Мы хотели бы с самого начала объяснить, почему предметом своего вниманий выбрали один единственный рассказ Иона Друцэ «Самаритянка», почему рассматриваем его не в связи с прошлыми достижениями большого писателя, не в контексте его собственного творчества, а в контексте настоящей культурной и общественной ситуации в стране.

Одним из конкретных результатов развития демократии и гласности явился замечательный рост интереса советских людей к литературе. Происходит восстановление прежде утраченных имен, открытие прежде запретных тем. Этот процесс нельзя не приветствовать всем сердцем. Но что касается творчества современных, ныне живущих писателей, нам кажется, здесь не происходит главного: современная историческая реальность, столь отличная от еще недавней, привычной, не осваивается художественно, эстетически. Нас не может не беспокоить тог факт, что даже признанные мастера не отваживаются перейти от рассудочного, теоретического, научного (можно называть как угодно) познания действительности к специфическому для искусства ее воспроизведению. Ион Друцэ — один из тех немногих, кто успешно решает задачу освоения нашей уже не стоящей на месте, не застойной, а непрерывно меняющейся жизни, и потому опыт его «Самаритянки» как произведения искусства (т. е. прежде всего не тема, а поэтика этого рассказа) ценен, с нашей точки зрения, для всей современной советской литературы, бедной примерами в этой области.

«Самаритянка» не отрицает опыта других художественных систем, закономерно в свое время сформировавшихся и тогда сущностно, всецело его выражавших, а сейчас, после таких столь важных для всех нас изменений, выражающих лишь доступную им часть нашего времени. Их опыт как момент Друцэ включает в целое своего рассказа, и таким образом включаются и общественные тенденции, этот опыт породившие; складывается картина современности, в истории о Трезворском монастыре, заповеднике Слова, Софии получают отражение ее основные, весьма далекие от религии тенденции.

Ни для кого не будет открытием, если мы скажем, что до недавнего времени «Слово» было единственной формой нашего общественного существования. Не Маяковский, а все мы на собственной шкуре узнали «силу слов». Аплодисментами, переходящими в овации, которыми встречались красивые постановления о нашей скорой счастливой жизни, мы утверждали ценность слова, и казалось, никого не волнует, что постановления не выполняются.

Власть ярких и высосанных из пальца планов и таких же отчетов, приказов и инструкций, анкет и ярлыков, лозунгов и цитат, и заседаний, томительных бдений на бесконечных собраниях, когда последний в чиновничей иерархии заботливо от имени народа пересказывал слова первого, прежде повторенные поголовно стоящими между ними; а для расслабления — телепередача «Советский Союз глазами зарубежных гостей», в которой нам не показывали, а рассказывали, как замечательно мы все живем — слова, слова, слова…

Словом же боролись и с ложью, и с лицемерием: анекдотами, слухами, ночными разговорами, застольными беседами по душам. Ничего удивительного, что люди ударялись в православие, дзен-буддизм и прочее правословие. Больно «душевная» была атмосфера.

О чем, как не о душе, было думать крестьянину, рабочему, инженеру, для которых любая инициатива, даже просто бытовая мелочь превращалась в проблему, трагедию, ибо была им непосильна.

Душа (духовный рост), высокий порыв (моральный облик), полет мысли (идеологическая стойкость) стали главным предметом всеобщего радения, а их плотью — слово. За материальной, практической жизнью мы не признавали общественно прекрасного содержания, уж если и звали к работе, то самозабвенной, самоотреченной (чем больше зарплата — тем больший урон душе, а как же), уж если попадался у кого холодильник, телевизор и «Запорожец» сразу, то такому оставалось одно — во избежание частнособственнических инстинктов читать. Пушкина, Юлиана Семенова, «Футбол и хоккей» — неважно что, главное, чтоб для души. Маркс вводил в соблазн и был нам не по душе. Мы и сегодня готовы бить себя в грудь, уверяя, что «тот, кто сохраняет свою душу, всегда в выигрыше», а «тот, кто думает только о материальном, всегда в проигрыше, так как насытиться материальными благами невозможно: всегда хочется большего» (вот уж мы не думали, что Д. С. Лихачев, которому принадлежит высказывание, полагает «душу» ограниченной, способной насытиться).

