Цемах Атлас (ешива). Том второй

Граде Хаим

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

Глава 1

Сезон черники, красной смородины, похожей на прозрачные солнышки, и винноцветной черешни еще не прошел, а уже наступила пора слив в темно-синей кожуре. Их можно было покупать ведрами по дешевке. Однако между постом Семнадцатого тамуза и постом Девятого ава набожные евреи не произносили благословения «Который дал нам дожить…» на фрукты, не ели мясного, не ходили купаться. Обыватели обходились черным хлебом, размоченным в щавелевом борще, немного забеленном молоком. Масло, сыр и сметану держали для дачников. Дни стояли жаркие, дорожная пыль лезла в горло. На полях работы было невпроворот, и крестьяне не приходили в местечко, рынок пустовал. Старики сидели на прогретых солнцем крылечках домов, на ступеньках лавок, и в сердцах их пела горлица скитающейся Шхины: «Как одиноко сидит…»

Молодежь ходила в еще более тяжелой и трезвой тоске. Картонной фабрике за лесом некуда было отправлять свой товар. Огромные пилы больше не сопели по ночам, на фабрике перестали работать в три смены. Привыкнув к гудкам сирен, местечковые парни просыпались утром в час, когда прежде, до того как онемели, гудели фабричные сирены. Проснувшись, они слушали враждебное молчание фабрики. Днем она работала, но, за исключением десятка пожилых евреев, управляющий оставил только крестьян из деревни. Они работали за меньшую плату и не бунтовали.

— Религия не обязывает давать заработок преступникам из стана Израилева, — утверждал управляющий, молодой хасид из Польши с густой черной бородой и горящими глазами. Молясь среди холодных и сдержанных литваков, он один раскачивался, как дерево под ударами бури. Он любил гостей за своим столом семь дней в неделю, но не выносил бунтовщиков. Валкеникские парни, которых лишили работы, говорили про него, что он подбивает клинья к молодым иноверкам. От ненависти к нему они возненавидели и местечковых святош вместе с понаехавшими на дачи сынами Торы.

Дачники сидели на верандах и ели сочную красную редиску, зеленый лук, запеченный в сметане; молодую картошку со сливочным маслом; сковородки яичницы — большие, круглые и светлые, как солнце. Они пили жирное, густое какао и закусывали печеньем с творогом и пухлыми булочками, посыпанными корицей и сахаром. По совету своих хозяек они выпивали целые дюжины сырых яиц. Хозяйки покупали для них сладких цыплят, дули большим курицам в зады, чтобы проверить, достаточно ли они жирны. Евреи удивлялись: как это изучающие Тору едят мясное в три недели между постом Семнадцатого тамуза и Девятого ава? На это еврейки отвечали, что их дачники делают то, что им велят доктора, а, как известно, угроза жизни отодвигает даже субботу. Обыватели разговаривали и с самими изучающими Тору. Те отвечали вопрошавшим их неучам, что не есть мясное от Семнадцатого тамуза до Девятого ава — это обычай, а не закон и что есть те, кто считает, что этот обычай распространяется только на девять дней перед Девятым ава, а не на целых три недели. Двое валкеникских парней клялись, что они видели у тети дома целую банду ешиботников, которые втихаря ели во время самого поста Семнадцатого тамуза, но этим сплетникам сразу же заткнули рот:

— Наверное, у них есть на это разрешение глав ешив. Они изучают Тору, а Тора забирает силы человека. Так сказано. Так что же вы сравниваете себя с ними? Им можно.

— Нам тоже можно! — отвечали эти парни и в открытую гуляли с девицами, обнимая их за талии. Девицы покачивали широкими боками и с огнем в глазах, словно назло, смеялись в лицо старым женщинам в париках, смотревшим с крылечек им вслед.

Валкеникские девушки вырастали высокими и полными, похожими на налитые огурцы в лунные ночи. Из низких домишек через занавески на окнах выглядывали девицы на выданье, с грудями, как тыквы, с лицами, похожими на поднявшееся тесто. Как разросшимся подсолнухам тесны маленькие емкости, по которым они были рассажены, так же тесны были их бедные дома для этих крупных девиц с толстыми косами, в которые были вплетены ленты. Не имея чем заняться и куда пойти, местечковые девушки с самого утра сидели с опущенными головами и телами, налитыми свинцом. Вечером выходили к мосту встретиться с парнями. Лузгали семечки, а шелуху сплевывали в воду, в который раз слушали те же самые извозчичьи шутки и лупили парней по рукам, чтобы не лезли, куда не надо. О том, чтобы влюбиться по-настоящему и жениться, эти парни не думали. Им снилась Бразилия, они хотели уехать в Австралию, лишь бы вырваться из местечка. Молодежь гуляла за местечком и смотрела на закат, когда солнце закатывалось и камнем падало в холодные голубые озера, туда, где небо спускалось вниз, а шлях тянулся к литовской границе. От скуки парни теряли интерес даже к танцам. Девушки танцевали друг с другом, напевая и стуча высокими каблуками. Невесты без женихов собирались в доме одной из них вокруг ржавого граммофона с большой трубой. Похожие на чучела птиц со стеклянными глазами, они сидели и слушали, как треснувшая пластинка, похрипывая и заикаясь, играет затертый вальс, крутится снова и снова, как крутятся воды трех валкеникских речек, как крутятся в мозгу мысли вокруг утекших надежд выйти замуж и вести свой дом. В итоге девушки тоже уже стали лениться ходить на танцы. Они оставались сидеть дома, вынимали из сундуков приготовленное приданое, считали скатерти, простыни, полотенца, белье и нижние рубашки с вышивками, пока дома не становилось темно и они не оставались сидеть с приданым в опустившихся руках: для чего и для кого? Где женихи?

С приездом ешиботников на дачу в девичьи сердца закралась надежда. Изучающие Тору так деликатны, никогда не скажут грубого слова. Разве плохо иметь мужем человека, преданного еврейству? И кому какое дело, что через пару лет после свадьбы он отпустит бороду? Однако вскоре девушки увидели, что на летних гостей они могут рассчитывать еще меньше, чем на местных парней. Ешиботники даже не разговаривали с бедными девушками. Смотреть-то они как раз смотрят, прямо пожирают глазами девичьи бедра, обнаженные икры и ступни. Было видно, что жизненная сила так и подталкивает их к тому, чтобы положить руку на открытую спину, слюнки так и текут у них изо рта. Но когда дело доходит до женитьбы, они думают о богатых невестах. Наплевав на достойных обывателей и на собственных родителей, девицы разгуливали с парнями за полночь и настраивали их против бездельников-святош, этих зажравшихся дачников.

Скучающие и злые на весь мир парни искали ссоры с местными и приезжими «божьими ворами». Измученные жарой и трауром по разрушению Иерусалима, набожные обыватели, со своей стороны, горели злобой на безбожников, шлявшихся с наглыми девками днем по лесу, а ночью в высокой траве у реки. И однажды огонь ссоры наконец вспыхнул, причем зажгли его именно те, кто должен тушить пламя, — валкеникские пожарные.

Из-за сильной жары в окрестностях горели леса. Огонь сперва мог целыми днями тлеть в трещинах коры, потом разом охватывал сухие ветви, иногда перекидывался на сырые болотистые участки леса, где должен был вот-вот погаснуть. Только дым еще медленно поднимался к голубому небу. И вдруг начинался ветер, и огонь перекидывался на другой участок. В такое время валкеникским пожарным захотелось провести учения по пожаротушению. Они подожгли поленницу дров недалеко от реки, сбежались с помпами, притащили лестницы, заработали топориками, стали выстреливать струи воды из пожарной кишки и орать:

— Срывай крышу!

— Вали стену!

Стоявшие вокруг валкеникцы постарше сначала шутили, и их колючие слова, как искры, воспламеняли тяжело работавших пожарных. Вдруг, словно по наущению дьявола, ветер поднял пламя, на реку упал его красный отблеск. Женщины с детьми на руках и обыватели, стоявшие рядом, закричали:

— Спасите! Наши деревянные дома сейчас на самом деле загорятся!

Пожарные испугались и едва справились с разгоревшимися поленьями. Распаленные, задымленные и раздраженные провалом учений, они после этого бросились с топориками на стоявших вокруг бородатых евреев:

— Куда вы лезете, дурни?!

А те отвечали им:

— Провалитесь вы сквозь землю со своим театром!

После этого пожарная команда собралась тайно и приготовила план, как поправить свой пошатнувшийся престиж, а заодно отомстить этим сутулым бородачам.

Обыватели в полдень дремали, покачиваясь на скамейках около домов или лавок. Капли пота стекали им за уши и под подбородки. Однако руки не поднимались, чтобы утереть потные лица и согнать с носов мух, монотонно жужжащих, словно в молитве «Шмоне эсре». Жара усыпляла и ешиботников над томами Геморы, из синагоги не доносились голоса. Вдруг раздался звон медных тарелок, отдаваясь гулким эхом. Из бокового переулка от реки вышел, маршируя, пожарный оркестр и повернул к Синагогальной улице. Впереди шел капельмейстер — задом наперед, лицом к музыкантам, и дирижировал руками. Один двигал взад-вперед кулису тромбона, другой работал всеми пальцами, нажимая на клавиши кларнета, третий дул в большую трубу, четвертый бил в тарелки, а еще один, коротконогий, шедший в заднем ряду, лупил по барабану. За оркестром шел пожарный комендант в небесно-голубом мундире и блестящих сапожках, увешанный серебряными шнурами и бахромой, со свистками и медалями. Ремешок фуражки, сдвинутой набок, он пропустил под своим плотным подбородком, как польский улан. За комендантом мерным шагом маршировали парни с квадратными плечами и здоровыми круглыми физиономиями. На головах у них были каски, а на ремнях у бедра висели топорики. У одного была на правом рукаве широкая полотняная повязка с красным крестом. На левом боку у него висела санитарная сумка — чтобы помогать обгоревшим. Каски пожарных и духовые инструменты оркестра искрились на солнце, их медь отражала солнечные лучи. Металлические голоса труб словно побились об заклад с медными тарелками и барабанами, кто из них скорее поднимет на ноги и оглушит все местечко.

Валкеники вздрогнули. Обыватели пробуждались от дремы и пялились в небо, как будто Илия-пророк ехал там на своей колеснице и трубил в шофар, возвещая, что Мессия придет в этом году еще до Девятого ава. Из своего дома из-за дороги выбежал старый резник Липа-Йося в одних подштанниках, в ермолке, усыпанной перьями, и со смертельным страхом в глазах, как будто он ожидал погрома. Увидев пожарных, Липа-Йося прорычал во весь голос отставного резника и кантора:

— Безбожники! В дни траура по разрушению Иерусалима вы расхаживаете с музыкой?! — Его воздетые к небу руки дрожали, как будто из-под его ножа вырвался связанный бык. Однако комендант крикнул своей команде, чтобы старику не отвечали.

— Раз-два! Раз-два! — И вся команда парадным шагом повернула к рынку. Там уже по обе стороны дороги стояли обыватели и ругались. Но музыканты продолжали играть, пожарные высоко поднимали ноги и не отвечали ни слова. Они добились своего. Обитатели местечка видели теперь, что пожарные способны тайно приготовить парад еще лучше, чем учения по пожаротушению. Вдруг оркестр смолк, и вся рота внезапно остановилась.

Перед ними раскачивались поднятые черные шелковые зонтики. Это набожные летние гости шли в лес подышать свежим здоровым запахом сосен и покачаться в гамаках. Каждый поднятый для защиты от солнца зонтик нес пожилой глава ешивы или инспектор, а по обе стороны от него шли по два младших ешиботника, похожие на грибы, растущие в тени у подножия ветвистого дерева. Увидев пожарных, а вокруг них — толпу местечковых евреев, дачники остановились — отряд против отряда. С одной стороны — парни в мундирах и сапогах, в касках и с топорами, как солдаты со штыками; с другой — знатоки Торы в сюртуках и мягких шляпах. Смущенные тем, что эти благородные молодые люди стали свидетелями их позора, обыватели качали головами и жаловались без слов: видите, каковы наши дела? Горе нам — это наши наследники! Изучающие Тору молчали и с едва заметными улыбками, прятавшимися в уголках ртов, отодвигались подальше, за дорогу. И их холодное, горделивое молчание и желание отдалиться разозлили пожарных гораздо больше, чем ругань обывателей. Парни стали рваться из строя и обрушили на дачников град проклятий:

— Дармоеды! Бедняки отдают свои деньги, чтобы вы сидели и изучали Тору, а вы прохлаждаетесь на даче. Только посмотрите, какие животы поотрастили! Вы похожи на стадо коров, возвращающихся вечером с пастбища с полным выменем.

От страха летние гости застыли, словно у них отнялись руки и ноги. Обыватели набросились на пожарных с кулаками:

— Выкресты! Чтоб вы провалились!

Только тогда дачники воспользовались суматохой и побежали к лесу с перекрученными, погнутыми и опущенными зонтиками, похожие на подстреленных птиц с растопыренными крыльями.

Вспыхнувшая посреди сонного летнего дня месяца тамуз ссора охватила все местечко и растянулась на недели, как лесной пожар. Сегодня она разгоралась сильнее, а завтра ослабевала, чтобы на третий день вспыхнуть с новой силой. Больше всех злились на пожарных те, кто сдавал летом комнаты, и извозчики, привозившие пассажиров с железнодорожной станции. Они боялись, что дачники начнут разбегаться и на следующий год никто уже не приедет. Каменщик Исроэл-Лейзер со своей компанией выступил против пожарных. Исроэл-Лейзер и его уголовники в любой ссоре всегда поддерживали набожных. С другой стороны, к пожарным на этот раз примкнула молодежь из библиотеки.

Эти черти из библиотеки, как их называли в местечке, наглецы с хорошо подвешенными языками, были открытыми безбожниками. Они не вмешивались в постоянные споры между сторонниками Мизрахи и Агуды, потому что считали и тех и других мракобесами в равной степени. Когда в местечке шла затяжная война по поводу того, кто должен быть валкеникским раввином, ортодокс или просвещенец, эти ребята из библиотеки говорили, что кто бы ни стал раввином, он все равно будет поддерживать спекулянтов и кровососов. Обыватели знали, что источник таких речей — большевик Меерка Подвал из Паношишока.

Паношишок — это еврейская деревня по ту сторону границы, у литовцев. Оттуда происходил Меерка, ребенком оставшийся сиротой и скитавшийся по валкеникским хедерам, пока не подрос. Пару лет он просидел в синагоге, изучая Тору сам по себе. Рассказывали, что, еще когда он был мальчишкой, было видно, что он сорвиголова. Тем не менее его содержали из-за его гениальной головы илуя. Надеялись, что он вырастет великим знатоком Торы. Однако он бросил учебу и поехал в Вильну работать на лесопилке у берега Вилии. В Вильне он завел дружбу с большевиками и попал в тюрьму. Отсидев, вернулся в Валкеники и пошел работать на картонную фабрику, где сразу же стал подстрекать рабочих к бунту. Это из-за него управляющий, польский еврей, уволил валкеникских парней и оставил на работе деревенских мужиков.

Меерка Подвал был невысокий парень с низким заросшим лбом и злой искоркой в прищуренных глазах. Когда он бранил и высмеивал противника, то стоял от него на расстоянии одного шага, выдвинув вперед ногу, закинув голову назад и засунув обе руки в карманы брюк. Именно рук в карманах да еще злой искорки в глазах валкеникские обыватели особенно боялись. Им почему-то все время казалось, что Меерка Подвал способен хладнокровно, шутки ради, поджечь местечко.

В субботу перед постом Девятого ава, когда в синагоге после Торы читают отрывок из пророка Исайи, около бимы стояла вся пожарная команда вместе с компанией из библиотеки. Парни весело и громко болтали. Когда чтец читал слова пророка «семя злодеев, сыны испорченные» на мотив «Эйха», все кивали головами в сторону этих безбожников: именно их имел в виду пророк Исайя! Однако парни смеялись обывателям в лицо. После молитвы лучшие люди города остались, чтобы попытаться по-хорошему договориться с пожарными.

— Грубияны! Вы всегда думали только о том, чтобы маршировать, брызгать водой из пожарной кишки и дуть в трубы. Вы ведь никогда не вмешивались в политику. Так как же это получается, что вы во время трех недель вышли на улицу с музыкой, да еще и напали на изучающих Тору, с доходов от которых живет местечко? Скажите, чего вы хотите?

Пожарные чесали затылки, переглядывались и отвечали, что хотят денег на свои водяные помпы, на духовые инструменты и на большую гулянку. Почему это погребальное братство устраивает пир каждый год? Погребальное братство хоронит мертвых, а пожарная команда спасает живых.

Во время этого разговора со своего места у восточной стены подошел реб Гирша Гордон. Люди, собравшиеся у бимы, подвинулись, чтобы дать ему пройти, но он остановился и стал прислушиваться к разговору одним ухом. Обыватели смотрели на него и ждали, что он ответит пожарным.

— А вы чего хотите? — повернулся реб Гирша к библиотечной компании.

Вперед выдвинулся Мойше Окунь. Своей длинной фигурой и выпученными глазами он действительно напоминал какую-то тощую рыбу. Как бы он ни старался говорить громко, уже в десяти шагах ничего не было слышно. Было только видно, как он открывает и закрывает рот. То, как он ходил и стоял, напоминало движение водорослей в воде. Говорил он языком общественных деятелей и председателей конференций. После горячих дебатов в валкеникском клубе Мойше Окунь зачитывал сочиненные им самим партийные резолюции. Сейчас он взял слово и объявил, что библиотека принципиально против религиозной общины и против господства святош в целом. Однако, пока устав общины не изменился, библиотека выдвигает три требования. Во-первых, чтобы представитель библиотеки был включен в демократически избранную комиссию, которая будет проверять общинную кассу. Во-вторых, в бюджет должен быть вставлен пункт на содержание валкеникской драматической труппы, и, в-третьих, община должна из своих средств выделить деньги на покупку новых книг.

— А что вы сделаете, если община не уступит? — спросил реб Гирша Гордон, посмотрев поверх очков на этого длинного парня.

— Мы будем бороться до тех пор, пока не доведем нашу борьбу до победного конца! — ответил Мойше Окунь.

— Боритесь, — согласился реб Гирша, а пожарным он сказал, что они получат деньги на водяную помпу и даже на гулянку. Библиотеке община тоже готова дать денег, при условии, что на эти деньги купят дров и сожгут на костре все книги. Гордон вышел из синагоги, а обыватели, как обычно, последовали за ним. Его старший свояк Эльцик Блох еще оставался в синагоге и начал кипятиться, говоря, что Мизрахи как раз за то, чтобы дать денег на покупку книг на иврите, а реб Гирша Гордон вообще не может говорить от имени общины — он не член общинного совета. Напрасно Эльцик Блох кричал. Обыватели даже не слушали того, что он говорил, с таким напряжением они присматривались и прислушивались к Меерке Подвалу из Паношишока. Тот, по своему обыкновению, говорил спокойно, засунув руки в карманы, со злой искоркой в прищуренных глазах: это их, валкеникских эксплуататоров, имел в виду пророк Исайя, говоря о «властителях Содома». А когда тот же Исайя говорит: «Кому нужны ваши молитвы, ваши руки обагрены кровью», то он опять же имеет в виду валкеникских кровососов. «Главы твои — отступники и сообщники воров», — говорит пророк. Это значит, что те, кто правит общиной, — узурпаторы и воры. «Все они любят взятки и гонятся за мздою», — снова процитировал Меерка Подвал пророка Исайи по-древнееврейски и тут же перевел его слова на идиш, чтобы все поняли. Меерка хотел еще упомянуть, что тот же Исайя говорит про то, как валкеникские богачи обходятся с сиротой и вдовой. Однако обыватели стали бочком-бочком выбираться из синагоги, и каждый из них думал про себя: «Такой сирота не должен был вырасти; гораздо лучшие люди, чем он, давно гниют в земле».

 

Глава 2

В субботу утешения утром из деревни Декшня в Валкеники шли молиться два десятка евреев. На них были залатанные будничные талесы, высокие суконные шапки, поношенные сюртуки и тяжелые сапоги, покрытые серой пылью. Сколько эти деревенские евреи ни подтягивали ремни, брюки все равно сваливались с их худых бедер. Их жидкие сивые бороды были похожи на тощие колоски на декшнинских хлебных полях, полных камней и пересохших комков земли. Их печальные лица морщились от повседневных забот, тоска затемняла их глаза в это светлое утро субботы «Нахаму». Тощая земля, которую русский император Николай I распределил среди их дедов, высасывала костный мозг и у внуков. Сколько они ни трудились на полях, хлеба до нового урожая не хватало, картошки и свеклы тоже не хватало на зиму. Поэтому колонисты валили деревья в лесу и перевозили на тележках большие толстые стволы на картонную фабрику. Они испытывали свое счастье и в разведении пчел для продажи меда. Однако основной доход каждой семье давал душевнобольной квартирант.

Декшнинские пациенты были тихими и погруженными в депрессию. Они происходили из состоятельных семей, вносивших за них ежемесячную плату. Иные находились в Декшне больше трех десятков лет. Если в деревню приезжал чужак, каждый безумец стремился задержать его в каком-нибудь тихом уголке. Один рассказывал ему, как жена и дети хотели его отравить, другой спрашивал, безумен ли еще весь мир. Однако гости в Декшню забредали редко, а на своих квартирных хозяев эти жильцы больше даже не оглядывались. Они улыбались и разговаривали сами с собой, размахивая руками. Вышагивали в задумчивости по длинной деревенской улице, сидели на кучах навоза рядом с конюшнями и стойлами, на ступеньках домов и жутко гримасничали, пока ночь не укрывала их темнотой. С того времени, когда они еще были такими же, как все остальные люди, в затемненной памяти помешанных жил один час, светлый, как полоска неба на горизонте, когда земля и небо уже стали одним слитком тьмы. Понемногу в памяти больных гасло и это единственное светлое пятно. Они ощущали, как в их тело вползает ночь, волосатый мокрый зверь, и издавали вопль страха. Второй крик бывал еще испуганнее и безумнее. В третий раз крик сопровождался скрежетом зубов, и таким кошмарным ломающимся и крошащимся смехом, словно у смеющегося разваливался мозг. Опустошенные воплями, они оставались сидеть, пронизанные насквозь страхом, задыхаясь и дрожа, пока не застывали, заснув. Не раз случалось так, что хозяин находил своего квартиранта утром застывшим навеки, как жук, замерзший ночью. Тогда деревенский еврей оставался стоять столбом, думая о родственниках пациента, которые обрадуются, что не надо больше платить. О своей собственной семье деревенский еврей тоже думал. Он думал о том, что, пока найдет нового квартиранта, ему и его домашним придется настрадаться.

Хотя в Декшне была собственная маленькая синагога, колонисты ходили по праздникам и важным субботам молиться в Валкеники. Они хотели хоть на пару часов вырваться из своей печальной деревни. Поэтому и в честь субботы «Нахаму» они пришли в местечковую синагогу и расселись у западной стены. На этот раз декшнинские евреи напрасно ожидали услышать сладостную мелодию молитвы и канторские рулады. В синагоге было шумно, разговаривали на всех скамьях, где сидели обыватели, а резник Юдл, ведший молитву, явно торопился. Чем больше людей входило в синагогу, тем сильнее становился шум. К чтению «Шма» всё кипело, как на ярмарке; когда дошли до тихой молитвы «Шмоне эсре», не помогло и хлопанье по стендерам с требованием тишины. Только к чтению Торы стало немного спокойнее. Молодые люди из библиотеки, стоявшие у бимы, вышли на улицу посовещаться.

У библиотечной компании был гость — Дон Дунец, который учился в виленской семинарии «Тарбут» и приезжал летом на пару недель в Валкеники к родителям. Его отец был тихий еврей, садовник. Он сидел в синагоге в уголке и не отрывал глаз от молитвенника, будто считая себя виноватым, что сын — полная его противоположность по характеру и поведению. Дон Дунец кипел, как раскаленный котел. Когда он говорил, черные патлы волос вываливались из-под бело-голубой форменной фуражки «Тарбута». Он размахивал своими длинными руками, а его глаза горели лихорадкой еще не осушенных болот государства первопроходцев. Он желчно высмеивал валкеникских евреев, которые сидели и ждали, чтобы их перенесли в Эрец-Исроэл, как цитрон в серебряном ларце. Они ожидают страны, текущей молоком и медом! На Мессию, который въедет на белом ослике на гору мусора валкеникского синагогального двора, они надеются, эти мелкие лавочники. Однако и местечковая молодежь не радовала Дунеца. Когда-то в местечке было движение «Ге-халуц». В последнее время халуцев не стало, потому что нелегальная репатриация прекратилась.

— А где же стойкость? — вопрошал Дон Дунец.

Тем не менее он водил дружбу с леваками из библиотеки, и теперь они избрали его, чтобы он выступил перед массами в синагоге. Поскольку он был учащимся семинарии «Тарбут» и разговаривал на иврите, буржуазия могла отнестись к нему с доверием. К тому же в местечке он считался гостем, у обывателей не было к нему таких претензий из-за неподобающего поведения, как к местным. Ему только посоветовали не кипятиться, чтобы было понятно, что он говорит.

Все знают, что суббота «Нахаму» — это сионистская суббота и что в качестве мафтира вызывается глава валкеникских мизрохников Эльцик Блох. Но на этот раз вызов для чтения мафтира получил его свояк, сторонник Агуды, под тем предлогом, что у него годовщина смерти прадеда. Реб Гирша Гордон читал без надлежащего напора, хриплым голосом, а дойдя до стиха «На гору высокую взойди, вестница Сиона», горько расплакался. Эльцик Блох даже подскочил: как у еврея могут быть такие бесстыжие глаза! Он ведь враг Сиона! Но реб Гирша плакал из-за мучений, причиняемых ему тем, что мизрохники и пророка Исайю затаскивают в свою еретическую компанию. В эту минуту с улицы строем вошла библиотечная компания и плечом плечу двинулась к орн-койдешу, словно на штурм крепости. Реб Гирша взглянул на них поверх залитых слезами очков и продолжил читать по пергаментному списку, пока не дошел до конца недельного раздела Торы и не произнес соответствующих благословений. Молящиеся знали, что библиотечная компания требует, чтобы одному ее представителю дали выступить. Все повернули головы к биме, желая посмотреть, как поведет себя в этой ситуации реб Гирша. К удивлению многих обывателей, реб Гирша подмигнул посланцу общины, ведшему молитву, чтобы тот пока не забирал свитка Торы в орн-койдеш. Безбожники хотят говорить? Пусть говорят! Дон Дунец поднялся на возвышение и заговорил:

— Мидраш говорит…

Реб Гирша Гордон заранее договорился со своими сторонниками, чтобы они дали безбожникам поорать. После этого можно будет спокойно прочитать «Мусаф». А когда дело дойдет до денег на покупку книг для библиотеки, им достанутся болячки, а не деньги. Однако на то, что тарбутник наберется наглости начать свою речь с мидраша, реб Гирша не рассчитывал. Кровь застучала у него в висках, лицо покраснело.

— Мидраши цитируешь? А кисти видения ты носишь? Покажи, что ты носишь кисти видения, как я и другие евреи в синагоге! — бесновался Гордон и обеими руками вытащил из-под своего лапсердака арбеканфес.

Дон Дунец растерялся, и даже патлы его как будто испугались выпрыгнуть из-под бело-голубой фуражки. Ответил вместо него Меерка Подвал из Паношишока.

— А что, кисти видения — это обязанность человека или обязанность талеса?

— Чем бы ни были кисти видения, ты большевик и каторжник! Ты не должен был дожить до того дня, когда вышел из тюрьмы! — заорал реб Гирша еще громче и ткнул пальцем в Дона Дунеца: — Стащите его вниз!

Около бимы вырос Исроэл-Лейзер со своей компанией блатных парней. Эльцик Блох бросился к ним:

— Дайте ему говорить! Мизрахи хочет, чтобы он говорил! Мизрахи за то, чтобы община дала денег на покупку книг на иврите. У реб Гирши мы не спрашиваем. Он не член совета общины.

Однако Гордон продолжал кричать вне себя:

— Стащите его с бимы, этого тарбутника!

Сторонники реб Гирши Гордона поддерживали его криками:

— Вон с бимы! Вон!

Дон Дунец уже пришел в себя, он кипятился и махал руками:

— Валкеникским евреям больше нравится оплакивать разрушение Храма, чем строить Эрец-Исроэл. Им главное говорить: «И да узрят глаза наши Твое возвращение в Сион в милосердии Твоем». Лжецы! Разве они действительно имеют это в виду? Валкеникское изгнание нравится им больше, чем возвращение в Сион.

Больше Дон Дунец ничего не успел сказать. К нему протянулись руки, и в одно мгновение он слетел вниз. Один уголовник всей жесткой пятерней заехал интеллигенту Мойше Окуню по щеке.

— Дохляк, куда ты лезешь?!

— Я протестую, — тихо ответил Мойше Окунь и ногтями обеих рук вцепился уголовнику в лицо, которое сразу же залила кровь. Началась драка. Блатные с остекленевшими глазами и железными кулаками дрались хладнокровно и трезво, молча и без злобы, но с толком. Они наносили точные удары: коленом в живот, кулаком под сердце, головой в подбородок. Ребята из библиотеки били в ответ слепо, яростно, с пеной на губах. Они размахивали стендерами, лупили тяжелыми томами Геморы по головам, толкались локтями, лягались. Они пытались выцарапать глаза, разодрать лица, перегрызть горла, чтобы убить уголовников, убить насмерть.

На обывательских скамьях тоже все кипело, все крутилось, как большие колеса водяной мельницы. Сторонники реб Гирши ругались со сторонниками Эльцика Блоха, а другие евреи кричали, что и те и другие могут идти куда подальше. Каждую субботу происходит какая-нибудь новая история, а они вынуждены есть застывший, как камень, чолнт! Пусть они едят камни, эти скандалисты! Двое обывателей едва не подрались. Один кричал:

— Что это вы так бегаете на цыпочках перед этими еретиками?

А другой отвечал ему:

— Для меня что ваши слова, что лай собаки — одно и то же. Это мой-то сын у вас еретик?

Старый резник реб Липа-Йося стучал по стендеру и грозно рычал:

— Байстрюки! Это же осквернение субботы!

Реб Исроэл, портной и общинный функционер, занимавшийся ешивой, вздыхал, закрыв глаза:

— Горе глазам, которые видят такое!

Раввин реб Мордхе-Арон Шапиро стоял, сгорбившись, его маленькие острые глазки бегали, как зверьки в клетке. Он проклинал день, когда ему взбрело в голову сменить Свислочь на Валкеники. Раввин понимал, что потом у всех сторон конфликта будут претензии к нему из-за того, что он побоялся вмешаться и все уладить. Только Йосеф-варшавянин, укутанный в маленький шелковый талес, радовался драке. Ему было все равно, кто кого бьет, главное, чтобы били, лишь бы калечили, так он ненавидел все Валкеники вместе с их обывателями. Он едва сдерживался, чтобы не закричать: «Ой, как хорошо! Очень хорошо!» Его огорчало лишь, что его тесть Гедалия Зондак не оказался в самой гуще драки.

Ко всеобщему удивлению, компания Исроэла-Лейзера понемногу отступала перед молодыми людьми из библиотеки. Крепкие парни испугались отчаянной ярости интеллигентов и еще больше — угроз, которыми они сыпали, получая и нанося удары:

— Мерзавцы! Мы вас всех перестреляем, как собак! Конокрады! Пусть только произойдет революция, пролетариат с вами справится!

Со скамей обывателей блатным кричали:

— Чтобы у тебя руки отсохли, если тронешь моего сына! Убийца! Ты у меня будешь гнить в тюрьме! Головорезы! На ком вы показываете свою силу? На интеллигентных молодых людях? Караул, евреи, что вы молчите? Они калечат наших детей!

— Мы заступаемся за святую Тору, а вы еще и нападаете на нас? Тьфу на вас! — взмокший и исцарапанный Исроэл-Лейзер плюнул в сторону обывателей и велел своим окровавленным молодчикам отступить.

Победители тоже вышли помятые, потные, запыхавшиеся. Они еще не успели перевести дыхания, как растрепанный Дон Дунец указал на реб Гиршу Гордона:

— Он велел оттащить меня с бимы, а мы стащим его!

И вся компания, как стая волков, бросилась к биме.

— Только попробуйте! — реб Гирша снял талес и готовился сопротивляться один-одинешенек, как Самсон сопротивлялся филистимлянам. Синагога еще сильнее зашумела и буквально закачалась. Какой-то еврей крикнул:

— Вы будете бить зятя раввина?

Другой схватился за голову:

— Караул! Они сбросят на пол свиток Торы!

С задних скамей встали извозчики, поднимавшие одним плечом груженую телегу; мясники, валившие голыми руками быка, схватив его за рога. Они поднялись на компанию из библиотеки с ревом:

— Мы от вас мокрое место оставим!

И парни помчались к дверям, как будто штормовой ветер сбросил их с горы. Их тыкали кулаками в затылки, пихали в ребра. Прежде чем они успели оглянуться, их вышвырнули к выходу из синагоги. Дон Дунец на мгновение еще успел вырваться из пары здоровенных лап и крикнуть:

— Фанатики! Пророк Исайя, сказавший «Утешайте, утешайте народ мой», — это не Исайя, сын Амоса, а другой Исайя. Были два Исайи, три Исайи…

— Иди и переломай себе руки и ноги! — ответил какой-то извозчик, вышвырнул его из синагоги и с треском захлопнул двери.

Декшнинские колонисты все это время сидели за задним столом и не трогались с места. Только когда молящиеся немного успокоились и реб Гирша велел начать молитву «Мусаф», один деревенский еврей повернулся к своему соседу и будто спросонья сказал, что если бы они остались молиться в своей маленькой синагоге в Декшне, то получили бы больше удовольствия. Сосед покивал в ответ и добавил, что в сравнении с обитателями Валкеник их декшнинские сумасшедшие — тихие люди. И оба деревенских еврея снова погрузились в печальное молчание.

