1

Грайпевский раввин и его жена уже пожилые люди. Их взрослые дети со своими семьями живут в Гродно. Реб Ури-Цви га-Коэн Кенигсберг — крупный мужчина, высокий и широкий, с витыми пейсами, переплетавшимися с его белоснежной бородой, и с большими наивными голубыми глазами. Хотя реб Ури-Цви Кенигсберг слыл большим знатоком Торы и выдающимся проповедником, он никогда не искал места раввина в какой-нибудь общине покрупнее. Всю жизнь он просидел в местечке Грайпево и никогда не ссорился с местными обывателями. Он не правил общиной твердой рукой, но и не заискивал перед влиятельными представителями общины. Он всегда шел прямым путем, избегая при этом ссор. Когда торговцы приходили к нему на суд Торы, он вместо того, чтобы выносить свой приговор, убеждал их договариваться между собой, пока обе стороны не оставались довольны предлагаемым им выбором. Когда обыватели требовали от него наказывать сошедшую с пути истинного молодежь, он не поучал легкомысленных парней в своих проповедях перед всей общиной, а спускался с бимы, чтобы лично переговорить с ними. Даже выходил к ним на рыночную площадь. Претензий к молодежи хватало — и относительно нарушения святости субботы, и относительно шалостей с девицами на берегу реки, и просто по поводу их развязного поведения.

— Долго ли человек остается молодым? Вы ведь станете старше, и вам всю жизнь придется стыдиться своих поступков. Разве это подходит для сыновей приличных еврейских родителей? — говорил он с такой сердечной болью и искренностью, что у парней не хватало нахальства ему возражать.

Точно так же, как реб Ури-Цви молился, четко выговаривая каждое слово, он изучал с евреями после молитвы главы из Мишны ясно и медленно — так, чтобы и ребенок мог его понять. Так же медленно он ел и изучал в одиночестве Тору или готовился к проповедям. Устав, он выходил прогуляться на дорогу, проходившую у его дома. Он шел, заложив в задумчивости руки за спину, и что-то бормотал себе под нос, может быть, благодарил Бога за светлый и ясный день. Если кто-то попадался навстречу, раввин дружески кивал знакомому головой прежде, чем тот успевал пожелать ему доброго утра, и шел себе дальше, добродушно напевая какой-нибудь мотивчик. Но, когда какой-нибудь еврей приближался к нему с озабоченным выражением лица, означающим: «Ребе, я хочу с вами посоветоваться!» — реб Ури-Цви сразу тоже придавал своему лицу озабоченное выражение и выслушивал еврея по пути за околицу местечка. После чего вел обеспокоенного человека к себе домой, в свою рабочую комнату, и выслушивал его до конца, пока тот не высказывал все, что было на сердце, и не уходил успокоенный. Даже склонные к ссорам обыватели уважали раввина за то, что он не гнался за почетом. Глава общины однажды спросил его:

— Ребе, да продлятся его годы, нам дорог, мы любим его. Грайпевская община не отпустит его. Но как же это получилось, что ребе, со своей стороны, никогда не искал себе места в общине покрупнее, как другие раввины?

— У меня нет никаких претензий к Грайпеву. Кроме того, когда наши дети были маленькими, мы были обеспокоены их воспитанием. Но с тех пор как они, с Божьей помощью, выросли и создали собственные семьи, нас осталось только двое, я и моя жена. Зачем же нам нужен раввинский дом побольше и город с полудюжиной синагог? Больше чем в одной комнате не спят и больше чем в одной синагоге не молятся.

Этот ответ усилил симпатию жителей местечка к их раввину. Тем не менее грайпевские евреи знали, что реб Ури-Цви молчит о том, что его жена, напротив, часто требует от него найти место в другом городе. Раввинша Переле была противоположностью своего мужа и внешне, и по характеру. Она была низенькая, с узкими плечами, тонкими руками, холодными умными внимательными глазами и высоким раввинским лбом — наследием ее отца, реб Ошела Бройдо, старипольского гаона. Переле страдала от головных болей, от нервов, от щемления в сердце и от дурного настроения. У нее был целый шкафчик, заставленный пузырьками с лекарствами. Иногда она целыми днями лежала на диване, обвязав голову мокрым полотенцем. Она сосала кусочки сахара, на которые предварительно капала валерьянку, и поминутно глотала лекарства из чайной ложечки. Обывательницы говорили, что никакой болезни у нее нет и она здорова, как жесткая горькая редька. А надуманные болезни происходят от ее злобного характера. Грайпево считало, что насколько добродушен раввин, настолько злобна его раввинша.

Но Переле не волновало, что думают и говорят о ней жители местечка. Она с ними не дружила. Если невежу подпустить слишком близко, он садится тебе на голову. А мужу она обычно говорила, что, если он выслушивает кого-то часами, тот действительно считает его праведником. Но когда тот же самый человек видит на следующий день, что раввин выслушивает и другого человека, то уже считает его никудышним раввином. Сначала от своего отца, старипольского раввина, а потом от мужа Переле наслушалась пословиц из Геморы и умела ими пользоваться. Но молиться в синагогу ходила только в те субботы, когда благословляют наступление нового месяца, и по праздникам. Про раввиншу никак нельзя было сказать, что она слишком набожна. Тем не менее она имела к мужу претензии по поводу того, что евреи не дрожат перед ним, как перед гетманом с булавой. Ни у одной обывательницы не было столько платьев, пальто, шляпок, как у Переле. Только вся ее одежда была старомодной. Даже новые платья она заказывала по старым фасонам. По этому поводу у нее тоже была поговорка: «Разница между святой книгой и светской состоит в том, что светскую книжку после прочтения выбрасывают, а святую целуют и ставят назад на полку, чтобы пользоваться ею всю жизнь. Точно так же и с одеждой. Старомодную одежду можно носить и носить, а одежда, сшитая по последней моде, уже завтра устаревает, и ее выбрасывают».

Посланцы ешив и важные проповедники, останавливавшиеся на субботу в раввинском доме, не могли нахвалиться раввиншей. Хотя знатоки Торы не говорят о чужих женщинах, гости делали в этом случае исключение и говорили грайпевским обывателям, что их раввинша умна, как Брурия, жена рабби Меира. Грайпевские пересказывали это своим женам, а те морщились:

— Задавака! Она хочет показать, что умнее своего мужа и заправляет его хозяйством.

В прежние годы раввинша тоже время от времени грызла мужа, чтобы он нашел для себя новое место. Реб Ури-Цви всегда отвечал на это: во-первых, откуда следует, что другое местечко будет лучше Грайпева? Во-вторых, редко бывает так, чтобы раввин занял должность в новой общине и там не начался бы пожар раздора. Так зачем же это им обоим? Как бы сильно ни надоела Переле грайпевская грязь и соседи, ей приходилось признавать, что в словах мужа есть правда. Но с тех пор как дети поженились и переехали в Гродно, она принялась требовать от реб Ури-Цви, чтобы и они переехали туда же.

— Ведь в Гродно есть городской раввин, а при нем — целый раввинский суд, — пожал плечами реб Ури-Цви.

— А кто сказал, что ты всю жизнь должен быть раввином? Мы будем жить у детей.

Реб Ури-Цви не пожелал и слышать об этом, а Переле даже лучше своего мужа понимала, что, пока родители здоровы и способны себя содержать, они не должны жить у детей. И она прекращала эти разговоры так же неожиданно, как начинала их.

Грайпевской раввинше было прекрасно известно, что не только из-за детей она хочет переехать в Гродно. На то есть еще одна причина. Тайная. И слава Богу, что никто, даже муж, не знает этой тайны. Даже себе самой она стыдилась признаться, что все еще думает об этом, все еще сравнивает своего мужа с гродненским городским раввином реб Мойше-Мордехаем Айзенштатом — ее первым женихом.

Переле была единственной дочерью старипольского раввина, реб Ошерла Бройдо, маленького еврейчика с вытянутым пергаментным личиком и клочковатой сивой бородкой, который даже летом носил полушубок, чтобы не простудиться. Старипольские евреи знали, что их раввина считают гаоном. Прославленные раввины, упитанные евреи с широкими седыми бородами, похожие на заснеженные дубы, приезжали в Стариполе только для того, чтобы пообщаться и поизучать Тору с их раввином. В синагогальных старостах, занимающихся общественными делами, нехватки нет. Не хватает тех, кто посвящает себя изучению Торы. Обыватели слышали это, и это очень их обижало. Тем не менее они гордились, что их раввин так знаменит и что он сидит день и ночь над Геморой.

Гемора и единственная дочь остались последними утешениями реб Ошерла с тех пор, как его жена умерла. Он позволил Переле изучить древнееврейский, русский и даже немецкий. Но учителя должны были приходить в его дом: он хотел следить, чтобы, обучая его единственную дочь языкам, они не внушали ей неправедных мыслей. Переле не была высока или хороша собой, но уже девушкой славилась своим умом и ученостью. В женихи она заполучила слывшего талантливым знатоком Торы Мойше-Мордехая Айзенштата. Этот жетловский илуй, как его называли в его бытность холостяком, хотел после свадьбы изучать Тору вместе с тестем-гаоном и стать потом старипольским раввином. Жених несколько раз был в гостях у невесты, но, когда дело уже шло к свадьбе, он неожиданно разорвал помолвку и вернул полученные от тестя подарки. Помимо этого, жетловский илуй прислал письмо, в котором извещал, что главы старипольской общины открыто сказали ему, что не согласятся назначить его новым раввином только потому, что он зять старого раввина. Ладно реб Ошерл — он и есть реб Ошерл. Но от молодого раввина они хотят, чтобы он был проповедником и знатоком языков. Что касается изучения Торы, то их не волнует, будет ли молодой раввин выдающимся гаоном. «Но я не знаю языков и еще меньше умею выступать перед людьми. Так что это будет ошибкой для обеих сторон», — оправдывался жених в письме к старому раввину, объясняя, почему отказывается от брака. Однако своим родным он рассказал правду: что он не хочет эту невесту, потому что она злюка. Переле поняла это. Когда жених был у них в гостях, он несколько раз сказал ей:

— Ты умная, но не добрая.

Сказал вроде бы в шутку, но задним числом невеста поняла, что он испугался ее всерьез.

— Знаешь, почему жетловчанин не хочет меня? — сказала Переле отцу, сжав губы. — Стариполе слишком мало для него, и я тоже слишком мала ростом для него. Он хочет большой город и большую невесту, целую корову, жирную корову, глупую и добрую ему хочется. Но добрых дураков не бывает. Дурак — это урод, а урод не может быть добрым, — продолжала напевать дочь, и отец слушал, глядя на нее своими беспокойными водянистыми глазками. Потом старик снова уткнулся в том Геморы, подумав при этом, что насчет ее характера жетловский гаон не ошибся.

2

Переле снова стала невестой. На этот раз кейданского ешиботника Ури-Цви Кенигсберга, здоровенного и красивого парня с сияющими глазами и ясным лицом, медлительного и доброго. Когда невеста сравнивала его со своим первым женихом, ей казалось, что она должна быть довольна, что тот раскаялся в их помолвке. Жетловец был тощий и узкий, с большим изогнутым носом, в который он к тому же говорил, словно гудел в шофар. Только глаза у него были умные, смеющиеся, блестящие, как серебряная вышивка на талесе. Чтобы оправдаться перед невестой за свою нечеткую речь, жетловчанин при первой же встрече сказал Переле, что Моисей был заикой, но тем не менее покорил всех своей Торой. Кайдановский же парень, помимо того что был ученым, умел говорить красиво. Невеста даже боялась, как бы у нее не увели такого удачного жениха, поэтому торопилась со свадьбой. Просидев пару лет на содержании тестя, ее муж получил место раввина в Грайпево. Реб Ури-Цви Кенигсберг не хотел навязывать себя Стариполю только потому, что он зять старого раввина. Поэтому он отправился в общину поменьше еще при жизни тестя. Переле стала грайпевской раввиншей и родила дочь и двух сыновей.

Время от времени до нее доходили известия о первом женихе. Жетловчанин женился на дочери гродненского раввина и быстро делал карьеру. Никто его не продвигал, и сам он не проталкивался вперед, чтобы занять лучшее место, однако Мойше-Мордехай стал главой раввинского суда Гродно еще при жизни тестя. Потом Переле узнала, что раввин Айзенштат уже считается одним из величайших раввинов поколения и что к нему обращаются с вопросами со всего света. Его хотят назначить городским раввином Белостока, даже Лодзи. Однако гродненские обыватели следят во все глаза, чтобы у них не похитили их сокровище. Когда грайпевская раввинша слышала такое, у нее пересыхало во рту. Она вспоминала, как ходил и как говорил Мойше-Мордехай, словно он лишь вчера был ее женихом. В каждом его движении, в каждом повороте головы был виден илуй. Каждый его ответ на вопрос блистал гениальностью.

Чем больше все хвалили гродненского раввина, тем больше недостатков Переле находила в собственном муже. Он простак, во время суда Торы у него получается, что обе стороны правы. Обыватели его не боятся. В качестве проповедника он годится только для маленького местечка. Он боится произносить проповеди в большом городе и выдвигать свою кандидатуру на место раввина. Но то, что человек по-настоящему умеет, он не боится показывать никому. Не говоря уже о том, что в изучении Торы нет никакого сравнения между ним и ее покойным отцом. Переле принялась искать и находить изъяны и во внешности своего мужа, и в его привычках: раввин не должен быть таким высоким и полным. Сколько она ни требовала, чтобы он гладко расчесывал пейсы, они у него все равно вьются, как у барана. Когда он пьет чай, то сопит, потеет и отдувается толстыми губами, как будто обжегся. Но все эти изъяны грайпевская раввинша находила, только когда ей говорили про гродненского раввина. В обычные дни реб Ури-Цви был короной на ее голове. Она восхищалась его благородным лицом и беспокоилась о его здоровье. Однако, если долгое время никто не упоминал гродненского раввина, ей начинало этого не хватать. С мужем она об этом говорить не хотела и уж конечно не желала делиться этим с местечковыми обывательницами. У женщин может быть хорошая память. Они могут помнить, что гродненский раввин когда-то был ее женихом, а потом забраковал ее. Грайпевская раввинша совсем не любила общаться с женщинами, но, когда в доме гостил какой-нибудь приезжий раввин, а ее муж еще не возвратился из синагоги, Переле как бы между прочим спрашивала:

— Мы слыхали здесь, что гродненский раввин — один из величайших в поколении. В чем же его величие? Он действительно такой гаон, как про него говорят?

— О, еще какой! Реб Мойше-Мордехай Айзенштат — это такой гаон, который бывает в поколении только один! — восхищенно отвечал гость, набожно тряся бородой и пейсами.

— И умный. Все говорят, что он к тому же очень умен, — добавляла раввинша с тоской в голосе и выходила на кухню, чтобы принести гостю стакан чаю. Вода в чайнике уже наполовину выкипела, но Переле все еще стояла в задумчивости, глядя на огонь своими большими, холодно сияющими глазами.

Дочь грайпевского раввина, старшая из трех его детей, вышла замуж в Гродно, за сына состоятельных родителей, пригласивших на свадьбу городских раввинов во главе с реб Мойше-Мордехаем Айзенштатом. Еще до того, как Переле увидела его лицо, она узнала его по походке, по таким же, как и в молодости, стремительным движениям. Но, увидав его лицо, она не поверила своим глазам. Она знала, что реб Мойше-Мордехаю едва за пятьдесят, а выглядел он стариком, с опущенными плечами и большой седой бородой. После обряда бракосочетания грайпевская раввинша сидела рядом с дочерью в центре женского стола и смотрела издалека, как дружески гродненский раввин общается с ее мужем за мужским столом. Реб Мойше-Мордехай посидел совсем немного и сразу же поднялся уходить. Переле видела, как все раввины и важные евреи встали, чтобы проводить его до двери. Похоже, что он шутил, потому что окружавшие его люди улыбались и смеялись. Однако ей показалось, что, хотя на вид гродненский раввин пребывает в хорошем настроении и совсем не смотрит в ее сторону, она — единственная, кто мешает ему в этом большом полном гостей свадебном зале, и поэтому-то он так торопится.

Потом женились и сыновья грайпевского раввина. Оба они посвятили себя изучению Торы, и оба женились в Гродно. Этому в немалой степени способствовала мать. Из всех предложенных партий Переле нравились только гродненские невесты. Во время частых и долгих препирательств с женой всегда терпеливый и мягкий реб Ури-Цви однажды вышел из себя и крикнул:

— Что ты так прицепилась именно к Гродно?!

Жена спокойно ответила, что если бы он понимал дело, то не стал бы так удивляться. В Гродно живет их дочь, поэтому будет хорошо, если там же поселятся и сыновья. Во-первых, дети не будут ощущать себя на чужбине, потому что все они станут жить в одном и том же городе. Во-вторых, им самим не придется ездить навещать детей в три разных города. Поскольку гродненские партии были весьма солидные, а сыновья с детства привыкли слушаться матери, они один за другим женились в Гродно.

Переле знала, что жена реб Мойше-Мордехая Айзенштата забеременела через год после свадьбы, и у нее был выкидыш. Потом она заболела, и врачи посоветовали ей не заводить детей. Но она не стала с этим считаться, снова забеременела и родила девочку. Переле слыхала, что у единственной дочери гродненского раввина слабое сердечко и астма. Она бледная, капризная. Часто плачет целыми днями. Не ходит учиться в женскую школу. У нее нет подруг, потому что она стесняется своей болезненности и неказистой внешности. Она постоянно сосет что-то из бутылочки с трубочкой, чтобы легче было дышать. Отец ходит с ней на прогулки, водит к докторам, а мать раздает пожертвования. Где только ни встретит она праведного еврея, сразу просит у него благословение для своего единственного ребенка. Каждый раз, когда грайпевская раввинша слышала об этом, она глубоко вздыхала, сперва с сочувствием, а потом с облегчением оттого, что ее дети, слава Богу, здоровы. Позднее состояние больной девочки улучшилось, и уже начали поговаривать, что родители подыскивают для нее партию.

Зимой Грайпево утопало в снегу до залепленных замазкой двойных оконных рам домов. Сероватый дневной свет и рано наступающий вечер навевали лень, тоску. После долгих темных ночей грайпевцы вставали с ломотой в костях, как будто спали в болоте. Единственным светлым и веселым временем был пятничный вечер с золотыми огоньками субботних свечей в домах и субботний день в синагоге — канторская утренняя молитва, проповедь раввина после предвечерней молитвы, совместное чтение псалмов в темных сумерках. Однако перед Ханукой один еврей нарушил покой всей субботы.

Этот еврей провел предыдущую неделю в Гродно и вернулся в местечко в пятницу на утреннюю молитву. Разматывая башлык и снимая тяжелую, засыпанную снегом шубу, он сообщил печальную весть о том, что дочь гродненского раввина внезапно умерла. Не успели даже вызвать врача. Этот еврей рассказывал, что на похоронах весь Гродно плакал, глядя на то, как рыдает сломленный отец, но мать стояла словно окаменев. Уже целую неделю Гродно одет в траур и погружен во мрак, как будто там каждый день затмение солнца. Грайпевцы тоже были потрясены этой историей. Хотя евреи и бормотали: «Благословен судья праведный!», они смотрели вопрошающими глазами на орн-койдеш: чем заслужил такое наказание гаон реб Мойше-Мордехай Айзенштат? После торопливой молитвы обыватели разошлись по домам и рассказали о несчастье своим женам. Те плакали, заламывая руки, и разнесли черную весть по рынку, и когда реб Ури-Цви пришел из синагоги домой, его раввинша уже все знала.

Лицо Переле покрыла матовая бледность, а глаза светились невысказанной тайной. Несчастье, обрушившееся на гродненского раввина, потрясло ее больше, чем любую другую женщину Грайпево. У нее было странное чувство, как будто она и ее дети спаслись от злой доли ее бывшего жениха. В то же время она пылала от злости из-за того, что местечковые обывательницы говорили, что суббота будет испорчена. Они говорили это так, будто гродненский раввин был раввином и в Грайпево.

Деликатный и наивный реб Ури-Цви всегда избегал разговаривать с женой о гродненском раввине, чтобы не напоминать ей о том, что тот разорвал помолвку и тем опозорил ее. Однако на этот раз реб Ури-Цви не думал, что должен считаться с чувствами жены. Он вздыхал, ойкал и заламывал руки:

— Такая кара небесная! Такое несчастье! Весь раввинский мир содрогнется!

Переле не могла терпеть оханья мужа, бабского заламывания рук и телячьих речей о том, что весь раввинский мир содрогнется. Весь мир! Не меньше! Раввинша ощутила колотье в груди и закашлялась. Она прилегла на диван и долго молчала, сжав сухие губы. Грайпевская раввинша очень страдала и за гродненского раввина, и еще от какой-то обиды, которую сама не понимала. Она поднялась с дивана и сказала мужу, который, перекусив, с закрытыми глазами читал положенное благословение и все еще печально вздыхал:

— Тем не менее ты должен во время встречи субботы сказать евреям и велеть им передать твои слова женам, что в субботу нельзя пребывать в трауре, тем более они не родственники реб Мойше-Мордехаю Айзенштату и он не их раввин.

Реб Ури-Цви вылупил на нее глаза. Ему пришло в голову, что, хотя голос у его бой-бабы спокойный и сухой, она говорит, как человек, который не в себе. Сама раввинша, требовавшая от других не портить субботу, пролежала весь субботний день на диване и молчала своим упорным враждебным молчанием. И вечером, когда реб Ури-Цви вернулся из синагоги, она все еще лежала на диване и говорила ему сквозь темноту, что реб Мойше-Мордехай Айзенштат в молодости сам себя одурачил, как все умники, стремящиеся быть умнее всех. Его жена болела еще девушкой, но он не обратил на это внимания. Взял больную, неудачную девицу, потому что рассчитывал получить место городского раввина Гродно.

— Мне очень жаль его, — подвела она итог и встала с дивана, чтобы стоять рядом с мужем во время обряда гавдолы.

3

После этого всю зиму Переле не переставала мучить мужа, требуя, чтобы они переехали в Гродно. Реб Ури-Цви истолковал это таким образом, что жена испугалась несчастья, случившегося с дочерью гродненского раввина, и потому хочет быть поближе к своим детям. Он пытался успокоить ее:

— Глупенькая, наши дети, слава Богу, здоровы и бодры. Еврей должен верить в Провидение. Гемора гласит, что человек не ушибет себе палец на земле, если такого решения не будет на небесах.

Она отвечала ему, что уже сыта по горло высказываниями из Геморы. Он не знает или только делает вид, что не знает, что их Серл снова собирается стать матерью? А когда Серл будет рожать, кто присмотрит за ее двойней? Зять — занятой человек.

— Тогда ты подъедешь к ней на какое-то время. На обрезание мальчика или на наречение имени девочке я тоже приеду, — сказал раввин и попросил жену дать ему спокойно изучать Тору, готовиться к проповеди, отвечать на записки. Но раввинша передразнила его: спасибо ему за то, что он приедет на обрезание или на наречение имени ребенка родной дочери! А кто поможет Серл, когда она останется с грудным малышом и с близнецами, цепляющимися за фартук?

Раввинша говорила спокойно, сухо, голосом настенных часов, стучащих жестко и точно. Разговоры не мешали ей подавать блюда с кухни в столовую или прибирать в комнатах. Однако раввин не мог одновременно читать святые книги, слушать жену и отвечать ей. Если Переле на какое-то время прекращала говорить о дочери, она начинала беспокоиться о сыновьях: у них ведь тоже уже есть дети, чтобы они были здоровы, но она негодная бабушка — так редко видит своих внуков. Сыновья могли бы принести ей радость, если бы не уродились такими похожими на своего отца-бездельника. Раввинами Янкл-Довид и Гедалья быть не захотели. Нельзя сказать, что они успешные деловые люди. Пускают все на самотек и ничего не делают, точно так же, как их отец. Если бы она жила по соседству с детьми, то не дала бы им попусту растрачивать юные годы. Чтобы доказать мужу, что сыновья унаследовали его слабый характер, она напомнила ему, что он даже не попытался стать раввином в Стариполе, где ее отец прожил всю жизнь и где она родилась. То, что он не хотел разжигать ссор в общине, — это не ответ. Ее покойный отец говаривал: раввин не должен искать ссор, но не должен и бояться их.

— А я говорю, что знаток Торы должен бежать от ссоры на край света, — проворчал реб Ури-Цви.

Он чувствовал, что его мозг уже раскалился от жениных претензий, как сосуд с водой, который стоит на огне, хотя вода уже выкипела. Но тут в дом вошел один из обитателей, и раввинша вышла к нему в прихожую. Она говорила о муже с таким уважением и почтением, как будто служила при нем помощницей синагогального служки.

— Вы хотите видеть ребе? Я пойду посмотрю, не прилег ли он.

Переле расспросила и о том, достаточно ли серьезно дело. Она не хочет знать подробностей, секретов и не вмешивается в чужие дела. Однако обыватели должны понимать, что нельзя беспокоить раввина по мелочам. Нельзя отнимать его время, предназначенное для изучения Торы и отдыха. Только после всех этих предисловий она впустила посетителя во внутренние комнаты, а сама вышла. Реб Ури-Цви облегченно вздохнул. Отдохнет от нее хотя бы недолго. Однако беседа с гостем не задалась. Его угнетало то, как его жена разговаривает с людьми. Старых друзей и членов правления общины нужно всегда принимать так, словно их пригласили.

Раввин нашел выход. Он теперь находился больше в синагоге, чем дома. Однако раввинша предупредила его: главному раввину города не подобает сидеть в синагоге, как какому-нибудь аскету. Он не желает больше слышать ее претензий? Хорошо, он не будет их слушать. И Переле перестала и разговаривать с мужем, и выполнять домашнюю работу. И стало похоже, будто она собирается ему назло в придачу еще и заболеть. Она снова начала страдать от мигрени и целыми днями лежала на диване с мокрым полотенцем на голове, принимала лекарства из чайной ложечки, запивала их сладким чаем, вздыхала и смотрела в окно.

На улице даже днем было сумеречно из-за густого серого снега, который непрерывно крутился в воздухе, заметая все дороги, крылечки, ступеньки и пороги. Когда снегопад на какое-то время прекращался, Переле видела, как облака опускаются все ниже, ощущала, что они давят на ее сердце так, что можно задохнуться. Она хрипло, сухо, зло и упрямо кашляла. Потом снова глотала лекарства из чайной ложечки и снова молчала целый день. Ее молчание и кашель терзали мужа больше, чем то, как она грызла его своими разговорами. Он подходил к дивану и умолял ее: если она так сильно тоскует по детям и внукам, то пусть поедет на пару недель в Гродно. Он уж как-нибудь справится без нее. Она молча выслушала его и повернулась к окну, чтобы показать, что он отправляет ее в путь в метель, когда грех и собаку на двор выгнать.

Реб Ури-Цви вернулся в свою комнату, а Переле смотрела, как он удаляется, с растрепанными сединами под бархатной ермолкой, опустив плечи в длинной вязаной кофте из зеленой шерсти. С одной стороны, ей было больно мучить его, но с другой — она не могла ему простить, что летом она утопает в Грайпево в песке, осенью — в грязи, а зимой — в снегу. Он не ездит на собрания раввинов, его даже не тянет увидеть детей. Переле вспомнила, что должна покормить мужа. Он наверняка голоден, но ничего не просит. Она пошла на кухню, разогрела кашу, вскипятила чайник, сварила пару яиц. Потом вошла в его комнату, где стояли священные книги. Он сидел, склонив голову над раскрытой книгой, но не изучал ее.

— Иди помой руки перед едой, — услышал он ее голос.

Реб Ури-Цви поднял глаза, полные мольбы:

— Перл, я тебя не понимаю. Часто мне даже не верится, что ты всерьез. Зачем нам оставлять город, где у нас есть достойный заработок, и переезжать к детям?

Раввинша улыбнулась, как будто он говорил незнамо какие глупости:

— А жить в Грайпеве на подачки от общины — это почетнее, чем быть на содержании у собственных детей?

И она продолжила высказывать свои претензии, на этот раз мило и печально, тихо и сердечно: чем быть городским раввином в местечке размером с фигу, лучше уж сидеть в какой-нибудь гродненской синагоге и изучать Тору для себя самого. Тогда люди хотя бы скажут: «Этот еврей мог быть раввином в большом городе!» Переле указала на длинные листы бумаги, исписанные кривым неразборчивым почерком, которые лежали большой стопкой на столе: он много лет пишет свое сочинение и до сих пор не закончил, потому что в Грайпево нет знатоков Торы, с которыми можно было бы поговорить на соответствующие темы. Это лишает его желания писать. А в Гродно нет нехватки в выдающихся знатоках Торы. Там у него будет с кем обсуждать сложнейшие темы. Там он получит стимул, чтобы издать свое сочинение в виде книги.

— А если уж ты говоришь о достойном, с позволения сказать, заработке, который у нас здесь есть, то ты должен заявить главам общины, что мы не можем больше существовать на то содержание, которое нам выплачивают. Все стало втрое дороже, а мы все еще получаем те же самые сорок семь злотых пятьдесят грошей в неделю.

Раввин обрадовался. Если он получит надбавку, его бой-баба увидит, что община действительно содержит их достойно, и перестанет требовать, чтобы они переехали. Но когда реб Ури-Цви завел однажды утром после молитвы в синагоге с главами общины разговор о прибавке, то услышал странный ответ: община придерживается противоположного мнения. Они считают, что с тех пор, как раввин в добрый час поженил своих детей и они с раввиншей остались вдвоем, они должны получать меньшую плату, чем во времена, когда должны были содержать детей. В общинной кассе нет денег даже на дрова для странноприимного дома. Меламеду талмуд торы платят треть положенного содержания, а сироты ходят в рванине и к тому же недоедают. Реб Ури-Цви ощупывал свою тяжелую серебристую бороду, как будто боялся, что она может оторваться и упасть.

— Другие раввины в местечках не крупнее Грайпева получают сейчас семьдесят пять злотых или даже целую сотню в неделю. Я получаю жалкие пятьдесят. На американские деньги это меньше десяти долларов. И вы мне говорите, что это слишком много?

Главы общины отвечали на это так же холодно и хмуро, каким холодным и хмурым был этот зимний день. Они сказали, что лавочники в Грайпеве не зарабатывают сейчас даже тридцати злотых в неделю.

В тяжелом настроении и с виноватым лицом раввин пересказал содержание этого разговора Переле. К его удивлению, она совсем не рассердилась. Только на следующий день, делая покупки в лавке, как бы невзначай сказала, что на Пейсах они, с Божьей помощью, покинут Грайпево. Реб Ури-Цви узнал об этом, сидя в синагоге, от глав общины, сердито бросивших ему упрек:

— Двадцать лет вы, ребе, сидели на нашем раввинском престоле. И вдруг решаете бросить наш город, потому что вам не дают надбавки! И даже не находите нужным известить общину. Ваша раввинша рассказывает об этом женщинам на рынке.

Свою злость на жену реб Ури-Цви излил на обывателей: двадцать лет он у них раввин, и у него никогда не было с ними споров по поводу денег. Когда же он раз в жизни просит надбавки, ему отвечают, что лавочник зарабатывает меньше. Коли так, он действительно подумает о том, чтобы оставить Грайпево. Однако дома раввин не смог сдержаться и начал ссориться и с женой тоже:

— Как ты можешь делать такие заявления без моего ведома?

Однако Переле отвечала ему свежим и певучим голосом, как будто вдруг помолодела на десятки лет:

— Я не сомневалась, что они тебе откажут в прибавке. Но я хотела, чтобы и ты увидел, чего стоит их уважение к твоему знанию Торы. Они готовы буквально пожертвовать собой ради тебя, но только при условии, что это не будет стоить им нескольких лишних грошей.

В общине возник конфликт. Одна сторона считала, что, если раввин недоволен своим положением в местечке, он может уехать. Другая, более многочисленная сторона считала, что надо уметь жить по средствам. Наконец главы общины пришли к соглашению и переговорили об этом с раввином в синагоге. Общине, сказали они, неоткуда взять прибавку к его содержанию. Тем не менее Грайпево готово передать раввину право продажи дрожжей, а это даст раввину существенную прибыль.

Реб Ури-Цви не мог ответить обывателям, что его жена не согласится на это. Он ведь знал, что когда-то все раввинши в местечках продавали дрожжи. Однако Переле от предложения, чтобы она продавала дрожжи, аж пожелтела лицом и в первый момент посмотрела на мужа со страхом, как будто ей приказали снять парик, разуться и выбежать на снег босиком. Потом она рассмеялась, но глаза ее наполнились слезами. Почему именно дрожжи? Раввинши продавали также и свечи, и соль, и керосин. Но ее мать, старипольская раввинша, не продавала дрожжей. Так что же, после того как она десятки лет была раввиншей, она вдруг станет лавочницей, торгующей дрожжами? Она всегда избегала простых евреек, а теперь они станут ее хозяйками? «Раввинша, вы недовешиваете», — скажет Брайна. «Раввинша, вы завышаете цену», — скажет Трайна.

— Теперь ты видишь, чего стоит грайпевское уважение к Торе, твоя жизнь в мире со всеми и то, что ты, как солдат, служил их городу? Главы общины даже не захотели оказать тебе честь зайти поговорить со мной у нас дома. Они бросили это мне через тебя, как подачку.

Раввин все больше раздражался. Каждое слово Переле кололо его, как игла, и он поспешно ушел в свою библиотеку. Когда он вернулся в столовую, раввинша больше не заговаривала ни о надбавке, ни о переезде. Он знала, что посеянные ею в мозгу мужа семена преют под снегом его седины и принесут именно такие ростки, какие ей нужны.

4

Конфликт между раввином и обывателями за зиму разросся до серьезных обид. Обывателям казалось, что раввин затаил на них злобу. «И все потому, что мы не добавили ему пару злотых?»

Раввину же казалось, что обыватели больше не заинтересованы в его проповедях, что они даже доброй субботы желают ему без теплоты. «И все потому, что я попросил небольшой прибавки? Коли так, то Переле права!» И реб Ури-Цви стал уже подгонять раввиншу, требуя, чтобы сразу же после Пейсаха они переехали из местечка.

Раввин и обыватели расстались тем не менее дружелюбно, хотя и холодновато. Реб Ури-Цви Кенигсберг скопил немного денег, и раввинский дом тоже был его собственностью. Главы общины пообещали, что новому раввину придется, прежде всего, выкупить раввинский дом и заплатить за него наличными прежнему раввину. В последний момент реб Ури-Цви ощутил укол в сердце от того, что покидает это место, где прожил десятки лет в покое и почете. Неуютно было супругам и по приезде в Гродно. Вместо того чтобы обрадоваться, дети упрекнули мать, что этим переездом она поломала отцу жизнь на старости лет. Мать отвечала, что, когда дети доживут до своих внуков, тогда поймут, как скучают по ним дедушки и бабушки. Кроме того, детям нечего бояться. Родители пока не собираются у них поселяться.