Удивительно, что Маркса до сих пор не обвинили в безнравственности, в бездуховности, в подрыве идеалов за его проповедь даже не достатка, а свободного от буржуазной ограниченности богатства.

Конечно, словесная «идиллия» весьма авторитетна и ныне, она сформировала и соответствующую ей эстетику. Предметом искусства были объявлены разного рода психологические нюансы и глубины, «характеры», целью — нравственное воспитание, критерием — «народная душа», на которую призывали ориентироваться в случае неладов с душой собственной, вот там простор, там и свобода, и сила, и величие, а если там «черненько», то смотри исторически — сколько славных и героических страниц там, а если и там «по-брежнему», то, во-первых, — клевета, а если не клевета, то смотри с точки зрения перспективы в светлое завтра, там уж точно все, будет, даже колбаса, хотя социализм не в колбасе, а в… Одни считали, что в сознательности, другие — грубо говоря, в сознании.

Господствовала (мы имеем в виду тех писателей, которых много читали, а не тех, кого много издавали) исповедальная, лирическая проза, из художественных произведений, почитавшихся «высокой» литературой, уходили живописно-пластические средства, интрига, сюжет, рефлексирующий герой представал в чувствах, мыслях, словах (споры, беседы, письма и т. д.).

Абсолютного предела эстетика чистой духовности достигла в пьесах на исторические темы, где слово (высказывания известных политических, государственных, культурных деятелей) поглотило все: и их предмет, и их цель, и тему и т. д.

Перестройка поколебала, хотя и не отменила культ Слова, поставила общественное и художественное сознание перед фактом. Растерянность, которую испытали многие художники Слова с началом гласности, с нашей точки зрения яркое свидетельство реальности изменений, произошедших в стране за последние три года: «психологическая» проза не охватывала новой исторической данности, была узка для нее, так что произведения мастеров испытанных, но мыслящих в рамках проблем духа, были приняты как художественные неудачи, несмотря на правдивость и нравственность. Внимание читателей целиком поглотила публицистика и та художественная проза, что основана на реальных фактах истории нашей страны и служит обнародованию «правды факта». Нам хотелось бы подчеркнуть эстетическое значение этого явления, здесь заявило о своей ценности не сочувствие, а событие; оказалось, что жизнь, в том числе и духовная, насыщенная тем, что было и есть, фактами, куда глубже и увлекательнее, чем ограниченная мыслями и переживаниями. Таким образом, как и Слово, Факт отражая одну из существенных тенденций современности, имеет свою эстетику, свою молодую, но уже достаточно обширную литературу.

И уж конечно нельзя не сказать еще по крайней мере об одном знаменательном процессе наших дней, общественно-политический аспект которого имеет первостепенное значение для судьбы всей страны, и находит отражение в требовании реализации преимуществ, присущих социализму. Опьянение «свободой слова» уже проходит, нам уже недостаточно назвать порок, мы хотим и поразить его, мы уже бываем недовольны тем, что газеты все пишут и пишут, а жизнь не меняется, мы задумываемся о действенности нашей экономической, политической системы, мы ставим перед собой задачу воспитания чувства хозяина, т. е. чувства собственности, — словом, требуем «больше дела, меньше слов».

Медленно но верно возвращающееся в материально-практическую сферу жизни общественное содержание современным искусством, литературой освоено менее всего. Эстетическая потребность, связанная с процессом реабилитации Дела, удовлетворяется главным образом за счет публикаций произведений русской литературы, написанных в «практическую» эпоху 20-х — 30-х годов. Вместе с тем очевидно, что увеличение роли фольклора, бытовой экзотики (изображение жизни социального дна, асоциальных элементов и тому подобное), уже не факта, а фактуры в современной прозе говорят о стремлении подлинного искусства найти специфические художественные средства для отражения растущей ощутимости, воплощенности, материализации нашего труда и жизни. Ниже мы покажем, как в высшей степени точно выразил пафос Дела Друцэ.