 

Глава 3

Смотрительница странноприимного дома дожила до хороших времен. Кроме ее постоянных квартирантов-ешиботничков, летом она обслуживала и нищих бродяг, спавших во второй половине дома. А свободные часы проводила на кладбище. Когда снег таял, а на деревцах наливались розовые почки, Соя-Этл принималась расхаживать среди надгробий, как богачка по своим холодным, закрывавшимся на зиму залам. Уже десятки лет она приглядывала за кладбищем и все же порой еще восхищалась каким-нибудь камнем, украшенным изображением Скрижалей Завета или пары священнических рук, воздетых в благословении, — в знак того, что усопший был коэном. Она все еще любовалась вырезанной на камне менорой, щитом Давида, витыми колоннами и цветами с большими лепестками, украшавшими старые надгробия. Надписи Соя-Этл прочесть не могла. Они были на священном языке, без диакритических знаков, обозначающих гласные, к тому же многие буквы стерлись. Но правда состояла в том, что ей было все равно, что написано на камнях. Соя-Этл знала имена и родословные усопших намного лучше, чем знала живых валкеникцев младших поколений. Иногда она останавливалась на Синагогальной улице напротив какого-нибудь парня и думала: «Чьим внуком он может быть?» А парень тоже смотрел на высокий морщинистый лоб старушки, и ему казалось, что он видит перед собой старинное надгробие, на котором что-то начертано письменами, которые он не в состоянии прочесть.

У Сои-Этл постоянно находилась какая-то работа на кладбище. Тут ей надо установить дощечку на могилку бедняка, у чьих наследников нет денег на каменное надгробие. Там бы нужно стереть зеленовато-желтый мох с надгробия. А еще принести камешков к гробнице праведника. Если какая-то женщина не помнила, где находится могила ее двоюродного дедушки, то Соя-Этл шла впереди нее через высокую траву, петляла между обсыпанных мелкими плодами кустов дикой груши и добродушно хихикала. Она понять не могла, как это люди не помнят, где находится могила их родственника. Однако, когда родственница начинала рыдать над могильным холмиком двоюродного дедушки, прося его быть на небесах заступником за ее больное дитя, начинала плакать и Соя-Этл. Она издавала странные писклявые звуки, словно потеряла среди немых надгробий голос. На обратном пути наплакавшаяся и успокоившаяся еврейка думала, что Соя-Этл — мать родная для живых не менее, чем для мертвых. Правда, может быть, из-за преклонного возраста и постоянного одиночества она, мягко говоря, немного выдохлась. Но Соя-Этл совсем не ощущала себя одинокой, хотя и пережила мужа и всех своих детей. Летними вечерами она сидела на скамейке около кладбищенских ворот, смотрела за реку на местечко и просила милосердного Господа, чтобы оттуда не появился черный гроб, сопровождаемый толпой евреев. Вместо могил на кладбище пусть в синагоге множатся молодые ешиботники, приходящие ночевать в странноприимный дом.

Однако в последнее время старуха была очень обеспокоена. Она привыкла к тому, что ее квартиранты по вечерам изучали Тору, читали вслух толстые книги или же ходили гулять на реку. Вдруг они перестали ходить на берег, мелодии изучения Торы она тоже больше не слышала. Тогда Соя-Этл начала заглядывать из своей комнатки через щели между досками к ешиботникам и увидала, что часть из них сидят вокруг стола, другие лежат на лежанках и все читают что-то с огромным вниманием. Они так погрузились в чтение, что не поднимали голов от страниц. Только время от времени переглядывались с каким-то загадочным выражением лиц и бросали взгляды на дверь, словно опасаясь, как бы не вошел кто-нибудь посторонний.

Смотрительница заметила и запомнила формат и внешний вид книжечек, которые в тишине читали ешиботники. На следующий день, прибирая в их спальне, она не обнаружила этих замеченных ею накануне книжечек лежащими на столе вместе с томами Геморы, Пятикнижиями и молитвенниками. Соя-Этл поняла, что мальчишки прячут то, что читают, в сундучках и что это, должно быть, письмовники… Старухе стало странно тоскливо. Однако, когда она поправляла покрывало лежанки Мейлахки-виленчанина, ее морщинистое лицо засветилось от радости. Длинные тощие руки, в густой сети жил, погладили его подушечку, будто это была головка ее правнука. Соя-Этл любила этого мальчика с полными розовыми щечками, потому что он отличался наибольшим постоянством в изучении Торы и был набожнее всех ешиботников. Когда он иной раз заходил к ней в комнатку за чаем, ей приходилось ставить чашку на скамью, потому что он не брал ее из рук женщины.

Старушка подняла подушечку Мейлахки, чтобы взбить ее, и нашла под ней маленькую книжечку без обложки и без переплета. Едва взяв ее в руку, смотрительница ощутила, что это книга не из тех, что изучают мужчины, и не из женских молитвенников на идише. Она была какая-то слишком легкая, и вид у нее был слишком будничный для религиозной еврейской книги. Соя-Этл в юности училась читать и писать грифелем на доске, но долго не пользовалась этим умением. Свои молитвы на священном языке и в переводе на идиш она знала наизусть. Теперь ей пришлось напрячься, чтобы отдельные буквы сложились в слова. Печатные буквы на титульном листе были большие жирные и черные. Она переходила от буквы к букве и наконец прочла: «Пи… пити… питигрилли».

Старуха подняла голову, словно курица от песка, в котором не нашла зернышек. Потом она снова углубилась в чтение надписи на титульном листе, пока сцепившиеся между собой буквы не повисли у нее перед глазами в три строки, как птицы, рассевшиеся на телеграфных проводах:

«Питигрилли [47]

Пояс скромности

и другие рассказы».

Однако что означают все эти слова, соединенные вместе, Соя-Этл не поняла, и положила книжку назад под подушечку Мейлахки.

Вечером она снова посмотрела в щелку и увидела, что квартиранты точно так же, как вчера, сидят вокруг стола или лежат на лежанках, и все погружены в чтение. В странноприимный дом вошел парень с набитым полотняным мешочком. Смотрительница не знала Меерки Подвала из Паношишока. Поэтому у нее не возник вопрос, как это самый большой еретик местечка приходит к богобоязненным ешиботникам. Однако она удивилась, что ешиботники не прячут от чужака своих письмовников. Они еще и окружили его с веселыми лицами, отдали ему прочитанные книжки, а он вытащил им другие из своего полотняного мешочка. О чем они шушукались, Сое-Этл не было слышно, она только видела, что у них есть секреты. И сразу же после того, как принесший книги ушел, ешиботники снова уселись за чтение.

Меерка с пачкой возвращенных ему книг пошел назад в библиотеку, с наслаждением почесывая небритую скулу. После того как его компанию выкинули из синагоги, он представил товарищам план борьбы с реакцией извне и подрыва ее изнутри. Он познакомился с младшими ешиботниками и стал им пересказывать наизусть целые листы Геморы, сопровождая чтение тонкими комментариями, которые помнил еще по прежним временам. Увидев, что своими познаниями и острым умом он завоевал доверие мальчишек, Меерка принялся убеждать их читать светские книги.

— Ай, но ведь Гемора говорит, что тот, кто читает «внешние» книги, теряет свою долю в Царствии Небесном.

— Из Геморы и ее комментаторов известно, что здесь подразумевается, что не следует читать внешние книги перед большим стечением людей и не следует трудиться, изучая их, как это делается со Святым Писанием. Хотя читать их в одиночку можно…

И Меерка сообщил товарищам:

— Ешиботники попались на удочку!

Однако он скоро понял, что маленькие ешиботники — большие трусы и еще бо льшие лицемеры. Он думал, что, прочитав пару книжек, они разбегутся из синагоги. Но увидел, что ночью они действительно читали светские книги, но днем сидели в синагоге, раскачиваясь над томами Геморы. Дождаться, пока пара парнишек испортится и бросит учебу, Меерка Подвал не считал за победу. Он хотел разложить всю ешиву сразу. Хотя он и поклялся ешиботникам, что никто в местечке не узнает об их чтении, он намекнул своим товарищам, что об этом можно рассказывать. Те говорили об этом с отцами, мол, община отказалась поддержать библиотеку, потому что светские книги сводят с пути набожности, а местные ешиботники оторваться не могут от светских книг. Об этом заговорили в синагоге, и обыватели пришли к главе ешивы реб Менахему-Мендлу: что это значит?! Евреи отрывают от себя куски, чтобы поддержать изучающих Тору, а те, вместо того чтобы неотрывно заниматься учебой и служением Богу, читают негодные, нечистые книжки?

Реб Менахем-Мендл и сам заметил, что ученики из его класса в последнее время не готовятся к урокам и вообще не соблюдают заведенных в ешиве порядков. Он думал, что в этом, прежде всего, виновен директор. Он вообще не приходит в синагогу. Кроме того, летом даже в больших ешивах не строго придерживаются порядка. Вот ведь сидят в Валкениках на даче лучшие парни из Мира, Клецка и Радуни. А ученики из его класса смотрят на старших и тоже отвлекаются от учебы. Однако, когда реб Менахем-Мендл услыхал, что в его начальной ешиве распространилась эпидемия светских книг, он содрогнулся. И когда квартиранты странноприимного дома пришли на занятия, он вышел из синагоги и быстрыми маленькими шажками отправился в странноприимный дом.

В новогрудковских ешивах принято, чтобы старшие мусарники проверяли сундучки младших учеников, не держат ли те там чего-либо неподобающего. Порой даже перехватывали письма, чтобы узнать, не жалуется ли ученик родителям, что попал в ешиву, в которой слишком много времени уделяют изучению мусара, что он получает слишком мало денег из сумм, собираемых для ешиботников, и что жилье, которое ему выделили, плохое. Бывало, узнает парень, что его письма вскрывают, и поднимает крик: «Ведь рабейну Гершом запретил читать чужие письма!» А директор или глава комитета ешивы спокойно отвечает: «Чтобы умножить изучение Торы, можно. Нам лучше знать». Когда Менахем-Мендл Сегал еще холостяком учился в Новогрудке, он терпеть не мог подобных вещей. Поэтому особо последовательные мусарники, типа Цемаха-ломжинца, считали его набожным обывательским пареньком, у которого понятие так себе… Теперь реб Менахему-Мендлу самому пришлось шпионить за своими учениками.

Соя-Этл стояла с веником посреди спальни и подметала. Реб Менахем-Мендл знал, что смотрительница — честная еврейка. Поэтому спросил ее, что делают квартиранты по вечерам. По ее испуганному молчанию он понял, что все то, что говорят о его учениках, правда.

— А Мейлахка-виленчанин? — спросил он.

— Он читает Питигрилли, «Пояс скромности, и другие рассказы», — прокукарекала Соя-Этл голосом жестяного петуха и вынула книжку из-под подушечки Мейлахки. Реб Менахем-Мендл поперхнулся этим странным именем:

— Как вы сказали? Пи… Пити… Питигрилли?

После того как он прочитал пару строк тут, пару строк там в этой книжке, волосы у него встали дыбом: это ведь даже не ересь, а просто разврат, сквернословие! И Мейлахка это читает? Точно?

— Да-да, это то, что читает Мейлахка, — закивала головой смотрительница, держа в руке веник.

Реб Менахем-Мендл бросил эту отвратительную книжицу на лежанку Мейлахки и стал искать в изголовьях других лежанок. Другие читатели были осторожнее и не держали книжек под подушками. Глава ешивы наклонился и стал вытаскивать сундучки из-под лежанок. Из первого он вытащил потрепанную, развалившуюся книжку, похожую на старый молитвенник, не рядом будь упомянут. Он прочитал название «Дикая Цилька» и пожал плечами. Что это еще за дурацкая история? Он знал, что бывают дикие утки, а о диких цильках слышал впервые. Из-под другой лежанки он вытащил плетеную корзинку с висячим замочком. Служительница пришибленно смотрела, как ребе крутит замочек своими бледными худыми пальцами и засовывает корзинку обратно под лежанку, потому что не смог ее открыть. Зато из-под третьей лежанки он вытянул открытый кожаный чемоданчик, в котором буквально сверху лежала большая толстая книга в красном переплете под названием «Происхождение человека». Реб Менахем-Мендл увидел на титульном листе и на внутренних страницах рисунки, изображающие всяческих птиц, скорпионов, обезьян, и долго смотрел на них, пока не понял, что это наверняка одна из тех книг, в которых написано, что человек происходит от обезьяны. Он положил книгу обратно в чемоданчик, скривив лицо, как будто держал в руке отвратительного скользкого гада. Он увидел, что в чемоданчике лежит еще одна книга.

— Читатель, не сглазить бы, весьма прилежен. Читает две книжки зараз, — криво усмехнулся реб Менахем-Мендл. Однако название книги — «Политическая экономия» — кольнуло его в сердце. Им мало ереси и сквернословия, они к тому же еще читают и коммунистические книги, направленные против властей. Больше глава ешивы не захотел искать, ему хватило обиды и позора.

Он остановился у стола посреди спальни и печально покачал головой, оплакивая святые книги, которые сыны Торы оставили сиротливо лежать на столе. Он перелистал виленское издание Талмуда, погладил маленькую, тонкую книжечку «Месилас ешорим», приподнял большое Пятикнижие с комментариями Раши — и снова увидел светскую книгу. С обложки, обтянутой поблекшей зеленоватой тканью, на него смотрел человечек в очках с подстриженной бородкой. Об этом авторе реб Менахем-Мендл слыхал. Это же Менделе Мойхер-Сфорим, первый и крупнейший из жаргонных писателей, и эта книжка называется «Кляча». Сам реб Менахем-Мендл никогда не держал в руках этого важного сочинения. Однако слыхал, что автор там поносит и оскорбляет общину, раввинов, состоятельных евреев — всех! И вот этого Менделе, да истлеет имя этого нечестивца, новогрудковский сын Торы держит вместе с «Месилас ешорим», с Геморой и Пятикнижием? А кто из сынов Торы может быть почтенным читателем сего опуса? Аранец? Подбродзец? А вообще-то нет никакой разницы, кто из учеников читает этого, да сотрется его имя, который сравнивает народ Израилев с полудохлой клячей, кто читает книгу о том, что человек происходит от обезьяны, а кто — просто книжку, полную сквернословия.

Глава ешивы вышел из странноприимного дома печальный и задумчивый. Вышел настолько же медленно, насколько стремительно вошел. Старая смотрительница так и застыла посреди спальни с веником в руке. Перед ее глазами стояло кладбище. Соя-Этл знала, что когда там шепчутся деревья и высокие травы, то это усопшие передают друг другу, что происходит в местечке, хотя никто не приходит рассказать им об этом. Теперь высокие травы на кладбище шептали о том, что ешиботники сошли с прямого пути и что их ребе очень от этого страдает.

Вечером реб Менахем-Мендл должен был провести урок в своем классе. Вместо того чтобы обсуждать намеченную тему, он долго в волнении раскачивался и наконец спросил учеников: что бы они сказали о человеке, который ест некошерное, а потом с большой искренностью произносит благословение после еды? Что бы они сказали о человеке, который постится по понедельникам и четвергам, но ест в Судный день? Кричать и стучать по стендеру было не в обычае реб Менахема-Мендла. Он говорил дрожащим голосом, трясся от гнева и побледнел оттого, что у него щемило сердце: как сыны Торы не стыдятся читать книжки, полные ереси и сквернословия, а потом читать Гемору и изучать книги мусара? На минуту ученики растерялись; однако они сразу же пришли в себя и отыскали готовый ответ: дачники, сыны Торы из Мира, Клецка и Радуни, открыто читают варшавские газеты, и никто не говорит им ни слова. Реб Менахем-Мендл полагал, что сначала ученики будут все отрицать, а потом начнут каяться. Но они кричали, что им позволительно вести себя так, они очищали нечистое.

— А ты что скажешь, Мейлахка? — обратился реб Менахем-Мендл к единственному сыночку Зельды-жестянщицы, к этому деликатному мальчику с худенькими плечиками, постоянно занимающемуся изучением Торы и сидевшему с таким набожным и скромным видом, как будто он не имел никакого отношения к этой компании читателей. — Ты же хочешь вырасти гением и праведником, а читаешь какого-то Питигрилли — «Пояс скромности, и другие рассказы»?

— В «Поучениях отцов» ведь сказано: «и знай, что ответить еретикам», — с ходу ответил Мейлахка.

— А что отвечать на сложный вопрос из Геморы, ты уже знаешь? — спросил реб Менахем-Мендл и ущипнул Мейлахку двумя пальцами за плечо так, что тот скривился от боли. — Ты читаешь грязные книжки и к тому же вносишь нечистое в чистоту, говоря, что тебе важно знать, что отвечать еретику.

Расплакаться, как маленький мальчик, единственному сынку Зельды-жестянщицы больше не подобало. Он встал и заявил, что уезжает домой. Реб Менахем-Мендл испугался не на шутку, как бы Мейлахка действительно не уехал и как бы за ним не последовали другие. Поэтому он больше не стал отстаивать свою честь как главы ешивы, а принялся просить у Мейлахки прощения. Реб Менахем-Мендл видел, что ученики не боятся и не уважают его. Ему надо было пойти к сыну и к зятю раввина, к этим великим новогрудковцам, чтобы они спасли ешиву.

 

Глава 4

— Эти книжки еще хуже, чем дочери Моава, соблазнявшие сынов Израиля в пустыне. Однако нет ревнителя, нет Пинхаса, который вступился бы за честь Торы и остановил бы эпидемию, — так говорил реб Менахем-Мендл раввину.

Реб Мордхе-Арон Шапиро не выносил, когда во время еды кто-нибудь посторонний заглядывал ему в глаза. К тому же сейчас он ел холодную рыбу и очень боялся, как бы какая-нибудь косточка не застряла у него в горле. За столом сидели также его сын и зять вместе с женами — молодыми раввиншами с белыми, словно отштукатуренными, лицами. Домашние вместе с отцом беспокоились, как бы он не подавился рыбной костью. До него, нового валкеникского раввина, дошли слухи, что реб Гирша Гордон, зять старого раввина, подстрекает против него обывателей за то, что он не вмешался в ссору с библиотекарями. Реб Мордхе-Арон уже представлял себе, как останется без средств к существованию. Община больше не будет платить ему, хозяйки перестанут покупать у его раввинши свечи на субботу и дрожжи для выпечки халы. Тогда он будет плакать и жаловаться на тот день, когда променял Свислочь на Валкеники. И как будто мало реб Гирши Гордона, так к нему имеет претензии еще и какой-то реб Менахем-Мендл!

— Это не мое дело. Директор реб Цемах Атлас должен сам заботиться о своей ешиве, — сказал раввин, вытирая салфеткой липкие пальцы.

Реб Менахем-Мендл принялся требовать помощи от сына и зятя раввина: они ведь оба новогрудковские спасители многих и разъезжают по местечкам, чтобы укреплять тамошние ешивы. Так почему же они никогда не заходят в валкеникскую начальную ешиву, чтобы провести беседу, повлиять на учеников?

— Тесть ведь вам уже ответил, что директор ешивы должен этим заниматься, а не мы, — говоря это, зять раввина со всем пылом затряс костлявыми плечами. Реб Менахем-Мендл ждал, что ответит сын раввина, этот великий новогрудковский мыслитель и сочинитель. Реб Сендер-свислочанин, на чьем круглом розоватом лице вечно цвела свежая улыбка, понял, что на этот раз должен что-то сказать. Его яркие, якобы по-детски удивленные глаза вдруг блеснули с какой-то стеклянной остротой, голос тоже стал острым и резким: он ничем не может помочь, Новогрудок еще не забыл, что натворил в свое время реб Цемах Атлас.

— Но он ведь уже давно вернулся с покаянием к вере! — воскликнул реб Менахем-Мендл и напомнил им тот стих из книги пророка Йехезкеля, где говорится, что даже законченному нечестивцу не засчитываются его прежние грехи, если он раскаивается всем сердцем. Сын и зять раввина обменялись улыбками и ничего не ответили. Раввин сердито посмотрел на них. Он был сердит из-за того, что они оба смолчали. Они не уважают директора ешивы, но все-таки боятся связываться с ним, потому что Махазе-Авром на его стороне. А Махазе-Авром, говорят они, совсем не такой тихий человек, каким кажется.

— Ведь реб Авром-Шая-коссовчанин не дает даже пылинке упасть на реб Цемаха Атласа. Он стеной стоит за него. Так что пойдите к реб Аврому-Шае и расскажите ему, что происходит в ешиве! — прокричал раввин, обращаясь к реб Менахему-Мендлу. — А этому реб Цемаху Атласу прямо скажите: «Решайте, чего вы хотите!» Если он хочет и дальше оставаться директором ешивы, то должен обратить внимание на своих учеников. А если хочет продолжать сидеть в уединении в Холодной синагоге или в общинной чердачной комнатушке, то пусть скажет, что он больше не директор. Тогда мы найдем на его место кого-нибудь другого. Может быть, лучшего, чем он.

Однако на смолокурню реб Менахем-Мендл не пошел. Ведь Махазе-Авром уже один раз высказал свое недовольство тем, что реб Менахем-Мендл пришел к нему жаловаться. Так что же ему, реб Менахему-Мендлу, снова идти теперь с жалобами? Он только отвлечет Махазе-Аврома от изучения Торы, а сам окажется в роли сплетника. А вот к директору ешивы он зайдет и поговорит с ним серьезно. Реб Менахем-Мендл нашел своего товарища вечером на квартире. Он открыл дверь в комнату директора и вошел в темноту. Цемах лежал на кровати в одежде. Голубоватый неверный ночной свет играл на его осунувшемся, бледном лице, окруженном разросшейся черной как смоль бородой. Цемах сел и спустил ноги с кровати.

— Почему вы не зажигаете огня? Вы что, не дай Бог, больны? — спросил реб Менахем-Мендл.

— Я здоров, но огонь мне мешает, — недружелюбно ответил директор ешивы. Реб Менахем-Мендл оставил дверь наполовину открытой, чтобы в комнату проникал хоть какой-нибудь свет из соседней комнаты. Он уселся в полутьме на стул поближе к входу и принялся рассказывать о том, что происходило в ешиве. Какое-то время Цемах сидел на кровати потрясенный и бормотал:

— Вся ешива принялась за чтение нерелигиозных книжек?!

Однако вскоре им снова овладели подавленность и бессилие.

— Пока что я в таком состоянии духа, что ничего не могу сделать.

— Так откажитесь! — вскочил со стула реб Менахем-Мендл. — Я до сих пор не знаю, что с вами произошло. Но как бы то ни было, если вы больше не чувствуете в себе сил управлять ешивой, то откажитесь!

— Да-да, у ешивы должен быть лучший директор, чем я, — мрачно кивнул в знак согласия Цемах, став вдруг похожим на какого-нибудь душевнобольного из Декшни.

— Если вы откажетесь, то будут искать и найдут другого директора, — воскликнул реб Менахем-Мендл и с наивным чистосердечием рассказал реб Цемаху Атласу о своем разговоре с детьми раввина.

— Долго искать не придется, — поднял голову реб Цемах Атлас, и в скупом свете, проникавшем в его комнату из соседней, освещенной, его глаза заискрились черным углем. — Я знал, еще как знал, что сын и зять раввина хотят забрать у меня ешиву. А что они, Сендер-свислочанин и Гершл-жвирянин, еще вам обо мне сказали?

— Никто вас в доме раввина, не дай Бог, не оговаривал. Напротив, сам раввин рассказал, что Махазе-Авром заступается за вас, не дает пылинке на вас сесть, — ответил реб Менахем-Мендл. Однако эти его успокоительные и честные слова только испортили все.

— Значит, вы признаете, что Сендер-свислочанин и Гершл-жвирянин ходили на смолокурню, чтобы говорить там против меня, но Махазе-Авром за меня заступился. А я доныне даже не слыхал, что Махазе-Авром мне такой душевный друг и заступник, — заговорил Цемах злым и издевательским тоном, стиснув свои руки подрагивавшими сжатыми коленами. — Я прекрасно понимаю, что на уме у этих двоих моих бывших товарищей! Вы можете передать им от моего имени, что они не станут моими наследниками. Я основал эту ешиву, я был и остаюсь ее главой и директором!

— Конечно, конечно, оставайтесь первым главой ешивы и ее директором! Вам только надо снова начать заходить в вашу ешиву и проводить уроки, а также обратить внимание на поведение учеников, — воскликнул реб Менахем-Мендл. Но как только он заговорил о войне, которую необходимо начать против светских книжек, директор ешивы снова погрузился в состояние мрачной беспомощности и сказал, что в его нынешнем состоянии духа ничего не сможет сделать.

— Так что же будет? — спросил реб Менахем-Мендл, а реб Цемах Атлас ответил:

— Ничего. Ученики будут читать эти дурацкие истории до тех пор, пока им не станет от них тошно, и тогда они вернутся к изучению Геморы.

Низенький, худенький глава ешивы шел по Синагогальной улице к себе на квартиру помрачневший, как будто в его голову проник мрак комнаты директора ешивы. Помимо бед реб Менахема-Мендла в ешиве, жена не переставала жаловаться ему в письмах на то, что больше не может быть одна. К тому же он страшно тосковал по их мальчику.

На квартире у реб Липы-Йоси в последнее время тоже был ад. Жена резника ссорилась со своим мужем намного больше, чем раньше, а ее отец реб Липа-Йося кричал зятю с бешеной злобой, что тот своего не добьется. Чего хотел реб Юдл и чего он не добьется, реб Менахем-Мендл понятия не имел. Во всяком случае, он не собирался бросать ешиву на произвол судьбы, возвратившись в Вильну. Он станет вести уроки, пока ученики будут приходить его слушать. А обывателям он скажет, что сделал все, что мог, чтобы остановить эпидемию нерелигиозных книжек. Большего он сделать не может.

Молодые женщины сидели на крылечках, поздравляя друг друга. Жена резника Хана-Лея снова была беременна и ходила между соседками, заламывая руки: сердце подсказывает ей, что на этот раз она родит мальчика, а ее Юдл готовится сам сделать сыну обрезание. Женщины ужасно издевались над Ханой-Леей, говоря, как бы ее муж, этот недотепа, не зарезал сына, как он портит скотину, которую режет так, что она становится некошерной. Реб Менахем-Мендл, квартирант резника, не знал, почему реб Липа-Йося и его дочь в последнее время так беснуются по поводу младшего резника, точно так же, как не понимал, почему у этих женщин, сидящих на крылечках, так хорошо на душе, что они непрерывно смеются.

Понемногу жители местечка разошлись, в синагоге погасли светильники, обыватели вернулись домой после изучения Торы. Окна синагоги выглядели словно затянутые облаками грусти. В конце месяца ав, прозванного ав-утешитель, сыны Торы начали приходить в синагогу и по вечерам, а наиболее прилежные засиживались и за полночь. Теперь ешива пустовала, темнота таилась во всех ее углах. Ученики сидели по квартирам или в странноприимном доме и читали светские книжки. Вместо голоса Торы по ночам раздавался из прибрежных кустов задорный смех, то и дело взвизгивали девушки. Парочки из библиотечной компании лежали там, как дикие утки в камыше. Надгробия на противоположном берегу прятались глубже в траву и в темноту, чтобы не слышать этого затаенного шушуканья, этих звуков развратных поцелуев и голодного мычания. Высокие кусты над головами спрятавшихся в них парней и девушек раскачивались, трепетали в такт их вожделению, вода припадала к берегу с тихим плеском затаенного лихорадочного желания.

После полуночи парочки выбирались из своих укрытий. Парни и девицы, обняв друг друга за талии или за плечи, отправлялись к рыночной площади. С тех пор как библиотекарей утром в субботу «Нахаму» вышвырнули из синагоги, по местечку ходили как новая поговорка слова, которые реб Гирша Гордон крикнул Дону Дунецу: «Мидраши, говоришь? А кисти видения ты носишь?» После полуночи эти черти из библиотеки выстраивались в ряд напротив дома реб Гирши, Меерка Подвал взмахивал рукой, как мечом, и вся компания в полную грудь рявкала, как полк солдат на параде:

— Благословен Ты, Господь Бог наш, Царь вселенной, который освятил нас Своими заповедями и дал нам повеления о кистях видения.

— Цицес! — разносилось по пустому рынку и между домов, как будто черти скакали там. Откуда-то набегал пыльный ветер, подхватывал этот крик и разносил его по местечку:

— Цицес! Цицес!

Эхо рассыпалось и неслось на противоположный берег реки через деревянные мосты.

— Цицес! Цицес! — как будто покойники пробудились с криком, что приходит время воскрешения мертвых, и требуют, чтобы им принесли на кладбище арбеканфесы с кошерными кистями видения.

Жена реб Гирши Гордона садилась на кровать, обливаясь по том. Каждую ночь она ожидала этих проклятых голосов и вздрагивала, услыхав их. Реб Гирша тоже садился на кровати, давясь злостью. С непонятно чьими голосами из ночи он не мог бороться. Эти безбожники выкрикивали: «Мидраши, говоришь? А кисти видения ты носишь?» — и эти слова подрывали его авторитет в глазах людей гораздо больше, чем его многолетние конфликты с противниками. Даже очень религиозные обыватели улыбались в усы этой дурацкой шутке, этим словам, вырвавшимся по ошибке, когда он кричал на этого безбожника Дона Дунеца. Реб Гирша рвал на себе бороду, скрипел зубами и ворчал в темноте, обращаясь к жене:

— А ты еще настояла, чтобы Бейнуш остался на лето в местечке! В Каменце он бы сидел и учил Тору, а здесь шляется без дела со своей резной тросточкой…

Жена не хотела раздражать мужа еще больше, она молчала и думала о том, что он действительно жесткий человек, как говорят люди. Ведь Бейнуш был сыном Гирши от первой жены. Тем не менее именно она относилась к пасынку как к родному сыну и высказала мнение, что раз уж Бейнуш остался в местечке на какое-то время после Пейсаха, чтобы проводить своего деда, старого валкеникского раввина, уезжавшего в Эрец-Исроэл, так пусть уж останется на все лето и наберется сил. Он слабый паренек, гораздо болезненней других ешиботников, сидевших в Валкениках на даче. Раз в жизни Гирша послушался ее и вот теперь злится и кричит:

— Женщина, Тору надо учить на чужбине, скитаясь и надрываясь, тогда Тора любима и дорога!

Чарна лежала в своей девичьей комнатке, зарывшись головой в подушки, и плакала. Она очень любила отца и всегда гордилась тем, что в местечке относились к нему с почтением. Вдруг все изменилось, ей было стыдно пройти по улице. Даже когда она заходила к какой-нибудь подруге, лица всех домашних становились веселыми, всем хотелось смеяться. О чем бы ни говорила компания парней, они всегда начинали со слов: «Мидраши, говоришь? А кисти видения ты носишь?» Чарна плакала в подушку и думала, что убежит из Валкеников куда глаза глядят.

Ее полуродной брат Бейнуш тоже не мог заснуть в своей кровати в библиотечной комнате реб Гирша. Он боялся, как бы отец не нашел под книжным шкафом спрятанные там светские книжки. В самых набожных раввинских домах дети читали теперь такие книги открыто, а он должен был беречься, как огня. Книги ему приносил Меерка Подвал в лес, где они встречались. Меерка Подвал поклялся, что никто никогда об этом не узнает. Однако Бейнуш собирался попросить, когда они снова встретятся в лесу, чтобы компания из библиотеки перестала скандалить под окнами его отца. А если нет, он больше не будет брать у них книги.

 

Глава 5

В еврейской деревне Декшня был собственный резник, который, кроме того, по утрам изучал с деревенскими евреями Мишну и книгу «Эйн Яаков» по вечерам. Резник умер, а нового деревенские евреи найти не смогли. Им приходилось посылать в Валкеники, чтобы зарезать курицу на субботу, точно так же, как им приходилось ходить туда по пятницам в баню и в праздники на молитвы. Однако декшнинские евреи очень тосковали по ребе, который изучал бы с ними по вечерам главу из «Эйн Яаков», чтобы они не тонули в унынии, как их постояльцы, эти пропащие, погруженные в депрессию душевнобольные. Поэтому колонист Гавриэл Левин отправился в Валкеники и рассказал занимавшемуся ешивой общинному активисту, портному реб Исроэлу, что хочет нанять в качестве ребе одного из ешиботников. Реб Исроэл посоветовал ему обратиться к самому старшему из ешиботников — Йоэлю-уздинцу. После долгого размышления Йоэль отказался. Он решил, что, пока будет пешком идти три версты в Декшню и еще три версты назад из Декшни, он, без сомнения, запылит ботинки, брюки, пиджак и шляпу. Ему не стоит этого делать. Тогда портной посоветовал колонисту поговорить с Шией-липнишкинцем. Он блестящий знаток, илуй, хотя немного диковат. Гавриэл Левин ответил портному, что не боится того, что илуй диковат. Он даже не боится держать у себя сумасшедшую Эльку Коган из Новых Свенцян. Шия-липнишкинец сразу же согласился. Прошагать три версты для него пустяк. А потерять время, которое могло быть потрачено на изучение Торы, он тоже не боялся: по дороге он сможет повторить наизусть половину трактата «Бава батра».

Шия позарился не на заработки, его привлекла возможность учить Торе. У него в голове был целый мир новых комментариев, причем и на Агадату тоже. Записывать у него терпения не было, поэтому свои комментарии он хотел излагать устно. Однако он быстро понял, что колонисты не способны оценить его усилий. Тем не менее он не стал кричать на них: «Глупцы, сыны придурков! Недоумки, сыны тупиц!» — как имел обыкновение кричать на мальчишек в валкеникской ешиве. Он старался разъяснить историю из книги «Эйн Яаков» старым бородатым ученикам настолько ясно и медленно, насколько мог. Постепенно у него наладились с деревенскими евреями прекрасные отношения, и он уже с нетерпением ждал вечера, когда сможет сидеть в маленькой декшнинской синагоге и разъяснять своим евреям слова талмудических мудрецов. Деревенские евреи, со своей стороны, не понимали большую часть речей илуя. Однако по тому, как он размахивал руками, вращал глазами и кусал свою черную бородку кривоватыми зубами, они догадывались, что он, должно быть, исключительно тонкий знаток Торы. Они ощущали, как мозг несет его вдаль и вглубь. И поэтому испытывали к нему глубокое уважение и не обращали внимания на его разлезающуюся одежду и на то, что он ходил с полотенцем на шее вместо рубахи.

