На фотографиях я красивая, действительно красивая, такая красивая, что сама в это не верю, когда рассматриваю снимки. Я всегда была очень фотогеничной… Помню, в день свадьбы чувствовала себя отвратительно. Именно поэтому лицо нельзя назвать отражением души, просто я всегда хорошо получалась. Теперь мне трудно сказать, какие дерзкие, странные, навязчивые идеи прятались в украшенной цветами головке этой юной веселой девушки на снимке. В тот день фотографы хотели запечатлеть ее, то есть меня, с лучшей стороны. Я прекрасно все помню.

Итак, я вышла из церкви и ослепла от внезапной фотовспышки. Потом услышала радостные возгласы, а над моей головой разразилась настоящая буря — небо побелело от падающего риса. И тут я себе сказала: «Дорогуша, тебя обгадили. Ночь перед свадьбой прошла в мыслях о Фернандо. Еще неделю назад я послала в редакцию «Hamburger Rundshau» сообщение на испанском языке следующего содержания: «Я выхожу замуж, а мне не хочется. Позвони мне. Номер телефона прежний. Малена». Я знала, что он не позвонит, знала, что не придет, знала, что никогда его больше не увижу, но убедила себя, что ему надо сообщить о свадьбе. Шанс увидеться был не просто минимальным — он был нулевым. Я тысячу раз пыталась написать Фернандо, но так и не решилась за эти семь лет…

Свадьба. Сантьяго постоянно был рядом. Он был хорош во всех ракурсах: анфас и в профиль, неожиданно пойманный фотографом или специально усаженный в какую-нибудь позу. В этом нет ничего удивительного, ведь Сантьяго был очень интересным мужчиной. Он был так же красив, как мой отец, даже красивее, хотя время впоследствии обошлось с ним скорее жестоко, чем милосердно. Когда я выходила замуж, отцу исполнилось пятьдесят, а кузина Маку уже вышла замуж, но не за Педро, а за единственного сына скотовода из Саламанки. Их брак восприняли прекрасно, в особенности женская половина семьи жениха. Рейна, которая всегда старалась вмешаться в мои дела, суетилась и создавала беспорядок, обращая все себе на пользу. Приглашенные на свадьбу гости медленно переходили от столика к столику, пытаясь найти карточку со своими именами, эти карточки были разложены рядом с бокалами. Рейна не помогала им, напротив, она использовала каждую секунду, чтобы оттеснить меня в угол и упрекнуть, что она ничего не успевает.

— Если бы ты все сделала заранее, если бы все вовремя подготовила, все бы получилось. Я тебе не сочувствую, клянусь.

Порфирио, с его невероятно густыми бровями, жутко длинным носом, большой головой и крупным ртом, с каждым днем становился все больше похожим на своего отца. А еще он не особо оценил редкую красоту моего жениха. После ужина, пока я стояла в очереди перед барной стойкой, чтобы попросить еще одну рюмку, он неожиданно приблизился ко мне и тихо спросил:

— Скажи мне, Малена, что за человек твой муж? Ты действительно хочешь стать его женой, или, может быть, есть еще какая-то причина, которая мне неизвестна? Мы можем поговорить? — спросил Порфирио.

Я удивленно посмотрела на него и растерялась. Я старалась избегать Порфирио, а вместе с ним и Мигеля, как только увидела их, — они были героями воспоминаний моего детства. Слова Порфирио задели меня, словно моя старая любовь к обоим братьям еще не ушла в прошлое.

— Это необязательно.

— Но мы всегда были друзьями, поэтому я хочу поговорить с тобой о нем, — не унимался Порфирио.

— Хорошо, — сказала я, стиснув зубы. — Это не первая моя любовь. А как быть с тобой? Ты тоже удивительный человек — женился на красивой женщине, которая за всю свою жизнь всего-то и сделала, что две дюжины плохих фотографий.

Порфирио принялся глазами искать Сюзанну. Я проследила за его взглядом и увидела ее, после чего раскаялась в каждом своем слове. Жена моего дяди как раз закончила устраиваться за камерой. Она не была ни хорошим фотографом, ни приятной собеседницей, ни замечательной рассказчицей, но, с другой стороны, была доброжелательной, учтивой и приветливой.

— Возможно, — медленно ответил мне Порфирио, его взгляд неспешно оторвался от великолепных ног Сюзанны, которые казались еще длиннее из-за каблуков. Теперь он смотрел на меня. — Но мне, по крайней мере, нравится жить с ней.

Было очень трудно определить, солгал он или нет. «Ты же видишь, с тобой происходит то же самое, что и со мной», — в последний момент я не решилась сказать это Порфирио, потому что он не хотел меня слушать. Я лишь подняла руку и медленно ее опустила — это движение помогло мне найти подходящие слова.

— Тебе не нужно думать обо мне, Порфирио. Понимаешь? Я найду выход из своих проблем сама без твоей помощи.

— Я это знаю, — он крепко схватил мою руку и с силой ее сжал. — Но я хочу помочь тебе, потому что люблю тебя.

Я с усилием вырвалась и заговорила громче, не отдавая себе отчета, что привлекаю к нам внимание гостей.

— Иди ты в задницу, идиот!

Порфирио, не поддаваясь эмоциям, тихо ответил:

— Только после тебя, Индианка!

Я не видела Порфирио до дня моей свадьбы — почти шесть месяцев, — но теперь все переменилось. Я удивилась, когда наткнулась на подарок, который он сделал нам вместе с Мигелем. Этот подарок был самым роскошным из тех, что мы получили. Братья вложили в подарок всю душу, весь свой опыт и умения. Они сами разработали чертежи, подобрали материалы и сделали нам кухонный гарнитур для нашего семейного гнездышка, к тому же оплатили встроенную бытовую технику и установку. Я почувствовала себя ужасно неловко. Мне было трудно принять подобный подарок. Я решила убедить Сантьяго, что нам следует оплатить хотя бы мебель, но он, настроенный прагматично (в то время это мне в нем очень нравилось), категорически отказался, а мама, впечатленная щедростью братьев, которые подарили Маку всего лишь софу, поддержала зятя. Когда я позвонила Мигелю с Порфирио, чтобы их поблагодарить, мне ответил Мигель, Порфирио уехал из Мадрида. Мигель вспомнил свадебные события и сказал:

— Ты очень красивая, Малена, невероятно красивая. Это говорит только о том, что я очень ошибался. Прости меня.

