Любовь в ритме танго

Грандес Альмудена

История женщины с романтичным именем Малена Фернадес де Алькантара.

История таинственного подарка ее деда — веками хранившегося в семье загадочного изумруда, фамильной реликвии, способной спасти от смерти.

История многолетнего соперничества Малены с сестрой — и ее поисков собственного места в этом жестоком мире.

История загадочного проклятия, которое из поколения в поколение тяготеет над женщинами семьи Алькантара.

История жизни в жестоком и прекрасном ритме танго…

 

Часть первая

У Паситы были зеленые огромные глаза и пухлые, как у меня, губы, которые едва смыкались, так что между ними виднелась жемчужная нить зубов. Удивительно прелестное создание, самая красивая дочь моей бабушки, с густыми волнистыми каштановыми волосами, безупречно правильным носом, гордым подбородком, длинной шеей, которая плавно переходила в карамельное декольте. Я никогда не видела, чтобы Пасита ходила пешком, ее маленькие ножки в блестящих нейлоновых чулках не выставлялись напоказ, дабы никого не оскорбить. Эти ножки не смогли убежать от судьбы: их сломил паралич с каким-то английским названием и остановил развитие нервов, поэтому Пасите заново пришлось учиться держать голову прямо. С тех пор она не изменилась. Пасите исполнилось двадцать четыре года, дедушка всегда называл ее полным именем — Пас.

Я пряталась за индийским каштаном, как сейчас, помню маленькие колючие шарики, которые виднелись между листьями. Они выглядели именно так, как им полагается выглядеть весной и, возможно, в начале лета. Думаю, когда произошла эта история, мне было немногим менее девяти или десяти лет, но я уверена, что это случилось утром, потому что по утрам, пока мне не исполнилось двенадцать лет, мы с мамой ходили пить аперитив в дом дедушки и бабушки.

Трехэтажный дом с тенистым садом на углу улиц Мартинес Кампос и Сурбано, сегодня там находится испанское отделение бельгийского банка. Когда стояла хорошая погода, Пасита всегда сидела в тени смоковницы, привязанная тремя ремнями к стулу. Один ремень обхватывал ее грудь, второй — талию, третий, самый крепкий, фиксировал положение на стуле. Силуэт девушки был виден между железными прутьями ограды, — единственном месте, откуда ее недуг нельзя было заметить. Я старалась не показывать постоянный страх перед Паситой, от которого меня бросало то в жар, то в холод, и тщательно скрывала невыносимый стыд, который испытывала, слушая разговоры матери и сестры, а также других женщин нашей семьи, которые хором называли тетю тупой и безмозглой. А она не замечала их своими широко распахнутыми зелеными глазами, прекрасными и пустыми.

— Привет! — сказала моя мама, будто обрадовалась неожиданной встрече и, скривив нижнюю губу, поцокала языком.

Так делают, когда хотят привлечь внимание маленьких детей.

— Привет, Пасита, дорогуша! Как дела, солнышко? Какой прекрасный день сегодня, а? Весь день солнечно!

— Пасита, Пасита! — звала ее Рейна, наклоняя голову то на один, то на другой бок. — Ку-ку… Эй! Ку-ку… Хлоп, хлоп!

Мама с Рейной брали ее за руку, гладили по коленке, трепали по щеке, поправляли ей юбку и постоянно улыбались, будто занимались чем-то очень приятным. Они были невероятно довольны тем, что делают, а я все это видела, стоя за их спинами.

— Малена! — мать поворачивала ко мне голову. — Ничего не скажешь Пасите?

— Привет, Пасита! — говорила я тогда против своей воли веселым голосом. — Как дела, Пасита?

Я тоже брала ее за руку, всегда холодную и влажную от крема, смотрела Пасите в глаза и чувствовала себя перед ней виноватой. Каждое утро я молилась Божьей Матери, чтобы она сотворила для меня чудо. И в течение дня, когда мне удавалось побыть в одиночестве, я просила: «Пресвятая Дева, я не прошу у тебя ничего для себя. Если тебе это не трудно, если тебя это не затруднит…» Мои первые кавалеры не здоровались с Паситой и не целовали ее, никто из посторонних с ней не разговаривал.

Но однажды утром, прячась в тени каштана, я не помолилась… Дедушка сидел в кресле, сбоку от своей дочери. Его присутствие обладало большей силой, чем сильный ветер или холод, загоняющий зимой мышей в свои норы, и оно пугало меня больше всего в доме на Мартинес Кампос. Мой дедушка Педро был на шестьдесят лет старше меня, и он был плохой. Никто ни о чем меня не предупреждал, никто ничего не говорил, но с тех пор как я себя помню, чувствовала в воздухе присутствие страшной правды. О ней мне шептала мебель в доме, о ней говорила земля, о ней шелестели листья деревьев. Все они словно пытались защитить меня от этого странного человека, слишком высокого, слишком жесткого, слишком сурового, крепкого, грубого, сильного и гордого.

Мой дедушка не был немым, но он почти не говорил. Иногда его губы шевелились, когда он погружался в сон или вспоминал свою молодость. Если он сталкивался с нами в коридоре, то здоровался, а, когда приходило время прощаться, прощался. Но он никогда не принимал участия в разговорах, никогда не целовал нас и не приходил к нам в гости. Дед проводил большую часть времени с Паситой — в полном молчании. Его жизнь была очень таинственной, а репутация довольно темной. В тот раз, когда мы вышли из дома, мама постаралась уверить нас в том, что ее отец уехал в путешествие. Никогда больше она не говорила, куда он уехал и когда вернется. Что-то подсказывало мне, что это будет вечное путешествие, подобное тому, в которое когда-то уехала ее сестра-близнец Магда. Она вела жизнь странницы, но мы всегда знали, где она находится. Она присылала нам открытки и подарки. Дедушка, без сомнения, мог провести несколько недель в Мадриде, ничего не сообщая нам. Дверь в его комнату на первом этаже была заперта, а, когда приходило время обеда, его место было свободно.

Теперь он сидел в саду на своем месте рядом с дочерью, глядя куда-то вдаль и никуда конкретно. Я постаралась бесшумно пробежать мимо в дом, где мои родители и сестра вместе с другими членами семьи справляли годовщины, дни рожденья и поминки. Жаль, что меня не взяли с собой на почту, как обычно это бывало по утрам.

Неожиданно мне показалось, что я слышу чей-то голос. Я не могла поверить своим ушам — со мной говорил дедушка:

— Что ты там прячешься, Малена? Давай иди сюда.

Я абсолютно уверена, что дедушка никогда раньше не говорил мне столько слов. Я молчала и старалась не дышать. Голос, который я слышала, был таким родным, и в то же время он звучал странно, как если бы заговорил булочник или кондуктор. В том смысле, что он был похож на голос тех людей, которых мы часто видим при одних и тех же обстоятельствах и которым всегда говорим какую-нибудь дежурную фразу. А эти слова прозвучали из уст моего деда, от которого я раньше слышала лишь: «привет», «поцелуй меня», «возьми чупа-чупс», «иди к маме», «до свидания». А то, что произошло сейчас, было необычно.

— Знаешь, какое животное самое глупое на свете? — продолжил дед высоким голосом.

Мне стало ясно, что он ждал этого момента.

— Я тебе скажу. Это курица, и знаешь почему?

— Нет, — ответила я с дрожью в голосе, все еще прячась за каштаном.

— Потому что, если ты поставишь перед курицей небольшую сетку, а за сеткой положишь горсть зерен, она будет всю свою жизнь пытаться прорваться за эту сетку. Ей и в голову не придет обойти ограждение, чтобы достать еду. Поэтому курица самая глупая.

Дед вытянул ноги и на мгновение прикрыл глаза, а когда открыл, я стояла рядом. Говоря все это, он намекал на то, что я кружу вокруг Паситы, вместо того чтобы убежать.

— Я не курица, — сказала я.

— Конечно, нет, — ответил дедушка и улыбнулся. Я абсолютно уверена, что это была его первая улыбка, которую я видела. — Но ты немного труслива, ведь ты прячешься от меня.

— Не от тебя, — пробормотала я, — а от… э …

Я указала пальцем на Паситу.

— От Пас? — спросил дед через мгновение. — Ты боишься Пас? Серьезно?

— Да, я… Она немного пугает меня, потому что я точно не знаю, куда она смотрит и о чем думает. Я знаю, что она не думает, но и, кроме того… — я говорила медленно, глядя в землю, не зная, куда деть руки. Я искала подходящие слова, которые бы выразили то, о чем я думала все время. — Я знаю, что это плохо, очень плохо, ужасно, кроме того, даже… Я не боюсь… Ну, если совсем немножко… — наконец призналась я. Конечно, можно было сказать лучше. — Но она очень красивая, да? Без сомнений, красивая. Мама всегда говорит об этом, и это правда.

Дед рассмеялся. Я никогда раньше не видела, чтобы он смеялся.

— Ты тоже очень красивая, принцесса, — сказал он, протянув мне руку. — Иди сюда. — Дед посадил меня к себе на колени. — Посмотри на Паситу: она никогда тебе не причинит вреда, она никому не сделает ничего дурного. Бояться нужно других. Ты боишься того, что сама себе напридумывала. А то, что ты мне сказала, вовсе не плохо. Я люблю здесь бывать, мне это нравится.

— Но ты всегда с ней. И мама говорит, что нужно говорить ей правильные слова и быть нежной. Нужно делать вид, что я очень рада ее видеть. Мы должны это делать. Но только не для нее. Понимаешь? А для бабушки и для тебя… Я не убегаю, когда вижу ее. Но я точно знаю, что должна сказать тебе. Она намного старше меня, чтобы вести себя с ней как с ребенком. Она всегда красиво одета. Она не ребенок, правда. Мне больно, я не могу обходиться с ней так же, как они. Ты не обижайся на меня, но я никогда не радуюсь, когда вижу ее.

После того как я все это сказала, дед поглядел мне в глаза и обнял. До этого я никогда не говорила с ним, никогда не видела, как он улыбается и смеется. А теперь он прижимал меня к груди.

— Пасита любит гулять, — сказал он мне, — но твоя бабушка никогда не пойдет с ней рядом, потому что не хочет, чтобы их увидели вместе. Я всегда гуляю с Паситой, Магда тоже ходит с нами, когда возвращается домой. Сейчас как раз время прогулки.

— Я пойду с тобой, если хочешь, — ответила я через мгновение.

Пасита всегда пугала меня, но никто никогда не говорил со мной так по-доброму, как дед. Никто так, как он, со мной не говорил, и никто не называл меня раньше принцессой.

Перед тем как выйти, я зашла в дом — хотела предупредить мать, что пойду гулять с дедом, но у нее было много дел. Мама должна была подготовить сестру к прогулке. Я рассматривала серьги Паситы: два маленьких цветочка с бриллиантами и сапфирами.

Мы уже выходили из дома, когда я почувствовала боль в ноге.

— Ленни! — взвыла я.

Ленин — пес моей бабушки, маленький йоркширский терьер — бегал вокруг меня, так и норовя укусить. Точно так же он терроризировал всех, кто приходил в гости.

— Поддай ему, — сказал дед спокойным голосом.

— Но я не могу, — ответила я, качая головой. — Не нужно его бить…

— Это не собака, а крыса. Поддай ему.

Я смотрела некоторое время перед собой, потом сделала, как сказал дедушка. Ленни взлетел в воздух, упал около колонны, вскочил и понесся прочь. Я страшно перепугалась своего поступка. Глядя на меня, дед расхохотался, а я подумала, что сделала нечто непростительное. Но дед мне улыбнулся, и я успокоилась. Потом, когда мы стояли на тротуаре по другую сторону ограды, дед стал серьезным и спросил, как будто хотел доверить мне тайну, которую я все равно никогда не пойму:

— Ты мне расскажешь о тех, кто остался там, внутри?

Я в принципе не знала, что ответить. Я не ожидала такого вопроса и не хотела ему врать, но мне пришлось ответить, чтобы скрыть свое замешательство.

— Конечно, — сказала я, запирая калитку.

— Иди сюда, встань на эту перекладину, — сказал мне дед, указывая на металлическую пластину между колесами коляски Паситы. — Держись за спинку, очень хорошо. Так ты не устанешь.

Он толкнул коляску вперед, и мы пустились в путь. Дорога шла с небольшим уклоном вниз. Теплый воздух щекотал мне лицо и развевал волосы. Казалось, что солнце в тот день светило как-то особенно радостно.

На следующее утро я не видела дедушку, а спустя неделю заметила его у входа в дом. Он тихо разговаривал с хорошо одетой женщиной примерно его возраста и был очень серьезен. «Привет, папа!» — поздоровалась с дедом мама и, не останавливаясь, прошла мимо, Рейна последовала за ней. Я смотрела прямо перед собой, но когда шла мимо дедушки, поймала его взгляд. Он улыбнулся и подмигнул мне, но ничего не сказал. Когда мы были не одни, дед защищал нашу тайну, изображая полное безразличие.

Хотя я не люблю мармелад, но по привычке завтракаю именно им. У меня есть определенные предпочтения: с большим аппетитом я, как и многие, ем сорта из земляники, малины и тутовых ягод. Только моей сестре Рейне нравится мармелад из горьких апельсинов. Когда мы были детьми, мы приезжали к бабушке на фазенду в Ла Вера де Касерес. Иногда няня готовила нам специальный десерт из очищенных апельсинов. Она вынимала мякоть и клала ее в тарелку, туда же добавляла цедру, в которой, по мнению многих врачей, просто кладезь витаминов. Сверху няня поливала десерт зеленоватым маслянистым соком и посыпала лепестками цветов и сахарным песком, который в итоге превращался в золотой сироп, сверкавший на фарфоровой тарелке. Я всегда ела очень медленно — мне нравился этот одновременно сладкий и горький вкус. Апельсины делали меня счастливой. А вот Рейне этот десерт не нравился, она считала его слишком приторным, слишком дешевым и годным лишь для простого люда. Годы спустя я оценила особую прелесть горечи цедры и сладости апельсина — вкус десерта, созданного няней с особой заботой, я никогда не смогу забыть и теперь сама его готовлю. Мне всегда нравились контрасты: сладкое и соленое, искусственное освещение и безлунные ночи, страшные истории и фильмы о любви, громкие слова и старомодные сентенции. Всеми фибрами души я восхищаюсь, подобно многим людям, простыми житейскими чудесами, апельсиновыми десертами, ягодным мармеладом. Просто у меня было еще очень мало времени, чтобы понять сложность собственной души. Я буду всю жизнь пытаться узнать, что заложено во мне, подобно тому, сколько витаминов скрыто в апельсиновой корке.

Я сейчас нахожусь в возрасте Христа. У меня есть сестра-близнец, которая совсем на меня не похожа, она никогда не витает в облаках. В детстве я любила наблюдать за сестрой, но не помню ни одного случая, когда мы были вместе и по-настоящему близки. У Рейны были свои секретные игры, которые никогда не заканчивались, потому что играла она целыми днями, постоянно. Я же каждое утро, когда просыпалась, ощущала себя сразу Маленой и Марией, плохой и хорошей, одновременно была собой и другой. Я боялась, что Рейна, а вместе с нею мама, тетки, няня, учителя, друзья — весь окружающий мир — это заметят. Я боялась совершить ошибку, которая помогла бы им понять раздвоение моей личности на девочку, которой я была, и на девочку, которой хотела стать. Я вставала с постели, одевалась, чистила зубы и умывалась, садилась завтракать и ждала, когда она со мной заговорит. Но иногда она даже не произносила моего имени. Тогда я чувствовала себя комфортно, мне было весело. В другой раз перед выходом из дома я звалась Маленой, потому что была одета в юбку и блузку навыпуск, забывала причесаться, беспорядочно ставила книги на полку, комкала бумагу и кидала в угол. Когда мы возвращались домой вечером, я бросалась на кровать, и Малена медленно покидала меня, затем я садилась на пол, чтобы потом встать другой мягкой и нежной. Много лет спустя можно восстановить эти движения и рассказать, как я поднималась с колеи, чтобы спросить саму себя:

— Мария… — говорила я себе утром так жалобно, как иногда говорят монахи, когда собираются наказать, — Мария, дочка. Ты ничего не расскажешь? Маме очень грустно, бедняжке. Как ты могла выйти на улицу вместе с дедушкой? Он что-нибудь купил тебе?

— Ничего, — ответила я себе. — Он мне ничего не купил, мы вывели Паситу на прогулку, вот и все.

— И он тебя никуда не приглашал?

Мария покачала головой.

— Верно?

Снова покачала головой.

— Он не наливал тебе вина, шампанского, да? Бабушка рассказала нам, что ему нравится поить детей вином. Он считает, что это очень полезно. Он ненормальный. Ты знаешь, что маме не нравится, когда мы пьем вино, даже разбавленное водой… Бабушка тоже очень расстраивается. Веди себя хорошо. Ну, теперь вставай. Если пообещаешь мне, что не будешь ничего такого делать, я помогу тебе по дому.

Тогда я снова начинала молиться, просить у Девы Марии чуда, которое ей ничего не стоит и которое изменит мою жизнь раз и навсегда. Я тихо вставала у кровати и начинала новую пытку. Теперь понимаю, что тогдашние мои проблемы были абсурдны, смешны, невероятно глупы, по правде говоря, они и не были настоящими проблемами. Ведь никому не нужно знать, сколько граммов в пятидесяти двух литрах молока, потому что все покупают молоко литрами и никогда граммами. Я молилась Деве Марии, будто она меня действительно слышала. Эта женщина никогда меня не любила, потому что, подобно моей сестре, предпочитала горькую цедру жертвоприношений сладкой мякоти апельсинов.

Когда я поднимала глаза, то была уверена, что матушка Глория хмурится, глядя на меня. Я помяла стебелек цветка между пальцами и почувствовала на своей коже зеленую кровь. Стебель был крепким и почти трещал, когда я вырывала его за урной около столовой. Он был пористым, как вареная спаржа. Лепестки бутона, медленно кружась, падали на землю. Я следила за ними, и от этого моя голова шла кругом. Я стояла за спиной Рейны, но матушка Глория не спускала с меня глаз. Густые брови монахини подчеркивали строгость ее лица, когда она хмурилась. Они всегда были готовы сомкнуться, так же как сейчас. На плечо Рейны опустился застывший белый цветок гладиолуса, похожий на солдатский штык. Мне велели выбрать утром гладиолус, хотя то, что от него осталось в моих руках, вызывало уныние, такое же, какое испытывала Рейна накануне по пути в колледж. Все цветы у меня рано или поздно ломались — я сплющивала их в папке или роняла в коридоре, автобусе, а потом какой-нибудь ребенок наступал на них или я просто зажимала их в кулаке, приветствуя кого-нибудь. Это могли быть белые лилии, каллы, розы, ромашки. Я никогда не проявляла заботы о них, а весной природа будто бы вела какую-то игру против меня.

Понимаю, что Богоматери я никогда не была важна, но когда я надеялась, что встречу ее около алтаря, то начинала молиться. Мои губы беззвучно двигались быстро-быстро. Думаю, никто и никогда не молился с такой верой, страстью и с таким усердием, как я. Но тогда мне было только одиннадцать лет, и я верила в великие чудеса. Мои надежды, казалось, не были противны небу, иначе оно разверзлось бы у меня над головой, поэтому я продолжала молиться каждое утро, не обращая внимания на то, что кто-то может увидеть меня, например, моя сестра Рейна.

Матушка Глория поманила меня рукой. Она была очень удивлена, когда увидела, что я молюсь.

— Не убегай, Магдалена, — сказала матушка, — я дам тебе задание: будешь заниматься один час наверху, когда все разойдутся. Я устала от твоей беспечности… Понимаешь?

— Да, матушка.

Казалось, что-то происходит. Я смотрела на огромную колонну с квадратным основанием и спросила себя, как можно отсюда убежать.

— В этом месяце мы выражаем почтение нашей возлюбленной Матери. Пресвятая Дева заслуживает, чтобы ей подносили цветы, символ нашей чистоты. И никакой зеленой травы!

— Да, матушка.

— Не понимаю, как ты можешь быть такой… Тебе есть, чему поучиться у сестры.

— Да, матушка.

Опять она говорила о Рейне с таким удивительным восхищением, что это становилось подозрительным.

— Простите, матушка, но если мы не поторопимся, то опоздаем в класс.

Ее брови поднялись настолько, что мне стало казаться, будто передо мной и не человек вовсе, а огромная медуза, — так округлились ее глаза.

— Заправь рубашку в юбку!

— Да, матушка.

Выражение ее лица переменилось, она повернула голову, давая мне понять, что наш разговор закончен, однако я вовсе не хотела уходить. Я разом почувствовала усталость.

Упоминание о Рейне не давало мне покоя. Когда мы пошли, сестра положила мне руку на плечо. Ее рука всегда была холодной как лед. В противоположность этому холоду, мои щеки горели от стыда.

— Не нервничай, Малена, — сказала Рейна.

У нее был тонкий, нежный голос, как у ребенка. Когда Рейна начинала говорить, я знала, что она скажет что-нибудь в мою защиту, что поддержит меня.

— Эта ведьма не может ничего тебе сделать. Понимаешь? Папа и мама оплачивают наше обучение, а для этих самое главное — деньги. То, что она сказала о цветах, — чистой воды глупость, серьезно…

Мимо нас по коридору пробежали девочки из младших классов. Они посмотрели на нас с состраданием. Это чувство было главным здесь, оно заменило нам все остальные чувства в стенах этой настоящей тюрьмы. Я думаю, что мы тогда представляли собой странную пару: я, с распущенными волосами и в рубашке навыпуск, высокая и сильная, и Рейна, маленькая и худенькая, в блестящих, начищенных ботинках, ее голос подрагивал при произнесении каждого слова. Контраст между мной и сестрой казался мне правильным, логичным, хотя это портило мне настроение.

— Между прочим, тетя Магда здесь. А ты ее крестница, она не допустит, чтобы тебя исключили… Послушай, я уже довольно давно ее не видела. Это странно. Правда?

Я остановилась и обняла сестру, глядя ей в глаза. Во мне проснулось какое-то новое чувство, которого я никогда раньше не знала. С большим трудом я засыпала ночами — постоянно думала над тем, как отвечать на ее вопросы, не могла говорить сестре неправду, но и не хотела ее обманывать. И теперь Рейна смотрела на меня с опасением, потому что молчание затягивалось, а мои душевные порывы не были ей понятны. Она заговорила, не дожидаясь ответа. Рейна сказала своим звонким тонким голоском, что прозвенел звонок и нам пора в класс.

Когда я села на свое место, мое сознание прояснилось. На протяжении всего моего детства внимание, которое оказывала мне Рейна, действовало на меня как бальзам на раны, как будто ее участие могло защитить меня. Так или иначе, она всегда была готова мне помочь. Она никогда не стремилась выведать у меня мои секреты, никогда не сделала мне ничего дурного.

За окном светило майское солнце, голос матушки Глории звучал откуда-то сверху. Это было во вторник, первым уроком шла математика. Матушка в очередной раз приказала мне заправить рубашку в юбку.

Я наблюдала, как жуткая вереница букв появляется на доске с головокружительной скоростью. В это же время я повторяла про себя слова молитвы, которые никогда не переставала шептать. Я следила, чтобы мои губы не шевелились, и каждый день ждала чуда. «Святая Дева, Матерь Божья, сделай это для меня, пожалуйста, и я ни о чем не попрошу тебя больше никогда в жизни. Если тебе это не трудно, ты можешь сделать это, Дева Мария, пожалуйста, преврати меня в мальчика, если это не трудно, сделай меня мальчиком, потому что я не такая, как Рейна, я больше подхожу на роль мальчика…»

Я не успела закончить пример с квадратными уравнениями. Прошло десять минут урока, когда мать-настоятельница постучалась в дверь, просунула в класс голову, позвала нашу преподавательницу на том странном языке, на котором говорят монахини. Что-то случилось, потому что она выглядела не просто раздраженной — взбешенной. Пока монахини разговаривали, класс потихоньку зашевелился, началось шушуканье. Приход матери-настоятельницы, этой таинственной женщины, которая редко спускалась с третьего этажа, где находился ее кабинет, наделал шуму. Она была толстой, высокой, крепкой женщиной, скупой на выражение эмоций.

Учительница обратилась к нам с обычной просьбой — смотреть в свои тетради, сосредоточиться на задании, молчать и сидеть на своих местах, после чего скрылась за дверью вместе с матерью-настоятельницей. Мы остались одни. Две или три минуты стояла абсолютная тишина. Потом все бросились строить догадки по поводу возможных неожиданных событий, которые могли произойти. Все были возбуждены, даже моя сестра. Росио Искьердо начала рассказывать какую-то глупую историю о шоколадных таблетках, которые пропали из кладовой, когда в класс вошла матушка Глория. Против обыкновения она не стала призывать класс к тишине и порядку, хотя многие открыто занимались своими делами: Кристина Фернандес ела бутерброд, Рейна стояла… Матушка Глория махнула рукой, указала на меня пальцем и позвала:

— Магдалена Монтеро, пойдем со мной!

Когда я пытаюсь вспомнить, что потом произошло, память начинает мне отказывать. Я возвращаюсь в мир, где вещи и люди погружены в сероватый туман, как это обычно бывает во сне. Лица моих одноклассников расплываются перед глазами, словно какая-то странная масса, они постоянно меняют свою форму, я не могу остановить эту непрерывную метаморфозу. Лицо Рейны я помню лучше других: она стояла рядом не двигаясь, и следила за мной взглядом, когда я пошла к матушке Глории. Вместе с нею мы вышли из класса в коридор. Мною овладело дурное предчувствие. Стены, металлические шкафы, в которые утром мы вешали наши пальто, не были серыми, но я не могу вспомнить, какого они были цвета. Меня бросало то в жар, то в холод. Я хотела заговорить, спросить о том, что произошло, попросить прощения, если я в чем-то была виновата. Я чувствовала себя жертвой. С каждым шагом мне было все труднее идти, мои ноги устали, обувь начала жать, так что пальцы ног сводило от боли. Я начала говорить про себя, не разжимая губ: «Дева Мария, ты нехорошая, о, как бы было замечательно, если бы ты была хорошей, но ты меня не любишь. Если бы ты меня любила, ты бы превратила меня в мальчика, и все стало бы хорошо, я была бы счастлива, очень счастлива, все пошло бы лучше, будь я мальчиком…»

Монахиня, которая шла впереди, ни разу не обернулась в мою сторону. Мы остановились у одной из дверей, матушка Глория открыла ее и прошла внутрь, я — следом. Я очутилась в комнате, обстановка которой сильно отличалась от наружной отделки колледжа. Здесь стояли мягкие кресла и диваны, красивый стол, на котором я увидела вазу с ромашками, а в стенной нише — телевизор. Я успокоилась, когда заметила маму, которая тоже была здесь. Она была в кожаном пальто. В комнате чувствовался аромат кофе. У меня было ощущение, что я попала на другую планету. Теперь я знала, что находится за дверью с надписью: «Преподавательская». Матушка Глория подошла ко мне, она улыбалась.

— Меня не исключат? Правда? — спросила я тихо, чтобы никто случайно не услышал.

— Что за глупости ты говоришь! — удивилась монахиня.

Я расслабилась и приняла театральную позу, опершись на правую ногу. Я искала глазами Магду и не находила. Меня позвала мама, ее голос прозвучал успокаивающе. Страх, который я испытывала по пути сюда, исчез совсем.

Я была очень рада видеть маму. Всегда, когда она приходила в колледж, я была счастлива. Этот визит был неожиданным, а потому еще более приятным. Я подошла к маме и поцеловала ее в щеку, от нее приятно пахло духами. Она взяла меня за руку и усадила рядом с собой.

— Послушай меня хорошенько, Малена, потому что произошло нечто очень важное. Мы очень огорчены. Магда исчезла. Она уехала и не сказала куда. Ты понимаешь? Мы не можем найти ее, мы не знаем, куда она могла бы поехать.

— Мы никогда не сможем принять ее, Рейна. Ты знаешь, что я буду возражать. — Мать-настоятельница произнесла эти слова, обращаясь к моей матери, которая была ее ученицей много лет назад. — Женщина, которая прожила столько времени в миру… Я не смогу понимать ее так же хорошо, как раньше.

Мама посмотрела на монахиню и сделала жест, словно призывая ее к молчанию. Я начала понимать, что все опасения, которые мучили меня на пути в преподавательскую, не подтверждаются, трибунала не будет, никто не собирается меня ни в чем обвинять.

— Но ведь это не плохо. Нет? Она может делать то, что хочет.

— Не говори глупости, Малена! — Теперь мне показалось, что моя мать стыдится меня. — Твоя тетя — монахиня, она дала обеты, она не может принимать такие решения, она живет в общине, так должно быть. А теперь послушай меня. Перед тем как уйти, Магда написала два письма: одно для бабушки и другое для меня, два ужасных письма, словно написанные сумасшедшей. В письме, которое я получила, речь идет исключительно о тебе. Ты же знаешь, что для нее ты особенный ребенок. Мне кажется, что она думает о тебе как о дочери, которой у нее никогда не было…

— Боже мой!

Этот возглас матушки-настоятельницы прозвучал как-то высоко. Мама посмотрела на нее и продолжила:

— Поэтому я подумала, мы подумали, матушка и я, что надо поговорить с тобой. Рейна сказала мне, что вы часто бывали вместе, много разговаривали. Не так ли? Возможно, она… что-то тебе рассказала или ты заметила нечто новое или странное в ее поведении. Мы искали ее в доме в Альмансилье, позвонили всем ее подругам, спросили у дона Хавьера, нотариуса дедушки, который мог оформлять ей какой-нибудь документ, завещание… Никто ничего не знает. Никто ее не видел, никто не говорил с нею уже пять дней. Она сняла все деньги с банковского счета. Нужно ее найти. Если она выехала из Испании под другим именем, то мы ее больше никогда не увидим.

Я видела, что мама пытается заставить меня ей помочь. Когда она сказала о том, что мы никогда больше не сможем увидеть Магду, это прозвучало как шантаж. Я осознала собственную значимость и почувствовала себя так, как когда-то во времена детства. Меня поразило, как много я значу для Магды. Я была единственным человеком, который мог подсказать им что-то, единственной в мире, кто может найти тетю Магду. Я посмотрела на маму. Я ее любила, слушалась, хотела стать похожей на нее и на Рейну, но я была копией ее сестры Магды, ее зеркальным отражением. Исчезновение тети стало для меня неприятным сюрпризом. Однако мне нельзя было показать свои чувства, и мне это удалось.

— Скажи мне, Малена… Ты знаешь, где Магда? — спросила мама, внимательно глядя мне в глаза. — Ты знаешь что-нибудь, что могло бы помочь нам найти ее?

Я смотрела на маму, а видела лицо Магды. Я вспомнила ее такой, какой видела в последний раз. Мне казалось, что все происшедшее было предопределено. В глубине души я знала, что так случится.

— Нет, мама, — сказала я абсолютно спокойным голосом. — Я ничего не знаю.

— Ты уверена?

— Да. Она мне не рассказывала ничего важного.

— Ну что ж, хорошо… Поцелуй меня и можешь вернуться в класс.

Мама дала мне понять, что наша встреча закончена. На обратном пути я опять молилась Святой Деве, просила ее охранять мою тетю Магду.

* * *

Ни Интерпол, куда обратились мои дедушка с бабушкой, ни мои молитвы не дали результата. Фотографии тети Магды были разосланы по всей стране, а я поняла, что никогда не смогу превратиться в мальчика. Матушка Глория, наивно полагая, что я переживаю из-за исчезновения тети, стала опекать меня. Моя жизнь складывалась хорошо. Я продолжала ходить с цветами в руках и все так же засушивала их между листами бумаги.

Наша семья решила строго придерживаться единой линии поведения. Все вели себя так, будто ничего не случилось. Судя по поведению бабушки можно было решить, что у нее всегда было не девять, а восемь детей, а мама говорила, что предпочла бы родиться одна, без сестры. Я сама не слышала, как она это говорила, но мне это с возмущением рассказала Рейна. Мы с сестрой мечтали о том, что в один прекрасный день выйдем замуж за двух братьев, потом, правда, это желание исчезло, зато осталась мечта сыграть свадьбу одновременно. Нам казалось, что лучше умереть, чем жить далеко друг от друга. Не знаю, насколько искренна была Рейна, говоря мне это, но я говорила от чистого сердца.

Мы с Рейной близнецы, но никогда этим не пользовались. Мама и тетя Магда тоже близнецы, и хотя они не были похожи как две капли воды, однако сохраняли между собой пугающее сходство. Мы с Рейной были очень близко привязаны друг к другу девять месяцев, но имели разные плаценты. Никто не знал, кто из нас старше. Я родилась на двадцать минут позже, в любом другом случае это стало бы доказательством первородства Рейны. Но в нашем случае это было сомнительно, потому что с самого рождения я вела себя как старшая. Врачи говорили, что мое поведение свидетельствует об амбициозном и эгоистичном характере. Когда я была еще в утробе матери, то постаралась забрать себе большую часть того, что производил для нас обеих материнский организм, а моей сестре доставалось питательных веществ ровно столько, сколько требуется, чтобы не умереть. В итоге я получилась крупнее и сильнее сестры, я была более крепким младенцем, чем та девочка, которую назвали Рейной. Сразу после рождения Рейну поместили в инкубатор, врачи боролись за ее жизнь в больнице, в то время как я вполне комфортно чувствовала себя дома, лежа в колыбели. Прошло еще много времени, пока моей сестре стало лучше и ее выписали домой. Родители засняли на фотопленку первые три месяца нашей жизни. На всех снимках мы с Рейной вдвоем: я упитанная и пышущая здоровьем, с сияющей кожей и бантиками в волосах, и она, лысая, с тонкой кожей, тщедушная, похожая на мученика. Своим видом мы олицетворяли болезненную несправедливость этого мира. Мама всегда больше внимания уделяла Рейне. Ночью каждые три часа она вставала и подходила к колыбели сестры, и именно ей она дала свое имя. Возможно, Рейна действительно больше заслуживала называться так же, как мать.

Традиция называть именем Рейна как минимум одну женщину в каждом поколении моей семьи по материнской линии пошла так давно, что никто не мог вспомнить точно, когда именно. Точно также никто не помнил, откуда пришла к нам вереница Магдален, последней из которых будет суждено умереть вместе со мной. Мне казалось, что обычай называть этими двумя именами родственниц — бабушек и внучек, теть и племянниц — помогал сохранять связь между поколениями, между веками. Эта традиция была гарантией того, что связь сохранится.

В конце концов меня назвали Магдаленой, потому что не было другого выхода. Магда стала моей крестной матерью. Когда я родилась, никаких других живых Магдален в нашей семье не было. Моя бабушка стала крестной матерью Рейны, как в свое время прабабушка — крестной для моей матери. Когда мою сестру подвели к алтарю, она страшно испугалась и отказалась идти дальше, хотя бабушка держала ее за руку. Ей было тогда два года. Меня с Магдой сфотографировала у алтаря Хуана, няня моей матери. Хуана специально приехала издалека, из деревеньки Педрофернандес де Алькантара.

Многих приводила в ужас эта традиция с именами, которые нас преследовали. Наша семья когда-то была очень богатой, мы ходили в колледж, на стене которого висела памятная доска с такой надписью: «Reina Osorio de Fernandez de Alcantara donavit». Мой дедушка, второй муж бабушки, не владел таким большим состоянием, как мой прадед, который, в свою очередь, был беднее моего прапрадеда, которому когда-то улыбнулась удача и который был безумно богат. В его доме была собрана коллекция посуды из керамики, чего я никогда не видела в нашем доме. Она хранилась в столовой и была окружена такой же заботой, как Рейна. Кухарка Паулина рассказывала мне истории, связанные с этими вещами, успевая при этом готовить различные вкусности: куриные грудки, яйца вкрутую, ветчину. Все эти керамические и фарфоровые штучки были привезены из Америки, где и было заработано состояние моей семьи, все они были времен Колумба или Эрнана Кортеса.

Я всегда чувствовала себя хорошо в доме на Мартинес Кампос и с каждым разом любила его все больше. Я никогда никому не рассказывала о своих ощущениях. С тех пор как мне исполнилось восемь или девять лет, мне казалось, что все вокруг меня в этом доме живое — стены, люстры, ковры. Горничная всегда передвигалась по дому очень тихо, как будто боялась кого-нибудь потревожить. Мне кажется, она тоже воспринимала дом как живое существо. Помню, как Паулина, кухарка, готовила нам блюда из рыбы, хотя очень часто на второе бывали креветки. Нужно было пальцами тянуть их за головку, что мне всегда очень нравилось.

Моя бабушка Рейна, которая проводила свою жизнь с Ленни на руках, прижимая его к себе и то и дело целуя, называла меня Ленитой. Когда мы встречались с нею, она говорила мне: «Привет!», а потом забывала обо мне и начинала обсуждать с мамой новую прическу Карменситы или хвалила хороший вкус Патрисии, потому что ничем иным они не интересовались.

— Эй, бабушка! — сказала я однажды. — Неужели ты со всеми ними знакома…

Она посмотрела на меня очень удивленно, потом ответила:

— Я много с кем знакома, дочка.

Мама сказала мне, что бабушке лучше не говорить «эй», потому что ее это нервирует. Правда, мама посоветовала мне вообще забыть это слово, так как оно могло кого-нибудь обидеть. В те годы я много времени проводила с моей второй бабушкой Соледад, мамой отца. Она жила одна, у нее не было собаки и слуг, ее квартира была меньше нашей. Бабушка всегда готовила для нас хлеб с шоколадом и очень сладкий чай. Однажды я спросила у папы, почему мы ходим к бабушке Соледад вдвое реже, чем к бабушке Рейне. Он ответил мне с улыбкой, что это в порядке вещей, потому что дочери ходят к своим матерям чаще, чем сыновья. Я приняла это объяснение, хотя абсолютно не поняла его логики. Я принимала все, что говорил отец, за истину в последней инстанции и всегда ходила с ним к его матери, когда он брал меня с собой. Я была счастлива, когда я — мальчик в оболочке девочки — шла рядом с отцом, который казался мне прекраснейшим существом, подобным которому мне не суждено стать.

Он, без сомнения, знал силу своей способности к обольщению. Помню, что когда я была маленькой, он взял меня и сестру с собой в ресторан. Мне казалось, что все мужчины и женщины в этом ресторане смотрели только на нас. Он управлял нами, говоря: «Давайте, давайте, девочки!», и был очень доволен, видя, что мы его слушаемся. Потом мы пошли в супермаркет, он позволил нам с Рейной выбрать все, что захотим. Мы набрали кучу сластей. Он всегда сопровождал нас, когда мы ходили на дни рождения к нашим подругам. Мои тетки очень радовались за мою маму, которой достался такой хороший муж. Он водил нас в тир. Помню, однажды мы подстрелили там двух птиц, и маме это не понравилось, она считала, что подобное времяпровождение воспитает в нас агрессию. А вообще она ревновала его к нам, это было очевидно.

Мне казалось, отцу не очень нравилось приходить в дом на Мартинес Кампос, просто он привык. Когда он приходил туда, то искал возможности поговорить с бабушкой, они обсуждали футбольные матчи, которые всегда смотрели в нашем доме. Мама тоже участвовала в этих обсуждениях. Я слышала, как она громко ругала того или иного игрока. А я в это время старалась найти дедушку, который в их беседах не участвовал, а если и находился с ними в одной комнате, то не открывал рта.

Паулина рассказывала мне интересные истории из жизни моей семьи, уделяя особенное внимание американской эпопее. Когда она говорила о тех диких и страшных временах, многие события в моих глазах преображались. Я представляла себе Фернандеса де Алькантара с черными волосами и глазами, с черной бородой, в плаще и штанах такого же цвета. Мне казалось, что его жизнь — жизнь с большой буквы, жизнь героя. Таким он был изображен на портрете, написанном неизвестным мне перуанским художником. Много столетий прошло с тех пор, а я смотрела на него с большой симпатией. У меня были славные предки: мои прапрапрапрапрадеды, храбрецы из храбрецов, опаснейшие люди, первые на полях сражений, готовые на любой подвиг ради своей королевы. Они поехали ради нее в такую даль, победили миллион индейцев, добыли много золота. Они сделали это ради спасения западного мира. Когда они возвращались домой, на кораблях, груженных золотом для своей королевы, трусливые английские пираты напали на них. Я представляла себе реки крови, лившиеся по палубе корабля, стрельбу, резню… В моей голове словно крутилось приключенческое кино, главными героями которого были мои предки. Я видела синюю гладь океана и голубизну небес. А когда кино закончилось, я знала, что была там. Это была история Марии Магдалены Монтеро Фернандес де Алькантара, моя история.

Меня привлекали истории конкистадоров, я представляла себя среди них, когда оставалась одна. Я буквально видела меланхоличные лица завоевателей, в которых ясно проглядывали наши фамильные черты: глаза, как у моего кузена Педро, подбородок, как у дяди Томаса, — все в их облике мне было знакомо. Я рассматривала портреты предков и каждому давала прозвище: Франсиско Проказник, потому что он стоял подбоченясь и скорчив хитрую примасу; Луис Грустный — из-за странного блеска в глазах мне казалось, что он вот-вот заплачет; Фернандо Третий Скупой, потому что он был одет в потертый плащ, видимо не пожелав потратить деньги на новый; и, наконец, мой любимец, Родриго Жестокий, у которого был злобный взгляд, глаза будто буравили каждого, кто находился рядом, а его грудь украшали награды. Мне казалось, что он был невероятно храбрым и очень недобро улыбался. Рядом с ним была изображена его первая жена Теофила. Каждое лето в церковный праздник я шла в составе процессии девочек и улыбалась улыбкой Родриго. Это была улыбка человека, который знал цену золоту и мог все купить. Я засмеялась, Рейна тоже. Наш смех подхватили другие девочки — праздник был безнадежно испорчен. Мама потом очень ругала нас, недовольная нашим поведением, но долго не злилась.

Каждый раз дедушка уносил свой ужин на веранду. Он любил есть в одиночестве, чтобы не слышать разговоры бабушки и мамы, — на веранде их голоса приглушались. Я же после ужина занималась тем, что выдумывала истории, в которых главным героем был Родриго Жестокий. Я строила из ящиков, веревок, канатов некое подобие корабля, на котором плыла в Америку, где Родриго ожидала Мария — юная индианка, которая его любила.

Однажды вечером я стояла около своего «корабля», когда ко мне подошел дедушка, обнял меня и поцеловал в макушку.

— Ну как? Тебе нравится? — спросил он.

— Да, — ответила я. — Я хочу быть похожей на Теофилу.

Дедушка громко рассмеялся, так, как уже не смеялся с тех пор, как год назад из монастыря сбежала Магда.

— Да ты что! Неужели?

— Да. Пойми меня правильно. Я не хочу быть похожей на нее лицом, мне нравятся ее украшения. У нее их всегда было много.

Он покачал головой и внимательно посмотрел на меня.

— Эта женщина никогда не верила в силу денег. Ей нравилось только золото, бедняжке… Бедная Рейна.

Я не поняла, к кому относились последние слова деда. Может быть, речь шла не о бабушке, а о маме, а, может быть, о моей сестре. Мы сели за стол на кухне, а он опять рассмеялся. Я слышала, как где-то глубоко в доме тетя Магда говорит с дядей Мигелем на повышенных тонах: «Ты поверил этому козлу, а не мне. Что ты нашел в этой шлюхе… Ты совсем перестал считаться со мной, хотя я родила тебе девять сыновей! На четыре больше, чем она! И все равно ты бегаешь к ней… Ты опять напился… Есть Бог на небе, он все видит, он тебя накажет… Я напишу на тебя жалобу в городской совет. Я больше не могу выносить этого…» Потом я услышала спокойный голос отца, он сказал что-то смешное, и все засмеялись. Мой отец всем дарил только хорошие эмоции. Тетя, похоже, ушла, потому что я услышала, как отец сказал: «Женщины! Как их поймешь! Познакомишься с той, которая тебе нравится, посвятишь ей себя, подаришь кольцо, содержишь ее, делаешь ремонт в доме каждые три года, защищаешь ее, встаешь ночью к детям, кормишь их… И что? Никакой благодарности! Что им нужно?»

В это время я думала о своем конкистадоре — Родриго Жестоком. Я представляла его жизнь среди перуанцев, в моих фантазиях они мало чем отличались от европейцев.

Неожиданно дедушка вышел из задумчивости и сказал:

— Его звали Родриго.

— Я это знаю. Тут написало. Скажи мне, когда он жил и умер?

— Ох, не знаю! Примерно три столетия тому назад — в середине семнадцатого века, думаю, он был самым богатым из всех.

— Я это заметила.

— Смотри сюда, — дедушка поднялся, обошел стол кругом и указал на карту, которая висела на стене прямо напротив меня. — Посмотри, эта красная полоса показывает границы его владений. Видишь? Я думаю, что он обладал в Перу властью большей, чем многие европейские короли, — дедушкин палец упирался прямо в середину изображенного на карте государства.

— Как здорово! — воскликнула я, — реальность явно превосходила мои самые смелые ожидания. — И как он все это завоевал?

— Завоевал? — дед смущенно смотрел на меня. — Нет, Малена, он ничего не завоевывал. Он купил эти земли.

— Что ты хочешь сказать? Я не понимаю.

— Он просто их купил. Он дал очень много денег королю, который был тогда очень беден и никогда бы не смог их вернуть. Потому-то король и согласился отдать по низкой цене некоторые наделы, которые были куплены в свое время короной. Родриго был очень ловок.

— Да, но тогда… Кто же был конкистадором?

— Например, Франсиско Писарро. Тебе разве не рассказывали о нем в колледже?

— Да, — сказала я, начиная огорчаться, — но я хотела знать о ком-нибудь из нашей семьи.

— В нашей семье никогда не было никаких конкистадоров, дочка.

Я с силой прикусила губы. Мне хотелось убить дедушку, потому что он говорил то, что не было правдой, не могло быть правдой.

— Но тогда… Ты можешь объяснить мне, какого черта они делали в Америке?

Мой злобный тон испугал даже меня. При этом само построение фразы не было для меня привычным. Я сама себе удивилась.

— Они вели там дела, Малена. А ты о чем подумала?

— Но они же не были пиратами!

— Кто тебе это сказал? — спросил дедушка с улыбкой. — Они ездили туда, чтобы купить в Перу табак, специи, кофе, какао и другие товары, а потом отправляли их в Испанию на собственных судах. По дороге они заходили в разные порты, покупали там ткани, сухофрукты, оружие… — он сделал паузу, потом заговорил почти шепотом: — и рабов… Они все это продавали и получали хороший доход.

Когда дедушка посмотрел на меня, ожидая какой-нибудь реакции, мне было нечего сказать. Мир вокруг обрушился, а у меня не было сил, чтобы его восстановить. Дедушка обнял меня и поцеловал дна раза в висок.

— Мне очень жаль, принцесса, но это правда. Могу утешить тебя лишь тем, что скажу: Фернандес де Алькантара никогда никого не убивали.

— Это очень важно для меня!

— Я знал это, — сказал дед, качая головой и глядя на меня так, будто ожидал услышать нечто ужасное. — И этим ты отличаешься от сестры. Вы так похожи, так похожи, но я всегда знал, что вы разные…

— Что ты такое говоришь, дедушка? — взволнованно спросила я, не понимая ни слова из того, что он сказал. — Понятно, что ты имеешь в виду: Мы с Рейной совсем не похожи, она намного лучше меня.

Он изменился в лице и посмотрел на меня как-то по-особенному. Теперь дед рассматривал меня, как будто пытался найти в моем облике ответы на свои вопросы. Пауза затягивалась, что немного меня пугало. Когда он заговорил, его голос звучал уже не так, как обычно.

— Не говори так, Малена. Я слышал эту фразу много раз в жизни, и всегда она причиняла мне боль.

— Спроси у мамы, она подтвердит мои слона, ты увидишь…

— Мне абсолютно наплевать на то, что скажет твоя мать! — воскликнул дед. — Я знаю, что это не так, и все!

Я впервые видела дедушку таким возбужденным и испугалась. По моей спине побежал холодный пот. Мне ничего не оставалось, как признать, что опасения, которые относительно деда высказывали мама и Рейна, не были безосновательными. Когда он нервничал, то принимался быстро-быстро ходить по комнате, казалось, его сжигает внутренний огонь.

Наверное, дед почувствовал мой страх, потому что он вдруг успокоился, остановился, посмотрел на меня, а потом сказал:

— Пойдем, я подарю тебе одну вещицу.

Мы вернулись в его кабинет, он подошел к сундучку, на который я давно обратила внимание, — это была старинная очень красивая вещь. Дедушка посмотрел на меня с улыбкой, достал ключ, открыл сундук и вынул оттуда несколько украшений. Среди них были красивые запонки, которые я уже видела.

— Это все, что осталось от драгоценностей Родриго. Многое, что у него было, он подарил королю, хотел получить дворянский титул.

— И ему это удалось?

— Нет.

— Понятно. Они не дали ему титул, потому что он был простой торгаш?

— Я так не думаю, — рассмеялся дедушка, — просто король хотел контролировать Родриго, который был очень хитрым, я тебе об этом говорил. Он многое отдал королю, но оставил себе два самых ценных камня. Это, — дед дотронулся кончиком пальца до красного камня, большого, очень красивого, обрамленного в золото, — гранат, а это, — он указал на брошь с зеленым камнем поменьше, — изумруд. У этой броши есть имя. Ее зовут Рейна, как твою мать и сестру.

Он помедлил, потом взял в руку брошь с зеленым камнем и посмотрел на него внимательно, как бы изучая. Потом взял мою ладонь и положил в нее изумруд.

— Возьми, это тебе, Малена, только береги его. Малена, камень стоит очень много денег, больше, чем ты можешь себе представить. Сколько тебе лет?

— Двенадцать.

— Только двенадцать? Ясно, как только ты станешь старше…

Мысль о моем возрасте отрезвила дедушку. Мне показалось, он раскаялся в своем поступке.

— Если хочешь, оставь брошь у себя, а когда я стану старше, ты мне ее отдашь.

— Нет, — он покачал головой, — она твоя, но ты должна пообещать мне, что никогда никому ее не отдашь — ни сестре и ни в коем случае матери. Обещаешь?

— Да, но почему мне?..

— Не задавай вопросов. Она тебе нравится?

— Да.

— Ты покажешь ее кому-нибудь?

— Нет.

— Хорошо, спрячь ее в каком-нибудь укромном месте, там, где ее никто не заберет и не увидит. Спрячь ее так, чтобы тебя с ней никто не видел. Малена, это очень важно. Не показывай ее никому, никому, никакому мальчику, даже своему мужу, который у тебя будет. Пообещай мне!

— Обещаю.

— Храни ее, и когда-нибудь, если ты попадешь в беду, она спасет тебя. Если тебе будут нужны деньги, позвони своему дяде Томасу и продай ее. Он заплатит за нее много денег. Но никому другому! Ты запомнила? Я даю тебе изумруд, который может спасти тебе жизнь.

— Я поняла.