Чтобы ему не надо было ходить из местечка и обратно, липнишкинец оставался в деревне на три дня подряд — понедельник, вторник и среду. Он ел и спал в большой квартире Гавриэла Левина. У колониста Левина не было детей, и он был состоятельнее других декшнинцев. У него было много земли, пара коров, пасека, а семья его пациентки из Новых Свенцян платила ему сто пятьдесят злотых в месяц.

Элька Коган заболела после своей первой беременности. Когда не бесновалась, она лучилась тихой радостью и добротой. Она помогала хозяйке во всех домашних делах, и ее лицо при этом светилось обаянием, словно у любящей племянницы, приехавшей в гости издалека. Элька играла, как ребенок, с кошкой в доме, с собакой во дворе, гладила их и разговаривала с этими животными, как с людьми. Она напоминала хозяину, чтобы он дал сена лошади и выгнал коров на пастбище. Когда хозяйка доила коров в коровнике, Элька стояла счастливая и смотрела, заложив руки за фартук. Однако как только ее муж, новосвенцянский экспедитор Коган, приезжал вместе с их мальчиком в Декшню, Эльку словно подменяли. Она забивалась в уголок и смотрела на посетителей с немым смертельным ужасом. А когда муж подталкивал поближе к ней их мальчика, она начинала дрожать всем телом, как будто к ней впустили какую-то страшную зверушку, которая высосет кровь из ее жил. У новосвенцянского экспедитора были после этого претензии к хозяину: ведь тот писал ему, что Элька уже нормальна, как все нормальные люди! Гавриэл Левин оправдывался, что писал правду, Элька действительно была в последнее время здорова и спокойна, как его собственная жена.

Муж с сыном уезжали, и добродушная больная становилась самой буйнопомешанной в этой деревне, полной наполовину неподвижных пациентов. Она так бушевала, что приходилось запирать ее в комнату с решетками на окнах. Элька просовывала свою растрепанную голову между прутьев и орала:

— Заберите от меня этого байстрюка! Я не хочу ребенка, это не мой ребенок! Я еще девушка, девушка! Я не шлюха! — А через пару минут она уже рыдала: — Мое дитя! Мой мальчик! Злодеи оторвали меня от моего ребенка!

У окна собирались другие душевнобольные и смотрели, как Элька грызет зубами решетку. Некоторые смотрели молча, погруженные в депрессию, другие громко смеялись. Однако большинство впадало в гнев и рычало на всю деревню, чтобы отсюда забрали эту крикунью, она ведь сумасшедшая! Сумасшедшая!..

После пары дней беснования Элька успокаивалась и улыбалась через окно черной собаке, смотревшей на нее снизу умными, преданными красноватыми влажными глазами. А поскольку Элька не могла погладить собаку по спине, то гладила железную решетку. Элька от всего сердца смеялась и говорила с погруженными в депрессию больными, слонявшимися по деревенской улице и не обращавшими на нее никакого внимания. Хозяин выпускал ее из заточения, и она снова становилась тихой и веселой маленькой женщиной с локонами, выбивавшимися из-под платка, и доброй, как бабушка. Год спустя муж с подросшим мальчиком снова приезжал, и все повторялось снова. Муж перестал приезжать и стал пытаться получить разрешение от ста раввинов взять без развода вторую жену, потому что с сумасшедшей нельзя развестись.

Даже светский человек, попавший в деревню в качестве гостя, не догадался бы, что молодая женщина, живущая в доме Гавриэла Левина, больна. Тем более не догадался не смотревший на женщин Шия-липнишкинец. Однако Элька как раз смотрела на молодого ребе и видела, как он проглатывает за пару минут свою трапезу. Она слыхала и то, как он жаловался хозяину, что в маленькой декшнинской синагоге не хватает святых книг. Он не может обходиться без книг ни минуты. Элька, обрадованная и восхищенная, подумала и поставила в его маленькой спальне ведро воды, миску и медную кружку, чтобы ему не надо было делать утром четыре шага до воды для омовения кончиков пальцев. А когда Шия, по своему обыкновению, стремительно проносился из одной комнаты в другую, Элька уступала ему дорогу и поправляла платок на голове, как делала в пятницу вечером, когда хозяин произносил субботний кидуш.

Точно так же, как больные задерживали каждого чужака, они задерживали первое время и ешиботника, и каждый доверял ему какую-нибудь семейную тайну или жаловался на несправедливости, совершенные этим миром в отношении говорящего. Шия дрожал перед сумасшедшими, и колонистам постоянно приходилось его успокаивать, говоря, что эти больные даже мухи не обидят. Потом больные стали обращать на него не больше внимания, чем на прочих жителей деревни. Они стояли по обе стороны длинной улицы и глазели, а ешиботник несся между ними, как стремительный поток между берегами, покрытыми густыми, перепутавшимися между собой отмершими растениями. Только один безумец, Вольф Кришкий, долгое время не оставлял в покое липнишкинца.

У этого богатого обывателя из какого-то польского местечка был пунктик не оставлять ни на минуту тюк своей старой, изношенной десятки лет назад одежды. Боясь, как бы у него не украли какую-нибудь тряпку, он таскал с собой этот большой тюк из комнаты в комнату, к столу на трапезу, в уборную, на улицу во время прогулки, в синагогу, — куда бы ни шел. Вольф Кришкий был среднего роста, широкоплечий, с усами, похожими на щетку, с широкой черной бородой, не поседевшей за все годы, проведенные им в Декшне, и с веселыми шутовскими глазами, смотревшими из-под нависающих бровей, — он совсем не походил на других пациентов, на эти застывшие тени.

Всегда, когда Шия-липнишкинец выходил из дома Гавриэла Левина, его поджидал Вольф Кришкий с тюком тряпок, лежавшим у его ног, и всегда задавал один и тот же вопрос: почему он не женится? Илуй выпускал из кривоватых зубов жеваную бородку, пялил глаза на вопрошавшего и сам удивлялся: действительно, почему? Вольф Кришкий хитро подмигивал: нравится ли ему Элькеле? Она свежая бабенка, теплая телочка! В мозгу илуя перелистывались сотни листов Геморы, которые он еще должен был повторить, и ему хотелось обложить этого придурка, сына тупицы, руганью с ног до головы за то, что он отвлекает его от изучения Торы. Именно в эту минуту Вольф Кришкий с подозрением спрашивал, не хочет ли Шия утащить у него что-нибудь из одежды. Шия-липнишкинец вспоминал, что имеет дело со слабоумным, и молчал. Несколько раз Вольф Кришкий спрашивал, дома ли Гавриэл Левин и его жена или же Элькеле одна, совсем одна? Шия истолковывал это таким образом, что душевнобольной боится, как бы Гавриэл Левин не украл его гору тряпок. Он успокаивающе говорил, что хозяин и хозяйка работают в поле, а Элька одна, совсем одна. Шия-липнишкинец уже заметил в доме эту женщину и удивился тому, что она разговаривает с кошкой, как с человеком:

— Бездельница, вместо того, чтобы подстерегать у щелей и ловить мышей, ты уходишь на целый день гулять!

Через какое-то время хранитель тряпок тоже перестал поджидать липнишкинца. Больше никто не оглядывался на илуя, и он был этим очень доволен. Ему очень нравилось сидеть целыми днями одному в маленькой декшнинской синагоге и, не отрываясь, изучать Тору. Он нашел решение и проблеме недостающих книг. Он брал их из валкеникской синагоги и возвращал, просмотрев. В мозгу Шии появился план: вместо того, чтобы приходить в Декшню только на три дня в неделю, перебраться сюда совсем. В валкеникской ешиве у него много времени уходит попусту. Он не может отогнать от себя учеников, лезущих с вопросами, а еще ему приходится трижды в день ходить на кухню, чтобы поесть. Однако в первый понедельник после начала месяца элул, когда Шия пришел в деревню и хотел поговорить с хозяином о том, чтобы поселиться в Декшне, он вздрогнул от диких криков. Элька снова бушевала, запертая в комнате с решеткой на окне.

Чтобы ешиботник не испугался находиться с сумасшедшей под одной крышей, хозяин никогда прежде не разговаривал с ним об Эльке Коган. Теперь же Гавриэл Левин рассказал, кто такая его пациентка и в чем состоит ее безумие. Вот уже скоро год, как она спокойна и здорова, как все здоровые. Вдруг в прошлую пятницу его и его жену разбудили дикие крики. Они нашли Эльку валяющейся на земле, бьющей себя кулаками в живот и издающей безумные вопли. Они кричала, что не хочет этого байстрюка, она вообще не хочет ребенка. Элька беременна. Но кто мог это сделать? Ясно, что не кто-то из старых деревенских жителей и, конечно, не кто-то из заживо похороненных больных, находящихся здесь десятки лет. От нее самой ничего нельзя добиться, она ничего не помнит, кроме того, что беременна. Единственный, кого она упоминает по имени и клянет на чем свет стоит, — это ее муж, который не был в Декшне больше года.

Колонист Гавриэл Левин служил солдатом в армии русского императора, и у него осталась привычка носить шапку, сдвинув ее немного набок. По его фигуре и выправке можно было подумать, что он не слишком тщателен в соблюдении заповедей. Однако декшнинские и валкеникские обыватели знали, что Гавриэл — честный и богобоязненный еврей. Его единственная претензия к Небесам состояла в том, что у него не было детей. Поэтому на его лице всегда лежала печаль. Гавриэл крутил головой во все стороны, как будто искал виновного в этом в своем доме.

— Так кто же это все-таки сделал? Разве что я сам, — сказал он, указывая обеими руками на самого себя, и остался стоять с погасшим взором, похожий на какого-нибудь декшнинского душевнобольного, пребывающего в депрессии.

— Чтобы такое помешательство было у моих врагов! Ты умом тронулся?! — крикнула его жена и тоже застыла в неподвижности перед ешиботником, в немом испуге смотревшим на хозяина и хозяйку.

Вечером у миньяна декшнинских евреев не было настроения изучать «Эйн Яаков». Гавриэл Левин и другие колонисты сидели в своей маленькой синагоге вокруг стола и ломали головы, кто мог сотворить такую гнусность. Однако ничего не смогли придумать и стали спрашивать молодого ребе: он ведь много раз оставался один в доме, когда хозяин и хозяйка уходили в поле работать, не замечал ли он, чтобы кто-то заходил? Ни Гавриэл Левин, ни другие декшнинские евреи не хотели даже допускать мысли, что молодой ребе может оказаться виновным. Липнишкинцу еще меньше, чем всем остальным, приходило в голову, что его можно заподозрить в том, что он покусился на мужнюю жену, к тому же сумасшедшую. Но сколько он ни напрягал своей головы илуя, ничего не мог вспомнить. Ему с его острым умом, сделавшим его знатоком Торы, не могло прийти в голову, что этот безумный хранитель тряпок Вольф Кришкий, постоянно поджидавший его на улице и спрашивавший, дома ли хозяева, заходил к Эльке сразу же после того, как он, Шия, уходил в синагогу.

Декшнинские евреи еще долго сидели вокруг стола в своей маленькой синагоге и спорили о том, что же надо предпринять. Одни считали, что все это дело надо передать на рассмотрение валкеникской гмины, чтобы беременную забрали в поветовую больницу и сделали ей там операцию. Лучше самим все рассказать, чем дрожать, опасаясь доноса. Другие считали, что этот скандал надо скрыть и сделать все, что необходимо, чтобы у душевнобольной не было ребенка, потихоньку. Если узнает гмина, приедет комиссия, полиция, эта история дойдет до родственников пациентов, и они скажут: «Если Декшня не может уберечь даже от беременности, то поди знай, что еще там может случиться». Те, кто платит, заберут своих больных, и деревня останется без хлеба. Колонисты сдвинули головы над столом и тихо спорили, как будто опасаясь стен своей маленькой синагоги, а ребе-ешиботник молча их слушал.

Всю ночь в доме Гавриэла Левина Шия-липнишкинец не мог сомкнуть глаз, так громко кричала запертая душевнобольная. Во вторник утром Шия сказал хозяину, что возвращается в местечко. С ним договорились на летние месяцы, тамуз и ав. В элуле погода обычно плохая, и нельзя ходить пешком на такие расстояния. Тем не менее он все-таки еще остался бы здесь: погода пока что хорошая и ему нравятся местные евреи. Он даже думал совсем переселиться в Декшню. В Валкениках его слишком часто отвлекают от изучения Торы. Однако теперь в деревне он будет еще больше времени тратить попусту. Он не может выносить воплей душевнобольной, а у обывателей к тому же теперь голова совсем не лежит к изучению Торы. Поэтому он вернется в местечко.

Гавриэл Левин не ожидал такого резкого поворота. Его обидело, что ешиботник, проживший у него два месяца в самых лучших условиях, покидает его в час беды. Тем не менее колонист вместе с женой проводил ешиботника на крыльцо и тепло распрощался с ним. Шия спустился по ступенькам со стопкой книг под мышкой. Вдруг он услыхал рыдания:

— Жених мой, куда ты бежишь?!

Это кричала Элька Коган. Только тогда Шия-липнишкинец на самом деле побежал между полями. Он бежал так, пока не добежал до валкеникской синагоги, и сразу же набросился на Гемору, чтобы заглушить напевом изучения Торы этот крик сумасшедшей, все еще звучавший у него в ушах. Однако к нему сразу же пристал реб Менахем-Мендл и спросил, почему он на этот раз вернулся из Декшни во вторник, а не в четверг.

— Закончил семестр, — пробурчал Шия. Он не хотел тратить время на пересказ всей этой истории. Взгляд его прищуренных глаз перепрыгивал с Раши на Тойсфойс, точно так же, как законоучитель Рейш-Лакиш из Геморы перепрыгнул с одного берега реки на другой. Реб Менахем-Мендл почувствовал, что должен выговориться, рассказать, что у него на сердце. Как сказано, «тревога на сердце человека — пусть расскажет о ней».

— Липнишкинец, в ешиве катастрофа. Среди сынов Торы распространилась эпидемия чтения светских книжек, и никто даже не пытается остановить эту заразу.

Около полудня, в часы, когда синагога всегда была битком набита, теперь над томами Геморы раскачивались всего несколько учеников, как одинокие ржаные колоски на сжатом поле. Какое-то мгновение взгляд косоватых глаз илуя блуждал по пустым скамьям, и вдруг он начал, брызжа слюной, произносить какие-то слова, половины которых реб Менахем-Мендл не понимал. Да чего от него все хотят? Там — сумасшедшие и тут — сумасшедшие. Из Декшни ему пришлось убежать из-за помешанной мужней жены, забеременевшей неизвестно от кого, а в стены валкеникской синагоги вошло помешательство светских книг. Безумный мир! Мир помешанных! И Шия-липнишкинец принялся глотать Гемору, как обгоревший, гибнущий от жажды человек выхлебывает целый ковш воды. Реб Менахем-Мендл тихо отошел от него и с завистью подумал, что илую хорошо: он не несет ответственности за ешиву.

 

Глава 6

Меерка Подвал из Паношишока решил вплотную заняться двумя старшими ешиботниками, уздинцем и липнишкинцем. Он однажды нагнал уздинца, когда тот прогуливался вдоль берега Меречанки, и заговорил с ним.

— Парень, ходящий в женихах, должен в наше время быть начитанным, — сказал он.

Йоэль-уздинец начал, по своему обыкновению, морщить лоб — вверх-вниз, как он всегда делал, когда раздумывал, давать или не давать ссуду. Потом ответил:

— Прочитайте вы для меня эти книжки и коротенько перескажите мне, что там написано.

Меерка Подвал объяснил ешиботнику, что главное в этих книжках — стиль, а не сюжет. Поэтому он, Йоэль-уздинец, обязательно должен прочитать их сам, чтобы его будущая невеста увидела, насколько он интеллигентен. Засидевшийся в холостяках ешиботник отвечал, что не ищет начитанной невесты, что для него начитанность невесты скорее недостаток.

— А что такое дуэль, вы знаете? — неожиданно спросил он, придвинувшись вплотную к искусителю.

— Дуэль? — Меерка посмотрел на этого бездельника, застрявшего в феодальной романтике. — Дуэль — это когда двое мужчин стреляются из пистолетов или сражаются на клинках из-за девушки.

— Вот видите! Хотя я не читаю светских книжек, я прекрасно знаю, о чем говорится в ваших романах, — победно воскликнул Йоэль-уздинец, и все морщины на его лбу сразу же разгладились. — Вы хотите, чтобы я отвлекался от учебы ради того, чтобы читать истории о молодых людях, которые режут друг друга ножами, как какие-нибудь убийцы, из-за какой-то бабы?

«Дурак, — подумал Меерка. — Если бы даже удалось сделать так, чтобы этот глупый старый холостяк стал читать светские книги, то он все равно не ушел бы из ешивы, как не уходят из нее квартиранты странноприимного дома. Все Валкеники уже знают, что ешиботники читают недозволенные книги, и все же они продолжают просиживать скамейки. Победой было бы втянуть в это дело липнишкинского илуя. Он, конечно, полоумный и диковатый фанатик, но если бы он со всей своей усидчивостью набросился на светские книжки, то изучению Торы тут же пришел бы конец. Валкеники перевернулись бы вниз головой, вверх ногами. Но как к нему подобраться? Три дня в неделю он находится в Декшне, а в другие дни сидит с утра по позднего вечера в синагоге». Заходить в синагогу, когда там крутятся обыватели и глава ешивы Менахем-Мендл Сегал, Меерка не хотел. Только после того, как липнишкинец совсем вернулся из Декшни, когда он в одно прекрасное утро промчался с кухни назад к Торе, Меерка заметил его и пошел за ним. Никто больше из ешиботников еще не вернулся в синагогу после еды, а помолившиеся обыватели уже разошлись.

Меерка Подвал еще помнил пшаты с тех времен, когда ему предсказывали, что его будут называть «паношишокским илуем». Он изложил липнишкинскому илую изящный комментарий на одно место из Торы, ответил сразу на три сложных вопроса из трактатов «Бава кама», «Бава мециа» и «Бава батра». Шия привык к тому, что дачники из Мира, Клецка и Радуни заговаривали с ним об изучении Торы, но этот знаток пшатов не выглядел сыном Торы, да и сам его поступок скорее подходил для мальчишки. Поэтому Шия вскричал:

— Ничтожество, что ты болтаешь?! — и в одно мгновение не оставил камня на камне от мальчишеского мудрствования по поводу сразу трех «Ворот», как будто разорвал своими кривыми ногтями кишочки курицы, которую еврейка принесла, чтобы спросить раввина о ее кошерности. Меерка Подвал сделал вид, что перепуган и растерян.

— Какие чудеса! С таким гениальным мозгом вы в два счета могли бы стать профессором. Вам только надо немного поучить светские науки и почитать светские книжки.

Прищуренные глаза Шии полезли из орбит. Согнувшись над стендером, на котором лежал том Геморы, он ткнул указательными пальцами обеих рук в подстрекателя:

— Ты! Ты! Ты! Теперь я знаю, от кого беременна декшнинская сумасшедшая. От тебя она беременна! Раз ты можешь уговаривать сынов Торы, чтобы они читали еретические книжонки, ты можешь изнасиловать помолвленную девицу в Судный день! Это ты — тот, кто овладел безумной мужней женой. Ты разрушитель и вредитель, ты — бодливый бык. Тьфу на тебя! — И Шия харкнул ему прямо в физиономию.

Оглушенный и растерянный, Меерка вытер плевок с лица и огляделся помертвевшим взглядом, словно ища какую-нибудь железяку, чтобы убить бешеную собаку. Однако гнев не ослепил его, он понимал, что драться ему не стоит. Ешиботник сильнее и яростнее него.

— Ты у меня еще поплачешь! — прошипел он и вышел из синагоги прежде, чем ешиботники успели вернуться с завтрака.

Он шел по местечку, едва переставляя ноги и держа руки в карманах, как будто просто прогуливался. Никому бы не пришло в голову, что у него стучит в висках как молотками: что он должен сделать, чтобы рассчитаться с этой собакой? Вместе с ребятами подбить ему оба глаза, наломать бока так, чтобы он кровью харкал? Это было бы неплохо. Но если он расскажет об этом товарищам, они над ним еще и посмеются: кто тебя заставлял связываться с босяком? Забудь о нем! Но не в обычае Меерки было забывать. Он ненавидел святош еще с тех времен, когда сам сидел и учил Тору в валкеникской синагоге и питался в домах обывателей в назначенные дни. Так что он уж, конечно, припомнит это липнишкинцу и проучит его. Ему надо только спокойно обдумать, что делать, и не говорить никому, что тот на него харкнул.

Целый день он слонялся по переулкам, встречал товарищей, зашел в пару домов и повсюду слышал одну и ту же историю: в Декшне забеременела больная Элька Коган из Новых Свенцян, и никто не знает, от кого. Меерка Подвал внимательно слушал и уже понимал, почему липнишкинец кричал ему, что раз он уговаривает сынов Торы читать светские книжки, он наверняка и есть тот самый человек, который имел дело с сумасшедшей в деревне. Явно история с Элькой Коган не дает покоя этому вшивому ешиботнику.

Вечером Меерка Подвал зашел к ешиботникам в странноприимный дом узнать, кто из этой банды уже готов бросить ешиву. Однако ешиботники на этот раз не побежали радостно ему навстречу и не стали с любопытством смотреть новые книги. Они смотрели на него сердито и спрашивали с нескрываемой подозрительностью: кто раструбил по всем Валкеникам, что они читают светские книги? Они же договаривались, чтобы никто об этом не знал. Меерка Подвал хладнокровно пожал плечами: он понятия не имеет, кто об этом раструбил, и их это тоже не должно волновать. Через пару недель — конец семестра, и они разъедутся по домам. На следующий семестр они останутся у себя и пойдут работать. Займутся самообразованием и сделают сознательными и других, разъяснят им, что в период организованной классовой борьбы никто не должен оставаться по ту сторону баррикады. Так почему же их волнует, что в Валкениках знают об их увлечении светскими книгами?

Товарищи из библиотеки предсказывали Меерке, что его пропаганда среди ешиботников ни к чему не приведет. Теперь он увидел, что они были правы. Квартиранты странноприимного дома бросили ему в лицо, что ни о чем другом и не помышляют, как вернуться на новый семестр в ешиву! Мейлахка-виленчанин сказал, что сейчас вообще самое время перестать читать светские книжки. Сейчас начало месяца элул, а в Новогрудке заведено в это время нагонять упущенное и сосредоточиваться на духовном. Подродзинец сказал, что читал бы книжки и в элуле, но проблема в том, что это должно было оставаться в тайне. А поскольку обо всем стало известно, нехорошо, чтобы из-за каких-то книжек глава ешивы реб Менахем-Мендл плакал горькими слезами и говорил, что ешиву разрушают.

— Дело идет к тому, что станет еще хуже, — откликнулся аранец и рассказал, что Шия-липнишкинец сегодня неожиданно вернулся из Декшни из-за произошедшего в доме Гавриэла Левина, у которого он жил. В кухне за едой Шия-липнишкинец смешал младших ешиботников с грязью и грозился разорвать каждую светскую книжку, которую найдет у какого-либо сына Торы.

— Шия-липнишкинец жил в Декшне у Гавриэла Левина? — спросил Меерка Подвал, и его глаза потемнели. — А почему он оттуда ушел? Какое отношение он имеет к этой забеременевшей сумасшедшей?

Аранец ответил, что Гавриэл Левин и другие декшнинские евреи заняты сейчас своими бедами, им не до изучения Торы. От кого забеременела эта сумасшедшая, неизвестно. Да и какая разница? И все ученики, ночевавшие в странноприимном доме, решили не брать пока новых книжек.

— Хорошо, я зайду в другой раз забрать те книги, что лежат у вас, — сказал Меерка Подвал и заторопился из странноприимного дома. За дверью на улице стояла Соя-Этл с метлой в руках. Смотрительница странноприимного дома и кладбища, от которой никто никогда не слыхал громкого слова, теперь визжала и размахивала метлой:

— Пошел отсюда, паршивец, мерзавец! Ты сбиваешь еврейских детей с пути!

Меерка быстро прошел мимо. Мало ему, что все узнают, как сегодня на него харкнул тот ешиботник, не хватает еще, чтобы его огрела метлой могильщица. Он увидел, что задуманное им дело разваливается и что парни поднимут его на смех. Однако теперь дела пойдут лучше, теперь он взорвет всю ешиву сразу и проучит эту бешеную собаку!

В единственном библиотечном зале десяток парочек сидели на скамье вдоль голой бревенчатой стены, законопаченной мхом и сухой травой, и слушали реферат. Длинный Мойше Окунь стоял на возвышении и говорил о Французской революции:

— Нас пытаются убедить, что Французская революция была задумана в Конвенте, где «гора» под руководством Дантона и депутаты-якобинцы, руководимые Робеспьером, вместе победили жирондистов. На самом деле Французскую революцию двигали вперед народные массы из парижских пригородов под руководством великого трибуна Марата, которого буржуазные историки обвинили ни за что ни про что в жестокости. Все это ясно доказал Петр Кропоткин, произведения которого есть в валкеникской библиотеке. — Парни и девушки бросали взгляды на книжные полки, где находился этот Кропоткин, а потом снова смотрели на Мойше Окуня выпученными глазами рыб, вытащенных на сушу. Ребятам хотелось на заросший берег реки. Докладчик же, не считаясь с этим, продолжал с сарказмом говорить о буржуазных историках, пока в библиотеку не вошел Меерка Подвал. Все слушатели обернулись к нему, как к избавителю.

— Новость! Местный ешиботник, Шия-липнишкинец, прожил все лето в Декшне и там обрюхатил больную женщину!

Ребята уже слыхали о декшнинской истории, но не о том, что виноват во всем ешиботник.

— Это правда, Меерка, или это одна из твоих любимых штучек?

Меерка Подвал смеялся и говорил, что вся эта история волнует его, как прошлогодний снег. Он только рассказывает, о чем говорят в местечке. Декшнинские колонисты ужасные святоши, но тем не менее они уверены, что пациентка Элька Коган беременна от ешиботника. Он изучал с колонистами Тору, а жил у Гавриэла Левина, там же, где и больная.

На следующий день об этом уже судачили в домах и на рынке. Вчера еще жалели больную, беспокоились о Гавриэле Левине и других декшнинских евреях, которые могли потерять свой кусок хлеба да еще и заполучить проблемы с властями. Однако слух о том, что это сделал илуй, самый усидчивый и богобоязненный ученик в ешиве, так захватил всех, что о пострадавших попросту забыли. Началось с шушуканья, а потом о липнишкинце заговорили в полный голос, с издевкой и злобным весельем. Лучшие обыватели содрогнулись от этой истории и отправились к зятю старого раввина.

— Разве новость, что невежа ненавидит ученого еврея, а просвещенец ненавидит богобоязненного? — ответил им реб Гирша Гордон с покрасневшим лицом, напоминающим медного льва. — Выйдите в город и кричите «караул!», кричите, что тут устраивают кровавый навет на одного из лучших сынов Торы!

Укрепленные словами реб Гирши евреи подняли крик против еврейских распространителей кровавого навета, которые еще хуже антисемитов. Кто это из декшнинских евреев сказал, что виновен ешиботник? И кто из валкеникских евреев сам это слышал от декшнинцев?

— Когда в церкви звонит колокол, это значит, что у христиан праздник, — отвечали рыночные торговцы, и вся компания отправилась в Декшню.

Увидев валкеникских евреев, входящих к Гавриэлу, колонисты поняли, что это связано с пациенткой и касается всей деревни. Они тоже зашли к соседу. Валкеникские торговцы говорили по-свойски, доброжелательно:

— Как у тебя дела, Гавриэл? Держись, Гавриэл. Что слышно у Эльки, она еще беснуется?

Непрошеные гости расселись вокруг стола, будто они собрались, чтобы уладить недоразумение между своими поссорившимися детьми.

Хозяину не понравились эти гости, которые вмешиваются в чужие дела. Он холодно ответил, что у Эльки больше нет сил бесноваться.

Какой-то парень в брюках галифе с шерстяной накладкой с внутренней стороны бедер широко расставил ноги в сапогах и громко сказал:

— Гавриэл, в Валкениках рассказывают, ссылаясь на тебя, что это сделал ешиботник, который у тебя жил.

Разгневанный хозяин вскочил:

— Никогда я этого не говорил!

Все вокруг стола ждали, чтобы он сказал еще что-то. Однако хозяин вдруг замолчал и испуганно посмотрел на декшнинских колонистов, ответивших ему такими же испуганными взглядами, как будто чужак высказал мысль, мучившую и их.

— Гавриэл, скажи! — попросил тот же рыночный торговец, засунув руки в карманы.

Хозяину показалось, что валкеникцы, смотрящие на него блестящими, масляными глазами, прячут в уголках ртов улыбки. Этим невежественным людям казалось очевидным, что, если этого не сделал ешиботник, это сделал он, Гавриэл. Его жена — старая еврейка, а Элькеле, когда не беснуется, вполне еще молодая, красивая, привлекательная бабенка. От таких мыслей хозяин снова вскочил, чтобы выгнать эту банду, пришедшую пить из него кровь. Однако сразу одумался. Не хватало, чтобы начали говорить, что квартирантка беременна от него самого! Гавриэл развел руками и признался, что его действительно удивило, что ешиботник ушел из Декшни сразу же после того, как произошло это несчастье. «Я не могу выносить ее воплей», — сказал ешиботник. Так что кто знает?

Другие декшнинские евреи щупали свои жидкие сивые бороды жесткими, натруженными пальцами, как щупают подсохший лишай, и говорили, уткнувшись взглядом в стол:

— Что этот парень отличный знаток Торы, сразу видно. Только одно не понятно. Когда хозяин с хозяйкой уходили работать в поле, он оставался в доме, так как же он не замечал, кто приходит в дом и кто выходит? Его спросили, а он ответил, что не знает, а на следующее же утро ушел из Декшни.

Вмешалась жена Гавриэла, сутулая тощая еврейка — кожа да кости. Виновен ли молодой ребе, она не знает, но одна вещь кажется ей странной: когда они с Гавриэлом вышли на крыльцо проводить молодого ребе, Элька увидела его через зарешеченное окошко и начала кричать: «Жених мой, куда ты бежишь?»

— Детки, ясно, что это работа ешиботника, тут всё как на ладони, — сказал один из валкеникских гостей, показывая свою ладонь, широкую, как лопата.

Гости встали: теперь все ясно!

Они вернулись в местечко и рассказали, что правда всплывает, как масло на воде. Мысль о том, что этот придурочный илуй крутил тайный роман с сумасшедшей, всем очень понравилась. Люди начали насмехаться над горсткой лучших обывателей, отказывавшихся верить, что это сделал ешиботник.

— Чтоб у меня был такой большой слиток золота, как велика тяга ко греху у этого богобоязненного ученого ешиботника. Что тут скажешь? Похоже, что его душа размером не больше изюминки.

 

Глава 7

Липнишкинский илуй увидел, что люди показывают на него пальцами и кричат ему вслед: «Жених мой, куда ты бежишь?» Ни жив ни мертв ввалился он в синагогу и спрятался за томом Геморы. Почему это над ним насмехаются, используя слова, которые крикнула ему вслед сумасшедшая? Глава ешивы реб Менахем-Мендл подошел к Шие-липнишкинцу, опустив глаза, и передал, что раввин просит его незамедлительно зайти. Шия-липнишкинец видел, что все сыны Торы в синагоге повернули головы к нему, будто реб Менахем-Мендл говорил и от их имени тоже. Илуй прежде никогда не имел дела с валкеникским раввином, но сердце не предсказывало ему ничего хорошего.

— Чего от меня хочет раввин? — спросил он с дрожью в голосе и в коленях.

— Раввин сам это скажет, — пробормотал реб Менахем-Мендл, и Шия-липнишкинец пошел за ним с таким видом, словно его ведут на казнь.

Отдыхавшие в Валкениках на даче сыны Торы на месяц Элул вернулись в свои ешивы. Дети раввина тоже уехали. Теперь, не имея рядом с собой сына и зятя, раввин еще больше сожалел, что приехал в это местечко, погрязшее в постоянных скандалах и ссорах. Реб Гирша Гордон послал сказать раввину, что если он и на этот раз будет бояться людей и не заступится за сына Торы, на которого возводят навет, то богобоязненные валкеникские евреи начнут против него войну и будут вести ее до тех пор, пока он не уедет из Валкеников. Придурковатость липнишкинца еще больше разозлила раввина, и он вскочил, весь пылая гневом. Его тонкое, как игла, тело, его колючие плечи и густая борода тряслись от злости: неужели этот молодой человек такой глупец и бездельник, что не знает, что о нем открыто говорят на улицах? Наконец-то Шия-липнишкинец понял, в чем его подозревают. Он зарыдал и в отчаянии вцепился себе в волосы.

— Не кричите! — сказал ему реб Мордхе-Арон Шапиро, заткнув руками уши; он терпеть не мог, когда женщины рвут на себе волосы, а уж о мужчинах и говорить нечего. — Я ни в чем не подозреваю вас, и передо мной вам не надо оправдываться. Задержите во время утренней субботней молитвы чтение Торы и поклянитесь на свитке Торы, что на вас возвели напраслину. Будь вы даже праведником поколения, вы все равно должны, по закону, очиститься от навета. С обывателями говорите, с толпой, с невеждами, а не со мной, не со мной, — сказал ему раввин, трясясь и кривя лицо.

Реб Менахем-Мендл тоже вмешался в разговор и сказал надтреснутым голосом, с лицом, выражавшим мучение:

— Ни один настоящий сын Торы, не дай Бог, ни в чем не подозревает вас, реб Шия, но чтобы город не прислушивался к распространителям лживых слухов и чтобы уберечься от ужасающего осквернения Господнего Имени, вы должны в субботу утром в синагоге поклясться, что невиновны. И, как сказано, «будете чисты перед Богом и перед Израилем». Так я бы сам поступил.

Этот разговор в доме раввина происходил в пятницу до полудня. У Шии-липнишкинца уже не хватало терпения, чтобы дождаться следующего утра. Обливающийся потом и задыхающийся, он стал останавливать на Синагогальном дворе обывателей и плакаться им, что на него навели напраслину. Один пожилой еврей выслушал его, зажмурив глаза и постукивая палкой по булыжной мостовой.