Я ничего не ответила и только улыбнулась в ответ, заглядывая в гостиную. Мой муж громко смеялся с Рейной, которая в черном платье с открытыми плечами выглядела весьма экстравагантно. Платье было очень красивым и хорошо подчеркивало фигуру. Я подумала, что Сантьяго больше подходит Рейне, — вместе они смотрелись очень гармонично.

* * *

Жуткий пронзительный визг свиньи разодрал холодный воздух и разрушил идиллический пейзаж, как только я оставила позади последний деревенский дом. Снег покрыл его глинобитный фасад и вишневые деревья по обе стороны большой проезжей дороги.

Я не прошла и десяти шагов, когда около меня затормозила машина. Эухенно, — один из двух сыновей Антонио, решил подвезти меня. Мне стоило больших усилий убедить его, что я предпочитаю дойти до мельницы пешком. Мои уши замерзли, я едва чувствовала пальцы ног, но я шла, решив не думать о дурном предзнаменовании, звучавшем в резких свиных воплях, с каждым шагом становившихся более пронзительными, резкими, трагичными. Мельница «Росарио», которой было уже два столетия, находилась недалеко. Когда я свернула и пошла по тропинке, ведущей к реке, то почувствовала сильное искушение вернуться в деревню. Я остановилась посреди дороги, как будто не знала, куда идти дальше, как будто потерялась в этих полях, которые знала как свои пять пальцев, каждое деревце, каждую травнику. Но скоро я передумала, потому что очень хорошо сознавала: времени у меня мало.

Я ускорила шаг — и вот показались очертания сушильни. Я быстро пошла в се сторону, почти побежала. Я заранее выбрала это зимнее время, долго листая календарь и просчитывая плюсы и минусы последних дней декабря. Можно было предвидеть многое, но только не то, что по странному совпадению именно в этот день Теофила решит зарезать свинью. Я не подозревала об этом, когда попутная машина высадила меня в нужном месте, прямо перед мясной лавкой, закрытой по случаю семейного праздника, как гласило объявление на двери, написанное от руки на обрывке бумаги. Прежде я могла бы расценить это объявление как доброе предзнаменование. Тогда мне не приходило в голову, что Теофила устроит убийство в день семейного торжества.

Образ Фернандо поселился в моей памяти давно и надолго. Я заканчивала вязать два джемпера из толстой шерсти с длинным мягким ворсом. Шерсть для джемперов бабушка Соледад пряла специально для меня. Рейна, которая захотела присоединиться к нам в Мадриде за несколько дней до того, как вернулись наши родители, решила, что эти джемпера предназначались мне, а потому разозлилась, что ее ожидания не оправдались, увидев, как их заботливо завернули в бумагу. Рейна сама перевязала пакет. «Где твое достоинство?» — спросила она меня, а я не захотела ответить. Внутри между красной и небесно-голубой шерстью была вложена короткая записка: «Фернандо, я умираю».

Я больше не хотела видеть этот пакет. На почте меня уверили, что адресат посылку получил, и я стала ждать ответа. Ждала долгие месяцы, но ничего не дождалась. Тогда я узнала о существовании местной ежедневной газеты, которая выходила исключительно в городе Фернандо, там ее читали все без исключения. Мне рассказал об этом студент-германист, с которым я однажды познакомилась в факультетской столовой. Мне пришлось долго ждать, прежде чем в мои руки попал очередной номер этой газеты. С того времени я начала размещать в ней объявления.

Я писала по-испански и всегда очень короткие сообщения, состоящие в основном из двух или трех фраз, а подписывала их просто: «Малена». Текст этих объявлений я меняла каждый раз. Иногда я чувствовала себя оскорбленной, мне казалось, что у меня больше не осталось сил, что я нахожусь в полубессознательном состоянии, и все же старалась не потерять даже крупицы надежды. Но месяцы проходили напрасно, пустота в душе разрасталась, пожирая остатки обиды и стирая воспоминания. Меня пугало мое падение, но я ничего не могла с собой поделать и принималась обещать Фернандо невесть что, унижаться самым страшным образом, изображать из себя безмозглую дуру Я научилась получать настоящее удовольствие, нездоровое удовлетворение от собственного разрушения. Когда наступил критический момент, я написала: «Если я тебе нужна только для удовольствия, позвони мне. Я буду с тобой, я не стану задавать никаких вопросов». В то же время в моей голове звучали другие слова, о которых я никогда не забывала: «Ты знаешь, что все, что ты мне скажешь, будет ложью». Я перечеркнула все плохое в прошлом, тем более теперь, когда Индейская усадьба в первый раз оказалась закрытой все лето, потому что бесповоротно была передана в собственность детей Теофилы. Когда я узнала эти новости, то разработала хитроумный план, вся прелесть которого состояла в его простоте, а потом промолчала три месяца, после чего опубликовала объявление, радикальным образом отличавшееся от предыдущих. Это был совсем другой текст: «Я влюбилась, Фернандо, теперь у меня все прекрасно. Я больше не буду донимать тебя. Теперь я знаю, что ты — свинья».

Свинья визжала, и ее визг был полон страдания, бессмысленного страдания. Бессильный крик, ведь она отлично сознавала, что ее убивают и что у нее нет никакой возможности спастись. Только когда другие голоса ворвались в ее надрывный крик, я спросила себя, а что бы я делала в подобной ситуации. Я пришла сюда, предварительно построив в уме непогрешимую цепочку логических умозаключений. Индейская усадьба принадлежит детям Теофилы; логично, что ее старший сын хотел бы получить свою часть наследства; логично, что его семья приедет вместе с ним; логично, что они не могут приехать раньше Рождества, потому что только потом у них будут каникулы; логично, что Фернандо — читает он «Hamburger Rundschau» или нет — подумает, что прошло почти полтора года с того дня, когда мы виделись в последний раз, он знает, что прошлым летом ни я, ни мои родители, ни кто другой из моей семьи не был в Альмансилье; логично, что он заключит из всего этого, что опасности нет; логично, что если я приеду в деревню, не сказав об этом никому заранее, то неожиданно могу его здесь встретить. Я не нашла никакого изъяна в своих размышлениях. Я сделала шаг, потом другой, потом еще и еще, и мой силуэт стал видимым для присутствующих. Свиная кровь растеклась по снегу, животное наконец замолчало.