Я старалась казаться спокойной, но чувствовала, что происходит нечто весьма необычное и невероятное. Теперь у меня появилось сокровище. Я была счастлива, хотя это произошло при таких прозаических обстоятельствах, совсем не так, как мне виделось в мечтах. Никто в этом доме никогда не говорил со мной, кроме Магды. Но теперь, когда она была далеко, я не боялась разболтать свой секрет. Я думаю, что у остальных были гораздо более страшные тайны.

— Очень хорошо, — сказал дедушка и поцеловал меня в губы, будто хотел запечатать в них этот секрет. Теперь между нами было нечто, что еще больше объединило нас. — Теперь можешь идти.

Я повернулась и пошла к двери, держа в руке брошь Родриго Жестокого, который теперь казался мне совсем другим. Я была счастлива, что у меня теперь есть собственное сокровище.

Я повернулась к дедушке со словами:

— Дедушка, можно спросить тебя кое о чем?

Он кивнул.

— Что ты подарил моей сестре?

— Ничего, — улыбнулся он. — У нее же есть пианино. Она единственная умеет играть на нем, и ты об этом знаешь.

* * *

Уверенность, с которой дедушка произнес эти слова, навела меня на мысль, что ответ у него был заготовлен заранее. Это открытие взволновало меня и разбудило смутные подозрения на его счет. Пианино на Мартинес Кампос тоже было ценной вещью: оно было сделано в Германии и стоило очень дорого, поэтому никто, кроме Рейны, к нему не прикасался.

— Ага. А почему ты подарил это сокровище мне? У тебя же много внуков.

— Да, но у меня только одна брошь. Я же не могу разделить ее на кусочки, правда? — дедушка замолчал. — И почему не подарить ее тебе? Магда тебя обожает, и, кроме того… Мне кажется, что ты из моих… — он понизил голос, — в твоих жилах течет кровь Родриго. Когда-нибудь ты поймешь.

— Что ты хочешь сказать?

— Тебе пока рано задавать мне вопросы.

— Да, но я тебя не понимаю.

Я успокоилась и посмотрела в потолок, как будто хотела найти там какие-нибудь доводы в свою пользу. Я пыталась придумать что-нибудь, что помогло бы разговорить дедушку. Видно было, что он искал слова для ответа на мой вопрос и, наконец, сказал уверенным тоном:

— Если бы мы поехали в Перу, нам не пришлось покупать земли, правда?

— Нет, — улыбнулась я, — мы бы завоевали их в честном бою.

— Вот именно.

— Но тогда… мы не одной крови с Родриго. Так? Ведь он купил эти земли.

— Конечно, конечно, ты права. Не знаю, почему я сказал тебе эту глупость, похоже, я впадаю в маразм. Я говорю все, что взбредает в голову… Давай, иди… Твоя мама тебя ищет, но помни о том, что ты мне пообещала.

— Да, дедушка, и большое спасибо.

Я подбежала к нему, поцеловала и убежала. Вечером дедушка не вышел из своей комнаты, чтобы пообщаться с нами. Прошло несколько недель, прежде чем я смогла с ним снова поговорить. Но с тех пор он никогда не вспоминал о своем подарке. Когда я узнала о его смерти, то проплакала всю ночь.

* * *

Я никогда не верила в то, что какие-то камни могут защитить нас от несчастий. Мне трудно себе представить, что в булыжнике, грани которого неправильно затуплены временем, заключается какая-то сила. Несомненно лишь то, что я узнала в колледже, например, изумруд — этот драгоценный камень, похожий на зеленую сверкающую стекляшку, появляется в природе почти мистическим образом. Я никак не могла выяснить, каким образом определить степень ценности моего талисмана, который, когда я смотрела сквозь него на свет, был чистого зеленого цвета. При этом он был похож на осколки гранита, которые я иногда находила во время прогулок. В общем, помню, что я не придумала ничего лучше, чем хранить брошь в коробочке из-под «Тампакса», которая лежала в шкафу. Там брошь провела несколько лет, пока у Рейны не начались первые менструации. Я никогда не забуду этот день, потому что когда Рейна пожаловалась матери на недомогание, той ничего не оставалось, как сказать: «Не волнуйся, дорогая, все имеет хорошие и плохие стороны, и Малена состарится раньше тебя». Эти слова еще больше отдалили меня от них. После этого я заглянула в свой заветный ящик, в котором лежали стеклянные бусы, разноцветные украшения, металлические обручи, цепочки, жемчужины из пластика, никому не нужные часы. В этот сундучок я хотела положить сокровище Родриго. Но подошла Рейна и попросила дать ей на время пару серег. Она увидела изумруд в моей руке, и, прежде чем я успела придумать, что ей сказать, спросила:

— Что это такое, Малена?

— Всего лишь брошь. Разве не видишь?

— Ага… Только она довольно сильно запылилась.

— Да. Я нашла ее на улице среди мусора. Я подумала, что она подойдет для одного из моих платьев. Но теперь я вижу, что она будет смотреться просто ужасно. Пойду выброшу ее в мусорное ведро.

— Думаю, именно так и следует поступить, пока она не повредила одежду, по-моему, она начала окисляться. Если решишь все же оставить ее, то я могу дать тебе средство для чистки.

И тут Рейна, к моему удивлению, уверенно взяла серьги и положила их в свою сумочку. Она говорила со мной высокомерно, и я подумала, что дедушка был прав, говоря о сходстве Рейны с моей матерью. В тот же день я купила небольшой сундучок с замком. По размерам он был таков, что в нем можно было хранить и мой дневник. Ключ от сундучка я повесила себе на шею, после чего вышла из своей комнаты и направилась по коридору к кабинету отца — единственному месту в доме, где мама никогда не оставалась одна.

Я постучала в дверь и, не получив ответа, вошла внутрь. Отец говорил с кем-то по телефону. Судя по тому, что он кусал себе губы, история, которую рассказывали ему на другом конце провода, была очень захватывающей. Он посмотрел на меня уничтожающим взглядом, понимая, что разговор придется прервать. Отец был еще не старым — ему не исполнилось и сорока лет, когда родились мы с сестрой. Родители поженились скоропалительно, после кратковременного романа. Они не собирались заводить много детей, возможно, потому, что мама была на четыре года старше отца.

Когда папа наконец закончил разговор, то с некоторой досадой поморщился и нетерпеливо спросил:

— Чего тебе, Малена?

— Мне нужно поговорить с тобой по очень важному делу.

— Это не может подождать? У меня важный телефонный разговор.

— Нет, папа, мне необходимо поговорить с тобой сейчас.

Мне показалось, что при моих последних словах отец слишком сильно стиснул зубы, словно от боли. Однако жестом он указал мне на кресло, приглашая сесть. Сам же нетерпеливо стал передо мной расхаживать взад-вперед, время от времени останавливаясь около стола и стуча пальцами по столешнице. Внезапно отец задал вопрос, который я меньше всего ожидала.

— Ты беременна?

— Нет, папа.

— Уже неплохо.

Мне показалось, что мой ответ принес ему некоторое облегчение. Я решила сказать заранее приготовленную фразу.

— Видишь ли, папа, этим летом мне исполнится семнадцать лет… — начала я импровизировать, но увидела, как он нетерпеливо посмотрел на свои наручные часы и, как обычно, не дал мне закончить фразу.

— Во-первых, если хочешь попросить денег, то у меня денег нет, я не знаю, куда они у тебя деваются. Во-вторых, если хочешь поехать в Англию, чтобы совершенствовать английский, то эта идея мне нравится, но ты поедешь туда вместе с сестрой. Так будет спокойнее. В-третьих, если ты не сможешь успешно завершить учебу, то останешься в Мадриде, мне очень жаль. В-четвертых, если хочешь получить водительские права, то я куплю машину, когда тебе исполнится восемнадцать, а пока поездишь с мамой. В-пятых, если ты вступила в коммунистическую партию, то ты автоматически лишаешься наследства. В-шестых, если ты хочешь выйти замуж, то я тебе не разрешаю, ты еще слишком маленькая и глупая. В-седьмых, если ты все равно решишь выйти замуж, будучи уверена, что встретила настоящую любовь, или в противном случае будешь готова покончить жизнь самоубийством, то, так и быть, я не буду возражать, если ты согласишься на два условия: ты не будешь делиться с ним своим имуществом и его не будут звать Фернандо. — Отец остановился, чтобы перевести дух. — Мне жаль, Малена, но я думаю, что ты торопишься, и он окажется пройдохой… В-восьмых, если ты будешь послушной девушкой, то я найду тебе достойного жениха, с которым вы будете жить в Мадриде. В-девятых, если ты хочешь гулять по ночам, то знай: после половины двенадцатого на улице остаются только шлюхи. И в-десятых, если ты хочешь принимать какие-то пилюли, не говори об этом матери. Итого, — он посмотрел на часы, — три минуты… Ну, в чем дело?

— Ни в чем из того, что ты сказал.

Отец постоянно думал о тех упреках, которые могла обрушить на его голову мать: «Ты такой мягкотелый, Хайме!» Мама знала, чем обычно заканчиваются наши с ним разговоры. Поэтому она устраивала допросы с пристрастием, в которых раскрывала отцовские промахи. Я поняла, что сегодня он торопится, а потому не будет приставать ко мне с ненужными расспросами.

— Хорошо, Малена. Так что ты хочешь?

— Я хочу, чтобы ты сохранил у себя один закрытый сундучок. При этом ты отдашь его мне тогда, когда я попрошу.

— Давай! — его рука нетерпеливо загребла воздух, но я не торопилась отдать ему ящичек.

— Там мои секретные вещи и мысленно добавила: «О которых я тебе не скажу».

— Что там внутри?

— Ничего интересного для тебя, папа! — быстро заговорила я, придумывая на ходу, что можно сказать. — Это вещи Фернандо, платок, который он подарил мне, конфетка в форме сердца, которую он прислал мне из Германии…

— Презерватив, который вы использовали в последнюю ночь…

— Папа!

Отец опять посмотрел на часы. Мне не понравилось то, что он сказал, тем более что говорил подобное часто и без всяких на то причин. Отец старался изображать либеральную терпимость, пытаясь, однако, каждый раз выведать у меня правду. Он постоянно пытался вызвать у меня чувство вины и найти несоответствие в моих словах.

— Хорошо, я сохраню твои вещи в этом шкафу, — наконец сказал он и указал на один из шкафов, которые стояли вдоль трех стен в кабинете. — А где ключ?

— Здесь, — ответила я, указывая на свою шею.

— Ты не хочешь неожиданностей, да?

В этот момент мы услышали звук хлопнувшей двери. Отец схватился за голову.

— Это не может быть твоя мать. Правда?

Это была, конечно, мама. Войдя в кабинет, она сказала «привет» прежде, чем папа успел закончить фразу.

— Не может быть, — сказал он, глядя на часы, — я думал, что ты придешь не раньше, чем через два часа…

— Привет, — повторила мама, обращаясь к нам обоим. — Малена! Что ты здесь делаешь?

— Я разговаривала с папой, — ответила я, но мои объяснения не были услышаны мамой, которая обошла стол и встала у отца за спиной.

— Закрой глаза, Хайме! — скомандовала она. — Я купила то, что тебе обязательно должно понравиться.

Мама смотрела перед собой, ее губы нервно подрагивали. Мне нравилось видеть ее такой, притом что в подобном состоянии она бывала редко. Мама достала пакет, в котором я увидела сероватый галстук, на нем был какой-то рисунок с полотен художников-кубистов. Галстук мне показался очень милым, но я поняла, что отцу он не понравится и он умрет от стыда, если выйдет в нем на улицу. Я упрямо продолжала стоять на месте, хотя чувствовала, что присутствую при весьма интимной сцене.

— Теперь можешь открыть глаза, — сказала мама.

Отец открыл пакет и потер руки.

— Рейна! Он замечательный… Мне нравится, спасибо.

При этих словах он приподнялся и поцеловал маму в подбородок. Она по-детски обрадовалась и, ничего не говоря, обняла папу. Я решила, что мне пора выйти и оставить их наедине, когда мама, только что целовавшая в губы своего мужа, опередила меня.

— Я пойду на кухню, приготовлю ужин…

Отцу пришлось отпустить маму, которая улыбнулась ему и, не говоря больше ни слова, вышла из кабинета. Так мы опять остались вдвоем с папой.

— Я тоже пойду. Мне нужно кое-что сказать маме.

— Это надолго?

— Что?

— То, что ты хочешь сказать маме.

— Я не знаю…

— Минут десять? — уточнил папа, протягивая руку к телефону.

— Да. Думаю, да.

Он начал набирать номер, затем взял галстук и сложил его в несколько раз. Отец, как и Магда, знал, что мог мне доверять. Теперь он рассматривал этикетку, пытаясь прочитать надпись, при этом издавал какие-то звуки, свидетельствующие об мыслительной работе.

* * *

Дедушка не прожил и двух месяцев со времени нашего последнего разговора. Согласно завещанию он оставил много денег в металлических монетах, которые уподобили наследство состоянию средневекового рыцаря. Дед назначил своим душеприказчиком дядю Томаса, который должен был обеспечивать связь меду братьями. Потом, видимо, для того чтобы не компрометировать меня, дедушка распорядился защищать три или четыре года после его смерти юную особу, ту, которой в момент безумия он подарил камень «Рейна», никогда не фигурировавший в списке семейных сокровищ. Этот камень и станет подтверждением его завещания.

Мой самый старший дядя, Педро, с какого-то момента ставший самым серьезным из всех, был очень удивлен.

— Мы могли бы этого ожидать… Старый вонючий хрен!

Инстинктивно я потянулась к цепочке на шее, чтобы исповедаться и рассказать всем правду. Но это не было необходимо, потому что мой дядя Томас, давний и загадочный друг моего отца, продолжал вести себя так, как будто совсем не замечал меня. Он собирался сказать кое-что еще, и это могло стать второй неожиданностью.

— Послушай, Педро, если ты хочешь забрать себе все деньги отца, то у меня нет возможности выполнить твою волю, так как твоя доля прописана в завещании. То же самое относится и к остальным. Ясно?

Я отметила, что никто из присутствующих даже не пошевелился, услышав эти слова, ни у кого на лице не дрогнул ни один мускул, но мне передалось напряжение и мышечные спазмы, которые заставляли собравшихся людей ерзать на стульях и менять позы. Среди присутствовавших была и моя мать, она очень волновалась, слова в завещании о том, что кому-то чужому отдано сокровище Алькантара, ее глубоко взволновали.

— Этого следовало ожидать, — прокомментировал мой отец, который выслушал завещание с каменным лицом. — Успокойся, Рейна, не изводи себя…

— Он такой неблагодарный, Хайме, — сказала мама.

Возможно, отец согласился бы с ней, но в этот момент прибежали внуки. Рейна начала играть на пианино. Мне ничего не оставалось, как поблагодарить портрет Родриго Жестокого за сделанный мне подарок. Тут тетя Кончита, у которой было много сыновей, спросила:

— Слушай, Томас… А что насчет доли Магды?

— Ничего. Мы не трогаем долю Магды.

— Хорошо, но она, — это уже был мой дядя Педро, — разве не сбежала? Нет? Строго говоря, она не заслуживает…

— Мы не трогаем долю Магды. — Томас вздохнул, он произнес эти слова твердо, словно пытался донести свою мысль до детей, а не до взрослых. — Ее доля хранится в банке и будет послана туда, где Магда теперь проживает. Мы сразу же передадим ей деньги, как только узнаем адрес. — Он повысил голос. — Хотя Магда ничего знать о нас и не желает, она все же наша сестра.

— Верно.

Это был снова голос моего отца, он единственный, похоже, сохранил самообладание. Однако его поведение действовало на нервы моей матери.

— Ты не можешь судить, потому что ничто здесь не принадлежит тебе!

— Это верно, но все же судить я могу! Разве нет? И повторю, что решение деда верное.

Я посмотрела на маму, она взяла себя в руки и теперь спокойно смотрела на присутствующих.

— Ты обо всем знал с самого начала, Томас! Ты знаешь, где она, и папа об этом знал, вы втроем объединились против нас! Вы не имеете права! Ты слышишь? Вы не имеете права! Она ушла со всеми своими вещами, и ты, ты не более чем… Вы все эгоисты, выскочки, вы все одинаковые! Вы ничего не стоите, слышите? Ничего! Вы — грязь… Какой ужас! Если бы была жива мама! Какой ужас, Господи!

Мама обмякла на стуле, казалось, она была в обмороке. В течение нескольких секунд никто не двигался с места, чтобы помочь ей. Все понимали горе дочери, потерявшей отца. Но все будто чего-то ждали и не приближались к ней. Наконец Рейна подбежала к маме и обняла ее, как будто хотела защитить ее от нее самой, спрятать от наших глаз. Я наблюдала за ней, у меня была не такая быстрая реакция.

* * *

Первое, что мне запомнилось о Магде, — это как раз полное отсутствие воспоминаний. В моей голове весьма причудливо запечатлелись события прошлого. Я была еще очень маленькой. Помню, как меня целовала какая-то женщина и время от времени дарила подарки. Она была вечной гостьей в нашем доме и, как выяснилось, приходилась мне теткой. Магда не жила постоянно в Альмансилье, не приходила по воскресеньям в Мартинес Кампос, не ужинала с нами в Рождество, но, она, на мой взгляд, была гораздо интереснее моей матери. Шли годы, а она мне не особенно нравилась, причем в каждом возрасте по разным причинам. Например, потому, что к пустякам, которые она мне дарила, прилагались инструкции на языках, которыми я не владела, или потому, что она обращалась к няне Хуане на «ты», а на свой день рождения приготовила взрослым бокалы с вином, а детям всего лишь одно несчастное блюдо с жареной картошкой. Потом, когда Магде надоели постоянные разъезды туда-сюда, она стала оставаться в доме дедушки и бабушки на более длительное время, и я начала ее ненавидеть уже по определенным причинам и с такой силой, которая сегодня мне кажется болезненной для девятилетней девочки. Дело в том, что Магда была похожа на свою сестру — мою маму, — но в то же время, она, как женщина, была более привлекательна, чем мама, и я ставила ей это в вину. Это было непростительной обидой.

Раньше я не могла вычленить те нюансы, которые создавали чудо различия сестер. Разница заключалась в том, что у Магды была цель, к которой она стремилась, а моя мать на фоне сестры казалось бледной копией, несмотря на общее сходство. Теперь я вспоминаю некоторые детали и вижу Магду, курящую сигарету: ее левая рука прижата к груди, а правая поддерживает левую в локте. Эта поза выглядела такой монументальной, что, казалось, ее рука удлинялась и становилась частью белого дыма, который шел от сигареты, зажатой между пальцами. Когда Магда курила, ее кисть была расслабленной, жесты — всегда продуманными. Я видела ее сигарету с Суматры, маленькую и тонкую. Спустя сутки после приезда Магды мама разрешила мне посмотреть ее мундштук, который нигде не выглядел так хорошо, как в руках хозяйки. Я могу попытаться объяснить завладевшие тогда Магдой чувства, которые нельзя объяснить ничем иным, кроме как отчаянным желанием постоянного бегства. При этом Магда не желала иметь что-либо общего с мадридскими сеньорами того времени, которым моя мать всегда уступала и со всем соглашалась. Поведение Магды всегда мне казалось несколько вычурным, многое из того, что она делала и говорила, было не столько плохо, сколько утрированно.

Вместо челки ее прическа завершалась длинной прядью, окрашенной полностью или отдельными штрихами в какой-нибудь желтоватый оттенок. Эта прядь лежала обручем на голове и спускалась между лопатками. Магда долго сохраняла свой собственный темно-каштановый цвет. По утрам, за исключением тех редких ночей, которые Магда проводила дома, она расчесывала волосы и заплетала косу. Завязав пучок на затылке, она становилась очень тихой, что придавало ей враждебный вид, которого все ее ровесницы боялись как чумы. Она подводила глаза черным, лазурным или зеленым, как теплое море, карандашом, который маму всегда портил, если она делала подобное. Я заметила, что глаза Магды меняли свой цвет в зависимости от ее настроения. Магда никогда не носила брюки, хотя это было бы гораздо современнее, никогда не носила цветастых поясов, только черные. Она допускала разумное декольте, но старалась избегать ненужных украшательств, уделяла внимание мельчайшим деталям, что говорило о хорошем вкусе. Мелочи всегда были для нее очень важны. Моих остальных теток, которые носили на шее дюжину золотых цепочек, она открыто порицала.

Магда не надевала бикини, но всегда носила мини-юбку; она не замечала приход лета и не красила ногти, зато пользовалась губной помадой ярко-красного цвета; она не была замужем, но при этом не пыталась поймать букет невесты; она не позволяла делать себе массаж, зато в одиночестве совершала длительные многокилометровые пешие прогулки; никогда не украшала себя мантильей или гребнем; во время праздников в Альмансилье она вставала в пять утра и бесшумно выходила из дома вместе с моим отцом и его братом Мигелем, чтобы быть единственной женщиной, которая осмеливалась идти между двумя мачо. Магда могла обходиться одним стаканом вина и читать газету, но она никогда не обсуждала политику. У тети было много друзей, некоторых из них мы знали, но она редко нас с ними знакомила. Магда произносила все буквы «р» в слове pret-a-porter, при этом она, не обращаясь к справочной литературе, по памяти давала советы людям, как ориентироваться в Лондоне. Она была очень смуглой летом, но всегда отказывалась загорать и никогда, никогда, до тех пор пока не наступал конец августа, не брила подмышки, хотя в то же время пользовалась воском для эпиляции ног. Я полагаю, что эти привычки не менялись на протяжении многих лет.

Наконец, я не могла не признаться, что предпочла бы иметь такую мать, как Магда. Я не чувствовала в себе достаточно сил, чтобы, подобно ей, противостоять традиции, поэтому мне ничего не оставалось, кроме как презирать поступки ее двойника. Я всегда играла по правилам, пока Рейна не начинала со мной спорить, — тогда я становилась похожей на тетю. Долгое время я не могла понять причину своей резкости. Видимо, мой организм старался таким образом выработать эффективную вакцину, необходимую защиту для сохранения неприкосновенности моей жизни в этом вялом мире, простом и предсказуемом, внутри которого существовали подводные течения, такие глубокие, что, казалось, могли бы как-нибудь уничтожить этот мир навсегда. Единственное, что меня успокаивало, — это позиция моего отца, который обходился с Магдой с уверенной непосредственностью. Она была, без сомнения, очень красивой женщиной, с правильным овалом лица, пухлыми губами. Кстати, губы — единственная черта, которая сохранилась у нас от общих предков-метисов. Глаза у Магды были темнее, чем у моей матери, и не такие нежные. Но ее фигура (в этом заключалось принципиальное различие между сестрами) была гармоничной и стройной, как у юной девушки, — фигура, которой моя мать обладала лишь на некоторых пожелтевших от времени фотографиях. Эта разница была и источником беспокойства, которое я испытывала, рассматривая себя в зеркале. Изъянов я больше не видела. Добродетель была сущностью Магды — она могла раскованно кокетничать, но никогда своим поведением не наводила людей на дурные мысли. Мама и Магда обладали большой красивой грудью. Мамин бюст пленял своим объемом, она даже ходила, слегка прогибаясь вперед. Грудь Магды, наоборот, была словно высечена из камня.

Магда ни к кому не проявляла особой любви, какую позднее начала испытывать ко мне, а мне было безразлично, что общение с племянниками для нее — обязанность. Поэтому меня удивил интерес ко мне на торжестве в честь первого причастия одного из моих двоюродных братьев. Магда внимательно смотрела на меня во время церемонии, потом вышла в сад и заставила меня слезть с качелей, отвела в сторону и без лишних слов задала странный вопрос:

— Тебе нравится твой бант?

С этими словами Магда дотронулась до меня. Ее вопрос поставил меня в тупик. Я не знала, как мне следует относиться к широкому красному банту, точно такой же носила Рейна. Более того, мы даже завязывали банты одинаково справа, что делало нас похожими. Я фыркнула, потому что причастие длилось уже несколько часов и я с нетерпением ждала конца. Не колеблясь ни минуты, я ответила с самым наивным видом:

— Да, он мне очень нравится.

— А тебе бы понравился бант другого цвета? Или на другом месте, слева, или по центру, или если бы тебе заплели волосы в косу?

Магда неторопливо курила через мундштук из слоновой кости, сделанный в форме рыбы, и постукивала каблуками о гранитные плиты пола. Она смотрела на меня улыбаясь, а меня пугала собственная медлительность при ответе на ее вопрос.

— Нет, мне бы не понравилось.

— Значит, ты хочешь всегда быть копией твоей сестры.

— Нет… А что бы изменилось, если бы было наоборот?

— Если бы твоя сестра была твоей копией? Ты это хотела сказать?

— Верно.

— Этого никогда не случится, Малена, — она отрицательно покачала головой, — только не в этой семье…

* * *

Прошло три года, и я научилась уважать матушку Агеду, которая была сущим бедствием: ходила по коридорам, словно лошадь, хохотала в полный голос, громко разговаривала, тайно курила, всегда с мундштуком, причем табак я сама тайком приносила для нее в колледж. Это были близкие и понятные мне привычки, которые я с ней разделяла, потому что тайно мы были очень похожи. Мы обе жили на пограничной территории, где матушка Агеда была невозможной монахиней, а я — невозможным ребенком, мы обе развивали в себе двуличность, чтобы запутать окружающих, наши грехи были похожи, и их хватало, чтобы разбавить нашу монотонную жизнь авантюрными историями наподобие рассказа о спасении Америки смелыми Алькантарас. Эта история распространилась со временем в классы, в часовню, в крылья здания, где мы обе бегали с наименьшим риском.

Время от времени Рейна спрашивала, почему моя антипатия к Магде вдруг переродилась в любовь, причем такую сильную. Сестра часто недоумевала по этому поводу и приходила к выводу, что ничего не изменилось: Магда осталась Магдой, даже когда сменила имя. На это я отвечала по-разному, но Рейна, хотя и была такой умной, не могла меня понять, но в одном мы с Рейной были единодушны во мнении: Магда не была монахиней и не могла ею быть.

Магда никогда никому ничего не писала, даже маленького письмишка, хотя ни в коем случае не потому, что стеснялась монахинь, с которыми проводила большую часть времени. Она так и не смогла научиться притворяться — ни когда все шло хорошо, и она соглашалась говорить шепотом, ни когда стояла на коленях в часовне, закрыв лицо ладонями, ни когда по понедельникам на первое была тошнотворная чечевица. Она, правда, молилась, вместо того чтобы просто трижды перекреститься, а потом со страшной быстротой набрасывалась на тарелку и съедала все с диким аппетитом.

Слабость Магды заключалась в том, что она не избавилась от гордыни и возмутительной привычки постоянно улучшать свое угловатое лицо, глядясь украдкой в хрусталь до тех пор, пока не достигала нужного результата. Магда меньше всего была монахиней — она украшала себя для того, чтобы быть привлекательной.

Мы с Рейной копировали все жесты Магды, желая понять ее суть. Моя сестра в этом деле преуспела настолько, что Магде пришлось скрыться из этого мира, чтобы забыть отражение человека, которого можно было определить лишь как бой-бабу. Я никогда не принимала это определение, но соглашалась в течение определенного времени с тем, что некоторыми подобными чертами Магда все-таки обладает. Особенно это было очевидно, когда Рейна весьма похоже повторяла ее движения и манеру одеваться.

Я использовала свое свободное время для того, чтобы сопровождать тетю в часовню менять цветы у алтаря. Это была единственная работа в монастыре, которая ей нравилась. Мне доставляло удовольствие оставаться с Магдой наедине, соблюдая дистанцию и видя, как торжественно она идет по центральному проходу, чтобы совершить ежедневный ритуал. Она несла кувшины с водой, ножницы и мешки для мусора, чтобы убрать вчерашние цветы. Я наблюдала за тем, как Магда это делает, а она, в свою очередь, мне что-нибудь рассказывала. Однако однажды утром наше молчание затянулось, я почувствовала неловкость. Казалось, Магда витает в каких-то небесных сферах, поэтому я решила сама начать разговор, спросив первое, что пришло на ум.

— Послушай, Магда… — я никогда не употребляла слово «тетя», это было моей привилегией, — почему тебя называют здесь не так, как дома? Ты бы могла называться «матушка Магдалена»? Разве нет?

— Да, но я подумала, что будет забавнее, если сменить имя. Новая жизнь, новая одежда. Я сама выбрала себе имя, Малена. Мне не нравится, что меня зовут Магдаленой.

— А мне нравится мое имя.

— Конечно, — она оторвала взгляд от хризантем, которые укладывала в определенном порядке, и посмотрела на меня улыбаясь, — потому что у тебя красивое имя, имя для танго. Я тебя назвала так, а Магды и одной будет достаточно.

— Да, но имя Агеда намного хуже, чем Магда.

— Ну что ты! Войди в ризницу и посмотри на то изображение на стене.

Я не осмеливалась поднять щеколду, как будто хотела оградить себя от ужасного зрелища, которое предстало перед моими глазами: кровь потоком лилась по телу молодой женщины, чья доверчивая улыбка скрывала скорби о своих ранах. Пальцы несчастной сжимали тунику, на верхней части которой до пояса расплылось темно-красное пятно, поразительно контрастировавшее с белизной двух бледных и непонятных шишек, лежащих на подносе, который она крепко держала рукой.

— Как ужасно! — Магда отреагировала на это мое восклицание взрывом хохота. — Кто эта несчастная?

— Святая Агеда, или святая Агата, как ее еще называют. Я хотела носить имя Агата, но меня так не назвали, потому что это не испанское имя.

— А кто с ней так поступил?

— Никто. Она сама.

— Но почему?

— Из любви к Богу, — ответила Магда.

Она закончила убирать цветочные урны и подозвала меня к себе, чтобы я ей помогла.

— Слушай, Агеда была очень кроткой девушкой, она очень беспокоилась о своей душе, но у нее была хорошая фигура, красивая большая грудь, которая ей очень мешала, ведь, выходя из дома, она замечала, что мужчины останавливаются и смотрят на нее, говорят любезности и всякие глупости. В один прекрасный день она задумалась, что больше всего привлекает в ней мужчин, и поняла — грудь! Это достоинство, видимо, мешало ее добродетели.

— И что было дальше?

— И так понятно… Она взяла нож, встала так…

Магда встала перед алтарем таким образом, что ее грудь осталась лежать на его поверхности, потом провела правой рукой по воздуху, имитируя направление удара ножом, — и бац — отрезала себе обе груди.

— Ой, как отвратительно! И она, конечно, умерла.

— Нет, она положила груди на поднос и, очень довольная, вышла на улицу, чтобы пойти в церковь и показать Богу, как сильна ее любовь и добродетель, именно эту сцену ты и видишь.

— И то, что у нее лежит на подносе, это ее груди? — я покачала головой, — но у них нет вершинок!

— М-да… Эту картину писал монах-бенедиктинец, и я не знаю, может быть, ему было трудно нарисовать соски. Тут он, конечно, ошибся, хотя, без сомнения, он не поскупился на кровь. Сурбаран изобразил Агеду без единой капли крови, а он тоже был монахом… Ну ладно, нам пора. Как тебе эта история?

— Не знаю.

— А мне она понравилась, и поэтому теперь я зовусь Агеда.

Я молча шла за ней к выходу, я хотела ей кое-что сказать, но не решалась. Потом я вдруг схватила ее за руку, да так, что она с удивлением посмотрела на меня.

— Что с тобой?

— Магда, пожалуйста… не отрезай себе груди.

— Малена, ты испугалась? Верно? — она обняла меня, потрепала по щеке и поцеловала в лоб, как будто я была ребенком. — Я была не права, что рассказала тебе эту историю, ты еще маленькая, чтобы понять ее, но… Но с кем мне говорить здесь, как не с тобой?

* * *

Матушка Агеда всегда была такой. Она колебалась между светом и тенью, словно светлячок, неспособный сориентироваться. Она не умела балансировать между приступами веселья и меланхолии. Она была похожа на эквилибриста, хотя приступы меланхолии посещали ее все чаще и становились все продолжительнее. Шло время, и я чувствовала, что Магда двигается только потому, что это необходимо. Ее улыбка стала похожа на гипсовую маску и уже не обладала той живой радостью, как раньше.

Я ее любила, хотя понимала не все, что она говорила. Со временем дистанция между нами практически исчезла, хотя мне не всегда было легко с ней общаться. Магда пыталась понять меня, она как будто хотела сказать, что знает о моих слабостях и желаниях. Мне понадобилось много времени, чтобы под маской цинизма разглядеть ранимость тети, — качество, которое нас невероятно сближало. Я наблюдала за ней и размышляла, как так вышло, что она стала монахиней. В итоге я решила, что это случилось против ее воли, в результате шантажа, какой-то странной игры, где автор наблюдает за тем, насколько хорошо ей удастся скрыть свою сущность.

А еще я помню, как все началось. Мама взяла нас с собой за покупками, выбрала нам два одинаковых платья с отложным воротником, расшитых голубыми цветами, — такие платья покупают совсем еще маленьким девочкам. Потом мы примерили два английских пальто, темно-голубого цвета с большими пуговицами и бархатным воротником, тоже более подходящие маленьким детям. На следующий день, в субботу утром, мы надели обновки, мама собрала нас — она выглядела очень довольной — и сказала, что мы идем на свадьбу к тете Магде. Когда Рейна спросила, кто жених, мама ответила, что мы познакомимся с ним в церкви, еще она сказала, чтобы мы вели себя хорошо, потому что там будут влиятельные люди. Ни мой дедушка, ни дядя Томас, ни дядя Мигель, ни мой отец, который отвез нас на машине, не присутствовали на церемонии. Помню, Магда очень тихо подошла к алтарю, одетая в белое, но почему-то в полном одиночестве.

Недавно я нашла среди моих бумаг упоминание об этом событии. Магда стала невестой Бога 23 октября 1971 года. А 17 мая 1972 года она покинула монастырь, чтобы никогда больше туда не возвращаться.

* * *

Я узнала о ее планах по чистой случайности благодаря цветам тыквы, которые были самыми чудными цветами из тех, которые мы обе собирали. Остальные члены нашей семьи всегда отказывались пробовать эти странные оранжевые мясистые бутоны с зелеными прожилками, которые я никогда не видела на кухне, пока однажды утром Магда, недавно вернувшаяся из Италии, не устроила необычную презентацию. Надев поверх блузки фартук, в который тетя облачалась, когда намеревалась что-нибудь пожарить, она опускала бутон в кляр, а потом посыпала небольшим количеством крупного перца, который дедушка называл, как правило, просто хорошей щепоткой. Никто, кроме Магды, съедавшей как минимум дюжину бутонов, которые в кипящем масле мистическим образом снова становились крепкими, к ним не притрагивался. Тогда мне было разрешено попробовать один из приготовленных бутонов, и я очень удивилась тому, что его вкус мне понравился. С этих пор каждое лето мы с Магдой старательно грабили огород, делили его на сектора, которые скрупулезно прочесывали. Мы тщательно осматривали цветки с каждого побега тыквы для того, чтобы потом ими закусить.

Весной, когда цвели вишни, мы в конце каждой недели ходили в Альмансилью. Этой традиции я никогда не понимала, так как мама, которая обычно не любила, чтобы мы куда-нибудь уходили, потому что дома становилось холодно и его приходилось долго протапливать, эту прогулку разрешала, называя ее «походом за вишнями». Мы гуляли между деревьями, такими некрасивыми, хрупкими и голыми летом, — вишни цветут всего две недели, потом облетают. В апреле деревья утопали в пышном море цветов с маленькими беленькими лепестками, своим видом напоминая нестриженных овец.

Один раз в год, весной, мы забирались на чердак и наблюдали за странным и страшным зрелищем: туман окутывал вишни очень быстро, в геометрической прогрессии, словно угрожая поглотить и все остальные растения. Мы не отваживались пробовать ягоды, поскольку они еще не созрели и есть их было нельзя, — так нам непрестанно повторял садовник Марсиано. Он считал своим долгом извиняться при этих словах, хотя, по правде говоря, его вины в этом не было. Когда в июле мы возвращались в Альмансилью, на вишневых деревьях иногда попадались ягоды, испорченные птицами, маленькие или сухие, не подходящие для того, чтобы украсить фруктовую корзину. В этот год вишни зацвели раньше обычного, но мы смогли приехать только в конце апреля. Солнце начало неистовствовать слишком рано. «Проклятое огненное светило», — ворчали люди. Марсиано был испуган возможным наступлением заморозков в мае, которые бы повредили деревьям. Он встретил нас с вишнями в обеих руках. Я спросила, зацвели ли в огороде тыквы, на что Марсиано ответил: «Возможно». Садовник проговорил это таким мрачными тоном, будто хотел подготовить меня к моей же смерти. Однако новость была прекрасная. Я тщательно выбрала самые крупные цветы, чтобы увезти их в Мадрид и немного порадовать Магду, которая в последние дни казалась, как никогда, грустной и подавленной.

В понедельник перед первым занятием я искала Магду в канцелярии, где она теперь работала, но не нашла. Никто не мог сказать мне, где она. Наконец, я встретила Магду в коридоре на выходе из рекреации и окликнула. Она быстро шла, наклонившись вперед, сцепив руки в замок за спиной. Магда смотрела куда-то вдаль, но кивнула мне в ответ. Она бросила на ходу, что очень торопится и мы увидимся позже, и быстро удалилась. Я хотела сказать ей о том, что если цветы не съесть сейчас, они завянут и их придется выбросить. Однако Магда продолжала идти, не обращая на меня внимания, а потом скрылась за дверью канцелярии. Тогда я решила пойти в класс, взяла мешок с цветами тыквы и побежала осуществлять одно из моих лучших намерений.

Я догнала Магду в тот момент, когда она уже вошла в кабинет директрисы. Мне ничего не оставалось, как дожидаться ее в холле. Некоторое время мне удавалось сохранять спокойствие, но через полчаса Магда так и не вышла. Тут раздался звонок на урок, и мне нужно было поторопиться, надежды поговорить с тетей не оставалось. Я тихими шагами подкралась к двери, чтобы понять, на какой стадии находится разговор и рассчитать собственные возможности.

— Очень жаль, Евангелина, — это говорила Магда.

— Да, но когда ты пришла сюда, ты сказала…

— Да, я помню то, что тогда сказала, но я ошиблась. Все очень просто. Я не могла знать, как буду себя здесь чувствовать.

— Тогда не нужно было принимать послушание, Агеда. Это было бессмысленно. Потому что твоя мать — это твоя мать, а если не…

— Это не имеет никакой связи, Евангелина, потому что тогда я считала свое решение правильным, а то, что последовало после… Мне нужно сменить обстановку, я не могу целый день сидеть и ничего не делать… Теперь, когда Мириам уволилась, а Эстер уехала в Барселону и к нам каждый год приходят все больше людей. Я немного знаю французский, не очень хорошо, но могла бы достигнуть хорошего уровня за три или четыре месяца, мне всегда хорошо давались языки.

— Это все верно, но я все равно не понимаю… Послушай, разве ты до замужества не жила в Париже? Нет?

— Да, но я нехорошо говорю на этом языке, потому что я была там с одним американцем, который жил здесь, и, таким образом…

— Агеда! — голос директрисы стал заметно громче, так что его теперь услышал бы каждый, кто просто проходил но коридору. — Я тебе говорила тысячу раз: подробности твои жизни до прихода к нам меня абсолютно не интересуют.

— Я об этом знаю, Евангелина! Но я просто хочу сказать тебе, что я, кроме всего прочего, знаю английский язык… — тут Магда, словно желая реабилитироваться, произнесла чье-то имя, которое я не смогла расслышать, — я говорю по-французски настолько хорошо, что никогда там не пропаду. Поехали вместе, в конце концов.

— Кем он был?

— Кто?

— Не притворяйся наивной, Агеда, ты прекрасно понимаешь, кого я имею в виду.

— Я поняла, только я думала, что моя прошлая жизнь тебя не интересует. Вы приняли меня совсем неподготовленной.

— Теперь ясно, кем он был.

— Нет, ты все неправильно поняла. Между нами все было в прошлом, много лет назад.

— Да, я знаю, а другой…

В самый интересный момент я вдруг перестала слышать голоса Магды и матушки Евангелины. Монахини теперь заговорили очень тихими голосами, такими тихими, что я уже решила, что они закончили. Но тут директриса опять начала говорить, а я все продолжала стоять под дверью в ожидании конца беседы.

— В любом случае очень сложно понять такие противоестественные, ужасные вещи. Ты должна найти в себе силы, чтобы понять…

— Не мучай меня больше, Евангелина, будь со мной мягче.

— Хорошо. Возвращаясь к теме французского, должна тебе сказать, что эта затея не кажется мне разумной.

— Ясно. Если ты мне дашь разрешение, я пошлю свои документы в какую-нибудь академию. Сегодня двадцать восьмое число, можно все сделать за один день, а в сентябре я приступлю к занятиям…

Мне уже надоело слушать, но мои ноги не желали уходить отсюда, они попросту отказывались это делать. Я понимала, что мне надо вернуться на место, потому что стоять под дверью и подслушивать нехорошо, — это сотни раз говорила служанкам бабушка. Однако мои чувства притупились, голова распухла от переполнявших ее новостей. То, что я слышала, каким-то образом придавало мне сил, меня удивляло, с какой легкостью с губ моей тети слетают эти странные фразы. Например, меня поразила новость о том, что в прошлом Магды есть грех, страшный грех, потому что матушка Евангелина назвала его противоестественным, скрыв завесой таинственности. Самое обидное, я не услышала имени того человека, хотя, наверное, меня больше поразила уверенность, с которой говорила Магда, и ее объяснения казались мне лишенными смысла.

Я точно знала, что Магда великолепно, безупречно говорила по-французски. Я это знала, потому что однажды вечером, пару месяцев назад, вошла в ее комнату без стука, — она разговаривала по телефону. И хотя она старалась говорить очень тихо, мне удалось услышать, что говорит она по-французски, причем очень быстро, прекрасно выговаривая все сложные звуки этого языка.

Когда наконец дверь резко распахнулась, я прямо-таки чуть не столкнулась лицом с лицом с тетей.

— Привет, Малена! Что ты здесь делаешь?

Я улыбнулась, пытаясь изобразить безмерную радость, сжав при этом кулаки и покачнувшись в воздухе в попытке сохранить равновесие, чтобы случайно не перевалиться через порог в кабинет директрисы. Тетя выглядела очень спокойной, как будто только что и не было этого неприятного разговора.

— Я это… э-э… Я хотела отдать тебе это.

Я протянула Магде мешок, который висел на моей вытянутой руке. Она взяла его, спросив с любопытством:

— Что это?

Магда раскрыла мешок, заглянула внутрь и тут же закрыла. Она принялась махать правой рукой перед носом, будто отгоняя что-то неприятное.

— Но, сокровище мое, они немного испортились. Когда ты их собрала?

— В пятницу, в Альмансилье. На той неделе мы ездили туда за вишнями… Я думала, что ты грустишь, мне никто не сказал, что они так быстро испортятся.

— Спасибо, Малена, спасибо огромное, дорогая. Я теперь твоя должница, напомни мне об этом как-нибудь на днях.

Сказав это, Магда обняла меня, поцеловала в щеку, и мы пошли, обнявшись, по коридору, плохо представляя себе, куда направляемся. Проходя мимо одного из шкафов, она остановилась, потом положила на полку мой подарок. Теперь она была собой полностью довольна. При любых обстоятельствах Магда оставалась самой собой — женщиной, которую я когда-то давно ненавидела, потому что она казалась мне разрушительницей. Тут я неожиданно для самой себя остановилась, я не могла идти дальше, не сказав ей главное.

— Знаешь, что я хочу тебе сказать? Я тебя очень люблю, очень-очень, серьезно.

— Я тоже тебя люблю, Малена, — ответила наконец Магда. Мы стояли друг напротив друга, она смотрела на меня блестящими глазами. — Я люблю тебя больше всех на свете, ты единственный по-настоящему дорогой мне человек. Мне бы не хотелось, чтобы ты об этом забыла. Всегда помни эти слова.

Глаза матушки Агеды затуманились слезами, губы задрожали, она крепко, с чувством сжала мои руки. Я снова ее обняла и поцеловала. Если бы умела, я когда-нибудь сыграла бы ей на прощание. Но у меня никогда не получалось извлекать из пианино звуки.

— Оставь это, Рейна, ради Бога! Разве ты не видишь, что мучаешь ее? Если у ребенка не получается, то не следует его заставлять.

Эту просьбу почти всегда одними и теми же словами отец периодически повторял маме, которой пришлось расстаться с надеждой и признать свое поражение. Когда мне было пять лет, мама начала вдалбливать в меня сольфеджио, теоретические основы музыки. Однако с моей стороны ее усилия никакого отклика не вызвали в противоположность Рейне, у которой обнаружились несомненные музыкальные способности. Именно на Рейну была направлена вся материнская забота, особенно после того как родители пригласили преподавателя музыки, который должен был решить ее судьбу. Профессор вынес точный вердикт, уверив всех, что у Рейны несомненные способности к музыке, однако этих способностей ей не хватит на то, чтобы стать виртуозом, даже если она сотрет в кровь пальцы о клавиши. Последние слова мама не приняла и сказала преподавателю все, что о нем думала как о профессиональном педагоге. Ситуация повторилась, когда мама захотела отдать меня в танцевальную школу, она была уверена, что я рождена для танца, но… Тогда меня решили отдать в кружок керамики, ведь в таком случае мне нужно было работать руками. Потом меня отдали обучаться верховой езде, но и здесь я не показала выдающихся результатов.

В итоге родители пришли к закономерному выводу, что исчерпали все возможности моего дополнительного образования. Но тут страну захлестнула мода на все американское, и меня со слезами на глазах отдали учиться английскому языку, думая при этом, что более вульгарное занятие найти трудно. Однако здесь судьба покровительствовала мне, оказалось, что мои способности к языкам простираются намного дальше, чем способности Рейны к музыке.

Отец согласился на то, чтобы я занималась английским. Мама была против, однако отец спросил ее: «А почему ты не отдашь ее на бокс? Это единственное, что нам остается, хотя тогда с большой вероятностью наша дочь станет лесбиянкой…» После этих слов маме ничего не оставалось, как согласиться. Она отвергла всякие мысли о боксе или карате, направив все мои силы на изучение иностранного языка. Время показало, что это имело смысл. Я преодолела традиционные трудности с английским произношением, видимо, в этом мне помог глубоко скрытый музыкальный слух. Мои знания в языке быстро прогрессировали, что в конце конов привело к победе на нескольких олимпиадах, и я получила диплом престижного британского университета. Это последнее обстоятельство выглядело поистине геройским подвигом в глазах моей матери.

Сначала мама отказалась отдать меня на курсы при американском консульстве и в британском институте, потом, правда, решилась записать меня туда, но в середине курса свободных мест не оказалось. Пришлось записать меня в академию иностранных языков, которая находилась на улице Гойи, очень близко от улицы Колумба, где проходили основные занятия. Таким образом, три раза в неделю я спускалась в подземный переход под площадью Кастилии, именно так я могла без всякого риска переходить улицу, и шла на уроки английского. Однажды я, как обычно, шла на свои дополнительные занятия и на лестнице увидела монахиню. Я почему-то решила, что это может быть Магда.

Женщина шла в том же направлении, что и я, поэтому уверенно пошла за нею по улице Гойи. Она шла очень быстро, а мне приходилось соблюдать дистанцию, чтобы быть незаметной. У меня уже не осталось сомнений, что это Магда, но догнать ее я не отважилась. Мы шли в одинаковом ритме примерно десять минут, повернули на другую улицу, пересекли третью. Тут Магда скрылась в одном из темных подъездов. Я осмотрелась, на стенах домов вокруг были наклеены какие-то голубые афиши. Только теперь я поняла, что заблудилась.

Я подошла к входу, в котором скрылась Магда. На стене около двери висели две таблички: «Леи Нуньес де Бальбоа» и «Дон Рамон де ла Крус», правда, ни одно из этих имен мне ничего не говорило. Улица Гойи должна была находиться где-то справа, хотя, возможно, и слева, — я совершенно не знала этого района. Мама запрещала мне уходить дальше площади Кастилии, она всегда повторяла мне это, особенно в тех случаях, когда бабушка не могла меня проводить. Возможно, этот запрет был связан как раз с бабушкиным отношением к этому району. Бабушка была очень хорошей, весьма уважаемой женщиной, она иногда высказывалась о районе Саламанки как о «районе с претензиями», «районе чиновников и иностранцев». Короче говоря, бабушке этот район не нравился. На протяжении долгого времени обстановка в этом месте оставалась без изменений — в Саламанке всегда селились люди богатые.

Оставалось несколько месяцев до моего дня рождения, мне должно было исполниться двенадцать лет. Мне обещали, что с этого времени я буду ходить на занятия по английскому одна, как взрослая. Я испугалась, что опоздаю на занятия, стоя под этой злополучной дверью. Я не боялась взять такси, но когда я порылась в своей сумке, то нашла лишь 25 песет и телефонную карточку. Поэтому я не придумала ничего лучше, как подождать Магду и попросить ее о помощи. Я почему-то решила, что Магда может преподавать здесь французский, поэтому я подошла к мужчине у двери и спросила, на каком этаже проходят занятия французским. Он странно посмотрел на меня и ответил, что, насколько ему известно, в этом здании никаких занятий нет. Его ответ убил во мне последнюю надежду. Я могла прождать много часов под дверью, просидеть здесь всю ночь, а Магда могла выйти через другую дверь или никогда не выйти, а, возможно, я вообще ошиблась, и это была совсем другая монахиня. Я нервничала, даже чуть не заплакала как ребенок. Люди, проходящие мимо, с интересом смотрели на меня, по улице проезжали автобусы, некоторые останавливались, из них выходили люди. А я стояла под дверью, не имея сил прервать свое наблюдение. Наконец я снова увидела Магду — она выходила на улицу.

Ее волосы были схвачены лентой на затылке и выглядели безупречно. Магда сделала макияж, накрасила губы ярко-красной помадой, как раньше. Она была в туфлях из крокодиловой кожи на очень высоком каблуке и в пестром платье, в котором показывалась в Альмансилье пару месяцев назад, когда приезжала вместе с нами на каникулы.

* * *

Мы с Рейной оцепенели, когда увидели Магду в таком виде. Мы не единственные так удивились — ее родная мать отказалась поцеловать дочь, поскольку посчитала се поведение скандальным. Однако сама Магда сохраняла спокойствие. Мы заметили, что она сильно похудела с тех пор, как переселилась в монастырь. Тетя добавила, что Евангелина лично отправила ее на выходные к нам, чтобы использовать это время для перешивания одежды. Упоминания имени директрисы было достаточно, чтобы успокоить чувства бабушки, — Магду покрыли поцелуями и заключили в объятия. Создалось впечатление, что ничего не случилось, но я все равно чувствовала, что произошло что-то очень странное, потому что женщина, которая вернулась в пятницу святой Долорес в Альмансилью, очень отличалась от той, которая уехала когда-то из дома на Мартинес Кампос в день святой Пилар в предыдущем году. Я чувствовала, что Магда решила выбросить из головы этот последний год жизни.