Однако главным творческим достижением Друцэ, главной поучительной особенностью его «Самаритянки» мы считаем то, что в этом рассказе писатель сумел охватить все три стихии нашего переломного, переходного периода: Слово, Факт и Дело как моменты входят в художественное целое рассказа.

События «Самаритянки» разворачиваются в трех планах, соответственно им и композиционно рассказ делится на три части. В первой части, назовем ее условно «легендарной», господствует Слово. Здесь Друцэ рассказывает о славе, красоте Трезворского монастыря, его чистых, целительных родниках. Уже то, что «героем» рассказа становится монастырь, заповедное место Слова, Софии, утверждает духовный, нравственный аспект миропонимания Друцэ. Писатель подключает к рассказу и область преданий о Трезворах, о героической истории молдавского народа. Вместе «Штефан, родники и Трезворский монастырь», героическая история, плодоносящая природа и высокий дух противостоят в рассказе разрушительной бездуховности «нового века», но они предстают как прошлое, они — истина, но легенда, небыль, слово.

Повествуя в первой части «Самаритянки» о девушке, сумевшей противостоять беззаконию и насилию, добровольно решившейся ступить на путь нравственного подвига, остаться в монастыре, Друцэ подчеркивает, что и ее судьба легендарна. Легендарна потому, что смелость ее и мужество беспрецедентны, невозможны в той ситуации, не от жизни сей (это оправдывается сюжетно: девушке приснился ангел). Закономерно, что судьбу монашки Майки Друцэ начинает описывать со слов, с преданий о ней «говорунов, претендующих на исключительную осведомленность». Не случайны поэтому неопределенно-личные «говорят», повторяющиеся в первой части рассказа: «Говорят, на этих словах игуменья обняла ее… Говорят, на этот последний монашеский молебен была допущена и та семнадцатилетняя девушка, причем, говорят (везде разрядка наша — Н. Г., Е. Д.). игуменья держала ее все время рядом с собой».

Но легендарный план первой части не самодовлеющ, не замкнут. Друцэ ставит перед нами проблему сохранения Трезворского монастыря, его, пусть и славная, небыль оценивается как трагедия. Так писатель приближает нас к реальности, к нашим дням.

Вторая часть рассказа, назовем ее исторической, публицистична, здесь во главе угла Факт. Горькая история недавнего прошлого монастыря, нашей республики, всей страны проходит перед читателем во всей ее мертвящей безалаберности, бесхозяйственности, в лицемерии, жестокости, бездушности и бездуховности. И в этой части главной оценкой нашему прошлому, главным средством раскрытия его смысла являются не переживания, мысли, суждения рассказчика, но факты, например, тот факт, что в Трезворах людей поселили последними, после тракторов и скотины.

Последняя, третья часть рассказа — быль. Друцэ рассказывает о самом себе, о своей прогулке по кладбищу на севере Молдавии, о своей встрече со священником отцом Георгием и о их разговоре о Трезворах, о девушке, превратившейся к тому времени уже в старушку. В таком конце, в том, что рассказчик (а вместе с ним и читатели) не встречается с героиней рассказа сам, мы видим проявление большого такта, чуткости Друцэ-писателя. То, что Майка и в конце рассказа предстает лишь в слове (разговоре), позволяет сохранить известную дистанцию между героиней рассказа и читателями, сохраняет легендарность и поэтичность ее образа, и вместе с тем усиливает ощущение искренности повествования, все-таки и в наши, такие другие дни люди, подобные Майке, не стали явлением обыкновенным, очевидным. Вместе с тем, разговор двух конкретных, реальных людей (это вместо неопределенного «говорят» первой части) свидетельствует о реальности, действительности самой Майки.

Мы подробно остановились на композиции «Самаритянки» не только для того, чтобы показать, как Друцэ эстетически представляет основные тенденции современности, но и чтобы определить отношения между ними, столь необходимые для понимания образной специфики рассказа (структура образа «Самаритянки» сложна; легенда, история и быль входят в нее, многообразно и противоречиво переплетаясь), чтобы определить направление художественной мысли Друцэ, помогающее понять целое рассказа. Мы видим, что пафос «Самаритянки» в утверждении Дела, а не Слова, были, а не легенды.