Оба сына, Янкл-Довид и Гедалья, — кудрявые, полные и круглолицые, как отец, — по характеру тоже уродились в него. Это были деликатные, медлительные, не слишком разговорчивые люди, любящие покой. Женившись, братья открыли на паях обувной магазин. Они были довольны своей жизнью в Гродно без вмешательства матери. Поэтому им очень не понравилось, что она собирается переехать и, конечно, захочет давать указания, как им жить, как делала до их женитьбы. Они понимали, что матери надоело быть раввиншей в маленьком местечке. Так разве она удовлетворится ролью няньки при внуках? Однако не только с посторонними людьми, но даже с собственными женами и с родной сестрой братья об этом не разговаривали.

В отличие от обоих сыновей, дочь никогда не слушалась матери, и когда раввинша хотела чего-то от нее добиться, ей приходилось просить мужа, чтобы он напомнил Серл о заповеди уважения к матери. Похожая внешне на мать, но немного выше ростом и шире ее, дочь искала для себя такого мужа, чтобы она его слушалась, а не наоборот, как это было в доме ее родителей. У ее мужа было рябое лицо, веселые глаза, широкие плечи и короткие толстые руки. Хотя звали его Эзра Эйдельман, он способен был быть очень неделикатным. Он торговал в магазине платками и вел себя по-еврейски, но не чересчур набожно. Мужу Серл было лень во что-то слишком серьезно вдумываться, а когда жена спрашивала, не знает ли он, чего мама хочет добиться своим переездом в Гродно, он отвечал:

— У тебя что, других забот нет?

Он знал: чего бы его теща ни хотела, от него она этого не добьется.

Реб Ури-Цви ожидал, что они снимут двухкомнатную квартирку, и уже собирался разделить между детьми книги, без которых он может обойтись.

— Пока мы еще живы, — сказала Переле и сняла пятикомнатную квартиру. Кроме старой мебели, привезенной из Грайпева, она прикупила еще новый диван, шкафчики для посуды, длинный обеденный стол для столовой, комод для белья, полдюжины стульев. К тому же заказала новые книжные полки. Переле велела поменять в съемной квартире старые выцветшие обои и заново покрасить все комнаты: стены — синим, а потолок — белым. Когда дом был уже выкрашен, а мебель расставлена, она вместе с девушкой-прислугой вымыла окна и повесила на них гардины. Реб Ури-Цви смотрел на все это, испуганно и растерянно выпучив глаза: где слыхано, чтобы раввин, на старости лет отказавшийся от места, дабы пожить на покое, устраивал для себя такую квартиру? Раввинша отвечала ему на это, что Бог — отец наш. Другим-то ведь реб Ури-Цви всю жизнь говорил, что еврей должен полагаться на Господа, а сам не полагается на Него.

Синагогу, в которой он должен был изучать Тору, для него тоже выбрала жена. Сам реб Ури-Цви скорее предпочел бы сидеть в какой-нибудь деревянной маленькой молельне с низкой дверью, чтобы при входе надо было наклоняться, с бимой и орн-койдешем, уютно стоящими рядом, с большой печью у западной стены, чтобы зимой греть спину, и с большими простыми столами, за которыми старики сидят над священными книгами при свете керосиновых ламп. Однако Переле выбрала как раз большую каменную синагогу с высоким потолком. Местечковый раввин всегда ощущал, что у него над головой висят тяжелые бронзовые канделябры. Широкие окна пропускали целые потоки света и слепили глаза, когда хотелось посмотреть на улицу. На биму и к орн-койдешу надо было подниматься по нескольким ступенькам с перильцами, окованными железом, как будто в тюрьме, не рядом будь помянута. Однако в этой каменной синагоге молились оба сына реб Ури-Цви, поэтому Переле хотела, чтобы и ее муж там молился и изучал Тору. В праздники она будет стоять там у занавеси женского отделения и смотреть, как он и сыновья благославляют евреев.

— Доставь мне удовольствие, — просила она, и реб Ури-Цви подумал: «Ладно, доставлю».

Гродненские обыватели с восторгом отзывались о грайпевском раввине, отказавшемся от должности, чтобы целиком посвятить себя изучению Торы и служению Господу. Особенно радовались обыватели из каменной синагоги. К ним прибыл мудрец, который своим изучением Торы и величественным лицом принесет еще больше света в их святое место. У первого синагогального старосты и чтеца Торы реб Довида Гандза тряслась голова. Он был тонким, как игла, но с густой бородой колечками и с большими черными неподвижными глазами, как будто замерзшими или высохшими. Второй синагогальный староста, реб Меир-Михл Йоффе, любил вести молитву сам, когда ее не вел кантор. У него был полный рот золотых зубов, круглая бородка, круглое брюшко. По праздникам он ходил в цилиндре и фраке. Третьего синагогального старосту звали Мойше Мошкович. Он производил больше всего шума. Это был низенький, крепкий, юркий еврей с жесткой белой бородой и с бородавками на носу. Дела его менялись в зависимости от времени года. Накануне Пейсаха он брал подряд на выпечку мацы, накануне праздника Кущей торговал цитронами. У него дома можно было купить ханукальный светильник, новый талес, подержанный том Талмуда. Если какое-то местечко искало раввина или какой-нибудь раввин искал себе зятя, Мойше Мошкович знал подходящих кандидатов. В Дни трепета он трубил в синагоге в шофар, на Симхас Тойре вызывал людей на гакофойс и на протяжении всего года на исходе субботы совершал в синагоге обряд гавдолы. Бывший грайпевский раввин реб Ури-Цви Кенигсберг еще не успел толком познакомиться с местными обывателями, как синагогальные старосты уже окружили его однажды вечером между Пейсахом и Швуэс и заговорили с ним по-свойски, хотя и с глубоким почтением:

— Мы подумали и решили, ребе, что вы будете на Швуэс читать проповедь о даровании Торы, — провозгласил Мойше Мошкович.

— Люди просят. Мы вам обещаем, что синагога будет переполнена, иголке будет негде упасть, — напевно сказал Меир-Михл Йоффе.

— Жаждущие, идите все к водам! И нет воды, кроме Торы. Наш город хочет услышать что-то новое от хорошего проповедника, как страдающий от жажды в пустыне хочет воды, — сказал реб Довид Гандз, вылупив на раввина свои мрачные глаза. Однако Мойше Мошкович терпеть не мог намеков, он любил прямоту, поэтому снова вмешался:

— Гродненские раввины очень хороши. Что же касается реб Мойше-Мордехая га-Леви Айзенштата, то он просто гаон, все от него в восторге, но из местных законоучителей никто не может прочитать захватывающую проповедь. Так почему бы вам не доставить нам удовольствие в честь праздника дарования Торы?

Когда раввинша услыхала от мужа, чего от него просят, ее щеки зажглись розоватым цветом радости и одновременно злости на то, что ее лентяй еще колеблется. Конечно же, он прочитает проповедь в большой каменной синагоге. Почему бы ему не прочитать ее? — напевно протянула она и продолжила: гродненский раввинский суд мог бы проявить благородство и пригласить его выступить в Городской синагоге так же, как он в Грайпеве оказывал честь, приглашая выступать гостивших в местечке раввинов, которые и в подметки ему не годились. И если гродненскому раввинскому суду это не пришло в голову, то старосты его новой синагоги оказались действительно достойными людьми, потому что им это в голову пришло. Это и для детей честь. Хорошо бы выглядела вся их семья, если бы обыватели даже не заметили, что грайпевский раввин поселился в Гродно!

Переле дожила до радости, которой так желала. На Швуэс утром она видела через занавеску женского отделения синагоги мужа и обоих сыновей стоящими у орн-койдеша и благословляющими евреев. Другие когены как будто нарочно бормотали благословение тихо, чтобы лучше было слышно, как благословляют евреев грайпевский раввин и его сыновья. Переле в женском отделении синагоги тоже оказывали большой почет. Вокруг стояли пожилые богатые дамы в широких шляпах с лентами или страусовыми перьями. Обывательницы средних лет и не такие богатые носили шляпы поменьше и пальто с глубокими карманами. Совсем молодые женщины были одеты в шляпки с украшениями и вуалями. Расфуфыренные богачки молились по изящным праздничным молитвенникам с блестящими коричневыми обложками с золотыми тиснеными буквами. Бедные женщины, головы и шеи которых были укутаны шалями, молились по большим молитвенникам, обтянутым черным полотном. Вверху страниц в этих молитвенниках шел текст по-древнееврейски, а внизу — в переводе на идиш. Переле молилась по маленькому молитвенничку, напечатанному в Иерусалиме, с деревянной обложкой с красивой резьбой, изображавшей пальмы и гробницу праматери Рахели в Вифлееме. Хотя она без перерыва, вздыхая, бормотала молитвы, она хорошо замечала, что все разглядывают ее одежду.

Какая-нибудь другая женщина в таком наряде вызвала бы издевательские ухмылки, но Переле ее одежда шла. Женщины в синагоге думали, что именно так и должна одеваться настоящая раввинша. Она была в старомодном темно-красном платье с длинными узкими рукавами, с утянутой талией и накладными карманчиками на бедрах. Это было турнюрное платье, которое давно уже вышло из моды. Из-под манжет рукавов были видны только пальцы, а из-под подола — только носки туфель на высоких каблуках. Шею она тоже закрыла воротничком из темно-серого меха. Поверх парика надела шляпку размером с птичку с поднятыми крылышками. Богачки вокруг нее сверкали нитками жемчуга на шеях, тяжелыми кольцами на пальцах, большими брошками. И все же Переле выглядела наряднее их, хотя на ней не было никаких украшений, кроме пары удлиненных золотых серег. Все знали, что грайпевская раввинша уже бабушка, но на ее плотных щеках не было еще и следа морщин. Из-за своего низкого роста и старомодной одежды она напоминала фарфоровую статуэтку или резную фигурку, выпрыгнувшую из деревянной табакерки. Однако Переле было достаточно раскрыть свои большие ясные глаза и наморщить высокий лоб, чтобы все сразу увидели, что эта маленькая раввинша и сама по себе умна. От нее веяло аристократизмом, родовитостью. Ее уши улавливали шушуканье женщин вокруг. Может быть, обывательницы специально разговаривали достаточно громко, чтобы она могла услышать.

— Ее отец был большим раввином, и муж тоже большой раввин. Видно, Шхина покоится на нем, так он хорош. Ее сыновья тоже могли бы стать раввинами, но им больше нравится торговля. Вы же слыхали! Ее муж отказался от должности раввина, чтобы не быть вынужденным руководить другими людьми. Благословенная семья.

— Тут нечего и сравнивать! Она — и гродненская раввинша! Она сияет, как солнце, а та — просто развалина. С другой стороны, чему удивляться. Она ведь несчастная мать, потерявшая единственное дитя.

Переле поняла, что имеется в виду жена реб Мойше-Мордехая Айзенштата. В синагоге закончили молитву, и женщины стали проталкиваться к ней, чтобы поздравить с праздником.

— Завтра будут читать «Изкор», а после трапезы мы, если будет на то воля Божья, придем послушать вашего мужа. Весь город собирается прийти.

Раввинша поцеловала закрытый молитвенник и рассказала хозяйкам, что ее муж, дай ему Бог здоровья, не хотел читать проповеди. Потому-то он и сидел в маленьком местечке, а в конце концов и оттуда уехал. Все это для того, чтобы не надо было слишком часто выступать перед множеством людей. Но она убедила мужа, чтобы на этот раз он пошел навстречу гродненцам.

На второй день праздника Швуэс раввинша снова стояла у занавеси женского отделения синагоги, окруженная обывательницами, и смотрела на битком набитое мужское отделение, где читал проповедь ее муж. Переле не могла его видеть. Она только слышала его голос и видела часть молящихся, в том числе своих сыновей. Янкл-Довид и Гедалья стояли за своими стендерами у восточной стены и слушали проповедь отца, опустив головы и рассматривая свои ногти. Мать знала за сыновьями эту привычку еще с тех лет, когда они учились в ешиве. Чем напряженнее они слушали или думали, тем пристальнее смотрели вниз, на свои ногти. Однако сегодня они должны были бы смотреть в рот отцу, чтобы окружающие видели, что они ловят каждое его слово.

Реб Ури-Цви на этот раз не прибегал к казуистике. Он использовал притчи и сказания так, чтобы всем было понятно. Выходя из Египта, евреи знали, что через пятьдесят дней получат у горы Синай Тору, как об этом сказано в Писании: «Когда ты выведешь народ из Египта, вы совершите служение Богу на этой горе». Буква «нун» в слове «таавдун» лишняя. И это одна из причин, по которым ведется отсчет дней между Пасхой и Швуэс. И что это нам напоминает? Это похоже на царя, который проезжал мимо ямы и увидел, что там сидит арестант. Царь пообещал, что, когда поедет назад по той же дороге, он вытащит его из ямы. Арестант в яме принялся считать дни. После этого реб Ури-Цви упомянул историю виленского графа Потоцкого, которого сожгли в праздник Швуэс на костре за то, что он перешел в иудаизм. По этой причине в виленской Городской синагоге во второй день Швуэс проводят поминовение святого мученика Авраама бен Авраама. Передают слова праведного прозелита о том, что мудрецы Талмуда рассказали нам, что Всевышний сначала предлагал Тору другим народам, эдомитянам и исмаилитянам, аммонитянам и моавитянам. Они отказались, потому что не захотели взвалить на себя ярмо 613 заповедей. Однако разум подсказывает, что в каждом народе находились избранные, которые были готовы взять на себя соблюдение заповедей Торы. Именно от них происходят прозелиты, приходящие к еврейскому народу в каждом поколении. Теперь мы можем понять, почему в день дарования Торы читают книгу Рут. Перешедшая в иудаизм Рут происходила от тех моавитян, которые хотели в свое время принять Тору.

Составлявшие большую часть слушателей простые евреи наслаждались этой проповедью, потому что понимали в ней каждое слово. Однако Переле смотрела на сыновей и по их холодным физиономиям догадывалась, что они не в восторге от отцовской проповеди. Другие состоятельные обыватели и городские ученые, сидевшие у восточной стены, дергали себя за бороды, морщили лбы, и было видно, что и они ожидали идей поглубже, нового слова в изучении Торы. Переле закусила губу. Ее муж на старости лет исчерпался и поглупел. Он произносит проповедь, предназначенную для женщин.

Вдруг с задних скамеек послышался шепот, переходящий в настоящий шум. Между плотно составленных скамеек началось какое-то движение. Евреи вставали один за другим. Люди давали пройти сутулому белобородому старику. Те, что были поближе к нему, кланялись и почтительно шептали:

— С праздником, ребе!

Он отвечал им, дружелюбно кивая. Этот еврей прошел к восточной стене и остановился около братьев Кенигсберг. Тут же кто-то пододвинул стендер, и вошедший раввин оперся о него локтем. Переле посмотрела на него из женского отделения, и у нее перехватило дыхание. Это он, ее первый жених, реб Мойше-Мордехай Айзенштат! Ее глаза расширились, а сердце сжалось от жалости к нему. Она видела, что он сед, как лунь, и сгорблен. Его рука свисала со стендера, как поломанная ветка с дерева. Смерть дочери превратила его в развалину. Однако ее жалость быстро сменилась злостью. Она видела, что люди не перестают оглядываться на него со всех сторон. Даже оба ее сына не сводят с него глаз, словно боятся, как бы он не раскритиковал проповедь отца. Переле ощутила, что губы ее пересохли. Неужели гродненский раввин пришел, чтобы продемонстрировать свое влияние на местных евреев? Теперь она уже смотрела на него так, будто колола иголками. На своего же собственного мужа мысленно шипела: «Ты только посмотри, какая тряпка! От страха у него даже язык отнялся».

И раввины, и обыватели знали, что реб Мойше-Мордехай Айзенштат не читает проповедей сам и не приходит слушать чужие. То, что он вдруг появился сейчас в синагоге, выходило из ряда вон. Даже реб Ури-Цви растерялся. Он сразу же прервал прямо посредине свою предназначенную для простого народа проповедь и в честь высокого гостя пустился в рассуждения о Галохе:

— Мы видим в Геморе спор по вопросу, когда была дарована Тора: на шестой или же на седьмой день месяца сиван. Спор идет о прямом смысле стиха и «освяти его сегодня и завтра» и касается практического предписания относительно времени, когда женщины могут понести…

Переле видела, что реб Мойше-Мордехай Айзенштат слушает одним ухом, и его лицо при этом утопает в морщинах усталости и печали. Какая-то обывательница на две головы выше Переле наклонилась к ней и произнесла:

— Это большая честь, раввинша, что наш раввин пришел послушать вашего мужа. С тех пор как умерла его единственная дочь, — никому такого не пожелаешь, — он никуда не ходит.

У этой обывательницы было квадратное лицо, как будто вылепленное из глины. Изо рта у нее пахло рубленой печенкой с луком. Переле тошнило от этой высокой грубой бабы, но она сделала жалостливое лицо и громко вздохнула: да-да, она слышала об этом несчастье, ни одной матери такого не пожелаешь. Тем временем она думала, что, когда Мойше-Мордехай Айзенштат был еще ее женихом, отец говаривал ей, что не может конкурировать с зятем в остроте ума, такой тот илуй. Теперь Переле посмотрела на обоих своих сыновей, а потом снова — на гродненского раввина, как будто для того, чтобы отгадать, что за дети у них получились бы, если бы они все-таки поженились. Мужа, стоявшего у орн-койдеша, она видеть не могла, но по его неуверенному голосу чувствовала, что он ни на мгновение не забывает, что среди слушателей находится Мойше-Мордехай Айзенштат. В конце гродненский раввин устал стоять и присел на скамью. Переде видела теперь только клочок серебряной бороды раввина и его сморщенный профиль с прикрытым глазом.

Когда реб Ури-Цви вышел к орн-койдешу, чтобы читать проповедь, в окна синагоги заглянул кусочек голубого неба. Золотой дрожащий свет говорил о праздничном дне и начале лета. Но потом небо потемнело, дрожащее золото куда-то подевалось из высоких синагогальных окон. Зеленоватый свет заглядывал теперь через оконные стекла и как будто удивлялся, что в то время, как на улице праздник уже кончился, синагога все еще полна людей. Со всех сторон ползли тени и забирались в самую гущу людей, чтобы остаться лежать там. Только голос проповедника не находил, куда деться, и продолжал блуждать над головами присутствовавших в поисках выхода.

5

Евреи выходили из синагоги после проповеди грайпевского раввина очень довольными, но раввинша тем не менее заявила ему, что он говорил как баба, а когда гродненский раввин вошел в синагогу, вообще растерялся как мальчишка. Переле упрекнула мужа за то, что он в беседах с людьми вовсю расхваливает гродненского раввина.

— Пусть сперва он тебя похвалит. Тогда и ты хвали его в ответ.

Реб Ури-Цви не понял, чего она от него хочет. Ведь гродненский раввин пришел послушать его проповедь, чего обычно не делает. Жена ответила ему, что далеко не уверена, пришел ли Мойше-Мордехай оказать ему почет или же хотел показать, что не боится конкуренции. Реб Ури-Цви пожал плечами:

— Такой выдающийся гаон, как реб Мойше-Мордехай Айзенштат конечно уж не должен бояться конкуренции.

— Так высоко он сидит? Возможно, он талантливее тебя в изучении Торы, но мой покойный отец был в этом еще талантливее. И хотя отец сидел в намного меньшем городе, в Стариполе, он был гораздо более знаменит, чем этот гродненский раввин.

Раввинша потребовала от мужа, чтобы он приготовил новые проповеди. Люди хотят его послушать. Пусть он приведет в них свои новые толкования Торы из книги, которую пишет столько лет. И сложные мысли пусть не постесняется высказать, современным евреям нужны сложные мысли, а не бабушкины сказки про Виленского прозелита, как в его первой проповеди. Если он уж рассказывает сказки для толпы, то пусть рассказывает истории из книги «Иосиппон» про Хасмонеев. Она читала эту книгу и знает, что в ней есть красивые истории.

— Хотя, по твоему мнению, он выдающийся гаон, но этот гродненский раввин выступать перед публикой не умеет.

Реб Ури-Цви вышел из себя:

— А если я умею выступать, то я что, переехал в Гродно, чтобы тут стать проповедником?

Переле не ответила. Она прилегла на диван и по своему обыкновению, как делала в Грайпево, завела с мужем игру в обиженную молчанку.

Но, как и вся гродненская квартира, диван тоже был новый, с коричневой обивкой и жесткими пружинами, а не низкий, мягкий, потертый диван в ставшем родным Грайпеве. Окно тоже выходило не на тихую улицу местечка, на которую можно было часами смотреть, мечтая, скучая, тоскуя. Выглянув на большую гродненскую улицу, Переле увидела выкрашенные белой краской трехэтажные и четырехэтажные каменные дома, слепившие глаза до рези. Окна напротив смотрели отчужденно и равнодушно, завешанные гардинами, чтобы соседи не заглядывали. На балконах, заставленных цветочными горшками, крутились люди, одетые в домашние халаты и шлепанцы или вовсе полуодетые.

Покупатели непрерывно входили в большие магазины, располагавшиеся на первых этажах зданий, и выходили из них. Это напоминало муравейник. По булыжной мостовой с грохотом проезжали запряженные крупными лошадьми грузовые телеги, ручные тележки, подталкиваемые уличными разносчиками, дрожки с пассажирами. Под окном комнаты, в которой стоял диван, был прямоугольный садик с железной оградой. Если смотреть вверх, то листья деревьев были серебристо-серые и казались покрытыми пылью. Было лето. Стояли жаркие сухие дни, а когда дул ветер, из садика смерчем поднимались брошенные истрепанные газетные листы.

Грайпевская раввинша чувствовала, лежа на диване, что мозг ее раскалывается от головной боли еще сильнее, чем прежде. Но даже лежать, обмотав голову мокрым полотенцем и глотая лекарства, в Гродно она не могла. Дочь Серл с большим животом, уже на девятом месяце, ввалилась в квартиру к родителям с криком:

— Если ты больна, надо вызвать врача!

Переле не хотела отвечать ей слишком резко, чтобы дочь не грешила, споря с матерью. Она подняла голову с подушки и, отсчитывая слова, как капли лекарства, ответила:

— Не беспокойся за меня.

Но Серл взвизгнула:

— За тебя я не беспокоюсь, ты здорова. Я беспокоюсь за отца, ты его мучаешь.

Конечно, дочь не стала бы говорить так, если бы он был дома. Реб Ури-Цви сильно страдал из-за того, что Серл относилась к матери без уважения.

После ухода дочери мать осталась лежать, как спиленное сухое дерево. Разве можно быть преданной мужу сильнее, чем она? Она всегда тряслась над ним больше, чем над детьми. Она прекрасно знает, что соломенный муж лучше золотых детей. Он — корона на ее голове, зеница ее глаза. Она никогда не забывает, что покойный отец тоже очень ценил и способности зятя к изучению Торы, и его человеческие достоинства. Но именно потому, что она так ему предана, она страдает оттого, насколько он сам себя недооценивает. Его природа такова, что он всегда стремится забраться в уголок. Гродненский раввин не полагается на то, что все и так про него говорят. Куда бы ни пришел, он везде усаживается в центр, чтобы его видели. А ее муж смеется и говорит, что она любит быть на виду, потому что низенькая. Верно скорее обратное: из-за того, что он, не сглазить бы, такой высокий и широкий, он боится садиться на то место, которое ему подобает, чтобы кого-нибудь, не дай Бог, не стеснить.

Серл родила мальчика, третьего после двух близнецов. Ее даже не успели забрать в клинику, доктору пришлось прийти к ней домой. У Серл внезапно начались схватки, и она родила с криками, со злостью. Эзра Эйдельман еще хорошо помнил, как стоял во время первых родов жены за дверью больничной палаты и дергал свою густую шевелюру. Он помнил, как долго это тогда продолжалось и как громко она кричала. И на этот раз Эзра Эйдельман тоже дернул себя за волосы, но радостно, даже со смешком:

— Уже? Окотилась в два счета. Слава Богу!

На третий день роженица почувствовала себя лучше. Только лицо ее выглядело желтоватым — в цвет ее длинных ногтей. К тому же она немного подрагивала всем телом. Серл лежала на высокой кровати в спальне, а рядом стояли ее муж и мать. Говорили об обрезании. Сколько гостей надо пригласить и кому оказать честь в качестве кватера.

— Честь быть сандаком надо предложить гродненскому раввину, реб Мойше-Мордехаю Айзеншгату, — задумчиво произнесла Переле, словно размышляя вслух.

— Почему это? — от злости роженица, не подумав, так резко повернулась, что даже скривилась от боли. — Сандаком будет мой отец, дед ребенка. Для меня он — самый большой раввин.

— Мама тоже считает твоего отца самым большим и самым лучшим раввином. Так что же ты волнуешься? — стал успокаивать жену Эзра и обратился к теще: — За что такая честь гродненскому раввину? Разве он нам родственник?

Грайпевская раввинша многое бы отдала, чтобы взять свои слова назад, как будто они не были сказаны. Она бы зубами и когтями сопротивлялась мысли о том, чтобы честь быть сандаком предоставили кому-то другому, кроме ее мужа, отца ее дочери и деда новорожденного внука. Переле никак не могла понять, как такая глупая идея пришла ей в голову. Она принялась бормотать, что, собственно, ничего такого не имела в виду. Но ведь гродненский раввин пребывает в трауре по своей единственной дочери и тем не менее пришел послушать проповедь отца. Она думала, что надо оказать ему ответную честь. Больше она ничего не имела в виду.

— За то, что он пришел послушать папу, папа отплатит ему ответным визитом, а больше ему ничего не полагается, — ответила Серл, все еще злясь, и замолчала.

Она подозревала, что мать хочет похвастаться детьми и внуками перед своим бывшим женихом, гродненским раввином. Серл не была скандалисткой и, хотя обычно рассказывала мужу обо всех своих ссорах с матерью, на этот раз умолчала о своих подозрениях даже после того, как мать ушла.

В то время как у Переле все сияло чистотой и лежало на своем месте, у ее дочери все было разбросано и перепутано. Серл никогда не сидела без дела, всегда была чем-то занята, пока близнецы цеплялись за ее фартук. И все же кровати оставались незастеленными до вечера, а посуда стояла немытой, веник валялся посреди дома. Когда ей нужны были платье или шляпка, она не знала, в каком шкафу их искать. Переле не могла этого выносить, но боялась сказать дочери хоть слово. Ей приходилось вспоминать про себя, что еще в девичестве Серл любила помойку назло матери, а с тех пор, как вышла замуж, неряшливость стала ее второй натурой. Но мужа Серл это совершенно не волновало. Эзра как раз любил постоянный шум, дом с открытыми дверями, чтобы люди все время входили и выходили. Он и обрезание приготовил шумное, на широкую руку, для множества гостей. Переле помогала готовиться к этому празднеству, но тихо страдала от того, что готовят так много простых блюд — селезенку, медовые пряники, кисло-сладкое мясо. Тащат миски с квашеной капустой и солеными огурцами, нарезают целые тарелки селедки. Для кого приносят так много буханок хлеба и так много бутылок водки? Столы и лавки расставлены бестолково, беспорядочно. Готовятся к обрезанию раввинского внука, как к иноверческой свадьбе в сельской корчме!

Утром в день обрезания было настоящее нашествие, давка в комнатах. Стояли и сидели на стульях, на скамьях, на табуретках, даже на кроватях. Разодетая грайпевская раввинша, родная бабушка новорожденного, Переле едва протолкнулась в комнату, где находились ее зять, оба сына и муж, уже сидевший в кресле. С талесом, накинутым на плечи, дед ждал, чтобы ему передали внука. Но бабушка тут же стала проталкиваться назад. Она не могла выносить запаха толпы. В дом ее отца, старипольского раввина, да и в ее раввинский дом в Грайпеве такую разношерстную публику не впускали. Тут же раздались крики:

— Мазл тов! Мазл тов!

Отец младенца начал ходить по комнатам с двумя бутылками в руках, разливая водку по стаканам, которые протягивали ему со всех сторон. Руки хватали со столов приготовленные холодные закуски. Другие проталкивались на кухню, к горшкам с горячим. Переле стояла посреди комнаты, как будто в шоке. Зять подошел к ней распаренный и весело крикнул:

— Помогите, теща, поработайте! Мои гости должны быть и вашими гостями! Здесь вы не раввинша и не аристократка.

У бабушки, происходившей из раввинской аристократии, было достаточно гордости и мудрости, чтобы знать, когда она должна отвечать, а когда не должна даже делать вид, что слушает. Невольно Переле вспомнился гродненский раввин: слава Богу, что его не пригласили на роль сандака и что он не видит компании, в которую попала дочь старипольского раввина, того уважения, с которым к ней относится зять. Но для ее похожего характером на ягненка мужа все хорошо, он чувствует себя прекрасно даже среди такого сброда.

Только вечером, когда эта толпа сбежавшихся на обрезание поредела, Переле начала демонстрировать свое присутствие. Своими маленькими, ловкими, чистыми и сухими пальцами она накладывала в блюдца еду и несла их в большую комнату, где за столом сидели старосты Каменной синагоги и разговаривали с ее мужем. Там же сидели оба сына раввина и по своей привычке молчали. Позади братьев стоял их шурин, отец младенца, засунув руки в карманы, и с любопытством прислушивался к беседе. Синагогальный староста с круглой бородкой и с золотыми зубами, упоминавшийся ранее Меир-Михл Йоффе, уже выпил несколько рюмок водки и взял еще одну.

— Лехаим, ребе, так оно и будет. Вы становитесь постоянным ребе нашей синагоги. В будние дни вы по вечерам станете изучать с евреями Гемору, а каждую субботу и по праздникам будете читать проповеди.

Чтец Торы с застывшими зрачками, реб Довид Гандз, медленно пережевывал кусок сухого печенья, крошки от которого падали на его широкую седую бороду. Еще медленнее он пережевывал слова:

— Мы будем платить вам содержание еженедельно или ежемесячно, как вы захотите. На суд Торы по этому поводу нам идти не потребуется.

Низенький Мойше Мошкович макал халу в уху, облизывался и смеялся.

— А если вы захотите пойти на суд Торы, то разве вам есть к кому? Гродненский раввин занят делами большого мира. Для местных дел у него нет времени.

В широкой плоской бархатной ермолке и в субботнем лапсердаке во главе стола сидел реб Ури-Цви, утомленный тем, что ему весть день пришлось беседовать с гостями. Лицо его было розовым и распаренным от выпитой в честь обрезания внука водки. Свет лампы резал ему глаза. Капли пота скатывались из-за ушей, со лба, из-под бороды. Реб Ури-Цви стирал пот белым полотенцем и слушал синагогальных старост.

— А глава раввинского суда реб Мойше-Мордехай Айзенштат и другие даяны не будут против? — наконец спросил он.

— А почему реб Мойше-Мордехай и другие даяны должны быть против, если мы берем себе ребе и платим ему из своей кассы? — удивился Меир-Михл Йоффе, а Мойше Мошкович добавил, что по здравом размышлении гродненские законоучители должны быть очень довольны, раз это происходит не за их счет. Даже напротив, ведь, как сказано, он «возвеличит и прославит закон».

Отец вопросительно посмотрел на своих сыновей и зятя, но все трое молчали каким-то совместным молчанием, словно сговорились не вмешиваться. Посмотреть на жену реб Ури-Цви боялся. Он же знал, что она хочет, чтобы он согласился. Поэтому был поражен, услыхав от нее прямо противоположное:

— Если бы мой муж мог спокойно закончить свое сочинение, то зачем бы нам было уезжать из Грайпева? — сказала раввинша, разглаживая нервными пальцами кружево на своей блузке. — Весь мир ждет книги моего мужа. Поэтому-то мы и переехали сюда, чтобы он мог спокойно заниматься изучением Торы и служением Всевышнему.

Зять посмотрел на нее весело искрящимися глазами: его теща хорошо продает товар! Муж придурковато вылупился на нее, а сыновья смотрели вниз, на стол, чтобы не было опасности встретиться взглядом с человеком, понимающим игру их матери.

— Кто же помешает ребе постоянно заниматься изучением Торы и завершать свое сочинение? — отозвался один из синагогальных старост.

— Ведь к нему не будут приходить, докучая общественными делами, как в Грайпеве, — вмешался второй староста, а третий от обиды даже подскочил на месте и замахал руками: раввинша сравнивает эту дыру, маленькое местечко Грайпево, с Большой Каменной синагогой в Гродно? Не один раввин оставил бы свою должность, чтобы заниматься с молящимися даже в ее малом зале! Кроме того, раввин и раввинша ведь хотят быть вместе со своими детьми.

Реб Ури-Цви слушал обывателей и в задумчивости гладил свою тяжелую серебряную бороду, как будто успокаивая ее, что изучение с евреями Геморы и произнесение перед ними проповедей никак не помешает ему закончить написание книги. Переле едва сдерживалась, чтобы не выказать радости от того, что муж становится раввином синагоги, которая важнее всего местечка Грайпево. А этот бездельник еще колеблется, как бы гродненский раввин на него не обиделся!

6

Реб Ури-Цви начал произносить проповеди каждую субботу именно в то время, которое было ему по сердцу, — после Девятого ава.

— Утешайте, утешайте народ мой, — напевал он на мелодию гафторы. — Гаон Малбим делает на основании этих слов вывод, что пророк Йешаягу говорит первое «утешайте» на случай, если Избавление придет раньше предназначенного времени, а второе «утешайте» — на случай, если Избавление придет вовремя.

Уважаемые члены правления синагоги — состоятельные лавочники, мелкие фабриканты и домохозяева — принадлежали к «Мизрахи»; приверженцы «Агуды» не имели у них влияния. Потому-то проповедь раввина Кенигсберга и имела такой успех, что соответствовала их настроениям. Он тоже считал, что ради того, чтобы отстроить Эрец-Исроэл, можно сотрудничать даже с сионистами, которые не слишком тщательны в соблюдении заповедей. На следующей неделе он имел еще больший успех, когда говорил о Шхине, пребывающей в Изгнании, и о возвращении в Сион.

— А Сион говорил: оставил меня Господь, и Бог мой забыл меня! — привел он цитату по-древнееврейски и истолковал ее на идише: — Сион плачет, ибо мало того, что Всевышний оставил его, Он его еще и забыл.

На этот раз послушать грайпевского раввина пришла даже молодежь, которая иной раз плавает в субботу на пароходе вверх по Неману до мягкого песчаного пляжа, где можно купаться, валяться с девицами в кустах, играть в карты. Однако эти молодые люди не станут в субботу курить на улице. Они все-таки дети из приличных семей. На одну субботу они уступили своим отцам и остались в городе, чтобы послушать нового раввина, который не поучает евреев, а говорит с ними об Эрец-Исроэл. Правда, до половины пятого эти парни слонялись по синагоге и зевали от скуки. Когда жарко, а магазины закрыты, часы тянутся очень медленно. Казалось, что время остановилось. И солнце тоже заснуло посреди неба, не замечая, что из него льется желтая расплавленная медь.