Я не видела ни Фернандо, ни его брата, пи сестру, ни отца, ни мать. Они же все увидели меня и сразу узнали. Росарио, кузен Теофилы, уставился на меня непонимающим взглядом, в то же время добивая свинью, а Теофила, которая расставляла глиняные мисочки с картофелем, тотчас поняла, что происходит, и, поставив поднос с мисками на каменную скамью, которая была продолжением фасада здания, медленно и осторожно пошла ко мне. Порфирио бросился вперед, опередив Теофилу. Его движение вызвало во мне безмерную благодарность, потому что здесь, среди этих людей, только он был на моей стороне.

— Что ты здесь делаешь, Индианка?

Порфирио и Мигель начали называть меня так, когда я еще слышала это прозвище от Фернандо, но для меня тогда это не было важно. Теперь же это прозвище меня ранило, но я не протестовала, ничего не сказала. Меня ужасно мучил страх, что я не увижу Фернандо. Я смотрела, как бежит Порфирио, и мне вдруг стало нехорошо. Я судорожно вдохнула воздух — горячая рука коснулась моего лица, и я увидела, что на этой руке нет двух пальцев.

— Ты замерзла…

Порфирио не ждал моего ответа. Он взял меня за руку и повел за собой до мельницы, он практически втащил меня в коридор, который вел внутрь дома. Дым вырывался из большой трубы, камин занимал большую часть пространства кухни, отчего места хватило только на три скамьи, они стояли буквой «П» вокруг очага. Я села в самом дальнем углу. Порфирио помог мне снять пальто и дал одеяло, все это я молча приняла, даже не поблагодарив. Потом он дал мне чашку с прозрачным бульоном, желтым от шафрана.

— Выпей. Это бульон, он очень полезный.

Я была уверена, что он полезный, поэтому пила маленькими глотками, как пьют дети, желая проверить, насколько жидкость горячая, и боясь обжечь язык. Я так сильно сжала пальцами чашку, как будто хотела впечатать их в ее поверхность, но спустя какое-то время я смогла вернуть контроль над собственным телом и почувствовала, что должна поблагодарить.

— Очень вкусно, — сказала я наконец. — Кто это приготовил? Твоя мать?

Порфирио кивнул и подошел ближе. Он присел па корточки, его локти мягко лежали на моих коленях, он странно посмотрел на меня. Было видно, что Порфирио сильно обеспокоен.

— Почему ты приехала, Малена? Ответь.

— Я приехала, чтобы увидеть Фернандо.

— Фернандо здесь нет.

— Я это поняла, но я думала, что он приедет… На Рождество люди… Ладно, все равно, я приехала, чтобы увидеть его, а он не приехал, так что я возвращаюсь в Мадрид, теперь мне лучше.

— Тебе лучше… — тихо повторил Порфирио, как будто не совсем понял то, что я сказала. Потом он поднялся и пару раз пересек кухню, а потом забрал у меня чашку. — На чем ты приехала?

— На автобусе.

— А твоя мать знает?

— Нет, ей не нужно этого знать. Послушай, Порфирио, я стала старше. Понимаешь? Мне восемнадцать лет, в Германии у меня было бы больше прав…

Я не заметила, что начала плакать — без всхлипов, без удушья, не открывая рта, не пуская сопли. Слезы капали с моих ресниц, как будто сами решили упасть на землю, как будто вовсе не я плакала, как будто плакали только мои глаза. Порфирио посмотрел на меня в тот момент, когда я поняла, что веду себя довольно странно, впрочем, его поведение тоже меня удивило.

— И что ты думаешь делать? — спросил он.

— Я вернусь в Мадрид, я тебе уже сказала.

— На автобусе?

— Да, думаю, да.

— Тогда тебе следует переночевать здесь.

— Нет.

— Да. Автобусы ходят только по утрам.

— Тогда я поеду на поезде.

— Как?

— Дойду до Пласенсии. Там встречу кого-нибудь из знакомых, кто сможет довезти меня до станции.

— Подожди меня здесь секундочку. — Порфирио поднялся и вышел, его голос гулко раздавался в коридоре. — Не уходи.

Я досчитала до десяти, а потом решила уйти. Пошел снег, белые хлопья медленно падали на землю. Я повернула дверную ручку, не желая мешать тем, кто стоял вокруг корыта и лил ведра воды в свиную тушу, вспоротую сверху вниз. Водой вымывали кровь из распяленной туши — люди очищали невинную плоть убитого ими животного. Впервые я увидела убой свиньи от руки моего дедушки, когда мне было только десять дет, но я вынесла эту языческую церемонию до конца. Дед тогда сказал, что мне следует увидеть то, что мне совсем не понравится, об этом он знает, но потом, когда я буду старше, я пойму, почему он решил взять меня с собой, и я ему поверила. В тот раз закололи борова. Когда он перестал визжать, дед с силой схватил меня за руку, наклонился и прошептал прямо в ухо: «Те, кто убивают его, — такие же люди, как и мы, а свинья — просто животное. Ты это понимаешь? И мы убиваем ее, потому что хотим ее есть, все очень просто». Я согласно кивнула головой, хотя ничего не поняла. Я слышала только дикий визг, стояла с раскрытым ртом, а эти визги не давали мне думать. «Разрежь свинью — и ты увидишь, как она похожа на нас», — сказал дедушка позже. Он заставил меня подойти к корыту и показал сердце свиньи, которое было похоже на человеческое, а потом — печень и почки, легкие и кишки. «Не смотри с отвращением, — сказал дед, — потому что ты такая же внутри. Всегда помни, как трудно убивать и как трудно умирать, не живи со страхом перед смертью, но имей это в виду. Так ты будешь счастливее».