Я очень хорошо помню то первое превращение, удивительную метаморфозу, которую мы наблюдали в Страстную неделю год назад, когда Магда, изменившаяся до неузнаваемости, с короткими волосами, без макияжа приобрела необычную манеру каждый день кротко сопровождать бабушку на церковную службу, отказываясь от поездки на машине. И при этом она была обута в тяжелые туфли, привезенные из монастыря, настолько неудобные, что приходилось прилагать огромные усилия каждый раз, когда нужно было сделать шаг вперед. К этой робкой Магдалене я питала большее отвращение, чем к той, какой она была раньше. Это чувство родилось во мне потому, что Магда сдалась, проиграла битву. Если бы она была монахиней, настоящей монахиней, она бы не сбежала из монастыря всего лишь через пять месяцев. Наблюдая за Магдой, я пришла к мысли, что время сошло с ума, изменив при этом сущность всех вещей. Моя память вела себя странно: недавнее прошлое и настоящее никак не хотели плавно вытекать из прошлого более удаленного.

Я не могла понять причин резких перемен, которые произошли с Магдой, но мечтала, чтобы она стала прежней. Моя интуиция каждый раз подсказывала мне, что вот-вот все изменится и настоящая Магда вернется. Я надеялась на это еще и потому, что иногда видела в ее глазах прежний блеск, и ждала ее возвращения, которое скоро произошло. Отказавшаяся от косметики, внешне очень скромная, в простой обуви без каблука, она постепенно стала возвращаться к нормальной жизни.

Я уверена, что теперь Магда смеялась чаще и громче, чем когда жила в монастыре, а по вечерам, когда мы гуляли вдвоем, она пела мне старинные песни о любви или подпрыгивала на ходу. Магда всегда была веселой, такой наивной и чистой, как будто на нее снизошел Святой Дух, подобно тому, как это было в рассказах, которыми нас постоянно потчевали в колледже. Мои подозрения на ее счет начали рассеиваться, в течение всей Страстной недели она не делала ничего, что бы могло меня смутить.

В Великую пятницу папа неожиданно пришел на кухню, чтобы поговорить о нашем участии в пьесе на библейский сюжет. Мама в тот момент гладила воротник моего платья, что, по ее мнению, только она могла сделать правильно. Я вместе с няней стояла в сторонке. Жена моего дяди Педро, Мари Лус, которая всегда прекрасно выглядела и была самой миниатюрной из всех, тоже была здесь и обсуждала всякие пустяки. Дело в том, что вечером не было других занятий, кроме разговоров. Тогда папа, который не посещал церковь даже в Рождество, появился в очень веселом настроении, не говоря ни слова, вытащил длинный нож, поточил его и направился в кладовую. Мама улыбнулась — она только что о нем вспоминала, я улыбнулась вместе с ней.

— Кто-нибудь мне скажет, действительно древние христиане поступали так же, как мы сегодня? — обратился к присутствующим отец.

Он смотрел на нас, ожидая ответа, держа в руке ломоть иберийской ветчины, чудесной ветчины, которая для всех была запретным плодом из погреба Теофилы и по всеобщему мнению обладала целебными свойствами.

— Нет? — спросил он и в наступившей тишине откусил внушительный кусок мяса. — Тогда мне ничего не остается, как сделать дерзость, потому что в действительности я никогда не хотел мяса, но делаю это, только чтобы согрешить.

Женщины покатились со смеху, и я не смогла удержаться и присоединилась к общему хору голосов.

— Вот чего я не понимаю, Хайме — вставила тетя Мари Лус, — так это почему ты не ешь телятину в обеденное время, как это, например, делает папа.

— Ах! Мне очень нравится суп из трески. Но это совсем другое дело, не то, что ночное бдение… Я ортодоксальный язычник.

Мама закончила гладить и сложила доску. Казалось, что ничего не произошло, она привыкла к выходкам своего эксцентричного мужа. Я думаю, все же мама временами при всей своей выдержке испытывала искушение мягко пожурить отца, но в этот час она была целиком поглощена делами, а ее муж вел себя так, как привык.

— В конце концов, Хайме, я не понимаю, почему ты постоянно хочешь поскандалить, — сказала тетя.

— Потому что достаточно того, что твоя сестра — святая, она и так молится за спасение моей души, — презрительно ответил папа, повысив голос на тон, — кстати, монахиня в купальнике пошла к пруду, намазавшись по пояс воском, наверное, греется, чтобы улучшить голос…

Мама подняла голову и бросила на отца уничтожающий взгляд.

— Ничего не говори. Она там, тебе ничего не остается, как пойти и проверить мои слова самой.

Я подумала, что еще не рождался обманщик, подобный отцу, и почувствовала боль почти физическую — внутри меня бушевала настоящая буря. Такие сильные эмоции я испытывала только потому, что разговор касался Магды, хотя я не до конца понимала, почему меня не покидает ощущения приближающейся катастрофы. Возможно, потому, что мама выбежала из кухни как сумасшедшая, при этом она так топала, словно хотела своими шагами растолочь каменные плиты пола. Она выскочила, даже не убрав на место гладильную доску, я подумала, что ей следовало бы сначала хоть что-нибудь сказать, — ее поведение выглядело странно.

Все присутствовавшие на кухне нашли выход из затруднительного положения, сделав вид, будто ничего не произошло. Я уже хотела последовать за матерью, но няня удержала меня за руку и повела в ванную, чтобы причесать. Однако я заметила, что бабушка в очередной раз собралась идти в церковь, которая была очень большой и могла вместить в себя всех молящихся, даже опоздавших. Бабушка собиралась в церковь еще и потому, что в этот день было праздничное шествие. Я согласилась пойти с ней и направилась к двери, но потом решила спрятаться под лестницей и затаила дыхание, пока не услышала шум удаляющихся автомобилей. Потом я бегом покинула свое убежище и без промедления направилась к пруду.

Магда, в черном купальнике, с ногами, намазанными увлажняющим кремом, плакала и курила без остановки. Она докурила сигарету уже почти до самого фильтра, потом увидела меня и улыбнулась, но вместо того чтобы поприветствовать меня, Магда пробормотала что-то, глядя в землю. Я не поняла ни слова. Я стояла перед ней, не очень понимая, что следует делать. Магда предложила мне присесть рядом. Я согласилась, некоторое время мы молчали, я ждала, что она что-нибудь скажет, как-нибудь объяснит случившееся. Но Магда на меня не смотрела. Она была такой грустной, и мне захотелось поддержать ее, утешить, хотя я понимала, что сейчас ей нужно побыть одной. Я поднялась и пошла в пустой дом, но тут заметила человека, которого вовсе не ожидала увидеть.

Папа шел прямиком к Магде, будто совсем не видел меня. Он подошел к ней, встал сзади, прямо за ее спиной. Потом наклонился к Магде, взял ее под подмышки и осторожно поднял на ноги. Она, однако, не спешила вставать на ноги. Отец легонько подталкивал Магду, заставляя идти самостоятельно, но добился только того, что она всем своим весом навалилась на него. Папа обращался с Магдой очень нежно, как если бы она была маленьким ребенком. Он сделал еще несколько попыток заставить ее встать на ноги.

— Пойдем, пойдем, Магдалена… Как может сойти Святой Дух, если не увидит тебя?

Она, подталкиваемая вперед его сильными толчками, заплакала, блестящие слезы потекли по ее щекам.

— Это ты, правда?

— Конечно. А кто бы еще пришел сюда?

— Ты козел, Хайме, серьезно, — она все еще не могла нормально улыбнуться. — Ты меня совсем достал, зачем ты только усугубляешь ситуацию?!

— Я это делаю исключительно для тебя! Я не хочу, чтобы все оставалось, как сейчас.

— Неужели тебя кто-то попросил забрать меня?

— Да, — отец стал говорить тише, и мне нужно было хорошенько напрячься, чтобы услышать, что он говорит. — Каждое утро ты желаешь мне хорошего дня, каждый вечер — доброй ночи, ты любишь ругаться со мной в коридоре. Ну, ты же понимаешь, что я имею в виду.

— Не говори глупости, Хайме!

— А что ты так разнервничалась? — Он улыбнулся и, если мне не изменило зрение, поцеловал ее. — Ты никогда не понимала меня. — Магда расхохоталась. — Пошли прогуляемся, давай, тебе необходимо проветриться.

Она тяжело поднялась, не отказываясь идти с ним, и только теперь он увидел меня и понял, что я видела все произошедшее.

— Эй, ты, что ты здесь делаешь?

— Э-э… Я не знаю, — ответила я, — они меня забыли взять с собой, как всегда… Будет лучше, если я пойду гулять с вами.

— Хорошо, только объясни мне сперва кое-что. Я сидел, смотрел телевизор в комнате Мигеля, а потом почувствовал запах гари, что-то сгорело на кухне. Почему ты не позвала никого, ты не могла не чувствовать этот запах? В любом случае мы тебя с собой возьмем. Пойдем, прогуляемся до гостиницы. Пошли?

— Да, но дядя Мигель не разрешил мне ходить в тот квартал…

— Я разрешаю тебе. Все равно Мигеля нет дома. Он уехал вместе с дедушкой и Порфирио за голубями.

— А Хуана? — спросила Магда.

— Она тоже ушла, хотела посмотреть на шествие.

— Ну, тогда пойдем, — ответила она.

Мне показалось, что они оба хотели остаться вдвоем, тем не менее Магда обняла меня и поцеловала.

— Спасибо, мое сокровище. За компанию.

Отец посмотрел на меня и произнес:

— Я, похоже, забыл выключить телевизор в комнате Мигеля. Малена, ты не могла бы подняться и посмотреть?

Я кивнула, перелезла через изгородь и пошла в дом. Мне хотелось еще понаблюдать за папой и Магдой, но, дойдя до пруда, я услышала голос отца:

— Малена, я не вижу, чтобы ты шла.

У меня не осталось надежды понаблюдать. Телевизор в комнате Мигеля был выключен и, само собой разумеется, мне хватило времени, чтобы обойти всю его комнату и возвратиться, не увидев ничего интересного. Обследование комнаты не дало результата, на который я рассчитывала. Я часто видела Мигеля в обществе охотников, когда он похвалялся большим числом подстреленных птиц, поэтому сейчас ожидала увидеть что-нибудь из новых охотничьих трофеев.

Мы сели в джип и поехали в деревню. На рынке мы увидели дедушку, бабушку и маму, которая была с ними. Постепенно все мои тревоги отошли на второй план. Я радовалась, что еду с Магдой в деревню, и старалась не покидать ее. Хорошо, что она оказалась вовсе не святой, не Пречистой Девой или воплощением Духа Святого, теперь я была спокойна — Магда не изменилась.

* * *

Я шла вперед по тротуару, довольная тем, что увидела. Это была она — тот самый поворот головы, тот же напряженный изгиб шеи, та же решительность, откинутые назад плечи, что придавало ее спине форму дуги или арки. Я не собиралась думать о причинах ложных оптических эффектов, но, вне всякого сомнения, мать с одного мимолетного взгляда смогла бы узнать в этой женщине свою дочь, ведь она единственная в мире ступала так, будто ничто и никто не в силах ее взволновать. Мать узнала бы в этой женщине монахиню, которая всех обманула. Тут женщина, которую я преследовала, внезапно остановилась и обернулась, видимо почувствовав какую-то угрозу. Это была, конечно, Магда, такая же, как и в прошлом году. Она шла прямо ко мне, но все еще меня не замечала. Она подошла к краю тротуара и проголосовала, чтобы остановить такси.

Я окликнула Магду и подбежала к ней, обрадованная нашей как бы неожиданной встречей. Увидев меня, она не смогла сдержать улыбку, но тем не менее не сдвинулась с места. Магда выглядела очень напряженной, я подумала, что она попросту опешила при виде меня. К тротуару подъехало такси. Я не отваживалась первой заговорить с Магдой, она молчала, но таксист не хотел ждать и нетерпеливо нажал на клаксон, потом высунулся из окна машины со словами: «Сеньора, мы едем или нет?», после чего попытался схватить меня, чтобы втащить в машину, но тетя не допустила этой грубости. Она подтолкнула меня в машину и села рядом.

— Очень хорошо, Малена, и что мне с тобой делать?

Пять минут мы ехали молча, я смотрела в окно. Когда, наконец, Магда дотронулась до моего плеча, я повернулась к ней. Она выглядела очень взволнованной, даже испуганной и снова меня спросила:

— Что мне с тобой делать?

— Не знаю.

— Ясно. Что ты там делала?

Я снова отвернулась от Магды, будто бы любуясь пейзажем, потом решила, что нет ничего лучше, чем правда. Мне следовало поблагодарить ее за возможность ехать в такси, успокоить и извиниться.

— Я была уже у дверей академии. Понимаешь? Я пришла на занятия по английскому, но потом я увидела тебя и пошла за тобой, чтобы поздороваться.

— Но почему-то ты не спешила приветствовать меня, — заметила Магда, пытаясь заглянуть мне в глаза.

— Просто дело в том, что ты очень быстро ходишь. Я почти догнала тебя, но ты зашла в какой-то дом, а я осталась тебя ждать, кроме того, я заблудилась и не знала, как вернуться. Я спросила у вахтера или охранника, не знаю, кто это был, где в этом здании проходят занятия по французскому языку, а он мне ответил, что здесь никаких занятий не проводится.

Я на мгновение остановилась, чтобы понаблюдать за ее реакцией, но Магда молчала, и я продолжила:

— Я подумала, ты хорошо знаешь французский язык, потому что ты очень хорошо говоришь, я слышала однажды.

— Ты ведь никому об этом не расскажешь, правда? — взволнованно спросила Магда.

Я покачала головой.

— Я умею хранить тайны.

Наконец она улыбнулась, даже начала смеяться. Магда смеялась всегда очень звонко, потом обняла меня крепко-крепко, что я даже немного испугалась, но поняла, что она просто слишком соскучилась.

— Боже мой, Боже мой, какие мы глупые! Тебе ведь всего одиннадцать лет, а ты уже в курсе моих дел, знаешь, что нужно и что нельзя говорить, вот как бывает… Само собой, ты умеешь хранить тайны, — Магда уже совсем успокоилась, а ее голос стал нежным. — Ты внучка моего отца, дочь моей сестры, ты научилась хранить секреты раньше, чем кататься на велосипеде… Впрочем, со мной было то же самое.

— Я знаю, что это грех.

— Нет, это не грех, Малена, — она медленно, с нежностью, погладила меня по волосам и повторила, — это не грех. Ложь — грех, а это… Это единственный способ защититься.

Такси затормозило у тротуара прежде, чем я успела что-либо ответить. Я не поняла последних слов Магды, но догадалась, что она сказала, что-то очень важное. Сейчас я думаю, что если попытаться объяснить себе то, что тогда произошло, никто не сможет понять всех причин моего поведения, но оно всегда было естественным. В действительности была одна вещь, которая меня волновала и о которой я спросила, когда мы пошли по улице, застроенной современными зданиями. Я спросила о том, что оставалось для меня непонятным.

— Почему ты больше не носишь монашескую одежду?

— Потому что она мне не нравится! Ведь тебе тоже не нравится одеваться в форму колледжа по субботам, разве не так?

— Да, но сегодня не суббота.

— Сегодня днем я вышла из дома, чтобы сделать кое-что, при этом никто не должен знать, монахиня я или нет. Когда решаешь заняться делами, то не обязательно одеваться в одежду монахини. Люди уважают монахинь, но не принимают нас всерьез, относятся к нам как к чудачкам. Со священниками все иначе.

— Мы идем по делам?

Она остановилась и взяла меня за плечи.

— Послушай меня, Малена. Как-то ты сказала, что любишь меня. Это, правда?

Я кивнула.

— Что сильно любишь меня, верно?

Я снова кивнула.

— В общем, если ты меня любишь, пообещай мне… Я всю жизнь хотела кое-что сделать для тебя. Ты спросишь, о чем я говорю? О том, чего хотели бы для себя твой отец, твоя мать, твоя сестра. Поэтому мне ничего другого не остается. Не я привела тебя сюда, ты сама пошла за мной. А потом я не хотела оставлять тебя одну на улице. Так?

— Да.

— Очень хорошо, Малена, тогда пообещай мне, что не скажешь никому, что ты меня встретила сегодня, что шла за мной туда, куда я теперь тебя отведу, ты никому не скажешь, что я там делала. Ты обещаешь?

Магда не верила, что я смогу держать язык за зубами, и это оскорбило меня. Видимо, она чего-то сильно боялась, чего-то греховного, того, что каралось адскими муками. Я должна была пообещать ей. Когда я заговорила, мой голос звучал так тонко, словно вместо меня говорила Рейна:

— Да, я тебе обещаю.

— Не мучайся, мое сокровище, — улыбнулась Магда, заметив мое замешательство. — Я только иду кое-что купить. Это ведь не грех. Правда?

— Конечно, нет, — я улыбнулась ей в ответ, стараясь, чтобы мой голос звучал как можно спокойнее.

— О том, что сейчас произойдет, — сказала она, взяв меня под руку, — никто не должен знать. Монахиням нельзя ничего покупать, не испросив на то разрешения. Меня бесит то, что я не могу иметь своего дома, уголка, куда бы я могла пойти, например… Да… Когда-нибудь все изменится. Понимаешь?

Несомненно, я ее понимала, все понимала. Покупки — одна из многочисленных традиций моей семьи. Я действительно не видела ничего предосудительного в том, что в тот день Магда говорила и делала. Ничего страшного не случилось, когда мы перешагнули порог элегантно отделанного особняка, вместе сели за стол, а симпатичный сеньор, щедро предложивший вначале мне конфет, начал читать какую-то бумагу, где постоянно рядом со словом «собственность» стояло мое имя — Магдалена Монтеро Фернандес де Алькантара. Имя Магды почему-то не прозвучало ни разу. Она спокойно прослушала весь текст, не сделав ни одного замечания в адрес его составителя. Потом повернулась и протянула мне несколько фотографий, пока щедрый сеньор на некоторое время выходил.

— Посмотри. Как тебе?

На фотографиях был снят очень красивый дом, стены которого были практически белыми, исключая лишь пространство между окон, на котором цветом индиго были изображены красивые узоры. Входные двери в старинном стиле, как и в Альмансилье, высотой были в два человеческих роста, выложенные над ними изразцы складывались в надпись — имя и дату. По стенам спускались длинные стебли цветущих олеандров. По периметру также были высажены цветы и кактусы. Если бы иллюстраторы хотели изобразить сказочный дом, то он выглядел бы именно так.

— Он очень красивый. А где он находится?

— В городке Альмерия, называется «Монашеский омут», он должен стать моим пунктом назначения… — Магда вздохнула, погрузившись в свои мысли. Потом она снова улыбнулась, глядя мне в глаза. — Я рада, что он тебе нравится, потому что он твой.

— Мой?

— Да, я купила этот дом на твое имя. Можешь делать с ним все, что захочешь, когда я умру, потому что, я надеюсь, до тех пор ты меня не выгонишь из него. Правда?

В этот момент вернулся сеньор и продолжил читать бумаги высоким голосом. Я подумала, что Магда уехала, сбежала из Мадрида, чтобы жить в этом белом доме в одиночестве, окруженной цветами и кактусами. Я хотела сказать, что с удовольствием жила бы вместе с ней, но потом поняла, что не стоит этого говорить. Я представила Магду постаревшей: она сидит около этого дома и кормит с руки птиц (на фотографии никаких птиц не было).

Наконец Магда встала, пожала сеньору руку, я поднялась вместе с ней. Мы вышли на улицу, но не успели пройти и двадцати шагов, как она остановилась, а потом потянула меня за собой в канцелярский магазин.

— Я хочу сделать тебе ответный подарок. Помнишь те цветы тыквы?

— Да, но ведь они тогда уже испортились, так что…

— Не важно, детка. Я все равно хочу тебе что-нибудь подарить.

Пожилая сеньора за прилавком в полинявшем синем платье смотрела на нас с другого конца магазина. Тетя увидела ее.

— Добрый день. Мы бы хотели купить дневник.

— Для мальчика или для девочки?

— А что, они сильно отличаются?

— Да нет, не особо, по правде говоря. Я имею в виду цвет, оформление переплета.

— Это для меня? — шепнула я на ухо Магде.

Она утвердительно кивнула, а потом произнесла:

— Для мальчика, пожалуйста.

Тетя была единственным человеком, кому я рассказала о своих мечтах. И сейчас она еле сдерживалась, чтобы не рассмеяться. Однако продавщица ничего не заметила и пошла в подсобное помещение. Спустя несколько минут она вернулась с дюжиной строго оформленных дневников. Продавщица разложила их перед нами на стеклянном прилавке, предлагая получше рассмотреть.

— Выбери тот, который тебе больше нравится, — сказала мне Магда.

Я разглядывала дневники очень внимательно, но при этом не могла скрыть свое неудовольствие.

— По правде говоря, я бы предпочла, чтобы ты подарила мне книгу или деревянный пенал…

— Нет, — твердо ответила мне Магда, — это должен быть дневник.

В конце концов я решила выбрать самый простой из всех — дневник в переплете из зеленого фетра с кармашком. У меня даже возникло ощущение, что этот дневник был сделан в расчете на то, что его купит какой-нибудь тиролец в тон своей курточки.

Продавщица хотела завернуть дневник в бумагу, но Магда сказала, что это не требуется, оплатила покупку, и мы вышли на улицу. Пока мы ждали такси, Магда взяла дневник, открыла его, потом закрыла и протянула мне.

— Послушай меня, Малена. Я знаю, что ты не витаешь в облаках. Однако я уверена, что он тебе очень пригодится. Пиши в нем. Записывай все, что с тобой происходит, описывай все плохое, что с тобой приключится. Пиши о том, о чем не можешь никому рассказать. Радостные события, чудесные происшествия, которые никто не поймет, если ты о них расскажешь. Пиши в нем тогда, когда поймешь, что не можешь что-либо вынести, когда захочешь покончить с собой или спалить дом. Никому не рассказывай о своих чувствах, но пиши о них в этот дневник. Записывай все, а потом читай то, что когда-то написала.

Я оглядела Магду с ног до головы. Не зная, что ответить, я прижала дневник к груди так крепко, что пальцы побелели. Пустые такси проезжали мимо нас, но Магда их будто не замечала — она была целиком поглощена своим рассказом. Она замерла, словно не решалась произнести вслух нечто очень важное.

— Существует лишь один мир, Малена. Решение проблем состоит вовсе не в том, чтобы превратиться в мальчика, и ты никогда мальчиком не станешь, как бы сильно ни молилась. От того, что ты девочка, не существует лекарства. Все женщины в нашей семье похожи друг на друга, но ты другая. Ты сильная и независимая, пойми это. Если будешь сильной, то рано или поздно ты осознаешь свои сильные стороны. В конце концов, ты поймешь, что ничем не хуже сестры и матери, что ты такая же женщина, как и они. Но, во имя всего святого, — губы Магды задрожали, возможно, от переполнявших ее чувств, а, может быть, от гнева, — не позволяй им играть с собой. Никогда. Ты слышишь? Никогда, никогда не позволяй Рейне манипулировать тобой ни в шутку, ни всерьез. Ты должна с этим покончить, покончить раз и навсегда, или эта проклятая игра покончит с тобой.

Наконец я поняла, что так Магда прощается со мной. Я вспомнила фотографию того белого дома, где не было птиц. Я поняла, что она оставит меня одну с этим зеленым дневником в руках.

— Я пойду с тобой, Магда.

— Что ты такое говоришь, глупая!

Я вытерла пальцами слезы и попыталась улыбнуться.

— Никто ни к кому не пойдет.

— Я пойду с тобой, позволь мне, пожалуйста.

— Не говори глупости, Малена.

Тут она подняла руку, чтобы остановить такси, открыла дверь автомобиля и назвала шоферу адрес моего дома, а мне дала купюру в пятьсот песет.

— Ты же умеешь считать. Правда?

— Не уходи, Магда.

— Конечно, я не уйду, — она обняла меня и поцеловала, как делала тысячу раз, прилагая усилия к тому, чтобы ее чувства не выглядели наигранными, — я бы проводила тебя, но у меня осталось мало времени. Ты тоже поторопись, твоя мама, должно быть, начала волноваться, давай, иди…

Я села в машину. Она не двинулась с места, потому что на светофоре перед нами горел красный свет. Магда наклонилась к окну, около которого я сидела.

— Я могу верить тебе?

— Конечно. Только позволь мне пойти с тобой.

— У тебя какая-то навязчивая идея! Что с тобой? Завтра мы увидимся на перемене, идет?

— Идет.

Такси поехало, я высунула голову из окна, чтобы посмотреть на Магду. Она стояла у края тротуара, натянуто улыбалась и махала мне рукой на прощание. Ее рука двигалась вправо-влево, как заведенная, будто кукольная или механическая. Я смотрела в сторону Магды до тех пор, пока ее силуэт не исчез из виду.

На следующий день на перемене я не встретила Магду. Теперь мне нужно было учиться жить в одиночестве.

* * *

В течение долгого времени меня не покидало чувство, что я родилась по ошибке. Наше с Рейной рождение было событием скорее болезненным, чем радостным, его многое омрачило. Возможно, поэтому чувство вины закралось в мою душу раньше, чем я смогла подумать о происходящем. Но, однажды зародившись, мысль о том, что я живу по ошибке, не только не исчезла, а усилилась. Когда я была еще в утробе матери, то постоянно шевелилась, причиняя матери невероятные неудобства, — уже тогда я стремилась разрушать все вокруг себя. Сестра не была такой беспокойной, как я. Может быть, поэтому я чувствовала перед ней определенные обязательства, будто жила намного дольше нее или присвоила себе часть ее жизни. Пока мы с Рейной соседствовали в утробе матери, я имела перед ней преимущество, но потом уступила Рейне вместе с правом на большую часть материнской любви.

Никто никогда ни в чем меня не упрекал, но и не говорил того, что помогло бы мне перестать чувствовать себя виновной. Казалось, в семье все уже свыклись с таким положением вещей — только так можно было объяснить то удивительное спокойствие, с которым каждые шесть месяцев Рейне обмеряли череп и делали рентгеновский снимок запястья. Врачи будто опасались нарушить естественный ход ее развития или сомневались в положительной динамике ее анализов. Они словно были уверены в том, что кости Рейны могут укорачиваться или растягиваться самопроизвольно. Мама жила в постоянной тревоге, которая начинала расти в те моменты, когда она одевала нас перед выходом из дома, и достигала кульминации в поликлинике, где она сидела рядом со мной, готовясь услышать ужасный приговор: «Нам очень жаль, сеньора, но эта девочка не вырастет ни на сантиметр». Пока что этот приговор никто вслух не произнес. Рано или поздно к нам выходила Рейна с пригоршней карамелек и смотрела на маму странным взглядом. Запястье моей сестры не увеличивалось, ее тело упорствовало в своем нежелании развиваться. Рейна напоминала гусеницу, которой, возможно, было суждено измениться одним махом и через шесть месяцев стать абсолютно другой.

Наконец наша больная подходила и протягивала мне руку, но тут же раздавался окрик матери:

— Нет, не прикасайся. Она здоровая.

Я была здоровой, рослой и крепкой, мои успехи в физическом развитии были выдающимися, особенно после того, как мы отметили наше шестилетие. Когда мне исполнилось шесть, врач свое внимание целиком посвятил Рейне, меня же осматривал бегло. Мое детство повлияло на всю мою жизнь. Каждую ночь я размышляла о нас с Рейной. Все родственники постоянно твердили, что мне очень повезло со здоровьем, но сама я упорно отрицала благосклонность судьбы к моей персоне. Крепкое здоровье было скорее моей карой, я же не могла понять, за что наказана. Долгое время чувство вины душило и не покидало меня ни на миг. Во сне кошмары продолжались, кроме того, мои сны не были невинными фантазиями, вдохновленными дневными событиями. Несмотря на то, что сестру я искренне любила, во сне я ее ненавидела. Возможно, отвращение и ненависть к Рейне были вызваны во мне чувством вины. Я боялась, что чувства из сна перейдут в реальность, боялась своей ипохондрической матери, которая обладала какой-то деформированной гиперчувствительностью. Мне было очень тяжело находиться в душном мире матери и сестры. Мне хотелось с ним покончить или хотя бы с тем выделенным пространством, в котором обитали мы с сестрой. Этот мирок был сделан по ее мерке, не по моей. Это было очень несправедливо и, что еще хуже, страшно неправильно. Когда я просыпалась среди ночи, дрожащая, вся в поту, после кошмарного сна, временами страшного, временами просто изматывающего, в этот самый момент я видела хрупкую фигуру моей сестры.

Временами мне снилось, будто я хочу поиграть с Рейной так, как если бы она была говорящей куклой. Я хотела заглянуть внутрь ее тела — мне казалось, что там должны быть механические детали, соединенные проводами. Во сне я наклоняла сестру и забиралась внутрь ее тела, обливаясь ее кровью. Потом я выходила из комнаты, не обращая внимания на совершенное мною убийство. Я не была настолько глупой, чтобы забыть закрыть дверь с большой осторожностью и начать немедленно придумывать себе алиби, которое бы меня оправдало. Далее мне снилось, что прибегает мама. Я начинала обвинять в случившемся няню Хуану: будто бы все произошло из-за ее грубой швабры с металлической ручкой. Я просыпалась, задыхаясь от тоски, которая противоречила моему мистическому веселью во сне.

Наконец я проснулась. Дыхание стало ровным, губы переставали кривиться от огорчения при взгляде на Рейну, которая тихо спала в кровати, повернувшись ко мне лицом. Я гадала, насколько ее сны были счастливыми. Они должны были быть счастливыми, потому что жизнь Рейны была правильной, потому что настоящим девочкам не снятся кошмары о преступлениях, а ее судьба складывается по сказочному сценарию, где добрые феи спасают попавших в беду нежных принцесс, питающихся в лесу смородиной, хотя они, так же как и Рейна, до этого за всю свою жизнь не видели ни одного куста смородины.

Я, должна была признать, что не хотела бы оказаться в смородиновом лесу, потому что в своей жизни никогда не видела ни одной смородины. Меня вдруг начала удивлять собственная одежда, цвет и рисунки тканей, манера причесываться, запах шелковых лент, которые мама каждое утро вплетала мне в волосы. В конце концов я начала ощущать собственное тело как нечто чужое, а моя душа была заключена в теле, которое ей не подходило. Я начала подозревать, что должна была родиться мальчиком, парнем и была насильно втиснута в неподходящее тело, по какой-то мистической случайности, по ошибке, — эта экстравагантная мысль, объяснившая мне ошибку природы, и моя способность воспринимать все происходящее сквозь призму этой теории успокаивали меня в течение долгого времени. Я была создана как мальчик, а потому не могла любить ни Рейну, ни саму себя.

Никто не может требовать от человека, который тайно был мальчиком (кем я и хотела быть), вести себя как настоящая девочка. Мальчики могут непринужденно раскинуться на диване, не задумываясь о манерах. Они могут носить рубашку, не заправляя ее в брюки, и не думать о том, что рискуют ее запачкать. Мальчикам позволено быть неуклюжими, потому что неуклюжесть — само по себе мужское качество. Они могут быть несобранными или недостаточно талантливыми для обучения сольфеджио. Мальчики могут громко разговаривать, сильно размахивать руками при разговоре, все это не делает их меньше мужчинами. Мальчики ненавидят банты, и весь мир знает, что эта ненависть родилась вместе с ними в самом центре их мозга, там, где рождаются идеи и слова, а потому им не нужно завязывать на голове банты. Мальчикам разрешено выбирать себе одежду, они не обязаны в колледже носить форму, и, если у них есть братья-близнецы, их матери никогда не покупают им одинаковую одежду. Мальчики должны быть ловкими и добрыми, и этого вполне достаточно. А если они грубоваты, их бабушка и дедушка улыбаются и думают, что так и должно быть. В действительности я не хотела быть мальчиком, для меня это не было самоцелью, но я не видела другого выхода, другой двери, через которую можно выскользнуть из проклятого тела, которое мне было дано судьбой. Я чувствовала себя черепахой, к тому же хромающей на все лапы и наступающей на все грабли, встречающиеся по дороге. Мне никогда не стать похожей на сестру, так что мне ничего не остается, как превратиться в мальчика.

Мир принадлежал Рейне, он был создан таким же тихим, как она, и благоволил ей своими цветами и своим размером. Он как будто был создан по лекалам, с самого начала предназначенным для одной актрисы влюбленным в нее неизвестным мастером. Рейна царствовала с естественностью, которая отличает истинных монархов от бастардов-узурпаторов. Она была доброй, грациозной, нежной, бледной и изящной, словно миниатюра, кроткой и невинной, как девочки на иллюстрациях к сказкам Андерсена. Она не всегда все делала хорошо, само собой разумеется, но даже когда она проигрывала, ее просчеты соответствовали неписанным законам, правящим в мире, то есть были вполне допустимыми, такими, что их все принимали в качестве неизбежной нормы. И когда она решала быть плохой, то и в этом качестве выглядела изящно. Я, с моей привычкой действовать прямо, удивлялась способностям сестры.

Мы были настолько разными, что несходство наших лиц и тел казалось мне уже неважным, а когда люди удивлялись тому, что мы близнецы, я думала, без сомнений, что Рейна — девочка, а я — нет. Много раз я думала, что если бы мы казались окружающим людям похожими, все было бы иначе. Я постоянно размышляла над феноменом сходства, которого мы избежали, думала, что в противном случае я бы чувствовала то же самое, что и сестра. Но я не имела с ней ничего общего, и она, мне кажется, а вовсе не чувствовала моих страданий и переживаний. Мы не совпадали во всем — от выбора гренок за завтраком до времени пребывания в ванне по вечерам. Порой мене казалось, что Рейна находится где-то рядом, что она намного ближе мне, чем все остальные люди. За завтраком меня не покидало ощущение, что гренки, которые я ем, — это ее гренки, ванна, в которой я моюсь, — ее ванна. Потому что все, чем я пользовалась, было дубликатами вещей сестры, с той лишь разницей, что в ее руках они выглядели более естественными, чем в моих. Это только подчеркивало наше несходство. Мир, в котором мы жили, был тем местом, которое Рейна будто бы выбрала для себя. Мне не хватало сил, чтобы сменить маску, которую я создала по подобию своей сестры, достоинств которой у меня никогда не будет. Я чувствовала, что напоминаю однорукого фокусника, слепого фотографа, крошечной гайкой (к тому же еще и с дефектом), мешающей слаженной работе гигантской божественной машины. Я хотела стать лучше и напрягала память, чтобы запомнить каждое слово Рейны, каждый ее жест, каждый поворот ее головы.

Каждое утро я вставала с постели, намереваясь прожить новый день правильно, без ошибок. Я даже составляла в голове некий план, но если только начинала ему следовать с утра и до вечера, то непременно ошибалась. Я вела себя хорошо и предусмотрительно, но не могла забыть о том, что девочка, которой я хотела стать, была всего лишь глупой упрямицей, возможной копией моей сестры, а никак не мной. Мое поведение меня не беспокоило, ведь внутри я продолжала оставаться самой собой. Во всей этой путанице между мною настоящей и вымышленной преобладала любовь, которую я испытывала к Рейне, — чувство, невероятно сильное временами. Это чувство никогда не переставало быть любовью, но в то же время оно никогда не доходило до абсолютного, абсурдного состояния. Думаю, чтобы сильно кого-то любить, необходимо преодолеть чувство самосохранения, а я этого не сделала и потому всегда сильно раздражалась, когда видела Рейну. Чем дальше, тем тяжелее я выносила то, что Рейна много времени проводила с отцом, пока я ждала его в Фернандес де Алькантара, так же, впрочем, как мама и Магда. Я постоянно билась над решением головоломки мироздания, придуманной каким-то утомленным духом, который развлекался, рисуя части своего ребуса на отдельных лоскутах ткани, очень похожих между собой. Темные портреты, висевшие на стенах дома на Мартинес Кампос, и были частью этого ребуса.

К сестре я испытывала инстинктивную зависть, усиливающуюся всякий раз, когда я бывала свидетельницей ее раскованного поведения. Она справилась со своими болезнями и, казалось, полностью переросла трагические последствия своего рождения. Рейна превратилась, может, и не в абсолютно здоровую девочку, но в нормальную, среднего роста и удивительно хрупкую, по-своему милую — создание неизвестного творца, внимательного к мелочам. Ее тело и душа были гармоничными, а потому казались совершенными, и, без сомнения, Рейна внушала восхищение. В первую очередь это касалось внешней красоты сестры. Посадка ее головы была такова, что, казалось, Рейна смотрит на всех свысока. Зеленые глаза с каштановым отливом, очень красивые изящно очерченные губы, а кожа настолько тонкая и бледная, что казалась прозрачной, сквозь нее просвечивали маленькие сосудики, оттенявшие кожу фиолетовым. Рейну можно было легко представить внутренним зрением — такой нежной и хрупкой она была. Ангелом во плоти, который в своем миниатюрном теле скрывает титанические силы, парадокс. Обо мне, в противоположность сестре, ничего подобного нельзя было сказать. У меня были крупные пухлые губы, белоснежная улыбка — яркая, колоритная внешность. Людям хватало одного взгляда, чтобы разглядеть меня, поэтому, возможно, никто, кроме Магды и дедушки, на меня долго не смотрел.

Мама горько жаловалась на то, что внешне мы были непохожи, она считала, что это обстоятельство противоречит природе. Она пыталась понять, как такое может быть, но так и не сумела разобраться в этом сложном житейском вопросе. Мама никак не могла взять в толк, как мы можем быть близнецами, и постоянно жаловалась на нашу несхожесть, причем делала это с четкой периодичностью каждую весну и каждую осень. Она сокрушалась по поводу трудностей с нахождением нужного цвета, фасона или украшений, которые бы подходили одинаково нам обеим. В конце концов папа в ответ на мамины стенания пытался ее приободрить и говорил, что людям редко везет иметь детей-близнецов, причем абсолютно разных: брюнетку и блондинку, высокую и маленькую, хрупкую и крепкую. Мама молча выслушивала его утешения, а потом продолжала искать поводы для новых жалоб и стенаний. Мама никогда не теряла надежды сделать нас похожими друг на друга. Правда, думаю, в глубине души она была бы рада иметь сыновей. Теперь я знаю, что моя сестра после своего появления на свет долгое время находилась в инкубаторе, ее кожа была темно-лиловой, а кости покрыты тонкой кожицей, у нее были большие глаза и впалые щеки. У Рейны не было второго подбородка, кожа не имела нежного розового цвета, как у других новорожденных. Я знала, что каждый раз, подходя к Рейне, следовало помнить, что она может испытывать боль при любом движении и вздохе.

Дела со здоровьем Рейны шли не особо хорошо, но мама не желала отступать, она попала в плен своих надежд и страхов. Мама всегда хотела иметь дочек-близняшек. И теперь, когда она родила близнецов, ей хотелось, чтобы они были максимально похожими, поэтому и старалась одевать нас одинаково. Она подбирала нам шерстяные кофточки цвета, настолько близкого к тону моей кожи, что сложно было понять, где кончается ткань и начинается тело. Мне не нравилось, что мама старается сделать нас одинаковыми. Когда она причесывала меня, то я просила, чтобы она сделала мне прямой пробор, но она улыбалась и причесывала их на какой-нибудь бок. Я просила ее причесывать меня по-другому каждый день, а она как будто не слышала. Мама была уверена, что прическа, которую она выбрала, мне подходит больше всего. Я не могла признаться матери, что ненависть к своей внешности мне внушила ее родная сестра Магда — эта непредсказуемая странная ведьма с вечной сигаретой в руке, которую она курила через мундштук из слоновой кости в форме рыбы. При этом Магда ритмично постукивала о каменный пол носами своих черных туфель на высоких каблуках.

Глядя на мать, я постоянно спрашивала себя, почему я не могу пожаловаться ей на свое недовольство, не могу сказать правду: я ненавижу бант, который каждый день вплетают мне в волосы. Я не говорила этого, наверное, потому, что не хотела никому раскрывать свою подлинную сущность.

* * *

Уход Магды в монастырь, а потом вторжение в мою жизнь нарушили ее привычный распорядок. Меня словно толкали на пол, залитый цементом, но который еще не застыл. Я никогда не пыталась понять, почему моя тетя любила меня больше, чем мою сестру. Во мне зрела уверенность в том, что ее любовь ко мне не могла быть чистым чувством, — она таила в себе что-то запретное, сомнительное и греховное, наши с ней отношения были странными. Потому то, что мне рассказал дедушка около портрета Родриго Жестокого, было правдой, единственной правдой, которая для меня была как удар под дых. Рейна была намного лучше меня, она была просто лучше меня. Это было так же очевидно, как и то, что я была на восемь или девять сантиметров выше нее. Эту разницу можно было легко заметить невооруженным глазом.

Поэтому, когда Магда ушла, в течение целого года я продолжала играть в ту самую игру, продолжала соблюдать торжественный обряд, обусловленный обычными юношескими страхами. Я настолько раздвоилась внутри себя, что даже дала своему второму «я» имя — Мария. Это помогало мне скрывать настоящую себя, помогало мне выглядеть лучше, чем я была в действительности. Я выдумала Марию для того, чтобы обманывать окружающих. Правда, мне приходилось разговаривать с самой собой, уговаривать поступать так или иначе, что порой выглядело абсурдно: «Мария, в конце концов, ты не должна вести себя как корова». Или уподобляться героиням смешных любовных романов, которые собирала Ангелита, девочка из нашего дома: «Скушай еще ложечку, Мария, пожалуйста». Или, проходя по дому субботним утром мимо высоких шкафов, придумывать таящуюся в них опасность: «Что ты стоишь, Мария? Ты должна измениться, стать лучше, ну-ка…» Очень скоро я осознала, насколько разными были мы с Рейной. Мне было грех жаловаться на то, что я веду эту игру, потому что у нее были и хорошие стороны: она помогала мне справляться со своими обязанностями, получать хорошие оценки, мама стала меньше раздражаться из-за меня, я снова пошла в колледж, и мой внешний вид больше никого там не раздражал.

Получилось так, что моя жизнь стала большей частью спокойнее и проще. Мою игру, мое притворство заметила Магда, когда мама однажды вечером стала восхищаться нашей с Рейной грацией. Магда ничего не говорила в ответ, только слушала. Я заметила, как ее губы стали кривиться, я подумала, что это нехороший знак, я поняла, что Магда обладает способностью распознавать фальшь, что она разбирается в детских играх. До этого момента игра казалась мне всего лишь шалостью, я думала, что могу ее прекратить в любой момент, когда захочу. Я была уверена в том, что Магда меня любит и сумеет понять. Я никак не могла предположить, что когда-нибудь пообещаю Магде покончить с этой игрой и мне придется сдержать обещание.

Поэтому меня не удивило то, что Рейна взбесилась, когда я но пути домой сказала, что больше не хочу с ней играть: нам уже почти тринадцать, а игра — это самое глупое, что только может нас объединять. Сестра посмотрела на меня так, будто я ее предала. Она не могла поверить своим ушам и попросила меня не говорить глупости. Итак, мне пришлось поменять тактику, я делала это не без грусти, потому что игра казалась мне делом веселым. Игра — единственное, что нас объединяло как сестер. В тот день я называлась Марией в последний раз.

Рейна сильно разозлилась на меня. Когда мы вернулись домой и я пошла в ванную мыться, она начала рыться в моих вещах, бумагах, тетрадях, учебниках, пока не нашла пакет — подарок Магды. Она нетерпеливыми пальцами разорвала его и прочитала надпись: «Дневник». Я поняла, что Рейна нашла пакет с дневником, потому что шум в комнате прекратился. Меня душили негодование и злость, а руки задрожали. Я медленно вышла из ванной, осторожно ступая босыми ногами по каменному полу.

Той ночью я подождала, пока Рейна заснет, и, стараясь не шуметь, достала подарок Магды из кучи вещей. Я отлично помню первые фразы, которые я написала в дневнике, это было сделано почти наощупь в кромешной темноте. Я думала два часа, прежде чем написала:

«Милый дневник, меня зовут Магдалена, но все называют меня Малена — это название танго. Уже почти год, как я поняла, что Пресвятая Дева не превратит меня в мальчика, потому что не хочет. Я хочу стать женщиной, похожей на Магду».

Потом из предосторожности я вычеркнула последние три слова.

* * *

С тех пор я так же регулярно писала в дневнике по ночам, как и получала мелкие деньги в мае. Вначале это происходило через посредничество привратницы колледжа, мрачной женщины, с которой, помнится, я не сталкивалась, даже не здоровалась до тех пор, пока не покинула тот дом, а точнее, пока мне не исполнилось шестнадцать лет. С этих пор я начала получать деньги заказным письмом. Мне приходило простое уведомление, в котором не было места для адреса отправителя.

Я постоянно боялась потерять свой дневник, а потому всегда прятала его в одном и том же месте. Известно, что, пока что-то не потеряешь, не поймешь, насколько это важно. Дневник стал особенно важен для меня теперь, когда в моей жизни наконец стали происходить важные события, ведь до сих пор я записывала одно и то же, незначительные наблюдения.

Когда я крадучись ходила ранними душными часами по дедушкиному дому, единственное, о чем я переживала, — шуме шагов. Приходилось ступать очень аккуратно, чтобы не наступить на скрипучие ступени. Самыми коварными были третья, седьмая, семнадцатая и двадцать первая ступени. Я должна была осторожно на цыпочках прокрасться мимо родительской спальни, добраться до своей кровати, упасть на нее еще в одежде, закрыть глаза и вспомнить события прошедшего дня. Малена — название танго. До этих пор я не испытывала ни к чему сильных чувств. Учебный год, с похожими, одинаковыми, днями, размеренными и утомительными, не был богат на душевные волнения. В моей жизни были важные, потрясающие события, например, конфирмация, аттестация в четверти или первая поездка за границу, которые, возможно, могли бы остаться в памяти как превосходные и волнующие приключения, однако таковыми не стали. Так случилось, помню, когда монахини повезли нас в пещеру Лурдес — город, подобного которому мы не видели. Поезд был набит стариками и больными, которые очень плохо пахли.

Я лучше запомнила ключевые моменты в моей жизни. Умерла бабушка Рейна, умерла благородно и быстро. Быстро умер дедушка. Он был уже очень старым, может быть, потому печеночная кома, от которой страдала его жена в последние дни, поразила и его. Бабушка закончила свои дни в счастливом ребяческом бреду. Она говорила с дедушкой нежным голоском, пыталась с хихиканьем повиснуть на его руках, называла его ласковыми именами, которые они давали друг другу много лет назад. Моя сестра присоединилась к общей игре на пианино, а мы с мамой и еще, кажется, с папой, хотя он пытался скрыть это, чувствовали себя такими гордыми, как никогда раньше: Анхелита играла свадьбу в Педрофернандес, и все мы были на этом празднике. Мама обратила наше внимание на разрушенное здание с гербом, приколоченным прямо над входом. Этот дом издавна принадлежал моей семье, а, когда дедушка моего дедушки решил вернуться в Испанию и поселиться в Мадриде со всей своей семьей, он предпочел построить новое поместье на земле, купленной в Альмансилье, расположенном немногим больше сотни километров в северном направлении, в тени холмов в местности Ла Вера, более плодородной и богатой, чем та, в которой раньше жили его предки.

Это было веселое путешествие, не такое, как поездка в Лурдес. Рейна тогда была очень тихой и кроткой, потому что мальчик, который ей нравился, позвонил в прошлый четверг. А поскольку нам позволялось выходить из дома только по субботам и воскресеньям, Рейне нужно было отсрочить торжественный момент первого свидания, а неделя казалась неимоверно длинной. Помню, она уже открыла рот сказать, что выбранное невестой платье, такое же, как в фильмах о Сисси, — с кринолином, расшитое жемчугом — отвратительно, но лично мне понравилась его экстравагантность, больше чем кому-либо. Я считала Анхелиту очень красивой, и, более того, была очень ею горда. На свадьбе я наслаждалась видом белоснежного поля (остовами вишневых деревьев под снегом), ела жареную свинину за праздничным столом, а вина пила больше, чем когда-либо раньше, танцевала с юношами из деревни, которые относились ко мне почтительно, и кадриль с женихом. После того как принесли блюдо с деньгами для новобрачных, няня Хуана и ее сестра Мария, согнувшись от ликеров и веселого смеха, решили станцевать хоту под аплодисменты и возгласы большинства гостей, правда, вид у обеих был какой-то скрюченный, как и их спины. Их поведение мне казалось очень непосредственным и свободным, но когда я попросила разрешения у мамы вместе с местными парнями обойти новобрачных, она чуть не упала в обморок.

Правда, потом ей стало лучше, а я настолько опьянела, что на коротком пути от ресторана до машины с трудом сохраняла равновесие. Я почувствовала легкий приступ паники и задрожала, сообразив, что, если младшая сестра Анхелиты не выйдет из ванной прямо сейчас, мне придется поцеловать своего двоюродного брата, который был очень некрасивым — толстым, к тому же большим дураком. Он был самым веселым из всех, и это обстоятельство мне уже сейчас не нравилось, как и то, что я никогда не знала его имени.

Чтобы пойти на эту свадьбу, я впервые в жизни надела прозрачные чулки. Мне было четырнадцать, и мое тело очень изменилось, но я не боялась этого и не смущалась, пока не увидела свои ноги, безупречные под капроновыми чулками, которые на свету отливали серебром. Свет рисовал на моих ногах длинную тонкую линию, которая уходила вверх, делая меня стройнее и выше. Я посмотрелась в зеркало, повернулась кругом. Светло-голубые чулки совершили чудо: выглядела я потрясающе. Я покраснела, поняв, что похожа на девушек из итальянских фильмов. Я с удовольствием слушала рассказы и шутки о молочной говядине швейцарских коров, которых разводил Марсиано в стойлах Индейской усадьбы.

Я наелась до отвала, мои руки, бедра, икры — все тело увеличилось, пока не потеряло свей привлекательности и мне не стало трудно дышать под тесным поясом. Это несколько ухудшило мой романтичный образ героини итальянских фильмов пятидесятых.

Небольшое усилие воли — и я смогла прийти в себя, восстановить дыхание, но в то же время, у меня начали неметь конечности — щиколотки, колени, запястья, локти и ключицы. Тело внезапно стало слабым и аморфным. Достаточно смуглое и вульгарное человеческое тело, из которого мне никогда не выбраться.

Контраст, который Рейна, одетая в австрийское серо-зеленое платье, составляла со мной, был вопиющим. Я не понимала, что случилось с мамой, почему она выбрала для Рейны такой смешной наряд. Возможно, так произошло потому, что Рейна вдруг решила одеваться как ребенок, словно игнорируя то естественное превращение, которое происходило с ней, так же как и со мной. В течение многих лет я завидовала ее худобе, четким линиям силуэта, ее врожденной грации нимфы. Тело Рейны не было телом, а плоть не была плотью. Я ждала заинтересованности с ее стороны, но мои формы никогда не волновали Рейну, которая стала более дерзкой, чем я, и ее дерзость выглядела более эффектно. Особенно заметными стали изменения в поведении сестры, когда она общалась с этим сборищем тварей, которых я, по привычке повинуясь эстетическому предрассудку, предпочитала называть людьми.