Обморочно склоненные от жары ветви деревьев выглядели как страдающие от жажды животные, вытягивающие шеи к пересохшей реке. Перед мысленными взорами молодых людей на опустевших городских площадях стояло видение полян с мягкой зеленой травой или ржаных полей, где так хорошо валяться. При этом они думали, что надо быть придурком, чтобы пропустить свидание с девушкой ради того, чтобы послушать бородатого проповедника. Но когда парни уже сидели среди многочисленных слушателей в синагоге и слушали раввина, они больше не раскаивались, что послушались в этот раз своих отцов. Мелодия речи проповедника пробуждала в них воспоминания о том, как они изучали в хедере недельный раздел Торы. Золотая нить тянулась от их мальчишеских лет и соединяла их в единую ткань с окружавшими их евреями с серебристыми волосами. В синагоге уже темнело, и белая голова раввина наверху, рядом с орн-койдешем, выглядела как полная луна, выплывающая из облаков.

На третью субботу после Девятого ава реб Ури-Цви снова пел и толковал гафтору согласно гаону Малбиму.

— Бедная, бросаемая бурею, безутешная! Бедная и пострадавшая от бури дщерь Сиона все еще безутешна, потому что Сион не отстроен, хотя ее дети уже вернулись.

Оба сына раввина, Янкл-Довид и Гедалья, каждую субботу из уважения приходили послушать отца, но немного стыдились того, что он говорит не о Галохе, как полагается раввину, а как обычный проповедник. Однако влиятельных людей в синагоге это не беспокоило. Если среди слушателей находится какой-то ученый еврей, не верящий, что грайпевский раввин умеет изучать Тору, то пусть он потрудится прийти в синагогу в обычную среду вечером. Тогда он послушает, как раввин разъясняет Гемору глубоко и с тонким знанием дела. Читать проповедь перед широкой публикой надо так, чтобы каждый понял. А если глава гродненского раввинского суда реб Мойше-Мордехай настоящий гаон, то кому от этого есть какая-то польза? Он бубнит себе под нос свои новые комментарии к Торе для считанных ученых евреев, а все остальные таращат на него глаза, как бараны на новые ворота.

В начале месяца элул преждевременная осень встряхнула высохшую и свернувшуюся от летней жары листву деревьев. Облака в тихой панике бежали одно за другим, но дождя не было. Скоро ветер унес все облака, и между небом и землей повисло большой пустое пространство, которое понемногу наполнялось темнотой. На задних скамьях в синагоге сидели ремесленники с потемневшими лицами, тощие лавочники с колючими бородами и в высоких суконных шапках. Они хотели, чтобы раввин говорил как можно дольше и радовал бы их сердца утешением. Печаль их глаз светила ему, как тихое озеро под вечерним небом. После такой утешительной проповеди уже как-то по-другому читались псалмы в субботние сумерки перед вечерней молитвой. Кантор на биме запел:

— Начальнику хора. На струнных орудиях. Псалом. Песнь…

И слушатели, тесно сидевшие на скамьях, повторили эти слова со сладостью и сердечным надрывом в голосе. Голоса лились из глубины их сердец в яростной борьбе с отчаянием, как праотец Иаков боролся с ангелом в темноте на той стороне реки Ябок. Деревья на улице рядом с Каменной синагогой составили свой собственный миньян и читали псалмы на своем языке шелестящими на ветру листьями. Этот шепот раскачиваемых ветром ветвей достигал берега Немана, где ветер и качающиеся, как волны, кроны деревьев твердили еще громче вместе с синагогой:

— Боже! Будь милостив к нам и благослови нас, освети нас лицом Твоим. Сэла.

Переле больше не ходила слушать проповеди мужа, но знала, что они имеют успех. Слушателей от субботы к субботе становится все больше. Только даяны и еще некоторые городские ученые не приходят его послушать. Она упрекала его. говоря, что в этом есть его вина. Он должен был нанести визит каждому из даянов. Тогда бы они приходили. Реб Ури-Цви отвечал, что даже доволен, что эти мудрецы не приходят. Для них он должен был бы излагать новые толкования Торы, а синагогальные старосты просят, чтобы он как раз говорил как можно проще о недельных разделах Торы с соответствующими отрывками из книг Пророков и с мидрашами. Раввинша смеялась над своим простаком, который уже три десятка лет как раввин, а все еще не знает, что, когда обыватели понимают всю проповедь от начала до конца, они не испытывают почтения к проповеднику, а когда простолюдины видят, что ученые не приходят послушать раввина, он вообще падает в их глазах. Люди глупы.

— Ты уже забыл, как твои слушатели смотрели в рот гродненскому раввину, чтобы увидеть, нравится ли ему твоя проповедь? А почему ты, кстати, еще не нанес визита этому раввину, который как раз пришел тебя послушать?

— Не знаю, — растерянно посмотрел он на нее. — Ведь ты и реб Мойше-Мордехай Айзенштат были когда-то женихом и невестой. Поэтому я чувствую, что должен держаться от него на расстоянии. Он тоже так себя ведет. Так мы оба ведем себя на протяжении всех этих лет, если нам приходится встречаться.

— Да какое отношение имеет к тебе, что он и я были женихом и невестой до того, как я с тобой познакомилась! — посмотрела Переле на мужа большими удивленными глазами. — Мало ли что случается в жизни. Из-за этого ты не должен наносить ему визит? К тому же он пребывает в трауре по дочери, и ты, конечно, должен зайти к нему.

Реб Ури-Цви понял, что его женушка снова права, и пообещал ей в субботу вечером после молитвы сразу же из синагоги зайти к городскому раввину. Переле, со своей стороны, решила пригласить к себе на исходе субботы жен даянов. Всю неделю она ходила от одной к другой, и все они пообещали быть. Они тоже хотели познакомиться поближе с раввиншей, добившейся от своего мужа, чтобы он оставил место.

В субботу вечером, когда реб Ури-Цви читал в Каменной синагоге проповедь по недельному разделу Торы и остановился на словах гафторы «Я, Я Сам — Утешитель ваш», у него дома сидели жены гродненских даянов и отведывали предложенное им угощение. Переле приготовила торт с начинкой из черешни, посыпанный натертой лимонной цедрой, белый пышный лекех и сухие сахарные печенья. На столе стояли и несколько тарелок с фруктами, стеклянное блюдо с крупными грецкими орехами и фисташками. Хозяйка вытащила из печи гляк и разлила по стаканам чай цвета светлого вина. Жена даяна из Волковысского переулка взяла в свой мужской кулак два жестких грецких ореха и одним нажимом расколола их, словно железными щипцами.

Это была ширококостная толстая бабища в простом платке на голове и с таким распаренным лицом, как будто только что вышла из миквы. Голос у нее был мужской. Разговаривая, она кричала: дай Бог, чтобы и ее мужу больше не надо было служить даяном в Гродно. Лучше быть дровосеком, чем общественным полотенцем, которым каждый вытирает руки, омыв их после уборной. Если даян выносит решение, что курица некошерная, хозяйка говорит ему, что у него сердце разбойника. Если же он выносит решение, что курица кошерная, ему не верит святоша-муж той же самой хозяйки и говорит, что даян тряпка и уступает бабам. После суда Торы еще не случалось, чтобы одна из сторон не ополчилась против даяна. Если он не слишком разговорчив с обывателями, его считают гордецом, если же он разговаривает с ними, про него говорят, что он баба. За даяном следят, не носит ли он новой шляпы, а за его женой — не покупает ли она слишком хороший кусок мяса на субботу. Тот, кто сделал религию своей работой, должен быть настоящим бедняком. Тогда его уважают. Можно сказать, остается позавидовать грайпевской раввинше, которая от всего этого уже избавилась.

— Не называйте меня так. Я уже больше не грайпевская раввинша, — сладко улыбнулась Переле, пододвигая женщинам тарелки с угощением.

— Я и мой муж не жалуемся на гродненских евреев, это очень приличные люди, — пропела жена даяна с Замковой улицы.

— Потому что ваш муж сюсюкает с каждым обывателем, и вы тоже общаетесь с каждой мадам, как с родной сестрой. При этом ваш муж имеет, помимо денежного содержания, еще и побочные заработки. Он постоянно проводит обряды бракосочетания в том зале торжеств, где проходят свадьбы богачей, а купцы приглашают его в качестве третейского судьи, — выпалила могучая жена даяна из Волковысского переулка и снова раздавила в кулаке пару грецких орехов.

Башка, жена даяна с Замковой улицы, умела находить подход к людям. Она по своей природе была мягкая, веселая и не чрезмерно набожная. Из-под ее шляпки задорно выбивались пряди рыжих волос. Не боялась она и носить модную одежду: белую блузочку с вышивкой вокруг шеи и шерстяной жакетик в черно-серую полоску, с прямыми, угловатыми. плечами и с остроконечными отворотами. Свою длинную черную прямоугольную сумочку и длинные черные перчатки Башка положила на стол, и было заметно, с каким наслаждением она смотрит, как в зеркальце, на черную, гладкую, словно отполированную кожу своей сумочки. Говоря, Башка все время крутила головой, как добродушный, миролюбивый и проворный зверек, пришедший на водопой к лесной речушке. У нее были умные и живые глаза. Она с полуслова понимала своего мужа и разбиралась в том, что происходит между раввинами, но разговаривать любила о детях, нарядах и кулинарных рецептах. Поэтому, вместо того чтобы начать ссориться со злобной женой даяна из Волковысского переулка, Башка и тут спокойно, не раскрывая рта, жевала кусок лекеха и запивала его чаем, от которого на ее светлом лице выступили капельки пота.

— Лекех просто тает во рту, — сказала она с большим знанием дела. — Он выпечен с сахаром, толчеными миндальными орехами, корицей и гвоздикой, не так ли, грайпевская раввинша?

— Правда, но не называйте меня грайперской раввиншей, я ею больше не являюсь, — снова сладко улыбнулась Переле.

— Жена нашего раввина Сора-Ривка тоже не хочет, чтобы ее называли раввиншей, — покачала головой третья гостья, жена даяна со Старого рынка, в субботнем головном уборе, украшенном фальшивым жемчугом и серебряной вышивкой.

У жены даяна со Старого рынка, старухи с морщинистым поблекшим лицом, уже тряслись руки и голова. Во рту у нее не было ни одного зуба. Но хотя она была старой и сгорбленной, она все еще любила наряжаться: один цветастый платок поверх другого, одна шаль поверх другой. Все на ней было пестрым, но каким-то помятым, потертым, выцветшим, хотя в то же время аристократическим, с оттенком чего-то дальневосточного.

— С тех пор как раввинша Сора-Ривка лишилась своего единственного ребенка, она вообще не появляется на людях, — вздохнула добрая Башка.

— Я ничего не имею против гродненской раввинши. Она всегда добра и совсем не задается, хотя ее муж — сам реб Мойше-Мордехай Айзенштат, — злобная жена даяна из Волковысского переулка тоже заговорила мягко. — А ведь ее муж, наш раввин, — это же наш еврейский римский папа.

— Что значит «еврейский римский папа»? — спросила Переле.

— Точно так же, как римский папа — великий человек для иноверцев, наш раввин, хотя, конечно, их не следует упоминать рядом, великий человек для евреев. К нему приезжают отовсюду — и с округи, и издалека.

Жена даяна из Волковысского переулка так восторгалась, расхваливая гродненского раввина, как будто рассказывала о своем старшем брате. Реб Мойше-Мордехай Айзенштат получает письма со всего мира! И отвечает каждому вне зависимости от того, большой это человек или маленький. Американские раввины и комитеты, занимающиеся отправкой денег для местных ешив и благотворительности, посылают эти деньги только ему и больше никому. Хофец Хаим из Радуни не предпринимает без него ни единого серьезного шага. На собраниях раввинов в Вильне или Варшаве слово гродненского раввина весит столько же, сколько слова всех остальных раввинов вместе взятых. Даже польские хасидские ребе кланяются ему, хотя он литвак и миснагид. Тем не менее самый главный для него человек — его жена Сора-Ривка. У него дома может быть настоящее столпотворение гостей — раввинов и самых именитых обывателей, но он сразу же оставляет их всех, если раввинша позовет его к себе в комнату. С тех пор как у них произошло несчастье с дочерью, — никому такого не пожелаешь, — Сора-Ривка ведет себя странно. Она зовет к себе мужа именно тогда, когда у него множество гостей, и разговаривает с ним часами. Тем не менее реб Мойше-Мордехай не проявляет нетерпения. Напротив, он выслушивает ее и понимающе разговаривает с ней, чтобы она успокоилась. Он даже перестал ездить на раввинские собрания, чтобы не оставлять свою жену одну.

— Но проповедовать перед народом он не умеет, и гродненские обыватели из-за этого им очень недовольны, — неожиданно для самой себя выпалила Переле.

Исправить впечатление от этих необдуманных слов она уже не успела, потому что жена даяна из Волковысского переулка яростно накинулась на нее: это просто ужас, что реб Мойше-Мордехай Айзенштат должен служить гродненской общине! Во всем мире его считают величайшим мудрецом нашего времени. Отовсюду к нему приезжают раввины, чтобы увидеть его и услышать из его уст слова Торы. Но гродненским неучам хочется, чтобы он к тому же стоял около орн-койдеша и рассказывал им сказочки, сыпля поговорками и притчами. Ну что тут поделаешь?

Жена даяна со Старого рынка тоже шепелявила своими беззубыми деснами:

— В проповедниках нехватки нет, слава Всевышнему, а гродненский раввин один в целом свете.

Только Башке стало жалко грайпевскую раввиншу, когда она увидела, как та меняется в лице.

— Не говорите так! — воскликнула Башка, обращаясь к двум другим женам даянов. — Выступить перед публикой надо уметь. Мой муж тоже иногда выступает перед обывателями из своей синагоги, но нельзя сказать, что он выдающийся проповедник. С грайпевским раввином его не сравнишь. Ведь все Гродно сбегается в Каменную синагогу, чтобы послушать его проповеди. Говорят, он большой талант в своем деле.

Грайпевской раввинше хотелось закричать, что ее муж тоже гаон, а не проповедник. Однако она понимала, что ей не удастся выйти из этой ситуации с достоинством и поэтому стоит промолчать. Она почувствовала, как от сдерживаемого гнева у нее, как иглой, закололо в груди и задрожали колени. Чтобы не выдать себя, Переле начала выглядывать в окно, говоря при этом вслух:

— Субботние свечи благословляли без пяти минут шесть, значит, когда можно будет произнести благословения на завершение субботы и зажечь огонь?

Довольная тем, что в комнате уже темно и жены даянов не видят ее лица, Переле кусала губы и тяжело дышала.

7

На исходе каждой субботы к гродненскому раввину приходили приближенные к нему люди, чтобы провести с ним время, поизучать Тору и поговорить о текущих делах. Но в первые недели траура реб Мойше-Мордехая по его единственной дочери эти посиделки на исходе субботы в его доме прекратились. Вместо этого близкие к нему люди трижды в день приходили к нему в дом молиться, чтобы ему не надо было идти в синагогу искать миньян. Молодые люди смотрели, как раввин быстро-быстро ведет молитву, как он первым заканчивает чтение «Шмоне эсре» и точно так же быстро бормочет кадиш. Миньян расходился в молчании, и только на улице молодежь разговаривала между собой о том, что на похоронах дочери раввин горько плакал, а раввинша стояла как окаменевшая. Теперь же она плачет целыми днями в спальне, а он пытается поскорее закончить молитву. Реб Мойше-Мордехай предложил, чтобы к нему снова приходили на исходе субботы. Люди послушались его, но сразу же заметили, что больше не слышат от него искрометных высказываний, выдающих в нем илуя. Он стал сутулиться. Его седая борода, разделенная на две половины с острыми кончиками, еще больше побелела. Но особенно траур был заметен не в его словах, а когда он молчал.

В субботу вечером после гавдолы посреди месяца элул дом реб Мойше-Мордехая был полон людей. Он сидел за заваленным книгами столом в комнате для заседаний раввинского суда и по своему обыкновению делал несколько вещей одновременно. Время от времени он заглядывал в раскрытую книгу, лежавшую рядом с его левой рукой, и переписывал из нее что-то на длинный лист бумаги — это был его раввинский респонс на какой-то запутанный религиозный вопрос. По одну сторону от него стояла низенькая женщина в платке и рассказывала, как тяжело ей живется с тех пор, как умер ее муж-аскет. По другую сторону от него стоял местечковый раввин с искрящимися голубыми глазами и рыжей бородой. Он как раз произносил речь сугубо религиозного содержания и замолчал посреди нее, потому что ворвалась эта вдова со своими жалобами.

— Говорите-говорите. Я слышу каждое слово, — улыбнулся местечковому раввину реб Мойше-Мордехай, а тем временем вытащил из ящика стола чистый белый бумажный бланк, на котором было напечатано его имя. Почерком, в котором буквы, казалось, вкатывались и вкручивались друг в друга, он написал на нем пару строк мимо линий и подал это письмо в одно из городских благотворительных обществ вдове. Увидав, что дело этой болтливой еврейки уже закончено, местечковый раввин придвинулся поближе к реб Мойше-Мордехаю и прошептал, что хочет получить недавно освободившееся место грайпевского раввина. И хочет знать, поддержит ли его глава гродненского раввинского суда.

— Не знаю, позволительно ли мне вмешиваться и тем самым мешать другим кандидатам, — прошептал Мойше-Мордехай и отыскал на столе длинную узкую книгу регистрации расходов, в которую записывал деньги, розданные им в качестве благотворительности накануне субботы.

Однако рыжебородый гость не отступил и снова начал произносить свою прерванную ученую речь, чтобы показать, что достоин места грайпевского раввина больше, чем другие кандидаты. Очень занятый записью цифр реб Мойше-Мордехай слушал краем уха. Вдруг он пробормотал себе под нос мнение, расходящееся с только что прозвучавшим, и местечковый раввин остался стоять с открытым ртом, растрепанной бородой и с поднятым большим пальцем, которым только что крутил в такт высказываемым мыслям.

К реб Мойше-Мордехаю приблизился ресторатор и попросил дать ему удостоверение о кошерности. У этого высокого еврея со множеством колец на пальцах было круглое лицо, гладко выбритые щеки и круглая черная борода, начинавшаяся сразу же из-под его закрученных усов. Борода и усы выглядели так, словно он приклеил их только что, прежде чем войти к раввину. Реб Мойше-Мордехай бросил на ресторатора косой взгляд и хрипло рассмеялся:

— А разве в ваш ресторан заходят такие набожные евреи, которые не будут есть без удостоверении о кошерности?

— Такие набожные евреи ко мне не заходят, — ответил ресторатор с громким, веселым и грубоватым смехом. — Я слышал, что вы, ребе, кроме того, что знаток Торы, еще и умный человек. Теперь я вижу, что это действительно так.

Ему стало ясно, что он не получит удостоверения о кошерности, и он отошел. Сразу же после него появились двое старост талмуд торы в польских фуражках, в сапогах гармошкой и в длинных лапсердаках. Они дымили, как печные трубы, самокрутками и сердито говорили: эти сорванцы-сироты разносят здание и ломают мебель. Они рвут и портят все — от набитых соломой матрасов до Пятикнижий и сами носятся повсюду в рванине. Обыватели не платят еженедельного взноса. Денежного содержания, выделяемого общиной, едва хватает на пустую кашу, а меламеды грозят, что, если им не дадут прибавки, они устроят забастовку, как учителя светских школ.

— Вот так они разговаривают! — показывали старосты на делегацию из двух меламедов, один из которых был медлительным евреем с широкой снежно-белой бородой и с большими отросшими немодными усами, под которыми не было видно губ, когда они наслаждались радостями этого света.

Второй был молодым безбородым человеком в студенческой фуражке польского университета, худым, черноглазым, горячим. Он разговаривал по-еврейски певуче и растянуто, как говорят в Варшаве. Он кипятился, говоря, что не обязан голодать. Правда, он религиозен и поэтому преподает в талмуд торе, но, если ему не будут там платить, он станет учителем в гимназии. Меламед с густыми усами, закрывавшими губы, тоже говорил, что может быть меламедом в хедере для детей из состоятельных семей. Старосты отвечали ему, что он ведет себя как большевик. Они обязаны беспокоиться о сиротах, а он нет? Раввин поднял обе руки и слабым голосом попросил стороны не препираться. Пусть созовут собрание глав общины, и он сам тоже на него придет. Там уж они найдут какое-то решение, но пока пусть меламеды не прерывают, не дай Бог, своей работы.

Во второй комнате находились приближенные раввина. Они пришли по его приглашению, чтобы провести вечер на исходе субботы. Но после гавдолы, когда стали входить евреи со своими будничными делами, эти молодые люди перебрались в другую комнату.

Приближенные реб Мойше-Мордехая были уроженцами Гродно и учениками литовских ешив, проживавшими на содержании у своих тестей. Часть из них уже стала заниматься торговыми делами, другие ожидали мест раввинов, некоторые все еще не могли решить, хотят они торговать или же быть раввинами. Пока что они жили у своих родителей или у родителей жены и занимались политикой в «Агудас Исроэл». Их вождем был реб Мойше-Мордехай Айзенштат, глава совета мудрецов Торы в Польше. Хотя сам он не ссорился с «Мизрахи», все знали, что он стоит за пламенными ревнителями «Агуды». На свой внешний вид приближенным раввина жаловаться не приходилось. Они были разодетыми молодыми людьми с розовыми лицами, свежими губами, с мягкими русыми или черными бородками, с острыми взглядами и стремительными движениями.

Двое молодых людей, одетых в честь субботы в сюртуки с шелковыми отворотами, сидели на стульях. Один из них подвернул сюртук и присел на край стола. Двое других парней стояли рядом с книжными полками, разговаривая между собой и листая тем временем книги комментаторов. Двое смотрели в окно, а еще пара прогуливалась по комнате. Разговоры шли главным образом о грайпевском раввине, все его ругали.

— С тех пор как он стал проповедником в Каменной синагоге и проповедует там каждую субботу о Возвращении в Сион, «Мизрахи» подняли голову.

— Надо поговорить с его сыновьями, торговцами обувью Кенигсбергами. Ведь они оба учились в наших ешивах, так пусть просветят своего отца, не знающего, что творит. Пусть объяснят ему, что он лезет в огонь.

— Сыновья вообще недовольны, что отец стал проповедником. Говорят, что в этом виновата грайпевская раввинша. Она настояла, чтобы ее муж проповедовал в синагоге, которая так и кишит сторонниками «Мизрахи».

Один из приближенных открыл дверь в комнату раввина и посмотрел, ушли ли посторонние. Этот молодой человек сразу же закрыл дверь и подошел к своим товарищам, прижав палец к губам:

— Тихо, тихо, тихо! Там как раз сидит он, этот дьявол, грайпевский раввин!

Агудисты переглянулись удивленно и радостно. Провидение послало его к ним в руки, чтобы они разъяснили ему, что к чему! Однако входили они в соседнюю комнату поодиночке, деликатными, тихими шагами и становились кто у стены, кто за стулом реб Мойше-Мордехая, как свита императора.

Посторонние уже ушли. За столом сидели реб Мойше-Мордехай и его гость. Оранжевый свет лампы отбрасывал по улам комнаты тени. Два раввина беседовали между собой дружелюбно и тихо. Глава гродненского раввинского суда расспрашивал о грайпевских обывателях и о том, сколько платит раввину тамошняя община. Несколько раввинов из местечек поменьше хотят получить этот пост и спрашивают об условиях. Реб Ури-Цви осторожно отвечал, что оплата действительно скудная, но грайпевские обыватели вполне приличные евреи. Поскольку реб Ури-Цви хотел утешить гродненского раввина в его скорби, он начал со вздоха, сказав, что еще в Грайпеве слышал о его несчастье… Реб Мойше-Мордехай вздрогнул и прервал гостя вопросом, как дела у его внуков и ходят ли они уже в хедер. Реб Ури-Цви рассказал о внуках и снова вздохнул, сказав, что покинул Грайпево, чтобы иметь возможность спокойно заниматься изучением Торы. В итоге же ему приходится тратить много времени на подготовку к проповедям в Каменной синагоге. Но и об этом реб Мойше-Мордехай разговаривать не захотел и с вымученной улыбкой перевел разговор на другое, сказав, что, как он слышал, грайпевский раввин снова стал дедом благодаря своей дочери.

— Так что примите поздравления!

— Каменная синагога не должна была назначать проповедника, не спросив предварительно мнения гродненского раввинского суда, — резко и зло сказал один из молодых людей, стоявших за спиной реб Мойше-Мордехая. — Грайпевский раввин, видимо, не знает, что члены правления Каменной синагоги являются одновременно заправилами местного отделения «Мизрахи» и используют его проповеди о Возвращении в Сион, что усилить свою партию.

Ребе Ури-Цви вопросительно и испуганно поднял глаза. Прежде он совсем не обращал внимания на молодых людей, остававшихся в тени. Реб Мойше-Мордехай рассерженно повернулся к ревнителю «Агуды», стоявшему за его стулом:

— Очень хорошо, что грайпевский раввин говорит евреям о заселении Эрец-Исроэл. Разве есть еврей, боящийся Бога, который может пренебречь заповедью заселения Эрец-Исроэл?

Сразу же после этого реб Мойше-Мордехай снова повернулся к гостю и начал оправдывать своих приближенных:

— В годы нашей юности сыны Торы не вмешивались в споры между партиями. Но в нынешние времена опасность ереси намного больше, чем прежде, и к тому же она хитрее. Раввины старшего поколения редко попадали туда, где обосновалась ересь, и плохо представляли себе, что она собой представляет. Поэтому теперь сыны Торы буквально вынуждены вмешиваться в политику.

Приближенные реб Мойше-Мордехая переглядывались в полутьме и улыбались. Они хорошо понимали, что он поддерживает их поведение, хотя и выражает свою поддержку в мягкой форме. В комнату вошла служанка и сонным голосом сказала раввину:

— Раввинша опять плачет. Она зовет вас.

Реб Мойше-Мордехай сразу же встал. В одно мгновение его лицо стало печальным. Он шепотом попросил грайпевского раввина не обижаться.

— Не знаю, насколько я задержусь. Если вы хотите подождать, то пожалуйста, — и он поспешно вышел вслед за служанкой.

Как только он вышел, его приближенные набросились на гостя с таким пылом и такими выражениями, что от растерянности он ни слова не мог им ответить. Он остался сидеть с открытым ртом и выпученными глазами, потрясенный тем, как молодые сыны Торы клянут старого раввина. Он сидел так, пока и в нем не вскипел мудрец Торы. Потом встал с горящим лицом, схватил с вешалки у двери свою широкую раввинскую верхнюю одежду и вышел на улицу безо всяких разговоров. Сначала реб Ури-Цви шагал и сопел, как будто его кто-то гнал. Потом остановился вытереть пот, выступивший у него на шее под воротником, задрав при этом голову к небу, как будто спрашивал Владыку мира: что за ересь он говорил в своих проповедях, чтобы на него так нападали? Один молодой человек крикнул ему: «Раввин, поддерживающий „Мизрахи“, — это раввин, выносящий постановления, противоречащие Галохе». По небу бежали жидкие облака, через которые пробивался желтоватый свет. Ветер чуть не сорвал с его головы широкополую раввинскую шляпу. Ребе Ури-Цви едва успел ухватить одной рукой шляпу, а другой — ермолку, сидевшую у него на макушке, под шляпой, чтобы они обе не улетели и он не остался бы посреди Гродно с непокрытой головой. В его ушах все еще звучали издевательские речи одного из приближенных реб Мойше-Мордехая относительно того, что он должен благодарить Бога за то, что у него нет еще одной дочери на выданье. «Раввину, который поддерживает „Мизрахи“, в ешивах не найдется зятя».

В придачу он нашел свою жену лежащей на диване с мокрым полотенцем на голове. Все лампы в квартире горели, как будто хозяйка только что пробудилась от дурного сна и боялась теней. Стол все еще был застелен субботней скатертью с остатками выставленного для жен даянов угощения. От разговора с приглашенными ею же самой женщинами Переле заболела. Но на этот раз муж не стал считаться с ее развинченными нервами и излил на нее всю свою злость: она обрекла его на унижения и на позор, вытащив из Грайпева и сделав проповедником в гродненской синагоге! На оскорбления и поношение она послала его в дом реб Мойше-Мордехая Айзенштата. Ребе Ури-Цви рассказал, что произошло в доме гродненского раввина, и тем временем вспомнил слова, которые крикнул ему вслед еще один приверженец «Агуды», что он вместе со всеми обывателями из синагоги, в которой проповедует, — ничто по сравнению с главным раввином Гродно, главой и законоучителем всех сынов Изгнания.

— Слышишь? Я ничтожество по сравнению с гродненским раввином, а он для них не менее чем глава и законоучитель всех сынов Изгнания! Я тебе больше скажу! Его приближенные заявляли мне это даже в его присутствии, еще до того, как его вызвали к жене, и я не заметил, чтобы его это сильно огорчало, хотя он для вида и рассердился на своих молодых приближенных.

— Мои сегодняшние гостьи, жены даянов, тоже болтали, что он еврейский римский папа, что он один такой во всем свете, а проповедников много, — тихо-тихо просипела Переле, показывая пальцем мужу на стул, чтобы он присел рядом с ее диваном. — Когда я увидала, что ты входишь злой, то подумала, что ты раздражен из-за того, что местный раввин плохо отзывался обо мне.

Оперев свои тяжелые руки на расставленные колени, реб Ури-Цви сидел напротив жены и говорил, что не понимает, зачем гродненскому раввину надо было говорить о ней плохо из-за того, что они когда-то были женихом и невестой. Похоже, тот даже не помнит, что такое когда-то было. Он рассказал и о том, о чем он пытался разговаривать с гродненским раввином, а тот прерывал его и спрашивал о внуках, как будто ни о чем другом с бывшим грайпевским раввином не стоило и говорить. Переле посмотрела на мужа сухими глазами и облизала высохшие губы кончиком языка. Она лежала на спине, вытянув руки вдоль тела, как будто не могла пошевелиться. «Он уже даже не помнит, что я была его невестой? Ничего, он еще об этом вспомнит!» — прошипела она про себя и спросила мужа, почему, оправляясь к гродненскому раввину, он не взял с собой сыновей. Ведь Янкл-Довид и Гедалья были в синагоге во время его проповеди, как и каждую субботу. Он должен был взять их с собой.

— А если бы я взял их, то сделался бы в его глазах важным человеком? Может быть, ты думаешь, что его приближенные так восхитились бы нашими сыновьями, что не стали бы нападать на меня? Что-то ты сегодня говоришь сплошные глупости, прямо как ребенок, — повернулся на стуле реб Ури-Цви. — Ты же слышала! В глазах его приближенных я по сравнению с ним ничтожество, а он — не менее чем глава и законоучитель всех сынов Изгнания.

Переле хотела сказать, что Янкл Довид и Гедалья тоже ценят гродненского раввина больше, чем собственного отца, но произнесла глухим болезненным голосом нечто совсем другое: жены даянов правы. Проповедник в синагоге — это не то что главный раввин города. С сегодняшнего дня он больше не будет читать проповедей в Каменной синагоге. Если он так дорог синагогальным старостам, как они говорят, то пусть они добьются по-хорошему или по-плохому, чтобы и он тоже был причислен к городскому раввинскому суду и чтобы ему платили из той же самой кассы, что и прочим даянам. Тогда он, помимо выполнения функций даяна, будет заодно уж читать и проповеди в их синагоге. А если он ее не послушается и будет и дальше проповедовать до того, как станет одним из городских даянов, то вместе с проповедями может заодно уж приготовить и траурную речь для ее похорон.

Реб Ури-Цви снова повернулся на стуле и хотел ответить резкостью, но слова жены о том, что она готова умереть, сильно перепугали его. В принципе ему очень понравилось, что Переле вступается за его достоинство. Гродненский раввин — это действительно гродненский раввин. Но ведь и он сам протрудился всю жизнь во имя Торы и по закону не должен прощать оскорбление своего достоинства знатока Торы.

8

Из-за летней засухи ветер уже ранней осенью стряхнул с деревьев множество сожженных жарой листьев. Потом наступили дождливые дни, и остававшиеся на ветвях пучки листьев тяжело свисали с них, промокшие и набухшие. Влажный запах гнили щекотал ноздри. Сырость проникала в кости. От нее ломило колени. Лишь глубокой осенью небо неожиданно стало проясняться. Уцелевшие на ветвях листья светились нежным прозрачным золотом. Жители города сняли калоши и дождевики, оставили дома зонтики. Они улыбались вымытому поголубевшему небу и грелись в последнем ласковом солнечном свете. И только евреи Торы и заповедей не радовались живительному свету солнца. Их глаза буквально пылали от разгоревшегося конфликта.

Во главе стола в комнате заседаний раввинского суда сидел реб Мойше-Мордехай Айзенштат. По одну сторону стола сидели даяны, а напротив них — старосты Каменной синагоги. Собрание тянулось уже долго. Стороны ссорились и мирились, добивались своего по-хорошему и по-плохому. Даян со Старого рынка, старик с маленькой бородкой и в очках, практиковал заговоры от сглаза и раздавал благословения, как знахарь-чудотворец. Но сейчас он прямо-таки хрипел от злости каким-то заржавленным хихиканьем:

— Хи-хи-хи. Из-за того, что проповедник из какого-то маленького местечка может растолковать недельный раздел Пятикнижия, он заслуживает места даяна в гродненском раввинском суде?

Даян с Замковой улицы, еврей с мягкой бородой, широкоплечий и с умными быстрыми глазами, был по своей натуре мягкосердечен, он разбирался в торговом деле и умел находить общий язык с людьми, как и его жена, добродушная, модно одетая Башка. Однако на этот раз он разделил свою пушистую бороду на две равные половины и с пылом раскачивался взад-вперед:

— Нельзя говорить про грайпевского раввина, что он какой-то там проповедник из маленького местечка. Он большой знаток Торы и достойный еврей. Вопрос состоит в том, как мы можем поделить то небольшое содержание, которое нам выделяют, с еще одним человеком?

— Не бывать этому! — воскликнул даян из Волковысского переулка, въедливый сгорбленный еврей с длинной седой бородой и черными бровями, жесткими и колючими, как пучки проволоки. — Если бы даже грайпевский раввин был так же велик, как реб Акива Эйгер, а касса нашего раввинского суда была бы полна золота, мы и тогда не согласились бы на еще одного даяна только из-за того, что этого требует Каменная синагога. Завтра придут старосты других синагог и потребуют, чтобы и их проповедники тоже стали членами раввинского суда. Не бывать этому!

— Даже гродненский раввин не может ввести в состав городского раввинского суда своего сына или зятя. Разве что если этот сын или зять заменит его. И даже в таком случае ему потребуется согласие всего раввинского суда, — высказал реб Мойше-Мордехай то же самое мнение, что и остальные даяны, хотя сказал он это спокойным и мягким голосом.