В то морозное утро дедушка на простом примере разъяснил мне сложные жизненные проблемы, помог понять саму себя, но тогда я этого еще не осознавала. Поэтому я искала взглядом Рейну и испугалась, когда не увидела ее поблизости. Дед сказал мне, что она убежала. Рейна разрыдалась, не вынеся этого зрелища. Когда мы вернулись домой, Рейна еще не пришла в себя, ее даже вырвало. Теперь ее утешала мама. Я удивлялась собственной черствости, какому-то внутреннему душевному предохранителю, спасшему меня во время этого дикого ритуала. Я со всех ног кинулась вверх по лестнице в свою комнату. Мне нужно было побыть одной и обо всем подумать. Тогда я не поняла, что дедушка только хотел помочь мне стать взрослее, и не понимала до тех пор, пока Теофила не предложила мне стакан вина. Порфирио улыбнулся, увидев, что я пью вино, стоя у двери.

— Я отвезу тебя в Мадрид, — сказал он. — Я думал поехать вечером, но могу и сейчас. Здесь мне все равно делать нечего, в этом году все идет очень хорошо.

В ту минуту я почувствовала, что спасена. Я должна была что-нибудь сказать пред тем, как убежать из этого предательского места, которое заплатило моей доверчивости фальшивой монетой. Я подошла к машине и представила себе сценарий грядущих дней, каждый из которых будет похож на предыдущий: из дома на факультет, а с факультета домой. Эти дни приговаривали меня к вечному одиночеству, время, как песок, уходило сквозь пальцы.

— Я не хочу, чтобы ты вез меня домой. Порфирио, пожалуйста, я не хочу домой.

Он недоуменно посмотрел на меня, но ничего не ответил, как будто мое возвращение домой было решенным делом.

— Я не хочу ехать в Мадрид, — повторила я. — Если я вернусь, то залягу в кровать и буду плакать три дня, поэтому не хочу возвращаться туда. Я бы предпочла уехать куда-нибудь в другое место, только подальше от дома… Отвези меня в Пласенсию или в Авилу туда, куда тебе будет по пути. А там я уже сяду на поезд.

Порфирио повернул ключ в замке зажигания и завел машину, но мы не проехали и ста метров: когда мы стали едва видимы для тех, кто распивал и распевал во дворе у мельницы, он повернул направо и остановил машину. Не советуясь со мной, он достал карту дорог и какое-то время рассматривал ее. Потом повернулся ко мне.

— Севилья. Подойдет?

— Севилья или ад, без разницы.

— Тогда уж лучше Севилья.

* * *

Снег шел не переставая на протяжении всего нашего пути, покрывая поля, так что мы увидели белые стены замерзшего города. В Севилье было очень холодно, но даже при таких грустных обстоятельствах город все равно выглядел помпезно и вычурно, и все в нем было таким, даже акцент у портье звучал как-то надменно, а его голос был похож на старинную мелодию. «Я не смогу привыкнуть к Севилье, — сказала я себе, после того как осталась одна в своем номере, — никакой Севильи».

— Нам следовало бы поехать в Лиссабон, — предложила я Порфирио, когда мы встретились в вестибюле, — в этом городе слишком холодно.

Он лишь покачал головой и взял меня за руку. Мы погуляли пару часов по безлюдным улицам, прячась от ветра, который был таким холодным, что пробирал до костей. Пока мы гуляли, стараясь не говорить ни о чем важном, Порфирио рассказывал мне в деталях, используя профессиональные термины, обо всех зданиях, мимо которых мы проходили. Я не очень понимала, что он говорит, зато смогла оценить красоту эха, которое вызывал звук его голоса. В пути мы не перекинулись даже и полудюжиной фраз, а теперь музыка его голоса скрадывала мое молчание. Позднее, когда мы заказывали еду, я попыталась отговорить его сопровождать меня или, по крайней мере, оставить меня одну в Севилье, чтобы его не беспокоить. Быть в компании дяди не казалось мне слишком заманчивым, но он упорствовал, убеждая меня подождать и поговорить об этом после второго блюда. Так что нам осталось лишь одно — обсуждать достоинства и недостатки подаваемой нам еды. Я предполагала, что ужин не будет очень разнообразным, и потому не очень расстроилась, когда Порфирио повел меня в таверну за пять минут до девяти часов. Там хотя бы было тепло.

Официант принес нам бутылку мансанильи и бокалы, перед тем как дал меню. Вино было свежим, но первый глоток, вместо того чтобы согреть, напротив, бросил меня в холод. Таверна была полна людьми, которые болтали и смеялись, сидя на длинных деревянных скамьях. В одном углу напевал песню какой-то человек, сидя с закрытыми глазами. Мелодия была очень красивой, а голос певца звучал настолько нежно и приятно, что люди, за соседними столиками перестали разговаривать и просили у других тишины. Официант помчался выключать музыку, которая звучала до этого в заведении. Тот человек спел только две песни под нехитрый аккомпанемент постукиваний по столешнице — настоящую музыку дерева. Когда он закончил петь, тут же упал на пол, больше пьяный от вина, чем от восторга публики, которая радостно ему аплодировала. Только теперь я заметила, что бутылка, стоявшая на столе, пуста. Официант, который нас обслуживал и все это время стоял неподвижно, прислонившись спиной к стене и слушая пение, — было видно, какое неподдельное удовольствие оно ему доставило, наконец вернулся к жизни и заменил пустую бутылку на полную, прежде чем принести закуску. Пока мы ели, и эта бутылка опустела, потом еще одна, а когда на тарелках остались лишь золотистые крупинки муки — следы съеденной жареной рыбы, — опустела и четвертая. Первую треть пятой бутылки я заглотила, словно это была простая вода, но у меня не хватило сил выпить ее и до половины. Порфирио пил один, развлекая меня рассказами о разных пустяках, а я наблюдала за ним — давно я уж так не веселилась. Он казался более трезвым, чем я, но когда оплачивал счет, то ошибся в расчетах: с виноватой улыбкой он смотрел на купюру в тысячу песет, как будто не мог отличить эту купюру от пятитысячной, которую потом протянул официанту. Затем он посмотрел на меня и рассмеялся.