Моя сестра пользовалась невероятным успехом у окружающих, она кокетничала легко и непринужденно, но никогда не переходила грани дозволенного, и это ее умение вызывало во мне зависть. Я скорее бы убила себя, чем признала бы ее превосходство справедливым. Так сильна была моя зависть. Это было первое и самое сильное чувство, которое мне не удалось преодолеть. Я не могла справиться со странной печалью из-за своего фантастически криминального дородового прошлого. Если бы у меня не было ничего, кроме чувства вины в хрупкости и слабости Рейны, я бы все равно признала тот факт, что ей удалось перебороть свою немощь более успешно, чем я могла бы мечтать.

Няня Хуана любила восхищенно вскрикивать, когда принимала гостей, а потом шлепала меня по заду. Ей доставляло удовольствие видеть меня такой красивой после чудесного превращения, которого я сама не замечала, потому что была поглощена наблюдениями за Рейной. В моих глазах сверкал нездоровый блеск, как у измученного потенциального самоубийцы, вынужденного делать выбор между успокаивающей смертью и безразличием к жизни. Из-за своего болезненного состояния я начала раздумывать над тем, какой мне представляется Рейна. И я вдруг обнаружила, что все время отмечаю одни лишь ее достоинства и сестре удается упрочить свое превосходство. Рейна казалась самой замечательной девочкой.

Я испытывала почти физическую боль, видя активность Рейны. Она старалась вести себя, как я, но только у нее это получалось лучше, совершеннее, поэтому я страшно злилась. Ведь даже здесь я ощущала ее превосходство, она мило кокетничала, прикидываясь хорошей девочкой. Я ставила Рейну выше себя, но злилась, когда замечала, с какой легкостью ей удается упрочить свое превосходство. Ее бессердечие было похоже на дань моде, глянцевый плакат, приколотый над изголовьем кровати. Моя мать не без удовольствия надеялась этим летом увидеть в Альмансилье расцвет маленькой роковой женщины, вызывающей у мужчин интерес, а у женщин настороженность. Рейна не обращала внимания на приход Боско, бедного кузена Боско, возмутителя спокойствия. Я помогала ему как могла, несмотря на все свое внутреннее сопротивление, пока мы не вернулись в Мадрид после свадьбы Анхелиты. Рейна начала встречаться с Иньиго, она старалась контролировать движения его рук, постепенно позволяя жениху продвигаться по ее телу, по сантиметру в неделю. Он тискал ее у дверей, обменивался с нею долгим влажным поцелуем, продолжавшимся десять, пятнадцать, двадцать минут без остановки. Помню, однажды вечером я стояла под большим фонарем. Я видела Рейну и Иньиго очень хорошо, наблюдала за ними, что само по себе было подвигом. Они стояли неподвижно и казались прикованными друг к другу. Я должна была стоять здесь только потому, что хотела избежать ссоры, которая ожидала меня, если я возвращусь домой без сестры. Мы всегда и всюду должны были быть вместе. Я вспомнила о ночных бдениях в капелле колледжа. Потом меня стало беспокоить то обстоятельство, что Анхель был на три года старше Иньиго и требовательнее, чем друг нашего двоюродного брата Педро, который был первым среди агрономов.

Мне казалось, что перемены в поведении сестры произошли из-за отъезда Магды, нерасположения отца и моей возросшей покорности судьбе. Когда она увидела меня, то смутилась, хотя раньше старалась этого не показывать. Для нее я была не более чем вещью, бесполезной и ненужной. Я не без отвращения решила смириться с особенностями моего пола. Потому что я получила такое же воспитание, как и Рейна, спала в одной с ней комнате, ежедневно испытывала такое же давление ос стороны матери. Я постоянно думала о том, чтобы поехать миссионером в Африку, закончить там свои дни и этим насолить матери и няне, — они постоянно пугали нас зулусами, которые высосут мозг из наших костей.

Я испытывала легкое чувство вины из-за того, что несколько лет назад потеряла способность молиться искренно и проникновенно. В глубине души я сохранила свою веру. Тем не мене я с невероятным энтузиазмом порицала грехи Рейны, испытывая при этом зависть из-за того, что не мне достались эти греховные поцелуи.

— Пришла пора… — этими словами, мама, улыбаясь, предугадывала мой вопрос о странном поведении Рейны, которая созрела для любви. Сестра не переставала пугать меня своей непредсказуемостью, особенно когда выскакивала в коридор и со всех ног мчалась на кухню к телефону. Там она тянулась к аппарату, который висел в углу над столиком. Но мне, родившейся лишь на пятнадцать минут позже нее, было трудно принять мамины слова. Поэтому однажды вечером я спросила Рейну без всяких околичностей, нет ли у нее угрызений совести, на что она попросила меня не говорить глупостей.

— Официально я не являюсь невестой ни того, ни другого. Не так ли? В конце концов, Иньиго уходит каждый вечер и не рассказывает мне о своих делах. И Анхель… Хорошо, если я вижу его, когда он идет искать меня вместе с Педро. Он же знает, что я выхожу с мальчиком, и если его это не заботит, то почему же я должна волноваться по этому поводу? Кроме того, я не делаю ничего плохого никому из них обоих. Только поцелуи.

Я была готова поправить Рейну, потому что ее последнее утверждение не было целиком верным. Анхель трогал ее почти что за грудь, благо что она была под одеждой. Я-то видела, как это происходило, но в моем понимании ее поступок виделся совсем иначе, чем в ее глазах. В действительности меня меньше всего волновало то, были ли там просто поцелуи или больше, чем поцелуи. Тем более Рейна намекнула мне, что и со мной не все в порядке, что меня преследует мой дневник.

— В конце концов, дорогая, никогда не знаешь, что тебя ждет впереди, вспомни о своих тетках…

Каждый раз, когда кто-нибудь замечал мое подчеркнутое невнимание к мальчикам, обычно говорил: «Странненькая эта девочка, не так ли?» Особенно часто я слышала эту фразу от тети Кончиты, и эти слова возвращали меня к тревожным раздумьям о судьбе ее сестры. Магда, с ее густыми бровями, усиливающими подозрительность взгляда, клала руку на грудь, ближе к сердцу и задавала мне свои странные, абсурдные, сумасшедшие вопросы, делая ударение после каждого слова: «Но… но, посмотрим, Малена, ты хочешь быть мальчиком, чтобы ругаться и лазать по деревьям? Нет? Я хочу сказать, разве ты хочешь иметь широкую грудь, чтобы стать лучше. Нет? Разве ты хочешь иметь такое же естество, как у мальчиков. Нет? Как нет, Малена? Разве тебе не хочется делать макияж и носить туфли на каблуке?» — неразумный вопрос, который она повторяла постоянно по вечерам, когда я осмеливалась исповедоваться ей, что молила Бога сделать меня мальчиком, пока здравый смысл и обуявший меня стыд не победили это желание. Я постаралась отвлечь ее от этих мыслей, но тем не менее моя сокровенная тайна была открыта. Я уверила Магду, что постараюсь стать похожей на Рейну, — этого было достаточно, чтобы она сразу успокоилась.

Слушая вопросы Магды, я не могла понять причин ее резкости и предубеждения против меня. Меня смущала скороспелость Рейны в любовных делах и собственная холодность. Но Рейна влюблялась приблизительно каждые три месяца в разных парней, влюблялась смертельно, до одури, до отчаяния, как она говорила. А я предвидела, что этот путь никуда не приведет. Каждую ночь мне снились кошмары, и одеяло, подаренное бабушкой Соледад, спадало на пол. Я тихо вставала, поднимала его и снова укрывалась. Я пыталась успокоиться, старалась подсчитать, сколько могут весить мои руки под одеялом, потом пробовала вычислить весь свой вес. Проделывая практически каждую ночь в уме все эти вычисления, я засыпала, так и не найдя решения.

* * *

Ничего интересного не происходило до тех пор, пока в июне мама не начала ежедневно действовать нам на нервы, заставляя собирать чемоданы, упаковывать ящики и коробки, переносить растения в горшках к двери. За нами должен был прибыть огромный грузовик, курсировавший от Альмансильи до Мадрида и обратно. Мы стояли и ждали машину в тени виноградной лозы в портике нашего прекрасного дома. Это было началом настоящих каникул.

— Неплохо для старого индейца? — спросил дедушка, замерев и пристально глядя на нас.

Он стоял и смотрел на нас, уперев руки в боки, будто не замечая шума мотора. Я улыбнулась, сознавая, что мне дано провести еще один год почти что в раю. Уже много лет я не видела цветения вишни. Много лет прошло с тех пор, как умерла Теофила. Помню, я решила пойти на ее похороны, хотя каждый пройденный километр отзывался уколом в сердце. Когда я подошла совсем близко к могиле, мое сердце успокоилось. Это было очень давно, но я четко помню все происходящее тогда — я была вполне счастливым ребенком и умела радоваться любой мелочи.

Пятна, красные, желтые, зеленые и голубые, мелькают над моими голыми руками. Я могу посмотреть на себя в маленькое зеркало около металлической зеленой вешалки и разглядеть свое лицо — этот индейский рот, в зеркальных промежутках между серебряными узорами, которые выдавали возраст зеркала, разрушенного временем. Зеркало зрительно увеличивало и без того немаленькое пространство первого этажа, где я любила танцевать. Мое отражение бесконечно множилось в двух зеркалах, расположенных друг напротив друга. Они были такими высокими, что казались дверями в страшный и чудесный мир, дверями, которые могли открыть путь в иное измерение. В зеркалах отражался балкон самоубийцы.

Зеркала помогали мне следить за сестрой в огромной кухне, где на стенах висели пучки чеснока и испанского перца, а воздух пропитался запахом ветчины. А я через дверную щель видела постель бабушки и дедушки ярко-кровавого цвета, с балдахином и шелковыми кисточками, как в кино. Громко смеясь, я выскальзывала из-под лестницы, взбегала на площадку третьего этажа, где всегда больно расшибалась. Именно это ощущение детского счастья я хотела сохранить в воспоминаниях о доме. Думаю, я не смогла бы описать его как объективный наблюдатель: посчитать число комнат, размеры шкафов или расположение ванных, стены которых были облицованы черной плиткой, словно сказочные крепости или замки. В моей памяти четко запечатлелся флюгер-солдатик с направленным по ветру железным копьем.

Но не только дом заставлял меня задуматься, но и окружающий его сад, пруд и теннисный корт, стойла и зимние бабушкины теплицы, поле вдалеке, оливки, вишни и табак, а еще деревня с единственной улицей за полем. Альмансилья всегда была очень милым местечком. Помню, нас всегда удивляло, откуда только ни приезжали сюда туристы, — в августе их было особенно много. На площади можно было увидеть автомобили с номерами Барселоны, Сан-Себастьяна, Ла Коруньи и бог знает какими еще. Туристы, как оккупанты, разъезжали по каменным переулкам Альмансильи, темным, узким и кривым, бесконечно фотографировали стены из необожженного кирпича, украшенные флагами, колонну, на которой были высечены имена осужденных на трибуналах святой инквизиции. Потом они осматривали фасад дома де ла Алкарренья. Это было старое здание, брошенное со времен гражданской войны, о его последних владельцах ничего не было известно, только имена. Этот дом был цвета интенсивного индиго, почти фиолетового, — именно так, по желанию Карлоса V, красили стены борделей его империи.

* * *

Нас с сестрой и всех наших кузенов и кузин — внуков бабушки Рейны — воспитали в строгом уважении к памяти Теофилы, что было естественно, поскольку роль Теофилы нельзя было недооценивать, как это уже случилось однажды в прошлом. И несмотря на это, с самого детства я не могу вспомнить лица моих теток и двоюродных братьев, а когда я встречаюсь с ними на улице, не сразу вспоминаю, как их зовут. Сейчас я не представляю, как мне раньше удавалось их различать. Думаю, что у них такие же проблемы с памятью.

Казалось, вся деревня участвовала с нами в какой-то странной комедии до тех пор, пока, согласно традиции, молодежь Альмансильи не начинала расходиться по группам, разделяясь на «местных» и «дачников».

Когда мне исполнилось десять лет, наследники моего дедушки стали объединяться. Может быть, это произошло из-за того, что именно в это время Мария потеряла в ужасной автомобильной катастрофе своего мужа и одного из сыновей. Я еще помню мамин страх, когда было решено, что мы — дети — пойдем на похороны. Там я встретилась с пятью из восьми моих братьев и узнала о том, что Мигель и Педро были настолько неразлучны, что нам даже не пришло в голову искать их в деревне, чтобы составить им компанию. Я помню свой страх, когда мы возвращались ночью, во время праздников. Рейна порезала запястье о горлышко бутылки. Тогда Маркос, средний сын Теофилы, который был врачом, отнес ее в свой дом, потому что, казалось, она истекает кровью. За нами пришли родители, а Рейна в знак благодарности поцеловала Маркоса.

Я провела более часа в разговорах с кузиной Марисой, ее акцент мне показался очень милым, веселым и таким непонятным, но, когда я прощалась с ней, мне даже не пришло в голову, что мы могли бы встретиться как-нибудь в другой раз. Мариса вышла вместе со своими друзьями, а я — со своими. Мы смотрели друг на друга: они были деревенщиной, а мы — городскими задавалами, они ничего не знали, а мы были очень умными, их бабка была гулящей женщиной, о которой стараются не вспоминать, а наша — добропорядочной женой, высохшей и сморщенной, как старая виноградная лоза. Мы считали себя лучше деревенских, потому что хотели, в отличие от них, узнать мир, а еще потому, что были далеки от прошлого.

Силы были неравны, потому что, несмотря ни на что, бабушка родила девять детей от семи беременностей, — Карлос и Кончита тоже были близнецами, а тетя Пасита умерла, когда я была еще ребенком. У Теофилы было только пятеро детей, она всегда рожала по одному ребенку. Ни Томас, ни Магда, ни Мигель, который только на десять лет был старше меня, не подарили внуков своей матери. Тетя Мариви и ее муж, некоторое время бывший дипломатом в Бразилии, с большим трудом смогли переселиться в Испанию. У них был единственный сын — Боско. И этот самый Боско страшно страдал из-за неразделенной любви к нашей Рейне, он провел с нами все прошлое лето, а теперь старался избавиться от своей болезненной привязанности.

С моим дядей Карлосом случилось нечто похожее. Он жил в Барселоне и предпочитал летом отдыхать в Ситхесе, потому что дети, проводившие лето в Индейской усадьбе — шестеро детей дяди Педро, восемь — тети Кончиты, Рейна и я, — верховодили детьми Марии и Маркоса, которым не докучала постоянная опека родственников и матерей.

Итак, я оставалась сидеть на каменной стене, чтобы украдкой понаблюдать за происходящим, бросая презрительные взгляды. Под стеной все было усеяно золой из курительных трубок и пробками от винных бутылок. Так проходили летние месяцы. Я училась вникать в суть вещей, не задавая вопросов. Мы считали себя хорошими, а тех, из другой банды, — плохими. Это должно было казаться законным, потому что мы понимали мир по-своему, а они иначе. При этом Порфирио и Мигель находились вне этой игры. Этого было достаточно до тех пор, пока дедушка не подарил мне изумруд, зеленый камень, который навсегда меня соединил с наследством Родриго Жестокого.

Все мое воображение было бессильно перед прошлым, подлинные факты которого, даже не очень ценные, держались в секрете. Я решила лучше узнать историю моей семьи. Я чувствовала, что прошлое окружает меня, ходит где-то рядом… Но мне не удавалось до него добраться, докопаться. Взгляд, которым меня пронзила мама, когда я спросила, почему ее родители так плохо уживаются вместе, убедил меня, что не следует рыться в семейных тайнах. Меня очень долго томила неизвестность. Мне исполнилось четырнадцать лет, пятнадцать, а в моей голове так ничего не прояснилось, я даже не знала, с кем можно поговорить… Через пару недель после моего дня рождения я сидела перед телевизором и смотрела фильм, когда пришли моя сестра с двоюродными братьями и переключили канал, не дав мне досмотреть кино до конца. Мне не хотелось сидеть вместе с ними, после того как они меня обидели. Я вышла из дома и побрела куда глаза глядят, а когда остановилась, то оказалось, что стою перед домом Марсиано. Я поздоровалась с его женой и, из вежливости, согласилась выпить с ней лимонада. Тут я заметила, что Мерседес очень любит поболтать.

— Это не случайность, в вашей семье всегда была червоточина. Поэтому я говорю тебе: ты должна вести себя осмотрительно, ведь известно, что ее наследуют только некоторые, то есть меньшинство. Важно уметь ее распознавать, но рано или поздно и не по случайности, эта червоточина выходит на поверхность, это кровь Родриго, тогда все обрушится…

Волнение, вызванное этой новостью, преодолело мой праведный гнев, мне захотелось поделиться открытием с самыми близкими друзьями. Но мои слова не вызвали ожидаемого интереса — Рейна с кузенами восприняли эту важную новость равнодушно. Клара, единственная дочь среди шести сыновей моего дяди Педро только что отметила свое восемнадцатилетие, училась в университете и обзавелась богатым женихом, который, судя по бумагам, предложил ей этот союз на своих условиях: он решил, что ей пора прекратить заниматься глупостями. Маку, дочь тети Кончиты, моя ровесница, встречалась с нашим двоюродным братом Педро, смыслом существования которого был «форд-фокус», который он получил как поощрение в июне за то, что стал вторым агрономом. Рейна и Боско, словно приклеенный к ее каблуку, обычно забирались на заднее сиденье. Маку садилась рядом с ними, когда собиралась доехать до Пласенсии, чтобы выпить баре, — там работал диджеем мальчик, который ей нравился. Если находилось лишнее место, его занимала я, хотя мне надоело ездить в этой машине. Когда мы приехали, Рейна заперлась в стеклянной комнатке в баре, чтобы послушать диски, а заодно быть подальше от Боско, который здорово перебрал. Боско, потеряв равновесие, упал в мою сторону и уже не смог подняться, при этом он бормотал какие-то унылые жалобы на превратности судьбы на бразильском португальском, который предпочитал испанскому.

Я развлекалась, утешая его, хотя и не понимала ни слова из того, что он говорил. А потом пришла пора возвращаться домой. Прежде с нами всегда ездила Нене — еще одна Магдалена, моя ровесница. Но с тех пор как Маку влюбилась в «форд-фиесту», для Нене не было больше места в машине. Поэтому Нене коротала вечера в одиночестве, жалуясь на тесноту внутри средства передвижения своего будущего шурина. Когда я решила оставить эту компанию, то планировала иногда проводить время с Нене. Но стоило мне об этом заикнуться, как она дала мне понять, что для нее большее значение имеют бабушка, дедушка, Теофила и их дети, а самое главное для нее — это возможность поехать в Пласенсию с друзьями, так что в следующий раз именно Нене сидела на моем месте в машине. Я была готова расплакаться, потому что Мерседес, которая с садистским упоением живописала чужие грехи и посылала повсюду проклятия, комментируя особенности характеров, хорошую и плохую кровь, не доверила мне ни одной интересной правдивой истории, ни одного стоящего факта. Она заговорила за моей спиной предательски фамильярным голосом, который я расценила, как верный признак того, что все пропало.

— Не рассказывай девочке эти истории, женщина, каждый день ты все больше напоминаешь сплетницу… — упрекнула ее Паулина.

Я не приняла во внимание то, что Паулина, бабушкина кухарка, была большей сплетницей, чем моя собеседница. В этом легко было убедиться, особенно после того как она села рядом с нами, чтобы контролировать ход беседы.

— И горжусь этим! — ответила Мерседес. — Кроме того, я не говорю ничего плохого, только советую.

— Не забудь о той червоточине…

— Ясное дело. А что может случиться?

— Хорошо бы, все было в порядке! А эти слова о плохих и хороших чертах, как будто ты глаголешь слово Божье.

— Расскажи, расскажи все, что хочешь… Но я накрывала на стол в саду в тот день, когда Порфирио упал с балкона, я видела, как он упал. Тебе понятно? И я не хотела, чтобы он так умер.

— А почему он должен был умереть? У Порфирио был тяжелый приступ меланхолии, он был болен, с ним это случалось с детства.

— Нет, сеньора!

— Да, сеньора!

— Порфирио точно был меланхоликом, ему передалась плохая наследственность, вот он и извелся из-за женщины из Бадахоса. Она была намного старше его, замужем, и довольно счастливо — за генералом. Родители Порфирио пригласили их в гости, чтобы прояснить ситуацию, и парень был сам в этом заинтересован. Я не думаю, что он был одержим дьяволом. Вся вина в том, что у него была дурная кровь, та самая, которая выгнала дедушку из этого…

— Не будь дурой, Мерседес! И не говори плохо о сеньоре. Порфирио был меланхоликом, потому что он таким родился, а ведь мог родиться и таким, как Пасита.

— Еще одно наследство крови Родриго.

— Не будь невеждой, дура! Порфирио был болен, все мы это знаем, он был… таким грустным, подавленным, как говорят теперь. У него бывали трудные времена, и в один из таких трудных моментов он захотел покончить с собой. Если бы он послушался меня! Он не ходил в колледж, лежал в постели целыми днями не в состоянии подняться… Потом стало хуже, он отказывался от еды и все дни проводил, глядя в потолок, он плакал… А ведь до двадцати лет Порфирио был гордостью своей матери, это и дало волю злым языкам.

Я хорошо рассмотрела их обеих. Мерседес потеряла самообладание: щеки ее побледнели от бешенства, и на них выступили красные пятна. Она стояла подбоченясь — вся ее поза выражала искреннее негодование. Мерседес держала в руках горшок с зелеными бобами, а ее лицо было настолько близко от этих замечательных зеленых овощей, что, казалось, плавно их продолжает. Обычное добродушие Мерседес будто ушло в эти самые бобы, а в ней осталась лишь злость. Паулина же сохраняла спокойствие, она вообще не шевелилась, стояла прямо и выглядела просто и естественно, а ее лежавшие поверх накрахмаленного фартука руки были ухоженными. Она выглядела так, как должна выглядеть женщина из столицы. Именно ее нарочитое спокойствие и явилось причиной чрезвычайной нервозности Мерседес.

— Во всем виновата меланхолия. Вы, сеньора, как хотите, но когда Педро и я по вечерам гуляли, ходили до тростников…

— Чтобы шпионить за нами.

— Или чтобы прогуляться, чтобы покататься у камыша… Его лицо было всегда таким бледным. Меланхолик! Это как качели, так оно и было, и я чуть не упала замертво в тот момент.

— Ты ничего не сделала, — сказала Паулина и заметила меня. — Это так, потому что он всегда был пугливым, но твой дедушка не пытался следить за своим сыном.

— Вовсе нет! Ты слышишь? Вовсе нет! Если быть честными, то тут ничего поделать было нельзя, с самого детства его поведение не предвещало ничего хорошего…

— Ты так говоришь, чтобы мы забыли о том, как вы с сеньором были в то время неразлучны.

— Да, были, даже более того. Мы были молочными братом и сестрой, моя мать кормила его в то же время, что и меня, когда хозяйка дома была больна.

— Да, но с тех пор много воды утекло…

— И что? Весь мир знает, что я никогда не называла его на «вы». Мы вместе выросли. Кроме того, это не имеет отношения к делу. Случилось так, что Порфирио убил себя из-за женщины из Бадахоса, я не знаю почему. Когда он расстался с ней, то выглядел очень бледным, таким я и видела его в последний раз на балконе. Он поприветствовал нас — помахал рукой с такой счастливой улыбкой, будто священник благословил. Но это было не благословление, нет. А та мерзкая шлюха все знала, потому она и встала раньше, чем он нагнулся вперед и закричал. Ох, он очень громко закричал — тот крик чуть не убил его мать. Ты слышишь? Она была первой, кто подбежал к нему, кто обнял его тело и то, что осталось от его черепа, расколовшегося о гранитную плиту. Я видела это своими собственными глазами! Муж той женщины сел в машину и уехал, потому что не смог вынести позора, не смог вынести того, что его жена оказалась рядом с трупом Порфирио.

— Ясное дело, потому что они поняли. Я никогда не говорила, что они этого не поняли, но Порфирио убил себя только потому, что он был меланхоликом…

— Нет, сеньора!

— Да, сеньора!

Солнце успело закатиться, а Мерседес с Паулиной продолжали испепелять друг друга взглядами и обмениваться оскорблениями, подлавливая на неправде. Лица обеих побагровели и горели, а носы побледнели и стали почти восковыми. По ходу их разговора я вспомнила историю Порфирио, прекрасного самоубийцы, похороненного под ивой в языческой земле нашего сада без какой-либо каменной плиты. Бабушка запретила своим сыновьям произносить имя самоубийцы, но тем не менее его имя не исчезло. В честь Порфирио назвали одного из младших сыновей Теофилы. Подробности жизни Теофилы интересовали меня больше всего.

Главной целью моего расследования была Теофила. Я боялась, что эти двое никогда не дойдут до главного, что их дискуссия начнет крутиться вокруг одного и того же, обрастая по ходу новыми деталями. Женщины начали зацикливаться на мелочах, не желая приходить к согласию относительно цвета волос этой сеньоры из Бадахоса до наступления ужина.

— У нее были каштановые волосы.

— Черные, Мерседес, я-то точно знаю, я ее причесывала.

— Они были светло-коричневые или каштановые.

— Нет, мне очень жаль, но нет. Черные-черные, ее волосы были иссиня-черными.

— Не говори ерунды, я точно помню. Возможно, на фоне лица ее волосы казались черными, я и не говорю, что нет. Но ее хвост был каштановым, Паулина… Да, кончики ее волос были почти красными!

— Нет, сеньора!

— Да, сеньора!

— Нет, Мерседес, тебе так показалась, потому что ты всегда как ослица! Во всем виновата плохая черта, которая — надо же! — унаследована от Родриго, это кровь Родриго взяла свое, во всем виновата она! Ты мне противоречишь, потому что сама забила голову девочке всякими выдумками, будто бомбу подложила… Очевидно, ты плохо воспитана, Мерседес. Да ты вечно как ослица, у которой перед глазами висит морковка.

— Возможно, ты хочешь, чтобы я была именно такой! Все, что я сказала, — правда. Она привезла это из Америки, кровь Родриго, вместе с деньгами. Столько денег честно не заработать, только неправедным путем. А одно ведет за собой другое, потому что, если бы Педро не был так богат, он бы искал Теофилу, а он нашел лишь руины.

— Ах! Смотри-ка… Теперь получается, то, кого нашел сеньор, было лишь руинами Теофилы! Побойся Бога, Мерседес, имей уважение к его внукам.

— Как и к его матери! Слышишь? Виновен был Педро. Но когда ей исполнилось пятнадцать лет, она не знала, где искать ответы, тогда…

— Слишком! Она слишком много узнала! Ты меня слышишь? Слишком много! Если кто-нибудь когда-нибудь заинтересуется историей этой семьи, найдет ли он правду об этой женщине, которая столько лет сохраняла свой брак, родила пятерых детей… Сеньора была очень хорошей.

— Это правда, сеньора была доброй, очень доброй.

— Очень хорошей.

— Да, очень хорошей.

— Вне всяких сомнений, самой лучшей.

— Очень хорошей, Паулина, очень хорошей. Но ты не знала Педро таким, каким его знала я. Он катался здесь на лошади, скакал галопом как сумасшедший, до и после женитьбы на сеньоре. Даже в ту ночь, когда они с сеньорой вернулись из свадебного путешествия, он выходил из дома, чтобы повидать свою лошадь. В нем всегда было что-то демоническое, его ничего не радовало.

— Не хочешь ли ты хоть раз оставить в покое дьявола? Боже, Мерседес, как ты плохо воспитана!

— Почему у него с тех пор не было своей машины? — спросила я.

Они обе уставились на меня испуганными глазами, как будто ничто не могло их расстроить больше, чем мой вопрос. Паулина сделала неопределенный жест руками, но ответила мне именно Мерседес.

— Как это у него не было машины! У Педро их было две. То, что случилось… Он вовсе не был смешным, твой дедушка! И конь у него был очень красивым, особенно когда ходил неоседланным… Господи помилуй! Иисус, Мария и Иосиф меня всегда хранили, с тех пор как у меня появилось желание креститься. И он знал об этом, он всегда знал больше, словно дьявол. Теперь, когда я не молчу и пришел день, помню, как сказала ему: «Будь внимателен, Педро», и поверх всего положила рубашку с того проклятого случая, который привел к трагедии, когда он скакал во весь опор. И знаешь, что он мне ответил?

— Нет, но оставь расхожие фразы и имей понимание, Мерседес, девочке только пятнадцать лет.

— Так он мне сказал: «Не переживай из-за того, что я подошел к окну. Я не собираюсь выбрасываться». Я была уверена, что он должен захватить кого-нибудь с собой рано или поздно, и он взял Теофилу, которая была не лучше и не хуже всех остальных.

— Сильно сказано, женщина.

— Нормально, Паулина.

— Нет, только она более… молодая, свежая.

— Ну что ты говоришь? Теофиле не было и восемнадцати, когда она приехала в Альдеануэву к тетке. Что я говорю? Если она родила Фернандо в девятнадцать лет! Когда сеньор положил на нее глаз, она была ребенком. Жаль твою сеньору, но это не повод вешать на Теофилу все грехи. Кровь Родриго была намного сильнее крови Педро — она была жестокой, она сводила с ума, особенно тем летом. Тогда ему было где-то тридцать три, я помню Порфирио, он не ел и ходил целыми днями как неприкаянный, постоянно чесался и выл, глядя в никуда, иногда уходил в деревню, чтобы побыть одному, нюхал уличный воздух, как собака, которая идет по следу… Я не знаю, что Теофила сказала ему, этого я не знаю, но он нехорошо с ней обошелся. Ты согласишься, что Теофиле повезло когда тот кузен, который жил в Мальпартиде, пообещал жениться на ней и усыновить Фернандо, а потом уехать жить в Америку, у них там были родственники, не знаю, где, на Кубе, думаю, или в Аргентине… Не знаю, память подводит меня.

— Нет, если я могу себе представить. Я думаю, у этой сеньоры из Бадахоса были черные волосы.

— Каштановые, дура, кстати, ты мешаешь мне, я теряю нить. Это, скорее всего, была Аргентина. Ладно, я не помню точно, эта женщина из Бадахоса казалась хорошей… И тогда Педро пришел в ярость, он был похож на настоящего демона. Помню, словно это было только вчера, потому что он обманул меня, сделав вид, что идет за покупками в деревню. Там мы его не дождались, никто не сказал, куда он ушел. Был вторник, час дня, весна, май. В тот день была очень хорошая погода, как сейчас, об этом помню… Еще я услышала крик, будто взвыла свинья на бойне. Этот вопль шел не из глотки, я тебе клянусь, Паулина. Этот вопль родился в самом нутре Педро и оттуда звал Теофилу. Как только я услышала его, мои волосы встали дыбом — я никогда не видела его таким безутешным — ни когда умер его отец, ни когда он хоронил свою мать. Никогда до и никогда после этого, ни когда родилась Пасита… Он был похож на умирающего быка, с этой пеленой на глазах, когда уже свернуты бандерильи, а шпага тореро вонзилась быку в загривок. Так и было, его губы исторгали гром и молнии, а тело дрожало, как будто его лихорадило от страшного стыда, который терзал его изнутри.

— Как он узнал?

— Я не знаю, никогда не знала, но в тот день он пришел из-за Теофилы, а Теофила искала его в центре рынка. Она слышала, что ей велела тетя, чтобы она не выходила из дома, чтобы не показывалась из окна, но она поспорила с собственной тетей, которая была ей как мать, и когда он увидел ее, то пригрозил пощечиной, но не ударил, только держал за руку и, не говоря ни слова, потащил ее до швейцарской гостиницы. Они не выходили оттуда четыре дня и четыре ночи, до самого утра субботы.

— А что происходило внутри?

— Будто я знаю! Этого не знает никто. Конечно, я представляю себе это, потому что, когда они прощались, она целовала ему руки, не с тыльной стороны, а с внутренней, как целуют у епископов, а он оставался спокойным, как всегда. Теофила подождала, пока машина скроется из виду, затем пересекла рынок, прикрыв глаза и улыбаясь. Казалось, она не в постели с мужчиной побывала, а видела Бога-Отца, как будто была дурочкой, батюшки… Дурацкая история… И ее тетя сказала ей, что все еще есть шанс выйти замуж за ее двоюродного брата, который не был дураком… Но она не ответила, только улыбнулась. Ничто не предвещало, что она всю свою жизнь будет несчастной.

— Нет, сеньора! И не рассказывайте здесь эту историю, потому что она лжива.

— Нет, все правда!

— Нет, не правда! — с этими словам Паулина обратилась ко мне. — Здесь единственной, кто страдал, была твоя бабушка, Малена, обрати внимание, твоя бабушка, которая была святой. Господь осенил ее своей славой, и она — лучшая из женщин, которая могла иметь своего мужа.

— Он ее не любил, Паулина.

— Нет, он ее, несомненно, любил, и я знаю это лучше, чем кто другой, потому что я жила с ними в Мадриде с тех пор, как они поженились. Это было в 25-м году, и запомни, если это для тебя неожиданно, но я еще помню, а у меня не бывает провалов памяти, как у тебя, я не путаю Кубу с Аргентиной, он ее любил, Мерседес, он любил ее, пока Теофила не влезла между ними.

— Он ее не любил, нет. Он должен был любить ее, это было его обязанностью, но он ее не любил. Они хорошо уживались вместе, я этого не отрицаю, потому что Педро увлекался женщинами так быстро, что, когда оставлял жену одну, появлялась другая, и в конце концов все ему давали то же самое, но любить ее, в том смысле, что значит «любить», он ее не любил, нет. Ты не видела его здесь с Теофилой, когда война…

— А ты не видела в Мадриде сеньору. Злюка! Мое сердце разрывалось на части, когда я каждый день видела ее напускное спокойствие. Она даже начала тогда краситься, она, которая всегда выходила на улицу без косметики, бедняжка. Она входила на цыпочках в зал, чтобы посидеть там около балкона, и все время улыбалась, чтобы дети думали, что ничего не происходит. Запомни, Паулина, она мне сказала, положа руку на сердце, что сеньор сегодня вернется, так что мне лучше остаться дома. И в те месяцы, когда завершилась война, когда твой муж приезжал повидать нас раз в месяц, чтобы привезти еду, которой не было в Мадриде, она всегда спрашивала его: «Как идут дела в Альмансилье, Марсиано?» И твой муж лгал, как подлец, я все еще его слышу: «Очень хорошо, сеньора, очень хорошо, но сеньор сказал мне, чтобы я передал вам, что он постоянно вспоминает вас, что очень хочет вернуться, но так складываются обстоятельства…» И все мы знали, что там не было никаких обстоятельств, и что там он не был занят войной, только проституткой в постели моей сеньоры не знаю, как этот… человек… мог иметь такую ценность!

— Потому что в нем течет кровь Родриго, Паулина, поэтому у него была тяжелая судьба. Никто не виноват в том, что война настигла Педро здесь, с Теофилой, а сеньору в Мадриде с детьми!

— Потому что он позаботился, чтобы война застала его здесь! Бомбежки. Страх. Голод. Ты не видела, как плакала сеньора в тот день, когда поняла, что исхудала, ведь она кормила грудью близнецов. Магде и матери этой девочки было, я полагаю, не более года. Она так сильно исхудала, потому что недоедала, оставляла еду остальным детям. Она пыталась приучить их к пюре из чечевицы — этому чертову пюре из чечевицы. Она однажды попробовала бросить камни в котел, чтобы еды казалась больше, потому что ничего другого не было. Мы и не ели. Ты слышишь меня? Дети съедали все, но все равно оставались голодными, они будили меня по ночам своим плачем, и не было другого средства их успокоить, как дать им хлеба, который оставался для меня и их матери на следующий день. Так мы жили, постились изо дня в день, три года подряд, в особенности в последний год, когда во все дни расцветали святые вторники. А он в то время радовался жизни с резней, убийством, соленой свининой с этой шлюхой, и ты, и твой муж вместе с ними.

— Не говори так, Паулина, потому что это ложь. Никто не был виноват, никто, кроме Франко…

— Конечно!

— Конечно. Ясно, что мы были заложниками, потому что если бы этот говнюк не начал войну… Но почему эти двое сошлись, и как они сошлись? Это потому что летом 35-го вы не приехали. Или ты не помнишь? Сеньора испугалась коллективизации, боялась диких грабежей, причем начать могли, по ее мысли, конечно, с семьи Алькантара. Могли отнять все имущество. Когда муж вернулся, сеньора обрадовалась. Это означало, что в конце концов он все же муж, он вернулся. Она не могла знать, что ситуация накаляется, из-за того что двоюродный брат Теофилы ее обхаживает. Этого Педро не мог допустить — не прошло и трех месяцев, как они снова сошлись. Но до тех пор Педро жил здесь, один, а она в доме своей тетки, в деревне. Несомненно, он приезжал к ней много раз в тот год, все об этом знали и осуждали. Дошло до того, что ему начали угрожать расправой, но он никогда смерти не боялся.

— Чтобы иметь страх, нужна совесть.

— А может, потому что он был человеком?! В нем были плохие черты, возможно, ты права, но он был настоящим человеком с ног до головы… Поверь в то, что когда вспыхнула война, он был здесь и не мог вернуться в Мадрид, Паулина, хотя хотел. Я не говорю о том, чего он еще хотел, но у него в самом деле не было возможности вернуться. Впрочем, все это имело мало значения, ни у кого не было времени и желания сплетничать, а Педро совсем сошел с ума, я его не узнавала. Однажды я его встретила — он стоял за каким-то деревом, просто стоял и ничего не делал. Когда я с ним поздоровалась, он прошептал мне, прижав палец к губам, чтобы я замолчала, и указал на дом, на Теофилу, которая там сидела, занимаясь шитьем, а потом сказал, что просто смотрел на нее здесь, ничего больше. «Не рассказывай, что я смотрю на нее», — сказал он мне. Но если бы он был просто вонючим импотентом, весь день подсматривающим за девушкой, исходя слюной! Так нет, он совсем позабыл о своей сеньоре, и ты это хорошо знаешь…

Плохо то, что он заразил безумием Теофилу. Нужно было видеть их обоих, как они возятся с сыновьями, постоянно целуют их, гуляют по саду. Казалось, они на отдыхе, а война где-то далеко… Я старалась не принимать все происходящее близко к сердцу. Мы думали, что война продлится недолго. Тогда мы с тобой не были знакомы, ты права. В общем Мадрид выстоял, а Теофила забеременела и родила Марию в этом самом доме, а Педро отпраздновал это, как ты не можешь даже себе представить. Вся деревня пришла сюда, а Теофила была похожа на герцогиню, принимающую гостей. Мы зарезали двух свиней, чтобы отпраздновать крещение! Теперь я могу смело признаться, что в тот день я не молчала, — я не могла молчать! Я высказала ему в лицо все, что хотела: его жена не на Луне, а в трехстах километрах отсюда, а воина не будет длиться вечно… Таким образом, когда по всей Эстремадуре зашептались, и, скажу тебе, справедливо зашептались, — это было лишь частью скандала. В тот же день Магдалена из Касереса прислала Педро письмо, в котором сообщала ему, что с этого момента он для нее умер. Знаешь, что он мне сказал? «Правда, что они хромают, твоя сестра и папа римский?»

— Мерседес, не будь дурой! Создается впечатление, что ты абсолютно невоспитана… Следи за тем, что говоришь, женщина.

— Но если он мне так сказал, Паулина! Что общего с этим имеет моя воспитанность! Я не заканчиваю, не ставлю точку, ты видишь… Теперь выслушай меня и постарайся понять то, что я тебе скажу. Я не отрицаю, что многое из моих слов может казаться анекдотом, — такая уж у меня манера. Послушай, в Педро не было ничего хорошего, ничего, особенно это проявилось, когда война заканчивалась, а мы гадали, кто выиграет.

Однажды я остановилась поговорить с ним, он курил сигару… «Мадрид выстоит, — сказал Педро, — уверен, и если Барселона удержится до тех пор, как подойдут войска из Франции…» «Вот козел!» — подумала я тогда. Думаю, ты не хочешь знать, как я себя вела, ты не знаешь того, что я послала Марсиано домой, и, когда осталась с мужем лицом к лицу, сказала все, что думаю. «Барселона будет держаться!» — сказал Педро. «Несчастный! Со всеми теми деньгами, что у тебя есть… Что могут дать тебе республиканцы? Они не сделают тебе исключения. То, что я была с красными, ничего не значит, хотя у меня больше прав рассуждать о положении вещей, — так я ему сказала, — но ты — сосунок, даже хуже… Правда, ты сошел с ума? Правда, что ты потерял свою бедную голову? Так что же тебе остается? У тебя семеро детей в Мадриде, семеро детей и жена! И ты еще хочешь, чтобы продолжалась война?» И тут я обрушилась на него! О, если бы ты это только видела! И в тот же миг я успокоилась, я увидела, как он, только что такой спокойный, обжег ладонь сигарой. Педро оперся на стену, на ту самую стену, которой я касаюсь в эту минуту, и заплакал. Все было плохо, Мерседес, все плохо, так он говорил. Он был здесь более часа, повторяя все время одну фразу, бормотал ее очень тихо, как литанию. Все, чего он касался, портилось, говорил Педро, он все делал плохо. Я слушала его, и мое сердце сжималось, клянусь тебе, Паулина, потому что я его любила и люблю. Как мне не любить его, если мы вместе выросли? И было правдой то, что он сказал, — он все делал плохо, потому что в нем течет кровь Родриго, а он в этом не виноват. Дурную кровь мог унаследовать и кто-нибудь другой, но ее унаследовал он…

— Не плачь, Мерседес, с тех пор прошло уже много времени…

Ни одна из них не заметила, что и я тоже заплакала. Я боролась с двумя слезинками, пытаясь сдержаться, но не смогла — слезы потекли из глаз в два ручья. Они были такими же горькими, как одинокое молчание дедушки, который оживлялся только при виде меня. Дедушка подарил мне изумруд-талисман, чтобы он охранял меня от плохой крови, его, дедушкиной, крови. Кстати говоря, он это сделал, потому что любил меня, потому что ему не оставалось ничего другого, кроме как любить меня. Я наконец поняла, что родилась по ошибке, — в нужное время, но не в той семье.

* * *

Услышанное подействовало на меня очень сильно, я словно начала воспринимать мир кожей. Я увидела в себе глубокий омут, о котором и не догадывалась, — бездну между моими тайными желаниями и долгом. Я поняла, что между волей и сердцем, а еще между тем, кого я знала и любила, и тем, кем я была, проще говоря, между Рейной и мной пролегла непреодолимая пропасть. И прежде чем разобраться во всем, я решила, что никогда не расскажу сестре о том, что узнала в тот вечер.

Я не сделаю этого, чтобы не выслушивать ее комментарии, ведь она так сильно любила бабушку, старую благородную женщину, обманутую в своей любви. Рейна никогда бы не поняла ту бесконечную нежность, которую я питала к дедушке, она не поняла бы и моего желания видеть его, обнимать и целовать. А для меня это было физической необходимостью, ведь мы были так похожи. Когда он обнимал меня, я чувствовала, что его ошибки и неудачи сливаются с моими. Он, как и я, ничего не умел делать хорошо. Я была предана самой собою, матерью, бабушкой и Теофилой, которая его оплакивала. Дед был плохим отцом, плохим мужем, плохим любовником, но еще он был хорошим человеком, которого злой случай превратил в мрачного отшельника. Его жизнь всегда была более трудной и несчастной, чем та, на которую он обрек двух своих женщин. Я знала это, памятуя, о его проблемах со здоровьем. В моей голове звучал голос Рейны. Я никогда бы не позволила ей вмешиваться в мою жизнь… Она пыталась убедить меня в том, что дедушка недостоин ни прощения, ни тем более сочувствия за то, что натворил в жизни. Но я его простила. Дедушку я жалела и любила намного сильнее, чем бабушку Рейну. Моя любовь к нему только усилилась, когда я узнала историю его жизни. Временами дед казался беспомощным, а иногда грубым, своевольным до деспотизма, ленивым, жестоким, даже ужасным. Но все же он оставался невиновным ни в чем и всегда казался немножко влюбленным. Он был очень похож на матушку Агеду, которая была для меня проводником в мир взрослых, он был так же самоуверен и неуклюже коварен, как и она. Я понимала, что семя Родриго было посеяно в двух семьях, в двух женщинах, верных и постоянных, близких и враждебных друг другу, разных, но прекрасных в своей естественности — таких, какой мне не стать никогда в жизни. Я оплакивала их обеих и моего дедушку, когда Мерседес и Паулина начали новый раунд своего спора, ведь они не замечали меня, каждая отстаивала свою версию событий.

— Хорошо, дорогая, все заканчивается хорошо.

— Что заканчивается хорошо, кто хорошо закончит?! Если это еще не закончилось…

— Я имею в виду, что сеньор вернулся домой. К своей жене и детям.

— А эти, отсюда, кто? Разве они не его жена и дети?

— Нет, сеньора!

— Да, сеньора!

— Нет, сеньора! Дети — да, потому что, как говорится, все дети одинаковы, это было и есть, но она нет… Конечно, нет, и она хорошо знала, что он несвободен, это главное.

— Это не так важно, Паулина…

— Это единственное, что оставалось моей сеньоре, она не могла больше выносить голод. Из-за крайнего истощения ее голос стал очень тихим, еле слышным, а в очертаниях прелестных губ появилась изможденность, и ради чего?.. Ведь Франко вошел в Мадрид в апреле. Тебе ясно? А он оставался там еще в мае-июне. Никто не отважился хотя бы спросить, когда они уйдут отсюда. Прошел сентябрь, наступила зима, а он не вернулся и обругал Марсиано, когда тот спросил об этом, так что Марсиано было нечего сказать. Из продуктов в тот год у нас была только колбаса… Когда-нибудь все будет хорошо, сказала я себе, а сейчас надо успокоиться и подумать. Тогда я понимала, что боюсь за сеньору, за ее мужа, я думала, что он потерян для нас навсегда, но он нашел в себе мужество, чтобы вернуться, не знаю, правда, где. Рождество Педро провел в молитве, а следующим утром он отправился к жене…

Когда наступило Рождество, а он не появился, я было подумала, что в меня вселились демоны, — так я разозлилась. Я была в такой ярости, что даже не поужинала, но я тебе расскажу, как все было. В общем, я уложила детей и спросила у Педро: «Что вы теперь думаете делать?» — «Не знаю, Паулина, не знаю». — «Зато я знаю», — ответила я тогда. Я тотчас поехала в Альмансилью и поставила всех па уши. Я сделала то, что должны сделать вы, для этого и существуют мужья, у которых есть определенные обязанности… Я узнала у моей двоюродной сестры Элоизы, от кого забеременела Теофила, и чуть было не рассказала об этом сеньоре, но сдержалась. Бедняжке и так хватало неприятностей. Подождем, что будет, сказала я себе, а сейчас надо успокоиться и подумать.

— Нет, это было в День невинных, я хорошо помню, потому что в такие дни на улицах не бывает машин. Я тогда подумала: «Наконец наступил день, когда сеньора решила выйти к людям…» Я, по правде говоря, очень долго ждала этого момента. Мне хотелось поговорить с Педро… Помню, я несколько раз спрашивала его, думал ли он вообще возвращаться в Мадрид. А он в ответ либо грубо просил меня замолчать, либо не отвечал, либо говорил просто: «Да». В один из тех дней он сказал «да» и махнул рукой… Он тоже ждал сеньору… Тогда Теофила, хотя и была очень красивой, — я не преувеличиваю, — но вот цвет ее лица… Кожа бледная, словно бесцветная. Она была тогда как не от мира сего, может быть, потому, что не спала ночами. Теофила всем показала, как отвратительно ее положение. Она поняла, что сеньора рано или поздно начала бы искать мужа, она должна была это сделать. Я тебе скажу одну вещь, Паулина: не знаю, какой страх вызывал Педро в своей жене, но я уверена, что это даже наполовину не соизмеримо с тем страхом, который он перед ней испытывал. Я знаю это, потому что наблюдала за сеньорой: она не хотела даже приближаться к тому дому, и в конце концов они встретились здесь, в моем доме… Сеньора хотела поговорить с мужем наедине, но он как был, так и остался перед камином с Теофилой и детьми. Несколько месяцев сеньор Педро с Теофилой не разлучались ни на секунду. Думаю, каждое утро они боялись, что грядущий день станет последним днем их совместной жизни. Сеньор знаком попросил ее выйти в коридор. Как-то он сказал мне, что всегда читал мысли на моем лице, как в раскрытой книге. А потом вошла Рейна. Я кивнула, когда он попросил меня подождать минуту, потому что хотел надеть галстук. Меня удивило, что его в такой момент занимают мелочи, но сейчас, думаю, он просто хотел выглядеть лучше, более официально. Не знаю, поймешь ли ты меня, может, Педро хотел показать, что он гость в чужом доме. Не знаю, что он чувствовал, не знаю. Педро казался собранным и решительным. Он помедлил мгновение, спускаясь по лестнице, и наконец появился в галстуке и пиджаке, тщательно причесанный. На Педро были новые туфли, которые он не надевал с тех пор, как здесь поселился, предпочитая сапоги для верховой езды зимой и альпаргаты летом. Я ничего не сказала, Рейне, хотя, когда Педро зажег сигару, я заметила, что у него дрожат руки. Мы прошли этот путь молча, шагая очень тихо и медленно, я не решалась посмотреть на Педро. Знаю, он был бледен, когда выслушивал упреки и оскорбления Теофилы, и только сглатывал слюну. Когда они с женой встретились, то сеньора поцеловала его в обе щеки, и он радостно ее поприветствовал, как будто прошло всего несколько дней после его отъезда из дома. Мне показалось, она вела себя очень глупо…

— Потому что так держится сеньора!

— Может быть, так и было, но ты же видишь, это все лишь условности.

— И о чем они говорили?

— Будто я знаю. Неужели ты думаешь, что я стояла весь день и подслушивала под дверью, как ты? Я пошла в деревню, сходила и вернулась, только чтобы убить время, но когда пришла сюда, услышала крики…

— На него кричали?

— Да!

— Какой стыд!

— В итоге я дошла до гостиницы и там пробыла до ночи. Потом я вернулась и встретила его одного. Педро сидел на этой скамейке. В какой-то момент я подумала, что он умер, что упал замертво, потому что он не поднял на меня глаз, когда я к нему подошла… Я села рядом с ним и взяла за руку. Рука была холодной, но я почувствовала, что его пальцы сжали мои, и поняла, что он все-таки жив. Рейна не хочет никакого соглашения, сказал он…

— А почему она должна была уступать ему? Он был ее мужем и должен был исполнять то, в чем поклялся в церкви, а если нет, не нужно было жениться.

— Но прийти к соглашению было бы лучше.

— Лучше для Теофилы.

— Лучше для всех, Паулина, ты такая упрямая, хотя сама постоянно называешь меня ослицей! Соглашение было бы лучше, но она этого не хотела. Тогда были другие времена, это верно, все было иначе…

— И он больше ничего не сказал?

— Сказал: «Дай мне время все обдумать. Черт, плохо, что ты не любишь обсуждать других, даже если что-то знаешь, ведь тебе много чего рассказывали…

— Мне — нет.