Обыватели не смолчали. Меир-Михл Йоффе, синагогальный староста с золотыми зубами, ответил даянам:

— Но если бы грайпевский раввин, вместо того чтобы говорить о строительстве Эрец-Исроэл, говорил, что сторонники «Мизрахи» хуже караимов, вы бы не стали так бушевать по его поводу.

Даян из Волковысского переулка скривился:

— А чем сторонники «Мизрахи» лучше караимов? Ни те ни другие не верят в слова мудрецов Талмуда.

Чтец Торы реб Довид Гандз устремил на противника мрачный взгляд:

— Это нам не хватает веры в слова мудрецов? Да в нашей синагоге молятся обыватели, которые ученее местных даянов.

Мойше Мошкович вообще не захотел больше разговаривать с даянами. Он обратился к реб Мойше-Мордехаю Айзенштату:

— Двое из членов нашего правления являются членами совета городской общины, и они могут в любое время сговориться с другими членами совета. Так что, если этого не сделает раввинский суд, сама община назначит грайпевского раввина местным даяном.

— Коли так, то не о чем говорить, — встал из-за стола реб Мойше-Мордехай. Он особенно не любил Мойше Мошковича за его наглость.

Но тот не испугался и ответил:

— Действительно, не о чем больше разговаривать. Если раввинский суд хочет конфликта, то будет конфликт. Пойдемте, господа! — позвал он других синагогальных старост и, уже стоя у двери, повернулся к главному раввину города: — Не мы, члены правления синагоги, виноваты. Приближенные нашего главного раввина виноваты. Если бы они здесь, в этом доме не оскорбляли грайпевского раввина за то, что он читает проповеди в нашей синагоге, его жена не запретила бы ему быть нашим проповедником и нам бы не пришлось вступаться за его достоинство.

Реб Мойше-Мордехай тут же сообразил, в чем дело. Ого! Это работа дочери старипольского раввина! Чтобы евреи не могли увидеть выражение его глаз, он опустил их, уткнувшись взглядом в собственную бороду, и пробормотал, обращаясь к себе самому:

— Она еще в девичестве была злая…

После ухода обывателей по одну сторону длинного стола раввинского суда остались сидеть даяны, а на опустевшую скамью напротив них уселся еврей с подстриженной бородой. Даяны привстали, а потом опять уселись, как крышки на горшках, в которых кипит вода: какая наглость, какое нахальство!

Однако реб Мойше-Мордехай обеспокоенно говорил белым кончикам своей бороды, что врагам будет о чем поговорить: гродненские раввины и даяны не желают платить еще одному человеку! Члены раввинского суда с удивлением смотрели на своего главу. Хотя реб Мойше-Мордехай мягок в обращении с людьми, он тверд в своем мнении и не отступает от него, разве что у него нет иного выхода. Но у грайпевского раввина нет в Гродно настолько сильной поддержки, чтобы необходимо было ему уступить.

— Надо еще подумать, — повторил раввин и остался сидеть в задумчивости после того, как даяны уже разошлись.

Реб Мойше-Мордехай всегда старался приблизить к себе сыновей грайпевского раввина и при этом думал, что эти деликатные молодые люди, братья Кенигсберг, конечно, уродились в отца. Можно было представить себе и то, что их мать совсем не так плоха, как он о ней думал в юности, когда отменил свою помолвку. Но теперь он видел, что тогда, в юности, не ошибся. Нет никакого сомнения, что именно она раздула пламя конфликта. Тем не менее ему неудобно было воевать с мужем своей первой невесты.

— Почему ты допустил, чтобы евреи так между собой ссорились? И чем тебе мешает, если в городе будет еще один даян? — раздались из-за его спины слова подошедшей Соры-Ривки.

Она была моложе мужа на десять лет. Ей не было еще пятидесяти. Ее тонкая фигура, худое и бледное, словно прозрачное, лицо, черные как смоль волосы, выбивавшиеся из-под платка, и угольно-черные глаза делали ее на вид еще оложе. Но острый костлявый подбородок и впалая грудь под платьем сильно ослабляли ее женское обаяние. С улицы в комнату светил сухой разогретый день поздней осени. Но Сора-Ривка подрагивала от холода и терла руку об руку, как будто вылезла из холодной постели.

— Твое место новый даян не займет и тебя не заслонит ни в глазах гродненских евреев, ни в глазах евреев из других мест, которые приезжают к тебе.

По улыбке в глазах жены реб Мойше-Мордехай понял, что и она думает, что он не должен устраивать войну с мужем дочери старипольского раввина.

— Я не боюсь и вообще не думаю о том, заслонит ли он меня, — сказал реб Мойше-Мордехай, открыв лежавшую на столе книгу и заглядывая в нее.

Он не хотел, чтобы дошло до разговора с женой о его первой невесте, когда они оба пребывают в трауре по своему единственному ребенку. Но Соре-Ривке траур не мешал говорить спокойно и открыто, что, коль скоро он когда-то унизил дочь старипольского раввина тем, что разорвал помолвку, он должен остерегаться, как бы снова не унизить ее, не допустив ее мужа в раввинский суд.

— Ты говоришь так, будто все это зависит только от меня одного, — реб Мойше-Мордехай закрыл книгу и встал. — Что касается приема нового члена в раввинский суд, у других даянов есть точно такое же право голоса, как и у меня, и они его не хотят принимать ни в коем случае! Если бы такая история произошла в другом городе, а я заседал бы на суде Торы между сторонами, я бы тоже постановил, что грайпевский раввин не прав и совершает несправедливость, пытаясь силой пролезть в члены раввинского суда.

В комнату вошли двое молодых людей, прилично одетых и с хорошими манерами. Сора-Ривка видела, что муж с подчеркнутой любезностью пошел навстречу гостям. В то же самое время выражение его лица стало еще озабоченнее.

— Шолом алейхем! Это братья Кенигсберг, сыновья грайпевского раввина. Они оба зятья гродненских обывателей, — представил гостей Соре-Ривке реб Мойше-Мордехай и подмигнул раввинше, намекая, чтобы она вышла.

Сора-Ривка посмотрела на молодых людей сначала удивленно, потом с любопытством и теплом и, наконец, растерянно. И тихо вышла из комнаты заседаний раввинского суда.

Братья Кенигсберг отвечали раввину на его дружеские расспросы об их домашних и торговых делах, но не находили в себе мужества сказать, ради чего пришли. Реб Мойше-Мордехай попытался помочь молодым людям: они наверняка пришли сказать, что не принимают участия в конфликте с гродненским раввинским судом. Так пусть они знают, что он и сам это понял, хотя причиной конфликта является их отец. Обрадованный тем, что раввин не возлагает ответственность на них, младший из братьев сказал, что он, как и его брат и сестра, вообще считает неправильным, что отец отказался от места городского раввина в Грайпеве.

— Наверное, ваш отец больше не хотел нести на себе ярмо ответственности за целую еврейскую общину, — стал оправдывать своего оппонента гродненский раввин.

— Да, отец больше не хотел оставаться в Грайпеве, — с тоской проворчал старший из братьев, и реб Мойше-Мордехай в то же мгновение подумал, что, скорее, это их мать больше не захотела оставаться в маленьком местечке.

Комната постепенно наполнялась молчанием. Полосы света бегали и играли на темно-коричневых кожаных корешках стоявших на полках святых книг. Большая муха с басовитым жужжанием билась в оконное стекло. Два брата взглядами давали понять друг другу, что надо уже начинать говорить, что они не могут больше отнимать время у раввина. Старший брат откашлялся и как будто прокукарекал, что они зашли спросить, не могут ли они что-нибудь сделать, чтобы уладить конфликт. Раввину не понравилось, что молодые люди притворяются дурачками. Поэтому он ответил резко, сказав, что они, конечно, могут сделать нечто большее, чем просто уладить конфликт. Они должны добиться от отца, чтобы он не требовал того, что ему не причитается ни по закону, ни по справедливости.

— Не отец, а синагогальные старосты ведут эту войну, — ответил младший из братьев.

Раввин нетерпеливо махнул рукой и отошел к окну:

— Не говорите мне этого. Вы же учились в ешивах. Вы знаете выражение: «Не мышь украла, а дыра украла!»

Братья снова переглянулись. То, что раввин стоял у окна спиной к ним, как бы давало им понять, что разговор закончен и они могут идти. Наконец младший из братьев, Гедалья, набрался мужества и воскликнул, что, если их отца не примут в члены раввинского суда, конфликт еще больше разрастется. Реб Мойше-Мордехай ответил на это кивком головы, давая понять, что услышал их. И как только два брата вышли, он, взволнованный, вошел в спальню жены.

— Сначала его сыновья оправдывались, говорили, что не виноваты в этом конфликте. А потом начали угрожать, что если их отца не примут в члены раввинского суда, конфликт разрастется еще больше.

Сидя на краю кровати, Сора-Ривка услыхала шаги мужа и спешно запихнула под подушку фотографию дочери. Она не хотела причинять ему страдания тем, что не выпускает из рук карточку их Блимеле. Когда реб Мойше-Мордехай вошел, Сора-Ривка смотрела на стену напротив себя. Там висел большой портрет ее матери — женщины в тяжелом парике, с длинным лицом, угловатыми скулами и обиженной улыбкой плотно сомкнутых губ. Сора-Ривка вспомнила, что ее отец не захотел позировать для портрета. «Я что, Шивиси, Имя Господа, высеченное на каменных таблицах в синагоге, чтобы живущие постоянно видели меня перед глазами?» Он не захотел оставлять о себе памяти детям. Поэтому у матери, фотографировавшейся без отца, на губах такая обиженная улыбка.

Погруженный в свои мысли реб Мойше-Мордехай говорил сам себе вслух, что сыновья грайпевского раввина все-таки не такие наглецы, как старосты Каменной синагоги. Эти молодые люди долго молчали и заикались, прежде чем высказали то, что велел им отец, использующий заповедь «почитай отца своего».

— А откуда ты знаешь, что этого потребовал от них отец? Может быть, это их мать? Грайпевская раввинша рассчитывала, что, увидев ее сыновей, ты смягчишься, — потухшие глаза Соры-Ривки на минуту ожили.

В течение каких-то мгновений муж смотрел на нее вопросительно. Потом вспомнил, что Гемора учит нас, что хозяйка понимает в гостях больше, чем хозяин. Заложив руки за спину, он крутился по спальне и бормотал, обращаясь к себе самому, что фактически ему все равно, кто послал к нему этих молодых людей. Грайпевский раввин в Гродно чужак. У него нет здесь корней и никаких оснований считать свои требования справедливыми.

Сора-Ривка продолжала смотреть на увеличенную и отретушированную фотографию матери, как будто желая получить от нее ответ.

— Требования грайпевского раввина справедливы. В Гродно живут его дети, а евреи одной из синагог хотят, чтобы он был их законоучителем, — Сора-Ривка отвернулась от портрета матери и улыбнулась мужу. — Кроме того, ты не должен быть против, чтобы не сказали, что ты ему завидуешь, потому что его жена была твоей первой невестой и тебя до сих пор задевает то, что вы разошлись.

Испуганный и разгневанный реб Мойше-Мордехай воскликнул:

— Что ты болтаешь?!

Сора-Ривка рассмеялась каким-то тоскливым смешком. Ее лицо стало еще бледнее. Длинный костлявый подбородок подрагивал.

— Я ведь не говорю, что ты так чувствуешь и думаешь. Я говорю только, что так будут говорить люди в городе, — ненадолго она замолчала, а потом рассмеялась еще печальнее. — Действительно, Мойше-Мордехай, почему ты не женился на дочери старипольского раввина? С ней бы ты был счастливее, чем со мной. С ней у тебя были бы прекрасные дети, два таких красивых сына! Как я слышала, у нее есть и дочь. И ото всех детей у нее есть внуки. Может быть, Бог наказал нас, потому что ты унизил ее, когда она была девушкой.

Из глаз Соры-Ривки потекли большие холодные слезы. Реб Мойше-Мордехай больше не сердился. Он погладил ее по голове и с дрожью в голосе умолял не плакать: почему они оба должны быть наказаны из-за дочери старипольского раввина? Она ведь не осталась одинокой и униженной. У нее есть муж, есть дети, внуки… Сора-Ривка прижалась к теплой бороде мужа и прошептала:

— Ты не должен быть против того, чтобы грайпевский раввин стал даяном.

И реб Мойше-Мордехай пообещал ей, что не будет против. Главное суметь добиться, чтобы и другие даяны не возражали.

9

Гродненская раввинша Сора-Ривка получила свое имя в честь матери своего предка, старинного праведника реб Александера-Зискинда, автора книги «Йесод ве-шойреш га-авойдо». Автор описывает те святые мысли, которые должны сопровождать еврея во время молитвы, и как надо каждое мгновение мысленно быть готовым к самопожертвованию ради освящения Имени Божьего. Умирая, реб Александер-Зискинд оставил своим детям два завещания, которые называли, соответственно, малым и большим, и еще отдельное завещание для погребального братства. Он строго приказал тем, кто будет заниматься погребением, положить ему на сердце камень, сбросить его мертвое тело с высоты человеческого роста на землю, поднести горящую свечу к его бороде и нож — к горлу, словно казня его всеми четырьмя казнями, к которым в былые времена приговаривал Синедрион. Если он когда-то грешил хоть в мыслях, то пусть это будет для него искуплением на этом свете прежде, чем он предстанет перед горним судом. К тому же реб Александер-Зискинд попросил, чтобы на его могиле установили два надгробных камня — один в головах, а другой в ногах — с надписями на внутренних сторонах, так чтобы они смотрели одна на другую. И чтобы про него не писали, не дай Бог, никаких восхвалений, ничего, кроме того, что он сын реб Мойше, рожденный женщиной по имени Ривка, и что он служил Господу, да будет благословенно Имя Его.

Этот служитель Господа и праведник с двумя надгробными камнями не хотел быть раввином в Гродно и своим детям тоже наказал, чтобы ни они, ни их дети, ни дети их детей не искали высоких постов. Однако его потомки не смогли выполнить этого наказа или же истолковали его таким образом, что отдаление от высоких постов не означает отказа от раввинства. Его сын реб Арье и внуки уже заседали в гродненском раввинском суде, пока это место не перешло к его правнуку реб Ицхоку-Айзиклу, сыну реб Шмуэла-Сендера. В течение поколений семья породнилась с величайшими раввинами Литвы и даже с хасидскими ребе Волыни и Галиции. Только мать Соры-Ривки, старая гродненская раввинша, происходила из простой семьи. Ее отец был богатым сельским евреем. Он хотел породниться с аристократами и выдал дочь замуж за правнука праведника ребе Александера-Зискинда.

Сколько себя помнила Сора-Ривка, в доме отца всегда было шумно от дядьев-раввинов, приезжавших в Гродно, чтобы купить святые книги или издать собственные сочинения; от теток-раввинш, приезжавших к врачам или заказать наряды у городских портных. Отец часто ездил на похороны родственников-раввинов или прославленных глав ешив. Сора-Ривка и ее мать ездили с отцом на свадьбы. Раввин из Супреслы, двоюродный дед зятя реб Довидла, женит сына… Раввин из Тиктина, девятая вода на киселе деда реб Шмуэла-Сендера, выдает замуж дочку… Жених и невеста приходятся друг другу кузенами по отцу… Со стороны матери… Блимеле, старая гродненская раввинша, происходящая из простой семьи, путалась во всех этих генеалогических дебрях и говорила своей дочери Соре-Ривке:

— В семье твоего отца не найдешь ни единого ремесленника, лавочника или просто обывателя. Сплошные раввины, прямо императорская семья. А где солдаты, где простые честные евреи? Оттого что постоянно крутишься среди таких аристократов, и сам начинаешь раздуваться от важности.

Не только старая раввинша, но даже ее муж реб Ицхок-Айзикл, сын реб Шмуэла-Сендера, носил в сердце обиду на отца и деда за то, что они жили раввинством и его тоже сделали раввином.

— Праотцы Авраам, Исаак и Иаков были пастухами, и наш собственный прадед, реб Александер-Зискинд, тоже не хотел и слышать о том, чтобы стать главой раввинского суда. Так почему же я был приговорен к тому, чтобы иметь дело с целым городом обывателей, хотя, по правде, всегда хотел быть столяром и только столяром? — вздыхал ребе Ицхок-Айзикл, говоря с женой и дочерью.

Когда он говорил так, то выглядел, как мальчишка, жалующийся, что не может нести спиленное дерево на своих слабых плечах. Реб Ицхок-Айзикл был маленьким еврейчиком с густыми пейсами, с голыми щеками без единого волоска. Только на подбородке росла маленькая бороденка. У него были добрые слезящиеся богобоязненные глаза и ручонки, пригодные только перелистывать страницы священных книг, писать раввинские респонсы и ощупывать куриный желудок, в котором хозяйка нашла иголку.

— Папа, как бы ты мог строгать доски рубанком, загонять в них гвозди тяжелым молотком и таскать на плечах какой-нибудь шкаф? — смеялась Сора-Ривка, а ее скуластая мать, старая гродненская раввинша Блимеле, печально улыбалась ей в ответ.

— Почему бы это я не смог? Очень даже смог бы, — обиженно подергал свою чахлую бороденку реб Ицхок-Айзикл и рассказал жене и дочери про одного талмудического законоучителя, который был сапожником, и еще об одном, который был кузнецом, и о реб Мордхеле из Покроя, который был одновременно и раввином, и столяром. Ах, каким человеком был этот реб Мордхеле! Он был самым большим праведником из всех тихих праведников Жемайтии! Он жил во времена Виленского гаона, и Виленский гаон восхищался им. Реб Мордхеле вел себя так, как говорили наши мудрецы: «Люби ремесло и ненавидь раввинство». Опять же реб Акива Эйгер! Его гениальность потрясала мир, а он, этот познаньский еврей, спрашивал одного из своих учеников из маленького местечка, нет ли там свободной должности синагогального служки.

— Так почему бы я не смог работать? — спрашивал реб Ицхок-Айзикл жену и дочь.

Но все эти разговоры велись только за закрытыми дверями. Ни единому гродненскому столяру и в голову не могло прийти, что раввин ему завидует. На людях реб Ицхок-Айзикл делал довольное лицо, и его домашние тоже понимали, что посторонние не должны знать о мечтах раввина.

Разветвленная семья старинного гродненского праведника реб Александера-Зискинда была похожа на старый лес. Время и удары молний ломают дубы и сосны. Куски коры валяются рядом с оголенными стволами, выглядящими как печальные сорванцы. Вместо зеленой травы по земле стелется серебристый мох, сквозь который из земли вылезают сухие узловатые корни. В то же самое время на опушках лесной чащи уже шумит молодая поросль: орешник, ольхи, березки с сияющей свежей черно-серебристой корой. Они судачат о вековых деревьях, об этих аристократах, скрывающихся в глубине чащи, от которых все они происходят. Но в саму эту чащобу солнце проникнуть не может. Там царят тишина, тоска и сумерки даже в яркий полдень. Вот так широко разрослись боковые ответвления рода реб Александера-Зискинда в то время, как прямая линия его детей и внуков все более усыхала. Сора-Ривка была единственной дочерью своего отца реб Ицхока-Айзикла, как и он был единственным сыном своего отца реб Шмуэла-Сендера. Сора-Ривка росла бледной и болезненной, как будто на ней отразились все посты и все самоистязание ее предка реб Александера-Зискинда. Малокровная дочь раввина была измучена бременем своей родовитости, тянувшейся за ней шлейфом ночных теней. В ее тихой улыбке гасли цвета выцветших благородных тканей. Точно так же, как отец-раввин жаловался, что он не столяр, мать-раввинша жаловалась на свою судьбу:

— Выходя замуж, я думала, что у меня будет полдюжины детей, здоровых и веселых, как мои сельские братья и сестры и как я сама выглядела в девичестве. Твой отец тоже хотел, чтобы ты пошла в меня и в мою семью, а не в его. Но твой прадед-праведник с двумя надгробиями, пребывающий на небесах, постарался, чтобы ты вышла похожей на его потомков, у которых даже громкий смех считается грехом.

Тем не менее старая раввинша Блимеле была согласна с мужем, что их единственная дочь должна выйти замуж за великого сына Торы. Жених Соры-Ривки действительно был таким выдающимся илуем, происходившим от целой цепочки мудрецов Торы с великолепными головами, которые перелистывали страницы Вавилонского и Иерусалимского Талмудов так же быстро, как ветер колышет листья на деревьях в лесу. Раввины из семьи реб Мойше-Мордехая меняли города с маленьких на большие, как первосвященник во время службы Судного дня в Храме менял медные умывальники у алтаря. Среди них не было ни одного хасида, как квасного на Пейсах. Они отмахивались от знахарей и чудотворцев, к которым относились с не меньшим пренебрежением, чем к тем, кто проповедовал в синагогах для простого народа, на который они смотрели сверху вниз. Они молились и быстро уходили, чтобы усесться за серьезное изучение Торы. Айзенштаты не знали, что значит отступать или считаться с обстоятельствами. Они выносили приговор или просто высказывали мнение, и всем приходилось склоняться перед ними.

— Твой Мойше-Мордехай будет безраздельно властвовать в Гродно, — предсказывал реб Ицхок-Айзикл дочери. — Он унаследовал от своих предков силу и решимость, чтобы править городом, губернией, всем миром. Во всяком случае, он не будет мучиться, как я, тоской от того, что не стал столяром.

Реб Мойше-Мордехай Айзенштат был как раз мягким человеком, даже шутником.

— Это потому, что твой муж умен, да и времена сейчас другие. Он знает, как скрыть гордыню своей семьи, — сказал реб Ицхок-Айзикл дочери.

Сора-Ривка, тогда еще совсем молодая женщина, спросила мужа, почему он отменил свою помолвку с дочерью старипольского раввина.

— Ты хотел жену, которая будет телушкой? — кокетничала она с ним.

— Ты умнее ее, — ответил муж и рассказал, что в его семье женщины — это женщины, а не мужчины. Раввинша должна знать, как обходиться с обывателями и быть дружелюбной к гостям. В общинные дела она не должна вмешиваться. Но дочка старипольского раввина будет из тех раввинш, которые вмешиваются в дела мужа и навязывают ему свое мнение по всем вопросам. В итоге город начнет насмехаться над ним и говорить, что настоящий раввин — это его жена.

Ребе Ицхок-Айзикл дожил до того, как у его дочери Соры-Ривки случился выкидыш во время первой беременности. После этого он отошел к своим праотцам. Мать еще пару лет страдала вместе с дочерью, мучавшейся, пытаясь все-таки произвести на свет ребенка, хотя врачи говорили, что для ее здоровья будет лучше больше не беременеть. Когда Сора-Ривка наконец родила девочку, малышке дали имя Блимеле, в память о старой раввинше. Накануне того, как дочь забеременела, мать ушла в истинный мир. Как будто небеса хотели избавить ее от горечи из-за того, что ее единственная внучка родилась больной.

В течение семнадцати лет своей жизни Блимеле либо плакала, либо, измученная астмой, капризничала. Так продолжалось до тех пор, пока и ее отец не сломался. Реб Мойше-Мордехаю пришлось смириться с мыслью, что ему суждена иная судьба, чем его предкам. Он стал знаменит, считается выдающимся раввином поколения, но радости и покоя в семейной жизни он у Творца, видимо, не заслужил. Еще сильнее была сломлена раввинша. От постоянного беспокойства за больную Блимеле Сора-Ривка быстро увяла. Она постоянно просила мужа не требовать жесткого исполнения Закона. Даже когда речь идет о чести Торы. С тех пор как Господь забрал у них дочь, Сора-Ривка еще больше, чем прежде, стала просить мужа, чтобы он уступал своим противникам, как в истории с грайпевским раввином. Реб Мойше-Мордехай был вынужден пообещать ей, что не только не будет против назначения нового члена в раввинский суд, но и попросит других даянов согласиться, чтобы грайпевский раввин получил это место.

10

До поздней осени шли дожди. Потом ударил мороз, и стало скользко. В своей зимней раввинской одежде и меховом штраймле реб Ури-Цви Кенигсберг с его благородным лицом буквально освещал город вместо солнца. Но в городском раввинском суде, где он заседал, он чувствовал себя как на иголках. Даяны либо подавляли его враждебным молчанием, либо говорили с ним с раздражением. При вынесении решений по религиозным вопросам и при урегулировании мелких конфликтов раввинский суд заседал в общинном доме — без городского раввина. Однако, когда религиозный вопрос был особо важным или когда проходил особенно тяжелый суд Торы, даяны собирались в раввинском доме. Реб Мойше-Мордехай Айзенштат вел себя сдержаннее, но тоже не проявлял никаких признаков готовности к сближению с новым даяном.

Однажды в четверг около полудня, когда даяны сидели в доме раввина, реб Ури-Цви увидел в окно, как с серого, нахмуренного неба спускаются мириады снежинок, весело кружащихся в воздухе, словно размышляя, куда бы им упасть. С каждым мгновением снег становился все гуще. Сперва снежинки ткали тонкие нити, которые потом превращались в белые простыни и платки. Реб Ури-Цви вспомнил, как в такие зимние дни ходил в Грайпеве на утреннюю молитву и как каждый попадавшийся навстречу еврей желал ему доброго утра. После молитвы обыватели сидели с ним вокруг стола и изучали Мишну или просто хотели услышать от него доброе слово, слово Торы. Потом он шел домой перекусить, садился изучать Тору, ложился отдохнуть. После того как он вставал, заходил какой-нибудь обыватель, просивший совета, или женщина заходила задать вопрос по поводу кошерности. И все они обращались к нему с почтением и любовью. Он был там господином местечка, пастырем целой еврейской общины. А кто он здесь?

Дело, которое они сейчас обсуждали, в другое время не рассматривалось бы в качестве такого уж важного, но на этот раз даяны специально усложняли его в пику грайпевскому раввину. Старосты синагоги, в которой он молился и проповедовал, задумали устроить на Хануку концерт. Помимо того что городской кантор со своими певчими благословит ханукальные свечи и споет молитвы, будет играть оркестр, а реб Ури-Цви Кенигсберг произнесет проповедь о Хасмонеях. Поскольку вход будет только по билетам, концерт должен принести значительную сумму, одна половина которой пойдет на содержание синагоги, а другая — на помощь евреям в Эрец-Исроэл.

— Я знаю по опыту, что, когда ханукальные свечи будут благословлять с певческой капеллой, мужчины и женщины будут стоять и сидеть вместе. Такой распущенности допустить нельзя. Надо запретить этот концерт! — бросил даян из Волковысского переулка.

— Деньги пойдут на местное отделение «Мизрахи», а не на синагогу и не на Эрец-Исроэл, — с пафосом заявил даян с Замковой улицы и подчеркнул, что его не обманешь.

— Музыканты, как на сельской свадьбе у иноверцев? Это иноверческий обычай! — кипятился даян со Старого рынка.

Реб Мойше-Мордехай, ссутулившись, сидел во главе стола, погрузив пальцы в бороду, как будто искал там мудрый выход из сложившейся ситуации.

— Может быть, можно добиться от синагогальных старост, чтобы они не впускали мужчин вместе с женщинами? Что же касается хора и капеллы музыкантов, это не должно нас слишком сильно беспокоить. Нас намного больше должно волновать, что евреи забывают о чуде Хануки и думают, что Иуда Маккавей был героем благодаря своим собственным силам.

Реб Мойше-Мордехай строго указал раввину Кенигсбергу, что, вместо того чтобы разговаривать о Провидении, тот собирается произносить сионистскую проповедь. Для даянов этого замечания было недостаточно, и на этот раз они ответили главе раввинского суда, что, при всем уважении к нему, он делает большую ошибку. Старосты Каменной синагоги никаким образом не смогут удержать мужчин и женщин, чтобы те сидели вместе. Им надо, чтобы пришло как можно больше публики. Даян из Волковысского переулка повернулся к раввину Кенигсбергу и ткнул в него пальцем:

— Члены правления вашей синагоги выставляют вас вперед, чтобы получить дозволение на то, чего делать нельзя, на что претендовать прежде у них никогда не хватало нахальства.

Смешавшийся от этой неприкрытой всеобщей враждебности реб Ури-Цви пробормотал, заикаясь, что-то, чего никто не расслышал. В комнату заседаний раввинского суда вошла жена реб Мойше-Мордехая. Ее узкое и бледное лицо выглядело еще бледнее из-за снегопада за окном. В руках она несла поднос, на котором стояли стаканы с чаем, блюдца со сладкими сухими печеньями и с нарезанными дольками лимона, фарфоровая сахарница. Сора-Ривка поставила угощение на стол и обратилась к грайпевскому раввину чересчур громким голосом:

— Выпейте стакан чаю. И вы тоже, — повернулась она к другим даянам. — От разговоров и криков пересыхает во рту.

Даяны вылупили глаза на главу раввинского суда, а тот — на свою жену. С тех пор как умерла их дочь, Сора-Ривка впервые вошла в эту комнату, когда в ней сидели посторонние люди, да еще и принесла угощение. Гродненский раввин сразу понял, что она хочет унять бурю негодования против раввина Кенигсберга.

— Пейте, господа. Выпейте чаю и не забывайте про печенье, — реб Мойше-Мордехай тоже заговорил мягче, обращаясь к гостям.

Даяны пробормотали благословение и, расправив пальцами усы, начали прихлебывать чай из стаканов и жевать крошащиеся жесткие печенья. Сора-Ривка осталась стоять у стола и рассказывала громким голосом, что Генька Лапидус, жена резника реб Хаима-Йоны из Грайпева, — они были подругами еще в девичестве, — так вот она была тут позавчера и говорила, что грайпевская община скучает по своему прежнему раввину. Какой бы кандидат ни приехал, чтобы занять пустующую должность, он заранее не нравится обитателям местечка. Они говорят, что хотят такого раввина, как реб Ури-Цви га-Коэн Кенигсберг.

— Я бы очень хотела познакомиться с вашей женой, — сказала Сора-Ривка и равнодушно посмотрела на мужа, будто не замечая его намеков, чтобы она вышла. Только когда в комнату вошли горожане с каким-то общественным делом и она поняла, что к прежней ссоре даяны пока не вернутся, раввинша ушла к себе.

Вечером она выглянула из своей спальни на улицу, где непрерывно валил снег, и с застывшей улыбкой слушала, как ее муж раздраженно говорил: что это за поведение такое — специально войти в комнату заседаний раввинского суда, чтобы помешать переговорам между даянами? Никогда раньше она этого не делала.

— Ты должен обращать внимание на то, чтобы члены твоего раввинского суда не унижали грайпевского раввина. Мне кажется, что он лучше их, — ответила Сора-Ривка, продолжая сидеть неподвижно, сложив на животе свои бледные руки и глядя, как и прежде, в окно.

Раввин пришел в еще большее раздражение:

— Как же это ты говоришь, что хочешь познакомиться с его женой? Это некрасиво, неподобающе!

Сора-Ривка, все еще улыбаясь, ответила усталым голосом:

— Жизнь сложилась так, что мне не случилось с ней познакомиться. Но почему это неподобающе? Ведь раввин Кенигсберг не был моим женихом. Это она была твоей невестой.

От ее тихих ответов реб Мойше-Мордехай растерялся и пробурчал себе в бороду, что у него нет времени оберегать грайпевского раввина, чтобы, не дай Бог, не задели его честь. Он должен изучать Тору и отвечать на сотни писем. С тех пор как их Блимеле ушла, он не написал ни единого слова, чтобы закончить свою книгу. Сора-Ривка резко повернулась к мужу, ее глаза сияли какой-то странной отшлифованной издевкой и холодной печалью:

— И правда удивительно, что ты из-за своей единственной дочери не закончил писать шестую или седьмую книгу.

Реб Мойше-Мордехай со страхом посмотрел на жену и замолчал, сгорбившись. Челюсть Соры-Ривки сильно дрожала, но она старалась говорить спокойно. Ее отец вообще не писал книг. Конечно, Мойше-Мордехай ученее и знаменитее ее отца, но какая радость в книгах? Книги — это не дети… И Сора-Ривка тоже замолчала. Она выглянула в окно и подумала, что нынешней зимой это первый снег, который падает на могилу Блимеле. Это ее свадебный убор.

— Не ходи больше в комнату заседаний раввинского суда и в дом раввина тоже! — кричала в тот же вечер своему мужу Переле, когда он рассказал, сколько обид ему приходится выносить от других даянов и что только гродненская раввинша дружелюбна с ним. — Чтобы ноги твоей больше не было в доме раввина! Слышишь? Гродненская раввинша с ним дружелюбна! И он, простак, еще рассказывает об этом!

Реб Ури-Цви стоял перед женой, разведя свои тяжелые руки, похожие на поленья, с растрепанной бородой, и не понимал, почему она пришла в такую ярость. Переле даже привстала на цыпочки, словно это помогало кричать громче. Реб Ури-Цви умолял объяснить, чего она от него хочет. Прежде она требовала, чтобы он стал одним из гродненских даянов. Так как же он может теперь перестать ходить в комнату заседаний раввинского суда, когда раввинский суд заседает в доме раввина, и при этом требовать деньги за то, что он даян? Его противники и без того говорят, что он получает двойную оплату — и в качестве городского даяна, и в качестве раввина Каменной синагоги.

От злости лицо Переле пожелтело, а губы пересохли, как в пустыне. Она высмеяла своего придурковатого мужа, который обращает внимание на то, что говорят какие-то там люди, когда все знают, что другие даяны зарабатывают на своих побочных делах втрое, вдесятеро больше его. Даяны станут с большим удовольствием отправлять ему на дом еженедельную оплату, если он не будет приходить на заседания раввинского суда. Ведь они лишь со скрежетом зубовным согласились принять его, потому что не видели иного выхода. Правда, она действительно хотела, чтобы у него тоже было звание гродненского даяна, чтобы жены даянов не считали себя выше ее. Однако она не имела в виду, что он должен бегать к гродненскому раввину домой, чтобы тот издевался над ним, а его жена делала одолжение показным дружелюбием.

Реб Ури-Цви напомнил своей капризной жене, что это она потребовала от него нанести визит реб Мойше-Мордехаю Айзенштату. И почему она так зла на жену реб Мойше-Мордехая? Ведь та сказала ему буквально следующее: «Я бы охотно познакомилась с вашей женой».

Переле снова поморщилась:

— Действительно? Она хочет со мной познакомиться? Может быть, она видит, что ты не знаешь, как ее отблагодарить за дружелюбие, и хочет сделать одолжение и мне?

Реб Ури-Цви слушал жену, остолбенев, потом махнул рукой и ушел к своим книгам. Он не знал ни единой истории во всем Талмуде, где бы была такая путаница и так много противоречий, как в словах и поступках его супруги.