Мы вышли на улицу, я прижала Порфирио к стене и поцеловала. Эта идея пришла мне в голову после ужина, или, точнее, после того как я напилась и поняла, что мы с Порфирио, покончив с первой бутылкой, почти перестали разговаривать, поэтому, не боясь показаться странной, я начала открыто с ним кокетничать. Порфирио отвечал мне тем же, глядя на меня долгим взглядом, таким же, какой был у него, когда он рассказывал мне смешные истории об Альмансилье. С этого момента мы забыли, кто мы и кем друг другу приходимся, мы стали разговаривать так, словно хотели стать ближе друг к другу. Порфирио был только на десять лет старше меня. Фантастика, но он, впрочем, как и Мигель, — первый мужчина, к которому я почувствовала влечение…

Я, конечно, понимала, что не следует доводить ситуацию до конца. И эта разумная, но мучительная мысль сковывала неуверенностью все мои движения. Когда же мы встали из-за стола, я точно знала, что хочу с ним переспать, что я сделаю это.

* * *

Я лежала в постели на спине, понемногу приходя в себя, но все еще в забытьи. Блаженно улыбаясь, я сжимала левую руку Порфирио и покачивала ею в воздухе. Его безымянный палец был отрезан до основания, мизинец только сверху до первой фаланги. Указательный и средний пальцы были красивыми длинными, тонкими. Я сгибала их туда-сюда и пыталась представить, какой эта рука была прежде, до того несчастного случая. Порфирио молча позволял мне этим заниматься. Наконец я зажала его безымянный палец между своими пальцами, сильно его стиснула и начала вертеть им, словно он был неживым.

— Что ты чувствуешь? — спросила я нежно.

— Ничего.

Я обвела пальцем Порфирио вокруг моих грудей, потом провела им по своему телу до пупка и остановилась.

— А теперь?

— Ничего.

Я покрепче ухватилась за этот несчастный палец и наблюдала, как он медленно скользил по моему телу, следуя шлейфу тонкой линии, которая впадала в каштановую темноту, где я не хотела останавливаться. Я положила палец Порфирио себе между ног, удерживая его руку за запястье своей свободной рукой, посмотрела на него и снова спросила:

— Ты совсем ничего не чувствуешь? Ты уверен?

— Уверен.

— Ты можешь подумать, что я распутная… — пробормотала я, все еще не отпуская его.

— Не думай так. Почти все делают то же самое.

Я рассмеялась, и Порфирио вместе со мной. Теперь я прижалась к нему, мой нос почти касался его носа. Я поняла, что желание ласкать себя его увечным пальцем было предопределенным эпилогом того странного случайного секса, но в тот миг я об этом не сожалела. Порфирио, улыбаясь, поцеловал меня в лоб, превращаясь в нежного младшего брата моей матери, «половинку» моего первого платонического жениха. Я почувствовала легкое огорчение, моя боль словно лишила меня сил, и мне пришлось приложить немалое усилие, чтобы снова улыбнуться.

— Объясни мне одну вещь, Порфирио. Почему меня бросил Фернандо?

— Я этого не знаю, Индианка, — ответил он почти шепотом. — Клянусь тебе, я не знаю.

Когда я проснулась на следующее утро, то почувствовала жуткую пустоту. Мне казалось, что я все еще сплю, что я стала частью галлюцинации, потому что явственно ощущала, как мои пальцы стали полыми, в моей голове стало пусто, а мой мозг, казалось, исчез — от него осталась только сморщенная и скользкая оболочка, в которой ничего не было, кроме пустоты. Я встала с постели, умылась, почистила зубы, оделась и вышла из комнаты, как будто кто-то вел меня. Я чувствовала себя заводной куклой. С полным сознанием того, что разум покинул меня, я опустошила две чашки кофе с молоком, гренки и жаренные в масле крендели, таявшие во рту. Порфирио сидел напротив, он читал газету и не поднимал на меня глаз. Я должна была проверить, осталась ли у меня хоть какая-то лазейка, чтобы пробудить в себе интерес к миру, я искала средство, которое помогла бы Порфирио понять, как плохо я себя чувствую.

С этого момента мое отношение к жизни изменилось, я жила среди людей, но рядом со мной не было близкого человека, моя жизнь стала обыденным существованием по инерции между явью и небытием. Все вокруг меня двигалось и излучало энергию — люди, вещи, солнце, луна — все отрывалось от одной точки, чтобы прийти к другой, все дышало, все было живым, только я не жила, не сомневаясь лишь в одном, в том, что ничто не может меня спасти. Мне казалось, что другие люди по-настоящему ходят, по-настоящему говорят, смеются и кричат по-настоящему, но это были они, другие, те, кто всё понимал, сознавал свою реальность. Я потеряла способность быть такой же, как они, и теперь не могла превратиться в один элемент среди тысяч миллионов элементов, которые были винтиками огромной машины, каждый из которых был важен, как, например, ингредиент кулинарного рецепта — как уксус в салате. Теперь я стала другой: когда приходилось отвечать, я отвечала, когда не было другого выхода, кроме как поздороваться, я здоровалась, но делала это автоматически, не вкладывая в свои слова ни мысли, ни чувства. И хотя я старалась не думать о Фернандо, чтобы избежать острой боли, которую мне причиняло его оскорбление, я никогда не была уверена в том, что Фернандо действительно был ответственен за мою мистическую неспособность ощущать себя живой.

Я с трудом вспоминаю, как вернулась в Мадрид. Когда мы доехали до дверей моего дома, Порфирио вышел со мной из машины, а потом поднялся наверх, чтобы поздороваться со всеми. Он поцеловал маму, согласился выпить пива, улыбался и непринужденно болтал. Со стороны он напоминал плута, только что сорвавшего большой куш.

Хотя презрение, которое внушал мне мой дядя в тот момент, было наиболее сильным из моих слабых ощущений, я не в силах была продемонстрировать его на людях. Я видела, что отражалось в глазах Порфирио, когда он смотрел на меня, то же самое было в глазах Мигеля. Я для них была всего лишь маленькой вещицей, вроде лоскутков ткани, хранившихся в сундуке для домашних нужд.