— Тебе рассказывали.

— Нет, сеньора!

— Да, сеньора! Я сама рассказывала тебе о многом тысячи раз… «В марте у меня родился сын, — сказал мне Педро. — Когда ему и его матери станет получше, я вернусь в Мадрид, хотя и не хочу». Мерседес, запомни хорошо, что я тебе тут говорю: «Я не хочу возвращаться»». Я не знала, чью сторону мне принять — сеньоры Рейны или Педро, — но я тебе клянусь, Паулина, испытала жгучую досаду, потому что, с одной стороны, я не хотела больше слушать Рейну, а с другой — мне страшно хотелось сказать ей, чтобы она послала все это куда подальше и оставалась бы здесь на всю жизнь… Да, успокойся, замолчи. Знаю я, знаю, что ты хочешь сказать, но ты ее не видела такой несчастной, ты не видела ее, ты не любишь ее. Меня ты не обманешь своим уважением, я всегда любила Педро, как если бы он был моим братом. Никогда я не видела его таким печальным, он брал меня за руку, и мне передавались его чувства. Как сейчас это помню, хотя прошло столько времени…

«Я должен вернуться», — сказал он мне через некоторое время, глядя себе под ноги, как и раньше. — «Думаю, справедливо, что я плачу, я виноват. Моя жена уйдет от меня и не станет разговаривать с Теофилой. Если я не сделаю этого, то не смогу начать все заново, ведь мне уже сорок лет, Мерседес, в этом вся правда. Я попал в безвыходную ситуацию. Я возвращаюсь к Рейне, но не потому, что люблю ее, об этом ты хорошо знаешь. Я хотел бы покончить с собой, не знаю, как меня земля носит, я бы так этого хотел…» «Не будь дурой!» — сказала я себе в тот самый миг. — «Кусок мяса с глазами, вот кто ты! Ты не можешь держать себя в руках, однажды тебя из-за этого выгонят». Боже мой, если бы он тогда заплакал, — все, что я собиралась сказать ему плохого и что могло превратить меня в гарпию, моментально бы исчезло. Я плохо понимала происходящее, как будто превратилась в животное!

— Что-то я не понимаю… Чего ты не понимала?

— В том, почему он вышел из партии посредине войны, а теперь вижу, что и ты такая же глупая, как и я, черт возьми!

— А как он должен был поступить? Если он это сделал, в этом был смысл.

— Хватит. Все имеет смысл Паулина, даже ты это должна понимать… То решение имело свои последствия! Потому что если бы к власти пришли республиканцы, его могли бы арестовать и надолго посадить. Ты это понимаешь?

— Ах, вот ты о чем!

— Конечно, я имею в виду именно это, Республика разлучила бы их, а там мир, а потом слава. Каждый бы стерпел, что выпало на его долю, а ловкачи, которые решили начать ту проклятую реформу оказались в очень невыгодном положении, я не верила, что эту реформу вообще когда-либо начнут проводить… Но все произошло иначе из-за Иуды, который решил стать святым. Шутка ли, Франко, каждую ночь укладывающийся в Прадо в постель со священниками по обе стороны от себя… Да о чем тут говорить!

— Я тебя понимаю. Но я не думаю, что это было так, Мерседес, что сеньор всегда поступал правильно…

— Как же! Ты действительно полагаешь, что он был героем? От левых? Не смеши меня, Паулина, ясно, что он был таким же… Дай мне рассказать. Потом он поднялся, помог мне встать и пропустил вперед. «Клянись памятью твоего отца, что ты ни слова не скажешь Теофиле об этом, поклянись». Я и поклялась, а потом Педро ушел, ни слова больше не сказав, посчитав, что этого достаточно. Ей он не сказал ни слова, поблагодарил, я было решила, что он приказал мне поклясться, потому что хотел сам рассказать Теофиле все новости. Я не могла после этого заснуть, размышляя об этом, о рождественских обычаях и о том, что нужно было вооружаться, а на следующее утро… Иду и встречаю совершенно новую Теофилу! Она улыбалась широкой улыбкой от уха до уха и радовалась жизни все то время, что он оставался здесь, надеясь, что Педро все приведет в порядок, а, может быть, потому, что послала сеньору к дьяволу. До того она родила Маркоса весом более чем в четыре килограмма, она, которая рожала до того не таких крупных детей, ведь Мария была всего в два с половиной кило! Так проходили дни, и ничего, я ждала, что все придет в норму, но куда там! Теофила не произнесла ни слова, когда я ее увидела выходящей из дома с чемоданами. Я думаю, у нее не хватило духа сказать себе тогда: «Оставайся!» Она решила, что Педро сам все это подстроил, чтобы выиграть время. Но это было не так. Если бы Маркос подполз, когда он был тут, он был таким красивым, ему тогда должно было быть четыре или пять месяцев… Шесть.

А сеньор вернулся домой в середине сентября, об этом я никогда не забуду. Помню, на рассвете я почувствовала, что что-то шевелится в кровати, открыла глаза и увидела Магду. Она лежала подле меня, перекручивала пальцами простыню и плакала… «Я боюсь, Паулина, — сказала она мне, — там, в постели моей мамы спит мужчина». А я поблагодарила Бога, что он вернулся. «Это не какой-то мужчина, дорогая, — ответила я, — это папа». Она была очень удивлена, потому что еще не знала своего отца, ведь Рейна и она родились в 1936 году, так что… На следующий день она сказала мне, что не любит его. «Вытри нос и помни, что нужно его сильно любить». Но Магда унаследовала безрассудство от отца, сеньора таскала ее за волосы все эти дни, чтобы защитить его, разумно это или нет, потому что она тогда вообще ничего не понимала. Для Магды господином был Бог, и, конечно, я не знаю как, но он помогал ей, потому что она все смогла выдержать. И само собой, когда она вошла в спальню, то не захотела видеть его, потому что он был для нее все равно что призрак, живой мертвец. Это правда и, хотя он вернулся домой, мог целые дни ни с кем не разговаривать. Педро жил с мыслью о том, что он никому ничего не должен.

— Нет, Паулина! Эта мысль была у него уже здесь. Ему не составило труда вернуться в Мадрид, он даже не остановился попрощаться со мной… Теперь я думаю, что ошибки делал не только он, но и в большей степени Теофила. Я думаю, что ты видела ее в тот день, когда она спустилась в деревню. Это была улица, которая, по-моему, делит пополам велотрек Vuelta Ciclista a Espana, заполненная зеваками, которые позволяли себе приблизиться, чтобы поглазеть на нее. Стадо рогоносцев и завистников, да, именно так, а особенно эти женщины — куча дерьма. Надо было их видеть, сплетничающих и кудахчущих на переполненной улице, празднующих несчастье девушки так, как будто это был их день рождения… Обезьянничанье шлюх, они во много более раз больше шлюхи, чем она, вот кто они такие!

— Мерседес! Если ты продолжишь так говорить и дальше, я заберу девочку и уйду.

— Ну и уходи! А то я испугалась. Вот увидишь…

— Рассказывай дальше, Мерседес, пожалуйста, не обижайся на меня!

Я знала, что она будет рассказывать очень подробно, но меня беспокоило, что было поздно, очень поздно. Солнце уже давно село, а мы еще не дошли до рождения Эулалии и Порфирио. Мне хотелось плакать от досады, потому что мозг отказывался воспринимать новую информацию, но меня мучило любопытство, похожее на жажду, а голова раскалывалась от потока сведений и фактов, о которых мне следовало знать. Мне было так же необходимо дослушать до конца, как нужно есть, когда ты голоден или пить, когда мучает жажда. Некоторые подробности этой истории я с трудом понимала, как содержание старых черно-белых фильмов, которые я проглатывала летом по телевизору.

— Я так и вижу сеньору: вот она идет прямая как доска, глаза широко открыты, шея напряжена. Она приготовилась к войне, и никто не издал ни звука. Слышишь? Никто! Ни один не отважился распустить язык. Сеньора шла медленно и прямо с Маркосом на руках, Фернандо она вела за руку. Мария держала за руку своего брата, стиснув зубы, но она была мужественна, и какое это было мужество, что, я воображаю, все ее просто испугались. Я сопровождала сеньору, потому что кто-то должен был нести чемоданы. Все ложь, что говорят в деревне, все ложь, она ничего не унесла отсюда, только одежду. А знаешь почему? Не потому, что сеньора Рейна была более или менее честной, не потому, что у нее были ключи от всех, или почти всех дверей, а потому что она была ответственной. Сеньора ничего с собой не взяла, она ни в чем не нуждалась, потому что была уверена: Педро вернется, произойдет то, что должно произойти, — он вернется к ней…

В то самое утро Рейна сказала мне об этом. Я не видела ее три последних дня, только ее детей, которых она посылала ко мне, потому что хотела побыть одна, по меньшей мере мне так говорили. И когда мы пустились в путь, я спросила, что она собирается делать в будущем. «Найди хорошего человека, — сказала я ей, — рассудительного, который любит детей, выйди за него и уезжай отсюда». Потому что не составляло больших трудностей для нее найти такого человека, она была молодой женщиной, еще очень красивой, а маленькие дети голодали, поэтому я думала о том, что для нее будет лучше… Но она мне ответила: «Что ты говоришь, Мерседес? Я уже замужем». Боже мой! Я повторяла ей эти слова год за годом. Ты не веришь, вы проводили лето в Сан-Себастьяне, мы здесь не знали ничего о Педро, только то, что рассказывал нам сеньор Алонсо, администратор, когда приносил деньги в два дома, и он был и в доме у Теофилы, и я, которая видела ее часто, потому что была очень привязана к детям. Я пыталась убедить ее выкинуть Педро из головы, потому что была уверена в том, что она не увидит больше Педро в своей жизни, потому что он покинул усадьбу, об этом говорил весь мир, но она нет, она ждала его. Она была уверена в том, что она его жена, что она должна ждать его, что он обязательно вернется… И наконец, она навела меня на мысль, что она знает больше, чем говорит. Такое поведение, такая уверенность не выглядели нормально, нет, сеньора, но в тот момент, когда родилась Пасита, я это поняла. Я сказала Теофиле о том, что родилась девочка, но она продолжала твердить, что он вернется, пока мне не надоело ее слушать… Что случилось, Паулина? Ты, кажется, удивлена?

— Это потому, что я тебя не понимаю… Как рождение Паситы связано со всем этим?

— Это значило, что Педро мог помириться со своей женой.

— А почему так не могло быть? Если ему было сорок пять лет! А Порфирио и Мигель родились, когда ему было уже пятьдесят, так что… И это то единственное, что он умел делать правильно за всю свою жизнь, это единственное, лучшая часть, так сказать.

— Ясно, почему Теофила ничего не сделала.

— А что было делать Теофиле, Мерседес? Ты не хочешь ли выразиться более ясно?

— Приворот или что-то в этом духе, Паулина.

— Приворот? Но, послушай, о чем ты говоришь?

— Именно о привороте, Паулина, — вступила я в разговор, потому что меня нервировали такие вопросы, и я боялась, что будет упущено время, то небольшое время, которое мне осталось в другом бесконечном диалоге. — Весь мир знает об этом. Колдовство, давай… Когда ты с дядей и знаешь, что он тебе наставил рога, берешь что-нибудь, что лежит перед глазами, рубашку или брюки лучше, если ее надо будет убрать. И ты идешь к какой-нибудь знахарке или колдунье, и она берет одежду, нашептывает заговор и делает узелок на ткани…

— После того как перекрутишь ею голову гусю, — поправила меня Мерседес.

— Нет, — возразила я. — Этого с гусями в Мадриде не делают.

— В таком случае они поступают неправильно. Гусь обозначает распутство.

— В Мадриде гусь значит совсем другое, в Мадриде только говорят заклинание и бросают щепотку пудры. Потом надо сделать узелок, но я не знаю зачем. И в итоге это все равно что сделать узелок на самом дяде, так что… — Я старалась с особой тщательностью подбирать слова, потому что Паулина побледнела, слушая мою бодрую чушь, и не могла поверить в то, что человек, который все это говорил, я. Но я не была способна передавать свои мысли с помощью подходящих эвфемизмов и в конце концов решила сказать:

— Итак, когда все заканчивается, то у дяди это просто не получается ни с кем, только с тобой, допустим, в течение шести месяцев или больше — в зависимости от того, сколько платишь за приворот.

— Иди отсюда, девочка, иди отсюда, не то я тебя выпорю! — завопила Паулина.

Ее взрыв был сильнее, чем я ожидала, она вскочила как ужаленная, словно пружина, чтобы подскочить ко мне, и, если бы Мерседес не схватила за руку, я получила бы не одну затрещины.

— Где ты научилась таким вещам, злая девчонка? У монахинь?

— Нет, я ничего не знаю, то есть знаю только то, что мне рассказала Анхелита, через два месяца после свадьбы она стала подозревать, что вместо работы по вечерам у ее мужа появилась другая невеста в Алькорконе, — тут мне пришлось перевести дух. Я с удовольствием заметила, как рука Мерседес сопроводила движение Паулины, так что та снова села на свое место, дав мне понять, что это худшее, что произошло. — Итак, потом была колдунья, после того как прошло два месяца полной свободы, ясное дело, потому что приворот стоил три тысячи песет.

— Три тысячи песет, Боже сохрани меня!

— Разумеется, — добавила Мерседес, — теперь моя невестка делает это бесплатно.

— Ты подаешь ей идеи, это точно! Ты, вне всяких сомнений, подаешь ей такие идеи, потому что ты видела, что это то единственное, чего ей не хватает!

— Нет, если у меня нет никого, к кому бы можно было ее приворожить, — объяснила я, — и, кроме того, я не думаю об этих вещах.

— Почему? Уверена, что они действительно работают.

— Нет, Мерседес, не работают. Когда Анхелита рассказала колдунье, что ее жениху двадцать три года, она выставила ее со словами, что в этом возрасте нельзя ничего гарантировать. В любом случае бедный Пепе назвал ей два имени пару дней спустя, так что я уверена, он хочет быть только с ней…

— Но о чем ты говоришь? Послушай… Плохо придумано и еще хуже сказано! Потому что, если посмотреть, Анхелита бывала в твоем доме и Пепе на пансионе…

— Ну и что! По-твоему, получается что-то неприличное. Анхелита приходила к своей няне, а Пепе проживал на другом этаже, со стороны площади Де ла Себада со своим другом из Хараиса. А вообще, теперь это не имеет значения, они уже женаты…

— Матерь Божья! В какой стране мы живем, даже слов нет!

— А что ты сама сделала? Не тебе меня учить! Ты уже слишком старая, Паулина, не ровен час помрешь, как и тот козел, которого ты защищаешь, и вообще… Ну!

— Это твои желания, Мерседес, твои желания. И позаботься о том, чтобы излечиться от галлюцинаций.

— А что, разве я говорю что-то не так? Скажи-ка мне ты… что? Дают — бери, а я уже много всего набралась, теперь пришло время мне давать. И пусть будет Республика, а потом революция, а потом… бери! Бац, в следующий раз все монастыри взлетят на воздух — и тогда уже будет не до смеха, тогда будет не до смеха, тогда все заплачут горючими слезами. Я готова сказать тебе все, что думаю…

— Но я тебя не понимаю, Мерседес, — я подала голос. — Давайте посмотрим. Вот взять тебя, ты целый день говоришь о Боге и о дьяволе… Разве ты не католичка?

— Да, я принадлежу к римской апостольской католической церкви, сеньорита.

— Тогда почему ты желаешь, чтобы все монастыри взлетели на воздух?

— Потому что не хочу иметь ничего общего со священниками, потому что знаю очень хорошо, что они виноваты во всем плохом, что произошло в Испании, с тех пор как мы потеряли Кубу. Вина лежит на священниках и на нас, на всех тех дикарях, которыми являемся мы сами, мы никогда не отрубали головы своим королям, а еще мы…

— Успокойся, глупая женщина! Посмотрим… Твои слова отдают коммунистическим духом и слабой культурой!

— Но все, что я говорю, — это правда, Паулина, потому что англичане почистили королевскую кровь, французы от них не отстали, русские расстались с последним своим царем и всеми его наследниками, у немцев вроде такого не было, но я думаю, что и у них было что-то в этом роде в Средние века, итальянцы повесили Муссолини прямо на улице, и за дело, потому что они были… Ну а все короли Испании умерли в своих постелях, это точно.

— Ты видишь? Умная, какая ты умная. И девочка получила степень бакалавра.

— Нет, мне еще остался один год, но в любом случае ты не можешь быть коммунисткой и католичкой одновременно, Мерседес.

— Именно! — к моему удивлению, Паулину изумили последние слова. — А почему нет, интересно знать?

— Потому что… потому что коммунисты — атеисты, они должны быть атеистами, это яснее ясного.

— Так было у русских! — парировала возмущенно Мерседес, она действительно была очень оскорблена. — Так было у русских, у варваров, которые не знают ни отца, ни матери. Так было у русских, но у меня все не так… Я верю в Бога и в Богородицу, и во всех святых, и в дьявола. Если я не буду верить, то получится, что я существую ради того, чтобы смотреть рекламу кока-колы по телевизору!

— Франко был хорошим выходом для Испании, Мерседес.

— Иди ты, Паулина!

— Сама иди… Или если бы мы выиграли войну!

* * *

Когда я приехала в Мартинес Кампос, чтобы отпраздновать новогоднюю ночь вместе с дедушкой (как оказалось, это была предпоследняя наша общая праздничная ночь), то всего лишь за два часа до полуночи встретила Паулину. Она была одета в черное, сжимала в руке смятый платок. Я тогда подумала, что это траур по генералу, — она выглядела словно вдова, мучимая нестерпимой болью. Я была свидетелем на всех церемониях, маршах и манифестациях, которые проходили в день его смерти, который запомнился мне концертом истерических воплей.

Мама тогда просила отца, чтобы он остался с нами, — выходить на улицу было опасно, — а он пошел к бабушке Соледад, а когда вернулся, то пьяный и веселый сел с нами ужинать. Мы с сестрой были возбуждены, Рейна бурно проявляла свою радость, еще сильнее, чем я. Она хлопала в ладоши и кричала, что во время рождественских каникул наступит настоящая жизнь. Мы проводили время за странными занятиями: в феврале, например, попробовали вычислить законы хода времени. Мы пытались рассчитать, насколько наши предчувствия относительно того или иного события совпадут с реальностью. Мы рассчитывали время, наиболее подходящее для судьбоносных событий, например, час чьей-либо смерти, и у нас это выглядело не как предсказание, а как прогноз.

Мы проводили недели в решении математических задач с квадратными уравнениями, причем делали это с непередаваемым азартом и энтузиазмом, в какой-то лихорадке. В другое время я бы, наверное, задумалась над таким положением дел, но теперь у меня не было времени на всякие глупости. На переменах каждое утро мы с подругами рассчитывали идеальное время для той самой главной смерти, которая тогда была более чем предсказуема. Ее прихода мы ждали так же сильно, как и 22 декабря — последнего дня занятий в учебном календаре. Мы думали, что было бы разумно подождать до официальных похорон две, может быть, три недели. Франко должен был оставаться в живых еще десять дней, до 2 декабря, но ни днем больше, это точно. Его живучесть вынуждала нас проводить каникулы скучно — с постоянным выражением патриотической скорби на лице. Поэтому в конце концов мы не рассматривали 20 ноября как неудачную дату. Наше утро было сильно укорочено из-за того, что пришлось прослушать патриотическое завещание покойного. Мы теряли время, отведенное для подготовки к Рождеству. Из остатка первого семестра у нас оставалось не более одной учебной недели.

Прошло три месяца, как нам с Рейной исполнилось пятнадцать лет, при этом мы были напрочь лишены политического сознания. Политика — тема, которую мы никогда не обсуждали дома, потому что мама считала это признаком дурного тона и потому что (это я поняла намного позже) в этой области ее взгляды совсем не совпадали с папиными. Несмотря на это, я всегда задумывалась о событиях в мире, строила догадки и радовалась, что часто вспоминала слова Мерседес, — грубые пророчества, полные жестокости и надежды. Ее слова постоянно звучали в моих ушах эхом страшной, но радостной речи: «Да здравствует Республика и свобода!». Как прекрасно это звучало: «Порох — это радость!»

Я представила себе монастыри, взлетающие на воздух, мой колледж был среди них первым. Матушка Глория, расчлененная взрывом — ее безжизненное туловище болтается в воздухе, словно туловище куклы, а рядом — голова, руки и ноги: гротескная головоломка из шести частей. Она летит, переворачиваясь несколько раз вокруг своей оси, а потом приземляется во дворе — так осуществляется месть Магды и моя. Каждое утро, вставая, я спрашивала маму, не произошло ли чего, и получала ответ, который всегда звучал одинаково: «Ничего, дочка, ничего не произошло. Что должно произойти?» Мне не было нужды разубеждать ее. Мама словно рассчитывала время после этого чуда, защищала Революцию, эту восхитительную катастрофу, с этической бесстрастностью, хотя я чувствовала ее нетерпение. «Где дают, там берут», — говаривала Мерседес, а я уже набрала достаточно фактов.

Несмотря на то, что я специально приехала в ту новогоднюю ночь, чтобы встретиться с Паулиной, время было потеряно зря. Я заранее подготовилась к нашему разговору, может быть, именно поэтому решила не принимать ее слова близко к сердцу, хотя и должна была признать, что именно она, а не я, смогла верно представить будущее. Меня сразу насторожил ее траурный вид. Она постоянно плакала, а я подумала, что ей будет очень недоставать знаменитого покойника. Потом она крепко обняла меня и дважды поцеловала, как это принято в таких случаях. Она доверительно прошептала мне на ухо, что жена Марсиано умерла в тот же самый день, и мне пришлось раскаяться, что я о ней плохо думала.

— Тромбоз, — сказала Паулина, — бедняжку неожиданно подкосил тромбоз. Да, с такой плохой кровью она должна была умереть от чего-то подобного, она не могла умереть просто во сне, Мерседес, не могла… Бедняжка, какой хорошей она была! В душе она была очень хорошей, моя бедная. Хорошо, по меньшей мере, после стольких лет ожидания она дожила до того, чтобы увидеть Франко в могиле.

Я остолбенела от удивления и задумалась, следует ли радоваться тому, что я родилась в семье, где было невозможно на людях выражать чувства и мысли, или, наоборот, мне следовало пожалеть себя, ведь в моей родной стране шизофреники свободно ходили по улицам. Но еще до того как прозвучал ответ, я поняла, почему невозможно сердиться на слова Паулины, которая продолжала гордо произносить речь.

— В святой день моей победы ты будешь рядом со мной. Я знаю, что несу тяжкий крест, да еще и тебя впридачу.

— Тот самый крест несу я, с тех пор как тебя знаю. И не воображай себе, что станет лучше, если ты умрешь. Я знаю, что говорю. Да, хорошо, что ты выиграла, но лучше бы рассказала, как вы с сеньорой пережили войну. Ты будешь говорить, что вас поддержала народная партия… Ты утверждаешь, что все всегда идет сверху?

— Педро ее не хотел, Паулина, он ее не хотел, но она не хотела его отпускать.

— Потому что она была в своем праве не хотеть этого!

— А я и не говорю, что нет, просто ее бы больше почитали.

— Ошибка сеньоры состояла в том, что она вернулась сюда. Это было ошибкой, пойми… Она единственная, кто настаивал на этом возвращении, не он, только она. И она не должна была делать этого, я-то понимала — я постоянно наблюдала за ней. Но я не отваживалась предостеречь сеньору, она выглядела такой нервной, что следовало хорошо обдумывать свои слова, чтобы ее не рассердить. Потому что такое уже было, когда родилась Пасита, помнишь, какая она была несчастная, печальная тогда. Так уж случилось, что когда наступило время возвращаться, я ей все это рассказала. Сеньора была родом отсюда, как говорится, и по горло сыта Сан-Себастьяном. Пока все наслаждались отдыхом на пляже, она нашла нас, заблудившихся на морском берегу, в тине и в водорослях и в… Уф! Ты не поверишь, но меня и теперь тошнит, все дни мы ели треску, к тому же она плохо нас знала… Сеньора была из тех, кто плохо переносил треску и все остальное, кто не ел ничего из этого. И когда шел дождь, а там дождь идет часто, она становилась робкой и молчаливой, ничегошеньки ей не хотелось. Знаешь, я думаю, на самом деле она вернулась из-за особой нежности к ней сеньора, особенно ласков он был к девочке. Это заставило ее утешиться и повторять, что никто не виноват. Она повторяла это какое-то время, примерно пару месяцев, так что каждый раз, когда она открывала рот, мне становилось страшно. Ясное дело, что мы перестали обращать внимание на ее слова…

— Одиннадцать дней он спал на циновке, одиннадцать, я посчитала, а на двенадцатый появился здесь, такой спокойный, словно пришел к своей законной жене, которая только его и ждала. Потом вышел из ее дома мятый, растрепанный. Редкий гад, черт побери…

Не имеет значения, в какое утро это случилось, я понимала, что могу только наблюдать, — та же самая дрожь и прихрамывание: «Уходи, ты ничего не можешь поделать, и нечего смотреть на него», — сказала я себе зло… Еще шла война. «Куда ты идешь такой нарядный, Педро?» — спросила я его в тот день, хотя прекрасно представляла себе, куда он направляется… «Проведать детей», — ответил он мне и в следующий момент спросил о том, как поживает Марсиано, ведь Педро хотел попросить Марсиано, чтобы тот подвез его в фургоне, дабы не привлекать внимания к своей персоне. Я так думаю, ведь ему было что скрывать, ему были необходимы все эти предосторожности…

В итоге я сказала Педро, чтобы он поехал и привез сюда своих детей: «Вы увидитесь — и все встанет на свои места». А он рассмеялся, он так обнаглел, не поверишь. «Какая же ты гадина, Мерседес!» — сказал мне Педро, и я поняла, что он никогда не принимал меня всерьез, а теперь собирался заняться удовлетворением своих низменных потребностей, в чем себе никогда не отказывал, даже когда вернулся в Мадрид. Это было единственный раз, Паулина, запомни, единственный раз в жизни, когда я сунула нос туда, куда меня не просили. Поэтому когда Марсиано вернулся домой, я ему все рассказала и добавила: «Давай, вытаскивай свой фургон, но, когда соберешься поехать в деревню, я поеду с тобой». И как этот подлец тогда заворчал! Даже сейчас я слышу его грубости: «Курица, ты настоящая курица», — повторял он что-то в этом роде, а еще, что я ненормальная, остальное не буду тебе и пересказывать…

Итак, мы все вместе поехали в деревню, а до дома Теофилы я решила пойти пешком. И что я увидела? Ха! Окна занавешены, а дети сидят на тротуаре — вот, что я увидела! Фернандо, до которого никому не было дела, бросал в стену камни, а другие два малыша вообще ничего не понимали. Но этот несчастный Фернандо, несомненно, все понимал, он догадывался, и я не думаю, что он мог что-то забыть.

Он в этом году приедет или нет? Я имею в виду Фернандо.

— Об этом сказала Теофила, и я имею большое желание поглядеть на ее внуков. Фернандо, старший, стал человеком, но все эти годы я говорю одно и то же… Я думаю, что он не вернется, Паулина, если он уехал отсюда, когда был еще ребенком, и не по необходимости, а чтобы только нас не видеть! В его доме было все что нужно, все необходимое. Но они все выросли, как настоящие мужчины, а Фернандо взрослел раньше. И теперь, когда его дела пошли в гору, он приедет? Я тебе говорю, что этого не случится, что этот не вернется даже вперед ногами, и это мне кажется правильно, я его понимаю. Малыши другие, потому что они — создания своего отца, только внешне, но в целом….

— Это ничего не значит. Сеньора стала старше, она очень устала от подлецов и ухода за Паситой. Теперь, когда я тебе все рассказала, все мы успокоимся.

— Ты сделала благую вещь, что все рассказала, но остается кое-то непонятное. У тебя нет никаких подозрений? Я это предчувствовала, Боже мой, словно знала, что твой рассказ ничего не решит! Нечего делать, он еще сильнее, все у него построено на костях, проклятая кровь Родриго, воплощение зла, а против зла нет средства.

— Плохой человек, плохой муж, плохой отец, бродяга… Так-то оно так, Мерседес, и забудь ты о крови, глупости все, что ты говоришь!

— Ты так говоришь, словно я выдумываю! И все, что говорю, правда, и если бы сеньора не хотела вернуть его, он бы все равно вернулся, рано или позже, потому что им управляла кровь. Слышишь меня? А Теофила это знала, поэтому она не нуждалась в помощи колдуний, чтобы предугадать будущее, потому что она тоже это знает, что все дело в крови, в крови Родриго. Кровь управляет ими — Томасом, Магдой и Лалой…

— Только не Магдой, Мерседес!

Уже почти наступила ночь, все замолчали. Мой протест прозвучал словно крик, так что Мерседес и Теофила удивленно уставились на меня, напуганные моей пылкостью.

— Что ты знаешь?! — в один голос сказали обе, почти хором.

— Я знаю все, что мне нужно знать! — заявила я. — И Магда не унаследовала ничего плохого от дедушки. И Лала тоже. Разве нет? Разве она не играла в фильме «Раз, два, три»? И ты сама видишь, что Нене тоже не поддалась дурной наследственности…

Моя тетя Лала, четвертая дочь Теофилы, была настоящей красавицей. Почти такая же высокая, как я (метр восемьдесят сантиметров), с большими темными глазами, типичными пухлыми губами Алькантара. Ее нос был великолепен, как и у ее матери, безупречный, правильный овал лица, красивые скулы, но не такие, как у меня, придающие лицу голодное выражение. Кожа у Лалы была безупречной, как у Паситы, цвета карамели. Я вспомнила, как видела ее прошлым летом, когда она приезжала в Альмансилью со своим женихом, после того, как отсутствовала более десяти лет. Во всей деревне не было другой темы для разговоров, пока мы не вернулись в Мадрид. Кажется, ее приезд во многом был спектаклем. Новая спортивная красная машина, на которой она подъехала прямо к дому своей матери, — обстоятельство, которое нельзя было пропустить, — при ее появлении дедушка даже поднялся со своего места. Звук мотора машины Лалы наделал шуму на улице со старинными привычками и такими же старинными домами. Не каждая машина могла проехать между этими домами, но машина жениха Лалы проехала.

Те, кто видел Лалу раньше, рассказывали, что им было очень трудно ее узнать, — так сильно она изменилась, с тех пор как в семнадцать лет завоевала титул «Мисс Пласенсия» и уехала из дома. Некоторые говорили, что она стала хуже, неестественнее или старше, но я впервые увидела ее живьем ночью на площади. До этого я видела Лалу по телевизору, когда она только начала работать ведущей на международном конкурсе красоты. Мама сказала, что она не удивлена этому, кроме того, она и тетя Кончита называли Лалу «яблочком», потому что говорили, что она яблоко от той же яблони, что и ее мать, но моей маме Лала нравилась, и она не пропускала ни одной передачи по телевизору. Мы были ее самыми горячими поклонницами, а еще я помню, как мы страдали, когда однажды ее показали в неудачном ракурсе. Мы могли только догадываться об образе ее жизни, к тому же мы старались защищать Лалу от нападок наших одноклассников. Однажды Лалу обвинили в отсутствии таланта, одна девочка сказала, что она способна только на то, чтобы показывать перед камерой свои ноги. Но Рейна презрительно посмотрела на собеседницу и ответила, что Лала — актриса, а актеры должны уметь делать все. То, что мы видим в телевизоре, лишь грань ее таланта.

И Лала стала актрисой, и очень хорошей, так, по крайней мере, казалось мне, я всегда с восхищением смотрела на нее. Она снялась в кино тем летом, когда приехала в Альмансилью, хотя на ее счету было уже две картины, в которых она исполнила очень маленькие роли, причем исключительно в нижнем белье, — так требовал сценарий, при этом она постоянно визжала, пугаясь разрывов гранат, падающих неизвестно откуда на ее голову. Обо всем этом мне рассказала няня, которая ее ненавидела, как ненавидела все, что было связано с Теофилой, тот фильм был рассчитан на молодежь восемнадцатилетнего возраста, мы смотрела его трижды. В любом случае, тот режиссер смог научить ее сниматься в кино подобного типа. Поэтому во втором фильме, снятом два года спустя, у нее была уже роль побольше, это была так называемая городская комедия. Таким образом, Лалу можно было увидеть в двух фильмах, и в обоих она была изумительно красива и грациозна. Она была украшением этих фильмов, хотя весь сюжет состоял в том, что один мужчина ищет встречи с кем-то, бегает по лестницам, катается в лифте, потом случайно встречается с моей тетей, влюбляется в нее, и они оказываются в одной постели, а в финале они курят одну сигарету на двоих в этой же постели. Возможно, фильм и не был шибко гениальным — большую часть времени тетя сотрясала воздух своей голой грудью, а ее партнер демонстрировал мускулатуру. При этом он соблазняет героиню Лалы, прочитав ей отрывок из «Алисы в Стране чудес», что казалось мне верхом оригинальности. Я даже решила, что этот герой был гением. Я повторяла все это няне, потому что меня приводило в бешенство, когда на что-то смотрели поверхностно, походя… Мерзкие люди!

В любом случае нужно было проглотить эти слова, которые она сказала в адрес Лалы, потому что через некоторое время тетя снялась в фильме, современной версии «Антигоны» Ануя, который имел успех на фестивале в Мериде. На рекламном плакате Лала была изображена в белой тунике и имела весьма драматичный вид. Эта фотография мелькала во всех журналах в разделе о культуре, правда, после снимка обычно шла длинная критическая статья с разгромной рецензией на фильм. Однако критик все же отметил энтузиазм молодой актрисы, в которой никто, исключая нас, не узнал остроумную девушку Жаклин из телевизионного конкурса. Но это все произошло годы спустя, и ни Мерседес, ни Паулина не могли заглянуть в будущее и предвидеть триумф.

— Что, Нене хочет пойти на «Раз, два, три»? — Я утвердительно кивнула головой на вопрос Паулины, которая смерила меня взглядом инквизитора, твердость ее взгляда представляла достаточную угрозу для успокоения взрывной реакции моего отца. — А об этом знает ее мать?

— Конечно, она знает, и меня удивляет, что ты не слышала об этом, потому что об этом говорят все вокруг.

— Что говорят?

— Кто, тетя Кончита? Вообще-то ничего, Паулина. А что говорить? Нечего.

— В любом случае временами ты говоришь внятно, — сказав это, Мерседес похлопала по плечу подругу, как будто хотела ее с чем-нибудь поздравить. — Слушай, лучше бы мне этого не видеть, единственное, чего я еще не видела, — кривляние Нене по телевизору с голым задом.

— При чем тут зад, Мерседес? Пожалуйста, не надо, она всего лишь носит короткие шорты…

— Ты называешь это шортами? — перебила меня Паулина. — Боже мой, шортами, тоже мне сказала!

Вдруг раздался голос Рейны, которая кричала мне издалека, возможно, она стояла у самого дома. Она боялась, что я ее не услышу.

Я не могла представить себе, который час, но было уже очень поздно, потому что вокруг нас была темная ночь. Ничего не оставалось, кроме как закончить разговор, помочь заклятым спорщицам покинуть место их битвы, пока сюда не пришла моя сестра.

— Послушай, Мерседес… Теофила была красивой в молодости?

— Очень, очень, слишком красивой. Как мне описать ее? Хорошо, что есть, с кем сравнивать. Лала получилась копией своей матери.

— Нет, сеньора!

— Да, сеньора!

— Но, что ты такое говоришь, Мерседес? Ничего подобного. Слышишь? Ничего подобного. Лала намного красивее, такой ее мать никогда не была, не будь лгуньей.

— Лгунья — это ты, Паулина! Я заметила, что ты всегда стараешься перевернуть мои слова, как тогда, когда ты сказала, что зимой была в Мадриде, а летом проводила целые дни с сеньорой, хотя в таком случае ты не могла видеть Теофилу, а Теофила — копия Лалы. Слышишь? Абсолютная копия… Лала немного пониже ростом, это верно, не такая изящная, не пьет спиртного, как ее мать, а это всегда отражается на внешности. Лала и одевается иначе, современно. Она не умывается ключевой водой, как деревенские девушки, но они очень похожи, мать и дочь, а в своей памяти я уверена… У Теофилы не было, таких грудей, как у Лалы.

Рейна должна была появиться с минуты на минуту. Ее голос то приближался, то удалялся, как будто она пыталась играть с моим слухом, создавал мелодию румбы в сочетании со звуком ее шагов. У меня оставался последний вопрос.

— Прекратите спорить, пожалуйста, послушайте меня секунду. А дедушка? Он был красивым в молодости?

— Да!

— Нет!

— Как это нет? Надо посмотреть, Паулина, как получилось, что ты осталась вдовой в тридцать лет, дочь моя, ущербный бекас, ты же ничего не помнишь…

— Может быть. Мне действительно было тридцать лет, когда я овдовела, и каждое утро, когда я вставала и видела твоего мужа, поливающего газон, я возносила благодарность небу за то, что оно дало мне свободу, что дало хорошо выспаться, что позволило самой распоряжаться своей жизнью. А сеньор никогда не был красив лицом, это точно, никогда, у него был очень некрасивый нос, и еще пара черточек, которые редко бросаются в глаза.

— А что такое красивое лицо? Не тебе об этом говорить. Для ответа на этот вопрос надо было наблюдать за ним, за его манерами, привычками, движениями, тем более что красавцы друг на друга не похожи. А как прекрасно он скакал на лошади… Матерь Божья! Красивым… Нет, ну если совсем немножко, но так казалось, как я тебе и сказала…

Тут Мерседес замолчала, сморщила лоб, открыла рот, задумалась, а я закончила ее мысль собственным наблюдением, поняв, что она погрузилась глубоко-глубоко в себя.

— Он самый настоящий дьявол.

— Ты это уже говорила, Малена! Да, сеньора. Он казался самым настоящим дьяволом и должен был привязывать за ногу коня к скамейке, чтобы он вдруг не сбежал.

— Эй, Мерседес! Как погляжу, тебе нравился этот проклятый жеребец, и надо еще поглядеть, почему ты так его боишься…

— У меня есть основания, Паулина! Поспрашивай в деревне, может быть, тебе расскажут что-нибудь удивительное.

— Его лицо не было красивым.

— Конечно, оно было красивым. У него лицо было красивое, и внутри него было нечто привлекательное.

— Нет, сеньора!

— Да, сеньора!

— Малена! — позвала меня Рейна.

Вторжение сестры разбило колдовство прошлого.

— Но что ты здесь делаешь? Уже одиннадцать часов, я целых полчаса тебя ищу, мама вся перенервничала, ты будто сквозь землю провалилась…

Этой парой фраз, каждый вечер повторяемых слов, Рейна уничтожила мой волшебный мир. Паулина вскочила как ужаленная, обозленная сама на себя, что так провела время ужина. Ей было уже восемьдесят, и долгие годы она постоянно что-то жарила и варила. Все в доме дедушки старались консультироваться у нее на предмет приготовления блюд, поздравляли ее, когда кушанья получались на славу, а, когда у нее что-то не получалось, мы с ней ругались, напоминая о том, что еду следует варить в меру, а не пережаривать или недоваривать… А теперь она просидела целый вечер с нами. Мерседес никак не прореагировала на слова Рейны, потому что только теперь она стала отдавать себе отчет, что Марсиано еще не появился, и стала проклинать его последними словами, назвала его пьяницей. Я еще слышала ее крики, когда подошла к Рейне и мы пошли домой.

Я сказала маме, что припозднилась, потому что слушала Мерседес, которая знает тысячи интересных старых историй о деревне, праздниках, свадьбах и похоронах всего мира. Я не хотела называть имена, а Паулина, которая была передо мной, не стала обличать меня во лжи. Той ночью, когда мы уже были в постели, я испугалась, что мне не удастся обмануть любопытство Рейны, но она без умолку говорила и продолжала рассуждать о достоинствах и недостатках Начо, диск-жокея из Пласенсии, что в конце концов свидетельствовало о том, что у нее свои проблемы. Потом мы уснули, мне снился дедушка, который скакал на лошади, гордый и бедно одетый, каждый раз он скакал все быстрее, и я, и он не знали, куда именно он скачет.

* * *

С той ночи откровения Мерседес постоянно всплывали в моем сознании, потому что я никогда не видела такой большой веры и такой энергии, с которой верили в старинное и темное, непонятное и в то же время очевидное, как верила она. Она смогла объяснить, почему мое собственное рождение так возбуждает мою фантазию, объяснила мое совершенство в моем несовершенстве, в чем состояла моя природа. Рейна была, напротив, сложена внешне и внутренне очень гармонично, в ее жилах текла здоровая, чистая кровь в отличие от меня.

Но хотя я и не верила в судьбоносные качества крови Родриго, со временем поняла, что присутствие этой крови оказывает на меня определенное влияние. Это было очевидно, когда я совершала сентиментальные путешествия в прошлое и начинала плакать, вспоминая дедушку. Может быть, кто-нибудь посмотрит на меня косо, но мое отношение к нему вполне осознанно, и моя решимость, удивляет меня саму. В любом случае ничто не изменилось вокруг меня. Мы с Рейной продолжали ходить вместе, хотя каждая из нас оберегала частицу себя. Мама освободилась от предрассудков в отношении меня, и это обстоятельство изменило ее в лучшую сторону. Наступил момент, когда мы начали вместе ходить за покупками, в кино или пить аперитив в баре «Росалес» каждое воскресенье утром. Мой отец встретил такую перемену с непониманием, он вообще с трудом понимал, как его дочери могут вырасти. Страх, что кто-то может проникнуть в мои тайны, висел над моей головой дамокловым мечом и держал в постоянном напряжении, но внешне это никак не проявлялось, наоборот, мое поведение с каждым днем становилось все спокойнее.

Но этот меч никуда не исчез, он просто от времени заржавел и притупился. Я не догадывалась, что земля качается у меня под ногами, когда убивала время удушливыми июльскими вечерами, сидя на террасе в баре «Каса Антонио», самом популярном в Альмансилье. Перед моими глазами расстилался безрадостный пейзаж пустой деревни с безлюдными тротуарами, закрытыми окнами и дверями, собаками, лежащими в тени редких деревьев, спрятавшихся в темных подворотнях. На улице темнело. Было семь часов вечера, в воздухе не наблюдалось ни дуновения ветерка, в ушах звенело от жары, а голова начала болеть. И без сомнения, мы все были жертвами технических козней «форда-фиесты», который в то утро вышел из строя, чтобы погрузить нас в хаос. Никто не знал, какой дурак придумал вечером поехать на машине в Пласенсию, чтобы выпить несколько рюмок, а ведь это была инициатива Хосерры, лучшего друга моего двоюродного брата Педро, который оставил свою собственную машину в гараже.

Я было уже решила остаться дома, но, когда опустила одну ногу в пруд, предвидя жаркое солнце, вдруг задумалась, как провести остаток недели. В общем, в последний момент я присоединилась к компании, потому что хотела выпить в хорошей компании кока-колы. У меня не было причин для отказа ехать с ними. Мы проделали половину пути, как вдруг мотор заглох. Несколько минут спустя оказалось, что поломка нешуточная, и нам пришлось вылезти из салона. Мы шли по деревенским улицам и отмечали, что многие здания здесь выглядели так, словно только что прошла война, — именно так снимали в старых черно-белых фильмах: темные облупившиеся стены, пустынные улицы, разбитые ящики посреди тротуара. На нас ужасно действовала эта невероятно жуткая жара. Я вся дрожала, на лбу выступил холодный пот — так плохо я себя еще никогда не чувствовала.

Я дошла до дверей бара, вошла внутрь и стала наблюдать за моими друзьями. Мне стало очень легко, хотя я еще немного нервничала. Я сидела с бутылкой в одной руке и вспоминала, что так же чувствовала себя перед экзаменом. Тогда я тоже вспотела как мышь и побледнела, мои губы дрожали, а глаза остановились в одной точке. Теперь не я управляла своим телом, а оно — мною. Я с улыбкой наблюдала, как некоторые мои спутники закурили, сигареты марки «Пэлл Мэлл». Я тогда еще не курила, думала, что если и начну курить, то только сигары, чтобы выглядеть более взрослой и солидной. Я прикрыла глаза, наслаждаясь покоем, когда Маку издала истерический крик, который чуть было не свел меня с ума.

— Ты видела? Красная этикетка!

Маку существовала в мире известных брендов, например Леви Стросса, пришивала его этикетки к испанским брюкам, полагая, что легендарный лейбл сделает ее неотразимой.

— Послушай, послушай, прости! — Маку встала и заговорила не в силах сдерживаться. Видимо, вид красной этикетки вывел ее из равновесия. — Прости, пожалуйста… Ты не мог бы сказать, где купил эти брюки?

— В Гамбурге, — ответил незнакомей парень приятным голосом.

— Где? — не унималась Маку.

— В Гамбурге… В Германии. Я там живу, я немец.

Мы поняли, что при разговоре с этим парнем следовало избегать смешков. Маку пришлось подавлять приступы хохота, пока она привыкала к его манере речи, потому что, хотя парень отлично говорил по-испански, у него был ужасный акцент — необъяснимое смешение хот, произносимых с придыханием, и чудовищных эрре — кошмарных смешений эстремадурских интонаций, которые я так хорошо знала, и твердого произнесения звуков в родном ему языке.

— Ах, понятно! — Маку, не обладающая языковым слухом и чутьем, потрясла головой, как будто хотела скинуть невидимую пылинку. — А что ты делаешь в Альмансилье? Ты на каникулах?

— Да, именно так. У меня здесь семья.

— Испанцы?

Молодой человек еще не привык к замедленной соображаемости собеседницы, а потому даже не попытался скрыть раздражения.

— Да, они испанцы.

— Ясно. Послушай, если бы я тебе дала денег и сказала бы свой размер, ты бы мог купить мне брюки, такие же, как у тебя, и прислать их в Мадрид? Здесь таких нет, а они мне очень нравятся.

— Да, думаю, что да.

— Спасибо, серьезно, спасибо большое… Когда ты уезжаешь?

— Еще не знаю. Я, скорее всего, вернусь вместе с родителями в будущем месяце, так что побуду здесь еще немного.

— У тебя прекрасный мотоцикл, — вступил в разговор Хосерра. — Где ты его взял?

— Он принадлежал моему дедушке, — парень обвел нас взглядом и заговорил так, что никто, кроме меня, не смог бы его понять. — Он купил его после войны на одной… лотерее. Нет… Как же это сказать? На аукционе, точно, на аукционе…

Маку, которая за время разговора не шевельнула ни одним мускулом, проявила интерес к немцу и кивнула.

— Возможно, он был раньше военным. Он служил в африканском корпусе, в подразделении Роммеля, — уточнил парень.

— Выглядит новым.

— Теперь он новый.

— Ты его привел в порядок?

— В целом…

Этот немец гордился своим мотоциклом, а я, к своему удивлению, чувствовала себе тоже гордой за него.

— Дедушка подарил мне его два года назад, но отец не хотел давать мне деньги на него, потому что не верил, что эта машина сможет работать. Тогда я начал подрабатывать каждую субботу в одной мастерской, без зарплаты. Взамен этого мой начальник дал мне новые детали и помог наладить мотоцикл. Мы закончили работать с ним только месяц назад, и теперь он бегает как новенький. Я назвал его «Бомба Вальбаум».

— Как?

— Вальбаум, — молодой человек произнес название на своем родном языке по слогам. — Моего дедушку звали Райнер Вальбаум.

— А как тебя зовут? — спросила наконец Маку.

— Фернандо.

— Фернандо Вальбаум! — произнесла Рейна, с сияющей улыбкой на лице. — Звучит очень красиво.

Теперь я испугалась, испугалась за сестру. Меня охватило новое жгучее чувство, ревность, и я решила вмешаться. Я захотела разрушить свои подозрения и встряла. Рейна не имела права так смотреть на этого парня, она совсем его не знала. А я должна была разобраться и узнать, кто он.

— Нет, его не так зовут.

Он улыбнулся и медленно повернулся ко мне.

— Ты кто?

— Малена.

— И…

— И я знаю, кто ты.

— Да? Правда?

— Да.

— Хватит секретничать, пожалуйста, вы похожи на двух малышей из детсада, — мой двоюродный брат Педро был самым старшим из нас, и ему нравилось вести себя в соответствии со своим возрастом. — Итак, как тебя зовут?

Незнакомец встал, подошел к своему мотоциклу, сел на него и улыбнулся мне.

— Скажи ты, — обратился он ко мне.

— Его зовут Фернандо Фернандес де Алькантара, — произнесла я.

— Точно, — подтвердил парень, — так же, как моего отца.

Я удивилась, когда поняла, что всю жизнь ждала этого момента именно для того, чтобы произнести эти слова, этим самым тоном, в этом самом месте, перед этими людьми. В ту минуту я поняла, что влюбилась. Фернандо улыбнулся мне, а я почувствовала себя властелином мира. Мои спутники, особенно братья, выглядели весьма удивленными.

— Прекрасно, — выдохнула Маку, нарушив неловкое молчание. — Похоже, брюки получить будет непросто.

Несколько минут никто ничего не говорил. Намного позже прозвучал комментарий Хосерры, предвидящего возможную травлю бастарда.

— Ты видела, как он приехал? Кто он такой?

— Воображала, — произнес Педро. — Воображала на дурацком мотоцикле.

— И наци, — добавила Нене, — по тому, что он сказал, абсолютно точно, что он наци, точнее некуда, чертов наци, пошли отсюда…

— Все, что здесь произошло, я уже видела во многих фильмах, — изрекла Рейна, — о востоке большей частью. Мне на память пришли диалоги из фильма «Ровно в полдень», единственно, чего не хватает, так это коня…

Я улыбалась сама себе, потому что это были наши общие воспоминания, которые подняли меня над провинциальной ничтожностью окружающих. Мне снова захотелось бежать от них туда, где будет проще и свободнее.

— А мне он понравился. Мне он очень понравился. — Я хорошо осознавала, что все уставились на меня, но упрямо смотрела в глаза Рейне. — Он мне напомнил папу.

— Малена, ради Бога, не будь дурочкой! Прекрати говорить глупости. Давай, окажи нам такую любезность. Он просто выпендривается.

— Поэтому я и говорю… — возразила я, но конец фразы произнесла очень тихо, так что никто, кроме меня, не мог расслышать последние слова.

 

Часть вторая

Я влюбилась в Фернандо еще до того, как смогла с ним поговорить. Мне нравился Фернандо — он был образованным, учился в университете, хотя демонстрировал при этом нарочитое отсутствие хороших манер. Он мне понравился, потому что закатывал рукава рубашки до плеч, щеголяя накачанными бицепсами, и никогда не носил коротких брюк или бермудов по вечерам. Я любовалась ногами Фернандо, когда видела его в плавках по утрам. Я влюбилась в него, потому что он разъезжал на своей «Бомбе Вальбаум», потому что ему не нужно было учиться скакать на коне, он курил «Пэлл Мэлл», никогда не танцевал, почти всегда был один — он мог часами сидеть в одиночестве, думая о своем. Его лицо в такие моменты напоминало маску — это наводило на мысли об усталости, меланхолии и, возможно, презрении к окружающим. Я любила Фернандо не потому, что он был надменнее и мужественнее любого из наших родственников, которых я знала, а потому что он сильно страдал в этой деревне.