Точно так же, как в Грайпеве, когда она приставала к мужу, чтобы он уехал из местечка, Переле и сейчас делала всю домашнюю работу, готовила ужин, накрывала на стол и все время, не переставая, разговаривала вслух сама с собой: всем он хочет быть, все захватить, этот реб Мойше-Мордехай Айзенштат. Он гродненский раввин и заседает во главе раввинского суда Гродно. Он глава сторонников «Агуды» и глава всех ешив в Литве. Из Америки посылают деньги для еврейских учреждений и для бедняков Гродно — он и только он решает, сколько и кому давать. В Гродно приезжают раввины и лоббисты. Прежде всего они должны прийти к нему, к еврейскому Римскому Папе, как его называют жены даянов. Он пишет книги, печатает книги, продает книги, в то время как ее муж всю жизнь мечтает издать только одну книгу, но до сих пор так и не дописал ее.

11

Случилось именно то, что предсказывала Переле. Хотя реб Ури-Цви больше не заглядывал в дом городского раввина и в комнату заседаний раввинского суда, даяны присылали ему плату через служку и ни словом не упоминали о том, что он должен приходить. Сначала он сильно беспокоился, а позднее решил, что это ему на пользу. У него будет больше времени на изучение Торы и на подготовку к проповедям в своей синагоге. Однако Переле сердито поджимала уголки рта из-за того, что ее слова осуществились и что гродненский раввинский суд может действительно обходиться без ее мужа. Она долго вздыхала, выражая свою тихую горечь, и наконец уцепилась за утешение: собственно, она переехала в Гродно, чтобы быть поближе к детям, дай Бог им здоровья. Вспомнив об этом, она стала чаще заглядывать к дочери.

Но оставаться только бабушкой, приносящей сладости внукам, было не в ее характере. Она хотела помогать Сереле вести хозяйство. Аккуратная и чистоплотная по природе, Переле страдала от того, что с тех пор, как ее дочь родила еще одного ребенка, беспорядка в ее доме стало еще больше. Пол в прихожей был грязным из-за нанесенного на ногах и растоптанного снега. Хозяйка с младенцем у груди расхаживала без платка, с растрепанными волосами, в широком домашнем платье. Два старших мальчика-близнеца слонялись по комнатам грязные и голодные или валялись по полу, царапали друг друга, хватали за носы и плакали. А Серл присаживалась подумать над тем, что бы ей такое приготовить поесть за час до прихода мужа на обед.

Глядя на близнецов, Переле думала: они так похожи друг на друга, что даже она, родная бабушка, может их перепутать. Тем не менее каждый из них делал все назло другому. Когда один из них ел молочное, другой специально просил мясного. Серл орала на детей, а отец смеялся или читал газету, как будто не видел и не слышал, что творится вокруг него. Переле спросила дочь, почему та не берет прислугу. Хотя мать спросила об этом мягко и деликатно, дочь ответила криком:

— Ненавижу, когда меня обслуживают посторонние и свои тоже! Ненавижу, когда мне делают одолжение и за это одолжение командуют мной.

Раввинша промолчала. В ее раввинской семье мать и дочь не ссорились между собой при зяте. Но в другой раз, когда они остались дома одни, Переле выговорила дочери за то, что та расхаживает растрепанная. Нынешние молодые женщины расфуфыриваются перед чужими мужчинами, а перед собственным мужем крутятся в исподнем, пока не надоедят ему. Но ведь Серл — дочь раввина. В доме своего отца она подобного поведения не видала. И как муж может любить жену, если он приходит домой пообедать и видит, что дети валяются на полу, как свиньи в грязи? Мать собиралась поговорить и о других вещах, но дочь прервала ее, взвизгнув:

— Послушай, отца ты уже угрызла. Теперь ты заявилась сюда грызть меня?!

— Ты слышишь, Эзра? Мама была тут и сказала, что ты меня не любишь!

Эзра Эйдельман знал, что ничем так не может утихомирить свою жену, как сказав, что она точно такая же, как ее мама. И на этот раз он погрозил пальцем наполовину всерьез, наполовину в шутку:

— Чем больше ты ссоришься с матерью, тем больше показываешь, насколько ты на нее похожа, но с обратной стороны.

Теще же он сказал иначе:

— Придет суббота, и все здесь будет выглядеть так, как вы хотите. А посреди недели мы очень занятые люди.

Теща уже привыкла, что ее зять с красивой фамилией Эйдельман разговаривает, используя грубоватые шутки. Если она ему ответит так, как он того заслуживает, он еще, чего доброго, начнет орать, что изображать из себя важную шишку она может у своего мужа, а не у него в доме, и Серл его поддержит. Поэтому Переле промолчала, а про себя подумала, что ноги ее больше не будет в доме дочери, которая и своих близнецов уже учит не слушаться бабушку. Только одно утешение еще оставалось Переле — это два ее сына, чтоб они были здоровы. Янкл-Довид и Гедалья всегда выполняли заповедь почтения к матери.

Пришла зима с густым и сухим снегом, как будто на небе стояла мельница, из которой беспрерывно сыпалась мука. На третье утро сквозь поредевшие облака просочился сероватый свет. Около полудня показался кусок словно вымытого голубого неба, и медно-желтое солнце вылупило на него свой глаз с бельмом. Вечером ударил мороз и затянул сверкающий белый рыхлый снег слоем наледи. Через день люди на улице уже ступали осторожными коротенькими шажками, чтобы не поскользнуться и не растянуться во весь рост. В такие дни в обувном магазине братьев Кенигсберг торговля была в самом разгаре. Оба хозяина с шелковистыми бородками и благородными белыми руками суетились среди покупателей вместе со своими приказчиками. Они даже не приходили домой обедать. Именно тогда в магазине появился неожиданный гость — их мать. Она вошла, разодетая, как мать невесты на старомодной свадьбе: в выцветшей черной котиковой шубе со стоячим воротником и с отворотами на рукавах и в длинном широком старомодном платье со сборками. На руке у нее была муфта — тоже из черного котика. Она сразу же зашла за прилавок с кассой, чтобы оттуда посмотреть на дела своих сыновей.

Приказчики прыгали, как черти, по высоким полкам, снимали белые картонные коробки и ползали на коленях, примеривая обувь покупателям, сидевшим на стульях и скамьях. Старые толстые женщины в тяжелых шубах покупали боты. Молодые женщины, похожие на изогнутые тонкие пружины, примеряли высокие узкие сапожки. Сами хозяева тоже не отдыхали. Оба они обслуживали мужчин. Старики покупали глубокие калоши, молодые в своих туфлях залезали в плоские полукалоши с красной подкладкой изнутри — рижский товар. Старший из двух братьев, Янкл-Довид, потом возился с двумя мальчишками с плотными ножками в вязаных чулках из толстой красной шерсти. Рядом сидела их худая мать с веснушчатым лицом, недовольным, как будто она уже с утра поругалась с мужем. Какие башмачки хозяин ни предлагал для ее мальчиков, она пихала товар назад. «И ради этого Янкл-Довид должен был учиться в ешиве?» — сказала сама себе Переле и посмотрела на младшего сына.

Гедалья сначала занимался высохшим безбородым и беззубым стариком. Тот искал пару теплых шлепанцев, которые годились бы и на то, чтобы выходить за дверь. Минуту спустя Гедалья попытался обслужить высокого широкоплечего молодого парня в полушубке, с большими, как лопаты, руками, с густой шевелюрой и без шапки, несмотря на то что дело было зимой. Парень потребовал спортивные туфли на двойной подошве, и хозяин стоял на коленях рядом с его большими ногами. Но все, что он предлагал парню, тот отбраковывал. Одна пара туфель не понравилась ему потому, что спереди они застегивались кожаными ремешками. А ему хотелось туфли с узором. К тому же край у них слишком угловатый и нет вырезов на подошвах, чтобы надевать коньки. «И этого деревенского иноверца с лошадиной гривой должен обслуживать мой Гедалья, сын грайпевского раввина и внук старипольского раввина?» — спросила себя Переле.

Наконец оба сына ненадолго оторвались от покупателей и подошли к матери, измученные, но с сияющими лицами, потому что их выручка была велика. Разговаривали они тихо и почтительно по своему обыкновению: мать зашла к ним по какому-то делу или просто так? Переле ответила, что зашла, чтобы немного порадоваться своим сыновьям. И уж они ее порадовали! Янкл-Довид и Гедалья ползают на четвереньках перед какими-то людьми с улицы, а те еще и брыкаются! Сыновья пододвинулись к матери поближе и заговорили тише, чтобы никто из посторонних не мог их услышать: а если кожаные изделия сохнут на полках, это лучше? Напротив, они счастливы, когда покупатели заходят к ним и позволяют себя обслужить. Переле не хотела настраивать сыновей против невесток, но тем не менее не смогла смолчать:

— А почему в магазин не заходят ваши жены, чтобы помочь вам? Насколько я понимаю, их это не интересует. Они происходят из более знатных семей, чем вы оба, не так ли?

Сыновья отвечали с едва скрываемой обидой, что у их жен более чем достаточно работы по дому и с детьми тоже, и нет ничего постыдного в том, чтобы торговать обувью. Раввин подчиняется главам общины, а они не дрожат перед клиентами, хотя и наклоняются, чтобы помочь им примерить обувь. Янкл-Довид и Гедалья вернулись к клиентам и больше к матери не подходили, как к какой-нибудь надоедливой тетке, которая в очередной раз приходит торговаться из-за пары тапок так, что на нее уже больше даже не оглядываются. Только когда мать направилась к двери, сыновья встали по обе стороны и проводили ее с почетом. Но она не сказала им больше не слова и, задрав голову, вышла из магазина в своей выцветшей черной котиковой шубе поверх длинного платья со сборками сзади.

Раввинша вернулась домой с жестким вытянувшимся лицом и увидела мужа, который раскачивался над томом Геморы. Реб Ури-Цви сидел в своей длинной вязаной зеленой кофте и в плоской бархатной ермолке на седой кудлатой голове. Он не спросил, где она была, не встал со стула, чтобы помочь ей снять шубу. Так он себя и вел, а когда дети видят такое поведение отца с самого детства, то нечему удивляться, что они не проявляют уважения к матери. Переле оглянулась и вдруг заметила, что один из предметов мебели в комнате стоит неправильно.

— Помоги мне поставить диван между двумя окнами и передвинуть комод на то место, где сейчас диван, — скомандовала она мужу.

— Что это вдруг ни с того ни с сего? — спросил реб Ури-Цви.

Жена резко ответила ему:

— Твоя дочь передает тебе привет. У нее тоже помойка, а она этого даже не замечает.

Как бы Переле ни горела гневом, она тем не менее сделала все с толком. Прежде чем они с мужем перетащили мебель, она зашла в спальню, чтобы снять праздничную одежду и надеть домашнее платье. Реб Ури-Цви согнулся втрое и помог Переле перетащить диван. Он, тяжело сопя, снял шерстяную кофту и остался в арбеканфесе. Потом попытался отодвинуть от стены тяжелый комод, выдвижные ящики которого были полны белья.

— Это должен делать грузчик, нам такое не по силам, — произнес он, вытирая пот со лба.

— Если делать с умом, то это не трудно. Где есть Тора — там есть и мудрость, — ответила Переле так, будто муж в ее глазах уже не был сыном Торы. С невероятным упрямством она одна-одинешенька отодвигала комод от стены, пока он не оказался посреди комнаты, и встала рядом с ним, совсем запыхавшись.

— В Грайпеве мебель десятки лет стояла на одном и том же месте, как приросшая. А тут все похоже на раскиданные по рынку после ярмарки струганые доски, оставшиеся от торговых рядов, не мебель, а куски дерева! — бросала вокруг себя злобные взгляды Переле. — А как это выглядит у гродненской раввинши? Какая мебель стоит у нее?

— Я не разбираюсь в подобных вещах, — пробормотал реб Ури-Цви.

Его ответ, характерный для человека, целиком посвятившего себя изучению Торы и отстраненного от бытовых проблем, еще больше разозлил Переле, стоявшую посреди сдвинутых с мест предметов мебели. Тыча в мужа пальцем, Переле обвинила его в том, что это он виноват, что дети не уважают ее, что она для них не важнее прошлогоднего снега. Если он когда-то и говорил Сереле, что дочь должна слушаться свою мать, то говорил это так, что Сереле поняла из его слов, что в глубине души он с ней, со своей дочерью. Сыновей он никогда не подгонял, чтобы они старались достичь статуса, подобающего детям раввина. Его ничуть не беспокоило, что Янкл-Довид и Гедалья могут стать торговцами обувью, точно так же, как его ничуть не беспокоила перспектива просидеть десятки лет в каком-то там местечке размером с фигу, точно так же, как сейчас его ничуть не заботит, что на сегодняшний день от всех прежних радужных перспектив у него осталось только место проповедника в синагоге. Чем дольше говорила жена, тем ниже реб Ури-Цви опускал голову, продолжая молчать. Он уже давно знал, что нахальнее всех с раввином обращается его собственная жена. Но он слушал ее сейчас и поражался другому. Ведь Переле умна. Она всегда говорит разумно. Поэтому сейчас он удивлялся тому, что никак не может уловить связи между перестановкой мебели в квартире, их детьми и его раввинством.

12

В крупных варшавских еврейских ежедневных газетах писали, что из Гамбурга и из Франкфурта-на-Майне, из Амстердама и Брюсселя в Польшу приехала делегация религиозных профессоров и просвещенных раввинов. Через какое-то время те же самые варшавские газеты писали, что после посещения хасидских дворов и литовских ешив делегация зарубежных ортодоксов едет к великому гродненскому раввину реб Мойше-Мордехаю га-Леви Айзенштату. Газеты с дополнительными страницами в честь субботы прибыли в Гродно поездом в пятницу в девять утра, а пару часов спустя об этой новости уже говорил весь город. Евреи разговаривали об этом пятничным вечером дома и субботним утром в синагогах.

— Значит, реб Мойше-Мордехай Айзенштат действительно римский папа, как про него говорят.

Обыватели испытывали гордость от того, что вождь поколения, к которому приезжают такие ученые люди из-за границы, — их раввин. Евреи рассказывали и о том, что на прием, который устроит для гостей раввин, пригласят лишь его приближенных и даянов.

В Каменной синагоге тоже говорили об этом, и реб Ури-Цви Кенигсберг, проповедник синагоги, отнюдь не ощущал при этом радости. Люди считали его членом раввинского суда, фактически же он больше не встречался с даянами и прекрасно понимал, что на прием в честь уважаемых гостей его не пригласят. Это была как раз та суббота, когда евреи благословляли наступление новомесячья швата, и Переле тоже пришла в женское отделение синагоги на утреннюю молитву. Женщины вокруг нее не переставая говорили между собой о религиозных профессорах, которые едут к гродненскому раввину. Она слушала их разговоры с вымученной улыбкой на губах.

— Это знак уважения к Торе. Я бы хотела посмотреть варшавские газеты, в которых пишут об этом, — вымолвила раввинша, и несколько обывательниц пообещали, что пришлют ей домой уже прочитанные ими газеты. Позднее, за столом, когда растерянный и подавленный реб Ури-Цви жадно глотал чолнт, Переле оставила свою порцию остывать на тарелке и стала раздраженно перелистывать газеты, яростно сминая их, словно забыла, что сегодня суббота, а газетные листы ведь могут и порваться. Она попыталась было взять кусок в рот, но подавилась и захрипела:

— Черт подтолкнул меня переехать в Гродно ради детей. Дети приносят мне столько же радости, сколько уважения проявляет ко мне мой муж!

В течение первых двух дней недели шел снег с градом. Во вторник зернистый снег скрипел под ногами и сиял, как хрусталь. В среду взошло слепящее солнце и заставило сверкать сосульки на краях крыш. Замерзшие окна искрились, как слезы или бриллианты. Горожане останавливались рядом с костелом, восхищаясь хвойными деревьями, казавшимися под снежными шапками еще свежее и зеленее, чем среди лета. Где-то смеялись, и отзвуки этого смеха звенели серебряными колокольчиками в застывшем заснеженном мире. Переле вошла в лавку за мясом на субботу. Жена мясника говорила группке женщин, что погода в Гродно старается быть хорошей в честь богобоязненных ученых, приезжающих в город на субботу. На небе хотят хоть чем-то утешить городского раввина и его жену в их трауре по умершей дочери. Поэтому ему и посылают таких высоких гостей.

Покупательницы окружили Переле и заговорили с ней, как с матерью жениха на свадьбе у богачей:

— Раввинша, правда ли, что гродненская раввинша Сора-Ривка наняла повара специально, чтобы он приготовил блюда для богобоязненных профессоров и просвещенных раввинов?

— Правда, — отвечала Переле, хотя впервые слышала об этом.

— Раввинша, а правда, что младшие из иностранцев будут целовать нашему раввину руку, потому что таков у них обычай?

— Правда, — отвечала Переле сухим, как перец, голосом.

У жены мясника тоже были вопросы: правда ли, что в субботу после предвечерней молитвы один из просвещенных раввинов будет выступать в Городской синагоге? Грайпевская раввинша наверняка должна это знать. Ведь ее муж проповедник в Каменной синагоге.

— Этого я не знаю. Муж мне этого не рассказывал. А как гродненские евреи поймут, о чем говорит этот приезжий раввин? Он ведь разговаривает по-немецки, — удивилась Переле и попросила взвесить ей кусок мяса. Запах мясной лавки был ей неприятен до тошноты. — И мой муж не проповедник Каменной синагоги, а ее раввин. Жена торговца, продающего мясо с удостоверением о кошерности, должна знать разницу между проповедником и раввином.

С занесенным над боком туши тесаком в руке жена мясника стала оправдываться, что, насколько ей известно, муж раввинши был раввином в Грайпеве, а в Гродно раввин — реб Мойше-Мордехай Айзенштат. Возвращаясь домой с кошелкой в руке, Переле смеялась от обиды мелким, колючим, острым смешком, похожим на растолченные камешки: ничего не скажешь, хорошо получилось! В Грайпеве лучший кусок мяса ей посылали домой, а здесь она должна стоять в мясной лавке вместе со всеми болтушками. Войдя в квартиру, она сразу же сообщила эти новости мужу:

— Ты слышишь?! Гродненская раввинша Сора-Ривка наняла повара, чтобы он приготовил ее гостям марципаны. Едва год прошел с тех пор, как умерла ее дочь, а она уже устраивает праздники. — Переле пощупала платье у себя на бедрах так, словно не была уверена, что ее нижнее белье держится на ней. — Неужели гродненский раввин действительно думает, что он — еврейский римский папа? Как он позволяет этим немецким ученым евреям целовать себе руку? — и вдруг она закричала на мужа: — Но тебя не пригласили на прием в честь гостей!

— Как реб Мойше-Мордехай мог меня пригласить, если ты делала все возможное и невозможное, добиваясь, чтобы я не приходил ни в его дом, ни в комнату заседаний раввинского суда?! — крикнул в ответ реб Ури-Цви. По тому, как он крикнул это, Переле поняла, насколько сильно ее муж был задет тем, что остался вне круга гродненских мудрецов Торы. — В эту субботу я не буду выступать с проповедью. Все члены правления моей общины идут в Городскую синагогу послушать приезжего немецкого раввина, и я тоже туда пойду.

Маленькая раввинша больше не кричала. Она стояла, выпрямившись, сжав кулаки, и говорила тихо, сквозь стиснутые губы, так что едва было слышно:

— Не смей туда ходить!

Сейчас то, что городской раввин и даяны не пригласили его, означает, что он принадлежит к числу их противников и слишком велик для них. Но если он придет вместе со всеми гродненскими евреями в битком набитую Городскую синагогу, чтобы послушать приезжего немецкого раввина, это будет означать, что он вообще ничего собой не представляет. Реб Ури-Цви вздохнул, не ответив. Он все еще полагал, что Переле умнее его и лучше знает, как беречь его честь. На исходе субботы он понял: то, что он не пошел в Городскую синагогу, действительно спасло его от оскорблений и унижений.

Он еще не успел совершить обряд отделения субботы от будней, как дверь распахнулась и в дом с шумом вошли трое старост его синагоги.

— Доброй недели, ребе. Об этом нельзя молчать!

Зажгли огонь, евреи расселись вокруг стола, и Меир-Михл Иоффе, синагогальный староста с золотыми зубами, рассказал, что они пришли из битком набитой Городской синагоги. На самом почетном месте стоял реб Мойше-Мордехай вместе со своими приближенными и с богобоязненными иностранцами, а у орн-койдеша немецкий раввин читал проповедь. Он стоял, вытянувшись как струна, и говорил не по-немецки, а на непривычно звучавшем для гродненских евреев каком-то тягучем идише. Наверное, он был родом из Галиции или из венгерских фанатиков. Он низвергал гром и молнии на головы тех верующих евреев, которые отправляются вместе с халуцами строить Эрец-Исроэл. Евреям из нашей ортодоксальной общины «Эдас Йешурун» он сказал, чтобы они не имели дел с реформистскими синагогами, потому что, хотя реформисты тоже верят в Бога, их молитвенники короче, а мужчины сидят в синагогах во время молитвы вместе с женщинами. Это недопустимо, особенно в Гродно, где местный раввин является одновременно вождем мирового еврейства… Буквально так он и сказал: «В Гродно, где раввин является одновременно вождем мирового еврейства, в городе гаона ребе Мойше-Мордехая га-Леви Айзенштата, находятся евреи, желающие строить Эрец-Исроэл вместе с неверующими сионистами. Но из Торы и от пророков мы знаем, что Эрец-Исроэл извергает грешников. И тут проповедник принялся говорить гафтору сегодняшнего раздела Торы: о том, сколько настрадался пророк Ирмеягу от народа, царя и вельмож из-за того, что призывал иерусалимских евреев не сопротивляться вавилонскому царю Навуходоносору, и из-за того, что писал евреям, угнанным в Вавилон, чтобы они строили там дома, сажали виноградники и ждали, пока Бог праотцев вернет их в их страну. За это пророка Ирмеягу избивали, бросали его в тюрьму, плевали на него, называли предателем. „И кто же оказался прав? — воскликнул немецкий раввин и вытянулся еще прямее. — Пророк Ирмеягу или лжепророки?“»

— Именно вас, ребе, подразумевал этот немецкий раввин под словом «лжепророки»! — сказал синагогальный староста Меир-Михл Иоффе, тыкая пальцем в раввина Кенигсберга. — Он наверняка слыхал от приближенных нашего городского раввина, а может быть, и от него самого, что вы постоянно комментируете гафтору в пользу Эрец-Исроэл, вот он и комментировал гафтору против Эрец-Исроэл.

— За исключением этого раввина, все немецкие гости бритые. Говорят, они используют такую мазь, от которой не растут волосы, а это позволено по закону, — откликнулся реб Довид Гандз с длинной седой бородой и с черными застывшими глазами.

Третий синагогальный староста Мойше Мошкович, торговец культовыми принадлежностями и опытный сват, известный в раввинском мире, нетерпеливо махнул рукой:

— Евреи, говорите о деле! Решено, господа! Через неделю в субботу после минхи вы не будете выступать, как всегда, в нашей синагоге. На этот раз вы будете выступать в Городской синагоге. И пусть ваше слово будет острым, как нож. Вы должны им сказать, что заповедь заселения Эрец-Исроэл — это величайшая заповедь Торы и что халуцы, даже нерелигиозные, — это наши родные дети. Это вы должны им сказать. Если даяны и зятьки-сторонники «Агуды», живущие на содержании тестей, скажут хоть слово против, вспыхнет пламя!

— Я всегда говорил, что реб Мойше-Мордехай Айзенштат на самом деле раввин только местной «Агуды», а не всех гродненских евреев, как считается, — медленно, будто у него онемело нёбо, произнес реб Довид Гандз.

— Я говорил это еще до вас! — сказал, как отрубил, низенький Мойше Мошкович. — Вот мое слово: пусть реб Мойше-Мордехай скажет честно и прямо, что он целиком поддерживает «Агуду», тогда он будет раввином гродненской «Агуды», а реб Ури-Цви Кенигсберг, бывший грайпевский раввин, будет раввином «Мизрахи».

— Мы выйдем на священную войну, чтобы вы, ребе, стали гродненским раввином «Мизрахи» точно так же, как реб Мойше-Мордехай — раввин местных сторонников «Агуды», — вмешался в разговор Меир-Михл Йоффе, задыхаясь от потрясения и гнева. — Ох-ох, как может этот немецкий раввинчик вылезти к орн-койдешу Большой синагоги и хулить целый город евреев за то, что они не хотят в ожидании прихода Мессии гнить в гродненском изгнании. А его компания, эти йеке, еще и кивали придурковато в знак согласия!

— Не понимаю, чему тут удивляться? — вмешалась посвежевшая лицом раввинша Переле певучим молодым голосом. — Как я слышала, этот раввин — из Брюсселя. Там евреи торгуют алмазами, и их не преследуют антисемиты. Он может спокойно ждать прихода Мессии. Вы ведь наверняка проголодались, господа. Идите мыть руки.

Мужчины весело откликнулись: конечно, они голодны. Ведь они провели все время после полудня в Городской синагоге. Переле подала на стол холодную рыбу, говяжий студень, запеканку из лапши и сливовый компот, а потом отправилась на кухню заваривать чай. Жуя, с набитыми ртами, синагогальные старосты рассказали, что завтра утром йеке уезжают, а через неделю по всему Гродно объявят, что в субботу «Шира», когда читают недельный раздел Торы «Бешалах», грайпевский раввин выступит в Городской синагоге. Наверняка начнется суматоха, и сторонники «Агуды» будут из кожи лезть. Синагогальные старосты точили зубы, готовясь к войне, как точат нож о вилку, и снова напоминали, что под лжепророками немецкий раввин подразумевал его, реб Ури-Цви га-Коэна Кенигсберга. При этом они расхваливали мудрость и гостеприимство раввинши, глотая холодные куски и запивая их холодным чаем, — и вдруг ушли так же поспешно и шумно, как появились.

Только тогда реб Ури-Цви поднял на жену подернутые тоской глаза и простонал: как он может сказать, стоя у орн-койдеша, что заповедь заселения Эрец-Исроэл превыше всех заповедей Торы?

— Ты можешь и должен это сказать. — Переле стояла перед мужем, уперев руки в боки. — Погоди! — сказала она ему. — Что упоминается в Торе чаще — заповедь возложения тфилин или Эрец-Исроэл? Разве это мелочь — заповедь возложения тфилин? Тем не менее она упоминается только пару раз, а Эрец-Исроэл упоминается то и дело во всем Танахе.

Что он смотрит на нее с открытым ртом? Ему нечего ответить? Она это не сама выдумала. Она еще в девичестве слыхала, как один проповедник говорил это ее отцу. И если ее отец не нашел, что на это ответить, то прихвостни гродненского раввина уж наверняка лишатся дара речи.

Переле пошла на кухню мыть посуду. При этом она говорила себе: ее бездельнику самому никогда не пришло бы в голову выступить в гродненской Городской синагоге и получить поддержку в борьбе за то, чтобы Мойше-Мордехай Айзенштат не был больше единственным городским раввином.

13

В субботу после предвечерней молитвы посреди проповеди реб Ури-Цви в битком набитой Городской синагоге раздался крик:

— Грайпевский раввин должен бы постыдиться говорить, что доктор Герцль и его компания сионистов как-то связаны с Торой!

Проповедник в растерянности замолчал, и вся публика оглянулась, ища крикуна. Сразу же раздался еще один голос:

— Гемора уже рассказывала нам об одном первосвященнике, который на старости лет стал саддукеем.

А третий голос воскликнул:

— Неслыханно, чтобы знаток Торы выступал против совета мудрецов Торы!

Крики доносились из кружка молодежи, пришедшей с изначальным намерением помешать проповеди раввина Кенигсберга. Поскольку сторонники «Мизрахи» выставили его в качестве своего проповедника в Городской синагоге через неделю после того, как там выступал иностранный раввин из числа «мирных и верных людей в Израиле», сторонники «Агуды» сочли это объявлением войны. Но и сторонники «Мизрахи» не стали молчать:

— Подстрекатели! Разжигатели конфликтов! — загремел голос Меира-Михла Йоффе.

— На них надо наложить херем! — крикнул совсем еще молодым голосом реб Довид Ганз, голова которого уже подрагивала от старости.

— Этих сторонников «Агуды» подослал их вожак, городской раввин, этот еврейский римский папа! — орал Мойше Мошкович.

Услыхав такие речи, направленные против реб Мойше-Мордехая га-Леви Айзенштата, его приближенные набросились на низенького Мойше Мошковича с кулаками:

— Злодей и раскольник! Иеравам бен Неват! Против кого это ты так выступаешь? Против учителя всех сынов Изгнания? Топчите его! Раздавите его, как червя, пусть сейчас и суббота!

Обе спорящие стороны рвались в драку, но не могли протолкнуться друг к другу через плотную толпу, похожую на широкую бурную реку.

Не связанные ни с одной из противоборствующих партий евреи поначалу с любопытством смотрели на спорщиков. Но понемногу слушатели начали злиться на тех, кто помешал проповеди. Евреям стало жалко грайпевского раввина. Он стоял рядом с орн-койдешем, онемев, с пожелтевшим лицом и растрепанной безжизненной белой бородой. Из сочувствия к нему евреи ощутили гнев по отношению к этим пухлощеким молодым фанатикам, живущим на содержании тестей. Состоятельные обыватели, стоявшие по обе стороны от орн-койдеша около восточной стены, пожилые евреи с шелковистыми бородами и в жестких шляпах, с обидой ворчали, что не позволяют себе высказываться по поводу гостей. Рыночные торговцы и перекупщики, сидевшие с лицами, похожими на камень на морозе, на средних скамьях в зимних шапках и полушубках, ворчали еще громче, что ссор и скандалов у них предостаточно на неделе, а в субботу они хотят немного отдохнуть и спокойно послушать проповедника. На задних скамьях и у западной стены ремесленники с ссутуленными спинами и искривленными от тяжелого труда пальцами орали уже во весь голос:

— Вот чему вас учат в ешивах? Так-то вы проявляете уважение к пожилому раввину? Пусть у вас будет такой год, как вы богобоязненны!

Больше всех прочих сторонников «Агуды» шумел один молодой человек в шапке, щегольски сдвинутой набок, в коричневых перчатках и с белым галстуком под черным меховым воротником, как будто он все еще был женихом в первые семь дней после свадьбы. За его толстыми сочными губами скрывался рот, полный острых зубов, и чем больше он кипятился, тем яснее становилось, что его глаза, взгляд которых был также остер, как и его зубы, на самом деле так и брызжут смехом. Все тут же возненавидели его. Со всех сторон раздавались крики:

— Вы только посмотрите на этого святошу в перчаточках на меху! Вытащите его из синагоги за волосы! Вытащите его из синагоги за ухо!

Евреи начали пихать его в бока, подталкивая к выходу. Другие молодые люди из компании сторонников «Агуды» сами начали прокладывать себе локтями дорогу к двери. Уже стоя на ступеньках у выхода, они все повернулись к евреям, оставшимся в Городской синагоге, и хором крикнули:

— Гродно — это отверженный город!

Часть евреев не расслышали, другие не поняли, но те обыватели, которые расслышали и поняли этот выкрик, пожимали плечами и причмокивали губами:

— Вот это выходка! Сказать про целый город евреев, что это отверженный город!

Толпа повернулась к проповеднику, стоявшему в полуобморочном состоянии рядом с орн-койдешем, и стала подбадривать его:

— Говорите дальше, ребе, говорите, мы вас слушаем. Вы наш городской проповедник.

Реб Ури-Цви едва сдерживался, чтобы не расплакаться на глазах у слушателей. Ведь он не сказал ни единого слова против Торы и против мудрецов Талмуда и даже не помышлял об этом. Чем же он заслужил, чтобы его прилюдно позорили и называли саддукеем? Реб Ури-Цви хотел было прервать проповедь, но тут же вспомнил, что его Переле не простит ему этого и на этот раз будет права. Кто знает, не были ли эти дикие фанатики подосланы даянами? И может быть, с ведома городского раввина? Коли так, ему нельзя уступать. Он должен доказать, что он тоже раввин. Проповедник собрался с силами и продолжил проповедь, но язык у него заплетался, да и люди все равно его не слушали. Евреи разговаривали между собой, кипятились и ругали святош: неделю назад городской раввин и весь раввинский суд пришли послушать иностранного раввина, а вот грайпевского раввина они послушать не пришли, потому что он им как кость в горле.

Конфликт распространился и на совет городской общины. Он буквально взорвался во время собрания, когда речь шла о совсем постороннем деле.

Долгое время в совете шел спор по поводу двух сиротских приютов: для мальчиков и для девочек. Часть членов совета высказывались за то, чтобы держать сирот обоих полов вместе. Но религиозные члены совета не желали об этом слышать, а городской раввин вместе с раввинским судом угрожали, что они вынесут строжайший запрет такого объединения.

На собрании совета общины первым выступил вожак гродненских халуцев, молодой человек с густой черной шевелюрой и с таким загорелым лицом, будто он загорал под жарким солнцем Эрец-Исроэл. Говорил он рыча, но при этом напевно, как будто руководил плясками халуцев.

— В Эрец-Исроэл, — сказал он, — парни и девушки живут в одних и тех же кибуцах. Только в Гродно еще царит мрачное средневековье, здесь правят настоящие мракобесы. Мы должны приучать молодое поколение к товарищескому сосуществованию и готовить его к алие.

Поэтому он, представитель халуцев в гродненской сионистской фракции, целиком и полностью поддерживает слияние двух сиротских приютов.

Пока кучерявый член совета общины говорил, бородатые члены правления смотрели на него, как на дьявола-разрушителя, брызжущего смертоносным ядом. Они, эти старые общинные функционеры, не могли разговаривать по-нынешнему, как мальчишки из разных партий, болтавшие о правом и левом крыле, о блоках, фронтах и захваченных позициях. Поэтому старики слушали с наполовину смущенными, наполовину издевательскими улыбками и думали о том времени, когда они строили эти самые детские дома, сами таскали набитые соломой матрасы для кроватей, сами выпрашивали у домохозяек рыбу и халы на субботу, платили меламедам, чтобы те учили мальчишек древнееврейскому языку и Торе, а потом устраивали этих мальчишек в ученики ремесленникам. А теперь приходят эти юные партийцы и требуют, чтобы сирот обоих полов держали вместе! Горе ушам, слышащим такое!

Меир-Михл Иоффе, староста Каменной синагоги и член совета общины, попросил слова. Он чувствовал себя уверенно, потому что в зале сидели члены правления синагоги и члены его партии, пришедшие послушать и поддержать его.

— Неудивительно, — воскликнул Меир-Михл Иоффе, — что гродненский раввин не понимает нужд общины, не понимает, что у нее не хватает денег на содержание двух сиротских домов. Гродненский раввин постоянно занят с раввинами со всей Польши и из-за границы. Поэтому он не знает и не хочет знать, что происходит в самом Гродно. Поэтому «Мизрахи» и все беспартийные евреи, которым важно единство, требуют, чтобы их раввином был назначен бывший раввин Грайпева реб Ури-Цви га-Коэн Кенигсберг, а реб Мойше-Мордехай Айзенштат пусть остается раввином гродненской «Агуды».

— Ваша фракция за слияние двух сиротских домов или против? Говорите по делу! — стали кричать ему со всех сторон.