— Надо вырвать этих лжецов с корнем! — сказал он.

Другой втянул голову в плечи и скромно ответил, что он ни во что не вмешивается. Третий как раз хотел узнать все подробности, а потом ушел, морща лоб, как и подобает судии, который должен основательно и детально все обдумать, прежде чем вынести решение. Ешиботники, смотревшие, как илуй бегает за обывателями и унижается, смущенно отворачивались и говорили между собой, что надо уезжать из ешивы, не дожидаясь окончания семестра. Шия-липнишкинец крутился по Синагогальному двору и бросал во все стороны растерянные взгляды, походившие на взгляды декшнинских душевнобольных. Он не осмеливался войти в синагогу, есть на кухню тоже не пошел. Если Шия-липнишкинец замечал, что мимо него проходит какой-нибудь сын Торы, то со страхом и покорностью уступал ему дорогу, будто на него уже объявили херем. Ему казалось, что он больше не помнит ни слова из того, что учил, как будто даже Тора не хотела иметь с ним дела, пока не станет ясно, что у него ничего не было с мужней женой.

К Шие-липнишкинцу подошел Меерка Подвал из Паношишока. До него долетела весть о том, что ешиботник хочет поклясться перед молящимися в синагоге, что невиновен. Меерке это не подходило. Он не хотел, чтобы обитатели местечка увидели, как этот занюханный косоглазый ешиботник клянется на свитке Торы. Они ведь ему поверят. Меерка подмигнул Шие, давая понять, чтобы тот следовал за ним, и Шия-липнишкинец покорно пошел.

— Вот видите, хоть вы меня оскорбляли и обидели, я вам друг, — сказал Меерка Подвал, остановившись на углу возле Холодной синагоги, у рва, заросшего крапивой. — Эти святоши, обыватели и ешиботники верят всему, что про вас говорят. А я и мои товарищи не верим, хоть вы на меня и бросались за то, что я уговаривал вас читать светские книги.

— Простите меня, — попросил Шия, тронутый до слез тем, что этот парень не верит в навет против него.

— Полностью и немедленно прощаю вас, — ответил Меерка Подвал на смеси идиша с древнееврейским, в манере, принятой у сынов Торы, когда накануне Новолетия они просят друг у друга прощения. Однако в его прищуренных глазах блестела ненависть. Он хотел видеть, как трепещет этот сумасшедший илуй. — Скажите сами, у вас есть голова? Я предлагал сделать вас профессором, а вам больше нравится быть грязным ешиботником, завшивленным отшельником с торчащими из-под штанов завязками подштанников и с замызганными кистями видения. Скажите сами, есть у вас голова?

— Нет, у меня нет головы, — сказал Шия-липнишкинец, трепеща от страха, как бы и этот парень не подумал дурного о нем.

— Это ведь ваше счастье, что вы дурак. Не будь вы дураком, я бы оторвал вам голову за то, что вы плюнули мне в лицо. Теперь послушайте совет человека, у которого есть голова… — И Меерка посоветовал Шие-липнишкинцу, чтобы тот не ходил в субботу на молитву оправдываться перед всеми. Никто ему не поверит, со всех сторон ему будут кричать: «Прелюбодей!» Его вытащат на порог, и все будут нападать на него. А то еще могут связать и передать в руки иноверцев, которые засадят его на много лет в тюрьму. Знает ли он, что полагается тому, кто имел дело с душевнобольной и обрюхатил ее? Шия должен заблаговременно, сегодня же, в пятницу, убежать из местечка. Такого илуя, как он, примут с почестями в любой ешиве, еще ручки будут целовать.

— Если я убегу, это будет осквернение Имени Господня, большое осквернение! Люди скажут, что сын Торы вошел к мужней жене и бежал от наказания. Я останусь и поклянусь на свитке Торы, что не имел с ней дела. Мне поверят, — пробормотал Шия, дрожа и лязгая зубами.

— Не поверят, и вы это знаете, потому-то и боитесь, — рассмеялся Меерка.

— Я отдам свою жизнь, пойду на смерть ради Имени Господнего, — отвечал Шия-липнишкинец, а глаза его при этом нервно бегали.

— Тронутый, тебе место в Декшне! Не понимаю, как даже сумасшедшая женщина могла лечь с таким задрипанным и завшивленным ешиботником. От тебя ведь воняет! — сплюнул Меерка. — Погоди, еще раскаешься, что не делаешь, как я говорю, — махнул он сжатым кулаком и ушел.

«Может быть, действительно бежать?» — Шия-липнишкинец оглянулся вокруг блуждающим взором — и отскочил назад. В низкой наполовину открытой двери женского отделения синагоги стоял директор ешивы и смотрел на него, будто стерег, чтобы Шия не сбежал.

В это утро представитель общины, занимавшийся ешивой, портной реб Исроэл, разговаривал с директором ешивы так возмущенно, как никогда прежде:

— Ученики завели себе моду читать светские книжки, а вы молчите! Устроили гнусный навет на лучшего ученика ешивы, на илуя, праведника, а вы молчите!

Поэтому Цемах сидел в женском отделении Холодной синагоги и спрашивал сам себя: сколько еще он будет молчать? Вдруг он услышал разговор в том же углу двора, куда недавно забрел виленский табачник Вова Барбитолер, искавший вход в женское отделение. Цемах выглянул в окно и увидел, что некто неизвестный разговаривает с илуем, вид у которого напуганный. Цемах подошел к полуоткрытой двери и прислушался. Сразу же после ухода Меерки директор ешивы вышел к липнишкинцу.

— Кто этот парень? Почему он уговаривает вас бежать и почему обругал вас?

— Ребе, сжальтесь надо мною! — припал к нему с рыданиями илуй.

Цемах втащил его в женское отделение синагоги, усадил на скамью и снова спросил про Меерку. Шия-липнишкинец рассказал, как этот парень уговаривал его читать светские книги, как он, Шия, обозвал этого парня подстрекателем и плюнул на него. И вот теперь этот Меерка пришел к нему с предложением бежать. Шия снова затрясся, как в лихорадке:

— Я не убегу, ребе. Я пожертвую собой, я умру ради Имени Господня!

Никогда раньше илуй даже не оглядывался на директора ешивы. Он считал, что еще мальчишкой продвинулся в изучении Торы больше, чем реб Цемах Атлас, а его уроки мусара он вообще в грош не ставил. А теперь он тянулся к директору ешивы, называл его «ребе». Цемах успокоил его, сказал, чтобы он не боялся. Завтра во время молитвы должно обратиться к молящимся. Они выслушают и поверят ему. Директор больше не отпускал липнишкинца и взял его с собой на вечернюю трапезу к портному реб Исроэлу, где его накормили и утешили. Однако сам Цемах был безутешен: он посадил виноградник и позволил скотине вытоптать его.

С настроением и с видом скорбящего, который не может читать поминальную молитву, потому что покойник еще не погребен, Шия-липнишкинец стоял в субботу в синагоге и ждал, пока закончат читать Тору, чтобы он мог взойти на биму. С одной стороны рядом с ним стоял директор ешивы реб Цемах, а с другой — глава ешивы реб Менахем-Мендл. Все трое молчали. Однако обыватели заранее кривились от нетерпения и отвращения, зная, что им предстоит выслушивать ешиботника. Одни не хотели, чтобы он говорил, назло святошам и реб Гирше Гордону, желавшим, чтобы он очистил свое имя клятвой на свитке Торы. Другие не хотели видеть, как еврей, изучающий Тору, плачет и кричит, что он чист от греха, как в старые времена, когда кагал мог накладывать денежный штраф, побивать палками и накладывать херем. Дело идет к Новолетию и к Судному дню, так что, если он согрешил, пусть покается, а дальше — не наше дело. Третья и самая большая группа прихожан просто боялась, что, когда ешиботник выйдет и заговорит, начнется скандал и снова будет осквернена суббота. Поэтому, как только были произнесены благословения после чтения «Мафтира», десятки обывателей закричали кантору:

— Забирайте свиток Торы!

И вся община запела стихи, сопровождающие возвращение свитка в орн-койдеш. Первым из синагоги выскочил реб Менахем-Мендл Сегал. Шия-липнишкинец с растерянно бегающими глазами и отнявшимся языком устремился за ним. Последним вышел директор ешивы — неспешно, как будто не в силах оторвать взгляд от согбенных спин, которые раскачивались набожно и немо, погруженные в тихую молитву «Шмоне эсре».

Молитва закончилась, и евреи могли спокойно отправиться по домам есть чолнт. Тем не менее люди остались стоять на своих местах. Часть обывателей сокрушались, что не дали ешиботнику оправдаться, другие раскаивались, что сами себя лишили бесплатного театра. Реб Гирша Гордон подошел к раввину и указал на него пальцем:

— Вы не должны были допустить, чтобы свиток Торы забрали, пока не выслушали сына Торы. Затем вы должны были провозгласить, что наложите херем на любого, кто повторит слова этого навета. Но вы этого не сделали из-за своей трусости! Для меня вы больше не валкеникский раввин!

— Что вы от меня хотите?! — мялся под его взглядом реб Мордхе-Арон Шапиро, как будто на него замахивались палками, а его бегающие водянистые глазки брызгали злобой. — Я сам верю, что этот парень чист, но как заткнуть рты всем остальным? Ведь он все-таки жил с этой душевнобольной в одном доме, а Гемора говорит, что не может быть поручителя в вопросах недозволенных связей.

Как реб Гирша не пожелал раввину доброй субботы, так и тот не произнес ответного пожелания. Реб Гирша вернулся на свое место у другой части восточной стены и заговорил со своим свояком Эльциком Блохом. Он так кипятился, что казалось, от его раскаленной физиономии поднимается пар.

— Вместо того чтобы вступиться за гонимого сына Торы и добиться, чтобы ему дали говорить, вы и ваша сторона смолчали! Это вам так не сойдет! Еще есть Бог на свете!

— Что вы ко мне пристали? — Эльцик Блох схватился за сердце и сразу же вытянул обе руки, чтобы считать, загибая пальцы. Когда мядлинский раввин прошлой зимой произносил проповедь, реб Гирша сидел на своем месте в углу у орн-койдеша и нарочно громко пыхтел, чтобы вся синагога видела и слышала, как он относится к раввину-мизрохнику. Потом, во время проповеди мейсегольского раввина, гениального знатока Торы и отнюдь не мизрохника, реб Гирша десять раз прерывал его речь, чтобы показать, что мейсегольский раввин не умеет учить Торе и не достоин сидеть в кресле валкеникского раввина. Всего пару недель назад, в субботу утешения, реб Гирша Гордон не дал говорить своему же земляку Дону Дунецу из семинара «Тарбут», приехавшему в гости в местечко, и тем самым спровоцировал драку в синагоге. Так что кто-кто, а реб Гирша Гордон не должен иметь претензий по поводу того, что липнишкинскому илую не дали говорить!

Обыватели порадовались умному ответу Эльцика, но спрятали улыбки в усах и морщинах своих заросших щек. Молящиеся заперли свои талесы в ящички и спокойно говорили между собой о том, что ешиботника действительно жалко. Даже если и согрешил, видно, что он искренне хочет раскаяться. Однако больную женщину и декшнинских колонистов, которые могут из-за этой истории потерять свой хлеб, еще жальче. Каменщик Исроэл-Лейзер тоже снял талес и вертел своей бычьей головой во все стороны. Он больше не хотел иметь дела ни с пархатыми обывателями, ни с молодыми еретиками, но весь кипел из-за совершенной гнусности. Он гулко прочистил нос и провозгласил трубным гласом:

— Слушайте, евреи, вы знаете, что я парень прямой, и у меня есть глаза. Когда этот бедный липнишкинец стоял у ступеней бимы и ждал, что ему разрешат подняться, чтобы сказать слово, я все время это чувствовал. Говорю вам: он невиновен, как голубка. Голову даю на отсечение, — Исроэл-Лейзер провел рукой вокруг шеи, а потом вытянул руку: — Навет на этого несчастного устроил тот байстрюк, и никто иной! Положитесь на меня, евреи!

Обыватели повернулись, чтобы взглянуть, на кого там указывает Исроэл-Лейзер, и увидели за бимой Меерку Подвала из Паношишока. Когда липнишкинец и оба главы ешивы вышли из синагоги, начала расходиться и компания библиотечной молодежи и пожарные, недовольные, что суббота пройдет без развлечений. Только Меерка остался и улыбнулся в ответ каменщику с холодным презрением — он совсем не желал удостаивать его ответом. Молящиеся думали, что Исроэл-Лейзер пустословит из-за того, что Меерка Подвал в субботу утешения во время драки разбил ему физиономию. Даже реб Гирша Гордон счел это обвинение дикой выходкой. Реб Гирша на этот раз вышел из синагоги без своих постоянных сопровождающих. Он испытывал враждебность даже к тем, кто якобы был ревнителем веры. Валкеники стали отверженным городом, городом, виновным в идолопоклонстве, здесь нельзя жить.

Отстав от него на несколько шагов, шел Меерка Подвал и улыбался, полуприкрыв глаза, как будто знал, что у Гирши Гордона есть что ему сказать. В другое время зять старого раввина даже не оглянулся бы на Меерку, но на этот раз он не хотел, чтобы этот большевик считал себя победителем.

— Слушай, ты, мерзавец, по которому тюрьма плачет! Ты уговорил мальчишек из ешивы читать светские книжки, и ты же вместе со своей компанией орешь по ночам под моими окнами. Знай, что это тебе не поможет. Пока я живу в Валкениках, община не даст ни гроша на покупку светских книг. И еще одно меня радует. Когда обыватели кормили тебя, маленького червяка, каждый в свой день, потому что ты был сиротой и учил Тору в синагоге, я уже предвидел, что из тебя вырастет, и никогда не пускал тебя на порог.

— Однако вам это ничем не помогло, — хладнокровно ответил Меерка, держа руки в карманах. — Не только мальчишки из местной начальной ешивы, но и ваш собственный единственный сын Бейнушл, внук старого раввина и ученик каменецкой ешивы, берет светские книги из библиотеки и прячет их под вашим шкафом со святыми книгами.

Сказав это, Меерка Подвал медленно зашагал дальше. Его спокойная улыбка и раскованная походочка были притворством. Он не выносил, когда ему напоминали о годах, которые он провел в синагоге, когда местные евреи его содержали. Теперь он охлаждал кипение своей крови, убеждая себя, что как следует расплатился с Гиршей Гордоном. Его Бейнушл выдвинул требование, чтобы по ночам перестали кричать под окнами отца, иначе он не станет больше брать светских книг. А теперь он сам будет кричать на отца-злодея громче, чем кричала под окнами Гирши Гордона библиотечная компания.

 

Глава 8

После чолнта обыватели закрыли двери и прилегли отдохнуть, никто не видел и не слышал, что делалось у зятя старого раввина. Там никто уже не ел чолнта. Реб Гирша прямо в субботу отодвинул шкаф со святыми книгами и нашел под ним толстую книгу «История мира», полную картинок, изображавших странных животных, и с еретическими речами на первой же странице. Речь шла о том, что мир начался не с шести дней творения, а на миллионы лет раньше. И вот этой толстой книгой отец бил по голове своего болезненного, тощего единственного сына, лупил его смертным боем без перерыва. Бейнуш извивался под ударами, весь посинел и позеленел, но молчал, только стонал. Он помнил, что Валкеники не должны знать о том, что творится у них дома. Жена и дочь реб Гирши тоже затыкали себе кулаками рты, чтобы не закричать. Их широко распахнутые глаза, полные слез, смотрели со смертельным страхом на две руки, державшие жесткий том, которые поднимались и опускались, как железный пест, над скорчившимся телом Бейнуша, пока тот не упал на пол, раскинув руки и ноги. Жена и дочь Гордона бросились к избитому и загородили его собой.

— Отец, ты его убьешь!

— Гирша, у него кровь течет!

Женщинам пришлось еще держать за плечи избивавшего, который шатался так, словно получил пулю в живот.

Пока они пытались привести в себя Бейнуша, реб Гирша заперся в дальней комнате и провалялся там пару часов. Потом он привел в порядок одежду и растрепанную бороду, вытер лицо и вышел на улицу. Он шагал по-субботнему медленно, заложив руки за спину, как после сладкой дремы. Но вместо того, чтобы войти в синагогу на предвечернюю молитву, он зашел в женское отделение Холодной синагоги и встретил там того, кого искал: директора ешивы. С прошлой зимы Цемах избегал его, не вынося агрессивности реб Гирши, не доверяя его фанатизму. Теперь напротив него сидел сломленный человек, из глаз которого текли слезы.

— Если бы мой сын сегодня умер, я нашел бы в себе силы не плакать в субботу. То, что произошло, для меня еще хуже его смерти.

Реб Гирша посмотрел вниз, на растопыренные пальцы, как будто не верил, что эти руки избили до крови его единственного сына. Надтреснутым голосом он рассказывал, как Меерка Подвал рассказал ему, отцу, что сын прячет светские книжки под шкафом со святыми книгами.

— Бейнуш был из лучших учеников в Каменце, глава ешивы писал мне, что мальчик растет великим человеком во Израиле. И вот он приехал домой и попал под влияние другой стороны. Этот Меерка Подвал, да сотрется его имя, еще и похваляется, что уговорил ешиботников читать светские книжки, чтобы ешива развалилась. Каменщик Исроэл-Лейзер сегодня сказал в синагоге, что дает голову на отсечение, что этот навет на Шию-липнишкинца тоже происходит от Меерки. Я не знаю, имеют ли подозрения каменщика основание: зачем бы большевику это делать? Однако того, что этот байстрюк, чтоб его земля не носила, способен устроить подобную мерзость, не будут отрицать даже его лучшие друзья. А виноваты вы, директор и глава ешивы! Сидели, запершись, как в Иерихоне, когда среди ваших учеников распространилась эпидемия чтения светских книжек! И не вышли из своего укрытия, даже когда на лучшего ученика вашей ешивы возвели навет.

«Но когда я выйду из моего убежища, Валкеники содрогнутся, как никогда прежде», — думал Цемах. Он хотел носить в себе гнев как можно дольше, чтобы взрыв был сильнее. Он старался разговаривать спокойно и трезво, словно слезы реб Гирши совсем его не трогали.

— Когда мы с реб Менахем-Мендлом стояли сегодня утром во время молитвы рядом с липнишкинцем, за бимой стоял этот Меерка Подвал с лицом человека, который радуется, что успешно сотворил большую гнусность. Шия-липнишкинец рассказал, что тот же Меерка пытался уговорить его читать светские книжки, а он за это плюнул ему в лицо. Вчера днем этот Ахитофель предложил липнишкинцу убежать из местечка. Вполне вероятно, что этот Меерка Подвал сперва возвел напраслину на липнишкинца, а потом попытался напугать его и убедить бежать, как прежде убедил вашего сына читать светские книжки, а потом сам же и донес вам на него.

— Коли так, это неплохо. За возведение напраслины он может сгнить в тюрьме, — ответил реб Гирша, просияв от мстительной радости. Однако его лицо сразу же снова затуманилось гневом и болью. — Я знаю его с тех пор, когда он еще был маленьким червяком, и считал, что разобрался в нем. Я вижу, что вы разобрались в нем еще лучше. Тем не менее вы допустили, что он устроил в вашей ешиве такую разруху.

— Вы правы, я виновен, именно я. Но теперь мы должны подумать о том, что делать дальше. Начинать войну с этим Мееркой не стоит. Во-первых, он ничтожество, шут, маленькая вонючая зверушка. Во-вторых, если мы его посадим, скажут, что мы донесли на еврейского парня. В-третьих, этим мы обрушим беду на декшнинских евреев, которые не хотят, чтобы полиция узнала о забеременевшей сумасшедшей. Кроме того, этот маленький Иеровоам бен Неват не один, у него есть сторонники, а зло надо вырвать с корнем, как сказано: «Искорени зло из среды твоей». Надо сжечь библиотеку.

Директор ешивы не ждал ответа от реб Гирши Гордона и не смотрел, какое впечатление произвели его слова. Он зашагал вдоль женского отделения синагоги, сразу же вернулся и стал лупить кулаком по своему стендеру.

— Я не смолчу в ответ на клевету против Шии-липнишкинца! Я отомщу за его обиду! Сжечь все книги!

Белки его глаз блестели, глаза метали искры, он шагал взад и вперед и говорил без перерыва, как будто хотел своим режущим голосом распилить решетки на окошках женского отделения.

Как у него ни болит сердце за несправедливо обиженного липнишкинца, ему еще больнее за высмеянную правду, за оплеванный закон. Чтобы синагога, полная евреев, не дала обвиняемому оправдаться — такого он не ожидал! Такого он не мог себе представить! А когда увидел, у него язык отнялся. Он ощущал, как сердце у него разрывается и мозг распадается, но говорить не мог. И это был знак с небес — то, что он не мог открыть рта. Эти бородатые нечестивцы не дали бы ему говорить точно так же, как не дали липнишкинцу, или выслушали бы и высмеяли. Они бы пришли в ярость, если бы было доказано, что все это выдумал Меерка Подвал из Паношишока. Они боялись, как огня, что если дадут говорить этому сыну Торы, то придется признать, что он говорит правду. Как сказано, «слова правды видны». Ведь эти бородатые нечестивцы в субботних талесах не хотят, чтобы сын Торы был чист от греха, они как раз хотят, чтобы оказалось, что он согрешил.

— Зачем целому городу евреев хотеть, чтобы именно сын Торы был виновен в этом преступлении с больной мужней женой? — спросил реб Гирша, глядя на директора ешивы, мечущегося взад-вперед по узкому женскому отделению.

— Потому что они ему не сочувствуют, — сказал Цемах, остановившись на мгновение.

На протяжении недель тени Холодной синагоги обмораживали его, словно покрывая льдом. В мозгу директора было тихо, как на кладбище. Теперь он пробудился от ледяного оцепенения и прямо захлебнулся гневом, был опьянен этим освобожденным гневом, который, вскипев, вырвался из него.

— Валкеникские евреи хотят, чтобы сын Торы оказался грешником, потому что не прощают ему, что он илуй, праведник, неотрывно занимающийся Торой. Даже то, что он ходит оборванный и отрешенный, не желающий наслаждаться радостями этого мира, вызывает у них зависть. Их ужасно раздражает, что ему не важно, что они считают его дикарем. Больше всего они не могут простить ему, что у него есть доля в Грядущем мире, такая большая доля в Грядущем мире! Валкеникские евреи обеспечили липнишкинца маленьким кусочком хлеба и жесткой лежанкой, они, как лавочники, рассчитали, что эта сделка выгодна им. Они же становятся соучастниками его изучения Торы и получат кусок мяса шорабора, кусок левиафана и золотой стул в раю. Однако теперь у них семь дней пира. Илуй совершил тяжкое преступление и оказался еще грешнее, чем они; он выставлен на поругание и посмеяние, поскольку эта мужняя женщина еще и безумна. Им есть за что его ненавидеть: ведь вместо того, чтобы обеспечить их Грядущим миром за подаренный ему кусочек хлеба, он их обманул. И они вообще больше не должны содержать изучающих Тору, не должны больше тратиться. Вот это и есть самое главное, к этому они и стремились! — Цемах лупил кулаком по стендеру до тех пор, пока не почувствовал головокружение и не опустился на скамью. Но его губы все еще бормотали, как в бреду: — Невозможно поверить, невозможно поверить!

Хотя реб Гирша не раз в полный голос говорил, что библиотеку надо сжечь, он не имел в виду в действительности делать это. А директор ешивы и правда собирается это сделать! Оказывается, он не представляет себе, что из этого может получиться. Он говорит как в бреду и что-то очень странное, как будто нарочно лишенное логики. Однако озлобление на этих бесов из библиотеки, доведших его до того, что он жестоко избил единственного сына, превзошло страх реб Гирши Гордона из-за того, к чему это может привести.

— И как вы собираетесь осуществить ваш план? — спросил он. — Ведь эти книги лежат запертые в библиотеке. Придете ночью, взломаете замок, сложите книги в мешок и утащите их на свою квартиру, чтобы сжечь?

— Еще не думал, — ответил директор ешивы.

— И ничего не придумаете. Единственный путь — поручить проделать это каменщику Исроэлу-Лейзеру, — сказал реб Гирша, следя через стекла своих очков за выражением лица директора ешивы.

На мгновение Цемах задумался; ему не нравился в качестве компаньона посредник в скупке краденого, который к тому же причастен и к краже живых душ; ведь каменщик Исроэл-Лейзер помог той женщине из Аргентины и ее братьям из Вильны увезти Герцку Барбитолера. С другой стороны, иного выхода не было. Тут нужен специалист, умеющий взламывать замки и работать в темноте.

— Согласен, — процедил директор ешивы сквозь зубы после долгого раздумья. — Поведение каменщика действительно некрасиво, но он заступился за липнишкинца и тем самым показал, что он как человек лучше валкеникских обывателей.

— Если Исроэл-Лейзер согласится, то потребует, чтобы ему хорошо заплатили, а также обещания, что никто не узнает, что он это сделал. Я ему заплачу, но вы, со своей стороны, должны пообещать, что не будете упоминать имен, что бы ни случилось, — медленно, словно считая слова, сказал реб Гирша.

— Я беру ответственность на себя, — ответил Цемах так же медленно.

— Чтобы люди догадались, что вы это сделали, вам придется уехать из Валкеников, — продолжил реб Гирша и на минуту замолк, потрясенный: директор ешивы взглянул на него с запылавшим лицом, будто как раз обрадовался предупреждению, что ему придется покинуть Валкеники. — Если вы не беспокоитесь о себе, то должны все-таки помнить, что это сильно повредит вашей ешиве. Я говорю это, чтобы вы потом не имели ко мне претензий.

— Хуже быть не может! — Цемах снова рванулся с места.

На ешиботника, илуя и праведника, возвели напраслину. Другие сыны Торы не приходят на урок Талмуда. Они читают светские книжки или просто бездельничают, а обыватели во весь голос говорят, что не надо больше поддерживать ешиву. Должна произойти перемена. Кто за Бога — ко мне! Кто из учеников настоящий сын Торы, тот будет продолжать сидеть и учить Тору; кто из обывателей по-настоящему боится Бога, будет и дальше поддерживать ешиву, а остальные могут отпасть. Однако если реб Гирша боится, то лучше отказаться от всего этого плана.

Зять старого раввина отвечал с сердечной болью, что реб Цемах чужак в Валкениках, а вот его волнует, придется ли уехать из местечка. Он, Гирша Гордон, прожил здесь жизнь, у него здесь семья. Он не хочет идти против всего местечка. Сегодня утром во время молитвы он увидал, что нельзя полагаться даже на богобоязненных обывателей. Но если все-таки узнают, что он вынес решение сжечь нечистые книги, то пусть узнают! Он больше не верит в то, что его сын вырастет честным евреем; Бейнуш вырастет еще одним Мееркой Подвалом из Паношишока.

— Я должен сейчас сидеть траур по своему единственному сыну, который еще жив, как я сидел когда-то семидневный траур по его покойной матери.

И реб Гирша Гордон снова расплакался горячими слезами, которые текли по его щекам и прятались в бороде, как будто стыдились того, что падают в субботу.

 

Глава 9

Лес пустовал. С тех пор как дачники разъехались на месяц элул по своим ешивам, не стало миньяна в лесном домике. Махазе-Авром молился с миньяном у управляющего фабрикой. Молящиеся здесь были простыми работягами, скудно зарабатывавшими на жизнь тяжким трудом в лесу и на фабрике. Даже когда они громко читали святые слова по молитвенникам, их мысли растекались, измученные и беспокойные. Местечковые новости их не интересовали, они вообще не любили разговоров. Хайкл тоже в последнее время не ходил в местечко, отец велел ему приходить туда пореже, чтобы избежать неприятных сцен с дочерью хозяйки. Поэтому на смолокурне ничего не знали о бушевавшем в Валкениках скандале вокруг Шии-липнишкинца.

Хайкл с каждым днем все меньше времени проводил в комнате ребе над томом Геморы. Он подолгу бродил по лесу и учился трубить в крученый шофар — золотисто-желтый и прозрачный, как мед. У трубившего в виленской синагоге реб Шоелки, еврея с серебристой бородой, как раз на Новолетие, именно тогда, когда надо было трубить в шофар, трубление получалось не самым лучшим образом. Хайкл воображал, как он заменяет трубящего в синагоге и у него шофар звучит, как скрипочка. Обыватели с талесами, накинутыми на голову, выпяливают на него удивленные глаза, мама смотрит на него через занавесь из женского отделения синагоги. Однако еще больше фантазии о том, как он трубит в шофар в битком набитой синагоге, Хайкла увлекали отзвуки голоса его шофара в пустом лесу.

Ткия! — и эхо звучит долго и растянуто, пока снова не становится тихо. Густая зеленая чаща внимает ему, затаив дыхание. Шворим! — Хайклу показалось, что он разбудил какое-то страшилище, получеловека-полузверя, который поколениями лежал в своем мшаном логове, а теперь отвечает ему своим обросшим волосами ртом. Разговаривать человеческим языком это страшилище не умеет, но зато рыдает так, что сердце надрывается. Труа! — озорные веселые звуки спрыгивали с ветвей, вылезали из-под кустов и бросались бежать, как босые озорники. «Счастлив народ, умеющий трубить»! Хайкл запел мелодию Новолетия и снова принялся трубить изо всей силы, возбужденный собственной радостью, опьяненный гулкими звуками эха. Он слышал, как лес отвечает гулом. Ему казалось, что раскачивающиеся деревья с искренней верой произносят слова «да будет воля от лица Твоего…», как и полагается после трубления в шофар. Понемногу гулкие отзвуки затихли, и Хайкл был покорен загадочной тишиной.

На иголках высоких сосновых крон подрагивали солнечные лучи, мерцая червонным золотом мягко, нежно и печально, как бывает только ранней осенью. Темно-зеленые деревья, казалось Хайклу, грустили и тосковали по ешиботникам, имевшим обыкновение прижиматься лбами к их стволам, читая предвечернюю молитву. Хайкл залез по колено в заросли папоротников, которые из ярко-зеленых медленно становились осенью светло-желтыми. Он остановился на месте, густо засыпанном сухими иглами и шишками. Потом вышел на вырубленную делянку, где были свалены спиленные стволы и ошкуренные бревна. Там пахло промокшими под дождем опилками. Он снова вошел в чащу и увидел расстеленный там ковер серебряного мха с ржаво-красными пятнами тут и там. Вдруг перед ним блеснуло пространство, затопленное цветущим по-осеннему лиловым вереском, как будто между густых растений ему открылось потаенное лесное озеро с отражающимся в его зеркале фиолетовым небом. Он пошел дальше и увидел кусок земли, поросший яркими грибами, похожими на целый отряд карликов в широких шляпах. «Это ядовитые», — подумал было он и тут же прямо закричал от радости: у подножия высокого толстого дерева росли принцы среди грибов: три боровика, как три богатыря, с крепкими коричневыми головками и толстенькими ножками. Хайкл знал, что, если он принесет эти боровики христианке со смолокурни, она будет ему очень благодарна. Она бы потушила эти грибы в жиру на сковородке и устроила бы настоящий пир. Но ему было жаль срывать эти красивые и крепкие боровики, похожие на миниатюрные деревья.

Он вытер влажное лицо, смахнул севшую на него паутину и вспомнил слова из трактата «Пиркей Овес» о том, что тот, кто прерывает изучение Торы, чтобы сказать «как прекрасно это дерево», заслуживает смерти. Как это ни трактовать и ни истолковывать, он все еще не понимает, как танай мог это сказать. Он никак не может надивиться лесу и растениям. Например, старый раскидистый дуб на холме около смолокурни. Сколько толстых локтей и растопыренных рук сучьев с ветвями, похожими на пальцы, у него, сколько листьев! Этот дуб всегда выглядит по-разному, в зависимости от того, как солнце освещает его резные листья. Поздней осенью он станет сгустком огня. Ствол у него старый и толстый. Его столетние корни вылезают из земли, как будто им надоело лежать годами на одном и том же месте и они хотят сползти с холма. Это же только подумать — в большом лесу вокруг Валкеников есть, наверное, сотни тысяч деревьев, часть — хвойные, другие — лиственные, так много разных кустов и трав, столько видов пернатых, четвероногих и пресмыкающихся — можно ведь прожить целую жизнь в валкеникском лесу и каждый день видеть что-то новое. Однако, когда он говорит это ребе, тот отвечает ему: «Мне достаточно одного деревца, чтобы спрятаться в его тени от зноя…» Куда он забрел? Он уже у моста через реку на краю местечка.

С минуту он стоял и колебался: вернуться или пойти дальше? Поскольку он уже у моста, то зайдет в местечко посмотреть, как идут дела у отца. Хайкл положил свой витой шофар за пазуху и подумал, что ребе обижается на то, что он тратит больше времени попусту, чем на изучение Торы. Но, вместо того чтобы выговорить ему за это, ребе шутит с ним и сыплет поговорками. Он говорит ребе: «Шофар звучит у меня, как хвалебная песнь. Если вы меня попросите, я будут трубить на Новолетие». Ребе не отрывает глаз от книги и медленно отвечает: «У нас в паплавской синагоге в шофар трубит честный еврей, постоянно занимающийся изучением Торы. Как бы сильно он ни был занят в лавке, он каждую свободную минуту бежит учить Тору. И зачем тебе тратить так много времени на то, чтобы научиться хорошо трубить в шофар? Ты ведь хочешь, чтобы обыватели относились к тебе как к знатоку Торы, но к трубачу они так не относятся, как бы хорошо он ни трубил».