Фернандо был очень гордым, а это всегда опасно. Будучи внуком нашего дедушки Педро, он держал себя со мной так, будто мы не родственники. Теофила, бабушка Фернандо, была любовницей нашего деда, моя же бабушка приходилась ему законной супругой, именно поэтому Фернандо чувствовал себя неловко в моем обществе. От его взглядов я буквально прирастала к полу. Фернандо улыбался, когда я на него смотрела, — и земля уходила у меня из-под ног. Я выбрала этого мужчину, после того как впервые увидела его стройное, крепкое тело, увидела, как он играл во флиппер, чинил машину. Я всегда реагировала на появление Фернандо — начинала дрожать и краснеть. Фернандо, наверное, догадывался о моих чувствах. Знаю, ему нравилось мое смущение.

Если бы у меня выдалась свободная минутка, чтобы подумать о происходящем, полагаю, я бы поняла, что всегда принимаю окончательное решение с оглядкой на свою дурную наследственность. Только привычкой к этому суеверию можно было объяснить опасный выбор, сделанный в пользу Фернандо. Но у меня тогда не было ни секунды свободного времени. Я постоянно прокручивала в голове возможные варианты своего поведения, а когда мне это надоедало, вспоминала лицо Фернандо. Я хотела испытать то приятное смущение, которое овладевало мной каждый раз, когда я о нем думала. Я закрывала глаза — и видела Фернандо, от этого мне становилось радостно, и я смело смотрела на него уже открытыми глазами.

Моя рассеянность была настолько велика, что многие замечали странности в моем поведении. Я постоянно вспоминала о том, насколько хорошим было прошлое, насколько близка я была к нему. Фернандо не нравилась Индейская усадьба. Он никогда не унижался, чтобы понравиться другим. Возможно, он поступал так, потому что был первым Алькантара де Альмансилья, владевшим такими сокровищами, как «Бомба Вальбаум» и джинсами с этикеткой Леви Стросса, — сокровищами, которые ни один Алькантара из Мадрида не мог бы купить. Мой дедушка был тогда еще жив и строго следил за нами, поэтому ни Рейна, ни мои остальные двоюродные братья и сестры не отваживались открыто высказывать свою неприязнь к Фернандо. Они ограничивались тем, что бормотали обидные слова всякий раз, когда встречали его в деревне, что происходило практически ежедневно, потому что «форд-фиеста» постоянно ломался и упрямо противился любому ремонту, так же упрямо мой дядя Педро жалел деньги на основательный ремонт машины. Поэтому в минуты вынужденных стоянок мои кузены и кузины развлекались тем, что на разные лады коверкали его имя.

Мне приходилось принимать на свой счет то же самое, потому что я всегда оставалась на стороне Фернандо. Он был мне очень благодарен, когда об этом узнал, и очень разозлился на наших остроумцев за то, что они присвоили ему прозвище Отто и решили это отпраздновать. Всей компанией «деревенские» сидели за столом и пытались придумать Фернандо более, что ли, оригинальное прозвище. И Порфирио, сидевший рядом с Рейной, улыбнулся и сказал, что ему нравится звать его Фернандо Нибелунг, на что Мигель вставил, что его племяннику очень подходит этот титул.

* * *

Мигель и Порфирио не собирались тратить время на налаживание отношений между обеими ветвями рода Алькантара — горожанами из усадьбы и деревенскими. Мое же чувство к Фернандо никогда не стало бы таким сильным, если бы не старые секреты нашей семьи. Мне было не более четырех лет, Порфирио и Мигелю — четырнадцать, когда зародился наш странный и крепкий союз.

Все началось с победы 5:1 в футбольном матче, в котором деревенские парни разгромили горожан. Мигель играл как центральный нападающий команды аристократов. Он отказывался согласиться с поражением, обвиняя победителей, а более всего Порфирио, который занял место центрального защитника. Мигель обвинял Порфирио в подкупе арбитра — это подозрение возникло у него сразу же, как прозвучал свисток в конце матча. Он требовал аннулировать результаты встречи и назначить дату матча-реванша, и в конце концов победители объявили своим менее удачливым противникам, что ждут их на следующий день в заброшенной каменоломне (традиционное в деревне место для выяснений отношений), чтобы разрешить разногласия кулаками и камнями.

Мигель ничего не обсуждал дома, где было слишком много народа, он боялся, что скажет что-нибудь лишнее, а слов он на ветер не бросал. После ссоры он не разговаривал с Порфирио. Братья должны были встретиться у утесов. Там Порфирио с товарищами ожидал его с камнями наготове. И вот они увидели Мигеля, он одиноко шел к каменоломне, где должна была состояться дуэль.

Порфирио почувствовал непонятный страх, свет с залива ослепил его, как молния на черном ночном небе в шторм. В конце концов он отдавал себе отчет в том, что его жертва может постараться обратить внимание на их родство. Порфирио должен был признать храбрость Мигеля — трус не пришел бы сюда один, помня о перспективе заработать дыру в голове. Поэтому он инстинктивно нападал первым, чтобы ударить одного из своих кузенов, Порфирио даже рассчитал траекторию полета камня, который он сжимал в руке, а потом вдруг закричал, что Мигель его брат. Мигель, ошарашенный внезапным поступком Порфирио, посмотрел на него и… поблагодарил. Конфликт разрешился, и противники, не сказав друг другу ни слова оскорбления, развернулись и пошли своей дорогой.

В тот же вечер Мигель встретился с Порфирио в баре Антонио и поприветствовал его, тот ответил тем же. В течение пары недель они здоровались, но не общались. Так длилось до тех пор, пока однажды утром в воскресенье, когда Мигель убивал время у ворот базара, ожидая фургона с газетами, какая-то женщина выбежала плача из мясной лавки и начала рассказывать о том, свидетельницей какой жуткой сцены она стала. Женщина была мертвенно-бледной и едва держалась на ногах, казалось, в любой момент упадет в обморок. От нее Мигель узнал, что его брат расплющил себе два пальца в мясорубке. Это случилось, когда Порфирио увлеченно объяснял покупателям принцип работы мясорубки и неудачно махнул рукой.

Когда я была ребенком, эти двое сотни раз рассказывали мне эту историю. Я никак не могла поверить, что Мигель на велосипеде смог добраться до родителей менее чем за пять минут, а потом так же оперативно сообщить о несчастье отцу, подождать, пока он выведет машину из гаража… Потом они на всех парах поехали к Порфирио, стараясь не обращать большого внимания на причитания бабушки. На людях она сделала скорбное лицо, хотя Теофила уже контролировала ситуацию. Они встретили ее и Порфирио при входе в магазин. Теофила была очень нервной, а Порфирио — бледным, но удивительно спокойным. Он успокоил нас тем, что ему повезло, — пораненная рука была левой. Несмотря на это, пока мы ехали, в машине Порфирио потерял сознание и не пришел в себя, даже когда мы подъехали к госпиталю в Касересе. В госпитале ему не смогли ничем помочь, только обработали раны, вернее, маленькие обрубки, которые остались от пальцев. Это обстоятельство очень интересовало меня, пока я была маленькой.

С этих пор Мигель и Порфирио образовали как бы одно целое, они даже всюду появлялись вместе. Их тандем представлял собой полную зависимость друг от друга, а связь была сильной, ведь они оба добровольно решили стать братьями. Железная дружба, сплоченная доверием, — истинно мужская дружба.

Они всегда вместе принимали решения, а это происходило намного чаще, чем между обычными друзьями или братьями, а ведь до того как Мигель и Порфирио узнали друг друга, каждый из них уже был сложившейся личностью со своими взглядами. Сам факт их дружбы произвел эффект разорвавшейся бомбы, никто не смог объяснить их противоестественную симпатию друг к другу. В течение некоторого времени Мигель и Порфирио скрывали свою дружбу — братья встречались всегда на нейтральной территории, либо на территории отца, с которым ходили охотиться.

В один прекрасный день Порфирио пригласил Мигеля поужинать. Постепенно братья привыкли вместе обедать за одним столом у Теофилы в Индейской усадьбе. Я тоже там была, но ничего не помню, мне ведь тогда было шесть или семь лет. У меня случались проблески памяти, когда дедушка, желая насолить окружающим, повторял одну и ту же фразу: «Ой, дочка, пожалуйста, вспомни день, когда Порфирио пришел к нам пообедать…» Бабушка приняла их дружбу намного проще, чем кто-либо мог ожидать. Еще до конца лета она начала звать их «малышами», в тот самый год она сделала Порфирио подарок на Рождество и положила его под елку в доме на Мартинес Кампос.

Мама, с детства боготворившая брата, восхищалась и его другом, так на него похожим. Мама всегда говорила, что бабушка приняла Порфирио, чтобы не ссориться с Мигелем, но потом она привязалась к Порфирио — он был совершенно удивительным созданием. Бабушка всегда повторяла, что мир устал от вражды, а потому необходимо, чтобы и в деревне был мир. И ни бабушка, родившая Мигеля в сорок шесть лет, ни Теофила, которая была ее на одиннадцать лет младше, не препятствовали этой дружбе.

Лишь искреннее желание не расставаться помогло мальчикам преодолеть вражду между их семьями, которая в прежние времена могла привести к кровопролитию, а теперь, к досаде многих, лишь к хорошей драке. Никто уже не обращал особого внимания на эту вражду, виновником которой был их отец, когда-то храбрый воин, теперь же обладатель постыдного звания двоеженца. Дед Педро старался избегать общения с кем бы то ни было, но его терзало одиночество, поэтому он нашел отдушину в хождении по магазинам. Искать самую дорогую и роскошную одежду не было для него самоцелью, просто вечное молчание становились невыносимыми. Он носил на груди ржавую медаль, как многие. Время вскрыло многочисленные дедушкины раны, и при каждом шаге они его мучили, а он молчал, пока со временем мы не почувствовали гнойного смрада, — эта вонь не давала уснуть по ночам. Тридцать пять лет бессонницы — огромный срок для виновного человека, забывшего о жене и бросившего любовницу. Лучшим событием в его жизни стала дружба Мигеля и Порфирио, она помогла и остальным забыть о былых обидах.

С этого времени «малыши» пользовались более любезным и приветливым обхождением с обеих сторон и чувствовали себя свободно. Но в этом доме так относились только к ним и ни к кому другому. Все жители Индейской усадьбы находили в этой парочке отдушину, чтобы избавиться от плохого настроения и забыть о дурном. Тетя Кончита и мама — главные забияки — поддразнивали «малышей» и строили им рожи. Можно было с уверенностью сказать, что и в деревне над братьями посмеивались. Но через некоторое время все члены семьи решили вовсе не вмешиваться в их дружбу. С тех пор как Пасита умерла, Магда и мама, которые были на четырнадцать лет ее старше, остались единственными детьми, близкими по возрасту Мигелю. Порфирио тоже был младшим и долгое время очень одиноким, потому что Лала, которая была моложе его на два года, уехала из дома, до того как он впервые ступил на территорию Индейской усадьбы. А родной брат Маркос был старше его на десять лет. Получилось так, что даже те, кто был младше Порфирио, уже вступили во взрослую жизнь, все дальше удаляясь от конфликтов, которыми было полно их детство. Теперь братья старались не иметь ничего общего со своей семьей. Фигурально выражаясь, они существовали в своем особом вымышленном мире грез и фантазий, иногда прибиваясь в берегу реальности. Так получилось, что некоторое время мальчики смешивали границы своего мира с событиями мира реального, а потом снова уходили в фантазии.

Иногда я думаю, что только Порфирио и Мигель по-настоящему любили друг друга, что мне совсем не нравилось. Мы их любили, несмотря ни на что, любили слепо — я, Рейна, наши родители, кузены и тетки. Братья были достойны этой любви, в них обоих было нечто особенное, в том, как они смеялись, какими были красивыми. Они обладали какой-то непонятной властью над женскими сердцами — каждая из нас испытывала особенную теплую радость, глядя на них. Думаю, все мы чувствовали одно и то же, когда по утрам братья заходили на кухню, в одинаковых пижамах — белых с голубыми полосками или желто-голубых. Они были всегда одинаково одеты, одинаково улыбались, одинаково потягивались со сна. Да, они были похожи друг на друга даже внешне: телосложением, цветом кожи, рисунком губ, формой глаз. Они будто играли для нас спектакль, копируя жесты и мимику друг друга и делая вид, что это происходит ненарочно. Нам казалось правильным, что Паулина первым делом заботилась о братьях. Например, когда подавали салат, она старалась по-особенному сервировать стол, чтобы никто из них не отказался от еды. Бабушка очень не любила капризов за обедом. Хотя блюда для Мигеля и Порфирио сервировались одинаково, мы всегда знали, что в тарелке у Мигеля не было лука, — он его очень не любил. А салат был так интересно порезан, что никто бы не догадался, что он чем-то отличается от еды в других тарелках. Паулина жалела Мигеля, потому что считала, что в луке много витаминов, а он его не ест. Мигель был очень худым, плохо спал, плохо ел. Оба брата вставали в шесть утра, умывались, надевали чистые рубашки, заранее для них подготовленные. Они одевались по-разному, сами так решили. При этом братья всегда были вдвоем, не любили наше, девчоночье, общество, вдвоем уезжали в деревню, а, чем они там занимались, одному богу известно.

Братья ни на кого не обращали внимания, не слушали советов, вели себя как хотели. Рано утром они вдвоем садились в машину и уезжали в неизвестном направлении, а возвращались очень поздно. Может быть, они не хотели ужинать с нами, может быть, было еще что-то. Антоньита, няня, считала, что Порфирио дурно влияет на Мигеля, и обвиняла его во всех смертных грехах. Иногда они не возвращались даже ночью, тогда наши домашние шли искать их по всем барам в округе…

Я всегда знала, с кем братья дружат, с кем встречаются. Я знала о них все, поэтому с нетерпением ждала их приезда в первый день июля. Мигель с Порфирио всегда проводили с нами лето, и для меня каникулы начинались именно с их приездом. Я с нетерпением ждала знакомый гудок машины. Однажды рядом с водителем я увидела стройную и нервную фигурку Кити, их общей девушки, которую братья делили между собой, чередуясь в ее жизни с тем же забавным спокойствием, которое наполняло их дружбу и управляло их занятиями на одном и том же факультете. Когда они с ней познакомились на подготовительном курсе перед поступлением в университет, Каталина Перес Энсисо собиралась стать певицей — исполнять популярные песни. Она решила пойти своей дорогой вопреки воле родителей, из-за чего потеряла поддержку отчего дома. Через некоторое время Кити Балу, так теперь ее звали, создала музыкальную группу «Опасности джунглей». Она была уверена в том, что будет легендой. Слава должна была прийти после того, как какой-нибудь гениальный диджей поставит пластинку с их песнями. Был записан первый диск, потом второй, третий, четвертый и пятый. Вначале эти композиции звучали на испанском радио, но известности это не принесло. Скорее дебют был жалкой компенсацией за страстное упрямство, с которым она писала, интерпретировала и доводила до ума свои творения, сопровождаемая из года в год всегда разными музыкантами, которые рано или поздно в ней разочаровывались. Между тем Мигель и Порфирио чередовались в ее постели и не сомневались, что поступают правильно. А потом они помогали Кити в ее непростой работе. Она всегда звала обоих юношей, и они терпеливо таскали се тяжелые кипы документов. У Кити была примечательная прическа типа «ирокеза», который она делала при помощи мыла «Лагарто» и зеленого спрея с запахом лимона. Кити была адвокатом, кстати, очень хорошим специалистом, но иногда клиенты сразу же отказывались от ее услуг, неприятно удивленные внешним видом девушки. Кити часто выигрывала процессы, она была ответственна, хотя и немного боязлива. А еще она очень красиво ходила в туфлях на высоких каблуках, в них же удачно представляла дело в суде и переходила от одного брата к другому.

Порфирио всегда хотел стать архитектором, а Мигелю, казалось, ни в чем не доставало таланта. Так что никто сильно не удивился тому, что он бросил школу, в которую ранее поступил вслед за братом, чтобы сделать карьеру клерка, и получил желанное место за пару месяцев до того, как Порфирио закончил обучение. Таким образом, они начали работать вместе. Сын Теофилы должен был чувствовать себя в долгу перед сыном моей бабушки за инициативу, которую тот проявил: перед тем как заполнить анкету, он обратился к директору курсов и объяснил тому все хитросплетения нашего семейного древа, потому что первые части фамилии у них были одинаковыми. Мигель хотел избежать ненужного любопытства, посторонних людей к нашей семье. Потом он решил поделить свой заработок пополам с другом, который, конечно, не слишком за это на него сердился.

Через некоторое время Мигель наконец нашел свое призвание в создании промышленных рисунков и чертежей. Его первый большой успех на этом поприще — разработка инновационной модели устройства для выдачи женских прокладок, которое крепилось к стене в туалете. Оценить достоинства этого изобретения можно было в дорожном баре провинции Альбасете. За первый успех Мигеля там было поднято много тостов. В те годы они все еще работали на третьем этаже старого здания на улице Колехиата, недалеко от улицы Тирсо де Молины. На разрушенном здании висела полированная латунная доска, на которой можно было разобрать лишь одно слово: «Алькантара», написанное римскими прописными буквами. По соседству с разрушенным домом была парочка трактиров для приезжих — на одном из них висел прямоугольник из красного пластика, где поверх цветочной кривой линии новогоднего вида стояла надпись: «Jenny, 1. В». Чуть ниже этой надписи имелась еще одна, которая предельно лаконично представляла область практикующего здесь врача, — «Гинекология». Мои тетушки часто пользовались его услугами. Отсюда позднее доктора переехали в маленькую пристройку с видом на вокзал Аточа, а потом съехали в не слишком престижный район Эрмосильи.

Со временем это помещение пришло в упадок, и братья смогли снять двухэтажную квартиру в элитном районе Генерала Аррандо, откуда потом переехали на первый этаж старой квартиры аристократов Конде де Сикена, казавшейся дворцом, но крошечной по сравнению с домом на Мартинес Кампос, хотя более изящной. Этот дом находился на лучшем участке улицы Фортуни. По правде говоря, о покупке недвижимости речи не шло, потому что здание находилось в ведении управления по национальному имуществу. Много лет назад, когда мы вместе проводили лето, никто не верил, что «малыши» сумеют сохранить свою дружбу. У меня всегда были недоброжелатели: тетки легко вмешивались в дела детей. Когда им нужно было нас поэксплуатировать, они призывали на подмогу свой авторитет старших. Взрослые всегда используют детей, обманывают их, посылают на холодную улицу за табаком или просят дойти до своей комнаты, подняться на третий этаж, чтобы взять книгу, которую они забыли на стуле, или, если кто-то из детей смотрит телевизор вечером, заставляют уступить им кресло, а потом чей-нибудь отец или мать, или дядя, только что вовсе не желавшие смотреть телевизор и бесцельно слонявшиеся по дому, занимают освободившееся место.

Однажды я почти заболела, оттого что не могла понять своих чувств к Мигелю и Порфирио. Я должна была презирать их по семейной традиции. Но сама по себе, в отдельности от семьи, я любила их обоих. Рейна обвиняла меня в предвзятом отношении к братьям, хотя, по правде говоря, в предвзятости следовало обвинять ее саму. Действительно, в отличие от сестры я была влюблена в Мигеля с Порфирио намного сильнее, чем предполагали взрослые, а они любили меня больше, чем следует любить маленькую девочку. Потому, возможно, я покрывалась мурашками каждый раз, когда один из братьев касался меня. Я думала, что смогла бы жить без еды и воды, если бы меня постоянно окружала такая ласка. Кстати, Рейне подобное отношение не нравилось. Вот и теперь она старалась оградить меня от приставаний Мигеля и Порфирио.

— Малена, пожалуйста, давай… Сделай это для меня, я тоже для тебя что-нибудь сделаю, — бывало упрашивал меня один из братьев.

Может быть, раньше они просили об этом моих двоюродных сестер — Клару, Маку или Нене, — пока те не отказались. Ведь Мигель и Порфирио никому не позволяли влиять на себя, а каждой девушке хочется власти. В любом случае было очевидно, что скоро они обратятся за помощью ко мне, а я была этому очень рада.

— Давай же, Малена, я тебя обожаю, прошу, удели мне капельку внимания, хоть чуточку заботы. Я прошу лишь подравнять мне ногти. А я тебе обязательно отплачу добром за это. Мне очень нужно, чтобы сегодня у меня был красивый маникюр.

— Подстричь ногти! — передразнила Рейна. Она считала себя моей защитницей. — А губы подкрасить не надо?

— Успокойся, малявка! Пожалуйста, принцесса, сделай это для меня, а я буду возить тебя в деревню каждый вечер на машине… Всю неделю!

— Да, но сегодня воскресенье, сегодня последний день…

— Заткнись, козел, она не поедет с тобой! — встревала Рейна.

Слова Рейны подействовали — мы никуда не поехали. Я легко вспоминаю события своего детства, могу в красках описать наши игры с Мигелем и Порфирио. Помню, как они сажали меня себе на плечи, гуляли со мной, играли, подбрасывали вверх как мячик. В эти моменты я замирала от восторга, по коже бежали мурашки, как во время рождественских праздников, когда я смотрела представление, в котором детям рассказывалась история прихода Спасителя. Особенно меня волновала история про волхвов, которые пришли поклониться младенцу Иисусу. Потом я так же радовалась в первые дни весны, когда можно было выходить из дома в одежде с короткими рукавами, — я чувствовала себя победительницей зимнего холода.

Если мне не изменяет память, я чувствовала то же самое, когда отец в детстве брал меня на руки. Но это было очень давно, я была совсем маленькой, он тогда иногда играл со мной. Я никогда не спрашивала сестру, испытывала ли она что-нибудь подобное, потому что не хотела знать, что она чувствовала то же раньше меня. У меня были причины так думать, потому что она жила намного быстрее меня. С другой стороны, мне не хотелось открывать кому-то свои чувства. Мне не нравилось, когда за нашими с Мигелем и Порфирио играми наблюдали посторонние. Они видели, как Мигель или Порфирио, вытянув руку, хватал меня за запястье левой руки и медленно притягивал меня к себе, всегда касаясь одних и тех же частей моего тела, гладя меня по щеке, чтобы создать истинное взаимопонимание между нами. Мне же следовало как можно скорее вырваться или закричать.

Они всегда играли только со мной, я точно помню, что они даже не пытались поймать кого-нибудь другого, особенно они избегали девочек. Я была исключением. Только тогда я по-настоящему поняла и оценила разницу между собой и Рейной, ведь мы играли всегда вдвоем и с нами старались обращаться так, словно мы были одним целым, неким таинственным существом, называемым «девочки». А если говорить правду, то взрослые практически не разделяли свои симпатии между детьми, все мы были для них одинаковыми, поэтому я очень гордилась тем, что Мигель и Порфирио выделяли меня из всей детской компании. Теперь я начинаю сознавать, чем заслужила их симпатии. Мне нравилось ухаживать за ними, их кожей, ногтями, волосами… Я следила за их внешним видом и особенно радовалась, когда садилась на одного из них верхом и так плавала в пруду.

Я помню, как садилась на спину к Мигелю, а он направлял мои движения.

— Так, так, хорошо… Нет, немного повыше, вправо, поднимись, так… Теперь давай понемногу влево, нет, пониже, так, в центре… Тише, тише, но не так сильно, так, так, не шевелись, ради Бога, не шевелись… У меня безобразный прыщ, нет? Он страшно болит, почеши, почеши меня… Хорошо, очень хорошо, теперь можешь идти, куда тебе вздумается, сядь на плечи… Затяни мне потуже резинку плавок, только не сильно, так… Посмотри там, пожалуйста… Порадуй меня, порадуй меня, порадуй…

Порфирио хмыкнул.

— Хм! Да, нет, нет, ай! Ах! Выше… Сильнее… Да… Мм, мм, мм… Давай… Так, так… Нет, ниже, постой… Хорошо… Хм! Почеши, так… Ай, ай, ай…

Я закончила с Порфирио, у которого, казалось, была более чувствительная и нежная кожа, и села рядом с Мигелем, готовая применить свои навыки на практике, когда услышала шум приближающейся машины на дороге. Порфирио сидел рядом с газоном и читал газету, а когда подъехала машина, поднял голову и улыбнулся. Я тоже улыбнулась, копируя его выражение лица, как будто подтверждая то, что совершенно спокойно смогу сорваться с места и прыгнуть в пруд, где плескались остальные. Теперь же я привстала, чтобы рассмотреть пассажиров в желтом автобусе, который въехал прямо в гараж.

— Вставай, Мигель. Давай, шевелись, приехали наши девчонки.

Но Мигель, закрыв голову руками, не пошевелил и пальцем.

— Что ты делаешь? — крикнул Порфирио, подошел к нам и потянул брата за руку. — Вставай, парень.

Наконец мы смогли увидеть лицо Мигеля.

— Не могу. Не могу подняться… — прошептал он.

Три девушки, закутанные в длинные белые рубашки, сквозь которые просвечивали их фигуры в купальниках, медленно приближались к нам. Они приветливо помахали Порфирио.

— Что ты говоришь? — спросил Порфирио Мигеля.

— Я говорю, что не могу подняться, черт возьми. Я ушиб колено на причастии. Брат, мне не встать, придется сидеть на траве, если не случится чудо! Я тебе клянусь…

— Черт! — Мигель с усилием подвигал правой ногой, его улыбка была вымученной, убедившей меня, что он не притворялся. Возможно, его ногу внезапно свело судорогой. — Если я поднимусь и меня таким увидят, то они сбегут и будут бежать, пока не добегут до Мадрида.

— Вставай, брат, — Порфирио помирал от смеха. — Ты серьезно сейчас говорил о причастии?

— А что? Я сделал это без особого желания. Иди сам с ними поговори, давай же. А я пока попробую поплавать. Надеюсь, что не замерзну.

— А вода таки холодная, — уточнил Порфирио, поняв, что этот глупый разговор ничем иным не увенчается.

Братья одинаково засмеялись. Согнувшись в три погибели, Мигель спрятался за меня и переплыл пруд за пару гребков, словно соревновался с кем-то на скорость. Порфирио, привыкший к его выходкам, подошел ко мне, потрепал по щеке и, чтобы еще сильнее смутить, сказал очень-очень тихо:

— Ты вырастешь настоящей стервой, Малена. Я в этом не сомневаюсь.

* * *

Ночами лета 1976-го я думала много о Мигеле, Порфирио, Боско, Рейне и обо всех наших кузенах. Я залезала в кровать, которая казалась мне неудобной, потому что моя ночная рубашка нагревалась и становилась неприятно теплой, — пот лился с меня градом. Я, предоставленная сама себе, подолгу смотрела в окно на небо, на котором зажигались звезды. Часами я не могла уснуть и думала о Фернандо, представляла себе его лицо, всегда такое светлое. Мне недоставало его, сердце сжималось, было трудно дышать, я задыхалась. В моем мозгу пульсировала только одна мысль, и эта мысль была о нем. Я знала, что моя настоящая жизнь начнется тогда, когда я окажусь в его крепких объятиях.

До этого момента я не чувствовала себя женщиной, а теперь вспомнила, кто я такая. Годы назад, в десять или одиннадцать лет, я рассматривала себя с большим интересом в зеркале, меня радовал цвет моей кожи, я гримасничала и смеялась. А теперь я боялась случайно повторить этот старинный спектакль. Когда Рейна начала гулять с Иньиго и целоваться с ним у дверей, я несколько раз чувствовала, как у меня по коже пробегает холодок, который раньше я чувствовала, только когда смотрела телевизор или ходила кино, — во время любовных сцен. Я чувствовала, что в этом есть какая-то магия, жестокая и насильственная, но очень притягивающая, заставлявшая зрителей не отрываться от экранов, и теперь эти сцены пробегали в моей памяти. Гораздо позже я стала чаще об этом задумываться. Пытаясь понять природу своих ощущений, я много размышляла, пока не приехал Фернандо, до этого момента мне казалось, все в мире плохо и ужасно.

Мы возвращались из Пласенсии в «форде-фиесте», я сидела между Рейной и Боско, который становился развязным каждый раз после посещения бара. Мой братец пытался всяческими способами облобызать Рейну и целовал ее куда ни попадя. Она реагировала на его поцелуи не сразу, через одну-две минуты, а потом начинала его дубасить, причем делала это очень энергично. Сейчас оба сидели спокойно, словно умерли, а Педро, Маку и я пытались вести непринужденную беседу, чтобы как-то отвлечься от их поведения. Я не могу вспомнить, о чем мы говорили. Думаю, мы попрощались, когда выходили из машины, но еще я помню, что руками мой кузен Боско делал какие-то странные манипуляции. Я следила за руками нашего водителя, особенно за его правой рукой, которая была ближе к Маку. Иногда мне казалось, что эта рука пропадает под одеждой его спутницы, причем в этот момент он что-то рассказывал. Водитель говорил, а я следила за траекторией движения его руки, которая пару раз побывала между ногами Маку, причем я видела, словно в замедленной съемке, как сначала один палец, а потом и вся ладонь оказалась между ног моей кузины. Я потеряла ладонь из виду, когда она оказалась за бедром Маку. Потом он как бы невзначай дотронулся до ее левой груди, был поворот, и водитель вроде как случайно дотронулся до нее. Я видела, как его пальцы на мгновение сжали грудь Маку, без помех ощупав ее под цветастой мексиканской рубашкой, под которой легко угадывались очертания лифчика. Потом я видела, как его пальцы пару раз заползли ей в штаны. При этом он говорил с нами очень дружелюбно, особенно часто обращаясь ко мне, так бывало миллион раз раньше. Мне было очень жарко в машине, я вспотела. А еще меня очень раздражало то, как на поведение моих спутников отреагировало мое тело. Я не хотела больше разговаривать с ними, хотела пересесть и не видеть манипуляций Педро. Но Рейна не собиралась пересаживаться. Она смотрела либо в окно, либо сквозь меня, иногда постукивая пальцами по дверце машины. Мне казалось странным, что она ничего не замечает, что она не видит глупостей, которые творит Педрито.

Когда мы приехали домой, было уже очень поздно. Ничто не могло унять мое раздражение, которое выражалось во всем моем поведении. Мама попросила меня принести на кухню вазу с водой. Я принесла, но поставила на стол с таким грохотом, что чуть было не разбила. Мама сказала, что будет лучше, если я пойду спать. Мне кажется, все удивились, увидев, насколько безропотно я согласилась. Я была вымотана, но не самой поездкой, а переполнявшими меня эмоциями. Мне казалось невероятным поведение Маку — почему она никак не отреагировала на глупые выходки Педро? Я лежала в кровати не в силах пошевелиться и повторяла про себя слова о том, что неосмотрительная слабость заставляет нас раскаиваться в своем поведении. Маку когда-нибудь поймет, какую глупость сделала. Потом я постаралась выкинуть из головы мысли об этом инциденте. Через четверть часа я вышла из своей комнаты и спустилась в гостиную. Я тихо попросила у мамы прощения за свое поведение и села на пол рядом с остальными — в гостиной собирались смотреть фильм. Фильм только начался и, наверное, был интересным, раз собрал такое количество народа перед телевизором.

До сих пор я писала о том, как познавала мир. Но это были впечатления ребенка, случайные, разорванные воспоминания. На меня тогда производило впечатление все что угодно. Это могли быть телята на пастбище, мамины синие штаны, увиденные случайно в шкафу, на меня производили впечатление массивные металлические шпингалеты на оконных рамах, деревья за окном, да что угодно. Проходила неделя за неделей, день за днем, пока мама не сказала, что мы поедем в Сан-Исидро на праздник корриды. Я не припомню подобных холерических сборов за все прошедшие годы. За два дня до торжества родители сообщили нам, что папа собирается занять пост в совете администрации банка. Он планировал это сделать до того, как ему исполнится сорок, и секретарь банка, внучатый племянник президента, пригласил нас на обед в свое поместье в Торрелодонес, совсем запросто.

Мой выходной наряд следовало срочно подогнать по фигуре. Мама в силу своих возможностей постаралась на славу, правда, в результате ее стараний пуговицы на моих брюках оказались пришиты так, что я с трудом смогла их застегнуть. Но времени переделывать у нас не было, пришлось ехать как есть. При этом мама сказала мне, чтобы я вела себя соответственно случаю и не забывала про манеры. В ответ на это я вздохнула и сказала, что не знаю, что такое манеры. Мама резонно возразила, что она так не думает и она уверена в том, что я буду хорошей девочкой. Я заявила, что я спарюсь в этой одежде и умру от жары, на что услышала комментарий мамы: «Вся твоя одежда сшита из хлопка, поэтому дурно стать не должно, и вообще прекрати жаловаться!»

К тому же меня поставили на высокие каблуки, на которых мне было очень трудно удерживать равновесие. В итоге я грохнулась на пол, а когда попыталась встать, то почувствовала неясную боль. Я ощупала себя со всех сторон: боль никуда не исчезала, такая боль бывает от легкого ожога. Сейчас я чувствовала жжение в области бедер, но больше всего ныла спина. Мне с трудом давалось любое движение. Приходилось преодолевать себя, чтобы сделать шаг. Я посмотрела на отца, но в его глазах я увидела, что он не считает мое падение серьезным и не видит, насколько моя одежда тесна. Я же чувствовала, как трудно мне будет двигаться, и боялась, что швы на брюках разойдутся и порвутся в самый ответственный момент. Мне хотелось потянуться, размять свои несчастные кости, но сделать это, не навредив наряду, не представлялось ни малейшей возможности. Мама же была довольна, глядя на меня, я ей казалась похожей на модель из журналов детской моды.

Я села в машину, стараясь быть как можно более осторожной, и расслабилась, как вдруг услышала треск. Сначала я не придала этому значения, но потом сообразила, что треск исходит от меня, — где-то разошелся шов. Я почувствовала, что могу свободно шевелить ногами — шов разошелся где-то на брюках. Меня охватил ужас перед неизбежным позором, захотелось посмотреть, найти дыру, и я начала вертеться и изворачиваться. Сначала я делала это, когда машина подпрыгивала на ухабах. Потом, уже не скрываясь, началась вертеться и крутиться. Сначала отец ничего не говорил, потом стал беспокойно посматривать на меня, думая, что виновата его машина и что-то не в порядке с амортизаторами.

Я хотела объяснить родителям, что произошло, но промолчала. Я никак не могла найти слов, чтобы сказать, какая неприятная неожиданность скоро произойдет. Ясно, что мне следовало сказать про брюки как можно скорее и как можно проще, но это было очень трудно сделать…

— Какого черта эта девочка так себя ведет? Что происходит?

Раздраженный голос отца нарушил наконец мое трепыхание. Я почувствовала, как у меня дрожат руки. Постаралась улыбнуться, по губы меня не очень-то слушались. При этом я не произнесла ни звука.

— Можешь ты успокоиться? Или на тебя напала пляска святого Витта? Или что-то еще?

— Нет, — наконец сказала я. — А что такого? Я что, не могу так делать? Мне же нравится.

— Но что такое ты делаешь? — спросила у меня Рейна, которая до сих пор молчала и глядела в окно.

— Я пытаюсь скакать, как на лошади, — ответила я ей. — Пытаюсь. Мне нравится.

Рейна пронзила меня уничтожающим взглядом и попыталась спародировать мои движения, но это ей не удалось. Возможно, потому, что новые брюки цвета морской волны с кремовыми полосками по бокам были ей велики.

— Как глупо! — сказала она мне наконец тоном глубокого осуждения. — Ты всегда норовишь все испортить.

— Хватит! Эй, вы обе! Прекратите сейчас же! — прикрикнул на нас отец.

Было ясно, что он сильно разозлился и ничего хорошего из наших проделок не выйдет. Мне следовало дождаться более удобного случая, чтобы найти прореху, не привлекая ненужного внимания и по возможности не мозолить отцу глаза.

Когда мы добрались до Торрелодонеса, на землю упали первые капли дождя, сначала они падали редко, потом — все чаще и чаще. Звук от их падения вызывал в воздухе какой-то металлический резонанс, который может получаться только при ударе воды о воду. Сад был затоплен в одно мгновение. Перед входом в дом нас поджидали огромные холодные лужи. Вода мешала разглядеть красоту гранитной отделки особняка и ограды сада. Мы вышли из машины и побежали в дом, где собралось очень странное общество. Сколько людей! Некоторые гости были одеты элегантно, вычурность других доходила до абсурда. Женщины, замысловато причесанные, накрашенные и разодетые, как будто пришли не на домашний прием, а в ночной клуб. Многие были одеты с претензией на оригинальность, но, по сути, банально и пошло. Когда мои родители избавились от лишних накидок, защищавших их от дождя, они показались мне смешными. У входа нас встречал дядя Томас, одетый с гораздо большим изяществом, чем мои родители. Дядю Томаса, впрочем, нельзя было представить как-то иначе. Он не одевался элегантно — он был воплощенной элегантностью.

Дядя Томас был старше отца. Я знаю, что он материально помогал отцу, но так, чтобы никто об этом не знал. Старший брат моей матери был членом совета администрации банка с тех пор, как пару лет назад занял пост своего дяди Рамона, кузена моего дедушки, дядя Рамой умер, не оставив ни наследников, ни преемников. В то время дядя Томас был очень дружен с моим отцом и Магдой, с которой его связывали очень тесные отношения. Но несмотря на это, мне он не нравился. Дядя Томас казался мне беспокойным и одновременно подавленным, а с детьми он держал себя холодно. Одним словом, он не мог понравиться девочке моего возраста, к тому же он постоянно молчал и все время о чем-то думал. Было такое ощущение, что он одновременно и с нами, и где-то очень далеко. Дядя Томас был постоянно погружен в свои мысли, но при этом очень трезво и правильно смотрел на вещи. Много раз он подсказывал отцу, что и когда нужно сделать. Причем делать это у него получалось очень скрытно. Мне вообще всегда казалось, что он передавал свои мысли отцу на расстоянии. Еще будучи совсем маленькой девочкой я постоянно ощущала его нелюбовь к детям, скажу даже больше, мне казалось, что он нас ненавидел. Дядя Томас всех нас ненавидел, поэтому постоянно молчал. На его лице будто застыла грустная мина, губы всегда были страдальчески поджаты, а нос как бы вырастал из складок губ. Мне казалось, что он вообще никогда не бывает радостным. Принимая во внимание все выше сказанное, следует, однако, признать, что внешне он напоминал кабальеро с полотен Эль Греко, эдакого рыцаря из Толедо. Вне всякого сомнения, дядя Томас был человеком приятным в обхождении и высокообразованным, казалось, что в его голове собрались все знания на свете. При этом он никогда не демонстрировал свое превосходство в общении с другими людьми. Мне правилось, как уложены его волосы, как чисто, практически стерильно он одет.

Томас был, продолжает оставаться и будет всегда очень некрасивым человеком. Кроме того, мне казалось, он отрабатывает каждое свое движение перед зеркалом и точно знает, как выглядит со стороны.

Его движения отличались редкой грациозностью, какую заметишь не у каждой женщины. Но при всем этом Томас, повторяю, был уродлив. Раньше мне казалось, никто не может быть настолько некрасивым от рождения, но его отталкивающая внешность сразу бросалась в глаза. Недостатки были на виду, и он старался их сгладить. Мне казалось, дядя Томас очень страдает от своей некрасивости, особенно будучи окруженным привлекательными людьми. А члены семьи Алькантара были красивыми. Алькантара очень часто смешивали свою кровь с другой кровью, чтобы избежать генетических заболеваний. Моя бабушка Рейна была очень красивой женщиной, очень изящной. У нее были ярко-зеленые глаза, каких я больше ни у кого не встречала. Она унаследовала их от прабабушки Абигэйл Маккартни Хантер — шотландки по происхождению. Абигэйл была очень хрупкой, но легко привыкала к новой обстановке и климату и смогла в совершенстве освоить испанский язык. Прабабушка долгое время жила в родном местечке под названием Инвернесс, недалеко от Оксфорда, родины ее матери. Она покинула этот городок сразу после смерти своего отца, после того как встретила моего прадедушку, который приехал на ее родину учиться. У Абигэйл хватило смелости перейти в католицизм, до этого нелюбимую ею религию, чтобы выйти замуж. Педро, ее племянник и мой дедушка, внешне не был красавцем, но в его облике было нечто демоническое, что очень навредило не только ему, но и окружавшим его людям. Сходство с демоном усиливала экзотическая внешность — сочетание смуглой кожи и светлых, как у матери, глаз, плюс к этому полные чувственные губы, унаследованные от перуанских предков, — эту черту сохранили не все его потомки.

У дяди Томаса были очень круглые, навыкате глаза, вздернутый нос, казавшийся маленьким на мужском лице. Его голова выглядела несоразмерно крупной, а кожа была невероятно нежной и бледной, поэтому он быстро получал солнечные ожоги. Томас производил впечатление человека вялого, слабого, очень нежного, он никогда не участвовал в мужских занятиях своего отца и старших братьев, а впоследствии Мигеля и Порфирио. Томас носил длинные волосы, был хрупким, а его фигура очень напоминала женскую. В то время ему должно было быть около сорока пяти лет.

Помню, как мы всей семьей приехали в Торрелодонес и вошли в холл, там уже собралось большое количество народу. Я старалась держаться у стены, чтобы никто не заметил изъяна в моем костюме. Я надеялась дойти по стенке до выхода из зала и найти укромное место, чтобы без помех рассмотреть свои потери. Я уже наполовину спряталась за шторой, встав на массивную деревянную скамью, обитую кожей. Понадобилось время, чтобы полностью и незаметно скрыться от посторонних глаз. Теперь я смогла наконец рассмотреть себя со всех сторон. Мои проблемы оказались не такими незначительными, как я раньше думала. Штаны разошлись сзади по швам, поэтому, слегка напрягшись, я вытащила наружу заправленную рубашку и прикрыла свои тылы. Сделав это, я почувствовала, насколько легче мне стало двигаться. Я еще раз рассмотрела себя повнимательнее, не нашла никаких изъянов, покрутилась на месте, побалансировав то на левой, то на правой ноге, потом наклонилась вперед. Ни одно из этих телодвижений не вызвало проблем. После произведенных манипуляций я решила, что теперь можно показаться людям, и вышла из-за занавески.

Я не видела Рейны, которая бросила меня в одиночестве сразу после нашего приезда. Она собиралась пробраться в буфет и очень удивилась, когда я за ней не пошла. Рейна была уверена, что для гостей приготовлен роскошный стол, и собиралась это проверить, пока гости беседовали в гостиной. Теперь я стояла одна, перед глазами то и дело мелькали чьи-то зеленые и оливковые брюки, за которыми я почему-то не переставала следить. По внешнему виду я определяла, из чего сшит тот или иной костюм — из английской шерсти или из толстых американских тканей. Тут ко мне подошел дядя Томас, эксперт по элегантности.

— Что делаешь, Малена?

Мне понадобилось несколько минут, чтобы найти слова для ответа. Я подумала и не нашла ничего лучше, чем сказать:

— Ничего.

— Ничего? Ты уверена? Мне показалось, что ты не стоишь на месте.

— Ну да, — ответила я. — Я стараюсь увидеть как можно больше. Мне здесь нравится.

— Это я вижу.

И тут он улыбнулся. Думаю, что эта улыбка была первой, которую он мне адресовал, первой и последней, потому что после этого разговора Томас мне больше никогда не улыбался. Я знаю еще, что он ничего не сказал родителям о нашем коротком разговоре и том, что он видел. Мне показалось, что видел он больше, чем хотел показать.

Мне казалось, что его речь и движения, его способность к невозмутимости и полному контролю над собой достигли совершенства. Я решила, что должна у него учиться, но мне никак не удавалось полностью контролировать себя и свои слова. Скорее всего, так происходило, оттого что я не была полностью уверена в собственных чувствах, а потому мои манеры и слова не выглядели натурально, как это удавалось дяде Томасу. В колледже, где нас обучали монахини, случалось всякое, но приходилось понимать и мириться с тем, что на многие наши вопросы мы никогда не получим у них ответов. Так происходит с нами, девочками, с мужчинами все иначе. Для девочек люди не всегда находят подходящие слова, а потому предпочитают молчать, и девочкам приходится уповать на милость Божью. Католическое воспитание.

* * *

Когда мне исполнилось пятнадцать, у меня открылись глаза на многие вещи. Это произошло по воле случая и моей матери. Как-то мне попал в руки старый номер североамериканского журнала «Космополитен». Я долго его листала, и он мне очень помог. Ничто мне до сих пор так не помогало, как этот журнал.

Я влюбилась и начала вести себя как животное, повинуясь инстинктам, — бросала призывные, томные взгляды, ходила покачивая бедрами. Я основательно поглупела из-за сразившей меня первой любви и думала только о Фернандо, не замечая никого вокруг. Окружающим было понятно мое состояние. Слова, жесты, поведение — все меня выдавало. Я постоянно думала о нем, проводила ночи без сна, рылась в закромах памяти, пытаясь найти счастливые моменты и понять, когда зародилось это чувство.

Мне приходилось иногда произносить имя Фернандо, когда мы о нем говорили. Я произносила это имя уважительно, как бы извиняясь перед Фернандо, одновременно стараясь показать окружающим, что оно для меня ничего не значит, хотя на самом деле мне приходилось сдерживать свои чувства. Я видела его повсюду: в листьях деревьев, в книгах и газетах, которые читала каждое утро, уверенная, что где-нибудь промелькнет его имя. Я выводила его имя, с силой нажимая на перо, пока оно не сломалось. Когда однажды утром Мигель сообщил, что случайно услышал: Фернандо начал встречаться с девушкой из Гамбурга, я побежала к пруду и бросилась в воду, чтобы хоть как-то успокоиться. Мне это удалось, но мысль о том, что Фернандо встречается с другой, мучила меня. Несколько раз мама замечала, что я веду себя странно, но делала скидку на тот факт, что у меня как раз был так называемый переходный возраст. Я изменилась, стала замкнутой, подавленной. Мне часто становилось дурно по неизвестным причинам и я, прижимаясь к стенке, медленно сползала вниз. Несколько раз я срывалась на истерики, но никто не видел в этом ничего особенного. Я выходила на улицу с одной мыслью — встретить его. А когда это происходило, я глупо ему улыбалась, впивалась глазами и провожала взглядом. В глазах окружающих я вела себя странно, мне следовало быть осмотрительнее. Но ведь это была и не совсем я. Рейна долго наблюдала за моим поведением, прежде чем решилась на разговор. Как-то раз в деревне она проследила за мной и застала врасплох, когда я пожирала Фернандо глазами, и сказала:

— Будь осторожна с Отто, Малена.

— Почему? Ведь между нами ничего нет.

Я смутилась.

— Да, но мне не нравится, как он на тебя смотрит.

— Он вовсе не смотрит на меня.

— Разве? — удивилась Рейна.

— Хорошо, временами он смотрит, когда едет на своей машине, или когда выпьет немножко…

— Мне говорили об этом. Я не говорю, что он смотрит на тебя все время, я только говорю, что мне не нравится, как он на тебя смотрит.

— Послушай, Рейна, занимайся своими делами, а меня оставь в покое.

Не успела я произнести эти слова, как испугалась, потому что никогда не разговаривала с сестрой в таком тоне. Она странно на меня посмотрела — в этом взгляде была и обида, и унижение, неудовольствие и что-то большее, что я не смогла понять. Рейна пробормотала что-то, по виду мало похожее на ответ, и отошла в сторону. Когда мы вместе вошли на площадь, я увидела автомобиль Начо, диджея из Пласенсии, который считался новым и единственным кавалером Рейны вот уже на протяжении двух лет. Тут я снова обратилась к ней.

— Прости меня, Рейна, мне очень жаль, я не хотела говорить этого.

Сестра махнула рукой, что означало — инцидент исчерпан. Автомобиль Начо подъехал к нам, Рейна поприветствовала Начо и улыбнулась.

— Не волнуйся, Малена, я не обиделась. В любом случае, ты права — это не мое дело, а еще это совсем не важно, потому что… Хорошо, Порфирио сказал мне, что, увидев его невесту, Отто спятил. По его мнению, с ним что-то не так. По правде говоря, я не думаю, что это важно. Он тебе нравится, но только ты должна быть бдительной. В Германии нет девушек, похожих на тебя, таких, как ты, с… индейским лицом.

Я остановилась, словно приросла к земле, и глупо улыбнулась в ответ Рейне, а ее голос продолжал звучать в моей голове, причиняя, как всегда, боль.

— Я вовсе не имела в виду, что у тебя плохое лицо, — продолжала она, — я думаю, что ты очень красивая. Правда, моя сестра очень красивая, Начо?

Ее жених кивнул.

— Я имею в виду, что в той стране… Хорошо, знаешь, там нет смуглых, таких, как ты. Я думаю, что всякий раз, когда ты приходишь в деревню, этот нацист думает, что попал в цирк! — Тут ее голос задрожал. — Послушай, ради Бога, не смотри так. Это вовсе не я так думаю, то есть не только я. Так думает весь мир, все говорят об этом. Тебе следует быть осторожнее. Я знаю, что он тебе нравится, но я говорю вполне серьезно, он не стоит твоего внимания. Парнем больше, парнем меньше. На нем свет клином не сошелся. В мире много других очень хороших парней. Разве нет? В конце концов, в жизни всякое бывает. А теперь давай, поедем с нами. Я не хочу продолжать. Тебе важно, что думает Отто о тебе. Ну? Пойдем, собирайся, мы едем в Пласенсию…

— Нет, — сказала я, наконец. — Я не еду.

— Но почему? Малена! Малена, поехали!

Она открыла дверцу машины, но я не села. Я повернулась и медленно побрела по дороге куда глаза глядят. Я шла по деревне, мимо меня проезжали машины, проехали и Рейна с Начо. Сестра смотрела на меня в зеркало заднего вида. Я чувствовала, как земля уходит у меня из-под ног. Передо мной расстилался знакомый пейзаж, которого я теперь совсем не замечала. Этот радостный и грандиозный пейзаж больше не доставлял мне удовольствия. В моих ушах все еще звучали слова Рейны, отдаваясь каким-то жужжанием в мозгу. Я прошла несколько поворотов, после одного из них увидела «Бомбу Вальбаум», припаркованную у дороги. Потом я увидела и самого Фернандо. Он сидел на скамейке в белой рубашке без манжет. Раньше бы я обрадовалась, но только не теперь. Я не хотела разговаривать с Фернандо, не хотела смотреть на него. Мне казалось, что эта наша встреча должна стать последней. Фернандо увидел меня и радостно вскрикнул:

— Привет! Что ты здесь делаешь?

Я приближалась к нему очень медленно, но ничего не говорила в ответ. Я хотела просто пройти мимо него. Мои ноги подкашивались, руки дрожали. Я старалась взять себя в руки, но поначалу ничего не получалось. Но потом я почувствовала в себе силы и смогла ответить. Я была очень зла, но даже не на него, а больше на себя саму.

— А ты будь повнимательнее, — сказала я, присаживаясь на скамейку рядом с Фернандо. — Я делаю здесь то же самое, что и ты.