Инерция недавних эстетических привычек и взглядов, страстная определенность тех страниц рассказа, где взгляды писателя на действительность выражаются им непосредственно и от первого лица, сама история монашки и монастыря способны убеждать невнимательного читателя, что перед ним образец нравственно-психологической прозы, утверждающий примат духовного, внутреннего над внешним, материальным.

Не скроем, что и мы поддались поначалу таким настроениям. Читая, скажем, справедливые по отношению к конкретным историческим обстоятельствам, но выраженные в обобщенной форме, как непреложный «вечный» закон слова о том, что «долгие века церковь учила, что жизнь есть любовь», и «на этом (т. е. на учении. — Н. Г., Е. Д.) мир простоял две тысячи лет», что «новый век заявил (т. е. тоже учил. — Н. Г., Е. Д.)»… мы готовы были спорить по существу, объяснять иллюзорность представлений, будто мир, жизнь определяют премудрости, идеи, концепции, а не сама жизнь, Слово, а не Дело, «сознание», а не «бытие»!

Мы не могли понять, как у автора поднялась рука обвинять нашу республику в «материальной вакханалии». Ведь даже Христос спасал не только души, но и животы, не только проповедовал, но и кормил рыбой. А в Молдавии, как известно, два килограмма рыбы в год на человека. Не по-божески это.

Но мы вовремя обратили внимание на то, что «храм» Друцэ абсолютно материален и стоит не на «учении», а на земле; и чистоту его, и славу, и его духовность определяют не его заповеди, заветы, догматы, а чистая вода, истекающая из глубины, из чрева, плоти Земли, что Трезворы лишь потому воплощение нравственной чистоты духа, что они — воплощение чистоты и красоты природы прежде всего; «Трезворский монастырь казался чудом, выплывшим из земных глубин, которые эти круги понесли на ладонях, чтобы подарить небесам».

Друцэ постоянно подчеркивает зависимость духа человека от тела природы. Рассказывая о живших в Трезворах детях — дебилах, лишенных разума и души, он пишет о том, что на истощенной, отравленной ядохимикатами земле «погибают леса и реки. Вместе с окружающей природой стала закатываться и наша (народа. — Н. Г., Д. Е.) звезда».

Видимо многих читателей, особенно у нас в Молдавии, увлечет публицистическая направленность «Самаритянки», но и она не выражает пафоса рассказа. Понимая, что состязание с чистой и откровенной публицистикой не входило в намерение Друцэ, мы считаем необходимым предупредить возможные толкования «Самаритянки» на уровне Факта. Ведь рассказ значительно уступает в подробности и глубине любому историческому эссе на ту же тему, более того, на фоне торжеств, посвященных 1000-летию крещения Руси, вовсе выглядит «рассказом к дате». Но «Самаритянку» и нечего сравнивать с публицистикой, а рассказ о монастыре прочитывать, как Факт. Друцэ поставил перед собой другую задачу.

В структуре «Самаритянки» образна «быль» (Дело) — тот центр, к которому стремятся силы легенды и истории. Главным носителем и выразителем пафоса «Дела» является сама Майка. То, что монашка вся дана живописно-пластическими средствами; что ее нравственная, духовная, душевная сила устремлена во вне к другим людям к миру — и раскрывается в действии, в поступке, в деле; что нам не даны чувства Майки, ее мысли, оценки; то, что Майка — едва ли не первая молчальница во всей не только молдавской, но и современной советской литературе; что она безропотно, бессловесно принимает жизнь и исполняет свой подвиг; что она сохраняет «дух божий», дух «храма», т. е. дух человечности и любви через сохранение «тела» храма и земли (глубоко символично, что тогда как обычно монашки уходят в монастырь, чтобы спасти свою душу, оставив тело свое в неприкосновенности, Майка рожает в монастыре двух малышей, и так приходит в семью счастье); то, что Майка врачевала души алкоголиков, живших в Трезворах, прежде всего своим существованием рядом с ними и вместе с ними (поэтому не мудрость Майки, не поучение, не молитва ее, а факт, что она в праздники «не ушла за холмы к тем, кто праздновал и веселился», указывал «на то, что бог все-таки существует» (разрядка наша. — Н. Г., Е. Д.); важно наличие, реальность бога, а не взаимопонимание, общение с ним), — словом, не только тема, но и художественные средства, кровь и плоть рассказа утверждают Дело «быль», свидетельствуют наиболее глубоко и принципиально об эстетической и общественной позиции Друцэ.