Хайкл шел по Синагогальной улице, и ему еще предстояло спуститься с холма к домику Фрейды Воробей. Однако Синагогальный двор кипел от множества людей, и он подошел поближе, чтобы взглянуть. Посреди большой взволнованной толпы стоял илуй Шия-липнишкинец с пожелтевшим лицом, уставившись в небо, как приговоренный к смерти, спасшийся в последнее мгновение. Поскольку Хайкл не знал о буре, разразившейся в местечке, то прошло некоторое время, пока он понял, о чем идет речь. Говорил декшнинский колонист Гавриэл Левин:

— Вот уже больше трех десятков лет, как все и в Декшне, и в Валкениках знают Вольфа Кришкого и знают о его помешательстве, состоящем в том, что, куда бы ни пошел, он повсюду таскает с собой тюк старой одежды из страха, как бы у него не забрали какую-нибудь тряпку. Так вот, вчера утром он прибежал к Гавриэлу Левину с криком: «Ваша пациентка — воровка, она украла у меня бархатный камзольчик». Вольф Кришкий хотел сразу же ворваться в комнатушку, в которой Элька сидит взаперти с тех пор, как забеременела и начала бушевать. Гавриэл Левин спросил Вольфа Кришкого, как могла Элька украсть у него камзольчик? Но тот замахал кулаками и закричал: «Это она! Она! Она — распутная сучка, и она меня обокрала!» Гавриэл уже догадался, что произошло, но ему не хотелось в это верить. Сумасшедший может навести на себя напраслину. Ведь Вольфу Кришкому уже сильно за шестьдесят. Гавриэл отпер комнатку Эльки и вошел туда вместе с тряпичником. Элька, измученная и охрипшая оттого, что кричала день и ночь, в последние дни уже молчала. Однако, едва увидев тряпичника, снова стала издавать дикие крики: «Спасите! Он черт! Черт! Я не хочу родить байстрюка от черта!» А Вольф Кришкий топал ногами и твердил, что она заманила его к себе, когда обыватели были в поле на работе, и украла у него бархатный камзольчик.

Колонист Гавриэл Левин указал пальцем на пару валкеникских торговцев:

— Это вы виноваты!

Они пришли в Декшню рассказать ему, что его пациентка беременна от ешиботника, который жил у него по три дня в неделю. Торговцы клялись, что не виноваты. Им передали от имени декшнинских евреев, что подозрение падает на ешиботника. Тогда они пошли в деревню, чтобы узнать правду.

— Это действительно выглядело правдой, — вмешалась жена Гавриэла.

Женщина рассказала, что Элька Коган не любила своего мужа. Может быть, именно из-за этого она после беременности и родов сошла с ума. Каждый раз, когда ее муж и сын приезжали в Декшню, она смотрела на них обоих с немым страхом преследуемого зверя. Ешиботник же ей как раз нравился, хотя он неухоженный и носит бороду. Она постоянно смотрела ему вслед, сложив руки и сияя. А когда с ней произошло несчастье, она крикнула ему вслед: «Жених мой, куда ты бежишь?»

— Так что кто мог знать? — подвела итог жена Гавриэла. — Ведь пока в комнату не впустили тряпичника, Элька не помнила, от кого беременна.

— Вы, ребе, сами тоже виноваты, — сказал липнишкинцу один из декшнинских колонистов, специально пришедших вместе с Гавриэлом Левиным, чтобы попросить прощения у ешиботника. — Мы вас спросили в нашей синагоге за учебой, видели ли вы, чтобы в дом, где живете вы и эта Элька, кто-нибудь заходил. Вы нам отвечали, что никого не видели. Почему вы не рассказали, что вокруг дома постоянно крутился Вольф Кришкий? Про вас ведь говорят, что вы можете в одном комментарии связать воедино все темы из Геморы гораздо лучше и быстрее, чем связывают в один плот бревна на реке, не рядом будь упомянуты. И как же это ваш острый ум не смог связать вместе этого безумца Вольфа Кришкого с Элькой Коган? Вам это в голову не пришло?

Нет, ему это не пришло в голову. Шия-липнишкинец едва переводил дыхание и все еще смотрел в небо с благодарностью и хвалой к спасшему его Провидению: действительно, этот больной еврей с тюком старой одежды имел обыкновение останавливать его и спрашивать, дома хозяева или работают в поле. И все же у него не возникло подозрения относительно реб Вольфа Кришкого — ни до всей этой истории, ни после нее. Илуй признался, что чуть было не устроил тут самому себе беды. Если бы он это сделал, то все бы сказали, что именно он виноват. Может статься, он бы даже не посчитался с тем, что про него скажут, и покончил жизнь самоубийством, только бы убежать от бед. Однако он не захотел стать нарушителем строжайшего запрета самоубийства и потерять из-за этого свою долю в Грядущем мире.

 

Глава 10

Йосеф-варшавянин опять, как до свадьбы, носил свое светлое пальтишко с поднятым бархатным воротничком. Он выглядел жалким и побледневшим, вокруг глаз у него были синие круги. Он сидел у Махазе-Аврома в комнате, солнце освещало ее, но его тонкие руки и узкие скулы подрагивали от холода, как будто он стоял зимой на улице. Йосеф-варшавянин рассказывал, как директор ешивы убеждал всех, что он обманщик, потому что не женился на кухарке их ешивы. А ведь этот реб Цемах Атлас сам отменил помолвку с одной девушкой, хотя и подписал до этого с ней тноим. И со своей женой он тоже не живет в мире. Она в Ломже, а он — здесь, в Валкениках. Так какое же право директор имеет поучать других? Особенно учитывая, что он, Йосеф-варшавянин, не подписывал тноим с кухаркой и никогда ей ничего не обещал. Ну так как же? Махазе-Авром даст ему рекомендательное письмо в Комитет ешив, чтобы его направили в качестве посланника за границу?

Целиком пронизанный мыслью о том, что живет на свете милостью Творца, чтобы изучать Тору ради нее самой, и что для этого он должен беречь свое здоровье и покой, реб Авром-Шая-коссовчанин выработал способность отталкивать от себя дела, которые выводили его из равновесия. Сколько бы раз он ни слышал о неблагополучной семейной жизни директора ешивы, он не хотел знать подробностей, чтобы не создавать себе лишних причин для расстройства. Но вдруг сейчас в его сердце произошел поворот, настроивший его против директора ешивы. Предыдущим вечером реб Авром-Шая сидел допоздна и слушал с побледневшим кончиком носа и с пересохшими губами то, что Хайкл рассказывал ему про Шию-липнишкинца. Махазе-Авром понял, что реб Менахем-Мендл не пришел к нему за советом и помощью, потому что знал по опыту, что он, дачник со смолокурни, все равно встанет на сторону реб Цемаха Атласа. Махазе-Авром чувствовал себя виноватым. Он сам ничего не делает для ешивы и к тому же не позволяет избавиться от директора, стоящего в стороне в то время, как рушится его ешива.

— Почему реб Цемах Атлас отменил свою первую помолвку и почему его жена не живет здесь вместе с ним? — спросил Махазе-Авром.

Зять Гедалии Зондака подпрыгнул и ответил вне себя от ярости: этот мусарник, реб Цемах Атлас, гораздо практичнее его, Йосефа-варшавянина. Мусарник вовремя сообразил, что будущий тесть не отдаст ему обещанного приданого и что можно получить невесту получше и покрасивее. Женился на богатой и нерелигиозной красавице. И сначала шел ее путями, пока ему не стало тоскливо и не захотелось снова командовать учениками. Тогда он оставил свою жену.

— Я своей жены не оставлял через пару месяцев после свадьбы. Вы дадите мне рекомендательное письмо?

Однако по тому, как блеснули глаза Махазе-Аврома, Йосеф-варшавянин понял, что еще не выхлопотал того, к чему стремился. Тогда он заговорил со слезами в голосе: тесть-неуч кричит ему, что, если он не может стать раввином, пусть станет лавочником.

— Господи, я ведь не убийца, как Каин, так неужели так «велика вина моя, непростительна»? Если я не женился на кухарке, то мне уже и доверять нельзя?

— Не понимаю, почему быть посланцем лучше, чем лавочником. Посланец редко бывает дома, а вы ведь совсем недавно женились, — реб Авром-Шая говорил мягко, чтобы не разволновать молодого человека еще больше.

— На праздники они приезжают домой. Так делает младший зять местного резника, который как раз посланник одной большой ешивы, — ответил Йосеф, и его тощие, острые колени нервно задрожали в узких брючинах.

— Вы никому не должны подражать. Каждый должен идти своим собственным путем, но указывать дорогу должна Тора.

Реб Авром-Шая отошел лечь на свою лежанку. Теперь он говорил холодным, строгим голосом, сдвинув брови: он ничего не знает о доходах и расходах мирской, клецкой и радуньской ешив. Было бы глупо, если бы он вдруг стал вмешиваться в денежные дела и писать письма, чтобы взяли нового человека. И вообще, это горький, а совсем не роскошный заработок, если заниматься этим делом целиком во имя Царствия Небесного. В посланцах нехватки нет, они ездят в одни и те же места и конкурируют между собой. Часто это приводит к осквернению Имени Господнего. К тому же, чтобы собирать деньги, надо быть большим знатоком и умельцем в этом деле. Человек слишком стеснительный, деликатный или ранимый не добьется тут больших успехов. Достаточно одного провала, и пославшее его учреждение сразу откажется от его услуг. Фактически не найдется ешивы, которая согласилась бы отправить неопытного посланца; да и молодой человек не должен искать заработок, который надолго разлучит его с женой.

Зять Гедалии Зондака отчасти понимал это и сам. А если его все-таки возьмут в посланники, то почему он уверен, что его отправят в Амстердам и Лондон, как зятя валкеникского резника? Его ведь могут отправить побираться в самые бедные местечки Литвы. Да и у зятя резника жизнь тоже не малина. Однако поскольку он большой хитрец и отлично умеет притворяться, то хоть плюй ему в лицо — он скажет, что это дождик. И, несмотря на это, из-за разногласий со своей ешивой, после Пейсаха он какое-то время просидел в Валкениках, и дело уже шло к тому, что он совсем никуда не поедет.

— Так что же? Получается, я должен стать рыночным торговцем, лавочником, как и предлагает тесть, — сделал плаксивое выражение лица гость.

— Я уже сказал, что не вижу, чем лавочник хуже общинного посланника, — говоря это, Махазе-Авром слез с лежанки, чтобы распрощаться с гостем и пожелать ему на грядущий год, как водится перед Новолетием, доброго приговора в книге судеб.

Пока в комнате у ребе шла эта доверительная беседа, Хайкл вынужден был слоняться по двору. Наконец зять Гедалии Зондака ушел, и Хайкл посмотрел ему вслед с насмешкой: холостяком Йосеф-варшавянин выхаживал, бывало, мелкими шажками и тер скулы о бархатный воротничок; теперь он шел, ссутулившись, и покашливал уже въевшимся в него злым кашлем.

В три часа дня во дворе смолокурни снова был гость, на этот раз Йоэл-уздинец. Хайкл увидел его с веранды и безмолвно воскликнул: «Крепкая голова идет!» В начале лета в валкеникской ешиве шла дискуссия о том, почему Махазе-Авром взял к себе виленчанина. Уздинец отвечал на это: все очень просто, реб Аврому-Шае-коссовчанину нужен служка, паренек, который спал бы с ним в одной комнате и носил бы за ним полотенце на реку. Липнишкинский илуй говорил тогда еще резче: что чего бы Махазе-Авром ни имел в виду и чьим бы учеником ни был этот виленчанин, он все равно полный невежа. Он не знает наизусть даже пяти сотен листов из Геморы. Йоэл-уздинец пренебрегал прежде виленчанином, теперь же он называл его «реб Хайкл» и обращался со всякого рода просьбами, например, спросить у его ребе, можно ли к нему зайти с очень важным секретом. Уже сидя в комнате Махазе-Аврома, Йоэл-уздинец все еще долго морщил лоб, как тогда, когда раздумывал, давать или не давать товарищу ссуду, пока наконец не решился рассказать свой важный секрет.

Во время его первого визита на смолокурню, после праздника Лаг ба-омер, реб Авром-Шая спросил его намеком, почему он не женится. И теперь, в середине элула, он пришел с ответом на тот вопрос: он собирается посвататься к одной валкеникской девушке, к кухарке ешивы. Никто в местечке этого еще не знает, а когда узнают, это удивит всех. Даже невеста и ее мать не хотели верить его словам, потому что у них уже был тяжелый опыт с другим сыном Торы. Поскольку мать этой девушки — бедная вдова, то нечего и говорить о содержании и приданом. О родовитости тоже нечего говорить. Тем не менее после того, как он обдумывал это дело на протяжении нескольких месяцев, Йоэл-уздинец пришел к выводу, что это хорошее дело.

— Это та самая девушка, которая должна была стать невестой варшавянина? — спросил реб Авром-Шая.

— Невестой варшавянина должна была стать младшая из двух сестер, а моя — старшая. Я бы не взял младшую до старшей, — ответил Йоэл-уздинец и удивился, откуда Махазе-Авром знает обо всем этом.

Махазе-Авром, со своей стороны, удивился другому. Судя по тому, что он слышал, Йоэл-уздинец не женился до сих пор из страха, как бы его не обманули. Так почему же теперь он вдруг берет в жены дочь бедной вдовы, да к тому же не родовитую?

— По моему мнению, сын Торы как раз должен думать о материальной стороне сватовства, потому что сам он не добытчик. А происхождение важно почти так же, как приданое.

Конечно, старый холостяк ответил, что тоже ценит деньги и родовитость, когда можно быть уверенным, что не обманывают. Однако по большей части женихи остаются в дураках. Вот, например, Йосеф-варшавянин вместо того, чтобы взять младшую дочку кухарки, взял дочь богача Гедалии Зондака — и ужасно просчитался. Даже директору ешивы реб Цемаху пришлось отменить сватовство. И сколько он, Йоэл-уздинец, ни берегся, ему пришлось тоже один раз отменить помолвку.

— Что здесь происходит?! — лицо реб Аврома-Шаи запылало от гнева и стыда. — Неужели сыны Торы, постоянно говорящие о самопожертвовании ради Всевышнего и ради ближнего, не понимают, сколько осквернения Имени Господнего они совершают, когда расходятся с невестой? Йосеф-варшавянин отменил сватовство, директор ешивы реб Цемах отменил сватовство, и вы тоже отменили сватовство?

— Невеста была глуховата, — стал оправдываться Йоэл.

Ах, почему он раньше этого не заметил? Поскольку он сам не слишком хорошо слышит издалека, прошло немало времени, прежде чем он сообразил, что невеста с изъяном… И нельзя делать на основании случая Йосефа-варшавянина выводов относительно директора ешивы реб Цемаха. Один случай не похож на другой! Говорят, что директор только после подписания тноим узнал, что тесть не даст ему приданого и обещанной пары лет содержания и что он вообще тяжелый человек. Со вторым сватовством директору повезло еще меньше, хотя она из богатого дома и к тому же имеет и другие достоинства… И так, потихонечку, Йоэл-уздинец вернулся к началу, как говорится, «от одного дела к другому и все по тому же делу». Он ест на кухне вот уже скоро год. Он знает, что упомянутая девушка — тихая голубка и немного неуверенная в себе из-за того, что на ее младшую сестру больше охотников. Однако в его глазах то, что его невеста не нравится валкеникским парням, как раз достоинство, а не недостаток. Немного денег он скопил, а она, похоже, не будет мотовкой. Он после свадьбы, если будет на то воля Божья, поедет вместе с супругой, дай ей Бог здоровья, учиться в какой-нибудь койлель. Если же поехать в койлель не получится, он откроет в Валкениках лавку и станет торговцем.

На щеках реб Аврома-Шаи играла розоватая свежесть, уголки рта улыбались, глаза сияли. Если бы он не стыдился показать свои чувства, он бы поцеловал уздинца в голову за то, что он человек честный и прямой. Он проводил жениха за ворота смолокурни и пожал ему руку:

— Если у вас будет свадьба или помолвка до моего возвращения в Вильну, я хотел бы прийти на это торжество.

Аккуратными шагами возвращаясь в местечко, уздинец, по своему обыкновению, потел в плотной шляпе и в двубортном пиджаке с подбитыми ватой плечами, морщил лоб, от напряжения шея его надувалась. Почему это Махазе-Авром сам себя пригласил на помолвку? Тут сразу две причины! Йоэл весело пропел:

— Махазе-Авром хочет прийти на мою помолвку и для того, чтобы оказать почет мне, жениху, и для того, чтобы увидеть, хороший ли я сделал выбор.

 

Глава 11

«Дело идет к помолвке, немногие из сынов Торы убереглись от того, чтобы не довести дщерь Израилеву до позора», — думал реб Авром-Шая после ухода Йоэля-уздинца. Он больше не учил Торы для себя и для ученика. Спать ложился рано, но не мог сомкнуть глаз. Его умение отталкивать от себя огорчающие мысли на этот раз не помогало. Визиты этих двух молодых людей в первой половине дня и мысль о близком возвращении в Вильну на Новолетие заставили его задуматься о тяжелой жизни дома. На смолокурне только его сестра знала, почему с каждым днем он становится все печальнее и задумчивее. Однако даже с сестрой реб Авром-Шая не говорил об этом.

Поскольку у него были проблемы с сердцем, еще когда он был мальчишкой, и врачи не верили, что он выживет, родные смотрели на каждый прожитый им день как на чудо. После того как он вырос, родители, оба происходившие из раввинских семей, стали искать ему подходящую пару. Помимо болезни сердца, у коссовчанина, посвящавшего себя целиком изучению Торы, была еще одна проблема — его необычайная набожность. Машинка парикмахера никогда не прикасалась к его русой бороде. Такому молодому человеку всегда трудно найти пару, особенно учитывая то, что семья искала для него невесту, которая будет содержать семью, чтобы он мог спокойно сидеть и учить Тору. Найденная для него невеста действительно была с хозяйственной жилкой, богобоязненная, добрая по своей природе, верная. Однако сразу же после помолвки его семья увидала, что это неудачная сделка. Невеста оказалась старше двадцатилетнего жениха не просто на несколько лет, как они слышали раньше: она была почти вдвое старше него. И происхождения она тоже простоватого, и отец ее не мог заплатить даже трети обещанного приданого. Семья Аврома-Шаи предложила, чтобы он отослал назад подписанный договор. Однако он стукнул кулаком по столу и закричал, что не позволит позорить дочь Израилеву. Если она действительно настолько старше него, ее позор будет еще больше. И они поженились.

Утром после свадьбы Юдес надела большой тяжелый парик и начала называть мужа «мой старичок». Она много работала в лавке и заботилась о его здоровье. Ей никогда не пришло в голову спросить, почему она должна мучиться и быть бедной торговкой мануфактурой в то время, как большие ешивы хотят, чтобы ее муж стал у них главой. Даже когда в базарный день он заходил в лавку помочь ей, она велела ему возвращаться в синагогу. Юдес хотела, чтобы он сидел и изучал Тору, а она его обслуживала. Вместо того чтобы радоваться, что слава мужа растет, она сердилась на его приближенных, как будто слава могла забрать его у нее. Когда какой-нибудь почтенный гость иной раз говорил: «Раввинша, вы хотя бы знаете, что реб Авром-Шая — это гений мирового уровня?» — Юдес быстро стирала улыбку с губ и отвечала: «Мы маленькие люди, благодарение Господу за это, главное, чтобы мой старичок был здоров». Но когда какая-то покупательница, разговорившись с ней, произнесла: «Люди говорят, что у вас муж — выдающийся знаток Торы», Юдес раскричалась: «Ненавижу женщин, особенно льстивых! Вы зашли купить отрез на платье? Покупайте материал и идите себе подобру-поздорову».

Реб Авром-Шая понемногу смирился со слишком крикливой и простоватой натурой жены. Но никак не мог привыкнуть к тому, как она обращалась с людьми. Махазе-Авром не стремился принимать гостей, но тем не менее был с ними радушен. В определенных случаях он даже ощущал, что его долг вмешаться, дать совет или вынести свой приговор. Однако жена не впускала к нему посетителей, а если он все-таки хотел принять гостя, то после его ухода она так хлопала дверью, что реб Авром-Шая вздрагивал.

— Он ведь думает, что ты едва дождалась, когда можно будет от него отделаться. Не делай так больше.

Пришел оптовик, торговавший мануфактурой, и говорил мягко, деликатно, что больше не может ждать, он обязан платить налоги и пальцы себе отрезает за грош. Он знает, что у раввинши муж — праведник и что она заплатит… Закончить он не успел, потому что Юдес набросилась на него с криком:

— Кто вас спрашивает, праведник ли мой муж? Идите отсюда, идите!

А реб Авром-Шая умолял ее:

— Чего ты боишься? Что ты беснуешься, когда говорят, что я праведник? Пусть себе говорят! Ведь словами они меня не сглазят.

С другой стороны, Юдес не отходила от гостя — знатока Торы, если он приходил к ним на субботу. Она постоянно напоминала ему, чтобы он ел и не стеснялся. При этом гремела тарелками, цокала каблуками и не переставая спрашивала гостя, какие блюда тот любит, как готовит его жена и радуют ли его дети. Лицо реб Аврома-Шаи прямо горело от неловкости, а после ухода гостя он выговаривал ей. Она ведь могла увидеть, что приглашенный — деликатный, слабый еврей. Может быть, у него больной желудок и ему нельзя много есть. Но если она пристает, он не хочет огорчать хозяйку и ест свыше своих сил. И не следует слишком много расспрашивать гостя о жене и детях. Ведь вполне может статься, что дети его не радуют. Однако, если его снова и снова спрашивают о них, ему приходится лгать или же он может расплакаться. Продумывать все так далеко наперед Юдес не умела, и терпения у нее тоже не было. Она отвечала мужу, что если он стыдится ее, то пусть больше не приглашает гостя на субботу. В другой раз, когда он снова попросил, чтобы она была поделикатнее с гостями, Юдес прямо взорвалась: она знает, что его семья не хотела их свадьбы и что он женился на ней из жалости! Он никогда ее не любил, как муж любит жену!

Чтобы он мог подольше отдохнуть от этой крикливой бой-бабы, его сестра Хадасса сидела с ним на даче до кануна Новолетия. Однако чем ближе становился отъезд, тем чаще реб Авром-Шая вздыхал и думал: «Дело сделано, он не должен раскаиваться в том, что в дни своей юности не захотел взять на себя греха и позорить еврейскую девушку. На свой манер Юдес — праведница, хотя ему тяжело, очень тяжело, и он не испытывает к ней особой симпатии… Он вздрагивал каждый раз, когда слышал о каком-нибудь сыне Торы, отменившем помолвку. По собственному опыту он знал, почему это случается среди изучающих Тору. Ведь они находят себе партии через сватов, и жених видит невесту всего пару раз перед подписанием тноим. Только потом понимают, что невеста неподходящая или что материальная сторона сватовства ненадежна. Однако то, что является оправданием для простого ешиботника, не оправдание для мусарника. Разве реб Цемах Атлас — человек, думающий о деньгах? Разве реб Цемах Атлас отменил сватовство из страха, что ему не выплатят приданого?»

Сам реб Авром-Шая не слышал, как громко он застонал. Хайкл пробудился от легкой дремы, и у него вырвалось:

— Что с вами, ребе?

За глаза и в мыслях он всегда называл Махазе-Аврома «ребе», но не лицом к лицу. Он чувствовал, что Махазе-Аврому неудобно это слышать даже от него, своего ученика.

— Со мной ничего страшного. Соблазн зла пугает меня, что если я засну, то могу проспать время, когда положено читать «Шма», — тихо рассмеялся реб Авром-Шая и рассказал историю про одного обывателя, пришедшего к раввину с вопросом: что делать? Он всю ночь не может глаз сомкнуть из страха пропустить время, когда положено читать «Шма». Раввин ответил ему, что это соблазн зла не дает ему спать по ночам, чтобы он заснул под утро и действительно опоздал встать на молитву «Шма» против соблазна зла! И раввин велел еврею вообще не читать «Шма», пока тот не перестанет бояться. Мораль этой истории такова, что в небесных делах, точно так же, как и в земных, надо жить по установленным законам. Если жертвуют собой ради кого-то выше всякой меры и там, где это не является необходимым, то может случиться так, что придется быть жестоким именно там, где надо проявить милосердие и жалость.

Махазе-Авром замолчал, и его мысли снова вернулись к директору ешивы реб Цемаху, отменившему помолвку из-за денег. Хайкл тоже больше не мог заснуть и думал, что какую бы историю ни рассказывал ребе, это всегда история с моралью. От этого становится очень печально. Махазе-Авром лежал, вытянувшись на спине. Его борода, днем золотисто-русая, в холодном лунном свете искрилась серым серебром, как кора осины. Ветер бросал в окно пригоршни увядших листьев, пропитанных влажным осенним запахом. Хайкл вдыхал свежий сырой ветер и хотел, чтобы комната наполнилась кружащимися листьями и чтобы они всё кружились и кружились. Однако он боялся, как бы ребе не простыл, поэтому спустился с лежанки и закрыл окно. Потом вернулся на лежанку и сказал, уже лежа:

— С тех пор как разъехались дачники и летние домики пустуют, мне каждую ночь кажется, что сам лес стоит снаружи опечаленный, не зная, куда себя девать.

Реб Авром-Шая выслушал его, а потом долго молчал, пока не ответил с улыбкой в голосе:

— Ты еще больший фантазер, чем я думал. Часто ты разговариваешь, как мой маленький племянник Береле. Тем не менее ты стал сдержанней, обстругался.

Небо затянули серые тучи, в комнате стало темнее. Потом тучи на мгновение раздвинулись, и в свете полной луны Хайкл увидел деревья на горе напротив. Они казались ему великанами с поднятыми к небу руками. Тут же снова набежали тучи, и в их немом движении появлялись и исчезали водянистые силуэты со странными большими головами. Они странствуют из одного мира в другой и приносят тайные вести Тому, кто восседает на троне на самой высокой небесной сфере.

— Как ты, Хайкл, вчера ночью рассказывал, и валкеникские, и декшнинские евреи отрицают, что распустили порочащие слухи о липнишкинце. И разум подсказывает, что местечковые обыватели не станут возводить навета на ни в чем не повинного илуя. Деревенские евреи тоже не будут возводить напраслину на ешиботника, приходящего к ним, чтобы учить с ними Тору. С другой стороны, очевидно, что кто-то сделал это, и сделал, вне всякого сомнения, преднамеренно. Ты не слыхал, кто бы это мог быть?

— На обратном пути от отца я зашел в ешиву и слышал там, что все подозревают библиотекаря. Он — бывший сын Торы, и он убедил учеников, которые ночуют в странноприимном доме, читать светские книжки.

— Завтра после урока ты должен пойти в местечко и узнать, что там делается, — реб Авром-Шая взбил подушку в надежде, что, может быть, это поможет ему заснуть. — Поскольку в Валкениках есть сила, действующая против ешивы, я боюсь, что это дело еще не закончилось.

Хайкл начал смеяться и разговаривать оживленно, как в полдень:

— Йоэла-уздинца прозвали «крепкая голова». Йосеф-варшавянин еще в прошлом году зимой взял у него ссуду в полтора злотых и не отдал. Йоэл-уздинец утверждает, что варшавянин взял ссуду с изначальным намерением не возвращать, так же, как он с самого начала и не думал жениться на кухарке Лейче, дочери рябой Гитл…

Ученик продолжал болтать, но ребе не отвечал, как будто уже спал. Каким-то уголком мозга он еще думал о том, что не надо ставить этого Йосефа-варшавянина перед испытанием и что не следует доверять ему чужих денег, особенно денег, которые дают на ешиву. Человек честный и прямой — это Йоэл-уздинец. И через смеженные веки реб Аврома-Шаи просочилась улыбка — знак того, что под его веками еще светло, как светло ясное и глубокое небо над затянувшими его тучами.

 

Глава 12

Каменщик Исроэл-Лейзер взял на себя сожжение скверны. В субботу вечером после обряда гавдолы реб Гирша Гордон дал ему задаток в счет суммы, которую он должен был получить после произнесения над светскими книгами благословения «Сотворяющий светочи огненные». С утра в воскресенье Цемах больше не мог усидеть на одном месте, его тянуло быть среди людей. Однако он увидел противоположное тому, чего ожидал.

В Валкениках был праздник в будний день, так всех обрадовала добрая весть от декшнинских колонистов, что ешиботник чист перед Богом. Все воскресенье евреи стояли на синагогальном дворе с сияющими лицами и говорили о чуде, женщины вытирали слезы от великой радости, что Всевышний спас праведника. «Ведь надо упасть ему в ноги и просить у него прощения, пылинки сдувать с того места, на котором он сидит». В синагоге младшие ешиботники окружили илуя и гладили его, говорили слова утешения, и он их не отгонял от себя на этот раз. Только все время поворачивал голову к орн-койдешу и благодарил Владыку мира за то, что Он помог ему в беде.

Реб Менахем-Мендл ходил с сияющим лицом и гнал учеников учить Гемору — хватит бездельничать. Директора ешивы реб Цемаха Атласа реб Менахем-Мендл не хотел замечать; ученики тоже с ним не заговаривали, потому что его больше не беспокоила ешива. Уверенный в том, что каменщик Исроэл-Лейзер уже проделал свою работу с библиотекой и что отступать уже слишком поздно, реб Цемах молчал с большей враждебностью к толпе, которая сегодня была на стороне липнишкинца, чем день назад, когда эта же толпа была против него.

Обыватели говорили, что эту историю про ешиботника выдумал Меерка Подвал из Паношишока, и спрашивали у библиотечной компании: чем этот отщепенец из стана Израилева Меерка лучше антисемита, выдумывающего кровавый навет? Компания молодежи искала повсюду этого библиотекаря, который нигде не показывался. Только во вторник он вышел из укрытия, и товарищи встретили его резкими словами. Они говорили, что подозревали его еще в тот вечер, когда он пришел с этой новостью из Декшни. Теперь они хотят провести дебаты на тему, можно ли применять аморальные средства в борьбе с общим врагом. От имени всех говорил, конечно, Мойше Окунь — длинный парень с опущенными руками, безжизненной физиономией и выпученными холодными глазами.

— Хорошо, интеллигентные тряпки, я сегодня вечером приду на дебаты, — ответил Меерка, и было видно, что его мучает провал плана разложения ешивы.

Пока библиотекарь не показывался, в воскресенье и в понедельник библиотека была закрыта. Только во вторник вечером домишко отперли, чтобы провести дебаты, и увидели полки без книг. Ребята немо и тупо уставились на Меерку. Долгое время и он не мог понять, что произошло. Вдруг ему что-то пришло в голову:

— Враг неразборчив в средствах, в отличие от вас, интеллигентные тряпки! Пойдемте, я покажу, кто это натворил.

Шия-липнишкинец снова уже сидел и прилежно изучал Тору. Его страдания и праведность отвратили ешиботников от соблазна светских книжек. Полные раскаяния за потраченное попусту время, ученики сидели локоть к локтю и раскачивались над томами Геморы. Обыватели тоже сладко напевали над святыми книгами. Чем ближе становилось Новолетие, тем чаще евреи оставляли лавки и тем больше времени проводили в синагоге.

Вдруг в синагогу ворвалась библиотечная компания. Впереди всех мчался, как буря, Меерка Подвал, а остальные — за ним, как стая волков, перепрыгивающих через забор, чтобы наброситься на жмущихся друг к другу овечек.

— Он! — крикнул запыхавшийся Меерка Подвал, остановившись рядом с Шией-липнишкинцем. — Он это сделал!

Ешиботники и обыватели окружили илуя, чтобы защитить его, и слушали, как библиотекарь доказывает ясно, как черным по белому, что книги из библиотеки забрал липнишкинец: после его возвращения из Декшни он в кухне за едой угрожал молодым ешиботникам, что собственными руками разорвет мерзость, которую они читают; и так как его потом обвинили в преступлении с декшнинской женщиной, он выкрал книги, чтобы отомстить.

Цемах, который последние пару дней не выходил из ешивы, видел из своего угла, как лицо преследуемого сына Торы снова приобретает страдающее выражение. Реб Менахем-Мендл махал руками:

— Как мог липнишкинец один выкрасть целую библиотеку?

А Меерка ответил ему:

— Вы ему помогали! Вы вытаскивали у ешиботников, ночующих в странноприимном доме, книжки из сундучков. Вы и этот сумасшедший илуй!

Защищенный товарищами и пожилыми обывателями, Шия уставился на орн-койдеш с немым воплем в глазах: «Откуда придет мне помощь?» А библиотечная компания орала ему:

— Где книги? Спрятал или порвал? Отвечай, хнёк, потому что мы тебя отделаем так, что мало не покажется!

А Цемах в своем углу удивлялся тому, что на него не указывал никто.

— Встаньте у двери и не выпускайте ешиботников на улицу. Я пойду приведу раввина, — скомандовал Меерка Подвал своей компании и вышел в сопровождении пары товарищей.

Парни встали у выхода, чтобы не выпустить ешиботников. Обыватели, стоявшие вокруг липнишкинца, пожали плечами и вернулись к своим книгам. Однако реб Менахем-Мендл с миньяном молодых мужественных учеников не отступился от него. Синагога начала наполнятся лавочниками и ремесленниками, пришедшими на вечернюю молитву. Новый скандал сразу же распространился по Валкеникам. Крейндл Воробей вошла в дом с триумфом:

— Снова ешиботники!

И она рассказала, что произошло. Реб Шлойме-Мота видел, что от злости на его Хайкла Крейндл с каждым днем, как муха в конце лета, становится все злее и кусачее по отношению к ешиботникам. На сей раз и в этом старом стороннике Просвещения вспыхнул гнев против мусарников, и, опираясь на свою палку с костяным набалдашником, он отправился в синагогу. Именно тогда Хайкл пришел из леса и услыхал на Синагогальной улице шум, доносившийся из синагоги. Он вошел внутрь и встретил отца, стоявшего за бимой. Реб Шлойме-Мота задрал голову и смотрел в угол у восточной стены. Там стоял директор ешивы с лицом глухонемого, видящего вокруг себя суету, но не понимающего ее причину.

Меерка и его команда вернулись с раввином. Судя по ссутуленным плечам и богобоязненной гримасе, можно было подумать, что его привели, чтобы произнести надгробную речь о большом праведнике, когда накрытые черным погребальные носилки с покойным уже ждут на столе на биме. Про себя раввин снова проклинал тот день, когда покинул Свислочь и приехал в местечко, где каждый день возникает какой-нибудь новый скандал. Однако вокруг были люди, и он сохранял видимость вздыхающего от скорби великого проповедника. Он подошел к илую и принялся допрашивать, не известно ли ему что-либо относительно пропавшей библиотеки.