— «Мизрахи» против слияния двух сиротских домов, но «Мизрахи» тем не менее требует, чтобы в Гродно были два городских раввина, — ответил Меир-Михл Йоффе.

— А если сиротские дома сольют, вы, пан Йоффе, не сможете играть ночи напролет в карты? — вскочил бундовец с седыми пучками волос на голове, сутулой спиной и глубоко посаженными сверкающими от злости глазами. В его хрипловатом голосе слышалось львиное рычание: — На еврейской улице бушует реакция! — И он принялся перечислять, загибая пальцы, деяния гродненских благодетелей ради сирот в прежние времена: каждый четверг двое сирот обязаны были ходить вместе с синагогальным служкой по мясным лавкам выпрашивать на субботу телячьи ножки и легкие. На похоронах богача-кровопивца сироты были обязаны быть одеты в темно-коричневые пальтишки с зеленой ленточкой на шапках, чтобы их не спутали с детьми из состоятельных семей. Если какой-нибудь мальчишка шалил или пропускал молитву, его били смертным боем. У мастеров-ремесленников мальчишки-ученики должны были выполнять самые грязные работы по дому и вкалывать по восемнадцать часов в сутки. Бундовец еще долго метал громы и молнии в богатых гродненских евреев, требующих двух отдельных раввинов и два отдельных сиротских дома. Наконец он подвел итог:

— Бунд — это единственная партия на еврейской улице в Гродно, которая обеспечивает бедняков дровами на зиму. От имени фракции Бунда я вношу проект резолюции из двух пунктов. Во-первых, уволить всех гродненских служителей культа с их оплачиваемых должностей. Пусть идут работать, дармоеды! Во-вторых, слить оба детских дома и давать в них светское образование на идише в бундовском социалистическом духе.

Состоятельные евреи не могли больше это выносить, они вскочили со своих мест с криками:

— Прольется кровь, если сиротские дома будут слиты!

Один из членов правления общины в польской хасидской фуражке, подрубленном лапсердаке и с серебряной цепочкой на жилете замахнулся на бундовца своей толстой палкой:

— Наглец! Тебе назло сироты будут носить арбеканфесы, а не красные галстуки!

Бундовец рассмеялся ему в лицо. Он не боялся казачьих нагаек и царской каторги. Так неужели он испугается какого-то хасида? Еще горячее и яростнее ссорились между собой религиозные. Сторонники «Агуды» кричали, что это сторонники «Мизрахи» довели дело до такого осквернения имени Божьего. Если можно выступать против гродненского раввина, главы совета мудрецов Торы, то можно и идолопоклонством заниматься. Сторонники «Мизрахи» кричали в ответ, что как бы велик ни был гродненский раввин в изучении Торы, у него нет монополии на Тору. Тора принадлежит всем евреям. Собрание было прервано посредине, но собравшиеся продолжали препираться на улице. Было темно. Снег хлестал по разгоряченным лицам. Ветер задувал в распахнутые рты. Конфликтующие стороны продолжали и на улице орать друг на друга, но постепенно спутанные клубки их теней поредели: евреи исчезали в своих переулках и, сгибаясь, ныряли в низенькие двери своих домишек. Только метель продолжала кружиться и выть на темных улицах.

14

Конфликт, перекинувшийся из Городской синагоги на совет общины, как снежный ком покатился по прочим гродненским синагогам. Люди спорили дома и даже в лавках и магазинах.

Вот один торговец скобяным товаром сидит без выручки и чувствует, что все тело у него покрывается ржавчиной от его товара — листов жести, ящиков с гвоздями, связок ключей, замков, дверных задвижек. Он втягивает голову в воротник овчинного полушубка и выскакивает через снежную вьюгу к торговцу мануфактурой Эзре Эйдельману с соседней улицы. У того тоже сейчас нет покупателей, никто не приходит в такую погоду покупать материал на костюм. Он стоит с лавочниками из соседних лавок, препирающимися между собой о должности гродненского раввина. Хотя Эзра Эйдельман приходится зятем грайпевскому раввину, его не волнует или он делает вид, что его не волнует, что говорят о его тесте. Соседи разговаривают спокойно, притчами и полунамеками. Один говорит:

— Наш раввин — как вывеска для всего мира, к нему приезжают отовсюду, но Гродно от него ничего не получает.

Второй отвечает, что сравнивать кого-то с гродненским раввином — все равно что сравнивать кучу тлеющих углей с луной. На это первый возражает:

— Наш городской раввин похож на женушку с кукольным личиком. Приятно с ней появиться на людях, но по дому она ничего толком делать не умеет.

Тут вмешивается торговец скобяным товаром:

— А что вы делаете, если Бог вам помог и одарил женушкой-неумехой, к тому же страшной, как обезьяна?

Эзра Эйдельман рассмеялся, чтобы показать: он ничуть не переживает по поводу того, что говорят о его тесте, и он понимает, что речь идет не о его жене. Но когда он возвращается домой на обед, Серл стоит посреди комнаты, двойняшки держатся за ее фартук, а грудного младенца она держит на руках и встречает мужа криком:

— Я не хочу, чтобы моя мать стала гродненской раввиншей! Слышишь? Не хочу!

Мужу всегда было приятно видеть, что чем больше его жена ссорится со своей матерью, тем с большей радостью слушается его. Но на этот раз Серл не приготовила ему обеда, да и разговоры о раввинах ему уже надоели хуже пареной репы. Низко заросший волосами лоб Эзры начал морщиться. Он словно опасался, как бы против собственной воли не поднять руки на женщину с грудным младенцем на руках. Эзра засунул свои тяжелые короткие руки в карманы и проворчал:

— Послушай, Серл, я тебе уже столько раз говорил, что чем больше ты ссоришься со своей матерью, тем больше показываешь, как вы похожи. И я ненавижу злобных баб. Какое тебе дело до того, что твоя мать станет гродненской раввиншей?

Когда ей было надо, дочь, точно так же, как и ее мать, умела и промолчать. С ребенком на руках Серл бросилась на кухню готовить мужу обед, а близнецов оставила возиться на полу у его ног. Эзра уселся в глубокое кресло почитать газету и вздохнул: сосед-лавочник своей притчей про хозяйку-неумеху попал в самую точку.

Серл едва дождалась, пока муж поест и вернется в лавку. После этого она оставила немытую посуду на столе, позвала высокую тощую соседскую девушку, чтобы та посидела с детьми, а сама поспешно накинула на плечи широкое пальто, сунула ноги в боты, не застегнув их, надела берет на растрепанные волосы и поспешно направилась в обувной магазин своих братьев.

Вьюга, бушевавшая на улице, снова загнала в магазин много покупателей, требовавших калоши, полусапожки, теплые боты, спортивные туфли. Приказчики едва справлялись с таким потоком, но братья Кенигсберг на этот раз не вышли из-за прилавка. Каждый раз, когда открывалась дверь и входил какой-нибудь мужчина, Янкл-Довид и Гедалья сначала вздрагивали, а потом благодарили Бога за то, что вошедший не оказался кем-либо из их друзей, приближенных к гродненскому раввину. Сыны Торы находили братьев утром перед молитвой, днем — в магазине, ночью — дома, и все с одной и той же претензией: как они допускают, чтобы их отец втягивался в конфликт с гаоном реб Мойше-Мордехаем Айзенштатом? Ведь братья Кенигсберг бывшие ешиботники, они же понимают то, чего не понимают люди с улицы: что спорщики не думают о чести Торы и что, унижая одного мудреца Торы, они унижают всех. Так почему же братья не поговорят со своим отцом? Янкл-Довид и Гедалья знали, что разговаривать надо с матерью. Поэтому они стояли в своем магазине, заранее подавленные еще только предстоящим им тяжелым разговором с нею. Тут снова распахнулась дверь магазина, и внутрь вместе со снежной вьюгой ворвалась их сестра, уже открывшая рот, чтобы закричать. Однако вид множества покупателей заставил ее сдержаться. Через мгновение она уже стояла рядом с братьями за прилавком.

— Отец неудачно женился… Что вы на меня пялите глаза? Разве вы не знаете, почему мать подталкивает отца к тому, чтобы он стал гродненским раввином? Она хочет отомстить гродненскому раввину за то, что он когда-то был ее женихом и отменил их помолвку.

Серл всегда наговаривала мужу на своих братьев, что они бараны, а не люди, что у них расплывшиеся физиономии, что они раскрашенные деревяшки. Мать командует ими, а они ей позволяют. Она не ожидала вдруг увидеть перед собой два таких распаленных лица: теперь оба брата прямо дрожали от гнева и оглядывались, не слышит ли ее кто.

— Молчи! Твой большой рот доведет нас до позора. Нам не хватает только, чтобы в городе узнали, что дочь грайпевского раввина говорит о своей матери!

Напуганная братьями еще больше, чем прежде мужем, Серл стала оправдываться тихим голосом:

— Я ведь этого никому не говорила, даже Эзре!

Однако Янкл-Довид тяжело сопел, а Гедалья вытирал носовым платком пот с шеи под подбородком.

— Чтоб больше никому этого не говорила! — предостерегли они крикунью и даже не сказали, что этим вечером собираются пойти к матери.

Переле не узнавала сыновей. Они ничего не рассказывали о ее внуках и даже не захотели выпить у нее стакана чаю. Они специально пришли, когда отец проводил свой урок в синагоге, чтобы иметь возможность поговорить с матерью жестко и перечислить ее грехи с тех пор, как она привезла отца в Гродно и сделала его даяном. Теперь она подталкивает его снова на нечто, о чем он прежде даже не помышлял, — стать раввином гродненских сторонников «Мизрахи». Пока же отца поносят и позорят противники, а его якобы сторонники от его имени оскорбляют гаона, надломленного судьбой еврея, потерявшего единственную дочь. К тому же гродненский раввин был за то, чтобы отца приняли в члены раввинского суда, хотя даяны выступали решительно против этого. Так чего же мама хочет от своих детей и на что она рассчитывает?

Переле сидела за маленьким столиком, положив правую руку на толстый молитвенник «Корбн минхе», и обиженно улыбалась. Чем дольше и резче говорили сыновья, тем беспокойнее ее маленькие сухие пальцы дрожали на обложке молитвенника. Однако она дала сыновьям выговориться и только после этого ответила: не она начала войну между сторонниками «Мизрахи» и «Агуды», не она устраивала скандалы во время проповедей в Городской синагоге, и не она взбудоражила весь Гродно, подняв всех против раввина Айзенштата и его приближенных. Кроме того, Янкл-Довид и Гедалья должны вспомнить, что, когда она увидала их в их обувном магазине ползающими на коленках, чтобы помочь клиентам примерить обувь, и спросила, почему их жены не приходят в магазин помочь им, оба ее родных сына ответили ей так, как не отвечают даже мачехе, чтобы она не вмешивалась в их жизнь. Но себе они позволяют вмешиваться в ее жизнь и даже пришли к ней домой поучать ее!

С искаженным от боли в спине лицом Переле встала из-за маленького круглого столика и едва дотащилась до дивана. Сыновья хотели помочь ей, но мать оттолкнула их локтями и так дрожала всем телом, как будто они были двумя ангелами-разрушителями, пришедшими по ее душу. Переле растянулась на диване. Она лежала на спине, а оба сына стояли рядом, как будто были уже осуждены и приговорены. Ее лицо осунулось, стало длиннее и суше, но глаза сверкали и словно стали вдвое больше. Ее голос хрипел, пронизанный болью и горечью. Она продолжала говорить, но смотрела при этом в потолок, как будто сыновей здесь не было и она произносит свои мысли вслух для себя.

Каждый богобоязненный знаток Торы желает, чтобы его сыновья выросли такими же или еще большими знатоками Торы, чем он. Ученый еврей ищет для себя зятя, который тоже был бы сыном Торы. Точно так же сыновья грайпевского раввина и внуки старипольского гаона могли получить должности раввинов в крупных общинах. Но им больше нравится торговать обувью, они ценят себя еще ниже, чем ценит их весь свет. О зяте же вообще нечего говорить! Муж Серл — простак, невежа. Поэтому дети вместо того, чтобы желать, чтобы их старый отец получил хотя бы видимость того, что ему причитается, хотят, чтобы он остался человеком, с которым никто не считается. Янкл-Довид и Гедалья — почтенные обыватели, известные в Гродно, они могли бы укрепить сторону, поддерживающую отца. Ради них и их друзья тоже могли бы поддержать грайпевского раввина. Но почему так должны поступать посторонние люди, если даже сыновья считают любого другого раввина выше своего отца? Их не задевает и то, что подосланные гнусные людишки не дали ему закончить проповедь в Городской синагоге. И они еще приходят к матери с претензиями, что она не так защищает честь их отца!

Раввинша все еще смотрела в потолок, и из ее глаз текли слезы. Сыновья знали, что мать никогда не плачет и терпеть не может плаксивых женщин. Но если ее все-таки доводят до слез, она очень злится, и не стоит пытаться ее утешать. Поэтому братья стояли у дивана и молчали, пока мать не повернулась к ним и не велела идти домой, к женам и детям. Она не хочет, чтобы отец, придя из синагоги, встретил их и узнал, что они довели ее до такого состояния. Он им этого не простит. Янкл-Довид и Гедалья могут быть уверены, что она не расскажет отцу о том, как они явились к ней домой выполнить заповедь почтения к матери.

15

Затянутое облаками небо накануне праздника Пурим скрывалось за слоем морозной дымки. Похолодало, снег посерел. Одно дерево выделялось на сером фоне своими необлетевшими пожелтевшими листьями. Ветер теребил эти листья, словно смеясь над деревом, все еще наряженным в увядшую прошлогоднюю одежду, хотя уже прошла зима и снова наступил канун весны. Однако конфликт по поводу грайпевского раввина все продолжался и даже обострился еще больше. Накануне Пурима к городскому раввину пришли его приближенные, сторонники «Агуды». Они говорили с городским раввином открыто: при всем уважении к городскому раввину, господину этого места, он — только пусть он не обижается — виноват! Если бы он прежде не согласился, чтобы грайпевца сделали членом гродненского раввинского суда, то его сторонники не набрались бы сейчас наглости скандалить и требовать, чтобы его сделали городским проповедником и городским раввином от «Мизрахи». Если им уступить и в этом, они еще больше начнут вмешиваться во все дела, связанные с воспитанием и верой. Но если не уступить, страсти понемногу улягутся. Злость уже выкипела. Непричастные к противостоянию состоятельные обыватели и даже простолюдины больше не поддерживают грайпевца.

— И вы не можете поступиться нашей честью. Даже если реб Ури-Цви га-Коэн Кенигсберг будет по статусу ниже вас, он все равно будет выше нас, — сказал от имени всех членов раввинского суда даян из Волковысского переулка.

Из-за поста Эстер у старых даянов были осунувшиеся лица. Молодые приверженцы «Агуды», судя по их оживленности и розовым щекам, похоже, вообще не постились. Они, конечно, позволили себе такое поведение по примеру многих других сынов Торы из литовских ешив, считающих, что подобные самоистязания — это для невежд, а знатоки Торы могут заменить их изучением Торы. Но сытые молодые лица приближенных гродненского раввина горели фанатизмом. Их взгляды так и брызгали гневом. Реб Мойше-Мордехай понял, что все претензии направлены главным образом против его жены. В городе говорили, что это она требует, чтобы он во всем уступал. Однако приближенные раввина считали, что, поскольку гродненская раввинша постоянно пребывает в печали из-за своей умершей дочери, она утратила способность разумно оценивать ситуацию, и потому раввин не должен ее слушаться. Реб Мойше-Мордехай молча выслушал упреки и снова ушел в комнату жены.

Сора-Ривка, как всегда, сидела на краю застеленной кровати и держала в руках карточку дочери. На этот раз она не стала засовывать фотографию под подушку, когда услышала шаги мужа. Она знала о гостях, находившихся в комнате заседаний раввинского суда, и о причине их визита. И сразу же, как муж вошел, начала говорить жестко и строго: он не должен был допускать, чтобы гродненские даяны вели себя с грайпевским раввином так злобно и отпускали в его адрес шпильки до тех пор, пока он, будучи не в силах больше сидеть среди врагов, не перестал приходить на заседания раввинского суда. И пусть муж выставит из дома этих молодых людей, которые не давали грайпевскому раввину выступать в Городской синагоге. А у самого грайпевского раввина надо попросить прощения и помочь ему стать городским проповедником, гродненским раввином — кем он хочет!

Реб Мойше-Мордехай уже в который раз слышал это от жены. Обычно при таких ее речах у него от злости начинали подрагивать усы, крылья ноздрей, руки. Сегодня она добавила, что он еще должен попросить у грайпевского раввина прощения. Реб Мойше-Мордехай рассмеялся: ему еще и прощения просить у человека, которые силой ворвался в его город и разжег конфликт? Сора-Ривка продолжала кончиками пальцев держать карточку дочери и поражалась: ее Блимеле совсем не выглядит болезненной. У нее блестящие волосы, маленький ротик — улыбается, шейка высокая… Раввинша подняла свое бледное костлявое лицо, и ее черные глаза загорелись враждебностью к мужу, который способен думать еще о чем-то, помимо их умершего ребенка. После этого она снова принялась смотреть на фотографию. Она смотрела, и ее зрачки стекленели, она говорила монотонным голосом, похожим на удары редких тяжелых капель, падающих из закрытого крана. Ее прадед, праведник реб Александер-Зискинд, в своем завещании писал, чтобы его дети и дети его детей не занимали руководящих общественных должностей, потому что это приводит к гордыне, а также к конфликтам из-за почестей. А если его наследники не послушаются его, — писал прадед в завещании, — он не будет за них заступником на том свете, а, напротив, жестоко отомстит им. И он действительно отомстил своей правнучке.

Сложив руки за спиной, реб Мойше-Мордехай посмотрел на жену из-под вопросительно поднятых бровей и нетерпеливо ответил, что должен вести себя в соответствии с указаниями своих собственных предков. Ее прадед просил, чтобы после смерти над его телом надругались и покарали его всеми четырьмя казнями, к которым приговаривал Синедрион. Но предки семьи Айзенштат считали, что мудрец Торы не должен позволять себя унижать ни при жизни, ни после смерти. Он научит гродненских обывателей относиться к нему с почтением! Ведь Сора-Ривка знает, сколько раз он получал письма от иерусалимской общины «Эйдо га-харейдис», приглашающей его стать главой ее раввинского суда. Он каждый раз отказывался. Теперь же он сам напишет общине в Иерусалим, что принимает ее предложение.

— Но туда тебе придется поехать одному, Мойше-Мордехай. — На лице Соры-Ривки появилась смертельно усталая улыбка человека, знающего, что, сколько он ни будет плакать, никогда не выплачет своей печали и ему придется жить дальше. — Я не уеду от могилы Блимеле. Все святые гробницы Иерусалима не смогут мне заменить этого земляного холмика в Гродно.

Раввин снова взглянул на жену и, резко повернувшись, вышел из спальни в комнату заседаний раввинского суда. Кое-кто из собравшихся там людей разговаривал между собой. Другие из-за поста Эстер ощущали сухость во рту, у них сводило желудки от голода, и они молчали. Зато молодые приближенные гродненского раввина просто кипели: почему раввин так трясется над своей женой? Да, она дочь мудреца Торы, достойная и ученая женщина, мать, потерявшая свою единственную дочь, но, когда речь идет о чести Торы, не спрашивают мнения жены. Увидав входящего раввина, все встали. Реб Мойше-Мордехай обеими руками оперся о стол.

— Господа, место гродненского городского раввина я получил от своего покойного тестя. Я не буду расходиться с его дочерью из-за этого места. И еще кое-что: если местные евреи хотят еще одного городского раввина, я отнюдь не собираюсь возражать. А если вы, с вашей стороны, будете вести эту войну, я вообще откажусь от места гродненского раввина. Мне важнее согласие в семье. Идите, господа, чтобы евреям не пришлось вас ждать с чтением свитка в ваших синагогах.

Его лицо морщилось от горя и напряжения. Все поняли, что это его окончательное решение. Даяны не забыли, что, помимо нынешнего единственного случая с грайпевским раввином, глава раввинского суда никогда не навязывал им своего мнения. Его приближенные-фанатики тоже помнили, что раввин по своей природе человек деликатный, считающийся с заботами и нуждами каждого. Никто не хотел причинять ему еще большие страдания возражениями, поэтому все молча поднялись и ушли. Однако на улице все заговорили между собой о том, что реб Мойше-Мордехай не проявит по отношению к своей жене той твердости, которую праведник Мордехай проявил по отношению к царице Эстер, когда та передала ему, что ничего не может сделать в связи угрозой, нависшей над евреями. Мордехай предостерег ее тогда: «Не думай, что ты одна спасешься в доме царском из всех Иудеев!» Но сколько бы претензий к реб Мойше-Мордехаю ни было у его даянов и приближенных, они в тот же вечер рассказали в своих синагогах, что городской раввин уступает грайпевцу ради мира. Однако Гродно должен спрятать в землю голову от стыда, что променял своего знаменитого во всем мире гаона на какого-то там проповедника. Тут и там находился какой-нибудь еврей, который спрашивал:

— А почему Гродно не может позволить себе двух городских раввинов?

Однако большинство обывателей утверждали, что им и в голову не приходило вдобавок к существующему господину этого места назначить еще одного городского раввина.

Старосты и прихожане Каменной синагоги тоже отнюдь не обрадовались вести о своей победе.

— Ша! — кричали они мальчишкам, которые по обычаю стучали, трещали трещотками и стреляли из пугачей при упоминании имени Амана во время чтения Свитка Эстер. У синагогальных старост и так гудело и щелкало в ушах от того, что они унизили великого мудреца Торы. Они не ожидали, что реб Мойше-Мордехай так быстро уступит, да еще и предупредит своих приближенных, что, если они продолжат войну, он вообще откажется от места гродненского городского раввина. Члены правления Каменной синагоги поздравили грайпевского раввина с такими вытянутыми физиономиями, будто он ради своей чести убедил их пойти на самое гнусное преступление. Братья Кенигсберг даже не поздравили отца. Читая Свиток Эстер, они стояли рядом с ним и молчали, как будто пребывали в трауре. Реб Ури-Цви ушел домой с пылающим лицом, в глазах у него стояли слезы, комок застрял в горле. Он ткнул в Переле пальцем:

— Ты во всем виновата, ты! Реб Мойше-Мордехай уступил во всем и своими уступками унизил меня больше, чем его молодые приближенные своими криками во время проповеди в Городской синагоге. Теперь весь город знает, что это не реб Мойше-Мордехай подсылал крикунов, а ты подстрекала меня и остальных.

Реб Ури-Цви продолжать кричать, что мудрецы Торы будут его теперь избегать. Старосты Каменной синагоги тоже уже раскаиваются. Даже его сыновья стояли рядом с ним в синагоге онемевшие и пришибленные новостью, что гродненский раввин отказывается от борьбы за свою честь.

Переле ожидала этой победы. До нее доходили слухи, что гродненская раввинша требует от своего мужа уступить. Когда Переле посреди недели зашла в лавку, женщины с видом святош, поджимая губы, рассказывали ей, какая праведница гродненская раввинша Сора-Ривка и как она всегда пренебрегала почетом, особенно с тех пор, как пребывает в трауре по своей единственной дочери. Этим обывательницы хотели сказать, что грайпевская раввинша, дожив до радости от своих детей и внуков, к тому же хочет теперь, чтоб люди ей кланялись. Грайпевская раввинша выслушала это со сладкой улыбкой и вернулась из лавки размеренным шагом. В субботу она пришла в женское отделение синагоги, наряженная в свое длинное платье с закругленым турнюром из проволочной сетки. На голове у нее был традиционный платок, закрывающий лоб, украшенный жемчугом. Молилась она по своему маленькому молитвеннику с золотым обрезом с таким уважением к себе самой, как будто показывала пример, как должна держать себя настоящая раввинша. С тем же достоинством она держалась теперь с мужем. Она говорила, пренебрежительно повернув голову, что он ввалился, как растрепанная напуганная баба, вместо того чтобы пожелать ей веселого праздника Пурим.

— Прими титул, который Гродно предлагает как причитающийся тебе. Вмешайся в общественные дела и пригласи почтенных обывателей в свой дом. Издай свою книгу и распространи ее среди изучающих Тору, тогда понемногу забудется конфликт с реб Мойше-Мордехаем Айзенштатом. Что-что, а умным он был всегда и, когда увидел, что иного выхода нет, сразу же сдался.

16

Гродно содрогнулся. Рассказывали, что во время праздничной трапезы в Пурим реб Мойше-Мордехай Айзенштат почувствовал тяжесть в сердце, сильные боли в левом плече и руке. Он обливался холодным потом, ему было плохо, он задыхался. Раввинша Сора-Ривка подняла крик, сбежались соседи, привели врача. Он выслушал раввина, проверил пульс, померил давление и сказал, что у раввина легкий сердечный приступ. Он должен много отдыхать и не волноваться. Евреи слышали об этом и качали головами:

— О, как грайпевский раввин и его сторонники отравляли в последнее время жизнь нашему раввину! Его жена к тому же требовала, чтобы он уступил. Он уступил и рухнул.

Реб Ури-Цви Кенигсберг очень разволновался от этой вести. Когда он пересказывал ее Переле, она застыла на месте без движения, бледная. Ее глаза сияли потаенным светом воспоминаний о далеких годах юности. Этот свет был похож на красноватый отблеск заката в окне. Наконец грайпевская раввинша пришла в себя и закашлялась хрипло и зло:

— Он и холостым парнем был болезненным и нервным. Для человека со слабым сердцем у него слишком большие амбиции, он все хочет захватить.

Накануне Пейсаха деревья были уже украшены раскрывающимися почками. Казалось, они укутаны прозрачным розоватым туманом. Половина неба была еще закрыта тучами, в то время как другая половина уже сияла глубокой и ясной синевой. В уголках, куда еще не добралось солнце, оставались лежать желтые ноздреватые сугробы. Весенний ветерок влажно и нежно гладил лица. Встречаясь в лавках, где продавали вино для четырех бокалов, и совместно выпекая мацу, обыватели разговаривали между собой о том, что раввин чувствует себя лучше и теперь добился того, что уже давно задумал, — основал колель для женатых молодых людей. Он будет вести с ними занятия и содержать их из своей кассы. Собственно, реб Мойше-Мордехай всегда мечтал иметь собственную ешиву, но был слишком занят. Однако теперь, когда с ним случилось чудо и он выздоровел, он хочет учить Торе. Детей у него нет, и он хочет, чтобы у него были ученики.

Первыми ершами Торы в колеле стали гродненские и иногородние приближенные раввина, живущие на содержании у отцов своих жен. В пасхальную неделю весть о колеле уже дошла до окрестных местечек, и сразу же после праздника стали прибывать и молодые знатоки Торы, еще не получившие мест раввинов или не желавшие становиться раввинами, но не хотевшие и торговать. Все они пришли, жаждая услышать уроки гродненского гаона и истосковавшись по теплой среде товарищества сынов Торы. Новые ученики еще не успели подыскать себе подходящих квартир, но с радостью принялись за изучение Торы под руководством гродненского раввина. Реб Мойше-Мордехай разослал повсюду письмо с призывом поддержать его колель. Никто не сомневался, что на этот призыв откликнутся со всех сторон. Довольные тем, что в их городе вырастает ешива, обыватели говорили друг другу: «Из сильного вышло сладкое», из этого конфликта проистекло благо для еврейства. Раввин увидел, что от толпы ему только поношение, вот он и окружает себя молодыми знатоками Торы. Разве грайпевский раввин сможет сделать такое? Кто поедет к нему учиться и кто пошлет ему деньги на содержание учеников?

— Теперь ты видишь, с кем имеешь дело? Он уже выздоровел и придумал для себя новое развлечение — руководить ешивой, — сказала Переле своему мужу, прикусив нижнюю губу. — Даже твои сыновья сказали мне, что пойдут на уроки реб Мойше-Мордехая. Ты должен запретить Янклу-Довиду и Гедалье ходить туда, чтобы в городе не говорили, что у собственного отца им учиться нечему.

— Я благодарю и восхваляю Всевышнего за то, что реб Мойше-Мордехай выздоровел. У меня камень упал с сердца. Спасибо Всевышнему и за то, что Янкл-Довид и Гедалья хотят оторваться на пару часов от своих торговых дел и прийти в колель, чтобы изучать Тору, — ответил реб Ури-Цви. Он больше не желал позволять жене подстрекать его на продолжение конфликта.

Реб Ури-Цви увидел, кроме того, какое тяжкое бремя взвалил на себя с тех пор, как стал гродненским городским проповедником. Переле еще меньше мужа была готова к такому развитию событий. Вместо влиятельных людей, заходящих в ее дом, чтобы посоветоваться или провести время с раввином, ее порог принялись обивать наглые попрошайки.

Какой-то еврей с заячьей губой зашел в дом как свой человек и удовлетворенно потер руки:

— Помогай вам Бог, ребе. Где у вас моют руки перед едой? Я сегодня еще не ел.

Переле сразу же поняла, что это попрошайка, ходящий по домам, выбивая подаяния своей уродливой физиономией. Тем не менее она дала ему поесть. За столом сидел реб Ури-Цви и расспрашивал гостя, в чем тот нуждается. Гость ел, обсыпая бороду крошками. Он начал охать и говорить, что нуждается во всем: в лучшей судьбе, в здоровье, в заработке и в приданом, чтобы выдать замуж свою старшую дочь. Переле подала ему милостыню, выпроводила, а потом высказывала претензии мужу за то, что он сел разговаривать с этим попрошайкой как с равным.

В тот же день зашла низенькая еврейка в платке, вдова аскета. Все в Гродно знали, что она каждую пару дней заявляется к городскому раввину и морочит ему голову, требуя, чтобы он снова дал ей записку в какое-нибудь благотворительное учреждение. С целой пачкой таких записок она ходит от одного благотворительного учреждения к другому и просит, чтобы ей помогли. Однако в последнее время, когда она заходила к раввину, ее встречала раввинша и просила не мучить ее мужа — он еще не совсем здоров. Тогда вдова пришла к городскому проповеднику за запиской в благотворительное общество «Бейс лехем» и еще за одной — в благотворительное общество «Малбиш арумим». Она голодает, и ей не во что одеться. Даже летом ей приходится ходить в зимнем платке.

— Я дам вам сколько угодно записок, но я не знаком со старостами благотворительных обществ и не знаю, поможет ли вам мое обращение к ним, — ответил ей реб Ури-Цви.

— За пожертвованием не отправляют к другим людям. Мы себя так не ведем, мы даем пожертвование из собственного кармана, — сказала Переле, сунув в руку вдове монету и выпроваживая ее из дома. Потом она, как двуручной пилой, пилила своего придурочного мужа за то, что он разболтал этой еврейке, что не знает, прислушаются ли старосты благотворительных обществ к его обращению. Там, где он не может помочь, пусть лучше изобразит из себя злого человека, который помочь не хочет, или пусть скажет, что у него нет времени, главное — чтобы он не прослыл человеком, который ничего не может.

На следующий день зашел высокий, сутулый, широкоплечий еврей, похожий на дуб с искривленным стволом. У гостя была большая голова с длинными белыми растрепанными волосами и седая кудрявая борода. Один его глаз смотрел на хозяина ясным и большим черным зрачком. Второй был закрыт кроваво-красной пленкой. Он был одет в тряпье, но выглядел как изгнанный пророк. Войдя, гость осмотрелся так, будто принес с собой большую тайну и боится, как бы она не попала в руки врагов. Вдруг он пошатнулся, словно долго шел по пустыне без еды и питья. Тем не менее не упал, а медленно присел и посмотрел на раввина своим большим ясным любопытным глазом. В то же самое время реб Ури-Цви встал с дрожью в руках и коленях, как будто ожидая, что незнакомец вот-вот укажет на него перстом и крикнет: «Ты — тот человек! Ты грешен!» Однако заросший волосами человек прошептал лишь пару слов, которые заставили раввина содрогнуться еще больше:

— Ребе, я пришел к вам, чтобы вы дали мне устав покаяния.

Раввин лишился дара речи. Раввинша, стоявшая в стороне и смотревшая на незнакомца, вдруг закричала:

— Пьяница! Комедиант! Сию же минуту убирайся из нашего дома, иначе я вызову полицию!

Незнакомец не рассердился, но и не испугался и не стал оправдываться. Он только посмотрел на хозяйку с небрежной, немного растерянной улыбкой пойманного вора, знающего, что его отпустят, и неверными шагами вышел из дома.

— К реб Мойше-Мордехаю Айзенштату приходят в колель сыны Торы, чтобы учиться, а к тебе приходит бродяга, комедиант. По его роже видно, что он жулик, а ты смотришь на него так, как будто это сам сэр Мозес Монтефиоре. Ты разве не понял сразу, что это пьяница, который хочет красивыми словами выпросить деньжат на бутылку водки? — бушевала Переле, а муж смотрел на нее с такой растерянностью и почтением, как будто она демонстрировала мудрость, достойную царицы Савской. Ведь вошедший на самом деле выглядел как святой отшельник в пустыне в библейские времена, но, несмотря на это, его мудрая жена сразу же поняла, что он проходимец.

В другой раз пришли двое посланцев Святой земли, которые собирали пожертвования для ешивы «Эц Хаим» в святом городе Иерусалиме.

— Вы действительно из Эрец-Исроэл? — спросила Переле.

— Мы из Барановичей, но у нас есть письмо от иерусалимских раввинов, что мы собираем деньги для их ешивы, — ответил один из визитеров, высокий худой еврей в длинном раввинском пальто.

Он держался очень важно, у него было честное строгое лицо с прямоугольной сивой бородой старшего служки городской синагоги. В отличие от него, второй посланец был низким жирным еврейчиком в измятой рубахе с галстуком и в пальто с бархатным воротником. У него были длинные руки, как будто специально созданные, чтобы хватать и рвать, его седая острая бородка была подстрижена, губы были толстые, а в глазах играла улыбочка человека, не боящегося отказа. Переле сразу же возненавидела его за его манерные словечки и за то, что у него язык был как помело.

— Вы не узнаете меня, раввинша? Я уже имел честь навестить вас в Грайпеве. Но теперь вы гродненская раввинша и должны оказать большую поддержку иерусалимской ешиве «Эц Хаим». Вторая гродненская раввинша и ее муж реб Мойше-Мордехай Айзенштат всегда дают щедрые пожертвования. Спросите у него, — сказал он, указывая на своего спутника с честным, богобоязненным лицом. Однако Переле ограничилась небольшим подаянием и кисло ответила:

— Городской проповедник не получает долларов из Америки, чтобы раздавать пожертвования, как реб Мойше-Мордехай Айзенштат. Мы даем свои собственные деньги. Идите себе, евреи, идите и будьте здоровы.

Когда визитеры вышли, Переле скривилась так, словно у нее болел живот, и сказала мужу, что ее можно поздравить — первым назвал ее «гродненской раввиншей» какой-то льстивый еврей, который и глазом не моргнет, если ему в лицо бросить дохлую кошку. Она даже не удостаивается чести, чтобы ее дом посещали достойные бедняки, обедневшие обыватели.