Лично для нас наиболее важный не только нравственный, но и политический урок рассказа Друцэ не в рассуждениях писателя о двух началах в человеке, не критика левацких теории «непрекращающейся классовой борьбы», а то, что Майка была, хоть в условиях чиновничьих выходок и произвола это было невозможно, что Трезворы есть, существуют, живы, что их стены целы и неколебимы до сих пор, когда развеивается пепел времянок и стынет след временщиков.

С радостью укрепляющейся надежды мы отмечаем для себя, что Слову, мысли, родившейся «в таинственных глубинах управления», противопоставлены в рассказе заведенный веками лад (так что Майке не нужно ничего нового выдумывать, измысливать), образ жизни, не устав, а дело служения человеку и земле.

Вот и последняя фраза «Самаритянки» подтверждает наш вывод, сделанный на основе анализа композиции и структуры образа рассказа: признательность писателя Майке, его любовь и благодарность к ней, высшее напряжение и выражение чувств — бессловесны, они обнаруживают себя в жесте: «Низко кланяюсь тебе, Майка, и целую святые руки твои», — так заканчивает Друцэ свой рассказ. Здесь нет и не надо слов.

Но как бы ни близка была лично нам эта тенденция в рассказе Друцэ, сколь ни ценно ее художественное новаторство само по себе, сколь ни близко совпадала она со столь очевидной наконец для нас и столь жизненно необходимой всем нам общественно-политической тенденцией — достижение реального, действительного социализма, укрепление социалистической практики, воплощение, претворение в жизнь и плоть народных чаяний, мы должны признать, что и она не охватывает целиком содержательного целого рассказа.

Стихия Дела, доминируя в рассказе, тем не менее не ассимилирует иные стихии, тяготея к «были», «легенда» и «история» не сводятся, не растворяются в ней, сохраняют собственную ценность и поэзию. Все-таки Слово в «Самаритянке» противостоит не только Делу, но и ложному слову, а служение Майки — не только бездушию псевдомарксистов, и псевдоматериалистов, но и служению отцов Георгиев, их служению «особым чинам», их чинопочитанию.

В такой сложной картине при желании можно увидеть лишь отражение противоречивой пестроты сегодняшнего времени. Но с нашей точки зрения Друцэ ухватил куда более глубокий пласт бытия, ведь эти противоречия предстают в рассказе не сами по себе, просвеченные «былью», Делом. Когда «доброта и милосердие», «завет человеколюбия» воплощаются в Деле, когда «Штефан, родники и Трезворский монастырь» обретают заветную и завещанную реальность, тогда снимаются противоречия между Словом, Фактом и Делом, преодолевается отчуждение Легенды, Истории, Были, обретается Единство. Но это значит, что открывается возможность жизни просторной, свободной, не ограниченной стенами «монастырей», жизни каждого уже не самозабвенной, но самодовлеющей. Мы видим, что художественное целое рассказа Друцэ, в котором Слово, Факт и Дело обнаруживают свое общественно прекрасное содержание не только во взаимосвязи, но и отдельно, сами по себе, содержит вопрос о необходимости (не в смысле морального долга, а в смысле объективной закономерности) гармонии разнообразия, «данной нам в ощущениях», для которой есть точное слово — свобода. В ней — мудрость, урок, преподанный Друцэ, мудрость, не до конца нами еще осознанная, не совсем близкая нам из-за наших таких неизбывных в своей сиюминутности страстей, урок, который мы, не обладающие даром проникновения в суть вещей, доступных истинным художникам, может быть вполне внятно и не ответили.

Жаль, что не в наших силах сделать что-нибудь хорошее для Друцэ. Мы можем лишь поблагодарить его и пожелать много сил и времени. Пусть он распоряжается ими сам.