— Здорово, я не откажусь побыть в неплохой компании…

Я подняла камешек и бросила его в сторону. Фернандо проследил за моим движением и оглянулся на меня. Я заметила, как он удивился моей экспрессии. Мне очень хотелось выиграть эту баталию, я не могла больше ждать.

— Тебе не нравится мое лицо, да? Ты думаешь, что я похожа на обезьяну или что некоторые части моего лица похожи на филе для жаркого? Разве нет? — выпалила я.

— Нет, я не… Я не понимаю тебя… Я… Но почему ты так говоришь?

Если бы я сейчас посмотрела на Фернандо, поняла бы: мои слова его обожгли и обескуражили, но на это я не рассчитывала.

— Тогда мне придется сказать тебе, что мой отец гораздо белее тебя и что одна из моих прабабушек была краснокожей, ее лицо было красным, все ее тело было красным!

— Я знаю это, но не понимаю…

— Я должна открыть тебе глаза на кое-что. А ты знаешь, что твоя бабушка-еврейка была гулящей? Да что там, это даже больше, чем быть евреем… Знаешь, что я тебе скажу? Носить в Испании фамилию Толедано — это то же самое, что в других странах иметь фамилию Коган. Вот так!

— Я это знаю, знаю!

Мне следовало взять себя в руки, чтобы не сказать Фернандо еще что-нибудь неприятное. Я понимала, что мои слова бьют без промаха. Фернандо побледнел и захотел что-то мне ответить. Я дала ему такую возможность. Он снова заговорил, но теперь перестал заикаться, его голос звучал твердо, спокойно.

— Когда закончишь, посмотри на меня, — наконец сказал он.

— Я уже закончила, — я действительно подошла к концу заготовленных мною колкостей, хотя мне хотелось сказать ему, что я умею, как настоящая андалузка, танцевать фламенко.

Мне понравилось то, что я ему сказала, как звучали мои слова, и у меня остались силы, чтобы выслушать его.

— В общем, ты не хочешь мне сказать, что произошло. Что я тебе сделал, а? Я несколько раз встречал тебя. Разве я говорил тебе что-то плохое? За что ты меня так оскорбляешь? Ты не можешь мне сказать? Нет? Правда? Потому что я ничего тебе плохого не делал! Теперь я скажу, что с тобой происходит. Единственное, что здесь происходит, единственное, из-за чего все происходит, — это ваш дом. Ты — девушка из этого дерьмового дома. Ты такая же, как и все остальные в этом доме.

Сказав мне эту грубость, Фернандо поднялся и обернулся, чтобы посмотреть на меня. И в этот самый момент я поняла, что вблизи вижу парня, которого люблю. Его откровение почему-то развеселило меня, оно будто очистило мой мозг от ненужной информации. Теперь я могла спокойно наблюдать за Фернандо и говорить с ним искренно, и мне это нравилось. Фернандо продолжал смотреть в землю, а, когда наконец поднял взгляд на меня, мое спокойствие как рукой сняло. В его глазах загорелись злые искорки, он намеренно хотел меня ранить, но сделал совершенно обратное — излечил меня от собственной слепоты. Фернандо трясло от гнева, его губы дрожали, ноздри широко раздувались. Я видела, как напряжены его руки и сильна его злость. Мне казалось, что такие сильные чувства так сдерживать в себе может только немец. Клеймо бастарда высветилось на нем особенно ярко в эту минуту. Только теперь я понимаю, какой ошибкой был этот наш разговор и как страшно он мог закончиться. От негодования мне безумно захотелось наброситься на Фернандо, повалить на землю и вывалять так, чтобы его белая кожа перестала быть белой.

— Нет, я вовсе не дерьмовая девушка… — меня трясло, словно от внезапно поразившей болезни, поэтому я старалась медленно и четко выговаривать каждое слово, чтобы смысл сказанного дошел до Фернандо. Теперь я была уверена в том, что говорила ранее. — Ну вот, вижу, что ты презираешь меня!

— Я, — Фернандо растерянно уставился на меня немигающим взглядом. — Я тебя презираю?

— Да, ты… Ты мне ничего не сделаешь, потому что я девушка, а иначе… и потому, что когда ты смотришь на меня, временами это производит такое впечатление, что… Хорошо, я скажу… ты смотришь на меня так, как если бы я была каким-то редким животным, или — я повысила голос и заговорила увереннее, — или потому что мое лицо похоже на индейское.

— Ах, вот оно что! Вот, значит, что ты думаешь…

Я старалась прочитать по лицу Фернандо, что он собирается мне ответить. И то, что я увидела, мне не понравилось. Он явно медленно соображал, возможно, задержка в развитии. Я слышала, так обычно говорили, но отношению к Пасите. А теперь Фернандо выглядел практически так же, как она. У него была задержка в развитии, я уверена.

— Нет, не я так думаю, — сказала я с уверенностью игрока, у которого на руках выигрышная комбинация карт. — Так многие говорят.

— Кто эти многие?

— Моя сестра… и остальные.

— Кто такая твоя сестра — эта слабачка, которая постоянно хвостом крутит? — сказал он с ударением. Мне не понравилось, что он назвал Рейну слабачкой, ведь она ею не была. Но приходилось признать, что доля правды в его словах есть. — А ты что думаешь? Ведь ты тоже что-то думаешь? Ты же умеешь думать? Или нет?

— Конечно, я тоже так думаю. Я вообще много думаю… — тут я зачем-то ему улыбнулась и замолчала, пока он не улыбнулся мне в ответ. — Мне иногда становится страшно, когда ты так строго, жестко смотришь на меня. Я решила, что это из-за моего индейского лица, других же причин нет.

Фернандо медленно сел обратно на скамейку рядом со мной. Он протянул руку к поясу, достал пачку сигарет и предложил мне закурить, не говоря ни слова. Это была первая сигарета в моей жизни.

— Ух-ты, ты куришь «Пэлл Мэлл»!

— Да…

Фернандо достал зажигалку и дал мне прикурить, потом зажег свою сигарету. Мои чувства обострились от такой близости.

— Ничего особенного, — сказал он.

— Это очень хорошо, — я сделала первую затяжку и закашлялась от ужасного першения в горле, не привыкшему к дыму. — Хотя их производят на Канарских островах, табак выращивают здесь, в этой местности.

— Я знаю, об этом мне говорит здесь каждый, зачем вы обращаете внимание на всякие глупости? Почему ты думаешь, что я смотрю на тебя предвзято?

— Не знаю, — смогла выговорить я между приступами кашля. — Может быть, ты смотришь так, потому что в Германии нет похожих на меня женщин, а еще ты вспоминаешь о своей невесте.

— Нет. Моя невеста стройная, светлая и маленькая, — выговорил он, и глазом не моргнув. — Мне нравятся маленькие женщины и, как сказать, которые не привлекают к себе внимания.

— Непримечательные? — предположила я. Я хотела, чтобы Фернандо проводил меня до дома, но все же немного боялась его.

Он улыбнулся.

— Нет. Есть другое слово.

— Незаметные.

— Точно, маленькие и незаметные.

— Прекрасно, знаешь, ты очень смешной, — мне стало легче разговаривать с ним, он улыбнулся. — Как ее зовут?

— Кого? Мою невесту? Хельга.

— Э… красиво, — по-испански ее имя звучало кошмарно, я не смогла припомнить ни одного фильма, где бы героиню так звали.

— Ты находишь? А мне не нравится. Вот твое имя звучит очень красиво.

— Малена? Да, да, оно очень красивое, — мне всегда очень нравилось произносить свое имя. — К тому же так еще называется танго, оно очень грустное.

— Я знаю, — Фернандо бросил окурок и сделал паузу, вдохнув чистый воздух. — Знаешь, почему я на тебя так смотрю?

— Нет, но мне бы очень хотелось узнать.

— Тогда… — он вздохнул, как бы подавив неизвестное еще мне чувство, улыбнулся и покачал головой, изображая человека, пресыщенного жизнью. — Нет, я не могу тебе сказать.

— Почему?

— Потому что ты не поймешь. Сколько тебе лет?

— Шестнадцать.

— Врешь.

— Ну, хорошо, мне осталось еще пара дней до дня рождения…

— Две недели.

— Две недели — это не очень много. Или нет?

— Да, это немного.

— А тебе сколько лет?

— Девятнадцать.

— Врешь.

— Хорошо… — он начал улыбаться. — Мне исполнится в октябре.

— Вот у тебя еще много времени до дня рождения. Восемнадцать лет — это еще слишком мало для человека, который пытается показать себя взрослым.

— Возможно. Здесь да, в Германии — нет. Там я уже считаюсь взрослым.

— Давай договоримся. Я приглашаю тебя на мой день рождения, и ты мне что-нибудь подаришь. Идет?

— Нет.

— Почему?

— Потому что я не хочу ничего праздновать в этой дерьмовой компании, и ты, я уверен, поймешь меня.

— Тебе все это не нравится. Правда?

— Да, мне они не нравятся.

Взгляд Фернандо на мгновение стал каким-то пустым. Он был совсем близко от меня, а мне приходилось привыкать к этой близости. Я посмотрела на открывающийся передо мной пейзаж раскинувшихся плантаций и гор.

— Вот этого я никогда не пойму. Посмотри, как красиво.

— Это? Это пустыня. Сухая и безжизненная.

— Потому что сейчас июль и все высохло. Но здесь не всегда так. Ты должен приехать весной и посмотреть, как цветут белыми цветами вишни, как все утопает в цветах…

— Я никогда не вернусь.

Эти последние слова прозвучали для меня, словно пощечина, он сделал мне больно. Он, наверное, не знал, какую боль причинили мне его слова. Я судорожно втянула в себя воздух и вздохнула. Мне захотелось снова отодвинуться от него подальше. Меня поразил даже не тон, с которым слова были произнесены, а то, что они означали, как жестко они звучали, как абсурдно, как несправедливо. Мне казалось, он специально говорит это мне, чтобы я почувствовала себя идиоткой. Этот немец нарочно завоевал мое тело и душу, чтобы мучить меня, а потом объявить, что никогда не вернется.

— А ты не хочешь уехать отсюда? А как же те патриоты, которые приезжают сюда, чтобы умереть, — спросил Фернандо.

— Здесь? Нет.

— Ну, тогда где-нибудь в Малаге, где такая же погода, а поля такие же сухие и безжизненные.

— Нет, там нет моря.

— Я в этом невиновата, Фернандо.

Тут он повернулся и пристально посмотрел мне в глаза. Я почувствовала, как по моей спине побежал холодный пот, а в горле встал комок.

— Я знаю, Индианка, — усмехнулся он, дав мне новое прозвище. — У тебя хорошее чувство юмора.

— Не называй меня так.

— Почему нет? Вы же зовете меня Отто.

— Я — нет. Я не такая, как остальные.

Потом произошло то, что мне трудно описать, что-то явно пошло не так. Меня тянуло к нему, словно сотней канатов. Так детей тянет к рождественской елке, под которой спрятаны подарки. Его голова склонилась очень близко к моей, наши глаза встретились. Я подумала, что он хочет меня поцеловать, и закрыла глаза. Тьма обступила меня со всех сторон. Но он меня не поцеловал. Я открыла глаза и сказала уже резко:

— Я не такая, как они. Я другая, изгой.

Фернандо меня не поцеловал. Его губы были близко от моих, но вместо этого он приблизил их к моему уху и стал нашептывать. Для меня это был словно ушат холодной воды.

— Думаю, что для испанки ты очень хорошенькая.

Я посмотрела на него, и мы оба расхохотались. Мне не понадобилось много времени, чтобы понять его настроение. Но я начала защищаться.

— А что особенного в испанках?

— Ничем, просто вы немножко… стесняетесь, так это говорится?

— Это от многого зависит.

Мне понадобилось время, чтобы понять, услышанное. Неожиданные слова Фернандо заставили меня задуматься. Мне захотелось разговорить его, понять, чем он отличается от людей, которых я встречала до сих пор, и почему меня так к нему тянет. Я постаралась забыть о тех минутах смущения и страха, которые пережила, и глубоко вздохнула. Мне захотелось услышать, что он скажет об испанских женщинах. Ведь многое, что нам кажется очевидным, другим бросается в глаза, а ведь эти отличия и рождаю нашу самобытность, нашу испанскую душу.

— От чего?

— Сложно сказать в двух словах. Чтобы объяснить разницу, понадобится много времени и слов, — он рассмеялся, но я была решительно настроена продолжать эту комедию. — Ты интересуешься модой? Я имею в виду — во что модно сегодня одеваться, какой стиль сегодня актуален?

— Нет.

— А образованием интересуешься?

— Нет.

— А историей своей семьи?

— Нет.

— Политикой?

— Нет.

— Возможно, ты патриотка?

— Нет.

— Тогда не знаю… Мне нравится секс.

— Ясно. Тогда ты должен мне об этом рассказать.

Фернандо расхохотался, но я взглядом заставила его замолчать и продолжить наш разговор. Я чувствовала себя обманутой, видя, как он улыбается, сверкая зубами.

— Ты что-нибудь знаешь об этом? Ты должна пообещать, что не скажешь своей…

И тут он остановился, я предположила, что он хотел сказать «бабушке», но решил промолчать, может быть, из уважения.

— Так о чем ты спрашиваешь?

— О твоих познаниях, о твоем опыте.

— У меня нет опыта.

— Я тебе скажу. Немцы все делают лучше.

— Может быть.

— Именно так.

— Только они плохо играют в баскетбол.

Он рассмеялся.

— Да… Возможно, это единственное, что мы делаем плохо.

— А мы это делаем хорошо, а еще итальянцы, югославы и греки… А знаешь почему?

Он отрицательно покачал головой и рассмеялся. А я продолжала болтать, не замедляя темпа. — Потому что в баскетболе нужно все делать быстро, там важна реакция, умение быстро думать.

— Очень смешно! Это шутка?

— Иногда и мне случается шутить.

— Вот как? Я, признаюсь, не совсем тебя понял. Ты все так раздуваешь, а я ведь хотел тебе честно обо всем рассказать.

— Но ничего не сказал!

— Пойдем, Малена!

Он сделал паузу, достал две сигареты и предложил одну мне. Теперь я закурила более уверенно, дым больше не жег легкие. Мы встали и пошли по дороге.

— Знаешь, Малена, что в Гамбурге есть улица, очень узкая, на которой находятся только публичные дома. На первом этаже в этих домах большие окна, напоминающие витрины магазинов, только единственный там товар — это сами проститутки. Клиенты идут по улицы и заглядывают в эти окна-витрины. Они видят, как проститутки ходят в прозрачных пеньюарах, читают книжки, сидя в кресле в витрине и показывая прохожим свои ноги, как они смотрят телевизор. К каждой проститутке ведет отдельный ход. При входе платишь по таксе… Как-то раз мы с Хельгой случайно зашли на эту улицу, так Хельга в ужасе бежала оттуда и увела меня, только чтобы я ничего не увидел. Кстати, моя мама родилась в Гамбурге, но никогда не бывала на этой улице, никогда ее не видела, а я пару лет назад, когда ходил в школу, на обратном пути всегда с друзьями шел по этой улице.

— И один из вас заходил внутрь. Так? — я хотела произнести эти слова с иронией, но при этом старалась говорить серьезно.

— Нет, только смотрели, мы ничего другого поделать и не могли… Ни у кого из нас не было нужной суммы, а еще мы были слишком маленькими, нас бы не пустили ни в один из этих домов.

— Тебя до сих нор это очень сильно беспокоит. Ведь теперь-то ты мог войти. Разве нет?

— Да, ведь смотреть — это не самое приятное на свете. А еще следует сказать, что они невероятно хороши, все. Я бы не ошибся, пойдя туда.

— Ты жалеешь, что не был там.

— Нет, вовсе нет, — Фернандо улыбнулся, — тем более я не жалуюсь.

— Очень красиво, мне он тоже понравился.

— Кто?

— Фильм, содержание которого ты мне пересказываешь. А теперь расскажи мне что-нибудь про пиратов, про акул или что там еще. Давай же!

— Ты мне не веришь. Да, Индианка?

— Конечно, я тебе не верю. Ты мне все это рассказываешь, потому что считаешь, что я не смогу отличить правду ото лжи, что я дурочка.

Он смотрел на меня странным взглядом, не так, как мои друзья, которые меня разыгрывали. Теперь я сама стала сомневаться в справедливости своих выводов. Я остановилась и внимательно посмотрела на него.

— Это правда? Отвечай, Ферднандо. Ты говорил серьезно?

Он кивнул.

— Это было на самом деле?

— Конечно. Такие же дома есть и в других странах — в Бельгии, в Голландии и еще во многих других, где никто не умеет играть в баскетбол.

— Какая чушь!

— К сожалению, следует признать, что все испанцы — мужланы, Малена. Я уверен, что ты дальше Мадрида не ездила, а потому ничего не знаешь.

— Неправда. Я была во Франции.

— Ну, конечно. Ты только ездила с монахинями в Лурдес.

— Ну и что? — я покраснела. — Как ты узнал?

— Я тоже должен был ехать туда с экскурсией. Там все говорят по-испански, автомобили водят испанцы, которые притворяются иностранцами, чтобы запудрить разным глупышкам мозги, — тут он явно намекал на Маку, — и все они глупые, неотесанные, недалекие идиоты, от которых меня мутит. А потом мы поехали в Эскориал, вечером.

— Когда это было?

— Дай подумать. Три, нет, четыре года тому назад… А почему ты спрашиваешь? Ты тоже была там?

— Нет. Я никогда не была в Лурдесе, мне не нравятся такие места.

— А куда бы ты поехала, если бы была во Франции? В Париж?

— Нет, не в Париж… Лучше на юг.

— А почему на юг? — улыбнулся Фернандо.

— Я не помню точно, но мы всегда едем на юг, поближе к морю.

— На побережье?

— Да. У меня из головы выпало название города, я постоянно забываю названия и даты.

— Это место рядом с крупным городом?

— Да, точно.

— С каким?

Я помнила, что это не Ницца, но близко от Марселя. Название города вертелось у меня на языке, но я никак не могла его произнести. Я помнила, что он часто упоминается в книжке об Астериксе, что этот город часто называют южной столицей.

— Лион.

— Ха! Уверен, ты не была нигде дальше Лурдеса!

— Очень хорошо, умник! — я подпрыгнула. Мне не хотелось смеяться над Фернандо. И я улыбнулась ему так же, как улыбалась Порфирио, но понимала, что ситуация зашла в тупик и мне нужно срочно что-то предпринять. — Если ты все так хорошо знаешь, то тебе со мной неинтересно, я пойду.

Я щелкнула каблуками и быстро пошла по дороге, но не успела сделать и десять шагов, как рядом с моей левой щиколоткой ударился камешек. Я повернулась и посмотрела на него с выражением обиды на лице.

— Что это было?

— Не могу объяснить, не знаю, — сказал он с ударением на последнем слове, что не предвещало ничего хорошего. — А что делаешь ты, Индианка?

— Ах! — удивленно выдохнула я, хотя в действительности ожидала, что он что-то сделает. — Не говори мне, что тебе это интересно…

Он не нашел, что ответить, а я опять торжествовала. Меня впервые поцеловал двоюродный брат Анхелиты на ее свадьбе, полтора года назад. Потом полгода считалось, что у меня есть жених — друг Иньинго, который мне совершенно не нравился, хотя я снисходила до разговора с ним. Мы целовались, в конце концов он запустил руку мне в декольте, на этом наше с ним общение закончилось. Потом еще был случай, когда Хосерра очень напился и тоже приставал ко мне с поцелуями. А теперь Фернандо догонял меня. Я подумала, что теперь точно не смогу спать спокойно по ночам.

— Я делаю то же, что и всегда.

— То есть?

— Я люблю щекотать себе нервы. Понимаешь?

Я легко шагала на своих каблучках, мне очень хотелось взглянуть Фернандо прямо в глаза, чтобы увидеть его реакцию. Я шла быстро, меня словно что-то толкало вперед. И тут я услышала за спиной шум мотора мотоцикла. Я поняла, что он сел на свою «Бомбу Вальбаум» и теперь ехал за мной. Он объехал меня и остановился.

— Куда ты идешь?

— В мой чертов дом, который тебе так не нравится, хотя мне до этого не дела.

— Давай я тебя подвезу, — предложил Фернандо.

Я подошла к нему и села на сиденье не без труда, потому что мои ноги дрожали, словно сейчас решался вопрос всей моей жизни. Через пару секунд я взобралась на сиденье позади Фернандо, прижалась к нему и почувствовала незнакомое чувство радости. Я прижималась к нему, а ветер трепал мои волосы. Я обеими руками обнимала Фернандо, грудью прижималась к его спине, точнее, к его лопаткам. Мои ноги опирались в выхлопные трубы. Я подумала, что это отличный летний транспорт, но зимой ездить на мотоцикле холодно, тем более ветер с силой хлещет в лицо.

— Знаешь, я никогда раньше не ездила на мотоцикле. Мне немного страшно.

— Держись крепче — и ничего плохого не случится.

— Мы очень быстро едем.

— Что?

— Мне страшно.

Несколько раз мотоцикл буквально прижимался к земле на поворотах и Фернандо отталкивался ногой от гравия, от чего мне становилось еще страшнее. Мне постоянно казалось, что в следующий раз он не успеет коснуться земли ногой, и «Бомба Вальбаум» вместе с нами рухнет в кювет или в канаву. Дорога была в ухабах, поэтому наша поездка напоминала аттракцион «Русские горки», — не ясно, что тебя ждет впереди. Несколько раз мотоцикл взлетал и с грохотом приземлялся на дорогу, а потом с воем продолжал путь. Мы обогнали несколько машин, в том числе и автомобиль Начо. Я видела, как Рейна прилипла к окну, провожая меня взглядом. Наверное, ее шокировало то, что я с этим парнем, — мне так показалось, когда мы пронеслись мимо. И вот впереди показался мой дом, через некоторое время мы уже были совсем близко.

— Приехали.

— Ну, нет, пожалуйста… Если тебе не трудно, обогни сад и подвези меня к черному входу. Так будет лучше.

Мотор взревел еще громче — и мы понеслись вокруг сада, поднимая столбы пыли. Я задумалась, почему я так сказала. Я не хотела слезать с этого сиденья, отрываться от спины Фернандо. Возможно, так было из-за новых, необычных ощущений, которые я сегодня испытала. Я казалась себе похожей на героинь женских романов, но испытывать любовное томление мне не хотелось. Улыбка скользнула по моим губам. Я подумала, что не существует никакой более сильной радости, чем с полным правом обнимать любимого человека. Не знаю, понимал ли он, что я чувствую, или нет. Вот мы подъехали к черному входу, мотоцикл остановился с легким ворчанием. Фернандо первым спрыгнул на землю, повернулся ко мне и подал руку, желая помочь. Я оперлась на его руки и прошептала:

— Поцелуй меня, дурачок.

Возможно, помешал шум мотора, потому что Фернандо не расслышал мои слова. Он поставил меня на землю и спросил:

— Что ты сказала?

— Ничего.

Мы стояли около мотоцикла, я все еще чувствовала идущий от Фернандо сигаретный запах, который теперь объединял нас. Я попросила его подвезти меня к черному входу, чтобы не привлекать к себе ненужного внимания домашних. Я пошла к двери, через пару шагов обернулась и сказала:

— Большое спасибо за поездку. Думаю, мы еще увидимся.

— Подожди секунду, — сказал он и поманил меня пальцем. Затем показал на сиденье своего мотоцикла со словами: — Давай забирайся…

— Я? Но я не умею водить.

— Не думай об этом. Забирайся. Просто смотри перед собой, а я помогу тебе удержать равновесие.

Мое сердце бешено заколотилось, будто хотело выпрыгнуть из груди. Я осторожно взобралась на мотоцикл теперь уже перед Фернандо, без помощи которого я бы просто не справилась с управлением. Найти опору для ног оказалось делом непростым. Я наклонилась, поглядела вниз, рассмотрела, чем привинчены диски на колесах мотоцикла. При этом я не хотела сгонять Фернандо с его места, которое, как мне казалось, теперь не очень безопасно. Мы сделали еще один круг, остановились уже вдалеке от двери, поближе к саду. Я обернулась к Фернандо. Он улыбался.

— Теперь ты не боишься, Индианка?

Видимо, он решил поддержать мою игру.

— Да, не боюсь! Думаю, что и раньше мне не стоило говорить тебе о моих страхах.

— Нет, наоборот, хорошо, что ты сказала. Я предпочитаю, чтобы мне говорили правду. Кстати, что ты мне тогда сказала?

— Я? — переспросила я, глупо улыбаясь. — Послушай, я тебе совсем ничего не говорила до того, как сказала, что теперь не боюсь.

— Нет, после того как мы в первый раз остановились перед твоим домом, до того как ты сказала, что теперь ничего не боишься.

— Я ничего не говорила тебе, после того как мы в первый раз остановились перед моим домом. Я сказала только, что теперь перестала бояться, но уже после того, как прокатились во второй раз, когда мотоцикл уже вела я.

— Говори, пожалуйста, помедленнее, иностранцу очень трудно воспринимать твою речь. Ты говоришь скороговоркой.

— Вовсе нет.

— Именно.

— Меня зовут Малена, и я говорю на языке, на котором говорят с головокружительной быстротой.

Фернандо рассмеялся, его веселость передалась мне.

— Ты и бегаешь быстро, — заметил он.

— Да. Ты хотел знать, что я сказала, когда мы в первый раз остановились перед домом. Я сказала… — и тут я зажала рот ладонью, потому что не смогла повторить свои слова, — тогда они звучали уместно, теперь нет.

— Что ты сказала?

— Ну ладно, я ничего не говорила. Тебе показалось. Я не говорила, если точно, я шептала. А это не то же самое. Понимаешь? Это совсем другое слово… — я видела, что Фернандо опять улыбается, он скорчил гримасу, которой проявлял неподдельный интерес к моим словам. — Я не знаю, существует ли в немецком языке разница между словами «говорить» и…

— Шептать, — нетерпеливо закончил мою фразу Фернандо, — конечно, существует. Так что ты прошептала?

— После того, как?..

— Да.

Я сделала паузу. У меня не было другого выбора: либо смотреть ему в глаза и ответить, либо убежать. Но убегать я не собиралась, у меня не было ни малейшего желания так поступать.

— Кажется, я назвала тебя дурачком.

— Возможно, это я и слышал.

— И ты не слышал больше ничего другого. Правда?

— Почему ты назвала меня дурачком?

— Ну, хорошо! Это все равно что неопределенный артикль в речи, произносимой спонтанно. Так обращаются друг к другу мои родители, все время: «Дурачок, дурочка». Не принимай это всерьез. В действительности я не хотела сказать ничего плохого… Это не важно.

— Почему ты назвала меня дурачком, Малена?

Теперь было самое время для того, чтобы уйти. Но я почему-то решила найти компромисс.

— Хочешь, я снова прошепчу это?

— Да.

Но теперь я не смогла бы это сделать — слова потеряют прежний смысл. Я подняла голову и посмотрела Фернандо прямо в глаза. Потом заговорила спокойным уверенным голосом, медленно, делая многозначительные паузы там, где надо, четко выговаривая все слова.

— Я не просто назвала тебя дурачком. Я попросила тебя поцеловать меня. Мне тогда показалось, что и ты чувствуешь похожее желание. Но, похоже, я ошибалась. Или ты просто испугался поцеловать меня, потому что у тебя есть невеста. Или потому что я тебе не нравлюсь, что было бы для меня хуже всего на свете.

Теперь мне стало совсем страшно, хотя говорила я без страха и без смущения. А он не делал ничего, чтобы прервать меня, потом он обнял меня и притянул к себе. Я прижалась к его груди и обвила обеими руками его шею. Он убрал волосы с моего лица и поцеловал.

В тот же миг реальность перестала для меня существовать, у меня будто крылья выросли.

* * *

Когда я стараюсь оживить в памяти события последующих дней, мне непросто отличать реальное от вымышленного, от того, что я сама себе напридумывала. Что-то происходило в моих снах, что-то — в реальности, — то, о чем я так давно мечтала. Мне было и раньше трудно не зацикливаться на своих фантазиях, а теперь с этим обстояло еще сложнее, потому что правда и вымысел смешались и стали в моей голове одним целым.

Теперь я мне не хотелось плакать, как раньше. Удивительно, каким сильным потрясением стала для меня встреча с героем моих грез. Это было такое же чувство неестественности, ирреальности происходящего, какое бывает при просмотре фильмов, когда герои портретов или старых фотографий оживают и общаются с живыми людьми. Теперь мне следовало переживать из-за того, насколько сильно я привязалась к своему герою. Как только я начинала о нем думать, так по коже пробегал холодок, а тело вспоминало его прикосновения. Со временем мне удалось научиться держать себя более сдержанно, даже строго. При этом я сама очень изменилась. Я перестала быть той маленькой девочкой, которая только делала вид, что она живет. Теперь я жила по-настоящему, то есть мне только предстояло научиться жить.

Многое изменилось во мне, я сама замечала разницу в своем поведении, в словах и движениях, например, я стала примерять украшения, к которым раньше не испытывала никакого интереса. Мне хотелось измениться для Фернандо. Но я отдавала себе отчет в том, что до сих пор он общался с прежней Маленой, поэтому мой новый образ ему может не понравиться. Мне следовало меняться медленно, бережно сохраняя все лучшее, что было во мне раньше. А что касается Фернандо, то теперь перед моими глазами всегда стоял его образ — парень с квадратной бородкой, которая мне так нравилась. Я спрашивала себя, как такой красивый парень, как он, мог обратить на меня внимание. И не находила ответа, только чувствовала, как расту в своих собственных глазах.

Я помню, как боялась смотреть на свое лицо в зеркало, как боялась найти на нем малейший изъян, а потом спустилась по лестнице вниз. Он ждал меня на своей «Бомбе Вальбаум», я решилась погулять с ним до самого вечера. Я шла быстро, боясь встретить маму, но остановилась в прихожей, чтобы еще раз посмотреть на себя в зеркало. Я боялась разоблачения со стороны близких, боялась, что они спустят меня с небес на землю. Я не помню, чтобы у меня когда-нибудь так блестели глаза, как тогда. Я насмешливо улыбалась себе в зеркале и не могла поверить, что этот прекрасный и совершенный образ в зеркале — мой.

Когда я вернулась домой, приближалось время ужина. Я тихо вошла в коридор, стараясь не шуметь. Потом осторожно заглянула на кухню, все уже собрались за столом, но к еде еще не приступали. Мама только начала накладывать первое. В этот раз и папа, и мама ужинали дома, что бывало нечасто. Я сделала несколько шагов по коридору, желая подняться в свою комнату и переодеться. Мне нужно было привести в порядок не только внешний вид, но и мои чувства, чтобы никто не заметил, что я с минуты на минуту оторвусь от пола и улечу в небеса от переполнявшей меня радости. Я была уже в своей комнате, когда услышала шорох за спиной. В дверях стояла Рейна. Наверное, она пришла позвать меня ужинать, хотя явно хотела сказать что-то еще, но не могла выговорить ни слова от переполнявших ее чувств. Она не знала, как начать разговор, поэтому я приветливо ей улыбнулась.

— Где ты была все это время, дорогуша? С кем встречалась? Только не злись, просто скажи.

Слова Рейны вернули меня на землю. Скинув туфли, я села на кровать. Я решила, что будет лучше называть вещи своими именами.

— Я каталась с Фернандо. Я вовсе не хочу, чтобы ты высказывалась по этому поводу, твое мнение мне неинтересно. Ясно?

— Малена!

Ее улыбка не была ответом на мои обидные слова, в этой улыбке было что-то еще, какое-то другое чувство, которое мне пока было не понять. Я не сознавала, что для Рейны мое поведение кажется настоящим вызовом. Теперь, похоже, она радовалась за меня, так же как раньше радовалась тому, что я получала хорошие отметки в колледже. Моя сестра радовалась — для меня это значило много.

— Удачи, дорогуша! Очень хорошо. Мне очень хотелось найти тебе жениха.

— Хорошо, у него есть двухколесный конь. Жених, все говорят о том, что нужен жених, но я не знаю, что это значит.

— Конечно, не знаешь. Ты со временем поймешь… Итак, утром я проснулась в одном доме с Магдаленой испанской, а засыпать пойду с Магдаленой гамбургской.

Она рассмеялась собственной глупой шутке. В ту ночь она меня не могла оставить в покое, не выведав всех подробностей.

— Расскажи мне, пожалуйста! — Рейна молитвенно сложила руки. — Я хочу все знать, все, все, все… Пожалуйста…

— Нет, оставь меня в покое.

— Но почему?

— Потому что он тебе не нравится.

— Но ты же не знаешь! Послушай, мне на него абсолютно наплевать. Я тебе всякое говорила раньше, но в действительности я не хотела обидеть его. Мне… мне правда казалось, что он может навредить тебе, серьезно, но я ничего не имею против него, я даже не могла себе представить… Но теперь я все начинаю видеть иначе, я тебе клянусь, Малена.

— Хорошо, но в любом случае…

— Расскажи мне о нем, давай! Ты даже не представляешь, что я себе о нем напридумывала. Если ты мне все расскажешь, я обещаю, что не буду звать его Отто никогда больше.

Мы спустились вниз на кухню. Там никого уже не было, видимо, все поели и разошлись. Мы сели за стол, на котором стояла огромная тарелка с салатом «Оливье». Рейна присела рядом со мной, просительно заламывая руки, буквально на коленях умоляя меня все ей рассказать. Честно говоря, я сама умирала от желания поговорить с сестрой. Теперь я была в уверена в Рейне, ведь она искренне за меня радовалась.

— Если ты скажешь маме хоть слово, она узнает от меня, как ты на машине Начо ездишь в Пласенсию.

Такое заявление обладало огромной силой. Мама страшно паниковала, когда мы гуляли с кем-то, кому она не доверяла, то есть не с дядей Педро и не с Хосеррой. Рейна частенько залезала в машину к Начо, а я закрывала на это глаза.

— Конечно, Малена. Да и зачем мне делать что-либо в таком духе?

Теперь я могла говорить. Я рассказала сестре все до последних минут нашей встречи с Фернандо, тогда я перешла на скороговорку. Рейна заметила мое смущение и почуяла, что самое интересное будет дальше.

— И что дальше? — спросила она.

— Ничего такого.

— Ничего такого?

— Ну, хорошо, он поцеловал меня, мы обнимались, ну и все… — я сказала это как можно более спокойно, стараясь при этом спокойно улыбаться. Мне казалось, что такие вещи следует сообщать самым спокойным тоном. — А вообще водить мотоцикл очень трудно. Ты об этом знаешь?

— М-да. Почему ты не ешь?

Она положила на мою тарелку огромную порцию салата и теперь ждала, когда я начну его поглощать. Я любила это разноцветное блюдо, особенно салат Паулины, которая вместо зелени добавляла в него вареную картошку, сырые яйца и оливки. Мне нравилась эта мешанина. Я добавила в свою тарелку еще немного майонеза и попробовала, что получилось. Мне понравилось, но от переполнявших меня эмоций было трудно заставать себя проглотить хоть немного.

— Что-то в меня ничего не идет. У тебя нет сигареты?

Рейна частенько курила в доме в это лето. Потому я решила, что она угостит меня сигаретой.

— Конечно. А с каких пор ты куришь? — спросила она, соскребая остатки салата со своей тарелки и отправляя их в рот.

— Уже четыре или пять часов.

— А-а. «Пэлл Мэлл»? Черные? У меня есть такие.

— Да, я курила именно их. Мне понравилось.

— К сожалению, — она улыбнулась, — ведь это вредно.

Я улыбнулась в ответ. Рейна закурила первой, потом дала мне прикурить от своей сигареты.

— Теперь тебе стоит только протянуть руку. Я тебя всегда угощу.

— Спасибо, — просто ответила я, избегая напыщенных фраз благодарности.

— Но все это вовсе не важно. Успокойся. Я тебе советую не попадаться на глаза матери.

— Знаю, Рейна, знаю.

К нам присоединилась Паулина, и мы обе стали расточать благодарности ее необыкновенному салату. Рейна даже попросила рецепт. Я думала о том, что до моего дня рождения остается всего две недели, что я стану совсем взрослой, а Фернандо еще придется подождать несколько месяцев до совершеннолетия. Он получит все права. Рейна тоже вспомнила о Фернандо и сказала:

— Он ведь немец, он скоро вернется в свою страну. А там много других девушек. Ты понимаешь, о чем я говорю. Количество перебьет качество, это я о тебе.

— Я больше не хочу об этом говорить. Пожалуйста, — прошептала я, — оставь меня ради Бога в покое.

В этот момент я действительно захотела убежать из этого места куда-нибудь во Францию. Но сестра меня уже не слушала, потому что в кухню вошел Педро.

— Ты остаешься? — спросил он.

Педро с Рейной опять собрались куда-то ехать на ночь глядя. Я кивнула головой.

— Я остаюсь. Сегодня я что-то очень устала.

Так и было. Примерно через полчаса я лежала в постели измученная, словно после длинного трудового дня. Все мое тело смертельно устало. Несколько минут назад я еще была в ванной, рассматривала себя в зеркало, расчесывала волосы, как привыкла это делать каждый вечер. А теперь у меня не было сил даже пошевелиться. Я не могла закрыть глаза, пыталась восстановить в памяти события минувшего дня, чтобы еще раз внимательно проанализировать свое поведение. Я понимала, что выгляжу не особо привлекательно, но тогда я не придавала этому значение. Теперь внутри меня появился другой человек, чужой, который решал, как поступать в новых обстоятельствах. Никогда еще я не испытывала таких чувств.

Перед тем как лечь в постель, я медленно разделась. Я разглядывала свое тело в зеркале так, будто никогда не видела его раньше. Я находила себя очень привлекательной, потому что он мне сказал, что оно привлекательно. Я рассмотрела свои ноги и руки. Теперь мне нужно следить за собой, за своей кожей, прислушиваться к своему телу, отказаться по возможности от мяса. Теперь мое прошлое представлялось мне неправдоподобным и нереальным, я вспоминала наши поездки на «форде-фиесте» и мою былую уверенность в том, что моя жизнь никак не сможет измениться. Мое существование до сегодняшнего дня было призрачным, ненастоящим, неполным, безнадежным. Теперь же восприятие мира полностью сосредоточилось на Фернандо, я продолжала ощущать прикосновение его рук, видела его улыбку, слышала голос. Мысленно я снова и снова прокручивала события сегодняшнего дня. Моя жизнь получила новые краски, новые эмоции. Я замерла перед зеркалом, боясь подумать о будущем. «Малена, — сказала я сама себе, — ты должна быть осторожной, тебе не следует с головой бросаться в этот омут, ты не должна забывать о себе». Я надела белую ночную рубашку и с распущенными волосами стала похожа на средневековую принцессу. Под рубашкой просвечивали соски, в зеркале были отчетливо видны соблазнительные изгибы моего тела. Я мысленно отгородилась от внешнего мира, в котором, по мнению моей сестры, есть место только для авантюристов и мошенников.

* * *

На следующее утро, когда я пришла на кухню, чтобы приготовить себе завтрак на скорую руку, я встретилась с Нене, которая ждала меня, уперев руку в бок, и насвистывала под нос какую-то мелодию.

— Это марш из фильма «Мост через реку Квай», он такой дурацкий, — сказала она с улыбкой, садясь на свое место у стола. — Что случилось, Малена? Тебе он не нравится?

Нене поставила молоко на плиту и продолжала насвистывать, не поворачивая головы.

— Это марш английских арестантов. И ты думаешь, что он должен мне понравиться. Честно говоря, у меня нет мнения по этому поводу. Ты не передашь мне горчицу, я ее что-то не вижу…

— Нене! Прекрати сейчас же свистеть. Ты сошла с ума? Или как?

Эти крики раздались откуда-то из коридора. В конце концов на кухню вошла Маку, она пыталась прекратить этот неприятный шум. Правда, он был обязательной частью утра.

— Иди отсюда, — бросила Маку Нене. — Выйди на улицу, там и ной, а мне нужно поговорить с Маленой.

Маку подошла ко мне с довольной улыбкой, которую я была не в состоянии понять, но почувствовала, что она собирается нарушить мой покой и окончательно испортить мне завтрак. Она помогла мне перенести гренки на стол и уселась напротив, продолжая молча улыбаться.

— Что случилось, Маку? — спросила я. Завтрак был моим любимым времяпрепровождением, и меня не радовала перспектива его испортить. — Что ты хочешь мне сказать?

— Я… — она застенчиво замолчала. И только по одному этому я поняла, что речь пойдет о чем-то очень важном. — Я хотела попросить тебя об одолжении.

Я кивнула головой, но мой жест не выглядел так, что я готова броситься ей на помощь.

— О каком?

— Я… Если ты… Ты не могла бы попросить Фернандо…

— О чем?

Маку поднялась, потом опустила голову, будто изучала ножки стола, и наконец призналась:

— Я хочу джинсы с лейблом «Левайс», Малена! Это единственная вещь в мире, которую я желаю больше всего на свете. Что может быть прекраснее, чем джинсы с этим лейблом! Ты знаешь, я годами мечтала о таких штанах, а мне некого попросить их купить, моя мама и слышать об этом не желает. Некоторые вообще называют меня дурой, но я же не виновата, что у меня такая мечта. Я не виновата, что в этой стране негде купить такие джинсы! Я…

Маку снова села. Она казалась возбужденной, наверное, поэтому успокоительно улыбалась мне и непрерывно стучала пальцами по столу, действуя мне на нервы, потом продолжила излагать свою просьбу.

— Фернандо не составит труда купить мне пару. В Германии есть все, а мама никогда не попросит его. Я прошу тебя, я заплачу, я смогу, ты же знаешь. Ты только попроси его, а деньги я найду. Ты знаешь, почему я прошу тебя… Рейна мне ночью все рассказала… Я думаю, что если ты его попросишь, он купит мне пару и пришлет, я в этом уверена.

Я подняла руку, чтобы заставить ее замолчать. Мне сейчас, как никогда, нужна была тишина и покой.

— Я поговорю с ним об этом, Маку.

— Точно?

— Точно. Если возникнет проблема, он пошлет джинсы мне, и я уже передам их тебе. Но я уверена, что проблем не будет. Ты получишь свои джинсы.

— Спасибо. О, Малена, спасибо! — она подошла ко мне и поцеловала в щеку. — Огромнейшее спасибо. Ты даже не представляешь, насколько это важно для меня.

Таким образом, у меня появилась новая тема для разговора с Фернандо. Меня ожидала еще одна встреча с ним, и никто не мог мне помочь ее пережить. Я чувствовала себя невероятно одинокой, словно была деревом в саду перед домом. Такое со мной уже было однажды, когда дедушка сделал мне тот подарок. И теперь всю ночь я переживала снова ощущение собственной избранности.

Я встретилась в тот день с Фернандо, мы опять шли по той же самой дороге, по обеим сторонам которой открывался тот же самый унылый пейзаж. Фернандо взял меня под правую руку, а я решила, что пришло время поговорить с ним о джинсах Маку. Я обняла его за талию и опустила руку немного пониже, дотронувшись до пояса, на котором был пришит этот самый лейбл.

— Ты знаешь, что это такое?

— Конечно.

По правде говоря, сейчас мне было весело и спокойно, я не думала ни о чем плохом и ничего дурного не подозревала, тем более того, что наши отношения с Фернандо могут плохо закончиться. Мысли о том, какие последствия могут иметь эти встречи, тоже не приходили мне в голову. Фернандо был таким же изобретательным лжецом, как и я, это стало очевидно, потому что в предыдущую ночь он не принял извинений, которые принесла ему я, объясняя, почему опоздала на сорок пять минут. В конце концов все, что я ему говорила, было чистой правдой. Мне было трудно решиться ускользнуть из дома, а потом сесть на мотоцикл с мужчиной. Фернандо только спросил, почему я так сильно опоздала, а я ответила, что мама все время глаз с меня не спускала, заставила поужинать, причем нужно было обязательно все съесть. В тот вечер мы с Фернандо обошли половину баров в Пласенсии, много болтали, часто целовались, когда не болтали, потом говорили о самолетах. Фернандо задумал реализовать свои честолюбивые планы в аэронавтике, стать инженером. Потом мы говорили о его брате и сестре. Как оказалось, сестра Фернандо была моей ровесницей, а брат младше. Затем Фернандо рассказал мне о своих друзьях. Друзей у него было двое. Одного из них звали Гюнтер, он был сыном испанки, родившейся в эмиграции. Еще мы говорили о Франко: отец Фернандо решил поначалу вернуться в Испанию сразу после смерти диктатора, но потом передумал и стал ждать другой смерти — смерти моего дедушки, считая, что после нее у него появится настоящее право вернуться домой. Мы обсуждали фильмы, которые мне удалось посмотреть, в особенности «Бал вампиров». Фернандо тоже было что сказать об этом кино. Когда я взглянула на часы, была уже полночь. Фернандо смотрел на меня со странной улыбкой, в темноте поблескивали его белые зубы. Я помнила, что он обещал отвезти меня домой к половине одиннадцатого, теперь же стало понятно, что он что-то замышляет. Он крепко держал меня под руку, и я почувствовала нарастающую панику. Фернандо, видимо, заметил это, поэтому спросил:

— Что с тобой?

— Ничего… — я понимала, что ни о чем не могу думать.

Фернандо словно околдовал меня, только теперь я стала понимать магическую силу мужского притяжения. Он был похож на падшего ангела, который появился, чтобы сбить меня с пути. Я чувствовала, что его власть надо мной с каждой минутой все возрастает и у меня не хватит силы воли, чтобы этому сопротивляться. Мое тело переставало меня слушаться. Мне хотелось вырвать свою руку из его руки, но я не смогла этого сделать.

— Со мной все хорошо, — наконец прошептала я.

— Замечательно… Потому что я не знаю, что с тобой делать.

Я ничего не смогла ответить ему, у меня не было сил на иронию, во мне бушевала буря эмоций. Что-то парализовало мои руки и ноги, я перестала чувствовать пальцы правой руки, которые будто стали длиннее, соединившись с пальцами Фернандо. Я боролась с кровью Родриго, которая начинала закипать в моих жилах, и старалась не думать о слабости своего пола, о том, что нахожусь под властью моего двоюродного брата, ставшего проводником в незнакомый мир.

Когда Фернандо заглушил мотор, я испугалась, что скоро разочарую его и он выгонит меня из той маленькой пещеры в стене, похожей на убежище пирата Флинта. Поэтому я наклонилась и последовала за Фернандо. Он велел мне опустить голову ниже, чтобы не удариться, и я послушно пошла за ним, как рабыня за господином. На свете не существовало никого красивее Фернандо, я не могла на него налюбоваться. Я посмотрела на него и прерывисто вздохнула. Эхо ответило мне жалобным всхлипом. Я поняла, что отдала бы жизнь только за то, чтобы услышать стон удовольствия Фернандо.

Потом мы юркнули под большое шерстяное одеяло. Через несколько минут я поняла, что лежу под одеялом голая и Фернандо наполовину раздет. Мне казалось, кровь Родриго нас победила, я почувствовала ее греховную власть. Мне вдруг стал понятен секрет Родриго, так долго от меня ускользавший: его кровь парализовала мой мозг — и он покорился воле Фернандо, который полностью подчинил себе мое тело — мои руки, губы… На меня словно упала тень прошлого, которая не давала мне возможности самой решать, что делать.

Я сидела у Фернандо на коленях и довольно улыбалась. Мне казалось, что смысл моей жизни заключен в нем, а его тело — вместилище святого духа. Я не смотрела на его лицо.

— Это курочка… — сказал он и протянул кусок мяса.

Было ясно, Фернандо заранее подготовился к нашему свиданию. Я смутилась от этой мысли и сильнее впилась зубами в курицу.

— Ты удивлена? Да, Индианка?

— Да, — через мгновение произнесла я, чтобы скрыть свое волнение, — это действительно удивительно.

Это была курица, вне всякого сомнения, но в то же время я осознала всю двусмысленность этого слова. Это было более чем совпадение. Не была ли и я несчастной жертвой, которая призвана утолить голод, как эта курочка. В моем мозгу пульсировало сознание нарастающей угрозы, и жертвой на этот раз должна была стать я. Я не могла отделить ощущение угрозы от приятия чуда, которое должно было свершиться в эти секунды. Я не шевельнулась, когда Фернандо отстранился, чтобы достать какую-то не знакомую мне вещь.

— Что это?

Фернандо замер и поднял на меня глаза, но не смог понять мое замешательство.

— Презерватив.

— А-а…

«Боже мой, Боже мой, Боже мой, Боже мой», — шептала я про себя. «Боже мой, Боже мой, Боже мой», — и у меня задрожали руки. «Боже мой, Боже мой», — и у меня задрожали ноги. «Боже мой», — и я увидела лицо моей матери. «Боже мой», — она смотрела на меня с нежной улыбкой, которую только можно было пожелать. Однако в то же самое время мои уши слышали галоп приближающейся лошади, она скакала так быстро, что у меня не было никакой возможности убежать…

— Он испанский, — сказал Фернандо, неверно истолковав мое замешательство и желая все объяснить, — он думал, что в этом причина моего беспокойства, — я купил его в аптеке у тети Марии.

— Фернандо, я должна сказать тебе… — я должна была сказать ему, но не отваживалась, поэтому не нашла нужных слов, — я бы не хотела, чтобы ты…

— Я знаю, Индианка, — он толкнул меня на одеяло и лег рядом. — И мне совсем это не нравится, но лучше будет сделать так. Нет? Не стоит рисковать, можно что-нибудь подхватить… Ладно, я не думаю, что ты что-то подхватишь.

Я покачала головой и хотела улыбнуться, но не вышло. Когда он вплотную прижался ко мне, я поняла, что так должно быть, хотя если бы у меня было еще время… Мое тело трепетало под его поцелуями, по щекам скатились две слезинки…

— Я… я так люблю тебя, Фернандо.

Потом мне стало трудно — мной управлял Родриго.

* * *

— Ты хорошо держалась, Индианка, — сказал Фернандо, рисуя пальцем узоры на моем животе.

Я лежала на спине поверх одеяла абсолютно без сил, но смогла в ответ удовлетворенно улыбнуться. Почему удовлетворенно? Потому что он сказал, что я хорошо держалась, лучше, чем могла себе представить.

— Хотя я немного испугался, потому что ты совсем не двигалась.

— Это потому, что я боялась помешать тебе, — ответила я, думая, что это хороший ответ.

Однако Фернандо, видимо, понял иначе — все-таки мы говорили на разных языках, а теперь слова были и вовсе лишними, но мой язык, похоже, обрел самостоятельную жизнь и начал говорить сам по себе.

— Со мной всегда так. Только ты не думай об этом, потому что никто не думает… Я просто немного устала, вот и все, а еще… Я думаю, что вначале мне было немного не по себе, я волновалась, но теперь, правда, все в порядке.

Мой взгляд прошелся по его телу и наткнулся на шрам, оставшийся после операции по удалению аппендикса. Я решила перевести разговор на другую тему и сказала:

— Я вовсе не жалуюсь, — и это было правдой. Я впилась в одеяло зубами, пока не заболела челюсть. Он улыбнулся.

— Ты хорошо держалась. Правда. Очень хорошо. Очень, очень хорошо.