Шия-липнишкинец расплакался, как и во время первого навета. Гневливый раввин сразу же вышел из себя:

— Что вы за недотепа такой, что где только какая неприятность, то вы сразу же влипаете в нее!

А на библиотечную компанию раввин закричал:

— Вы сумасшедшие или слабоумные? Мало тех нападок, которые ему пришлось уже выдержать?

Реб Мордхе-Арон Шапиро протолкался на свое место у орн-койдеша. Больше он вмешиваться не будет! Слова раввина подхватили несколько обывателей и набросились на Меерку Подвала:

— Преступник из стана Израилева! Тебе мало декшнинского навета, ты еще и новый устраиваешь?

Мойше Окунь покивал головой в знак согласия с тем, что и к противнику надо быть справедливым.

— Он же богобоязненный, так пусть поклянется, что не трогал этих книг.

Окружавшим их евреям это предложение очень понравилось, и они принялись кричать:

— Правильно! Пусть он поклянется перед раскрытым орн-койдешем со свитками Торы, что не виновен. Во время декшнинской истории он хотел поклясться, но ему не дали; теперь ему дадут поклясться, и все ему поверят.

Шия обеими руками ухватился за спинку скамейки, чтобы его не могли подтащить к орн-койдешу. Он не будет клясться. Шия плакал и кричал. Во время декшнинской истории он хотел дать клятву, чтобы его не подозревали в прегрешении с мужней женой. Но Провидению было угодно уберечь его от клятвы, потому что нельзя клясться, даже говоря правду. Тогда его не допустили к свитку Торы, А теперь он будет клясться из-за каких-то нечистых книжек? Он не трогал этих еретических книг и романов, он даже не знает, где находится библиотека. Но давать клятву из-за дурацкой историйки с этими книжками он ни за что не будет.

Меерка Подвал, бывший ешиботник, понял смысл слов Шии и хитро улыбнулся. Но библиотечные ребята Торы не изучали и бушевали. Ага! Этот ешиботник не клянется, значит, он это и сделал! Часть обывателей тоже не поняли, почему посвятивший себя изучению Торы не хочет клясться. Полная людей синагога, как корабль, качающийся в объятиях бури, склонялась на сторону библиотеки. Молодые люди кричали:

— Конечно, он это сделал!

А старики вздыхали:

— Беда, беда, с тех пор как в местечко приехала ешива, нет ни дня покоя!

Будничная завеса на орн-койдеше, голые стендеры и евреи в одежде, в которой они крутились на рынке, — синагога выглядела как оживленная ярмарка. Валкеникские обитатели знали, что скандалы в синагоге случаются в субботу: есть время, евреи отдыхают и хотят хоть на один день забыть про заботы о заработке. Однако во вторник вечером, в месяце элул, когда пахнет осенними дождями, ветер подталкивает в затылок, а заботы выедают мозг, — скандал охватил всех. Молодой человек с сорванным голоском бил себя в грудь костлявым кулаком: это его деньги! Его кровные! Его книги! История с сумасшедшей из Декшни волновала его, как прошлогодний снег. Но в библиотеке он платит ежемесячный взнос, и самая большая в его жизни радость — почитать в субботу книгу. И это у него отняли? Пусть мир перевернется, но книги обязательно нужно вернуть!

— За такое дело надо из ешиботников вытягивать жилы по одной, метром мерить и собакам бросать, — приятным голосом откликнулся какой-то пожилой еврей с добрыми глазами и подстриженными усами.

— Полиция! Полиция! — орал другой: если этим ворам позволено воровать книги, то позволительно и доносить на них, чтобы они сели в тюрьму.

— Нам не нужна полиция, мы сами их отлупим, намнем им бока, легкие им отобьем! — ответили библиотечные и набросились на ешиботников.

Цемах видел, как парни вырывают у ешиботников тома Геморы и кричат:

— Вы у нас отобрали светские книги, а мы у вас отберем религиозные!

Высокий парень держал реб Менахем-Мендла за бородку и рычал:

— Козел морской, где книги? Я из вас сделаю калеку!

Реб Менахем-Мендл смотрел на парня, весь пожелтевший, и молчал. Меерка Подвал со своей командой осаждал липнишкинца, который загородился стендером и дрожал. Цемах вышел из угла. Протянув вперед обе руки, он оттолкнул в одну сторону Меерку Подвала, а в другую — драчуна, державшего реб Менахем-Мендла. Рост и стать директора ешивы на мгновение привели парней в замешательство, его лицо выглядело как обнаженный тесак.

— Даже не вздумайте поднять руку, — прорычал он и поднялся по ступенькам на биму. Шум в синагоге перешел в сдержанное перешептывание, а потом стало тихо. Тогда директор ешивы громко провозгласил:

— Я это сделал. Ни Шия-липнишкинец, ни глава ешивы реб Менахем-Мендл и никто из сынов Торы не имеют к этому отношения. Никто даже не знал, что я вытащил эти книги из библиотеки и сжег.

В синагоге повеяло холодом, как будто молчание превратилось в лед, покрывший стены и заморозивший светильники. Потрясенные лица вытянулись. Первым пришел в себя Меерка Подвал:

— А кто вам помогал? В одиночку вы не могли провернуть это дело. И где вы сожгли книги? Рассказывайте, где и как вы сожгли книги?

Директор ешивы молчал. Евреи почувствовали себя неуютно из-за его бледного лица и черных глаз, похожих на открытые темные колодцы. Все переглядывались, пытаясь понять, в уме ли он. Хозяин квартиры, где жил директор ешивы, занимавшийся делами ешивы портной реб Исроэл, приблизился к биме. Его голова с белой бородой подрагивала:

— Вы сами на себя наводите напраслину, реб Цемах, не вы это сделали.

Евреи поддержали портного:

— Он хочет спасти виновного, все берет на себя!

— Клянусь вам, что я это сделал, а я не буду давать ложной клятвы! Я это сделал, потому что библиотека стала источником зла, притоном распущенных молодых людей. — Директор ешивы протянул свои длинные руки и показал на Меерку Подвала: — Вот этот грешник, сбивающий с пути других, уговорил юных сынов Торы читать светские книжки, а на липнишкинца, прогнавшего его, возвел навет. Я сказал себе, что искореню это зло. Те, кто по-настоящему набожен и честен, будут этим довольны, а те, кто поддерживает этого испорченного парня из Паношишока, пусть поймут меня.

— Но кто ему помог, он не говорит, — рассмеялся, как вероотступник, сделавший все это назло евреям, Меерка. — Я скажу вам, кто ему помог: Гирша Гордон ему помог! Гирша Гордон всегда говорил, что надо сжечь библиотеку. Но и его единственный сын Бейнушл под большим секретом брал у меня книги, пока отец не узнал. А он точно узнал! Он вместе с руководителем ешивы выкрал и сжег книги.

Евреи крутили головами по сторонам: реб Гирша Гордон действительно не пришел на вечернюю молитву. Кошка знает, что она украла. На воре шапка горит. Цемах спустился по ступенькам с бимы, и евреи снова забушевали. Директор ешивы — чужак в Валкениках, а хозяйничает здесь, как в винограднике собственного отца! Меламед реб Шлойме-Мота повернулся к сыну:

— Ну? Что ты теперь скажешь своему Цемаху Атласу? Как только я вошел в синагогу и взглянул на него, мне сразу бросилось в глаза, что такое дело, как сожжение библиотеки, ему подходит. Здесь, в местечке, больше не будет ешивы.

Как сильно не был Хайкл возмущен словами отца о директоре ешивы, он сразу же понял, что отец предсказывает верно. Компания из библиотеки известила евреев, собравшихся в синагоге, что с завтрашнего утра у входа в синагогу будут сменяться караулы, которые не будут впускать ешиботников ни днем ни ночью. Гирша Гордон тоже не сможет войти в синагогу, чтобы помолиться, ни в будние дни, ни в субботу. Кроме того, пост будет стоять у его мануфактурного магазина, чтобы внутрь не зашел ни один покупатель.

 

Глава 13

Делегаты от местечка, раввин реб Мордхе-Арон Шапиро, глава ешивы реб Менахем-Мендл Сегал, портной реб Исроэл и Эльцик Блох, сидели вокруг стола посреди двора смолокурни. Хайкл посмотрел из окна дачи и понял, что ребе сильно взволнован, раз уж оставил гостей и прогуливается туда-сюда по двору.

Махазе-Авром прохаживался, сложив руки на груди и закинув голову назад, как будто хотел, чтобы с затянутого тучами неба упали холодные капли и охладили его раскаленные думы. Собственно, ему не о чем было особенно раздумывать. Гости рассказали, что почти все местечко поддерживает молодежь, которая не пускает ешиботников в синагогу. Выход может быть только один. И все же он хотел немного успокоиться и оттянуть на какое-то время ответ, чтобы евреи не думали, что он вынес свой приговор впопыхах, в минуту гнева. Кроме того, он хотел понять, как директор ешивы пришел к такой мысли, к такому поступку. Но он ни до чего не додумался и, вместо того чтобы успокоиться, разволновался еще больше. Он стремительными шагами подошел к столу, за которым сидели гости, и провозгласил:

— Гоните его прочь. Это мой совет и мой приговор. Известите его, что он больше не директор ешивы и обязан сразу же уехать из местечка. — Махазе-Авром повернулся к портному реб Исроэлу: — А вы скажите ему, что он больше не может жить в вашем доме. Дайте ему день на сборы, и пусть уезжает.

Раввин поторопился согласиться с приговором. Однако сказал, что не знает, не приведет ли это к еще большему скандалу. Все еще есть обыватели, поддерживающие директора ешивы. Не лучше ли переговорить с ним по-хорошему, чтобы он уехал по своей воле? Кроме того, нет никакой уверенности, что эти черти из библиотеки впустят мальчишек-ешиботников в синагогу, даже если выставить отсюда директора ешивы. Они требуют, чтоб им купили другие книги. Реб Авром-Шая покраснел, как всегда, когда слышал, как кто-то говорит нечто, противоречащее его мнению. Ведь раввин сам выступал против директора ешивы еще в начале лета. Было бы лучше, если бы сейчас он не притворялся жалостливым.

— Община действительно должна купить эти книги, — ответил Махазе-Авром. — По нынешним временам не следует бороться таким образом против еретиков и еретичек, потому что это еще больше усиливает ненависть и упрямство светских. Так что если эти книги купят, а виновного в их сожжении больше не будет в местечке, молодежь из библиотеки оставит в покое сынов Торы.

Реб Менахем-Мендл и портной реб Исроэл сидели опечаленные. Они видели, что Махазе-Авром хочет спасти ешиву, но у кого найдутся душевные силы отказать от места ее основателю? Мизрохника Эльцика Блоха тоже не обрадовал этот приговор, хотя директор ешивы вел себя некрасиво, очень некрасиво.

— Все говорят, что мой свояк реб Гирша Гордон принимал участие в сожжении этих книг, и он не допустит, чтобы закупили новые, — сказал Эльцик Блох.

— Общественное мнение против него, и его не надо спрашивать, — отрезал реб Авром-Шая.

— Реб Гирша Гордон повсюду провозглашает, что я для него больше не раввин Валкеников, — вздохнул раввин, потянул себя за бороду и спросил нараспев: — Решено, что директор ешивы уезжает, так кто же будет помогать реб Менахему-Мендлу управлять ешивой? Один он не справится.

Реб Авром-Шая, знавший, что раввин хочет посадить на это место своего сына или зятя, нетерпеливо пожал плечами:

— Кто сказал, что в Валкениках должна быть новогрудковская ешива с директором, проводящим беседы по мусару? Старшие ешиботники вообще не должны тут сидеть, липнишкинцу надо велеть уехать отсюда как можно быстрее. После всех страданий и унижений, которые ему пришлось тут пережить, Валкеники для него больше не годятся. Валкеники должны быть местом для начинающих, делающих первые шаги. На это есть глава ешивы реб Менахем-Мендл. Кстати, самое время, чтобы местечко обеспечило переезд сюда его семье. Он будет проводить урок для учеников старшего класса. А с младшими учениками станет заниматься Йоэл-уздинец. Он большой ученый, богобоязненный, честный, и он готовится жениться на старшей дочери вдовы, которая готовит для ешивы. Мало кто из сынов Торы взял бы такую бедную невесту. Йоэл-уздинец должен остаться в ешиве и проводить занятия с младшими. Таким образом вдова получит компенсацию за горечь и позор, причиненные ей сыном Торы, отказавшимся от женитьбы на ее младшей дочери. А поскольку ее зять будет вести занятия в ешиве, кухарка станет относиться к ученикам, как к собственным детям.

Раввин нервно барабанил пальцами по рукоятке трости. Его бегающие водянистые глазки зажглись: не его сын, не его зять, а уздинец? Реб Мордхе-Арон Шапиро засунул в рот кусок своей бороды и долго ее жевал, пока не пережевал свою злость и не проглотил ее. Он не хотел затевать войну на глазах у обывателей. К тому же Махазе-Авром вдруг прервал разговор:

— Простите, господа, больше я не могу уделить вам времени. Здоровье не позволяет. — И он поспешно ушел на веранду.

Гости поняли, что хозяин вне себя, раз он даже не проводил их до ворот смолокурни. Первым пошел через двор реб Мордхе-Арон Шапиро, крутя свою трость в руках, заложенных за ссутуленную спину: кто он, Махазе-Авром, этот Альфас, говорящий с уверенностью в том, что его слово должно быть последним и решающим? Раввину к тому же приходилось молча выслушивать громкие выражения восторга Эльцика Блоха:

— Ой, какой он прекрасный человек, этот реб Авром-Шая-коссовчанин! Видите? Он не поддерживает диких фанатиков. Ой, какой он достойный еврей, наш дачник со смолокурни! Видите? Он считает, что надо восстановить библиотеку.

За раввином и Эльциком Блохом шел потрясенный реб Менахем-Мендл. Конечно, давно пора, чтобы его жена и сынок приехали в Валкеники, но Всевышний свидетель, что он не хотел добиваться этого при помощи сокрушения директора ешивы. Последним тащился портной реб Исроэл. Его голова и борода дрожали, в глазах стояли слезы. Он и его жена полюбили квартиранта, как родного сына. Дома реб Цемах — исключительно деликатный человек. Он никогда ничего не просил и всегда благодарил за всё. Правда, жить с ним под одной крышей не слишком весело. Он ходит погруженный в печальные думы. Так как же это получилось, что он вдруг взял да натворил такое? И как заставить себя сказать ему, чтобы он съезжал с квартиры?

— Я велел выгнать его! — реб Авром-Шая вошел в дом с криком и сразу же удалился к себе комнату, чтобы прилечь. Его сестра Хадасса смотрела через окно своей спальни на разговор во дворе. Теперь она вошла к брату и заботливо склонилась над ним. Хайкл тоже стоял здесь и со страхом смотрел на тяжело дышавшего ребе. Его нос, скулы, брови, уголки рта и усы дергались и дрожали.

Весь вечер и следующий день реб Авром-Шая лежал, скорчившись на своей лежанке. Он заглядывал в книгу и не видел букв. Подавленный тем, что ребе велел прогнать директора ешивы, Хайкл молчал и с тоской ждал дня возвращения в Вильну. Ему надоел этот заплаканный лес, надоело это затянутое тучами небо. Молочно-белые туманы лениво ползли вверх; серые, осенние облака медленно и мягкотело оседали и ползли на брюхе. Вдруг пошел густой косой дождь, резанул, как косой прошелся, и сразу же перестал. Даже когда дождя не было, с деревьев, заляпанных темнотой, беспрестанно падали большие свинцовые капли с потаенным вздохом грусти; даже если небо еще посветлеет, лето все равно уже кончилось.

Директор ешивы стоял за порогом с нетерпеливо-злым лицом заимодавца, которого заставляют ждать на улице. Хайкл пролепетал, что Махазе-Авром не может сейчас никого принять. Какое-то мгновение директор ешивы смотрел на него с удивлением, словно не веря, что виленчанин набрался наглости передать ему такой ответ. Он резко и грубо отодвинул ученика рукой и вошел в дом. Несмотря на дождливую погоду, Хайкл поднял воротник пиджака и ушел в местечко. Он был очень обижен на ребе за то, что тот вынудил его сказать директору ешивы то, чего его сестра и хозяйка дома не нашла в себе мужества сказать.

Цемах ожидал, что валкеникские евреи будут против него. Однако он не предполагал, что раввин может его предать, да еще и состроит жалостливую мину на лице, сообщая, что Махазе-Авром приказывает, чтобы он, Цемах Атлас, немедленно уезжал. Хозяин его квартиры, портной реб Исроэл, простонал то же самое, что и раввин, а реб Менахем-Мендл вообще избегал его. Цемах видел, как отступаются и те считанные обыватели, которые раньше поддерживали его. Но уезжать из Валкеников отвергнутым всеми! Этот дачник со смолокурни в начале лета тихо отдалил его от ешивы, а теперь еще и приказывает выгнать его? Прежде чем он уедет, он кое-что скажет этому ламедвовнику! Нежелание Махазе-Аврома принять его еще больше разозлило Цемаха, и он ворвался в комнату с криком:

— Вы велели меня выгнать из моей ешивы, но встретиться со мной лицом к лицу вы боитесь! Я жертвовал собой ради Торы больше, чем любой другой, больше, чем кто-то, пишущий некие сочинения и слушающий из своего угла, как молва о нем идет по всему миру. Кто вас избрал и назначил моим судьей? Как вы позволили себе судить прежде, чем выслушали и меня тоже? — Цемах уселся на скамью напротив Махазе-Аврома, как будто для того, чтобы подчеркнуть, что его не волнует, что он незваный и нежеланный гость.

Хозяин не выказал недовольства гостем и отвечал с унылым лицом, холодно и медленно: сожжением библиотеки директор вызвал осквернение Имени Господнего и опасность для ешивы.

— Библиотеку я сжег, потому что светские распространяли среди учеников яд ереси и возвели навет на липнишкинца, — Цемах обеими руками вцепился в скамью между своих расставленных коленей.

— Этим сожжением вы хотели удержать учеников от чтения светских книг и доказать, что липнишкинец невиновен? — реб Авром-Шая начал слезать с лежанки, глаза его горели. — Прежде всего вы должны были пойти в деревню, где произошла эта история, расспросить и выяснить все на месте. Если бы сделали это, то, может быть, на пару дней раньше узнали бы, кто настоящий виновник, и вам бы не пришлось сжигать книги. Однако вы не пошли в деревню и даже в самом местечке не провели никакого расследования. Вы надолго оставили ешиву на произвол судьбы и сидели в уединении, как будто вот-вот должны были получить какую-то новую Тору и вдруг выскочили с сожжением библиотеки! Наконец, вы еще и проявили героизм и рассказали с бимы, что вы это сделали — вы, глава ешивы и ее директор! Поэтому я не верю, что вы это сделали для того, чтобы спасти сынов Торы от чтения светских книг и чтобы вступиться за липнишкинца. Тот, кто является настоящим ревнителем во имя Царствия Небесного, приводит своими деяниями к самопожертвованию ради Имени Господнего, а не к его осквернению.

Реб Авром-Шая расхаживал по комнате, Цемах смотрел на него, морща лоб. «Действительно, почему я прежде всего не пошел в Декшню, чтобы расследовать это дело?» — спрашивал он себя и ответил вслух:

— Потому же, почему мне не нужны были доказательства того, что липнишкинец невиновен, это мог узнать любой, лишь взглянув на преследуемого ешиботника. Однако валкеникские обыватели как раз хотели, чтобы липнишкинец оказался виновным, чтобы он согрешил, потому что они не могут ему простить познаний в Торе и праведности. Именно по этой причине они в субботу утром не дали ему говорить в синагоге перед общиной.

— Ничего подобного. Они не дали ему говорить из страха, что молитва затянется и их чолнт остынет, — рассмеялся реб Авром-Шая и снова зашагал по комнате. — Эта система мусарников, обнаруживающая незнамо сколько дурных толкований человеческим мыслям и поведению, фальшива от начала и до конца.

Издевка обожгла Цемаха, как крапива. Он ответил, что тоже не уважает толпы, качающейся в своих настроениях, как маятник часов, туда-сюда, поддерживающей то одну сторону, то другую. Тем не менее он не скажет о целой общине евреев, что они не хотели выслушать преследуемого, потому что поесть горячего чолнта для них важнее правды. Такого пренебрежения к людям в нем нет. Он требует от других столько же, сколько требует от себя. Курица, которая некошерна для него, некошерна и для других.

— Путь Торы — быть строгим к себе и снисходительным к другим, — перебил его реб Авром-Шая.

— А я считаю, что точно так же, как нельзя требовать от других большего, чем требуешь от себя, нельзя требовать от них и меньшего. — Цемах вскочил и загородил Махазе-Аврому дорогу. — Если человек высоких моральных качеств не требует от своего ближнего, чтобы и он тоже был человеком высоких моральных качеств, то он показывает этим, что ближний его не интересует. Он получает удовольствие только от себя самого и от своих добрых дел.

Махазе-Авром позволил загородить себе дорогу. Он стоял и молчал, словно столкнувшись с недостойным поведением человека на рынке. Цемах знал, что любой сын Торы, услышав, что он так разговаривает с реб Авромом-Шаей-коссовчанином, сказал бы, что он не достоин быть главой и директором ешивы. Относительно библиотеки он уже сам понимал, что совершил ошибку. Вот если бы он покинул Валкеники на несколько месяцев раньше, а не ждал бы, пока ему придется сделать это, будучи в глазах всех неправым! Однако реб Авром-Шая-коссовчанин еще и хочет ему доказать, что весь его жизненный путь — ошибочен, что мысли его кривы, а ведет он себя опрометчиво. Цемах дал волю своему гневу и позволил ему тащить себя, как мощному водовороту. Он уселся на скамью за стол и пальцем указал на Махазе-Аврома, который остался стоять посреди комнаты боком к нему и слушал.

 

Глава 14

— У вас есть ко мне претензии: я бросил ешиву на произвол судьбы и долгое время просидел в уединении, как будто готовился принять новую Тору, — так вы насмехаетесь надо мной. А это ведь вы загнали меня в уединение! Это ведь вы прогнали меня из ешивы своими речами. Когда я был здесь в первый раз, вы сказали, что я не должен проводить беседы по учению мусара, потому что из-за моих слов ученики могут стать еретиками. А я, сидя в женском отделении Холодной синагоги в вынужденном уединении, думал о другом отшельнике, прячущемся от людей по собственной воле и с радостью. Он, этот добровольный отшельник, этот скрытный непорочный праведник, изучает Тору ради нее самой, а когда он молится, голова его — в небесах, и думы его возвышенны, как думы ангела. Так зачем же ему гоняться за преходящей мирской славой, если, куда бы он ни убежал, слава всегда побежит за ним. Вот он сидит на смолокурне и знает, что за лесом все его восхваляют, потому что он не вмешивается в споры, не опускается до злоязычия и не ведет себя как вождь. Он знает, что люди симпатизируют ему. И вот он становится еще большим праведником, выдающимся по своей скромности. К себе он строг, а к другим — снисходителен. Он знает, как понравиться людям тем, что он строг к себе и снисходителен к другим. Он выступает против нечестивости, но не называет нечестивца по имени. Так что каждый думает, что праведник имеет в виду не его, а кого-то другого. Все преклоняются перед ним, любящим мир и стремящимся к миру, точно так же, как все не выносят человека, склонного к спорам и к скандалам, который, кроме того, что он спорщик, иной раз еще и выглядит сбитым с толку и растерянным. Да, надо признать, что от постоянной войны с ложью теряешь ясность ума и способность к простому расчету. А вот гений и праведник из-за леса не теряет ни ясности ума, ни способности к расчету. Он сразу чувствует, к чему склоняется общественное мнение, и выносит свой приговор — прогнать директора ешивы, потому что этого хочет раввин, хотят обыватели, хочет толпа.

— Неправда, — губы реб Аврома-Шаи побелели. — Я не стремился понравиться местному раввину и обывателям. Однако я понял, что, пока вы остаетесь в местечке, библиотечная компания будет продолжать преследовать ешиву. Я велел удалить вас, чтобы спасти это место изучения Торы. Ваша проблема в том, что вы слишком уж проникнуты новогрудковской системой недоверия, системой поисков повсюду и во всем греха своекорыстия. Господь, читающий в сердцах людей, и Его Тора проявляют к людям больше доверия, чем новогрудковский мусарник. Раввин имеет право вынести для своей жены решение по поводу того, кошерна ли курица, которую она собирается приготовить на субботу, и Тора не пугается того, что, поскольку раввин имеет личный интерес в этом деле, он будет искать возможности признать ее кошерной. Даян имеет право даже заседать на суде Торы, в котором разбирается тяжба между двумя людьми, один из которых ему симпатичен, а другой — нет. И покуда нет подозрения в получении взятки или в открытой ненависти со стороны даяна к одной из сторон, Тора доверяет ему, верит, что его приговор будет честным. Если бы мы всегда и во всем видели проявление дьявольских козней и приняли бы точку зрения, согласно которой человек не должен доверять ни себе, ни ближнему, мы бы этим самым поставили под сомнение любой приговор любого суда, даже Синедриона. Этим был бы подорван весь миропорядок. Это все равно что жить в тумане — не видно соседа, не видно собственного порога, не видно даже себя самого. А вы, реб Цемах, построили всю свою сущность на том, чтобы в любом суде исходить из презумпции виновности и всегда склоняться в своих выводах в сторону вины. Если липнишкинцу не дают выступить в синагоге, то вы усматриваете в этом свидетельство того, что целая община евреев хочет, чтобы именно сын Торы оказался виновным в преступлении с мужней женой. Я веду жизнь отшельника, говорите вы, чтобы понравиться людям. Я велел удалить вас из ешивы, чтобы понравиться вашим противникам. Ладно, «пусть будет душа моя, как прах земной перед всеми», но что касается ешивы, то я сейчас вижу еще яснее, чем прежде, что вы не должны в ней проводить никаких бесед по мусару — именно потому, что ваш стиль и ваш язык нравятся юным ученикам. Я часто слышу, как вы говорите устами Хайкла. Когда вы были здесь в начале лета, я посоветовал вам быть осмотрительнее в беседах с учениками. А вы вообще отдалились от ешивы и перестали обращать внимание на учеников, потому что вам не хочется быть осторожным и осмотрительным. Вы ужасный гордец.

С минуту реб Авром-Шая молчал, напряженно глядя на кончики своих пальцев, как всегда, когда сосредоточенно о чем-то думал. Затем он подошел ближе к директору ешивы и заговорил с ним доверительно, наклонив голову:

— Вы можете и дальше говорить мне все, что думаете обо мне, и все, что хотите мне сказать. А пока позвольте вас кое о чем расспросить, о чем-то, что касается вашей личной жизни. Хотя это и не мой путь, но на этот раз ситуация иная. Почему вы ушли из дома? Потому, что не смогли ужиться с женой, или же по какой-то другой причине?

— Вы хотите знать, ссорился ли я со всеми и в Ломже? Да, и в Ломже тоже! — Цемах рассказал, как стал компаньоном в мучной торговле своих деверей и как не смог вынести двуличия обывательского, торгашеского мира. Большая война вспыхнула из-за служанки-сироты, забеременевшей от сынка его старшего деверя. Семья его жены искала возможности отделаться от этой служанки и хотела, чтобы она родила в деревне среди необрезанных. Он заступился за сироту, и дело дошло до тихого скандала, и так шло, пока ему не пришлось покинуть дом.

— Буду рад услышать, что я действовал не по закону и не по справедливости. Тогда я буду знать, что должен вернуться в Ломжу, помириться со своими деверями, и мне будет хорошо, очень хорошо!

— Вы были правы, вы, а не ваши девери, но уходить из дома вы не должны были. — Реб Авром-Шая снова замолчал и хорошенько обдумал то, о чем он только что узнал. Лицо его вспыхнуло, а взгляд пронзил директора ешивы: — Не понимаю вас! Дома вы завели войну из-за обиженной сироты. Как мне рассказывал Хайкл, в синагоге реб Шоелки в Вильне вы тоже вступили в конфликт с табачником Вовой Барбитолером, потому что тот, будучи пьяным, унижал свою жену прилюдно, из-за этого между вами возникла смертельная вражда. В самих Валкениках вы удалили сына Торы, потому что он не сдержал своего обещания относительно кухарки ешивы и женился на невесте побогаче. Но вы же сами отменили свою помолвку из-за приданого, не так ли?

Реб Авром-Шая почувствовал, что у него кружится голова, и ушел в уголок, чтобы лечь на свою лежанку и отдохнуть. Цемах понял, что Йосеф-варшавянин побывал на смолокурне, чтобы пожаловаться на него, и что Махазе-Авром выслушал претензии в отношении него даже от такой убогой душонки, как зятек Гедалии Зондака.

— А если бы вы после подписания тноим узнали, что ваш будущий тесть не отдаст обещанного приданого и что невеста тоже неподходящая, вы бы женились?

— Я женился, — ответил реб Авром-Шая сухими губами.

Он никогда ни с кем не говорил о своей тяжелой домашней жизни; теперь он почувствовал, что обязан об этом говорить. Однако подробно рассказывать, как его обманули, было выше сил. Поэтому он только прошептал:

— Я тоже только после подписания тноим узнал, что сватовство для меня неподходящее и что я буду всю жизнь страдать. Так и случилось. Всю жизнь я страдаю и все же не раскаиваюсь в том, что не опозорил дочь Израилеву и женился на ней.

Махазе-Авром лежал, скорчившись на боку, а над ним стоял, согнувшись, директор ешивы и молчал. Цемах почувствовал холод в ногах, в коленях, в животе. Ему казалось, что, если он сейчас же не уйдет, этот холод дойдет до грудной клетки и остановит его сердце. Он пошел к двери, глядя вниз, как будто проверял, в состоянии ли еще двигаться его ноги. Уже выходя из комнаты, он услышал умоляющий голос реб Аврома-Шаи:

— Покуда я мог, я защищал вас в разговорах с валкеникскими обывателями. И разговаривая с этим виленским табачником Вовой Барбитолером, — тоже. Он ночевал у меня. Я добивался от него, чтобы он не устраивал вам скандалов. Теперь же будет лучше, чтобы вы уехали отсюда. Так будет лучше и для ешивы, и для вас. Езжайте домой.

Директор ешивы ничего не ответил, он вышел на улицу, сделал пару шагов и остановился посреди двора. На голый стол и на две узкие длинные лавки с гулким перезвоном падали дождевые капли. Цемах содрогнулся. Ему пришло в голову, что большие светлые дождевые капли на столе — это глаза Двойреле Намет, полные слез, как тогда, когда он в Амдуре зашел в ее лавку и сказал, что уезжает. Цемах стоял, застыв на месте, и чувствовал, как его одежда пропитывается дождевыми каплями — слезами из глаз Двойреле…

Через окно дачи его заметила сестра реб Аврома-Шаи. Хадасса тут же вышла на веранду с зонтиком, и тогда Цемах поспешно покинул двор. Едва пересекши дорогу и войдя в лес, он снова остановился. Свинцовые капли падали с сосен с печальным всхлипом, похожим на сдавленный стон угнетенного печалью сердца. В окружавшем его беззвучном тумане изредка раздавался удар упавшей на землю жесткой шишки. Ветка осыпала его пригоршней игл. Подросшая молодая птица на высоких ногах и с плотным хвостом перепархивала с дерева на дерево. Вытянувшись, задрав голову и устремив взгляд вверх, Цемах прислушивался к немоте осенней лесной чащи, как будто ждал, что вот-вот прозвучит Божий глас.

По протоптанной тропинке пришел Хайкл, продрогший, промокший и разозленный тем, что ему пришлось в такую погоду тащиться в местечко и обратно. Хайкл вздрогнул от страха. Перед ним стоял высокий чернобородый директор ешивы, похожий на внезапно возникшего из ниоткуда лесного колдуна, всё видящего и ни для кого не видимого.

— Виленчанин, сегодня я узнал, что Махазе-Авром еще более велик, чем думают о нем люди. Но для вас он не ребе, как я вам уже однажды сказал. Поезжайте в какую-нибудь другую ешиву.

Он ушел, а онемевший Хайкл смотрел ему вслед, смотрел, как он исчезает между деревьев. Когда Цемах вышел из чащи, уже смеркалось. Там, где лес кончался, немного не доходя до первых домов местечка и до моста через реку, к нему устремилась какая-то тень, женский силуэт — Роня, дочь резника. Из своего окна она около полудня увидела, как он свернул к лесу, и сразу же догадалась, к кому он идет, потому что в доме ее отца велось много разговоров о директоре ешивы, которому раввин со смолокурни велел отказать от места. Через короткое время Роня вышла из дома и ждала его, скрывшись среди деревьев, пока не увидела, что он возвращается. Тогда она припала к нему с плачем:

— Цемах!..

Но он не оттолкнул ее от себя, хотя и помнил, что она — мужняя жена и что он съехал с квартиры в доме резника именно потому, что они стали друг для друга испытанием и опасностью.

— Идите домой, вас не должны увидеть со мной, — умолял он ее и с грустью смотрел на ее узкое залитое слезами лицо, окруженное, как рамкой, платком.

— Я не хочу, чтобы вы уезжали, — жалась к нему Роня. — Пока вы в Валкениках, мне все-таки как-то веселее, хотя с тех пор, как вы живете у портного, вы никогда к нам не заходите, даже просто для того, чтобы взглянуть на моих детей, никогда, — всхлипывая, выдавала она свою потаенную боль. — Зачем вам надо было сделать такое, чтобы все стали вам врагами? Я ведь знаю, какой вы чистый и гордый человек, чистый, гордый, добрый.

Он знал, что не должен допускать такого тесного соприкосновения их тел, но ему хотелось, чтобы человек, хоть какой-нибудь живой человек сочувствовал ему. Его борода касалась ее мокрых от слез щек, его голос стонал тоской осеннего ветра между увядших наполовину листьев:

— Не говорите, что я чистый и добрый. Я пропащий человек!