Никто не мог понять, что со мной происходит. Все домашние поражались моему аппетиту, моей невозмутимости, кажущейся спокойной неторопливости моих движений, которые едва только не наводили на подозрения в природной заторможенности. Они списывали эти изменения, на действие закона взросления. Именно так полагали мои мама и сестра. Я заводила будильник каждый вечер на одно и то же время, утром просыпалась, легко поднималась с постели, принимала душ, одевалась, завтракала и садилась в автобус, приходила на занятия и садилась на один и тот же стул. Когда у Рейны было плохое настроение, она не вставала с постели целыми днями, я же себе такого не позволяла. Я жила просто для того, чтобы сесть на этот стул. Я хотела отделиться от окружающего привычного мира. И только стул, на котором я сидела, воспринимался моим мозгом как реальный объект, ценный и самый важный среди окружающих вещей.

Я не читала книг, ничего не учила, не гуляла, не ходила в кино и не пошла бы в кино ни за что, у меня не было желания насыщаться чужой ложью, мне теперь следовало избавиться от собственной. Рейна старалась привести меня в чувство. Я видела, как двигались губы, когда она говорила, ела, смеялась, я видела, как она занимается, танцует, уходит по вечерам. Я слышала ее и бесстрастно внимала ее рассказам обо всех этих вечеринках, которые стали казаться мне вдруг такими вульгарными, такими далекими. Однажды она сказала мне, что была бы очень рада, если бы я стала такой, какой была прежде, я ничего не ответила ей. Рейна часто целовала и обнимала меня, когда приходила домой на рассвете, она залезала ко мне на кровать, чтобы подвести итог закончившейся ночи, как будто мы были еще маленькими. Так я узнавала обо всех ее друзьях, обо всех барах, обо всех ее привычках, о традициях разных мест, в которых она побывала, обо всех ее ухажерах. Сестра мне все чистосердечно рассказывала, а я ничего не понимала, она рассказывала мне о важных для нее событиях, о принятых и готовящихся решениях, о выводах, которые она делала относительно того или другого, а я ничего не понимала, ее слова никак не отзывались в моем сердце. Все, что происходило с Рейной, было значимо для меня одинаково. Никак.

Теперь я знаю, Фернандо был альфой и омегой того падения, и мне стыдно это признать, потому что я не считаю себя ни подстилкой, ни безвольной дурой. Прошли годы, и я осознала, что с Фернандо я потеряла нечто большее, чем его самого, большее, чем его голос и его имя, большее, чем его слова, большее, чем его любовь. Вместе с Фернандо я лишилась возможности прожить другую жизнь, свободную, о которой я так мечтала, я лишилась ее раз и навсегда. И по этой жизни, которой у меня уже никогда не будет, я носила мрачный тихий траур, а мой самый обыкновенный стул превратился в остров, лишь на котором я чувствовала себя безопасно в полном одиночестве, очень милый островок, очень удобный, хотя временами он бывал похож на маленькую тюрьму с заплесневевшими холодными и влажными стенами, единственной радостью в которой было разрешение вешать на окна веселые занавески. Я жила ради простых радостей, ради того чтобы сесть на стул.

Я жила так до тех пор, пока однажды вечером Рейна не потащила меня к друзьям, она не желала слушать моих отговорок. Жених Марианы вытащил из кармана металлический ящичек и показал мне его содержимое с двусмысленной улыбкой. Там были разноцветные таблетки.

— Возьми две желтые, — сказал он.

* * *

Первое, что меня зацепило настолько, что я даже испугалась, — его поразительная красота… Никогда раньше я не чувствовала большего желания назвать прекрасным лицо мужчины. Даже теперь, вспоминая то мгновение, мне трудно подобрать другое, более подходящее слово. Сантьяго был совершенством во плоти, тем не менее я была далека от обморока, а именно так порой действует красота на некоторых людей. Его лицо покоряло безупречностью каждой своей черточки и вызывало воспоминания об изначальной гармонии мира, о подлинной красоте.

Я стояла с рюмкой в руке и долго, не отрываясь смотрела на него. Мне не хотелось сливаться с роботами, которые двигались по кругу и совершали какие-то запрограммированные движения. Меня очаровали, пленили черные брови Сантьяго, его глаза — круглые, большие, с каким-то таинственным блеском; его классический нос, губы, как у меня, крупные и четко очерченные. Я внимательно и неторопливо рассматривала фигуру Сантьяго. Мне хотелось подойти к нему, но я не решалась и только наблюдала издалека. Я старалась не смотреть на Сантьяго, но не могла отвести от него глаз. Он был похож на меня: тоже одинокий, не такой, как все, возможно, именно это меня и привлекло. Тогда я подумала: может, он пришел на эту вечеринку лишь затем, чтобы я смогла его встретить.

Я пришла в тот дом около семи вечера и собиралась пробыть часов семь. Деревенский дом, простое кирпичное строение — два этажа и погреб с гаражом, огромный дровяник, окруженный хвойными деревьями, плотницкая мастерская, просторная терраса с металлическими перилами, гостиная, столовая с французскими каминами, встроенными шкафами и дверями в кастильском стиле. Это была собственность жениха подруги одного моего знакомого, несчастного врача, который не совал свой нос в наши дела, относясь ко всем с подчеркнутым презрением. В этот день была задумана грандиозная вечеринка в честь наступивших выходных. Среди развлечений было все — секс, наркотики и упадническая попса, потому что рок-н-ролл считался чем-то ограниченным, банальным. Вечеринка казалась всем потрясающей затеей, а попса — оригинальным решением. Единственная проблема состояла в том, что я думала иначе.