Вдруг я начала смеяться, я была не в силах остановить нападавшие на меня приступы хохота — неожиданный приступ истерики. Но тут меня пронзило подозрение, что Фернандо может подумать, что я смеюсь над ним, и я заставила себя остановиться.

— Над чем ты смеешься? — его голос был спокоен, как обычно.

— Я подумала, что это у меня врожденное… потому что в действительности, хотя я воспитывалась в строгой семье… По правде говоря, я не большой специалист в этом деле.

— Нет? Сколько раз ты этим занималась?

— Ну… немного.

— Со сколькими парнями? Это всего лишь любопытство, если не хочешь, можешь не отвечать.

— Ну почему же… Я спала только с одним.

— С одним парнем из Мадрида?

— Нет, с иностранцем, — ответила я. Я старалась быть спокойной, но вместо этого становилась все более взвинченной.

— Когда? Этой зимой?

— Нет, этим летом.

— Этим летом?! Но это произошло не в Альмансилье. Правда?

— Хорошо, не в Альмансилье, если точно… — я заговорила с чувством, с которым с нами говорил Марсиано, рассказывая о окружающих нас землях. — Это произошло в отдалении от нее.

— Как это?

— Шутка. Я хотела сказать, что это произошло здесь. В пещере, на новом одеяле, с зелеными квадратами, — я начала краснеть, — с зелеными, желтыми и голубыми.

— Что? Но ты мне не говорила… — его голос срывался. — Не говори мне этого, Малена, пожалуйста, не говори мне этого.

Я внимательно смотрела на Фернандо: его паника перешла в ужас — он постепенно осознал, что случилось. Губы Фернандо шевелились, но он не мог издать ни звука. Он без сил упал на одеяло, потом схватил меня за руку и притянул к себе. Наконец, сделав над собой усилие, успокоился и сказал, что хочет поцеловать меня, что и сделал. У него был вид жертвы, он застонал:

— Но ты же мне сказала, что…

Мне стало больно — так сильно он сжал мои руки.

— Я ничего не говорила тебе, Фернандо.

— Ты дала мне понять…

— Нет. Ты услышал то, что хотел услышать. В конце концов это не имеет значения, ведь все прошло хорошо.

Тут его губы искривились, а лицо передернулось. Я поняла, что мои последние слова попали в цель, только эффект получился не таким, какого я ожидала. Видимо, мои последние слова ему было очень трудно понять.

— Ты сумасшедшая! Я связался с ненормальной! Ты говоришь невозможные вещи, непонятные и… и глупые! Боже мой, я никогда не спал с девственницей! — заорал Фернандо и прошептал тише, как бы в сторону: — Я всегда их боялся…

— Хорошо, я теперь не девственница, — сказала я.

Я улыбалась, мне хотелось успокоиться, потому что я чувствовала, что совершила ошибку, один из нас ошибся. Я была почти уверена, что поступила верно, но мне не хотелось злить Фернандо еще раз.

— Но, ты правда не понимаешь? Не понимаешь? Ведь это должно быть очень важно для тебя, потому что станет переломным этапом в твоей жизни, а я ничего не хочу знать. Ты слышишь? Ты меня обманула, ты мне ничего не сказала.

— Фернандо, пожалуйста, не будь немцем, — я была готова заплакать, и его слова сбили меня с толку. — Все так сложно, я…

— Я не гожусь для этого! Ты понимаешь? Почему ты мне ничего не сказала? — Фернандо закрыл лицо руками, а его голос зазвучал иначе, по-новому, он теперь выражал его слабость. — Я… Я не соглашался на это. Ты понимаешь?

— Нет, не понимаю.

— В любом случае я… я имел право знать.

— Я хотела сказать тебе! Но ты подумал, что я не хочу, чтобы ты надевал презерватив.

— Нам следовало поговорить об этом. Нам следовало все обсудить, это не должно было происходить так.

— Конечно, должно, — возразила я, но мой голос звучал так слабо, что мне самой с трудом удалось его услышать, — и все вышло хорошо.

Наконец Фернандо встал и отвернулся, чтобы не смотреть мне в лицо. Мне казалось, прошло много времени, прежде чем он сел обратно. Я не считала себя в чем-либо виноватой перед ним, а только хотела удовлетворить собственное желание, каждая частица меня хотела этого. Это был мой абсолютный триумф, моя личная победа. Когда я это поняла, то бросилась на него с кулаками с криком:

— Мне говорили, тебе понравится быть первым!

Фернандо не двинулся с места. Он схватил меня за запястья и ждал, пока я успокоюсь. Но когда он заговорил, его голос звучал весело.

— Ах, вот как? Кто говорил?

Теперь я стала сознавать всю глупость положения, в которое попала. И когда я заговорила, я никак не могла до конца четко произнести свои слова.

— Я… так… думала… что…

У меня не осталось сил продолжать. Фернандо задал вопрос, от которого я заплакала так сильно, что просто рухнула на пол, не в силах выносить этот позор. Фернандо крепко обнял меня, прижал к себе и принялся целовать снова и снова — в губы, лоб, щеку, шею. Моя кровь закипела, как у человека на необитаемом острове, когда он понял, что его услышали.

— Малена, пожалуйста, не плачь… Не плачь, пожалуйста… Боже мой, я не знал, что этот вопрос тебя так обидит!

Я прижалась к Фернандо сильнее, обвила ногами его ноги, желая слиться с ним в единое целое. Мы снова перекатились друг через друга, он протянул руку, чтобы поправить одеяло под нами, а потом пальцами вытер слезы на моих щеках. Я открыла глаза и поняла, что все это время меня терзал страх — страх перед правдой жизни, страх перед тем, что кто-то когда-то должен сорвать заветный плод моего сердца, и им стал Фернандо, который теперь смотрел на меня и улыбался. За несколько мгновений стерлись годы нашего прошлого, когда мы не знали друг друга, доказывая сближающую силу любви. Было ясно, что в эти минуты Фернандо любил меня, но я все равно не понимала: с его стороны это искренние чувство или просто влечение парня к девушке. Тогда мне казалось, что он по-настоящему понимает меня и поддержит во всем.

Вдруг Фернандо посмотрел на меня и усмехнулся, как мне показалось, холодно, а потом обхватил ладонью мой затылок и поцеловал в губы. Нежность, с которой он сделал это, утвердила меня в мысли, что все происходящее не просто эпизод из жизни девочки и мальчика, а событие, подтверждающее, что мы испытываем друг к другу отнюдь не дружеские чувства. Мне казалось, что отныне меня будут сопровождать благородство, любовь и понимание, — отличительные качества мужчин. Я чувствовала себя совсем взрослой, взрослее всех моих ровесников, потому что узнала жизнь гораздо ближе, чем они.

Я играла в любовь и не понимала, что в любви должны участвовать двое. Фернандо погладил меня по руке, потом сделал какой-то неопределенный жест в воздухе.

— Скажи мне, что это неправда.

— Что?

— То, что ты мне сказал раньше. Скажи мне, что ты солгал, что все это для тебя не важно, что это не твое дело, что я сама уже достаточно взрослая, чтобы знать, к чему все идет, что думал только о себе, что ты сразу же выкинешь меня из головы, когда выйдешь отсюда. Скажи, чтобы и я обо всем забыла, скажи мне это.

— Почему ты хочешь, чтобы я все это тебе сказал?

— Потому что хочу услышать правду.

— И какова правда?

— Я не знаю.

— Тогда что ты хочешь услышать?

— Хочу услышать, что когда ты приехал сюда, в пещеру, уже знал, что станешь делать… Когда готовил это одеяло, знал, для чего будешь его использовать… Когда пошел этим вечером искать меня, знал, что должно произойти… Я хочу услышать, что ты не задавал вопросов, потому что боялся услышать ответы, которые могут тебя не устроить… Что это было выше твоих сил… Что у тебя было единственное желание переспать со мной… Что ты точно знал, что собираешься сделать со мной. Вот, что я хочу услышать.

Фернандо смотрел куда-то вдаль выше моего лица. Мне пришлось напрячь слух, чтобы услышать его слова.

— Ты редкий человек, Индианка.

— Знаю, я всегда это знала. Но от таких вещей средства нет. Ты либо принимаешь меня такой, либо нет. С малых лет я молилась Богородице, чтобы та превратила меня в мальчика, потому что думала, что быть мальчиком намного лучше. Я хотела этого, пока не встретила Магду… Ты знаешь Магду?

Он кивнул головой, но ничего не сказал.

— Магда мне сказала, что суть не в том, чтобы превратиться в мальчика, и она была права. С тех пор я не молюсь. Теперь думаю, что мне бы не понравилось быть мужчиной.

Он на некоторое время задумался, и мне захотелось выдернуть из его руки свою руку, но он не позволил, он хотел, чтобы я оставалась рядом с ним.

— Ты была бы жутким мужчиной, Индианка.

— Почему?

— Потому что ты бы мне не понравилась… Куда я положил табак?

Он поднялся, потом дал мне закурить. Я вглядывалась в его лицо, но никак не могла понять, что оно выражает.

— У тебя есть время? — спросил он меня и продолжил, не ожидая моего ответа. — Я расскажу тебе одну вещь. Ты заслужила.

Фернандо обнял меня за плечи, потом начал говорить о том, о чем я менее всего ожидала услышать.

— В Гамбурге много испанских клубов, ты об этом знаешь? Почти все открыты эмигрантами, республиканцами-беженцами. Это места, где можно встретить кого угодно — от детей до стариков, которые приходят туда, чтобы поговорить по-испански, полакомиться тортильей в баре, поиграть в карты, просто поболтать… Мой отец никогда не водил меня ни в одно из таких мест, потому что для него было сущим наказанием там находиться. Он живет только рядом с немцами и по-немецки говорит великолепно, он ничего не хочет знать об Испании, ничего. Он не пьет испанское вино, потому что считает, что итальянское лучше, хотя все знают, что оно хуже. Однако он все же продолжает говорить «черт» по-испански каждый раз, когда кто-то действует ему на нервы. Я помню, что когда мы были маленькими, мы говорили с ним по-испански. Но потом… Эдит говорит по-испански хуже меня, а Райнер, которому тринадцать лет, не поехал сюда этим летом, потому что не хотел показывать свое плохое знание языка… Пару лет назад Гюнтер рассказал мне об одном испанском клубе, в котором можно прекрасно поиграть на бильярде, а мы в этом деле были специалистами. Гюнтер говорит очень хорошо, почти как я. Мы привыкли пользоваться между собой испанским, чтобы никто не понимал, о чем мы говорим, в колледже, а больше всего с девочками. Так мы проводили время, не опасаясь проблем. Мы проводили много времени вместе, потому решили пойти в этот клуб. В баре клуба был один официант, которого звали Хусто, андалусиец, из деревни под Кадисом. Он приехал в Германию давно, около пятнадцати лет назад, жил один, потому что решил остаться вдовцом. Он очень интересно рассказывал о своей родине, может быть, потому что так и не привык жить в Гамбурге…

— Тебе не холодно? — вдруг прервал Фернандо свой рассказ. Ничто из того, о чем он рассказывал, меня не увлекало, но мне нравилось его слушать.

— Так, вроде бы не очень холодно. Самое плохое — когда туман, и дождь все время идет, так говорил Хусто. Когда начинает идти дождь, это самое неприятное, потому что не знаешь, когда он закончится. Иногда зарядит и идет постоянно, без перерыва.

— То есть моросит.

— Да, именно так он и говорил. В общем, Гюнтер и я иногда к нему захаживали. Нам было приятно пропустить по рюмочке и поболтать с ним, а точнее говорил только он, а мы слушали, временами очень долго. Однажды вечером, примерно шесть или семь месяцев назад, мы пришли туда, чтобы посидеть в баре как обычно, и заговорили о женщинах. Мы знали, что он скажет, что ему не очень нравятся немки, хотя это не правда, он лгал и общался со многими из них.

— Он хвастун?

— Нет, но он очень веселый, по дружбе он может рассказать много невероятных историй на жутком немецком, мы много раз видели, как он это делает. Как-то раз он сообщил нам, что в Испании есть женщины, у которых фиолетовые соски, а мы ему не поверили. Гюнтер сказал, что они скорее темно-лиловые, как у индонезийских женщин, либо коричневые, темно-коричневые, как у арабок. Но Хусто не согласился, он сказал, что они именно фиолетовые, что он и хотел сказать, что они фиолетовые, что он не ошибся. Я, честно говоря, не мог ему поверить, потому что у всех женщин, которых я тогда знал, были розовые соски, темно-розовые или светло-розовые. Темные я видел у одной таиландки и у одной негритянки. Но он мне сказал, что я просто никогда не видел настоящих женщин, а когда мне доведется побывать в Испании, следует восполнить эти пробелы в знаниях. Когда я приехал сюда, то каждый раз при виде женщины меня мучил вопрос, какого цвета ее соски, и никак мне не удавалось приблизиться к ответу. При этом я продолжал думать, что Хусто что-то напутал в словах и женщин, о которых он говорил, на свете не существует. Я так думал до тех пор, пока не познакомился с тобой. Я смотрел на тебя и думал, что у тебя они должны быть фиолетовыми. Поэтому, наверное, тебе и казалось, что я смотрю на тебя предвзято… Теперь ты здесь, и тебе все известно.

Он поднял одеяло, чтобы посмотреть на меня, и в слабом предрассветном свете подтвердились его ожидания.

— Они фиолетовые…

— Да.

Фернандо наклонился прямо надо мной и впился губами в правый сосок с такой силой, будто хотел его откусить.

— Тебе так нравится? — спросил Фернандо.

— Да, очень.

Я не могла запретить Фернандо ласкать меня, я словно оцепенела от слов, которые он произнес ранее, — о том, что его основным желанием было проверить, какого цвета мои соски — коричневого или фиолетового. Я не хотела верить в то, что он искал ответы на вопросы как натуралист. Секрета больше не было. Но все же я обняла Фернандо, обхватила его лицо ладонями и поцеловала в губы. Он в ответ крепко обвил мое тело ногами. Мне нравилось наблюдать за его возбужденным членом, трогать его и чувствовать нарастающее желание. Но я никак не могла понять, откуда он начинается. Я осмелилась спросить об этом, тщательно подбирая слова, чтобы они не звучали вульгарно.

— Эта штука… — пролепетала я, — я хочу, чтобы…

Фернандо улыбнулся.

— …она мне нравится!

Он расхохотался, положил член мне между ног и начат продвигать его в меня.

— Любишь? Но если ты привяжешься к нему, то никогда больше не захочешь ни какого другого мужчину.

— Да ладно, Фернандито! В какой книжке ты это вычитал?

— Хотел повеселить тебя, девочка, прежде чем мы с тобой займемся…

Он не закончил фразу, и все началось снова, раздавались стоны и крики, потолок то приближался, то удалялся от меня. Ничего больше не существовало, только я и Фернандо, который энергично входил в меня, при этом крепко держал меня, чтобы я не ускользнула, а он двигался все быстрее и быстрее. Его глаза покраснели, пространство вокруг нас буквально раскалилось. Фернандо разжег во мне огонь и сам же потушил его, тяжело опустившись на меня и впиваясь в кожу моих бедер, пытаясь отдышаться. Никогда прежде и никогда потом мы не были так близки. Я понимала, что начинается новый этап моей жизни, что теперь вокруг меня вырастет еще более толстая стена одиночества, чем была прежде. Я любила Фернандо невероятно сильно, но чувствовала, как он удаляется от меня.

Когда я пришла в себя и поняла, что все закончилось, я по-новому посмотрела на любимого, я не переставала думать о том, что он сказал о моих сосках, теперь его любопытство было удовлетворено полностью. Фернандо улыбался, и мне пришлось улыбнуться ему в ответ. Я решила повторить его слова, а вместе с ними голос и интонации.

— Ты молодец, Отто.

— Это следовало мне сказать раньше.

— Ладно, на самом деле мне показалось, что некоторые вещи стоило делать иначе…

Мне казалось, что нет необходимости говорить неправду или утешать его, хотя мне стоило немалых усилий решиться на этот шаг.

— Конечно, — пробормотал он, и у меня создалось впечатление, что ему немного стыдно, — я знаю, я почувствовал, что надо было быть… немного… немного более нежным…

— О, нет!

И тут я обняла его с силой, на которую только была способна, решила, что он сейчас заплачет, но он сдержался, мы с ним перекатились на метр в сторону, завернувшись в одеяло. Мы оба смутились, но я сильнее.

— Скажи мне, пожалуйста, если тебе было плохо, — прошептал Фернандо.

— Ты меня бросишь?

— Что? — он посмотрел на меня с таким искренним удивлением, что я решила, что он меня плохо расслышал.

— Бросишь ли ты меня? Думаешь ли ты сбежать, потому что ты просто не отдавал себе отчета в том, что делаешь…

— Нет. Зачем мне это делать?

Фернандо был искренне удивлен, и я пожалела о своих словах.

— Тогда все будет хорошо.

Утренний свет начал пробиваться сквозь щели нашего убежища. Светало, но солнца еще не было видно. Мне не хотелось, чтобы оно вообще всходило, хотелось пролежать в этой пещере всю мою жизнь, продолжая сегодняшнюю ночь. Но я понимала, что ночь рассеется, как сон, мне придется вернуться домой, подняться по скрипящим ступенькам и рухнуть в кровать прежде, чем проснется Паулина, которая вставала с первыми криками деревенских петухов. Теперь мне следовало сказать об этом Фернандо, который лежал на спине и не смотрел на меня.

— Нам нужно собираться, уже шесть утра, — наконец сказал Фернандо.

Он посадил меня на мотоцикл, завел его, и мы поехали. Мы старались ехать тихо. Мне казалось, что ни один из нас совершенно не хочет спать. Было страшно, я никогда не возвращалась домой так поздно, даже по праздникам. С другой стороны, мне было страшно из-за того, что еще один вопрос остался без ответа, а мне было необходимо знать.

— Послушай, Фернандо… А Хельга? Как у нее дела?

— А, Хельга… — протянул Фернандо.

Мне показалось, что мой вопрос стал для Фернандо неожиданностью, прошло несколько минут, прежде чем он решился ответить.

— Ну… У нее все хорошо, более или менее.

— Что ты имеешь в виду под «более или менее»?

— Ну, у нее… — Фернандо опять мямлил, как будто ему приходилось тщательно подбирать нужные слова, — она из католической семьи.

— Я тоже.

— Да, но здесь это не так важно. Вы все католики.

— А в Германии не так?

— Нет. Католиков там меньшинство, и относятся они к своей вере очень серьезно.

— Ты католик?

— Нет, я лютеранин, и моя мать — лютеранка. А отец вообще в церковь не ходил, с тех пор как я его знаю.

— А что с того, что все члены семьи Хельги — католики?

— Ничего особенного, только она… такая же, как и все католические девушки.

Я начала уставать от дороги, но все еще никак не могла понять Фернандо. Я видела, что он пытается уйти от ответа. Но мне скоро должно было исполниться шестнадцать лет, а за последнее время я здорово повзрослела, так что Фернандо не смог увернуться от ответа, право на который я имела.

— А каковы они — католические девушки?

Повисла неприятная тишина, потом он пробормотал сквозь зубы.

— Ну… Я забыл нужное слово.

— Какое слово?

— То, из другого дня.

— Какого дня? Я тебя не понимаю. Ты не мог бы говорить яснее?

Он мне не ответил. Мне стало казаться, что он хочет от меня скрыть правду, которую я начинала понимать.

— Немецкие католички, в общем… — он тяжело вздохнул, — очень похожи на испанок в целом.

Я все сразу поняла и не стала сдерживать свои эмоции, я решила расставить все по своим местам:

— Не хочешь ли ты сказать мне, что ты с ней не спишь?

— Нет, — и он издал короткий смешок. — Я не сплю с ней.

— Ты козел, Фернандо! Я тебя убью…

Я думаю, что никогда раньше я не испытывала такого горького разочарования. Я набросилась на него с кулаками, я колотила его по спине, а он не старался даже уклониться от моих ударов.

— Прекрати, Индианка. Посмотри, взошло солнце, успокойся. В конце концов, это не моя вина. Если бы ты мне сказала обо всем вовремя, то осталась бы девственницей, но, с другой стороны, не стоит слишком убиваться из-за того, что произошло.

* * *

Я никогда не убивалась из-за того, что со мной произошло, не раскаивалась из-за этого ни в ту ночь, ни на следующий день, ни потом. Я была полностью уверена: случилось то, что должно было случиться. Мои переживания напоминали тучи на летнем голубом небе: тучи уйдут, и солнце снова меня согреет. Я старалась сдерживать эмоции, но все же не могла справиться с сумасшедшей привязанностью к Фернандо. Эта привязанность усиливалась день ото дня и мучила меня постоянно, где бы я ни находилась. Наконец Фернандо — главный объект моих размышлений — отошел на второй план. Теперь я думала исключительно о себе и своем поведении, но продолжала мечтать о нем, хотя никакой надежды на продолжение наших отношений не питала.

Мне следовало понять и переосмыслить новые для меня вещи, прежде всего тоску и то, что меня игнорировали. Я думала, что я единственное несчастное создание на свете, что только я так страдаю, ведь Фернандо меня не любит так же, как я его. Я точно знала, что он не будет мне верен, а я буду мучаться из-за своей привязанности. Он не давал мне никаких обещаний, мы никогда не говорили о будущем, хотя будущее — это та тема, которую обсуждают настоящие влюбленные. Напротив, мы всегда избегали говорить об этом. Мне казалось, что я никогда не была достаточно хороша для него, даже тогда, когда мы сливались в экстазе, что теоретически можно было назвать любовью. А потом он заговорил о религии, о вере, так что я почувствовала, что в нашей с ним связи есть что-то языческое. Это открытие напугало меня. Иногда мне казалось, что Фернандо с удовольствием бы избавился от меня, а я смотрела на него, как голодный зверь на еду. Я была одержима своей любовью постоянно, когда оставалась одна, когда смотрела телевизор или читала газету, когда обедала и плавала, всегда я вспоминала те часы, когда мы с Фернандо были вместе. Я размышляла, о чем мы говорили, и все сильнее сознавала свою зависимость.

Я спрашивала себя каждый день, почему любовь к Фернандо так сильно захватила меня, существует ли средство от нее излечиться. Я с ужасом сознавала, что оказалась жертвой старшего сына первенца Теофилы, и это делало меня слабее, усиливало недовольство собой и чувство стыда. Я решила помочь себе, своему «я», как это делают писатели со своими персонажами. Моя жизнь превратилась в моем воображении в роман, а я стала рассказчиком, во власти которого было умение посмотреть на происходящее со стороны, я словно стала собственной сестрой. Никогда раньше я не чувствовала такой потребности в любви, мне хотелось все расставить по своим местам, рассудить себя и других, вынести справедливый приговор. И всегда мои мысли сводились к одному. Я постоянно задумывалась о роли крови Родриго.

Однажды мы с Фернандо поехали кататься, он выбрал незнакомую мне дорогу, по которой мы и выехали из деревни. Асфальт быстро закончился, и мы попали на дорогу, больше похожую на футбольное поле. Я пару раз спрашивала его, куда мы едем, он отвечал мне только, что это сюрприз. Приближалась ночь, а я не могла точно сказать, где мы находимся, но была точно уверена в том, что никогда не была здесь. Мотоцикл остановился на краю реки.

— Слезай, — сказал мне Фернандо. — Место, куда мы направляемся, уже близко. Так что пойдем пешком.

Мы перешли через реку по узкому мостику, взобрались на холм и оказались на дороге, которая должна была, верно, продолжать ту, с которой мы только что свернули. На холме перед нами стоял маленький домик. Фернандо подошел к нему первым и сказал:

— Давай посмотрим, что там?

Я знала, что там, поэтому мне было неинтересно. Я приложила ладонь к стене, понюхала воздух вокруг и сказала тоном учительницы, которой очевиден ответ на глупый вопрос ученика.

— Это сушильня табака.

— А что еще?

Он смотрел на меня, постукивая костяшками пальцев по кирпичам, выпадающим из стены. На нас веяло изнутри табачным запахом, поэтому я проговорила вполне уверенным голосом.

— Больше ничего. Это сушильня табака, такая же, как и любая другая, хотя я никогда не знала о ее существовании. Все остальные сушильни находятся вверх по реке.

— Не угадала, — ответил он мне с улыбкой, которую я не могла понять. — Посмотри хорошенько. Если догадаешься, то получишь награду. Правда, если не догадаешься, то все равно получишь…

Я подошла к двери в дом, она была заперта на ключ. Я обошла здание кругом, но не заметила ничего особенного.

— Сдаюсь, — сказала я, когда снова оказалась рядом с Фернандо.

Фернандо потоптался на месте и постучал всеми пятью пальцами левой руки по стене, раздался гулкий звук пустого пространства. Я, честно говоря, не поняла, что он сделал, но часть стены отошла в сторону. Невероятно, но стена двигалась.

— Добро пожаловать в дом, — прошептал он. — Это, конечно, не дворец, но намного лучше, чем одеяло.

— Это неописуемо… — пробормотала я, поскольку была уверена, что вся стена состоит из цемента и кирпичей. — Как ты это сделал?

— С помощью напильника.

— Как пленник.

— Точно. Мне бы хотелось сделать лаз побольше, но я и не думал, что придется столько попотеть. Ты представить себе не можешь, как я устал. Хочешь войти?

Я вошла в дом без каких-либо сложностей, воздух внутри был несколько затхлым, под ногами что-то поскрипывало.

Слева лежал урожай табака, еще влажный. Справа — большие чаны, устланные черными листьями, — урожай прошлого года. Около стен они лежали просто так, кучей и были похожи на растительную постель. Я все еще продолжала стоять на месте в середине домика — единственном свободном месте, окруженная со всех сторон табаком. Табак был на полу, на потолке, витал в воздухе. Фернандо вошел следом за мной, теперь он стоял за моей спиной. Я почувствовала его руки на своей груди, а его губы коснулись моей шеи.

— Кому принадлежит этот домик?

— Розарио.

— Но он же твой дядя!

— Ну и что? Это даже лучше, он продал почти всю свою недвижимость, себе оставил немного, а еще… Это все равно что арендовать. Разве нет?

— Да, но мне не нравится. Мы похожи на воров.

Фернандо не ответил, возможно, потому, что ему было нечего сказать. Это молчание я растолковала как призыв к сексу, какой был между нами ночью. Запах табака окутывал меня, сладковатый и терпкий одновременно. Фернандо словно онемел, лаская меня, вероятно, он тоже попал под власть аромата, как и я. Он привлек меня на коричневое ложе из табака, и мои пальцы впились в его кожу на спине. Я чертила пальцем свое имя на его груди и стирала надпись языком, ощущала горечь, в которую слился вкус Фернандо и табака.

Потом мы снова начали разговаривать и смеяться, как дети, которых может развеселить любое слово. Мы повторяли фразы из мелодрам, которые часто показывали в кино, и из любовных романов, которые иногда попадались нам на глаза. Мы чувствовали себя глупыми и счастливыми. Мне хотелось сохранить в памяти каждый жест, каждый взгляд Фернандо. Помню довольно отчетливо, как смотрел на меня мой кузен, — это был взгляд свободного, уверенного в себе человека. Я сразу почувствовала, что Фернандо никогда не станет моим мужем, меньше всего он стремился к этому. Тогда мне стало страшно, я почувствовала себя очень одинокой, обманутой и брошенной, хотя мое тело и было отдано его ласкам.

Мое положение никогда не было таким двусмысленным, как в эту ночь. Я делала усилие, чтобы перевести дыхание, стараясь справиться с охватившем меня удушьем. Пальцы Фернандо смело блуждали по моему телу, он постоянно старался заглянуть мне в глаза. Наконец и я посмотрела на него, но в тот же миг ощутила, как между нами возникла призрачная фигура из прошлого.

— Знаешь, Фернандо? В нас обоих течет кровь Родриго.

Он ответил мне не сразу, словно ему требовалось перевести мои слова. Я отчаялась услышать ответ, но он поднял глаза, посмотрел на меня в упор и улыбнулся.

— Да? — в конце концов сказал он после того, как вошел в меня резким толчком.

Я инстинктивно сопротивлялась бешеному ритму Фернандо. Моя голова запрокинулась назад, как у мертвой, словно ненужный придаток тела.

— Неужели? — удивился Фернандо.

В эти минуты моя память превратилась в набор разрозненных фактов, лишенных всякой причинно-следственной связи, я не могла бы в данный момент сказать что-нибудь внятное о персонажах прошлого. Я ощущала себя в центре мира, одинокой, всеми покинутой. Мне было дурно, так как я понимала, что моя любовь останется только при мне, не заденет никого другого, хотя она была чистым и светлым чувством. В то самое время, когда я мучилась от острого приступа одиночества, Фернандо жадно целовал меня. Его зубы с силой ударялись о мои, он прикусил мне язык, и я почувствовала вкус крови на губах. Он закрыл глаза и больше не смотрел на меня, погрузившись в собственные ощущения. Я пристально смотрела на него, надеясь, что его глаза откроются, он увидит, почувствует то же, что и я, но моим надеждам не суждено было сбыться. И я опять ушла в свои мысли, моя душа словно отделилась от тела, так бывает, когда хочешь забыть о том, кто ты есть. Я чувствовала одновременно и собственную силу, и слабость, оба эти ощущения сконцентрировались в моем сердце. Я понимала, что в мире есть миллионы красивых девушек, более красивых, более стройных, более интересных, чем я, но ни у одной из них нет такого парня, какой был у меня теперь, такого красивого и такого сильного. Эту силу я ощущала на себе в эти минуты. Я спрашивала себя, что происходит между мной и Фернандо, но не находила внятного ответа.

Мои страхи стали оживать в августе, словно какой-то голос звучал у меня в голове и предупреждал, что связь с Фернандо кончится плохо. Я старалась тщательно продумывала все, что говорила, поэтому отбросила всякую формальность в наших отношениях. Я никогда не спрашивала, когда он уедет и когда вернется. Однажды на террасе швейцарского бара я взяла Фернандо за правую руку и, сжав ее, приблизилась лицом к его лицу. Он так посмотрел на меня через очки мотоциклетного шлема, что у меня вспыхнули щеки, а в глазах защипало. Я не хотела отпускать его, я не очень понимала, что делаю, когда услышала свой голос, решительный и звонкий, но звучащий словно издалека:

— Я люблю тебя.

Выражение его глаз не изменилось, но губы растянулись в улыбке, которая, правда, быстро исчезла. Фернандо дотронулся до моего лица, словно хотел скрыть от других мои чувства.

— Я тоже тебя люблю, — сказал он наконец спокойно. — Хочешь чего-нибудь выпить? Я закажу курицу.

В начале сентября мы ехали на «Бомбе Вальбаум» и услышали странный шум в моторе. Этот шум был опасным, даже я это поняла, хотя всегда была в технике полным профаном. В следующий момент мотор заглох, а мы чуть было не рухнули на землю. Поломка оказалась так серьезна, что от «Бомбы Вальбаум» целым остался только остов мотоцикла. Фернандо очень расстроился, он так ругался, что собаки, лежавшие на обочине, разбежались, а птицы с ближайших деревьев перелетели от нас подальше. Фернандо обвинял всех — производителей, слесарей, которые ремонтировали мотоцикл в последний раз. Возвращаться нам пришлось пешком.

Всю дорогу он что-то бурчал себе под нос, пытаясь понять, что сделал неправильно, потому что никак не мог поверить в то, что мотоцикл мог сломаться сам по себе. Фернандо жаловался мне, что теперь отец точно убьет его, потому что он не уберег мотоцикл. Он никак не мог поверить в то, что остался без средства передвижения, потому что собирался доехать до Гамбурга на мотоцикле, а теперь от этой мечты приходилось отказываться. Фернандо дал мне темный цилиндр — деталь безвременно погибшего мотоцикла.

— Беги в мастерскую «Рено» на углу и спроси, не знают ли они, где можно достать такую деталь, — в его голосе звучала надежда. — Если тебе скажут «да», спроси адрес магазина. Беги туда и купи что нужно. Быстрее.

Фернандо отправлял меня, не отдавая себе отчета в том, что я ничего в этом не понимаю. Он поцеловал меня, и в этом поцелуе сосредоточилась вся его жизнь в Альмансилье, все его чувства и переживания. Над нашими головами кружили чайки. Я побежала выполнять поручение. Механик из «Рено» осмотрел цилиндр, потом указал мне на большой ящик.

— Бери то, что тебе больше понравится.

— Но подойдет ли оно к немецкому мотоциклу?

— И к австралийскому самолету, Малена, черт побери… Откуда берутся такие умники?! Это универсальные запчасти.

Глаза Фернандо заблестели, когда он увидел деталь. На радостях он заговорил по-немецки, я ничего не поняла, кроме того, что смогла ему угодить. Ему понадобилось четверть часа для ремонта. Когда он завернул последний винт, поднял мотоцикл, с гордостью его осмотрел и повернул ключ в замке, — мотоцикл завелся. Фернандо подошел ко мне с торжествующим видом.

— Замечательно! Звучит прекрасно, послушай…

Действительно, я больше не слышала того страшного звука.

— А другой цилиндр? Ты оставила его в мастерской?

— Нет, он у меня.

Я протянула ему правую руку, в которой все это время сжимала сломанную деталь. Все то время, пока он работал, я бережно прижимала ее к себе. Мысль о сопричастности к починке «Бомбы Вальбаум» мне нравилась, я с удовольствием ощущала свою значимость.

— Хорошенькое приданое!

— Мне нравится, но если он тебе для чего-то нужен, я верну его тебе прямо сейчас.

— Нет, оставь себе. Он больше мне не нужен…

Фернандо снова не смотрел на меня.

В конце лета у меня появилась возможность проверить свои подозрения. Фернандо заявил мне, что дата его возвращения в Германию определена, так что теперь мне придется привыкать жить в разлуке. У нас оставалось очень мало времени, чтобы побыть вместе. Десять дней до отъезда, потом девять, потом осталось восемь. Я рассчитывала каждую секунду, каждую минуту, чтобы побыть с любимым, посмотреть на него. Каждое утро начиналось для нас немного раньше, а вечер заканчивался чуть позже. Мы не ездили в Пласенсию, мы больше не гуляли по деревне, больше не пили вина, не играли в карты, мы не теряли время на то, чтобы пойти в кино. Я должна была первой попрощаться с ним, но не могла сделать этого. Я старалась сохранить в памяти каждый его жест, его черты, его голос, все его движения, словно все это было самым большим сокровищем на свете. Я ни на миг не хотела разлучаться с Фернандо.

Как-то между нами состоялся очень откровенный разговор:

— В твоем доме при входе есть квадратный маленький приемник. Так? Справа от деревянной зеленой вешалки с зеркалом и с крючками для пальто. Не так ли?

— Да, — пробормотала я, заставляя себя прислушаться к нему. — Но откуда ты об этом знаешь?

Он знал о многих вещах, и теперь его голос звучал очень уверенно, без колебаний, сомнений он звучал очень твердо. Фернандо точно знал, что находится рядом с зеленой вешалкой около двери, он точно знал, где находится лестница, какого цвета стены в коридоре, что справа, что слева, что на лестничной площадке, что на кухне. Он подробно обрисовал мне мой дом и посмотрел на меня. Я кивнула, как бы подтверждая правильность его слов, а Фернандо понял, что я лишь прошу его продолжить рассказ. Фернандо искусно описывал дом, в котором никогда не был, упоминая невероятные детали, на которые я сама никогда не обращала внимания. Он словно глядел на привычные мне вещи взглядом маленького ребенка, для которого все было ново и необычно.

— Это невероятно, Фернандо, — наконец сказала я, сбитая с толку. — Ты все знаешь.

Он улыбнулся, но на меня не посмотрел.

— Мой отец рассказал мне. Он жил там до семи лет.

Я вспомнила рассказы Мерседес и тоже захотела рассказать ему все, что знаю, но Фернандо не дал мне сказать и продолжил воспоминания.

— Когда я был маленьким, мы приезжали на каникулы в Испанию три или четыре раза. И однажды вечером, когда я остался с ним наедине, отец предложил игру. Мы попытались представить дом изнутри. Я спрашивал его, а он отвечал, словно находился внутри и рассказывал мне, что его окружает. Я запомнил все. Говорят, у маленьких детей хорошее воображение и прекрасная память. Должно быть, это так, потому что я помню обо всем, что он мне рассказывал, будто это действительно видел.

Тут в моей голове наступило просветление. Уже в следующую секунду я знала, что следует делать. Я сняла с шеи ключ на металлической цепочке и положила его на ладонь Фернандо.

— Возьми, — только я и сказала.

— Что это? — непонимающе спросил Фернандо, глядя то на ключ, то на меня.

— Изумруд — драгоценный камень, большой, с куриное яйцо. Родриго, тот человек, у которого была дурная кровь, сделал брошь с этим камнем, а дедушка однажды подарил ее мне. Она дорого стоит, больше, чем ты можешь себе представить, — так сказал мне дедушка. Он обещал, что этот камень будет охранять меня. Еще он сказал мне, чтобы я никому не говорила об этом камне, потому что в один прекрасный день он спасет мне жизнь. «Не давай его никакому мальчику, Малена, это очень важно», — говорил он мне. Я бы никому его не отдала, но тебе я могу его теперь подарить, чтобы ты понял, как сильно я тебя люблю.

Фернандо понадобилась пара секунд, чтобы осмыслить мои слова. Когда он поднял голову, чтобы посмотреть на камень, у меня создалось такое впечатление, что он не поверил ни одному моему слову.

— Это не брошь, — наконец сказал он неприятным голосом почти презрительно, — это ключ.

— Но это единственный ключ, который может открыть шкатулку, в которой хранится изумруд. Я отдаю ключ тебе, что означает, что и изумруд твой. Не понимаешь?

— Ты действительно хочешь сделать что-то грандиозное для меня, Индианка? — спросил он, глядя мне в глаза, бросив ключ себе на колени.

— Конечно. Да! — кивнула я.

— Тогда разреши мне провести ночь в доме моего дедушки.

Стало очень тихо, я почувствовала себя плохо, а Фернандо смотрел на меня, ожидая ответа. При этом он, казалось, не видел никаких помех для исполнения своей просьбы. Теперь мне стало понятно, что Фернандо по-своему использовал меня, но это еще не было самым худшим.

Самым худшим было то, что все, что он со мной делал, мне нравилось.

* * *

Мы попрощались утром у черного входа, к которому он подвозил меня в первые дни нашего романа. Я увидела у Фернандо на брелоке в связке мой ключ, открывавший доступ к камню, который однажды спасет мне жизнь. Мы не сказали друг другу ни слова, даже: «Прощай!» Я чувствовала себя хорошо, очень хорошо, потому что он намекнул мне, что не хочет видеть, как я плачу, — вот я и не плакала. Когда мотоцикл выехал на дорогу, я осталась стоять на месте, плохо понимая, что должна делать, с этого момента я как будто стала лишней для Фернандо. Наконец я повернулась и побрела к дому, зашла на кухню, села за стол. Ни есть, ни пить совершенно не хотелось. Я все еще думала о Фернандо, когда увидела дедушкино отражение в стеклах серванта.

Он подошел к холодильнику, не говоря ни слова, как будто не видел, что я сижу прямо перед ним. Дедушка открыл холодильник, достал холодное пиво и закрыл дверцу. Потом взял открывашку, откупорил бутылку и отпил пару глотков. Я улыбнулась, потому что знала, что несколько лет назад врачи запретили ему пиво. Но он меня не боялся, знал, что я никому не выдам его тайну. «Хорошо, — подумала я, улыбаясь, — уверена, он сделал бы то же самое, если бы оказался на моем месте».

— Ты вернешь его, Малена, — сказал мне дедушка, когда я положила ему голову на плечо.

Меня удивило, что он заговорил о Фернандо. С тех пор как дедушка подарил мне изумруд, мне стало легче переступать порог его кабинета. С момента нашего откровенного разговора прошло много лет, но ничего не изменилось. Он совсем не интересовался моей жизнью, он вообще никем не интересовался. Дед не любил шум, старался проводить время в одиночестве. А теперь мы с ним сидели на кухне, и я чувствовала, что он меня понимает. А все потому, что он, хотя и мало с кем говорил, плохо слышал и ни на кого не обращал внимания, все обо всех знал, потому что был мудрым.

— Не делай такое лицо, — сказал дедушка, и я улыбнулась, — я уверен, этот парень вернется.

* * *

Я вернулась в Мадрид, понимая, что облегчения это не принесет. Для меня наступают дурные времена — я это предчувствовала — и не только из-за тоски по Фернандо — эта тоска одолела меня еще в Альмансилье, где я еще целую неделю провела в одиночестве, ожидая, что Фернандо вернется. Наступила осень, и размеренный ритм жизни только усиливал мою меланхолию.

Колледж окончен, я распрощалась с униформой, месяцем почитания Марии, занятиями по домоводству, математикой и вечным автобусом, в котором мы ездили каждый день. Шесть месяцев назад я узнала о том, что монахини переменили свое прежнее решение освободить нас от итоговых экзаменов, которое, конечно, не должно было восприниматься учениками как доказательство либерализма наставников. По дороге к метро, на котором я добиралась до старого, грязного и странного здания нашей академии, я оказалась в замечательном месте. Я не могла сдержать улыбку, вспомнив тошнотворный запах дезинфекции, который буквально въелся в стены академии, выложенные плитами розового камня, напоминающие гигантские куски болонской вареной колбасы, — пытка, от которой мой нос теперь был навсегда избавлен.

На следующий после нашего возвращения день, не успели мы с Рейной разобрать чемоданы, как побежали изучать списки. Мы обнаружили, что нас распределили в разные группы. Рейна собиралась изучать экономику, что было очень популярным занятием, и попала в одну из групп по 25 студентов в каждой. В ее учебном плане стояли дополнительные дисциплины: математика, деловой английский язык и основы экономики. Я же собиралась изучать латынь, греческий и философию — очень экзотический набор предметов, как может показаться, и нашла свое имя в группе из 18 человек. Большинство поступающих на филологический факультет, куда собиралась пойти и я, выбрали один иностранный язык и два мертвых, но я не стала поступать так же, ведь уровень моего английского был намного выше. Занятия моей группы, как и у всех «редких» групп, проходили вечером, а у Рейны, что мне казалось несправедливой привилегией, утром.

Таким образом, несовпадение в учебном расписании стало причиной судьбоносных изменений во всей моей жизни.

После завтрака мы с Рейной в первый раз должны были отправиться на занятия. Я боялась этого момента, потому что не знала никого из профессоров и из студентов. Мне казалось странным, что теперь я буду совсем одна и никто не будет даже подозревать о том, что у меня есть сестра-близнец.

Большой неожиданностью для меня стало то, что в моей группе было очень мало парней, — их можно было пересчитать по пальцам одной руки. Однако даже такое небольшое количество молодых людей заставило меня нервничать — мне предстояло учиться в смешанной группе. Это было непривычно. Правда, меня утешало то, что девушек было все же больше. Общение с парнями теперь стало свободно и просто, и я могла сходить в кино в сопровождении новых знакомых, не опасаясь, что вечером со мной случится что-нибудь нехорошее.

В первый день занятий, как только я перешагнула порог незнакомой аудитории, мне стало страшно до судорог. Я понимала, что в действительности у меня никогда не было настоящих друзей. Постоянное общество Рейны освобождало меня от детских привязанностей в колледже, а большое количество кузенов и кузин, с которыми я жила в Индейской усадьбе, позволяло обходиться без друзей. И вот теперь, в университете, мне казалось, что я осталась совсем одна. В аудитории я выбрала место у стены и пару недель не хотела ни с кем общаться, в одиночестве бродила по коридорам или шла во дворик покурить. Остальные студенты могли посчитать меня высокомерной, однако мне было все равно, я наслаждалась одиночеством и не собиралась ни с кем знакомиться, на занятиях отвечала спокойным, ровным голосом, ни кого не смущаясь.

Однажды я обратила внимание на незнакомую девушку: она вошла в аудиторию в сопровождении трех или четырех подруг, казалось, они давно знакомы. Как-то раз эта девушка села рядом со мной и, извинившись за любопытство, спросила, что я ношу на пальце. Я рассказала ей историю про гайку, про то, как мы с Фернандо чинили мотоцикл, а гайка от того самого мотоцикла — я взяла ее на память. Девушка слушала меня и временами весело смеялась — ее реакция мне очень понравилась. Ее звали Марианна, а через некоторое время она представила меня своим подругам — Марисе, полной девушке маленького роста, Паломе, рыжей и с прыщами на лице, и Тересе, которая приехала из Реуса и говорила с очень забавным акцентом. Подруги Марианы были очень рады снова встретиться, они давно не виделись. Девушки с удовольствием приняли меня в свою компанию. Потом они познакомили меня со своими братьями, кузенами и женихами, у которых тоже были кузены и сестры, школьные друзья, а так как у меня должен был тоже кто-то быть, то я не замедлила познакомить их со своей сестрой. Никогда еще в моей жизни не было таких насыщенных дней. По утрам у меня — занятия но английскому, а по вечерам — кино с Марианой и Тересой. Ни одна из нас не уставала снова и опять смотреть фильмы, а, когда какой-либо из них нам по-настоящему нравился, мы ходили на него снова, и так три-четыре раза. Я старалась ни на чем не зацикливаться, веселиться и не думать о Фернандо с понедельника по пятницу, но, как только ложилась спать, вспоминала о нем, он занимал мои мысли в выходные дни. Каждую субботу после завтрака я начинала писать Фернандо длиннющее письмо, которое не могла закончить до вечера следующего дня, а вокруг меня все росла и росла гора скомканных черновиков. Перед тем как запечатать письмо, я вкладывала в конверт какую-нибудь глупую мелочь, которая казалась мне подходящей, — брелок, фотокарточку с каким-нибудь пейзажем, вырезку из газеты, засушенный цветок или наклейку — с припиской, в которой извинялась за то, что посылаю такую безделицу. Он отвечал мне, его письма были даже более подробными, чем мои. А потом он выполнил мою просьбу — брюки для Маку. После этого он начал мне слать посылки с настоящими подарками — кофточками, постерами и несколькими дисками, которые только-только появились в Испании.

Время проходило тихо, усиливая лень, которая мной овладела, перед тем как в начале ноября Рейну не свалила странная болезнь.

* * *

Первые симптомы заболевания появились еще месяц назад, но тогда на них никто не обратил внимания. Болезнь Рейны совпала с тяжелыми временами, когда обострился склероз, поразивший грешное тело моего любимого дедушки три месяца назад.

Однажды утром я увидела, что Рейна лежит в кровати, скрючившись в позе эмбриона, и сжимает руки на животе, как будто боится, что ее внутренности выпадут наружу. Я спросила, как она себя чувствует. Рейна успокоила меня, сказала, что у нее начались месячные. Хотя ни одна из нас никогда сильно не страдала по этому поводу, я решила, что ее состояние естественное. Но мне перестало так казаться, когда я вернулась домой вечером. Как выяснилось, сестра целый день провела в постели.

На следующий день Рейна себя чувствовала так же, поэтому я решила не ходить на занятия, а остаться с ней дома. Так как обезболивающие не помогли, я дала Рейне стакан можжевеловой водки, которую она пила, время от времени откашливаясь, после этого домашнего средства ей полегчало. Мы вместе поели, а вечером она заставила меня пойти в кино на фильм, который мне очень хотелось посмотреть. Правда, я собиралась пойти на него с подругами на следующей неделе, и Рейна об этом знала. В конце концов я посмотрела этот фильм дважды, и все вернулось на круги своя. Я успела забыть о болях Рейны, но, когда двадцать пять дней спустя они повторились, сестра страдала намного сильнее, так что даже кричала от боли.

Теперь я действительно разволновалась и поговорила об этом с мамой, но она, как и месяц назад, была занята проводами дедушки в госпиталь, а потому не обратила на меня внимания. У всех в мире женщин, сказала она, случаются болезненные месячные, а потому на это не надо обращать внимания. Я не согласилась с мамой — Рейна уже три дня пролежала в постели. Она опухла, казалось, у нее внутри что-то не в порядке. Я говорила маме, что Рейна плохо выглядит, но она не хотела меня слушать. Наша мама считала, что ее дочь всегда была болезненной, поэтому не стоит драматизировать ситуацию. Может быть, мама так говорила потому, что уже привыкла к постоянным недомоганиям Рейны. К тому же теперь она пребывала в уверенности, что девочка выросла и окрепла, и все будет хорошо.

Рейна с детских лет привыкла не волноваться из-за вердиктов врачей, и, когда мы оставались вдвоем, она подробно рассказывала мне о своем состоянии. Ее мучили какие-то странные спазмы, как будто тело кололи иголками то в одном, то в другом месте. Она страдала от бесконечных приступов, уже привыкая к этой боли, жестокой и сильной. Боль иногда ослабевала и затихала, но не отпускала, так, что бедняжка на стену лезла. Я не знала, что мне делать, было очень страшно, и, хотя я не хотела пугать сестру своими подозрениями, мне казалось, что каждую следующую ночь ей становится все хуже, а я не знала, чем можно помочь и как облегчить страдания. Я приносила Рейне можжевеловую водку, но ее лечебный эффект теперь уже не был таким сильным, как прежде. Я опустошила уже все бутылки, которые нашла в доме, и больше у меня не было средства от этой странной болезни. Я грела полотенце над горячим паром и, когда жар становился нестерпимым, оборачивала им сестру, потому что холод ей не помогал. Я растирала ее тело, отчего ей становилось легче, но потом боли опять возобновлялись. Ничто не помогало Рейне. Я делала все, что мне приходило в голову, но результат был тем же: «Мне очень больно, Малена».

Когда сестра наконец поднялась через десять дней страданий, мама попыталась успокоить меня и сказала, что хотя ее и волнует состояние Рейны, но все это мелочи. Ее слова ничуть меня не успокоили, потому что Рейна отказалась пойти со мной гулять. Она сказала, что очень устает, когда напрягается, а, если она пойдет со мной, ей придется подниматься по лестницам в метро. Поэтому в кино мне пришлось идти одной, это было непривычно, но я все же постаралась убедить себя, что Рейне стало лучше. Утром в воскресенье я вышла на улицу за газетой, Рейна вызвалась пойти со мной, так что мы отправились вместе, как ходили тогда, когда были маленькими, потому что ее болезнь сотворила чудо и опять объединила нас с той поры, как мы осознали разницу между нами. Мы медленно шли по улице, наслаждаясь зимнем солнцем, как вдруг Рейна, ни с того ни с сего согнулась от нового приступа колик. Приступ был таким сильным, что она несколько секунд, которые показались мне вечностью, не могла выговорить ни слова.

Вечером мы остались в гостиной, смотрели телевизор, а потом я пошла в свою комнату, чтобы написать письмо Фернандо, но никак не могла найти подходящую бумагу. Мне нужно было подумать, как прояснить ситуацию. Еще ни разу мне не приходилось решать подобную задачу — никогда прежде я не отвечала за другого человека. Если я не вмешаюсь, мама никогда не вызовет врача, до тех пор пока Рейна может хоть немного двигаться, но когда она совсем ослабнет, может стать слишком поздно. Сестра боялась обеспокоить маму и себе казалась виноватой