И он оглянулся в отчаянии, как будто раскаивался в том, что мучил себя, стараясь преодолеть желание сейчас же лечь с ней в лесу, прямо на промокшей земле. Упершись ему в грудь своими узкими ладонями, Роня, полузакрыв глаза и полуоткрыв рот, тоже тонула в каком-то болезненном восторге, как будто ждала компенсации за свое потерянное счастье. Вот он поднимет ее своими сильными руками и опустит где-то, пусть даже на мокрой траве, лишь бы он согрел ее замерзшее тело и успокоил ее. Цемах почувствовал, что холод покидает его тело, почувствовал, как сладкое опьянение завертелось в мозгу. Испытание пришло снова. Уже на последнем вздохе он сказал ей:

— Прощайте! — И отправился в местечко.

Он знал, что Роня, дочь резника, осталась стоять на опушке леса и смотрит ему вслед, а по лицу ее льются слезы. Однако он боялся оглянуться, как тогда в Амдуре, когда сказал своей невесте Двойреле Намет, что уезжает, и поспешно вышел из лавки, чтобы не видеть ее глаз, из которых текли слезы.

 

Глава 15

В пятницу утром директор ешивы исчез. С маленьким свертком под мышкой он вышел из своей комнаты, поблагодарил хозяина и хозяйку за квартиру и, прежде чем они успели сказать хоть слово, вышел из дома. Три четверти своих вещей он оставил и ни с кем не попрощался. Никто из извозчиков не вез его на вокзал. И Валкеники долго не могли освободиться от этой воображаемой картины: высокий чернобородый директор ешивы шагает через пустынные поля к поезду.

После его исчезновения библиотечная компания сняла пост у входа в синагогу. Ешиботники снова могли входить в нее, чтобы молиться и изучать Тору. Однако зятя старого раввина ребята продолжали туда не пускать и установили вахту у его мануфактурной лавки на рынке. Евреи даже не пытались туда заходить, крестьяне боялись побоев. Стоявшие на вахте знали, что Гирша Гордон не станет звать полицию, опасаясь прослыть доносчиком. Обитатели местечка открыто радовались его поражению, как будто мстили за все те годы, когда они кланялись ему. Даже богобоязненные обыватели от него отдалились.

Что его не будут впускать в синагогу, реб Гирша Гордон не ожидал. К тому же он нес убытки и мог вообще разориться. Валкеникские обыватели стояли вокруг его лавки да еще и подбадривали молодых людей, не пускавших к нему покупателей:

— Так и надо. Он сжег книги, купленные на кровью и потом заработанные гроши, так пусть его ударят по карману! Тогда он поймет, что натворил.

Но самый настоящий ад был у него дома. Жена сидела бледная и холодная и молчала. Дочь выходила к столу с красными от слез глазами. Ей стыдно было показаться на улице. Бейнуш не выходил из дома и кашлял так, будто отец отбил ему легкие. Когда Бейнуш заходился в кашле, реб Гирша видел, что жена и дочь смотрят на него, как на врага. Они радовались тому, что все местечко было против него. «Враги человека — его домашние», — тихо ворчал он. Если так будет продолжаться, он будет вынужден бежать из Валкеников, как директор ешивы. И он отправился к каменщику Исроэл-Лейзеру за советом: что делать, чтобы прекратить этот бойкот? Может быть, Исроэл-Лейзер все-таки не сжег книги? Каменщик холодно посмотрел на него и ответил, что если реб Гирша Гордон заплатит ему вдвое больше того, что заплатил, чтоб он забрал книги, он их все вернет в библиотеку, ни одна страничка не пропадет. Реб Гирша было подумал, что этот укрыватель краденого еще и посыпает соль на его раны, но Исроэл-Лейзер не шутил, он говорил серьезно и деловито.

Когда каменщик подогнал ключ к замку библиотеки и утащил книги в мешках, чтобы сжечь их в печи, он подумал в последнюю минуту: некуда спешить. Связываться с этими парнями — это не увести у хозяина корову из стойла. Эти ребята могут его и прибить, и он будет лежать холодненьким. Пусть лучше эти книги пока постоят у него в мешках. Если до него доберутся, он отдаст им книги добром, и конец делу. Только когда он увидит, что его не подозревают, тогда и решит, что дальше. Но даже парням из его банды, прекрасно знавшим его и обычно находившимся в курсе всех его дел, на этот раз в голову не пришло, что он причастен к этому делу. Каменщик хладнокровно смотрел, как местечко кипит, и спокойно думал о торговле: зачем ему сжигать эти книги, если можно их потихонечку увезти в Вильну и там продать книготорговцу? Исроэл-Лейзер взглянул на ворованный товар, и у него потемнело в глазах: на всех первых страницах и на каждой десятой странице стояла большая круглая печать, на которой жирными буквами было написано: «Народная библиотека Валкеников». Дело ясное, никакой книготорговец такой товар в руки не возьмет, хоть бери и жги его! Тоже не годится. Люди начнут спрашивать, почему у каменщика из печи идет дым до неба. Исроэл-Лейзер уже забыл, что он вступился за честь святой Торы и в субботу утешения до крови дрался в синагоге с этими еретиками. Теперь он хотел им предложить отыскать пропавшие книги, если его достойно отблагодарят за труды. С другой стороны, почему он так уверен, что библиотечная компания заплатит ему? А если он «сдаст» зятя старого раввина, про него еще скажут, что его слово — это не слово. Однако, поскольку реб Гирша сам пришел к нему с жалобной просьбой помочь, он может теперь и остаться честным человеком, и честно заработать несколько грошей. Реб Гирша заплатит ему как миленький.

Каменщик прошелся по Валкеникам, распространяя слух, что спас библиотеку, и рассказывал, как было дело. Когда зять старого раввина в субботу вечером ввалился к нему распаленный и заговорил от своего имени и от имени директора ешивы с глазами как у ангела смерти, что, мол, книги эти надо сжечь — он, Исроэл-Лейзер, увидел, что имеет дело с парой сумасшедших. Если отказать, они наймут иноверца или сами устроят поджог. Вот он и сделал вид, что согласился с ними, и взял книги из библиотеки, думая, что вернет украденное, когда суматоха уляжется. От радости, что отыскались книги, ребята из библиотеки по-свойски хлопали укрывателя краденого по спине и поднимали его на плечи, как раввина в праздник Симхас-тойре.

— Музыку! Музыку! Мы понесем книги назад в библиотеку с музыкой!

Только библиотекарь Меерка Подвал из Паношишока не радовался. Ему приходило в голову все, что угодно, кроме того, что уголовник Исроэл-Лейзер причастен к этому делу. Вахту от лавки реб Гирши Гордона убрали. Ему можно было теперь входить и в синагогу. Но на него больше не оглядывались, он потерял лицо.

Его старший свояк Эльцик Блох поторопился на смолокурню рассказать Махазе-Аврому, что стабильное положение перед началом нового семестра ешиве обеспечено. Но еще больше, чем своему свояку, реб Гирше Гордону, Эльцик Блох удивлялся директору ешивы: реб Цемах Атлас стал компаньоном уголовника, чтобы вступиться за честь Торы?

С тех пор как его посетил директор ешивы, Махазе-Авром лежал больной. Он даже молился в постели. Когда Эльцик Блох говорил, Махазе-Авром сидел на лежанке с талесом на плечах, а взгляд его глаз за очками становился все пронзительнее. После того как Эльцик Блох ушел, глаза реб Аврома-Шаи еще долго сверкали гневом, и он говорил крикливым голосом Хайклу, который молча страдал за директора ешивы:

— От таких обывателей, как реб Гирша Гордон, горькими слезами плачут местечковые раввины. Реб Гирша Гордон не из тех, кто много раздумывает над тем, происходит их фанатизм от гнева или от зависти. И с таким евреем заключил союз мусарник реб Цемах Атлас, отрицающий даже самоотверженность, если при этом есть какие-то посторонние соображения! Ладно, реб Гирша Гордон — еврей ученый и родовитый. Однако как директор ешивы мог стать союзником еврея, зарабатывающего себе на жизнь воровством? Реб Цемах думает, что он должен каждому сказать всю правду, даже если из-за этого придется со всеми поссориться. Но человек не может оставаться совсем без общества. И каждый, кто негодует на вполне приличных людей, потому что не может им простить маленьких прегрешений, в конце концов заведет компанию с людьми, совершающими большие преступления. И реб Цемах действительно стал компаньоном главаря людей, которые дерутся кулаками, а то и ножами.

Хайклу показалось, что ребе, сидевший на лежанке с талесом на плечах и в высокой ермолке на голове, с кудрявой бородой и заострившимся носом, выглядит как большая птица, сидящая на дереве. Хотя его птичий облик был веселее и миролюбивее внешности директора ешивы реб Цемаха, он фактически намного жестче и строже него. Хайкл не мог забыть последних слов реб Цемаха, которые он сказал ему, — о том, что Махазе-Авром еще более велик, чем люди о нем думают, но для него он не ребе. Хайкл рассказал об этом отцу, когда реб Шлойме-Мота уже поставил одну ногу на телегу, отвозившую пассажиров к валкеникскому вокзалу. Старый меламед повернулся к сыну:

— В этом сумасшедший мусарник прав. Видно, он знает тебя лучше, чем твой нынешний ребе.

В то же мгновение квартирная хозяйка Фрейда Воробей высунула голову в окно и пожелала квартиранту счастливого пути. Выйти на улицу, чтобы попрощаться с реб Шлойме-Мотой, Фрейда постеснялась: последняя пара туфель, которую она носила, порвалась как раз с приходом осени.

После отъезда отца у Хайкла больше не было причин ходить в местечко. Блуждать по лесу и трубить в шофар ему тоже надоело. Поэтому он сидел, скучая, на смолокурне и выглядывал из окна дачи, как будто это было окно тюрьмы. Низкие тучи, теснясь, наползали друг на друга. Время от времени брызгал дождь, но сразу же переставал, до настоящего ненастья не доходило. Сестра ребе в такие по-осеннему тоскливые и сырые дни тоже не хотела сидеть на даче. Однако ей пришлось ждать, пока ее приболевший брат немного придет в себя, чтобы можно было ехать. В субботу утром, за неделю до Новолетия, Махазе-Авром пошел помолиться в миньяне к управляющему картонной фабрикой. Вечером после гавдолы он сказал дома, что идет в местечковую синагогу на первое чтение «Слихес». Надел тяжелое пальто, глубокие калоши и взял в руку палку. Хайкл прихватил зонтик. Они вышли со смолокурни в половине одиннадцатого с таким расчетом, что даже если прогулка в местечко займет час, они все-таки успеют прийти в синагогу за полчаса до того, как начнут читать «Слихес».

 

Глава 16

Было ветрено и темно, но дождь не начинался. Чтобы не заблудиться в потемках, ребе и его ученик шли по лесу не по протоптанной узкой тропинке, а по широкому песчаному шляху, тянувшемуся вдоль высокой стены деревьев. Они уже прошли часть пути, когда вдруг загремел гром. Молния словно освежевала кусок неба и осветила облака, сталкивавшиеся между собой головами, как огромные разъяренные животные. Раскаты грома раздавались все чаще, будто скатываясь вниз по трескающимся каменным ступеням. Молнии беспрерывно пропарывали тучи, словно весь лес со всеми его стволами, корнями и ветвями огненно отражался в небе. Густой колючий дождь яростно обрушился на землю. Хайкл раскрыл над головой ребе зонтик, но дождевой поток в одно мгновение промочил натянутую материю.

— Евреи из миньяна говорили сегодня утром во время молитвы, что пойдут на «Слихес» в местечко. Мы тоже обязательно должны туда пойти, чтобы не сказали, что я пренебрегаю общественной молитвой, — пробормотал реб Авром-Шая и перешел на другую сторону дороги, под защиту леса. Однако даже сквозь густые хвойные ветви вода стекала потоком на голову. К тому же реб Авром-Шая боялся, как бы молния не ударила в какой-нибудь ствол, рядом с которым он проходил. Поэтому он отошел от деревьев и снова вернулся на шлях. Хайкл, вытянув обе руки, держал в них раскрытый зонтик, который ветер пытался у него вырвать. Проволочки изогнулись, железные прутья продырявили шелк, дождь хлестал прямо по лицу. Вдруг молния, как летящая зеленая змея, прыгнула над их головами, и Хайкл от испуга выпустил из рук зонтик. Ветер в то же мгновение подхватил его и понес, как большую черную летучую мышь.

— Из зонтика получилась тряпка, не стоит его искать, давайте вернемся, — просопел промокший и заляпанный грязью ученик.

— До местечка идти уже ближе, чем возвращаться на смолокурню, а дождь ослабевает, он сейчас перестанет, — ответил Махазе-Авром печально и задумчиво, как будто вокруг было солнечно и тихо, а он искал заросшую могилу на кладбище. С неба снова полыхнуло холодным светом, и ученик увидел ребе, стоявшего под дождем с закрытыми глазами, с покорностью опираясь на трость. Хайклу казалось, что и директор ешивы все еще стоит в лесу там, где он стоял, выйдя со смолокурни, и что это он вымолил у Бога бурю, когда Махазе-Авром пойдет на первое чтение «Слихес». А Махазе-Авром знает об этом и с любовью принимает бурю.

Дождь понемногу стих. Молнии без раскатов грома прорезали небо, казалось, что какая-то жуткая немая тварь строит странные гримасы на своем необъятном, раскрашенном огнями лице, щурит глаза и кривит губы, но закричать неспособна. Ребе и его ученик медленно двигались вперед. Их пропитавшаяся водой одежда стала тяжелой, как свинец. Они едва успели перейти по мосту через реку, как снова пошел дождь, но уже без грома. Дождь лил сильнее, с упорством переполненного горечью сердца, которое никак не дает себя утешить и постоянно срывается на плач, то громкий, то тихий. Однако в самом местечке можно было спрятаться: по обе стороны шляха тянулись дома с окнами, закрытыми ставнями. Жители местечка ушли на первое чтение «Слихес» и оставили дома до своего возвращения горящие лампы. Чтобы переждать новый потоп, Хайкл направился к дому, и ребе пошел за ним.

В темноте оба они не разглядели, что поднялись на крыльцо дома валкеникского резника. С дырявых крыш прямо на их головы тянулись длинные шнуры водяных капель. Хайкл взял ребе за руку и втащил его в сени. Они ступали по гнилой, рассыпающейся соломе и вдыхали затхлое тепло. Пахло подгоревшим молоком, застиранными детскими пеленками. Дверь в освещенную комнату была немного приоткрыта, а в сенях отчетливо слышался разговор между двумя женщинами в большой столовой прямо у входа. Мужчины ушли на «Слихес», дети спали, и две сестры, Роня и Хана-Лея, разговаривали между собой свободно:

— Да, я полюбила директора ешивы с тех пор, как он переехал к нам. Я еще не видела такого деликатного человека, такого героического мужчины, — сказала Роня намеренно громко. — Он всегда ходил гордый и печальный. Голова его была низко опущена, но плечи — прямые, и спина не ссутуленная. А когда он поднимал на меня глаза, я ощущала жар во всем теле. В прошлом году зимними ночами, когда он засиживался в синагоге, я разогревала ему ужин и стояла за его спиной в дверях кухни, чтобы посмотреть, как он ест. Но когда он заметил, что я смотрю на него, он перестал приходить поздно ночью, и я плакала оттого, что он не позволяет мне обслуживать его.

— Ты не в себе, Роня! — тихо и испуганно сказала ей старшая сестра. — Ты дочь резника реб Липы-Йоси, у тебя есть муж и маленькие дети, а ты вбила себе в голову это сумасшествие. Я видела, что с тобой происходит, хотя ты мне не говорила об этом ни слова. Поэтому я возблагодарила Бога, когда директор переехал. Все то время, что он жил у портного, он не заходил к нам, и ты видела его очень редко, как ты говоришь. Так что же ты теперь жалуешься, что он уехал?

— Пока я знала, что он в местечке, мне все еще было хорошо, хотя он к нам и не заходил, а теперь моя жизнь стала пустой и тоскливой, — словно отзвуком идущего на улице дождя, заплакала Роня. — Хорошо еще, что Азриэла нет дома, я бы не могла на него сейчас смотреть. У меня перед глазами стоит Цемах. Какое может быть сравнение между ними?! — сказала она, взорвавшись горьким смехом. — У моего дорогого мужа, отца моих детей, посланца ешивы, есть любовница. Все в местечке знают, что за границей он имеет дело с женщинами, и наш отец тоже додумался до этого. Отец ничего не говорит, но я вижу, как он смотрит на меня, и слышу, как он вздыхает по поводу моей судьбы. А вот Цемах, такой красивый мужчина и герой, верен своей жене. Я знаю об этом лучше всех, даже лучше его жены знаю, как он верен ей и как честен. Она умная, его жена, красивая и умная. Но я ее ненавижу. Когда она приезжала сюда зимой в прошлом году, я ее любила. Может быть, в глубине души я и тогда тоже не любила ее, но я заставила себя полюбить. Я думала, она приехала, чтобы тут поселиться. А я кто такая? Посторонняя. Я хотела, чтобы у Цемаха была красивая и умная жена, такая, как ему подходит. Но когда она оставила его здесь мыкаться одного, а сама вернулась в свой богатый дом, я ее возненавидела, эту разбалованную красавицу. Теперь она добилась своего, он к ней вернулся, она победила. Она его любит, я видела, что любит. И все-таки она не захотела ради него отказаться от жизненных удобств. Она не хочет быть женой бедного главы ешивы в маленьком местечке. Я ее ненавижу! Чем она заслужила такого мужа, чем?

— Ты своими криками разбудишь детей, говори тише! — умоляла ее старшая сестра. — Ты же знаешь, сколько мне пришлось вытерпеть от моего недотепы. Тем не менее Юдл — мой муж и отец моих детей перед Богом и людьми. А в тебя вселился дибук, Господи спаси и сохрани. Ведь сегодня первая ночь «Слихес», приближаются Дни трепета. Твой старый отец выплакивает глаза, моля Бога о добром годе, а у тебя такие грешные мысли! Не гневи Бога, не губи грехами свою молодость.

— Я все равно проиграла свою молодость, меня не волнует, если я погублю ее еще и грехами. За день до того, как он уехал, я увидела, как он проходил по дороге к лесу. Я поняла, что он идет к злому раввину со смолокурни, который велел отказать ему от места в ешиве и выгнать его из местечка. Я пошла к лесу и там ждала, пока он не вернулся. Тогда я припала к нему, и меня больше не волновало, что он обо мне подумает. Пусть думает обо мне самое дурное, пусть смотрит на меня, как на самых худших. Но он посмотрел на меня с такой печалью и с такой добротой, что я до смерти об этом не забуду. Но он остался тем же самым, он вырвался из моих рук и убежал.

— Пусть такие горести обрушатся на головы моих врагов! Чтоб у них была такая жизнь! Ведь тебя могли увидеть. А может быть, и увидели? Да ты с ума сошла! — всплеснула руками Хана-Лея. — Я тебя не узнаю, ты кажешься мне непохожей на мою младшую сестру Роню. Ты всегда была тихоней. Когда на тебя смотрел мужчина, ты краснела, как маленькая девочка. Теперь у тебя больше нет стыда. И что ты в нем нашла? Он ведь, как говорят люди, сумасшедший мусарник. Ты когда-нибудь в жизни слыхала, чтобы какой-нибудь глава ешивы нанимал местечкового жулика, торговца краденым, чтобы сжечь светские книги? Неудивительно, что раввин со смолокурни велел, чтобы ему отказали от места в ешиве и попросили съехать с квартиры. Отец, наш квартирант Менахем-Мендл и все достойные обыватели считают раввина со смолокурни святым человеком и мудрецом. Они говорят, что, если бы директора ешивы не уволили, в Валкениках больше не было бы ешивы. Может быть, человек он и неплохой, но дикий. Я уверена, что и с женой он не в ладах из-за своей дикости.

— Что может знать раввин со смолокурни и что могут знать все о Цемахе? — ответила Роня с издевкой в охрипшем от плача голосе. — Раввин со смолокурни знает, что Цемах предложил моему дорогому муженьку стать главой ешивы? Азриэл рассказывал об этом дома тогда, во время Пейсаха, и не мог понять, почему директор хочет сделать его здесь главой ешивы. Даже ты и отец не сообразили тогда, почему Цемах это делает. Одна я поняла, что он хочет сделать моего мужа главой ешивы и даже доплачивать ему за счет своего собственного жалованья, чтобы Азриэл не разъезжал по заграницам, и я бы не была одна. Он мне нравится и с его гневом, и с его желанием сжечь светские книжки. Он не мог смолчать, когда эти пересмешники из библиотеки возвели навет на липнишкинского ешиботника. И то, как он ушел из местечка — пешком, с маленьким свертком под мышкой, — мне в нем тоже нравится. Мне все в нем нравится, — сказав это, Роня снова зашлась в плаче, как будто источник ее слез постоянно пополняла осенняя дождевая вода. — Кто он такой, этот раввин со смолокурни, велевший выгнать такого благородного человека? Если он такой большой праведник и мудрец, как про него говорят, то должен был знать, что он сделал мою жизнь пустой и тоскливой.

Все это время Махазе-Авром стоял, склонив голову, и слушал. При последних словах он вышел из сеней и спустился с крыльца под проливной дождь. Хайкл шел вслед за ним и на протяжении нескольких минут не ощущал, что промокает, так он опьянел от удивительной сладкой горечи слов Рони. Он чувствовал, что не выдержал бы такого испытания с младшей дочерью резника, и поэтому ему было тревожно за своего ребе. В то же самое время ему было приятно, что ребе услышал эти жестокие слова, направленные против него за то, что он велел прогнать директора ешивы.

Они вышли на Синагогальную улицу и приблизились к большой синагоге, сиявшей навстречу им туманным светом зажженных в ней светильников. В окна было видно множество евреев со склоненными головами. Всхлипывания и рыдания раздавались все громче. Чтение «Слихес» уже заканчивалось. Но, вместо того чтобы войти внутрь, реб Авром-Шая остался стоять на синагогальном дворе. Холодная, как лед, вода стекала с его жесткой шляпы, заливая лицо. Сквозь сдавленные всхлипывания он повторял вслед за евреем, который вел молитву, стоя на биме:

— Не отсылай нас от лица Твоего и дух святости Твоей не забирай у нас!

Проливной дождь и темнота, плач евреев в синагоге, плач ребе на улице, плач дочери резника в ее доме — все это проняло Хайкла. Он дрожал от холода, сырости и от того, что у него щемило сердце. Но молчал, стиснув зубы. Он чувствовал, что жалость ребе к молодой женщине сильнее его гнева на нее за то, что она возжелала чужого мужчину. В воображении Хайкл видел, что тень директора ешивы все еще блуждает вокруг дома резника, в Холодной синагоге, в лесу напротив смолокурни; и что директор ешивы тоже сейчас молится в ветре, рвущем деревья, в дожде, льющемся без перерыва:

— Не отсылай нас от лица Твоего и дух святости Твоей не забирай у нас.

 

Глава 17

Со свертком под мышкой Цемах пришел в Амдур, что рядом с Гродно. Он стоял и смотрел на единственную узкую улицу с домами, стоявшими полукругом, так, будто пришел к другой половине своей жизни. В это местечко его привели слова Махазе-Аврома о том, что он, требующий от всех честности и заступающийся за опозоренных женщин, сам отменил помолвку и опозорил дочь Израилеву из-за приданого. Поэтому он поехал в Ломжу, сделав крюк через Амдур, чтобы узнать, что стало с Двойреле Намет. Потом он вернется к жене и будет вести тихую обывательскую жизнь.

Он отыскал постоялый двор, на котором жил два года назад. Цемах напомнил хозяину, кто он такой, и заказал комнату. Хозяин постоялого двора, реб Янкев-Ицхок, с большой спутанной бородой и с пучками волос, торчавшими из ушей, по старой привычке приподнял набожно ссутуленные плечи и спросил гостя, приехал ли он, чтобы снова открывать ешиву.

— Я больше не езжу основывать ешивы, — печально улыбнулся гость. — Я приехал, чтобы узнать о дочери реб Фалька Намета. Вы, наверное, помните, что мы были женихом и невестой. Она вышла замуж?

Когда хозяин постоялого двора открыл свой беззубый рот, его усы стали похожи на спутанные дикие растения у входа в пещеру. Он несколько раз кашлянул и вроде бы даже что-то прокашлял, как будто надеялся, что спросивший забудет, о чем спрашивал.

— Она вышла замуж или все еще сидит в девках? Вы ведь знаете, — потребовал Цемах и ощутил какое-то стеснение в груди.

— Я знаю? — Реб Янкев-Ицхок придурковато заморгал глазами. — Как мы тут слышали, вы тогда женились в Ломже. Я так понимаю, что вы то ли разведенный, то ли вдовец, чего никому не пожелаешь, и хотите вернуться к прежней партии?

— Я не вдовец и не разведенный, — ответил Цемах, ощутив укол в сердце. Он ведь в действительности разведен, причем гораздо больше, чем разведенный с женщиной: целый город прогнал его. — Я удачно женился, но дела у меня пошли плохо, и я усмотрел в этом наказание за то, что опозорил свою первую невесту. Я приехал помириться с ней и готов выплатить вено ее отцу, но, прежде всего, я должен узнать, замужем ли она.

Хозяин еще больше заморгал глазами и промычал, что не знает, что делается у Фалька Намета. Ему вообще кажется странным, что спустя такое долгое время бывший жених вспомнил, что должен попросить прощения у своей бывшей невесты.

— Она явилась вам во сне? — хозяин постоялого двора вдруг пришел в восторг и принялся шлепать губами: ай-ай-ай! Он еще помнит, какой великий проповедник его гость. Если он произнесет проповедь, в синагоге люди будут стоять голова к голове. Но о Намете и его дочери пусть он лучше не спрашивает, потому что это покажется всем очень странным. И хозяин поспешно вышел из комнаты, очень занятый своими делами.

В таком маленьком местечке хозяин постоялого двора не знает, вышла ли дочь Фалька Намета замуж? Тут произошло что-то, о чем этот еврей не хочет рассказывать. Цемаху пришлось усесться на стул, потолок и стены кружились у него перед глазами. Он должен зайти в какой-нибудь дом, где его не знают, и спросить про лавочницу, продающую благовония, Двойреле Намет. Тогда он услышит правду. Но Цемах почувствовал, что не сможет сейчас притворяться и ждать хотя бы еще одну лишнюю секунду. Он должен сейчас же узнать все. Тогда он зайдет и к отцу Двойреле, как бы трудно это ему ни было. И он быстрыми шагами вышел с постоялого двора, чтобы не успеть раскаяться в своем решении. Цемах хорошо помнил неуютную тишину в комнатах Намета, но не то, как его дом выглядел снаружи. Он покрутился у нескольких домов и не смог понять, где же нужный ему. С крылечек и из лавок на него смотрели обыватели. Они явно уже прослышали, кто он такой и кого ищет. Маленькая девочка в большом мамином платке и в больших незашнурованных ботинках остановилась между двумя лужами и с любопытством смотрела на чужака. Цемах спросил ее, где живет Фальк Намет.

— Вот здесь он живет, этот старый ворчун, — девочка указала на один из домов и ускакала.

Окна квартиры были закрыты ставнями, а дверь — прикрыта. Фальк Намет, конечно, уехал в Гродно, как тогда, два года назад, сразу же после помолвки. Так подумал обрадованный Цемах и вздохнул с облегчением. Он уже хотел уходить, но мужчины и женщины со всех сторон показывали ему пальцами, что хозяин дома. Своими окаменевшими лицами и тыкающими пальцами они словно закрывали ему, чужаку, пути к отходу. В то же мгновение ему стало ясно, что Двойреле Намет еще не вышла замуж, хотя он и не знал, почему так уверен в этом. И все же он ухватился за эту мысль, чтобы избавиться от еще худшего предчувствия. Цемах несколько раз постучал в запертую дверь и все-таки надеялся, что никто ему не ответит. Вскоре он услыхал шаги, голос, словно из глубокого высохшего колодца, спросил, кто это стучит. В дверях стоял Фальк Намет, выглядевший точно так же, как два года назад: длинное вытянутое лицо, узкие глаза-щелочки, окруженные сетью морщин, какой-то пучок мха на шее вместо бороды и голый острый подбородок. Цемах едва сумел выдавить несколько слов из своих сведенных судорогой голосовых связок:

— Я бывший жених вашей дочери Цемах Атлас.

С минуту Фальк Намет тупо смотрел на него. Потом его глаза-щелочки широко распахнулись, челюсть задрожала. Цемах повторил, кто он такой, и добавил, что приехал попросить прощения у него и у его дочери за те страдания, которые причинил им. И он готов уплатить вено за горе и оскорбление…

— Убийца! — заорал Фальк Намет изо всех сил. Он выбежал на улицу и принялся кричать, обращаясь к обывателям: — Посмотрите, кто явился! Бывший жених моей дочери, убийца моей дочери явился! Прощения просить, говорит он. Моя Двойреле уже полтора года лежит в земле, а он только теперь заявился просить прощения у меня и у моей дочери. Этот убийца даже не знает, что она мертва, что он ее погубил!

Амдурские старики помнили эпидемию, помнили даже, как на кладбище ставили свадебный балдахин, чтобы она прекратилась. У всех в памяти были еще свежи воспоминания о разорении, принесенном войной. Некоторые жители местечка были убиты в ходе послевоенных погромов, когда власть постоянно менялась. Другие были убиты уже в мирное время на сельских дорогах. Однако никогда прежде амдурским евреям не приходилось видеть подобных печальных и удивительных сцен. Когда этот выглядевший как раввин молодой человек услыхал, что его бывшая невеста умерла, он растянулся на земле рядом с ее домом, уткнувшись лицом прямо в размокшую осеннюю землю. Фальк Намет перешагнул через длинное вытянувшееся на земле тело, вернулся в свой дом и заперся изнутри. Вокруг высокого красивого раввина стояли обыватели, женщины и уговаривали его встать. Он не двигался с места и даже не отвечал. Обыватели замолчали и остались стоять вокруг него, опустив руки.

С толстой палкой под мышкой Фальк Намет вышел из дома, чтобы пойти в синагогу на предвечернюю молитву. Увидев, что бывший жених его дочери все еще лежит у его порога, он переступил через него, как через падаль. Цемах поднялся, его лицо и борода были в грязи, он загородил дорогу своему несостоявшемуся тестю:

— Простите меня.

Фальк Намет выхватил из-под мышки свою толстую палку и занес ее над головой Цемаха, стоявшего, опустив руки, в ожидании смертельного удара. Однако Намет вовремя спохватился, что убивать человека нельзя. Он плюнул в бывшего жениха дочери и ушел в синагогу. Цемах последовал за ним на расстоянии и остался стоять снаружи, как будто ему было запрещено заходить в святое место. Неподалеку евреи собирались группками и смотрели на него. Заговаривать с ним они не решались. Он тоже никому не сказал ни слова. Фальк Намет вышел из синагоги, и Цемах снова загородил ему дорогу:

— Простите меня!

Задыхаясь от гнева, Фальк Намет захрипел и обоими кулаками принялся изо всей силы бить своего несостоявшегося зятя по голове. Окружавшие бросились на избивавшего. Избиваемый оттолкнул их и ждал продолжения побоев, но Фальк Намет поднял с земли свою упавшую палку и бросился домой, крича, что никогда не простит убийцу.

Цемах пошел на постоялый двор, местные евреи шли за ним. Он сидел на стуле посреди комнаты, вокруг стояли амдурские обыватели и утешали его, говоря, что он не виновен в смерти Двойреле. Она была болезненной, вот через полгода после его отъезда, где-то к Пейсаху, вдруг заболела и быстро умерла. Старый меламед, который в свое время устраивал это сватовство, тоже находился на постоялом дворе и кричал, что жениху позволительно было раскаяться в помолвке и по закону, и по справедливости. После подписания тноим он, сват, слышал со всех сторон, что будущий тесть не даст ни приданого, ни обещанных лет содержания. Он очень сокрушался, что по незнанию помог одурачить сына Торы; а когда жених позднее отменил помолвку, у него камень свалился с сердца, хотя из-за этого он лишился причитавшихся ему за сватовство денег. Его ноздри и борода были усыпаны крошками нюхательного табака. Старый меламед радовался, говоря свою правду, и пискляво вещал:

— Женихи и невесты расходятся каждый день, и никто от этого не умирает. Она умерла потому, что была болезненной.

Хозяин постоялого двора реб Янкев-Ицхок, когда-то втихаря оговаривавший отца невесты перед женихом, теперь говорил в полный голос при всех, что Фальк Намет и есть настоящий убийца. Он до смерти замучил свою жену и бил своей толстой палкой мальчишек, пока они не выросли и не убежали в Гродно. Они никогда не приезжают в Амдур и не дают ему переступить их порога, когда он бывает в Гродно. Только на похороны сестры они приехали, а потом сразу же вернулись обратно, даже сидеть положенный семидневный траур не захотели вместе с отцом. Сыновья поняли, что он замучил Двойреле, как когда-то замучил их мать. Главное, что его терзает и не дает ему покоя, это то, что он не смог жениться вторично. Одна бойкая бабенка польстилась на его деньги и ждала, чтобы он выдал замуж свою дочь. Однако когда помолвка дочери была отменена, эта бабенка плюнула Намету на голову и вышла за другого. Вот это и мучает его больше всего.

Цемах хорошо помнил, как тот же хозяин постоялого двора нашептывал ему после подписания тноим на ухо, что невеста — пришибленная и покорная, потому что отец держит ее в страхе. Теперь он говорил, что Двойреле была малость болезненная, а когда Цемах отменил помолвку, отец начал ее мучить еще больше прежнего, потому что из-за нее он не смог жениться. Она долго страдала и тихо плакала, пока не выплакала всю свою жизненную силу. От этой мысли Цемах содрогнулся всем телом и снова впал в оцепенение. Напрасно евреи пытались заговорить с ним о чем-нибудь другом. Старый меламед спросил, удалось ли ему открыть начальную ешиву в каком-нибудь другом местечке. Хозяин постоялого двора хотел знать, кто его жена и из какой она семьи. Цемах не отвечал им ни слова, тупо глядя в стену перед собой. Хозяин постоялого двора перемигнулся с обывателями, и все они потихоньку вышли из комнаты. Цемах продолжал смотреть в стену, как будто ожидая, что вот-вот откроется потаенная дверца, через которую он сможет попасть в лавку благовоний Двойреле Намет. Теперь он понимал, почему Двойреле при расставании смотрела на него со слезами на глазах. Она прощалась с ним навсегда, навечно. Она знала, что он не вернется к ней и что она умрет.