Теперь все стало другим — ярким, возбуждающим, веселым, эмоциональным и, самое главное, новым. Гораздо раньше того, как изумруд Родриго показал свою силу, амфетамины спасли мне жизнь, сохранили ее смысл. На рассвете я улетала, наглотавшись наркотиков и распластавшись на кровати, чувствуя при этом себя так, словно мое тело мне не принадлежало. Я очень быстро научилась радоваться таким рассветам, они стали моими друзьями. Теперь я брала из металлического сундучка несколько пастилок разных цветов — желтых, красных, белых, оранжевых. Я принимала их как лекарство, ощущая, как они медленно проходили по пищеводу внутрь меня. Я опускалась на стойку бара и заказывала себе две рюмки, как будто хотела запить анальгин. Это мы называли: «улучшить свое самочувствие». Это было правдой, нам становилось лучше, потому что мы словно отделялись от окружавшей реальности, от привычных вещей и людей, вокруг нас начинали звучать стены. Музыка была повсюду, гости разделялись на маленькие группки, которые создавались и распадались со скоростью, с какой кровь бежит по жилам. Мое зрение притупилось, по всему телу разлилась приятная слабость. Я с трудом держалась на ногах, покачиваясь из стороны в сторону. Все вокруг двоилось, из-за слабости мне было трудно смеяться, на все стало наплевать.

Вскоре я отказалась от тяжелых наркотиков и всего, что могло затуманить голову. Однако алкоголь, более быстрый по своему действию, всегда занимал на моем столе свое законное место. Я продолжала пить и пить, ограничивая себя необходимыми дозами для того, чтобы отгородиться от мира, от важности происходящих в нем событий. Я не хотела возвращать себе былую энергию, не хотела снова становиться проворной, быстрой и непостоянной. Теперь я стояла у склона горы, быстро доползла по нему наверх и увидела у своих ног незнаковый и одновременно родной город, в котором я жила.

Когда я познакомилась с Сантьяго, мне еще не исполнилось двадцати двух лет, это случилось на вечеринке, но я там не веселилась. Пару лет до этого все было иначе. Я отучилась целый год, мои успехи были очевидны, целые дни я проводила в городе. Я исходила его вдоль и поперек, чтобы найти бар с бильярдом или черный лак для ногтей, или какой-нибудь редкий экземпляр резинки для волос, например, пурпурно-серебряной. Мне хотелось это купить, а потом испробовать магическую красоту этих вещей в свете неоновых огней ночного города, придававших мне волшебное обаяние. Я переступала через порог очередного клуба, и мне казалось, что весь мир смотрит на меня.

Я не делала особых усилий, чтобы стать красивой, привлекательной и желанной, но все же до сих пор я никогда не придавала так много внимания своему внешнему виду, никогда до этого настолько тщательно не выбирала себе наряд, прежде чем выйти на улицу. Небольшая экстравагантность казалась мне необходимой, я боялась лишь одного — быть как все. Я мыла голову каждый день и тратила несколько часов на прическу, сооружая из волос волны правильной формы щипчиками под паром, или конструировала на голове вертикальные хохолки-начесы разной величины. В течение целого сезона я выходила на улицу со спиральными локонами, воображая себя обеспеченной успешной и беззаботной женщиной. И хотя мне это не шло, я продолжала делать такую прическу еще несколько раз. Я начала переодеваться в середине дня, я раскладывала на кровати содержимое шкафа, чтобы попробовать различные варианты одежды, прежде чем решиться что-либо выбрать. У меня была куча платьев разных цветов, стилей, жуткого качества, дешевых, но ярких, и тысячи чулок — черных, красных, желтых, голубых, коричневых, оранжевых, с ажурным рисунком, с вышивкой, в горошек, с надписями, кружочками, нотами, кровавыми пятнами, контурами губ, рельефно вышитыми силуэтами мужчин. Иногда я пугалась собственной бесчувственности и начинала краситься — на макияж я тратила очень много времени. Потом смотрелась в зеркало и любовалась своим отражением.

Наконец я приняла соломоново решение распоряжаться своей жизнью самостоятельно. А потом начала понимать, что время нельзя выиграть или найти, что жизнь быстротечна и все твое время принадлежит только тебе, даже ужасные дни и полные безделья ночи, о которых я помнила только то, как, когда и где они начинались. Теперь я думаю, что все те события были мне необходимы, знаю, что существуют и худшие моменты, а люди часто упускают открывающиеся им возможности. Такие люди всегда твердо стоят на ногах, знают, чего хотят и уверены, что я слишком много времени потратила впустую. Но я никогда не отказалась бы от своего образа жизни, никогда не захотела бы его изменить. Мне не хотелось думать, что весь мир за мной следит.

В тот темный субботний вечер я была в каком-то жутком шале в Серседильи. Достоинства этого заведения были от меня скрыты, я почти никого там не знала. И вдруг я заметила, что красивый незнакомец собрался уходить. Я нетерпеливо огляделась по сторонам, стараясь увидеть кого-нибудь из знакомых, потому что решила уйти вместе с ним и хотела только попрощаться с кем-нибудь, кого знала. Но, похоже, мне не суждено было сделать это, и я пошла за незнакомцем как за единственным человеком, пробудившим во мне интерес. Уверена, что ради кого-нибудь другого я не стала бы совершать столь опрометчивого поступка.

— Послушай, прости, подожди минуту… — я положила пальцы ему на плечо, когда он открывал дверь, стоя спиной ко мне. — Ты возвращаешься в Мадрид?

Он медленно кивнул, не глядя на меня, и тотчас же я почувствовала себя ужасно смешной. Я старалась вести себя запросто, как это удавалось мне пару лет назад, и спросила:

— У тебя есть машина?

Незнакомец повернулся и ответил утвердительно. Волосы у меня были распушенные, без укладки, короткие ногти, на губах — красная помада. К тому же я была наряжена в костюм Робин Гуда — узкие ботинки карамельного цвета на средневековый манер, очень короткая юбка, черная стилизованная кольчуга поверх белой рубашки с пелериной, опять же черные капроновые чулки — так называемый стиль new romantic.

— Тебя не затруднит взять меня с собой? — спросила я.

— Нет, — он снова улыбнулся.

Я пошла за ним до его серебристого «опеля». Новая безупречная машина не принадлежала ему, а была собственностью предприятия, как, смущаясь, заявил мне новый знакомый.