— И точно так же, как не приходят в гости, к тебе не приходят и на суд Торы или за советом, — крикнула она мужу сухим голосом, который прямо щелкал, как выкипевший чугунок на огне.

Реб Ури-Цви съежился: да что она от него хочет? На суд Торы и за советами ходят в комнату заседаний раввинского суда, а она ведь ему велела не приходить туда!

— Теперь ты больше не такой даян, как все прочие. Теперь ты городской проповедник и гродненский раввин, как и реб Мойше-Мордехай Айзенштат, и ты должен ходить на заседания раввинского суда и высказывать там свое мнение, — закричала Переле вне себя, и реб Ури-Цви снова удивился: кажется, такая низенькая и совсем уже не юная… Чуть что, она заболевает, лежит на диване и стонет от головной боли. Тем не менее в ней — не сглазить бы — больше пыла, чем в нем и во всех их детях вместе взятых. А как она разбирается в тактике ведения войны — ну прямо генерал! Сначала она толкала его в раввинский суд, потом приказала туда не ходить, а теперь снова хочет его туда отправить.

17

Реб Ури-Цви вернулся домой из комнаты заседания суда и рассказывал о чудесах: его принимают там с почетом, усаживают во главе стола, по каждому вопросу реб Мойше-Мордехай спрашивает его мнение. Переле ощутила в сердце радость: «Твой бывший жених делает это ради тебя!» Она верила в это, хотя логика подсказывала ей, что городской раввин — умный человек, что он не хочет конфликта с городским проповедником, поскольку такой конфликт может принести ему только новые неприятности. В другой раз реб Ури-Цви пришел взволнованный тем, что во время суда Торы между двумя крупными торговцами реб Мойше-Мордехай обратился к нему со словами: «Давайте спросим нашего главного даяна!» Переле снова почувствовала, как сердце трепещет в ее груди от радости: «Твой бывший жених делает это для тебя!» Но тут же она подумала, что, с другой стороны, если ее муж сам ничего не может добиться, необходимо его подталкивать. Даже бывший противник уже подталкивает его. С холодным молчанием и опущенными глазами она слушала, как муж истолковывает слова реб Мойше-Мордехая:

— Понимаешь? Он глава раввинского суда, а меня назначил главным даяном.

В третий раз реб Ури-Цви рассказал, как реб Мойше-Мордехай напомнил ему, что он городской проповедник и потому должен чаще говорить о соблюдении законов кошерности, о соблюдении субботы и выступать против распущенного поведения еврейских девушек: вот приходит лето, и парни с девицами начинают кататься в субботу по реке за город… На этот раз сердце Переле больше не подавало признаков радости. Она подумала, что умный реб Мойше-Мордехай подкармливает ее мужа мелкими знаками почтения, чтобы оторвать реб Ури-Цви от его сторонников и сделать своим человеком. Победа больше не доставляла Переле удовольствия. Но на людях она демонстрировала, что ее радует положение жены городского проповедника. Временами она даже выходила в будни на улицу в длинной старомодной юбке, в шляпке с козырьком и с тремя выцветшими фиолетовыми цветами. Она больше никогда не ходила с кошелкой по лавкам. Купленный товар она велела присылать ей на дом.

Уже прошел Лаг-Боймер. Ночи светились темной синевой, днем небо заливало сияние, которое еще не жгло, но уже слепило глаза. Покрытые листьями деревья искрились влажной и свежей зеленью, еще не запыленной и не посохшей от летней жары. У дверей на улице в солнечном свете грелись соседки и смотрели вслед Переле, вышедшей из дома мелкими субботними шагами и с такой легкомысленной улыбкой, как будто она сошла со старинного портрета. Она уже слышала, как женщины называют ее между собой гродненской раввиншей, и чем больше она это слышала, тем больше в ней росло желание познакомиться с Сорой-Ривкой Айзенштат. Но та нигде не появлялась. Переле догадалась, что реб Мойше-Мордехай не приглашает ее мужа на ужин, чтобы не встретиться заодно и с ней, своей первой невестой. Поняв это, она рассмеялась про себя: «Почему он не хочет со мной встречаться? Ведь я уже бабушка». Однако через какое-то время подвернулся неожиданный случай. Реб Ури-Цви рассказал, что даян с Замковой улицы пригласил его на бар мицву своего младшего сына и напомнил, чтобы он не забыл взять с собой жену. Потом жена даяна Башка сама пришла пригласить Переле.

— Раввинша Сора-Ривка тоже будет. Она сказала мне, что хочет с вами познакомиться, — рассказала жена даяна, и Переле скрыла сладкой улыбочкой гримасу горечи. Она думала, что точно так же, как она хочет познакомиться с женщиной, которую выбрал ее первый жених, та хочет посмотреть на первую невесту своего мужа, которую он забраковал.

Торжество у даяна с Замковой улицы происходило на исходе субботы, за неделю до Швуэс. В двух больших комнатах расселись мужчины, а в третьей находились женщины. Виновник торжества, мальчишка с коротким мясистым носиком, с низким упрямым лбом, полными щеками и смеющимися добрыми глазами, похожими на глаза его матери, произносил свою проповедь с пылом, морща лоб и шевеля толстыми пальчиками обеих рук. При этом он был похож на старого знатока Торы.

— На рассвете четырнадцатого числа проверяют, нет ли квасного, при свете свечи, — сказал он по-древнееврейски и пояснил на идише: — На четырнадцатом году жизни человек начинает нести ответственность за свои поступки, и поэтому надо проверять, нет ли в сердце квасного, при свете Торы и заповедей, потому что сказано: «Ибо заповедь есть светильник, и наставление — свет». Вопрос состоит в том, на ком лежит обязанность возложить тфилин на сына? На отце или же на самом сыне? Рабби Ицхок бен Аба Мари считает, что до тринадцати лет сын свободен от заповеди о тфилин, но Гемора в трактате «Сукка» говорит…

Евреи слушали. Один даже приложил ладонь к уху, чтобы не пропустить ни слова, другой жевал кончик своей бороды, третий шлепал от восторга губами: какой талант!

Сразу же после проповеди стало шумно, зазвенели стаканы. Все мужчины выпивали с даяном в честь его сына. Появилась жена даяна Башка, рослая, полная, с еще молодыми бело-розоватыми щеками и сияющими от счастья глазами, одетая по-домашнему в юбку и белую блузку, с сеточкой на гладко зачесанных рыжеватых волосах вместо обычного платка. Башка и несколько помогавших ей женщин несли блюда с холодной рыбой в кисло-сладком соусе, с вареной телятиной, с жареными курами, бутылки с лимонадом, подносы с нарезанным хлебом и жесткими белыми лепешками, миски с нашинкованной капустой, засыпанной сахаром, тарелки с холодными, как лед, малосольными огурцами.

— Евреи, идите мыть руки! — воскликнула красивая жена даяна, и гости встали, расправили плечи и стали проталкиваться на кухню, чтобы омыть руки перед едой.

На самом почетном месте за столом сидел городской проповедник реб Ури-Цви Кенигсберг в плоской бархатной ермолке и в атласном лапсердаке с широкими отворотами, в шерстяном арбеканфесе поверх чистой белой рубахи. Он сидел во главе стола один-одинешенек, потому что, хотя реб Мойше-Мордехай пообещал быть, он в последний момент почувствовал себя очень усталым и не пришел. Однако он прислал свою жену — Сора-Ривка, в отличие от него, присутствовала. На некотором расстоянии от городского проповедника по обе стороны стола сидели двое старших даянов и молча пережевывали жесткий кусок — свою злость на то, что местечковый грайпевский раввин стал важной шишкой в Городской синагоге, в комнате заседаний раввинского суда и даже на семейном торжестве их товарища-даяна. Еще дальше от него сидели молодые люди из гродненского колеля в мягких шляпах и в сюртуках. Их бороды, черные и русые, округлые или заостренные, еще пахли мужской свежестью и силой, как дом, построенный из неотесанных бревен, еще пахнущих лесом. Когда они жевали и пили, их заросшие волосами щеки двигались как-то мужественно, с неким еще вожделением, но их лбы уже перепахали морщинами большие виленские издания Геморы с комментариями и растрепанные тома ранних и поздних законоучителей. Эти молодые люди разговаривали с городским проповедником об изучении Торы и терзали его деликатно.

Сказать какую-нибудь резкость или открыто насмехаться над ним ученики гродненского раввина боялись — как бы их ребе потом не начал топать на них ногами, как после того, когда они помешали раввину Кенигсбергу во время его проповеди в Городской синагоге. Молодые люди знали, что реб Мойше-Мордехай хочет как можно больше заниматься колелем и как можно меньше иметь дело с горожанами. Поэтому он и оказывает почет новому городскому проповеднику, чтобы тот занимался с гродненской публикой. Тем не менее учащиеся колеля все же не могли простить грайпевскому раввину того, что чья-то рука вытолкнула его на самое почетное место. Поэтому они засыпали его вопросами о Маймониде и на все его ответы морщили лбы:

— Ну-у, это обывательское мнение.

Ясное лицо и белая борода раввина Кенигсберга покрылись потом. Его большие глаза с голубоватыми белками наполнились изумлением:

— Это ведь говорит рабби Меир из Ротенбурга! Ведь буквально так и написано в книге «Карти ве-палти»!

Но молодые люди морщили носы, пожимали плечами и один за другим отвечали:

— Известно ведь, что рабби Меир из Ротенбурга высказывает обывательские мнения.

— Рабби Йонатан Эйбешюц слывет гаоном, но не умеет разъяснять Тору. То есть он, конечно, гаон, но он идет по кривому пути изощренных комментариев.

Реб Ури-Цви еще пытался спастись, пересказывая, что написано в книге «Пней Йегошуа», но молодые люди посмотрели друг на друга, а потом и на раввина Кенигсберга так, словно он изложил комментарий, достойный мальчишки, чью бар мицву сегодня праздновали, но никак не раввина.

Переле в женской комнате тоже сидела на почетном месте, одетая в парадное темно-красное платье с турнюром. С одной стороны от нее сидела жена даяна из Волковысского переулка с высокой грудью и мужским голосом. Но на этот раз мужеподобная даянша не раскрывала рта, хотя сердце у нее в груди так и колотилось от злости, как большая муха в сетях маленького паука. По другую сторону от Переле сидела тощая даянша со Старого рынка, укутанная в облезлые шали и платки, и по своему обыкновению все время кивала своей куриной головкой. За столом сидели также обывательницы в модных шляпках со множеством перьев, но с такими набожными лицами, как будто они читали «Цэно у-рэно». В черном платье и черной шляпке за другим концом сидела раввинша Сора-Ривка Айзенштат. В свете зажженных ламп ее лицо выглядело особенно бледным и худым, еще более хрупкой казалась ее костлявая шея, еще длиннее — тонкие руки.

Переле медленно жевала куриное крылышко и пила содовую из высокого узкого бокала толстого зеленого стекла, едва прикасаясь губами к его краю. При этом она выдвигала голову вперед, как голубица, пьющая из ручейка. Точно так же деликатно, как ела и пила, Переле и говорила: пару слов той обывательнице, пару слов — этой. И ни на минуту не переставала думать о том, как выглядела Сора-Ривка Айзенштат в девичестве. Неужели она и тогда была таким же высохшим луловом, а Мойше-Мордехай взял ее в жены ради приданого и места гродненского раввина? По тому, как она молчала и улыбалась, было похоже, что она довольно умна, но совсем не так добра, как о ней рассказывают. Она словно состоит из одних сухих и холодных костей; от нее веет мраком и морозом. Неужели ее муж не пришел, потому что слишком устал и не вполне здоров, как рассказывают? Или же потому, что он не хочет встречаться с Переле? Одна из обывательниц, сидевших за столом, что-то сказала о нынешних модах, и Переле воспользовалась подходящим моментом.

Она заговорила многословно, как подобает жене городского проповедника, так, чтобы все слышали: когда она смотрит на нынешних парней и девушек, ей кажется, что она смотрит в реку, в которой видишь перевернутый мир. Девушки ходят коротко подстриженными, а парни отращивают длинные гривы. Напротив их дома жила одна молодая женщина, состоятельная и хорошенькая, но пустоголовая. За один день она меняла по три туалета. Утром она просто крутилась такая растрепанная, что тошно становилось, глядя на нее. Днем носила платье с воротничком под самое горло, с рукавами до самых кистей, и можно было подумать — скромница. Но вся ее скромность заканчивалась выше колен. Оттуда и ниже она безо всякого стыда открывала свои ноги всему свету. Вечером того же дня она куда-то выходила в широком платье, раздувающемся, как зонтик, и длиною до пят. Но верхняя половина тела была при этом полуголой, на обнаженные плечи была наброшена прозрачная розовая шаль. Ну где это прежде было слыхано, чтобы приличная женщина так с ума сходила? На это у нее есть время, но когда дело доходит до мясной и молочной посуды, даже до пасхальной, такая женщина говорит, что у нее слишком много дел.

— Что вы на это скажете, гродненская раввинша? — спросила Переле через весь стол, и Сора-Ривка ответила мягкой улыбкой, как будто соглашаясь. Но сказать она ничего не сказала, и блеск любопытства в ее черных глазах медленно погас.

С тех пор как у реб Мойше-Мордехая случился сердечный приступ, Сора-Ривка ходила на цыпочках, сдерживая дыхание из страха, как бы с мужем чего не случилось. Городскими делами реб Мойше-Мордехай занимался все меньше, но с молодыми людьми из колеля горячо говорил об учебе и всего себя отдавал их устройству. Он посылал за членами правления общины и просил их найти для учащихся колеля хорошие квартиры. Хозяйки, которые рады были за плату принять на квартиру ученика колеля, должны были сперва зайти к раввину поговорить о комнате для квартиранта, и о том, что он будет получать на завтрак и обед, и о том, не слишком ли шумно в доме. Несколько раз раввин посылал за портным и заказывал одежду для учащихся из бедных семей. Готовясь к уроку, реб Мойше-Мордехай перелистывал много книг и просиживал над ними по полночи. Сора-Ривка видела, что быть главой ешивы ее мужу очень нравится. Приглашение к даяну с Замковой улицы он принял с радостью. Еще больше, чем взрослых учеников, реб Мойше-Мордехай любил мальчишек, изучающих Тору. Он прижимал их к сердцу, как родных внуков. Однако в ту субботу, на которую выпала бар мицва, он снова почувствовал, что у него болезненно сжимается сердце. Он побледнел и пропел на печальный мотив:

— Нехорошо-о!

Однако, когда жена хотела побежать за врачом, он сказал, что угрозы жизни нет, а потому он не допустит, чтобы врач из-за него нарушал святость субботы. На исходе дня он сказал, что, слава Богу, чувствует себя лучше, и велел Соре-Ривке пойти на бар мицву к даяну. Она отказалась, но тогда он сердито приподнялся на кровати и сказал, что сам пойдет в гости. Никогда прежде реб Мойше-Мордехай не требовал так грубо от жены, чтобы она его слушалась. Сора-Ривка пошла из страха, что больной снова вскочит с постели. Однако без его ведома она зашла к соседке и попросила, чтобы та на протяжении вечера несколько раз заглянула к раввину посмотреть, как у него дела.

Любопытство, подталкивавшее ее познакомиться с грайпевской раввиншей, исчезало без следа, когда она думала о муже, оставшемся дома. И все же она заставляла себя улыбаться и слушать, что говорит раввинша Переле Кенигсберг. После того как та вдоволь посмеялась над новыми дамскими модами, она принялась высмеивать нынешнюю мебель. Жена даяна Башка больше остальных женщин любила одеваться по-новомодному, в жакетики с угловатыми плечами и с остроугольными отворотами, в узкие платья и однобортные пальто с широкими карманами. Точно так же у нее дома были столы, платяные шкафы и диваны строгих силуэтов, с острыми углами и без излишеств в виде покрывал, подушечек и украшений, с узкими высокими ножками и с не слишком большими ящиками. Как можно меньше дерева, как можно воздушнее, легче. Стулья для того, чтобы сидеть, а не для того, чтобы тонуть в них. Занавески и гардины на окнах тоже были из прозрачного и светлого материала, чтобы не отгораживаться от мира. Переле все это прекрасно знала, и ей захотелось спросить Башку: если жена даяна с Замковой улицы так любит все открывать, то почему она носит сетку на волосах, а ее муж — большую широкую шляпу? Но спрашивать об этом у хозяйки не подобало, поэтому Переле начала расхваливать мебель прежних времен. Тогда комод был комодом, который мог служить потом детям и внукам. У стола были широкие витые ножки, и он мог стоять вовеки вечные. Посудный шкаф искрился отшлифованным стеклом, у него были украшения, резьба, башенки и дверцы, как в настоящем дворце. Сундук был окован железом и передвигался на колесиках. В него можно было уложить гардероб для трех невест. В доме были высокие потолки, и он был просторным; входная дверь — большая, тяжелая, иногда с витой решеткой. Еще до того, как входили в такой дом, уже знали, что там живут состоятельные хозяева, солидные люди.

— А в наши времена, — подвела итог Переле, — и хозяева, и их домашняя утварь похожи на поспешную молитву. Спереди выпендриваются, сзади оттопыриваются, и где конец, непонятно. Устраивают себе легкую жизнь, мол, все должно быть легко! Не так ли, гродненская раввинша?

Сора-Ривка снова покивала как бы в знак согласия и при этом подумала, что, похоже, грайпевская рарвинша любит быть хозяйкой и хочет себя показать. Нет никакого сомнения, что весь конфликт с грайпевским раввином произошел из-за нее. «Если бы Мойше-Мордехай женился на ней, он был бы счастливее, чем со мной. Она бы от него не потребовала пренебречь своей честью», — мысленно сказала себе Сора-Ривка и потерла рукой лоб, как будто прогоняя эти мысли. Ей показалось странным, что женщины за столом слушают грайпевскую раввиншу с такими набожными физиономиями и не осмеливаются перебить ее.

Покончив с модами и мебелью, Переле принялась со всех сторон оговаривать простолюдинов. Когда она была еще совсем молоденькой девушкой, ее всегда удивляло, почему ее отец, ныне покойный старипольский раввин, встает перед каждым изучающим Тору, входящим в их дом. По ее тогдашнему пониманию, получалось, что перед ученым должен вставать простой еврей, а не раввин города, который старше своего гостя и годами, и мудростью. Лишь повзрослев, она поняла, что только мудрец Торы понимает и по-настоящему уважает другого мудреца Торы.

— А кто же еще способен понимать и почитать Тору, извозчик? — снова напевно спросила через весь стол Переле, обращаясь к гродненской раввинше.

Но та неожиданно повернула к ней голову и недружелюбно ответила:

— Я бы так не сказала. Раввины ссорятся между собой намного чаще, чем обыватели. А когда раввин любит простого еврея, простой еврей еще больше любит этого раввина и встает перед ним по десять раз в день.

Переле выглядела пораженной. Какое-то время она молчала. Она не ожидала такого прямого и резкого ответа. Ее лицо напряглось от мыслей, как следует уколоть в ответ гродненскую раввиншу. Но Сора-Ривка уже снова печально и мягко улыбалась. Ее никогда особенно не интересовали аристократизм раввинов, их честь и их конфликты. Особенно в последнее время. Вдруг в большой комнате воцарилась напряженная тишина. Все смотрели на дверь. Сора-Ривка тоже повернулась и увидела хозяина, даяна, с бледным лицом. Рядом с ним стояла его жена Башка, напуганная еще больше мужа, а за ними толкались еще какие-то люди. В воздухе висела какая-то дурная весть, которую никто не хотел произнести вслух. Сора-Ривка почувствовала, что произошло несчастье.

— Не пугайтесь, раввинша, ваш муж жив, — приблизилась к ней Башка.

— Соседка вызвала к вашему мужу врача и послала сказать, чтобы вы пришли, — замахал сразу обеими руками хозяин, стараясь успокоить ее.

Но Сора-Ривка не могла и слова произнести. Она все больше бледнела, а ее глаза наливались слепой темнотой охватившего ее страха. Ее пришлось вести под руки.

18

В синагогах и обывательских домах говорили, что у реб Мойше-Мордехая Айзенштата снова был сердечный приступ, но он уже чувствует себя лучше. Беда — с его раввиншей, она словно совсем окаменела. В больнице раввин лежать не хочет, он боится, что там ему станет хуже. Поэтому он лежит дома, но там всегда шум и суматоха. С одной стороны, раввин требует, чтобы у него находились молодые люди из колеля, чтобы ему было веселее и чтобы изучение Торы было зачтено ему в заслугу. Кто бы к нему ни зашел, даже простой человек, раввин просит у него благословения. С другой стороны, врач велит выгнать всех посторонних. А раввинша Сора-Ривка стоит в растерянности между ними. Либо она не шевелится и молчит, как парализованная, либо рвет на себе волосы и бежит на кладбище молиться за здоровье мужа на могилах своей дочери, родителей, дедов и бабок.

Переле варила и пекла в честь Швуэс. У нее уже сводило пальцы и немели колени. Тянуло прилечь, на диван и подумать о больном реб Мойше-Мордехае Айзенштате. Но что бы ни случилось, она терпеть не могла, чтобы в ее доме была помойка, как у дочери. Однако она трижды в день ждала, чтобы муж вернулся — утром с молитвы, днем из комнаты заседаний раввинского суда, а вечером из синагоги — и рассказал ей, как себя чувствует больной. Реб Ури-Цви страдал не меньше ее. То, что Переле трижды в день расспрашивала его о больном, заставляло его думать, что хозяйка переживает то же, что и он: страдания и раскаяние за войну, которую они затеяли против гродненского раввина. Накануне праздника Швуэс реб Ури-Цви пришел домой до полудня и рассказал о новой беде. К реб Мойше-Мордехаю годами заходила помешанная женщина, которую бросил муж. Она постоянно допекала раввина просьбами вернуть ей мужа, который стал где-то то ли преподавателем ешивы, то ли меламедом. Год назад эта женщина перестала появляться. Она поехала туда, где находился ее муж, чтобы устраивать ему скандалы. А теперь вернулась и мучает больного. Если ее пытаются выставить, она осыпает проклятиями раввина и раввиншу так, что оба уже боятся ее проклятий, как огня. Они умоляют ее сжалиться и не ругаться, но не позволяют ее и пальцем тронуть.

Довольно долго Переле стояла в молчании и смотрела на мужа с удивлением, как будто не верила, что такое может происходить на самом деле. Затем вошла в спальню и там задержалась. Назад она вышла, наряженная в одно из своих длинных широких платьев, полушубок с широкими рукавами, шляпку с тремя фиолетовыми цветами и с зонтиком в руке, хотя на улице и не пахло дождем. Муж спросил, куда она идет в канун праздника такая разодетая? Переле, глядя в зеркальце комода, разгладила пальцами брови и морщины на щеках.

— Иду к гродненскому раввину навести порядок. На его жену, как я вижу, нельзя положиться.

Муж растерялся и стал бормотать, что ей не подобает идти домой к гродненскому раввину. Но Переле посмотрела на него стеклянными глазами, давая понять, что она у него не спрашивает и что он должен стыдиться своего беспокойства о том, что она и больной были когда-то женихом и невестой. Реб Ури-Цви действительно спохватился, будто обжегшись, и пробормотал, что ничего такого в виду не имел, он только хотел сказать, что она может опоздать к благословению праздничных свечей. Ведь может случиться, что ей придется там задержаться, а когда он придет с вечерней молитвы, ему не для кого будет делать кидуш. А кто ему подаст ужин?..

— До благословения свечей я надеюсь вернуться. Однако, если мне придется задержаться, ты сам найдешь, что поесть, — ответила хозяйка и, переступая порог, приподняла платье, как будто у входа была лужа.

У раввина в первой комнате сидели учащиеся колеля и пили чай. Когда грайпевская раввинша вошла, молодые люди посмотрели на нее с некоторым удивлением из-за ее странного наряда. Тем не менее никто не спросил, кого она ищет, как будто дом раввина был местечковым постоялым двором. Она прошла в большую комнату заседаний раввинского суда, и ее взгляд встретился с удивленным взглядом гродненской раввинши. Сора-Ривка сидела на длинной скамье за столом раввинского суда, уронив руки на колени, и слушала, что говорит еврейка, сидящая напротив, — женщина за пятьдесят, с морщинистым лицом, с мешками под глазами, но с нарумяненными щеками и с помадой на губах. На голове у женщины был платок, скрученный в дикий тюрбан, на ногах — черные туфли и черные чулки. На ней были чересчур узкая юбка и вязаный жакет из коричневой шерсти. Переле сразу же догадалась, что это, должно быть, та самая соломенная вдова, скандалистка, сживающая со света больного раввина. Напудренная соломенная вдова тоже посмотрела на низенькую гостью в длинном платье и в шляпке с цветами, и ей захотелось рассмеяться. Но в то же мгновение голос Переле прозвучал громко, торжественно и повелительно:

— Гродненская раввинша, я пришла навестить больного раввина и помочь вам приготовиться к празднику. Будьте так добры, зайдите к вашему мужу и скажите, что жена гродненского городского проповедника хочет его видеть.

Сора-Ривка посмотрела на нее с еще большей растерянностью и молча зашла в комнату больного. Соломенная вдова быстро-быстро заговорила, обращаясь к Переле: она рада, что встретила жену городского проповедника! Она собирается зайти к нему, чтобы рассказать о своих бедах. Ее зовут Манця Репник, все в Гродно ее знают. Годами местный раввин обещал вернуть ее мужа.

— Но теперь скоро не с кем будет разговаривать, он уже одной ногой на том свете, — подмигнула Манця Репник, кивнув в сторону комнаты больного, и громко рассмеялась.

Женщина продолжила говорить то хрипло, то вдруг визгливым голосом ночной птицы. Говорила она так, словно жена городского проповедника половину истории уже знала: едва приехав в Глубокое, она узнала, что ее бежавший муж руководит там небольшой ешивой. Вошла она в синагогу и увидела его в окружении компании просиживателей штанов, таких же, как он, черных жуков, но намного моложе и еще мельче, чем он. Ведь ее муж — карлик размером с фигу, только борода у него большая и физиономия холодная. Но когда он увидал ее, его холодная физиономия стала желтой, как воск, краше в гроб кладут, пусть он там лежит и воскрешения из мертвых не удостоится!

Из спальни вышла Сора-Ривка с чуть оживившимся лицом:

— Сегодня у нас не прибрано. Совсем не так, как должно было быть в честь праздника, — сказала она, оправдываясь.

Переле направилась к спальне и увидала, что Манця Репник идет за ней. Она резко сказала ей:

— Вы не можете сейчас войти, я должна с раввином кое о чем поговорить.

Манця осталась стоять, онемев. Еще не случалось, чтобы в доме гродненского раввина ей не позволяли делать то, что она хотела.

Грайпевская раввинша вошла с напряженным лицом, ее губы дрожали, а сердце щемило так, как редко случалось в ее жизни.

Реб Мойше-Мордехай лежал в постели с высоким изголовьем, натянув одеяло под самую бороду, которая стала еще белей. Его щеки казались одутловатыми, кожа — серой, ноздри — очень большими, но из морщин на его лице лучилась доброта.

— Как дела у гродненского раввина? — с трудом выговорила Переле и сразу же опустилась на стул, как будто у нее подогнулись колени.

Раввин прошептал, что, мол, слава Всевышнему, он чувствует себя лучше. Он продолжил говорить с какой-то странной поспешностью, глядя при этом на одеяло. Похоже, что и для него тоже встреча с первой невестой была нелегка.

— На вашем муже, нашем городском проповеднике, лежит теперь вся тяжесть управления городским раввинским судом и ведения других общественных дел. Я понимаю, что в течение недели накануне праздника у него не было времени зайти. Ведь он должен готовить проповеди и на праздник Кущей тоже. Но на исходе праздника он, я надеюсь, ко мне зайдет. Передайте ему, что я очень его прошу. Мы должны с ним обсудить городские дела.

Переле не сводила с него глаз. Она чувствовала, что он на самом деле согласен, чтобы ее муж его заменил. По речам и виду она поняла, что его состояние плохое и что он понимает это гораздо яснее, чем окружающие. Она всегда знала лучше всех, как велик реб Мойше-Мордехай в Торе и в мудрости. Теперь она еще отчетливее увидала это по его способности уступать. Прежде он уступил, чтобы избежать конфликта, а с тех пор, как заболел, он всем сердцем хочет сделать ее мужа большим человеком. Хотя он выглядел очень старым и лежал, почти умирая, Переле все-таки не оставляла мысль, что она не удостоилась чести иметь в качестве мужа такого великого человека. Она не хотела помнить о том, что совсем недавно у нее были претензии к мужу за то, что он допускает, чтобы их сыновья ходили на уроки гродненского раввина. Мол, люди еще скажут, что у собственного отца им нечему поучиться. Теперь ей хотелось сказать прямо противоположное, что реб Мойше-Мордехай недостаточно приближает к себе ее детей. Но, уже раскрыв было рот, Переле одумалась и сказала нечто другое:

— Благодарю вас за то, что приближаете моих Янкла-Довида и Гедалью. Наши сыновья годами учились в ешиве, но из-за торговых дел забросили учебу. Лишь после того, как вы основали здесь колель и они стали ходить на ваши уроки, они снова стали изучать Тору пару часов в день.

Реб Мойше-Мордехай печально покивал, будто думая, что только Всевышний знает, сможет ли он еще проводить уроки для своих учеников. Переле повернулась к Соре-Ривке, стоявшей все это время в стороне, печально улыбаясь, словно чужая в своем собственном доме.

— Гродненская раввинша, как я слышала, ваш семейный врач — не самый лучший врач в городе. Надо созвать консилиум профессоров. Несколько профессоров вместе лучше придумают, что надо делать, чтобы раввин побыстрее выздоровел. Я вам в этом помогу.

В спальню ворвалась Манця Репник и встала перед Переле, уперев руки в бедра:

— Я и в самом деле думала, что у вас есть секреты с раввином, как вы сказали. Послушала я и вижу, что вы просто зашли поболтать, расфуфыренная вы кукла! Коли так, то я точно такая же барыня, как и вы! Я приходила сюда еще до того, как вам взбрело в голову стать гродненской раввиншей!

И, чтобы показать Переле, насколько она здесь своя, Манця Репник снова принялась перечислять раввину, как она в местечке схватила своего мужу за голову. Все Глубокое встало на уши: как же это ученый еврей оставил свою жену соломенной вдовой?! Ее муж, карлик с длинной бородой и холодной физиономией, утверждал, что хотел дать ей развод. Она ответила, что прежде, чем она возьмет у него разводное письмо, Бог пошлет ему сыпь по всему телу, болячки под мышками, ломоту в суставах, боль в сердце и резь в кишках! Месяцами она с ним воевала, пока у него лицо не почернело, как горшок. Его ешива распалась, как карточный домик. Прежде Глубокое поддерживало ее, потом местечковые обитатели стали поддерживать его. Он их подкупил. «Возьмите разводное письмо, — говорили ей глубоковские. — Вы двое не пара». А она им на это отвечала: «Чтоб вас земля взяла! Вы-то с ангелом смерти подходящая пара».

Раввин лежал с закрытыми глазами и стонал. Лицо Соры-Ривки становилось все бледнее, ее руки дрожали. Было видно, что раввин и раввинша хорошо знакомы с разглагольствованиями этой скандалистки. Но каждый раз, когда она снова принималась сыпать проклятиями, у них по телу пробегала дрожь. Переле встала и крикнула:

— Закройте свой червивый рот! Сию же минуту убирайтесь!

Манця Репник рассмеялась и снова уперлась руками в бедра:

— Прежде чем меня отсюда выгонят, отсюда кого-то вынесут на черных носилках!

Раввин вздрогнул и принялся кричать:

— Не проклинайте, сжальтесь, не проклинайте!

Сора-Ривка с плачем вышла, заламывая руки и говоря:

— Не трогайте, мы все время страдаем от нее и молчим.

Но Переле топнула ногой и крикнула:

— Стыдитесь, гродненская раввинша! Вы должны были этой бандитке глаза выцарапать, полицию вызвать, а вы еще боитесь ее проклятий? Она не вдова и не сирота, к плачу которых прислушивается Господь, она бандитка, комедиантка, она притворяется сумасшедшей, чтобы вас напугать.

Сора-Ривка съежилась от страха. Переле, выставив свой зонтик вперед, как пику, двинулась на скандалистку, которая отступала назад, пока обе они не оказались в комнате заседаний раввинского суда. В дверях первой комнаты уже стояли учащиеся колеля и с застывшими лицами смотрели на происходящее. Переле еще выше подняла зонтик, как будто для того, чтобы выколоть нахалке глаза, и прикрикнула на ешиботников:

— Разве вы мужчины?! Вы герои Торы?! Какая-то хитрая дикая тварь мучает раввина и его жену, и вы это допускаете?

Молодые люди переглянулись, и один из них буркнул, что раввинша не позволяет трогать эту женщину. Манця Репник расплакалась:

— Евреи, сжальтесь! Я несчастная соломенная вдова…

Переле раскричалась еще громче:

— Спустите ее с лестницы, говорю я вам! На мне этот грех перед Богом и людьми! Если вы этого не сделаете, я ей голову раскрою зонтиком!

Манця Репник выбежала с проклятиями и захлопнула дверь, чтобы никто за ней не погнался. Один из молодых людей рассмеялся:

— Бой-баба!

И было неясно, кого из двух женщин он имеет в виду. Измученная Переле перевела дыхание и посмотрела на учащихся колеля с гневом. Она хотела отгадать, был ли кто-нибудь из этих, с позволения сказать, мужчин среди тех, кто не давал ее мужу выступать в Городской синагоге. Но они, по ее мнению, не походили на крикливых гродненских сторонников «Агуды». Конечно, они были из тех, кто приехал учиться в колель, потому что ни на что другое не годны — ни на то, чтобы стать раввинами, ни на то, чтобы заниматься торговлей. Сыны Торы были растеряны оттого, что эта женщина в странном одеянии накричала на них так, будто была близкой родственницей реб Мойше-Мордехая.

— Идите себе подобру-поздорову на ваши квартиры и готовьтесь к празднику, или в синагогу — заниматься Торой. Тут не чайная, чтобы чай пить. За раввином присмотрит его жена. И я тоже.

Она подождала, пока молодые люди не начали расходиться. Один из них сказал, что хочет зайти к раввину попрощаться. Переле ответила, что сама передаст раввину привет от всех его учеников. Потом она пошла назад в спальню и увидела там новую сцену: реб Мойше-Мордехай умолял жену перестать плакать. Однако Сора-Ривка стояла и по-детски всхлипывала, как будто слезы смыли прошедшие годы и она снова стала маленькой девочкой, обиженной тем, что все против нее — родители и даже кукла. Переле просто взбесилась от ярости, она закусила губу, чтобы не закричать, что гродненская раввинша должна находиться в специальном учреждении для душевнобольных людей. На раввина Переле тоже посмотрела с горечью. Знаменитый на весь мир гаон и гродненский городской раввин боится, как черта, проклятий какой-то бандитки, но о том, что дочь старипольского раввина, его первая невеста, хранит на него в глубине души горькую обиду, он, видно, никогда не думал.