 

Глава 18

Со стороны кладбища шли тучи, как густой черный дым из ада.

— Он лежит на ее могиле, — шушукались между собой евреи, и их глаза наполнялись слезами.

Амдур почти не замечал Двойреле при жизни и забыл ее сразу же после смерти. Только поведение бывшего жениха пробудило в сердцах сострадание к тихой голубке, покинувшей этот мир такой юной. Но обвиняли не жениха.

— Он ведь не мог знать, что папаша начнет сживать ее со свету, — говорили обыватели и проклинали Фалька Намета.

На влажном земляном холмике, покрытом полузавядшей травой, лежал Цемах, чувствуя, как его сердце погружается в могилу. Ветер свистел у него в ушах, рвал на нем одежду и прыгал над головой, как хищный зверь, играющий человеческим черепом. В его мозгу блуждали воспоминания и фантазии, похожие на клочья тумана: она была бы ему хорошей, верной женой. «Цемах, иди есть, — говорила бы она ему и улыбалась, счастливая от того, что обращается к нему на „ты“. — Не стой в лавке. Цемах, иди в синагогу». Если бы он торговал в ее бедной лавочке благовоний, он бы не ссорился с покупателями, как в большой мучной лавке у свояков, братьев Ступель. Прежде всего ему бы не пришлось быть лавочником. Двойреле согласилась бы на то, чтобы он стал главой ешивы в каком-нибудь маленьком местечке, и он спокойно просидел бы всю жизнь, занимаясь изучением Торы и служением Господу. Такая тихая, деликатная, добрая и богобоязненная душа повлияла бы на своего мужа таким образом, чтобы и он изменился.

Он напрягся, пытаясь вспомнить, как она двигалась и говорила. Цемах немногое помнил о ней: только гладко зачесанные вверх волосы, серые глаза и улыбка, временами — детская, а иногда — похожая на улыбку морщинистой старухи. Какое-то время после отъезда из Амдура он еще думал о ней. Ему было больно из-за того, что он ее опозорил. Но ему и в голову не приходило, что отец мучает ее и что она может умереть от горя и тоски. Понемногу он начал забывать свою первую невесту, и на протяжении всего лета, проведенного им в Валкениках, она даже не являлась ему во снах. Теперь, когда он снова думал о ней, она слушала его мысли и грустно улыбалась, как тогда в лавке, при расставании. Зла на него Двойреле не держала, она простила его. Женщина с такими добрыми и печальными глазами, как у нее, не может не простить. Но сам он себя не простил и никогда в жизни не простит.

Цемах почувствовал, что задремал под вой ветра, засыпавшего его увядшими листьями. Вдруг его затвердевшее тело вздрогнуло от радости. Он увидел женщину, обаятельно качающую головой; ее щеки стали пурпурно-красными, на них появились ямочки. Цемах знал, что она смеется от счастья, глядя на своих мальчиков, и от того, что он сидит за столом напротив нее. Он резко поднялся с земли и выбежал с кладбища. На могиле своей невесты он не хотел мечтать о Роне, дочери валкеникского резника. Роня тоже несчастна, и ему очень жалко ее, но она все-таки не Двойреле Намет. Для Двойреле посторонний мужчина никогда бы не стал испытанием. Она бы согласилась, чтобы ее муж стал отшельником в каком-нибудь местечке или посланником какой-нибудь ешивы, а она бы видела его раз в полгода. С какой радостью она ждала бы его приезда домой на праздники! Горе ему, ибо раньше он этого не понимал.

На третий день после приезда в Амдур Цемах снова лежал у порога Фалька Намета, запершего дверь и не выходившего наружу. Лишь время от времени Фальк выглядывал в окно, и его длинная физиономия искажалась странной гримасой удовлетворенной мести. Евреи смотрели, как молодой раввин валяется в грязи, и чувствовали, что сходят с ума. Его не удавалось заставить встать ни добром, ни силой. Тогда обыватели ввалились к раввину, крича, что он спокойно смотрит, как старый пес перешагивает через молодого знатока Торы.

Амдурский раввин реб Борух Рубин, с брюшком под шелковым лапсердаком, в очках в золотой оправе, с холодным взглядом ученого, никогда не забывал, что подобает, а что не подобает тому, кто прославлен глубиной своей мудрости. Когда Цемах два года назад приехал в Амдур, чтобы открыть здесь начальную ешиву, он не понравился раввину своими новогрудковскими проповедями и тем, что в два счета стал женихом дочери Фалька Намета. Теперь раввин Рубин еще больше кривился от того, как просто и даже грубо каялся новогрудковский мусарник. Мир литовских раввинов и ешив уже кипел от истории про директора валкеникской ешивы, велевшего сжечь библиотеку и вынужденного покинуть местечко. Амдурский раввин не желал иметь дел с подобным опрометчивым человеком, склонным к ссорам. Однако раввин не стал рассказывать обывателям про Валкеники, чтобы не увеличивать осквернение Имени Господнего и чтобы люди не сказали потом, что он оговаривал гонимого знатока Торы.

— Когда сын Торы прибывает в город, он прежде всего заходит к раввину поговорить об изучении Торы, а потом уже рассказывает, зачем прибыл. Нынешний гость так не поступил, — сказал раввин, медленно разглаживая мягкую кудрявую бороду над белоснежным воротничком. — Тем не менее, если вы сможете привести реб Фалька Намета в комнату суда, я готов переговорить с ним, чтобы он простил бывшего жениха своей покойной дочери.

Евреи бросились к дому, у порога которого все еще лежал на земле Цемах.

— Поднимайтесь! — И десятки рук поставили его на ноги.

Евреи начали ломать закрытую на засов дверь Намета и орать в окна:

— Враг Израиля, раввин зовет вас!

Они угрожали наложить на него херем и разрушить дом, выкурить его, как волка из логова. Чтобы он понял, что они говорят всерьез, евреи приволокли откуда-то бревно и начали вышибать им запертую на засов дверь. Фальк Намет выбежал на улицу и начал рвать волосы на голове, крича во весь голос, что из-за этого жениха-убийцы его единственная дочь скончалась. Тем не менее он позволил толпе гнать его к раввину, и Цемах потащился вместе с ним. В доме раввина обыватели кричали отцу Двойреле, что он все еще рассылает сватов, чтобы ему нашли молодую женушку. Да какая женщина захочет выйти за человека с таким окаменевшим сердцем?

— Так я не женюсь, но этого убийцу не прощу, — отвечал им Намет.

Собравшиеся бросились на него с кулаками:

— Процентщик! Шкуродер! Ни один обыватель не отдаст вам ни гроша. Слышите, кровосос?! — Сперва Намет испуганно заморгал своими узкими глазами-щелочками. Но, вспомнив о векселях и закладных обязательствах, которые он имел на каждого должника, понял, что ему нечего бояться. Намет больше не отвечал на оскорбления, он пребывал в безмолвии, как тупой топор, всаженный в суковатое бревно. Евреи увидели, что ничего не могут с ним поделать, и сплюнули с отвращением. Только после того, как стало совсем тихо, раввин обратился к бывшему жениху Двойреле:

— По закону надо просить прощения трижды в присутствии трех свидетелей, а если тот, у кого просят прощения, не прощает, то больше можно не просить. В соответствии с этим вы выполнили все, что были обязаны по закону, и даже более того.

— Я не хочу ограничиваться только тем, что обязан делать. Я буду валяться у его порога недели и месяцы, пока он меня не простит.

На евреев напал ужас от сцен, которые им еще предстояло видеть. Намет тоже вздрогнул от страха, как будто увидел, что его собираются замуровать живьем. Если этот убийца останется в Амдуре и будет продолжать выкидывать свои фортели, то он, Намет, не сможет на улице показаться, чтобы собирать долги. Неожиданно для всех он принялся кричать, что прощает убийцу и что ему не нужно никакое вено при условии, что тот сегодня же уедет из Амдура.

— Он вас прощает, — кричали евреи гостю так весело, как будто он снова стал женихом, а они его поздравляли.

На минуту все лица окружающих слились для Цемаха в одно. Потом каждая физиономия превратилась в целых три, как будто он видел собравшихся в осколках зеркала. Обыватели что-то говорили ему, махали руками, но он казался оглушенным, словно стоял около водяной мельницы, все колеса которой крутились, заглушая голоса людей. «Вот как? Несостоявшийся тесть прощает его?» — в его глазах горело отчаяние больного, который пробудился от кошмара и увидел, что явь еще хуже. Обыватели обменялись между собой подозрительными взглядами: в ясном ли он уме? Понемногу дом раввина опустел, за столом остались сидеть раввин и реб Цемах Атлас.

Реб Борух Рубин считал себя тем утонченным и деликатным человеком, который, согласно Геморе, очень страдает, испытывая отвращение ко всему, что не деликатно и не кристально чисто. Он тянул себя за белые длинные пальцы так, словно доил их, и говорил с холодным гневом:

— Закон не требует, чтобы кающийся, прося прощения, растягивался на земле. Знаток Торы не должен этого делать, даже если ему этого хочется. Так недвусмысленно утверждает «Мишна брура», ссылаясь на великих мудрецов последних поколений. У живого следует просить прощения трижды в присутствии трех свидетелей, как я уже говорил. У усопшего следует просить прощения в присутствии миньяна. Однако неслыханно, чтобы женатый человек, знаток Торы, лежал целый день на могиле своей бывшей невесты. Именно потому, что Фальк Намет увидел его валяющимся на земле, он счел это подходящим временем для мести. Если бы реб Цемах вел себя, как подобает себя вести знатоку Торы, деликатно, он бы избежал и собственного унижения, и унижения Торы, а отец его бывшей невесты простил бы его еще раньше.

— Я не хотел вырывать у него прощение силой. Если бы он даже простил меня всем сердцем, я бы сам себя не простил. Я искал унижения, а не прощения, и я хотел, чтобы это унижение длилось как можно дольше, — говорил Цемах со злыми морщинками в уголках рта, вызванными нетерпением и пренебрежением ко всем, кто видел, как он унижался. И прежде чем пораженный духовный глава Амдура успел ему ответить, он вскочил с места и вышел из раввинского дома.

Он пошел на постоялый двор забрать свой сверток и на минуту остановился у дома Фалька Намета, дверь которого была заперта, а окна закрыты ставнями, что делало его похожим на слепую и немую руину. Со всех сторон вслед ему смотрели местечковые евреи. В глазах их был страх, как бы он снова не лег у порога Фалька Намета. Но Цемах зашагал дальше. Если бы он сейчас растянулся в грязи, он выглядел бы в своих собственных глазах комедиантом. Однако Цемах не искал унижения комедианта, как тот виленский табачник Вова Барбитолер, ходивший по домам. Цемах помнил слова Махазе-Аврома о том, что он — ужасный гордец. Но одним махом свой характер не переломишь. В Новогрудке его учили, что надо всю жизнь работать над собой, чтобы перемениться.

— Ох, Цемах-ломжинец, — говорил он сам себе, — тебе еще долго придется валяться в грязи и искупать свои грехи, пока ты разобьешь свое сердце и сможешь сказать про себя: «Сердце сокрушенное и удрученное, Боже, презирать не будешь».

 

Глава 19

Муж Славы пришел домой, и в просторных комнатах Ступелей вдруг стало тихо. Было около девяти утра. Обе свояченицы, Хана и Фрида, шушукались на кухне, пока их мужья ждали деверя в гостиной.

Володя стал за прошедшее время еще ленивее и пузатее, он зевал и дремал целыми вечерами в мягком кресле. Пару раз в течение вечера он звал жену добродушно и шутливо:

— Мадам Ступель?

Больше ему нечего было сказать. Хана понимала, что муж просто хочет узнать, дома ли она, чтобы продолжать спокойно прислушиваться к монотонному тиканью больших и маленьких часов. Чтобы не нарушать свой душевный покой, Володя перестал беспокоиться даже о неудавшейся семейной жизни Славы и о делах, которые последнее время приходили в упадок. Прошлой ночью он, сидя напротив жены, вновь порадовался ее большому телу и розовому лицу — она до сих пор была, что называется, кровь с молоком. Хана тоже уже свыклась с молчанием чистых пустых комнат и больше не вздыхала от тоскливого желания иметь ребенка. Однако сегодня утром покой был внезапно нарушен: Володя сидел как на углях. Кто знает, какой черт вернул домой мусарника?

Старший Ступель, Наум, за прошедшее время стал еще раздражительнее, он постоянно кричал дома и в лавке, что его приказов не выполняют. Теперь он вспомнил о неприятностях, которые доставлял ему единственный сын. А виноват в этом муж Славы! Лучше бы его разорвало прежде, чем он оказался в их доме. С тех пор как Цемах вступился за служанку, с которой сын развлекался, Лола уехал в Белосток якобы для того, чтобы потереться среди торговцев, и гуляет там на деньги отца, потому что дядя Володя не пускает его в лавку. Наум собрался уже было вскипеть, что он равноправный компаньон и ему не нужно ничье разрешение, чтобы взять на работу своего сына. Но в это время с кухни заглянули с вопрошающими лицами обе женщины. Володя встал.

— Время спускаться в лавку. Если бы были хорошие новости, Слава пришла бы об этом сказать.

Цемах, одетый в пальто, сидел в своей прежней комнате с дорожным свертком, лежавшим у его ног на полу, как будто он зашел только на минутку. Придвинувшись на стуле к нему, Слава не пропускала ни единого его слова, при этом у нее было чувство, что Цемах смотрит на нее, но не видит. Когда он рассказывал о валкеникской библиотеке, она мысленно улыбалась. Она ведь все время ожидала, что он перессорится со всеми в местечке, где размещалась его ешива. Однако его рассказ об Амдуре ее ужаснул. Слава смотрела на его расхристанную одежду и спрашивала себя, неужели это ее муж? Может быть, она тоже уже стала старой еврейкой в парике?

В этот серый осенний день гладкий лоб Славы сиял матовым светом. Свитер позволял видеть ее полную высокую шею. Русые волосы, поднимавшиеся башенкой над правым виском, были еще густыми. Она по-прежнему выглядела цветущей: беловатый пушок на щеках, голубоватые белки глаз, сверкающие зубы. Губы ее были такими сочными, словно она только что ела спелый гранат и на них остался его винноцветный сок. Именно потому, что с его первой невестой из Амдура случилось такое несчастье, Цемах должен был, по Славиному пониманию, быть счастлив, что она, его жена, жива и сидит рядом с ним. Однако у Цемаха был вид человека, который долго плыл в ледяной воде и из последних сил едва выкарабкался на пустынный островок, чтобы только перевести дыхание, прежде чем снова броситься в воду и плыть к далекому-далекому берегу.

Он сказал, что приехал, чтобы дать ей развод, и что хочет отправиться скитаться по свету. Узнав, что довел до смерти свою первую невесту, он больше не может вести семейной жизни. Слава стыдилась, что все еще держится за него. Он никогда не умел быть ласков и все же всегда нравился ей своей мужественностью и тем, что был не такой, как все. А сегодня он был всего лишь сломленным, стонущим человеком.

— Ты не можешь себя простить за ту, из Амдура, а за меня ты можешь себя простить, я тебя не волную, — ее лоб нахмурился.

— Как раз поэтому я и хочу тебя освободить, чтобы не быть виновным и в твоей разбитой жизни, — сказал он.

— Ты не можешь забыть обиду, которую нанес своей первой невесте, или же ее саму? — пожелала узнать Слава, и он ответил ей так доверительно, словно она была ему сестрой: с тех пор как он узнал о смерти Двойреле Намет, он вдруг понял, что она и была для него настоящей парой, его суженой. Цемах выглядел как скорбящий, для которого служит утешением говорить об усопшей и рассказывать, какой честной, богобоязненной и доброй она была. Он даже рассказал о напуганной улыбке своей невесты, о ее светлых серых глазах и о том, что никогда не забудет ее взгляда при расставании, взгляда человека, прощающегося с жизнью. Она уже тогда предчувствовала, что умрет от горя и тоски, только он этого не знал. Слава слушала его с гневным голубым огоньком в глазах: он что, не знает, что нельзя так разговаривать с женой о прежней невесте? Или знает, но ему все равно? А с какой любовью и тоской он говорит о ней! Под своей большой бородой и длинными пейсами он еще способен быть нежным и даже трогательным, но по отношению к другим, не к Славе.

— Да, если бы ты женился на этой девушке из Амдура, ты бы от нее не уехал. Ты ушел из дома потому, что тосковал о ней. А может быть, ты бы и ее покинул, как меня… Ты бы наверняка покинул ее! Ты говоришь о ней так сердечно потому, что она умерла; к живой ты не можешь испытывать таких чувств. Такой уж у тебя характер. Но так же, как ты не можешь своим раскаянием разбудить умершую, ты не можешь разводом вернуть мне мою растраченную жизнь. Я еще подумаю, принимать ли мне разводное письмо. Может быть, я не соглашусь на развод.

— Чего ты от меня хочешь? — умоляюще протянул он к ней руки. — Ты же еще молодая женщина. Ты снова выйдешь замуж за подходящего человека и будешь с ним счастлива.

Действительно, чего она от него хочет? Точно так же она не знает, чего хочет от себя самой, от своих родных и друзей. За то короткое время, что они жили вместе, Цемах отравил ее сердце пренебрежением к обычным людям. Ей больше никто не нравится.

— Я не знаю, чего хочу от тебя, — вдруг рассмеялась Слава после долгого раздумья и заговорила быстро-быстро. Она говорила, что Цемах ведет себя в своем доме как чужой. Она бросит содержимое его свертка в стирку, а он пускай пойдет помоется, поест, приляжет отдохнуть. И еще он должен зайти к ее братьям и свояченицам, или она позовет их к себе.

— Ты ничего не спрашиваешь о Стасе. В Валкениках ты упрекал меня за то, что я не знала, где она, а теперь ничего не спрашиваешь про нее.

Слава, в коротком узком платьице и домашних туфельках без каблуков, крутилась вокруг него и радостно рассказывала, что Стася живет со своим ребенком в близлежащем селе, среди евреев. Цемах печально кивал.

— За служанку я вступился потому, что она сирота, но о том, что моя невеста из Амдура тоже была сиротой, помнить не хотел. Стася и ее ребенок живы, благодарение Богу за это, а Двойреле Намет лежит в могиле.

Слава снова села напротив него, положила руки на его колени и попыталась говорить спокойно, трезво. Ведь он слышал от амдурских евреев, что эта Двойреле Намет всегда была болезненной? Так почему же он пытается убедить себя, что виновен в ее смерти, и берет на себя наказание за грех, которого не совершал?

— Ты умная и чуткая, — мягкая улыбка светилась в его тоскливых глазах. — Тем не менее, когда я вступился за забеременевшую служанку, ты попрекнула меня тем, что я повел себя еще хуже, причем не со служанкой, а с невестой.

По тому, что он говорил о ней хорошо и обвинял только себя, Слава увидела, как сильно он изменился. Она заметила и то, что он словно пытается прибавить себе лет, стать старым надломленным человеком. Цемах поднял с пола свой сверток и поднялся.

— Ты, наверное, знаешь, что тетя Цертеле умерла и дядя Зимл — один. Я поживу у него, пока ты будешь думать, хочешь ли ты принять разводное письмо. А потом я смогу уехать.

В запущенной одежде, со свертком под мышкой, он выглядел так, словно скитался пешком уже долгие годы.

Только вечером, когда Володя поднялся из лавки к ужину, Слава вошла и бодро сообщила:

— Знаешь, Цемах ушел жить к своему дяде Зимлу.

Она, пританцовывая, передвигалась от столика к столику и переворачивала Володины часы, будто стараясь вывести его из себя. Брат смотрел на нее с пылающим лицом, а ее невестка Хана молчала, огорченная тем, что Слава еще и притворяется, что ей весело. Вдруг Слава посерьезнела и рассказала обо всем, что Цемах пережил в Амдуре; теперь он хочет, чтобы она согласилась на развод. От этой истории с мертвой невестой на богобоязненную Хану напал ужас, как будто она посреди ночи прошла мимо синагоги, полной мертвецов. Но Володя пожал своими широкими крепкими плечами:

— Я вижу, что, сколько бы я ни думал, что знаю твоего мужа, на самом деле я его еще не знаю. Он всегда будет изыскивать — хоть из-под земли — все новые способы испортить жизнь тебе и себе самому. Так что, если он предлагает развод, хватайся за это предложение обеими руками.

Слава молчала со смущенной улыбкой на губах. Она тихо вернулась к себе, и после ее ухода остался тонкий, нежный запах, похожий на запах бледных вечерних цветов. Володя с самого ужина был зол и весь вечер крутился в глубоком кресле, не зная, куда пристроить большой живот. Помолчав пару часов, он все же не выдержал и попросил жену: она ведь знает женские секреты, так пусть расскажет, что его сестренка находит в этом диком мусарнике. Хана покраснела, как будто ей надо было признаться в каком-то грехе.

— Я тебе скажу правду. Я прежде неверно оценивала Славу. Раньше я думала, что она легкомысленна. Иные думают еще и до сих пор, что она — ветер в поле, поверхностная попрыгунья. А она, как раз наоборот, очень серьезная и привязчивая. Что бы ты ни говорил о ее муже, он все-таки необычный человек, и Слава не примет разводного письма, потому что никто из ее знакомых не нравится ей так, как он. Так я понимаю своим убогим разумом. — И Хана посмотрела на мужа со страхом, опасаясь, как бы он не раскричался, что она деревенская еврейка, богобоязненная корова, кошерная скотина.

 

Глава 20

Актер Герман Йоффе, высокий мужчина с посеребрившимися на висках волосами, каждому улыбался всей своей веселой физиономией, добрыми глазами и мягким ртом, умеющим наслаждаться разговорами, смехом и едой. В начале сезона он отправился из Варшавы с коллективом по большим городам. По дороге труппа распалась, и Герман Йоффе отправился один по провинции с декламациями фрагментов характерных ролей из сыгранных пьес. В Ломже он имел большой успех, и местные задержали его, чтобы он в качестве режиссера поставил у них спектакль. На пробах с любителями из ломжинского драматического театра он постоянно спрашивал, есть ли у них какой-нибудь хороший состоятельный дом, где можно провести свободный вечер.

Со Славой Атлас он познакомился через ее подругу и опытным взглядом сразу же определил, что она совсем не провинциалка. Славе тоже понравился этот актер с умными глазами и с домашним, но в то же время настойчивым обхождением. Она знала, что ее брак с Цемахом Атласом, посвятившим себя изучению Торы, ломжинцы считали капризом богатой и разбалованной единственной дочки и были уверены, что рано или поздно они разведутся. Но Слава опасалась разговоров, которые могли пойти в городе, и приглашала актера только вместе с другими гостями. Ее интерес к его рассказам о театре и театралах быстро исчерпался. Однако он все еще нравился ей своими острыми словечками и еще более — молчанием. Когда другие говорили, а он слушал, на его лицо ложилась грусть постоянно проводящего жизнь в дороге человека, чья профессия состоит в том, чтобы всех развлекать. Сегодня Слава должна была идти на концерт Германа Йоффе, где он собирался выступить с новой программой. Она знала, что он ждет ее, и хотела хотя бы на пару часов забыть об утреннем разговоре с мужем.

Шерстяное свободное светло-серое платье и жакетик с воротничком с завязывающимися концами придавали линиям ее фигуры мягкую гибкость. Волосы вились над висками, шея была длинна, округлые скулы сияли свежестью, белки влажных глаз отливали голубизной. Пальто и сумочка уже лежали на стуле. Полусапожки смотрели на нее с пола, как два котенка. Однако в последнюю минуту, перед тем как надеть пальто, она почувствовала, что у нее нет настроения слушать сегодня декламации. Да и некрасиво, чтобы она показывалась в театре, когда в городе знают, что ее муж, глава ешивы, вернулся. Слава осталась сидеть на диване, подобрав, по своему обыкновению, ноги под себя. Просидев с четверть часа и согревшись, Слава уже была довольна, что никуда не пошла. Она могла побыть наедине с собой и освежить в мыслях воспоминания о встречах и людях.

Володя постоянно говорил, что среди его друзей есть мужчины намного умнее и красивее ее мусарника. Слава подружилась с торговцем зерном Файвлом Соколовским — среднего роста, ходившим тяжелой поступью, выдвинув голову вперед, как бык, собирающийся боднуть. У него была растрепанная челка, низкий наморщенный лоб, маленькие острые глазки, широкие ладони с короткими пальцами. Соколовский был так погружен в торговлю, что еще не успел жениться, и любил рассказывать, что не позволяет себя обманывать.

— Панове, один раз я вхожу в магазин купить материала на пальто. Продавец называет мне цену прямо с потолка. Я ему говорю: кого ты тут хочешь надуть? Смотри мне в глаза!

Когда Соколовский это рассказывал, Слава смеялась, не переставая, как будто восхищаясь его умом. Актер зажмуривал один глаз, а другим подмигивал хозяйке. Он-то понимал, что она смеется над дурацкой историей торговца. Но если при этом присутствовал Володя, то он сердито крутился в кресле, и потом у него были претензии к сестре:

— Я тебе говорил, что у меня есть друзья среди торговцев покрасивее и поумнее твоего мусарника. Ты мне назло выбрала торговца-идиота. Если Соколовский сообразит, что ты смеешься над ним, он станет мне кровным врагом.

От настольной лампы с абажуром на стол падал узкий конус света. На улице в темноте раскачивалась на проводе электрическая лампа. Под нею дерево махало у окна своей влажной темно-зеленой кроной с несколькими желтыми листьями. Сетка теней от веток дрожала на темно-коричневых обоях комнаты. Слава из своего угла выглядывала на улицу и думала, что точно так же, как это дерево до поздней осени не может сбросить листья, она не сможет отбросить воспоминания о паре счастливых месяцев с Цемахом сразу же после свадьбы. Кто из ее нынешних знакомых может его заменить? Может, учитель иврита Звулун Гальперин?

В Ломже открылись вечерние курсы изучения иврита для молодых женщин. Слава посещала занятия, чтобы вспомнить язык, который она изучала в девические годы в белостокской гимназии. Но не она увлеклась учебой, а учитель увлекся ею. Он стал частенько заходить к Славе. У Звулуна Гальперина были тонкие, прозрачные руки и продолговатое тощее лицо с выступающими скулами. Кожа на его плоском подбородке отливала синевой от слишком частого и упорного бритья тупыми бритвами. Когда он какое-то время не брился, у него вырастала щетина, похожая на торчащие иглы. Вечером за чаем у Славы он почти всегда молчал и только улыбался длинными губами. Он, похоже, чувствовал себя неуютно в обществе актера и зерноторговца, конкурировавших с ним в борьбе за внимание молодой и красивой хозяйки.

Ветер на улице утих, и растрепанное дерево приникло к окну, как голова усталого человека. Слава тоже устала от размышлений. Володя говорит, что она нарочно подобрала компанию недотеп, чтобы ее мусарник выглядел красивее и лучше, чем он есть на самом деле. И это правда: когда она сравнивает Цемаха с другими, все накопившееся в ней раздражение на него рассеивается, как дым. Так зачем же ей брать у него разводное письмо? В любое время, когда она этого захочет, он освободит ее, чтобы не иметь на своей совести греха. Все, что когда-либо сделал, он запоминает навсегда, в то время как другие забывают о своих поступках уже на следующее утро. Он вбил себе в голову, что обязан понести наказание за свою умершую невесту. Так что, как это ни обидно, ей неизбежно снова придется ждать, пока он исцелится от нового помешательства. Слава была довольна, что Цемах ушел жить к своему дяде Зимлу. Она не хотела видеть его подавленным и растерянным. Ей все еще хотелось помнить, как он выглядел после их свадьбы полтора года назад, весной, когда они вместе смотрели в окно на расцветшее дерево.

 

Глава 21

У реб Зимла Атласа в доме больше не было хозяйки, которая стирала бы пыль с мебели. На старом растрескавшемся комоде стояли семейные фотографии стариков и старух, опутанные паутиной, словно тянувшейся от их бровей, бород и женских париков. Холодная роса лежала на посеревшем зеркале в нетопленой гостиной. В столовой целую неделю стыли позеленевшие, покрывшиеся плесенью подсвечники, в которых вдовец зажигал свечи в канун субботы. На столе от субботы до субботы валялись оставшиеся кусочки халы. Конечно, реб Зимл помнил, когда суббота, когда будни, а когда время молитвы, но молился словно чужими губами и возлагал филактерии словно чужими руками. Его вообще как подменили. Вместо того чтобы, по своей всегдашней привычке, смотреть вверх, он теперь смотрел вниз, как будто искал свою низенькую Цертеле. Каждый день невестки по очереди приходили, чтобы приготовить ему еду, и упрекали его за то, что он мало ел. Реб Зимл ничего не отвечал и удивленно смотрел в посеревшие от пыли окошки. Он не знал, то ли за окном постоянно сумерки, то ли ему только так кажется.

Цемах вошел к дяде тихо, словно босиком. Он рассказал о своих переживаниях, а дядя выслушал его, опустив голову, с таким видом, будто заранее знал, что все произойдет именно так. Реб Зимл промолчал весь вечер. Племянник сам взял себе поесть, а потом лег спать в холодной гостиной. Там же он спал, когда в первый раз вернулся из Амдура, сломленный помолвкой с Двойреле Намет, и тетя Цертеле тогда укрыла его своим теплым платком. Теперь их обеих нет — ни тети Цертеле, ни Двойреле Намет.

— Лучше умереть мне, чем жить, — прошептал он по-древнееврейски. — Я достаточно пожил.

Утром в домике с низким потолком два высоких мрачных еврея, укутавшись в талесы, долго молились спиной друг к другу. Племянник стоял, подняв голову к потолку, дядя — опустив ее к полу. После молитвы «Шмоне эсре» они повернулись друг к другу, и реб Зимл заговорил каким-то потусторонним голосом: дети хотят, чтобы он продал дом и переехал к ним. Они не понимают, что, пока живет в том же самом доме, он ощущает присутствие их матери. Она еще здесь, в каждом уголке, и сердится на него за то, что все в доме запущено. Только настенные часы он заводит каждый вечер. Пока часы идут, ему кажется, что и его жизнь с его старушкой все еще идет, как в старые времена. Пока он живет здесь, ему представляется, что он просит у Цертл прощения за свои старые фантазии уйти из дома и стать отшельником. Она смеялась вслух над его фантазиями, но они ее очень обижали. Он это знает и не может себе простить, что огорчал ее.

— Вы, дядя, только хотели уйти из дома, а я действительно ушел однажды и теперь обязан уйти во второй раз. Мне опротивела моя жизнь, дядя, я проиграл ее из-за гордыни, — сказал племянник, еще плотнее укутываясь в талес, как будто его мучил холод.

— А почему ты уверен, Цемах, что то, что ты хочешь сделать сейчас, не следствие гордыни?

— Теперь я ухожу из дома, чтобы вырвать гордыню из своего сердца. Крапива гордыни прорастает во всех порах моей кожи. Чтобы избавиться от нее, я должен скитаться по миру, как зверь с обгоревшей шкурой вынужден кататься по земле и тереть свои ожоги о песок и камни. Понимаете, дядя? Я считал, что человек всегда должен говорить всю правду и себе, и другим. На меня было наложено наказание, и я понял, что, ведя изо дня в день войны за маленькую правду, упускаешь из виду большую. И при этом оказываешься не таким честным, как первоначально думал. Простодушный и милосердный добиваются своего в этом мире лучше, чем я.

Реб Зимл засунул руки в рукава, его жидкая сивая борода оканчивалась завитушкой, похожей на крюк. И слова с его уст сходили кривовато-колючие, злые и насмешливые:

— Если ты считаешь, что должен быть простодушнее и милосерднее, то почему снова покидаешь жену?

Племянник посмотрел на него с таким страхом, будто подозревал, что дядя прячет в рукаве остро отточенный нож. Однако реб Зимл уже снова замолчал и стоял такой окаменевший, словно совсем не помнил, что только что о чем-то спросил. Цемах сказал, глядя на свои ноги, словно разъясняя им, почему они должны скитаться по свету:

— Между мной и моей женой всегда будет стоять моя первая невеста. Поэтому я хочу дать ей развод. Но она не желает брать разводного письма, и мне придется уйти из дома и для ее блага тоже, чтобы я не замучил ее своей скорбью.

Вечером Володя сидел в маленьком домике и говорил, упершись взглядом в стену перед собой, чтобы не смотреть на гнусную рожу деверя:

— Послушай, Цемах, в несчастье моей сестры я виноват больше всех. Я ввел тебя в наш дом, чем вызвал неприятности для всей семьи. Но оказывается, у тебя есть сила сводить с ума и других тоже. Моя сестренка не хочет принимать от тебя разводного письма. Так что же я могу поделать?

Он вынул из кармана бумажник, набитый деньгами, и рассказал, что Слава не хочет, чтобы муж заходил к ней прощаться. И все же она передает ему пару сотен злотых, чтобы ему не приходилось обращаться за помощью к чужим людям. Володя сопел и пыхтел. Он бы дал мусарнику не денег, а кулаком под дых. Однако Цемах без колебаний ответил, что денег не возьмет. Он как раз и хочет, чтобы ему надо было обращаться за помощью к чужим людям.

Торговец мукой поднял глаза на деверя. Он в жизни еще не слыхал о человеке, который бы специально хотел побираться по домам. Володя не выдержал и рассмеялся. Его живот затрясся, широкое лицо стало красным и потным и прямо надулось от напряжения — чтобы не харкнуть мусарнику прямо в лицо. Он хохотал, вытирал со лба большие капли пота и в душе проклинал деверя: может быть, Бог смилуется и он примет где-нибудь в дороге страшную смерть. Цемах стоял неподвижно и молчал, как будто совсем не слышал смеха торговца, но он видел перед собой долгий путь, который ему предстояло пройти. В другой комнате, втянув руки в рукава, стоял дядя Зимл и молча смотрел на позеленевшие и покрытые плесенью подсвечники, как будто он уже вернулся из дальней дороги к зимним, серым, тоскливым вечным субботним сумеркам.