— Гродненская раввинша, я пришла помочь вам подготовиться к празднику и хочу еще успеть вернуться домой до благословения свечей, чтобы моему мужу было для кого читать кидуш, — сказала Переле и велела Соре-Ривке идти за нею в кухню.

Реб Мойше-Мордехай слушал, смотрел и удивлялся. Его Сора-Ривка перестала плакать и с покорностью служанки пошла за грайпевской раввиншей, которая сняла полушубок с широкими рукавами и первая вошла в полутемную неубранную кухню.

19

Жена городского проповедника настолько расхозяйничалась в доме больного, что на свою ответственность созвала консилиум врачей и велела им: что бы они ни нашли, пусть скажут раввину, что он идет на поправку. Нынешние евреи уже ведут себя как иноверцы и в том, что они говорят больному о его состоянии.

— У богобоязненных евреев считается, что у больного нельзя забирать уверенность в помощи Всевышнего, — говорила она эскулапам резким, крикливым голосом.

Она и жена реб Мойше-Мордехая остались ждать за дверью комнаты больного. Когда врачи вышли, они и обеим женщинам не хотели говорить всей правды. Однако по их лицам было понятно, что дела раввина плохи. Сора-Ривка встала с плачем. Переле злобно зашипела на нее:

— Не плачьте, гродненская раввинша, это может, не дай Бог, погубить вашего мужа.

Обе женщины вошли в комнату больного, и онемевшая Сора-Ривка слушала, как грайпевская раввинша говорит спокойно и строго:

— Гродненский раввин еще будет, с Божьей помощью, проводить уроки для своих учеников. Пока же вам нужно отдыхать и как можно меньше разговаривать. Так сказали врачи.

Реб Мойше-Мордехай слушал, отвернувшись, будто знал, что ему не говорят правды. Потом он прошептал, что не хочет лежать как в тюрьме, оторванный от людей. Если придет какой-нибудь сын Торы, пусть его впустят.

Но с тех пор, как Переле накануне праздника Швуэс выгнала учащихся колеля, они больше не приходили. Когда в городе узнали о консилиуме врачей, в синагогах начали читать псалмы при открытом орн-койдеше и ждали чуда. В то же время в Гродно приехал молодой сын Торы, который ни о чем не знал и зашел к раввину поговорить о священных книгах. Переле встретила его в прихожей и спросила, чего он хочет. Молодой знаток Торы с круглым, еще мальчишеским лицом, с развевающимися русыми пейсами и с первым мягким пушком на свежих щеках ответил, что ничего не хочет, только поговорить с гродненским раввином о святых книгах.

— Ребе нездоров, и ему нельзя много говорить, поэтому не утомляйте его чересчур, — предостерегла его Переле и проводила к раввину.

Сора-Ривка, сидевшая у постели больного, посмотрела на незнакомого парня такими глазами, будто вошел жених ее единственной покойной дочери. Увидав раввина лежащим в постели, парень немного растерялся. Реб Мойше-Мордехай спросил, как его зовут, откуда он родом и какой трактат Талмуда изучает. Парень стал напевным голосом излагать свои собственные комментарии. Он размахивал руками и горячился. Больной слушал, полузакрыв глаза, лишь время от времени он морщил лоб или вопросительно приподнимал бровь, и по его пожелтевшему лицу пробегала дрожь, похожая на блик света на темной воде. Переле смотрела, как реб Мойше-Мордехай подзывает к себе поближе молодого сына Торы и гладит дрожащими пальцами его щеки, прижимает к себе, как родного сына, родившегося у него на старости лет.

— Ты приводишь интересные комментарии, очень яркие, но ты нахал. Ты не боишься спорить с древними комментаторами? — рассмеялся раввин и спросил у юного комментатора Торы, почему тот больше не хочет учиться в Радуни. Паренек с развевающимися русыми пейсами ответил, что с тех пор, как в Радуни скончался старый глава ешивы и занятие проводит его зять, ему там нечего делать.

— Я изучаю Тору лучше его, — холодно пожал он плечами и пояснил, что едет в Мирскую ешиву, где будет учиться среди старших парней своего уровня.

— Так-так, Радунь для тебя уже слишком мала? — улыбнулся реб Мойше-Мордехай всеми морщинками своего увядшего лица, и его глаза лучились от удовольствия. — А на дорожные расходы у тебя деньги есть? Может быть, тебе нужны деньги, чтобы купить одежду?

Но молодой сын Торы ответил, что у него есть деньги на дорожные расходы и полный чемодан одежды.

— Тогда счастливой дороги и успехов в занятиях. Летними вечерами выходи на прогулку, нынешние поколения слабые, надо себя беречь. И не затягивай с женитьбой. Передавай от меня привет главе Мирской ешивы, — реб Мойше-Мордехай поцеловал парня в оба виска и вдруг упал обратно на подушки, измученный. — Попроси сынов Торы в ешиве, чтобы они молились за меня. И ты тоже за меня молись. Дай мне благословение.

Из глаз реб Мойше-Мордехая текли слезы на его растрепанную бороду. Молодой сын Торы посмотрел на двух женщин со страхом. Только теперь он понял, что раввин тяжело болен. Сора-Ривка сидела оцепенев, но Переле подмигнула парню, чтобы он попрощался и уходил.

— Я буду молиться как за родного отца, чтобы ребе выздоровел, — пролепетал юный сын Торы и, бледный, вышел из комнаты.

Повисло печальное молчание. Больной впал в забытье. Устремленные на него глаза Переле медленно наполнились слезами. Она прежде не представляла себе, что этот гаон, обладающий могучим холодным умом, может так любить чужого паренька, так стремиться помочь ему. Теперь она поняла, почему к нему так привязаны ученики и приближенные. Словно услыхав ее мысли, реб Мойше-Мордехай очнулся и с беспокойством простонал:

— Что будет с колелем? Эти молодые люди оставили обустроенные дома и приехали сюда изучать Тору. Без надзора все развалится. Ой, Владыка мира! — он глубоко вздохнул и снова провалился в полуобморочную дремоту.

Переле тихо вышла, и Сора-Ривка последовала за ней, боясь остаться одна с больным.

— Когда вы снова придете? — с дрожью в голосе спросила она.

Однако Переле холодно отвечала, что придет, когда у нее будет время. Ее собственный муж тоже уже не молод, и за ним надо присматривать. Жена городского проповедника шла по улице и горько улыбалась себе самой из-за той роли, которую она играла теперь в жизни реб Мойше-Мордехая. Она сама не знала, зачем остановилась посмотреть вслед мальчишке, бегущему за катящимся обручем. Деревья еще светились светло-зеленой свежестью, но их ветви уже сгибались под тяжелым грузом листьев. Закат солнца на северо-западе показался Переле отгоревшей желтоватой поминальной свечой. Скоро солнце зайдет. Завтра утром оно, как всегда, взойдет снова, но человек-то не становится снова молодым. И она тоже не может повернуть назад колесо своего счастья. Она должна следить за здоровьем собственного мужа и стараться, чтобы он достиг в Гродно влияния, которого у него не было в прежние годы, когда он служил раввином в маленьком местечке. Она должна что-то сделать и со своими сыновьями тоже, чтобы эти бывшие ешиботники не остались на всю жизнь торговцами обувью. С зятем она ничего не может поделать. Ведь Серл именно назло матери хотела мужа-неуча, и она добилась своего.

С тех пор как Переле стала заходить к больному городскому раввину, ее поведение еще больше, чем прежде, беспокоило мужа. С одной стороны, она заботилась о том, чтобы он ел и спал вовремя, не перетруждался в раввинском суде, не читал слишком длинных проповедей и не пил бы, вспотев, холодной воды. Кроме того, она отвела его на обследование к одному из кардиологов, пользовавших реб Мойше-Мордехая. А когда реб Ури-Цви вышел из кабинета врача, довольный тем, что, слава Богу, здоров, Переле подняла взор к потолку и поблагодарила Всевышнего. Однако, с другой стороны, она еще больше, чем прежде, изводила его упреками за то, что он не заканчивает писать и не издает свою книгу. Она утверждала, что даже смертельно больной реб Мойше-Мордехай, как только начинает себя чувствовать получше, заглядывает в свои записи и говорит об издании новой части своих респонсов. Но он, ее муж и гродненский городской проповедник, когда обыватели заходят к нему посоветоваться относительно дел города, лепечет:

— А что думаете вы?

Реб Мойше-Мордехай ни у кого не спрашивал советов. Он издавал приговоры.

— Так что же мне делать, если я не реб Мойше-Мордехай? Ты раскаиваешься, что вышла за меня замуж? — спросил реб Ури-Цви, и его тяжелые руки даже задрожали от волнения.

На этот раз его энергичная жена вернулась домой с новой претензией:

— Почему ты не заходишь в колель, чтобы провести урок для молодых людей? Реб Мойше-Мордехай беспокоится, что колель начнет распадаться.

— Ты в своем уме? — растерянно посмотрел на нее реб Ури-Цви. Его испугала новая обязанность, которую она вдруг захотела на него взвалить. — Молодые люди не будут приходить на мои уроки, да и реб Мойше-Мордехай на это не согласится. Даже не упоминай об этом ни в чьем присутствии. Еще, чего доброго, скажут, что я хочу стать наследником реб Мойше-Мордехая при его жизни.

— Зайди к нему снова, навести больного и поговори с ним о делах города. Он сам тебя попросит, чтобы ты позаботился о молодых людях из колеля. В обеспечении молодых людей я смогу тебе помочь намного больше, чем раввинша Сора-Ривка помогала своему мужу. А когда ты станешь тем, кто их обеспечивает, ты раньше или позже будешь проводить для них урок. Почему это вдруг твои комментарии на Тору остаются на исписанных листах бумаги?

Реб Ури-Цви снова вынужден был удивляться своей жене, которая бурлит и кипит все новыми планами. Она ему еще посоветовала, чтобы, когда дело дойдет до подготовки урока для учащихся колеля, пусть он готовится вместе со своими сыновьями. Янкл-Довид и Гедалья должны стоять по обе стороны от него, когда он будет проводит урок. Они должны будут помогать ему отвечать на заковыристые вопросы, которыми ученики попытаются показать, что его урок ничего не стоит. Он должен потребовать от сыновей, чтобы они выделяли больше времени на изучение Торы. Пусть их жены и приказчики обслуживают покупателей. В раввинских семьях отцы и дети помогают друг другу, ее же семья достойна в этом смысле порицания.

20

Реб Мойше-Мордехай постепенно угасал, как свеча накануне поста Девятого ава. Уставшие каждый день читать перед больным псалмы и ждать чуда, его ученики и старые обыватели подвели итог:

— Уже ничего не поделаешь!

В тот же вечер евреи сидели в синагогах на перевернутых стендерах и читали плачи, а сгустившаяся тьма заставляла их головы опускаться еще ниже. Тени от оплывающих свечей прыгали, как привидения. Оплакивая тьму Изгнания и разрушение Храма, гродненские евреи оплакивали и своего раввина.

Похороны отложили на день после Девятого ава, чтобы раввины и главы ешив из Литвы успели приехать и произнести прощальные речи в честь усопшего. Согласно обычаю, Девятого ава днем гродненские евреи расхаживали по кладбищу среди высоких трав, кустов с колючими шишками и диких яблонек. Останавливались у могил праведников и рассматривали приготовленное место, где будет похоронен реб Мойше-Мордехай га-Леви Айзенштат, словно там уже стояло надгробие древнего гаона. Евреи беседовали о том, как велик был усопший в изучении Торы, о его мудрости и славе, гремевшей по всему миру. Они говорили об этом так, словно он уже давно пребывал в истинном мире и остался жить только в памяти людей и в написанных им книгах. Возвращаясь с кладбища, обыватели увидали расклеенные на стенах домов черные траурные извещения гродненского раввинского суда о великой утрате и о том, что погребальные носилки с телом усопшего будут нести только его ученики. Город заволакивала медленная и густая печаль. После долгого поста Девятого ава евреи легли спать с камнем на сердце.

В утро похорон Гродно был полон раввинами и главами ешив, которых сопровождали их сыновья, зятья и ученики. Черные зонтики, которые раскрыли над собой пожилые гости, широкие раввинские шляпы и лапсердаки, длинные бороды и завитые пейсы, бархатная печаль в глазах — все это било в глаза чернотой на фоне слепящего солнца. Казалось, эта чернота заставляет темнеть зелень деревьев и голубизну неба. Гродно редко видел так много мудрецов Торы на своих улицах. Их силуэты и величавое выражение лиц распространяли вокруг себя страх Божий, тихий трепет, грусть завешенных зеркал в доме скорбящего. Только в здании общины спорили и препирались. Дети каждого из приезжих раввинов требовали для своего отца чести произнести надгробную речь. Ученики каждого из глав ешив вступались за честь своего ребе. Однако главы общины утверждали, что надгробную речь на могиле гродненского раввина должны произнести местные, гродненские евреи. Свиты съехавшихся на похороны великих людей и приближенные усопшего, сторонники «Агуды», вышли из здания общины с шумом, злостью и болью.

— Вы еще говорите?! В Гродно сидел учитель всех сынов Изгнания, а вы его замучили своими ссорами! Вы должны идти босиком и последними за его погребальными носилками и просить у него прощения, а не проталкиваться на почетное место.

Еще накануне Девятого ава, сразу же, как стало известно, что реб Мойше-Мордехай скончался, Переле уже предвидела, что во время похорон может возникнуть конфликт. Она знала, что раввины будут бороться за честь произнести надгробную речь не меньше, чем борются за честь произнести благословения во время бракосочетания. Потом Переле не поленилась и пошла к сыновьям сказать, чтобы они вступились за честь отца, чтобы он был первым из тех, кто произнесет надгробные речи. На этот раз сыновья послушались ее. Янкл-Довид и Гедалья находились в здании общины во время спора и препирательств и утверждали, что первым должен говорить гродненский городской проповедник и глава гродненского раввинского суда. Их поддерживали старосты Каменной синагоги и члены совета общины. Свиты приезжих больших раввинов в итоге согласились, что, поскольку в любом случае среди произносящих надгробные речи действительно должен быть представитель Гродно, эта честь должна принадлежать городскому проповеднику.

Реб Ури-Цви говорил первым на синагогальном дворе. Он больше плакал, чем говорил:

— Упал венец с головы нашей; горе нам, что мы согрешили!

И все горожане плакали вместе с ним. Однако среди приближенных покойного и сторонников «Агуды» пробежал злобный шепот: бывшему грайпевскому раввину есть что оплакивать, от достаточно попил крови гаона поколения. Он, конечно, думает, что его жена возложит ему сейчас на голову венец Торы, принадлежавший реб Мойше-Мордехаю, и сделает его городским раввином Гродно. Это мы еще посмотрим!

После проповеди городского проповедника носилки с телом усопшего внесли в Городскую синагогу и поставили на стол для чтения Торы на биме. Один за другим на биму стали подниматься седые раввины и главы ешив. Их руки и голоса дрожали, спины сгибались, глаза слепли от слез, лбы искажались морщинами. Это были старцы, изможденные тяжким трудом служения Всевышнему и изучения Торы. Говорили они с плачем и рыданиями, с причитаниями и жалобами. Один из выступавших оплакивал честь Торы, павшую в нашем поколении. Он говорил о евреях, которые посвятили себя изучению Торы и голодают, о пустующих синагогах. Другой клеймил партии, часть которых имеют свои собственные догматы веры, отличные от тринадцати принципов «Я верю», сформулированных Маймонидом; у них есть свой собственный, иноверческий, по сути, кодекс «Шулхан орух», отличный от законов книги «Шулхан орух», полученной нами от предков. Третий уделил основное внимание преследованиям евреев. Однако каждый из этих проповедников начинал и заканчивал свою речь Светочем Изгнания, учителем нашим Мойше-Мордехаем га-Леви, свет которого теперь погас, отчего в мире стало темно посреди бела дня.

— Тора, Тора, что будет с ней? — всхлипывали старые раввины и главы ешив, и вся переполненная Городская синагога всхлипывала вместе с ними. Зажженные лампы изливали оранжевый свет, слепивший залитые слезами глаза. Мокрые лица и бороды блестели, как влажные камни в пещере. Так продолжалось, пока даже стены не покрылись испариной и лампы затянул желтоватый туман. После надгробных речей ученики покойного подняли на плечи накрытые черным погребальные носилки. Кто-то зарыдал так громко, что, казалось, раскололся высокий потолок:

— И было, когда поднимался ковчег в путь, говорил Моисей: восстань, Господи!

Снова поднялся плач. Он поднимался, как волна, до самых окон переполненного женского отделения синагоги. Только протолкнувшись на улицу, провожавшие гаона в последний путь смогли перевести дыхание, вытереть вспотевшие лица и поговорить между собой.

— Мы знали, знали — и все-таки не знали, кто он, наш раввин. Приезжие раввины из других городов должны были нам сегодня об этом рассказывать. У Гродно больше не будет такого украшения!

Казалось, улицы вокруг синагогального двора раскачиваются от тесного, похожего на половодье людского потока. Когда ученики с погребальными носилками на плечах подходили к углу, лавочники по обе стороны улицы бросились поспешно закрывать свои магазины. Дорога на кладбище была долгая, а на кладбище снова долго выступали с речами раввины, но с каждой пройденной улицей толпа прибывала, как вода в паводок. Старые мудрецы Торы медленно вышагивали в окружении своих свит — детей и учеников. За ними широкими рядами шли городские обыватели. Вокруг пустого, запряженного двумя лошадьми катафалка, ехавшего позади, жались мелкие лавочники и ремесленники с немым страхом в глазах, как будто боялись оставаться на этом свете без ребе. Вдоль тротуаров стояли молодые люди в фуражках, женщины в легких летних платках. Нерелигиозные молодые люди тоже покрыли головы и стояли так, пока похоронная процессия проходила мимо них.

Гродненская раввинша Сора-Ривка шла прямо за погребальными носилками в сопровождении жен городских даянов. Голова ее была покрыта черной шалью. Ее смертельно бледное лицо казалось потусторонним. Все то время, пока произносили надгробные речи, от нее не слышали ни единого всхлипа. Из ее омертвевших уст не раздавалось ни звука. Женщины усмотрели в этом дурной знак: значит, она будет плакать потом, и один Бог знает, когда еще перестанет. Сора-Ривка действительно ждала, пока это мучение с похоронами и надгробными речами наконец закончится и она останется одна, совсем одна. Тогда она сможет сидеть дома и плакать, приходить на свежую могилу мужа и плакать, и на заросший травой холмик на могиле своей дочурки она тоже сможет приходить и плакать. Она придет поплакать и на могилы своих родителей, дедов, бабок, прадедов и прабабок. Половина кладбища уже ее. А когда у нее больше не останется слез, она будет молчать. Пока ее муж был жив, он принадлежал и ей тоже. Теперь он принадлежит городу, всему миру, но не ей. Те, кто произносил надгробные речи, говорили о гениальности ее Мойше-Мордехая в изучении Торы, о том, что с его смертью осиротел весь мир, но о том, что сам он выглядел как маленький сиротка, когда умерла его единственная дочь, об этом никто не упомянул, и никто этого даже уже не помнит. Если бы ее муж был тем, кем мечтал стать ее отец, — столяром, он бы принадлежал только ей и их дочери, и когда та была жива, и после ее смерти.

Посреди толпы женщин шла и жена городского проповедника, окруженная обывательницами, восхвалявшими ее за то, что она постаралась облегчить последние недели жизни гродненского раввина. Но точно так же, как и вдова Сора-Ривка, Переле ни с кем не разговаривала. Она ощущала песок на губах и сухость в горле. Сердце в ее груди сжалось. Странные мысли, похожие на черных птиц, клевали ее мозг. Она на протяжении долгих лет много наслушалась о величии реб Мойше-Мордехая, но теперь увидела это собственными глазами: по множеству приехавших раввинов, по речам и по рыданиям евреев всего города. Даже ее отец, старипольский гаон, ни при жизни, ни после смерти не удостоился таких почестей. А имя реб Мойше-Мордехая будет с каждым днем становиться все более великим, о нем будут говорить через поколения, станут учиться по его книгам. Ее муж, дай ему Бог сто двадцать лет жизни, не достигнет и трети, и даже пятой части такого почета. Против собственной воли Переле подумала и об отношении реб Мойше-Мордехая к ней. Прежде она считала, что это из-за нее он уступил и согласился, чтобы ее муж стал гродненским городским проповедником. Однако за то время, что она приходила в его дом, ей стало ясно, что это жена заставила его уступить. А когда он чувствовал себя чуть лучше, то смотрел на свою Сору-Ривку с любовью и жалостью. Ее, Переле, он только благодарил, ни разу не посмотрел на нее тепло, словно совсем забыл, что она была когда-то его невестой.

С похорон Переле вернулась с головной болью и прилегла на диван с мокрым полотенцем на лбу. В жестких волосках над ее верхней губой застряли капельки пота. Слезы, как шпильки, кололи изнутри ее опущенные веки и никак не хотели течь наружу. Она искала виновного в своей горечи и наконец додумалась: виноват ее покойный отец. С детства она слышала, что весь мир делится на простых евреев и на тех, кто изучает Тору. И евреи, изучающие Тору, тоже делятся на просто ученых и на великих мудрецов и гаонов. Никогда ее отец не впадал в такой восторг, как если говорил о ком-то: «Гаон! Гаон!» Поэтому она и выросла с мечтой, чтобы и ее муж обязательно был гаоном. И даже сейчас, когда она была уже бабушкой, а реб Мойше-Мордехай Айзенштат отправился в истинный мир, она все еще не может забыть, что он должен был стать, но не стал ее мужем.

21

Парило. Дни стояли жаркие и душные. Влажная жара давила на стены и лица. Небо закрылось облаками, как серым дымом, но дождь не шел. Ночами Переле не могла уснуть, ревматические боли терзали суставы ее рук, колени и спину. Ранним утром казалось, что птицы тоже щебечут хрипло, полуобезумевшие в ожидании дождя. Из-за того что Переле часто ходила к больному, в последние недели она, вопреки своему обыкновению, толком не занималась хозяйством у себя дома. Она пыталась подняться, чтобы прибрать квартиру, но у нее зарябило в глазах, как у роженицы, слишком рано вставшей с кровати. Тем не менее она сделала над собой усилие и оделась, потом снова прилегла, на этот раз — на диван. Муж должен был подать ей стакан чаю. Городские обывательницы говорили между собой, что жена городского проповедника так измучилась, ухаживая за гродненским раввином, что сама заболела. Одна обывательница из Каменной синагоги и Башка, жена даяна с Замковой улицы, пришли ее навестить. Обе гостьи сидели на стульях рядом с диваном, и Башка рассказывала, что она была с утешением у скорбящей раввинши Соры-Ривки. Та справляет семидневный траур, сидя на низенькой скамеечке, в лице у нее ни кровинки, и говорит она странные вещи.

— Я тоже собиралась сегодня же зайти к ней, но только я делаю шаг, вся комната крутится у меня перед глазами, — вздохнула Переле. — А что за странные вещи она говорит?

Башка рассказала, что, как всем известно, Сора-Ривка и раньше не любила, чтобы ее называли гродненской раввиншей. Но раньше она отвергала этот титул с улыбкой, теперь же начинает дрожать всем телом и плакать: «Не называйте меня гродненской раввиншей, я слишком дорого заплатила за этот титул». О чем она действительно хочет говорить, это о ее счастливой совместной жизни с мужем и о том, что он, будучи прикован болезнью к постели, не раз говорил ей, что более подходящей для себя жены, чем она, не мог бы найти. Когда она рассказывает об этом, у нее даже щеки розовеют. Однако она говорит об этом таким странным образом, словно ее кто-то в чем-то обвиняет.

— Ведь пары создаются на небесах, так о чем тут говорить? — ответила Переле, не открывая глаз, как будто боялась увидеть по лицу Башки, что та знает больше, чем рассказывает. — Как только немного соберусь с силами, я зайду к ней.

— Не знаю, хочет ли она, чтобы к ней заходили, — с обидой в голосе вмешалась соседка Башки по женскому отделению синагоги. — Когда я у нее сидела, раввинша Сора-Ривка все время молчала как-то недружелюбно, а в доме хозяйничала эта помешанная соломенная вдова Манця Репник. Как раз с ней раввинша Сора-Ривка очень дружелюбна, с ней она обращается как со своей.

Пораженная Переле раскрыла глаза и посмотрела на гостью.

— Это, конечно, та самая скандалистка, которая замучила больного раввина и которую я прогнала!

Женщина кивнула в знак согласия:

— Да, та самая. Из ее уст звучали такие проклятия, что лучше бы они утонули в глубинах моря.

«Эта соломенная вдова с червивым ртом наверняка меня оговаривала», — подумала Переле и спросила удивленную этим вопросом женщину:

— Раввинша Сора-Ривка рассказывает, что реб Мойше-Мордехай был с ней счастлив. Так почему же она так пала, что водит компанию со столь дурной женщиной, как эта Манця Репник? Ведь ее муж, говорят, достойный еврей, и все же ему пришлось сбежать от нее.

Переле изображала спокойствие, пока посетительницы не ушли. Тогда она дала волю напряженным нервам, и ее сухие пальцы забарабанили по подоконнику окна, у которого стоял диван, как будто она передавала дереву свои мысли: «Эта Сора-Ривка меня ненавидит и больше не желает видеть, точно так же, как прежде, когда ее муж лежал больной, не могла без меня обойтись. Потому она и водится теперь с этой сумасшедшей соломенной вдовой, которую я выгнала, — именно для того, чтобы я не могла к ней зайти. И прежде она, невезучая, с ревностью смотрела, как я тихо и аккуратно навожу порядок в ее доме, в то время как она ни на что не способна. Она выдумала, что муж якобы сказал, что они прожили счастливую жизнь, потому что она хочет, чтобы это дошло ко мне, но она лжет… А может, и не лжет. Муж сказал это ей, чтобы она не заподозрила, что он раскаивается в том, что не женился на мне. И я действительно не видела, чтобы он сожалел, что отменил нашу помолвку. Пусть бывшая гродненская раввинша водится с этой брошенной мужем скандалисткой Манцей Репник. Я к ней не пойду».

Обыватели стали все чаще заходить к городскому проповеднику с личными и общинными заботами. Однако реб Ури-Цви Кенигсберг не мог быстро уловить суть дела и тут же дать ответ, как умел покойный раввин. К тому же он боялся своей жены. Если он что-то делал на свою ответственность, Переле грызла его потом за якобы вновь совершенную глупость. Так что он постоянно советовался с женой, а поскольку обыватели замечали это, они уже сами начали обращаться напрямую к ней: «Что скажет на это раввинша?» Трое старост Каменной синагоги забежали к Переле по-свойски. Ведь именно они сделали грайпевского раввина проповедником в своей синагоге, а потом протолкнули его в состав раввинского суда.

Начал Меир-Михл Иоффе: Гродно действительно скорбит по раввину, но на следующий день после субботы «Нахаму» раввин должен говорить в Каменной синагоге об Эрец-Исроэл, как в прошлом году, в то же самое время. Мойше Мошкович не держал обиды на то, что раввин Кенигсберг отдалился от Каменной синагоги с тех пор, как стал городским проповедником и главным даяном. Но евреи надеются, что теперь он вернется. Реб Довид Гандз по своему обыкновению жевал слова, как беззубый старик жесткую корку:

— Сторонники «Агуды» использовали кончину гродненского раввина и надгробные речи на его похоронах, чтобы усилить свои позиции. Теперь городской проповедник должен поговорить о Возвращении в Сион, чтобы город увидел, что партия «Мизрахи», слава Богу, еще жива.

— Конечно, я, с Божьей помощью, поговорю о заповеди заселения Эрец-Исроэл. Почему бы мне об этом не поговорить? — ответил реб Ури-Цви, беспокойно поглядывая на жену, недовольно морщившую лоб.

— Раввин выступит в Городской синагоге, куда приходят все гродненские евреи, а не в Каменной синагоге, где бывают только те евреи, что живут поблизости. И он будет говорить о соблюдении всех заповедей Торы, а не только об Эрец-Исроэл. Нехорошо, что синагогальные старосты хотят возобновить старую войну между «Агудой» и «Мизрахи», — Переле говорила резким, командирским голосом, но закончила вздохом, что она, мол, не более чем слабая женщина и сейчас к тому же нездорова.

Синагогальные старосты поняли, что раввинша велит им уйти. Они молча переглянулись, пылая от гнева. Меир-Михл Иоффе хотел крикнуть, что раввинша слишком торопится, называя своего мужа «раввин». Пока что он еще не раввин города Гродно. Мойше Мошкович хотел сказать, что именно Каменная синагога сделала грайпевского раввина городским проповедником и точно так же она сделает, чтобы он им не был! И не был главным даяном! У реб Довида Гандза вертелась на языке одна грубоватая поговорка, но сказать трое синагогальных старост ничего не сказали, так они были растеряны и испуганы. Они знали, как вести войну с мужчиной, будь он хоть гаоном поколения, как реб Мойше-Мордехай Айзенштат. Но что женщина, которая стонет целыми днями, жалуясь на боли, так их перехитрила, к этому они не были готовы.

Вечером пришли сыновья. Серл со своим мужем тоже пришла узнать, как дела у матери. Они спросили, как она себя чувствует и не надо ли вызвать врача. Переле отмахнулась. Мол, уже видела в доме больного реб Мойше-Мордехая, что все эти лекари абсолютно ничего не знают. Она вздохнула и спросила мужа, готовит ли он урок для молодых людей из колеля. Когда дети были в доме, реб Ури-Цви чувствовал себя увереннее, поэтому ответил, что Переле не должна была днем так говорить со старостами Каменной синагоги. Те могут начать против него войну. А что касается урока в колеле, то он даже пробовать не хочет. Ученики реб Мойше-Мордехая не придут на его урок. Серл бросила на мать быстрый взгляд, готовая вступиться за отца. Переле сразу же это заметила и, чтобы не связываться с дочерью, заговорила с мужем медленно и мягко: ведь гродненский раввин, да упокоится он в мире, просил его позаботиться о колеле.

— Покойный реб Мойше-Мордехай просил меня позаботиться о материальных нуждах колеля, а не проводить занятия. — И отец принялся жаловаться детям на то, что мама хочет, чтобы он взвалил на себя ношу, которая ему не по силам. Он не может быть и городским проповедником, и главным даяном, да еще и взять на себя нелегкий труд проведения уроков для таких серьезных знатоков Торы, как молодые люди из колеля. Он к тому же уверен, что эти молодые люди будут настроены резко против него. Им совсем не хочется, чтобы он стал главой ешивы.

Серл уже открыла рот, чтобы наброситься на мать, но муж сжал ее локоть своими железными пальцами, чтобы она не вмешивалась. Переле обиженно улыбнулась и обратилась к сыновьям: как отец захочет. Если в колеле не будут проводить занятия, колель распадется, а обыватели скажут, что покойный городской раввин не оставил после себя достойного преемника. Что же касается отцовских сомнений, что учащиеся не примут его в качестве главы ешивы, то он ошибается. Эти молодые люди сильно обеспокоены тем, что каждому из них придется вернуться в свое местечко и снова сесть на шею тестю. Они будут даже довольны, если гродненский городской проповедник и главный даян станет одновременно и главой ешивы. Переле перестала говорить с сыновьями и обратилась к мужу:

— А почему бы твоим сыновьям не помочь тебе в исполнении обязанностей городского раввина и в управлении колелем? Ты ведь постоянно говоришь мне, что Янкл-Довид и Гедалья разбираются в изучении Торы не меньше, чем раввины, занимающие официальные должности. Так зачем же им навсегда оставаться торговцами обувью?

Дочь взглянула на братьев, и ей показалось, что с тех пор, как они уселись рядом с матерью, их короткие купеческие бородки разрослись в длинные бороды, похожие на бороды гродненских даянов. Вдруг на улице загремел гром и засверкали молнии. Серл всплеснула руками и воскликнула:

— Эзра, пойдем домой! Дети перепугаются. Девочка, которая за ними смотрит, сама еще ребенок, она тоже испугается грома и молний.

Муж сразу же сообразил, что его жена хочет сбежать, потому что не может больше слушать речи матери. Он тоже сейчас ненавидел свою тещу больше обычного.

— Если ты не боишься промокнуть, то пошли, — ответил он.

Братья и отец засуетились вокруг Серл, говоря, что, может быть, ей стоит переждать бурю. Но она кричала:

— Мои малыши перепугаются. Папа, дай Эзре свой зонтик!

Переле успокаивала мужа и сыновей, говоря, что Серл права, она должна идти домой, к детям. Она не сахарная и под дождем не растает.

— Как я могу быть сахарная, если я твоя дочь? Слава Богу, я хоть не такая жесткая горькая редька, как ты! — крикнула Серл прямо в лицо матери и выбежала из дома.

Зеленоватые молнии были похожи на перевернутые ветвями вниз огненные деревья. Тучи раскалывались, как льдины, грохотало так, словно рушились горы. Ветер рвал крыши, ставни, но дождя все не было. Серл держала мужа под руку, она тащила его вперед, перекрикивая ветер:

— Гродненская раввинша справляет семидневный траур по мужу, а моя мать заболела от огорчения, что он был не ее мужем!

Эзра остановился посмотреть на жену, не сошла ли она с ума. Сколько бы она ни наговаривала на мать, прежде она никогда об этом не упоминала. Серл снова потащила его вперед:

— Пошли, дети одни. Ты еще увидишь, она и Янкла-Довида с Гедальей сделает гродненскими даянами. Я поняла по их лицам, что они рассчитывают на это и довольны. Отцу нужно все это местное раввинство, как дырка в голове, но ей хочется стать гродненской раввиншей! Отец неудачно женился. Ой как неудачно он женился!

Эзра рассмеялся и ответил, что ее мать действительно может добиться всего от ее отца, но не от города Гродно. Так местные общинные деятели и допустили, чтобы реб Ури-Цви Кенигсберг стал и городским раввином, и главой ешивы, а два его сына, торговцы обувью, — членами городского раввинского суда! Начнется такая война, заполыхает такой пожар, что никакой потоп не потушит.

— Ты не знаешь моей маменьки, она все преодолеет, со всеми справится! — воскликнула Серл, взбешенная, как бушевавшая вокруг буря.

Молния разорвала кусок облачной завесы. Брызнули большие холодные капли, и сразу же после этого пошел проливной дождь. Муж и жена промокли насквозь. Эзра Эйдельман держал над головой Серл раскрытый зонтик тестя. Однако она высовывала из-под него вперед свою непокрытую голову с растрепанными волосами, чтобы остудить под дождем раскаленный лоб. Серл чувствовала, как сердце буквально выпрыгивает из ее груди, и она продолжала выкрикивать в ночь, в ветер, в водяной потоп, что ее маменька все преодолеет, со всеми справится.