— Чем ты занимаешься? — спросила я, чтобы хоть что-то сказать. В салоне зазвучали аккорды Roxy Music. Я отлично узнавала их прилизанные мелодии, элегантную вялость. Первые аккорды песни в моих ушах перемежались со звуком работающего мотора.

— Я экономист. Работаю в страховой компании, но решил заняться изучением торговли.

— Ух ты! Так же, как моя сестра.

— Она изучает торговлю?

— Нет, но она экономист. Сейчас заканчивает последипломное обучение в институте… Промышленном, что ли? Ладно, я не помню его название, я никогда не запоминаю названия, но это точно какой-то институт чего-то.

— А ты?

— Я изучаю английскую филологию. Заканчиваю в этом году.

— Ты даешь уроки английского языка?

— Нет, не могу, пока у меня нет диплома…

— Я имею в виду частные уроки.

— Частные уроки? — я сделала паузу, потому что впервые посмотрела ему в глаза за все время пути, и его красота, такая близкая, ослепила меня. — Вообще-то нет, я никогда их не давала, но надеюсь, что рано или поздно буду давать частные уроки непременно. Почему ты об этом спрашиваешь?

— Я ищу преподавателя по английскому, который бы давал частные уроки. Теоретически мне это не нужно, потому что я изучал язык в колледже и теперь продолжаю заниматься, но мне трудно читать, я плохо говорю, нужна практика. То есть, может быть, она мне необходима не прямо сейчас, но если когда-нибудь я сменю работу… В моей профессии это важно.

— Но чтобы практиковаться в разговорном языке, желательно говорить с носителем языка, — возразила я, но, прежде чем закончила фразу, оборвала себя.

— Да, но… Дело в том, что я их не понимаю, — тут я рассмеялась, а он вместе со мной. — Я не слышу их.

— Я знаю, как это бывает. Когда я была маленькая, мама заставляла меня играть на пианино так, как моя сестра, а у меня совсем не было способностей к сольфеджио. Она же, напротив, легко все схватывала.

— Почему ты столько говоришь о своей сестре?

— Серьезно? — я взглянула на нового знакомого с непритворным удивлением. Не знаю чем, но меня задел его вопрос.

— Да. Мы разговариваем не больше четверти часа, а ты уже дважды упомянула о ней. В первый раз ты сказала, что она экономист, а теперь, что она играет на фортепиано.

— Да, ты прав, я не знаю почему… Это случайность, я думаю, хотя по правде, Рейна очень важный человек в моей жизни, мы ведь близнецы, и у нас нет других братьев и сестер. Возможно, дело в этом.

— Вы похожи?

— Нет, мы не похожи друг на друга, — он разочарованно вздохнул, а я улыбнулась. — Жаль.

— О, нет, нет! Это просто глупость, — он стал красным как помидор, я застала его врасплох, потому что не ожидала, что он такой робкий. — Мне всегда очень нравились близнецы, не знаю, почему. Мне… они меня всегда привлекали, но в этом нет ничего особенного, ничего неприличного.

Я отложила этот комментарий в своей памяти, но не стала развивать тему, потому что не хотела думать о нем плохо, хотя в моей голове уже начинали всплывать сексуальные фантазии, центральное место в которых было отведено близнецам. Мне казалось, что эти фантазии витали и в голове моего собеседника.

— У тебя много братьев и сестер? — спросила я в свою очередь.

— Трое, две сестры и брат, но они намного старше меня, так что я теперь единственный сын в доме.

— Они погодки?

— Да, я… Ладно, говорят, что я родился, когда никто не ждал. Моей матери тогда было сорок три года.

— Избалованный ребенок.

— Вовсе нет.

Прекрасный избалованный ребенок, повторяла я про себя, уверенная в собственной правоте, прежде чем осмелилась спросить его о том, что меня действительно интересовало.

— А что ты делал там?

— Где? В Серседильи?

Я кивнула головой, а он скривил губы.

— Ну… По правде я сам не знаю. Мне просто было любопытно. В общем, когда Андрес пригласил меня, я представлял себе нечто подобное. Он настаивал, а в конце этой недели у меня не было никаких важных дел, поэтому я не нашел ничего лучше…

— Ты друг Андреса? — я решила выяснить у моего знакомого его отношения с хозяином шале, где мы познакомились, но не могла представить себе ничего общего между ними.

— Да и нет. Теперь мы видимся лишь время от времени, но в колледже были очень близкими друзьями, не разлей вода, как братья. Это бывает, ты же понимаешь…

— А сколько тебе лет?

— Тридцать один год.

— Тридцать один!

Он улыбнулся, видя мое неподдельно замешательство, в то время как я старалась осознать тот факт, что этот смуглый юноша, стройный и гибкий, делает в компании зрелого, пузатого и меланхоличного, почти уже старого человека, общество которого в тот вечер мы одновременно решили покинуть.

— Ну, ты не притворяешься, — я посмотрела на него и запуталась в легкой сети чуть заметных мелких морщинок у глаз, но даже эта деталь не испортила первое впечатление. — Ни за что бы не подумала.

— Большое спасибо, — улыбнулся он.

— Не за что. А теперь ты не мог бы поменять пластинку? Я не люблю Брайана Ферри, не могу его слушать. Считаю, что все эти арии, в которых заложен большой интеллектуальный смысл и некая трансцендентность, есть не что иное, как дурной тон, по сути — чистая дрянь.

Он рассмеялся, пробормотав что-то сквозь зубы.

— Ты настоящая филологиня.

— Я? Почему ты так говоришь?

— Потому что это правда.

То, как он посмотрел в тот момент, заставило меня подумать, что я ему нравлюсь.

— Самая настоящая филологиня.

Пока мы ехали в Мадрид, успели переговорить о множестве вещей. Мне было весело, хотя даже за такое короткое время я смогла заметить некоторые особенности характера Сантьяго, которые меня раздражали, как, например, постоянное стремление делать акцент на литературности моих слов, совершенное неумение понимать метафоры — переносные значения с трудом проникали в его уши. Эти недостатки характера, не знаю только, моего или его, со временем стали выводить меня из себя. Позже я разглядела другие качества, говорящие в его пользу, так что он мне стал казаться простым человеком, уверенным в себе. Кроме того, я все больше уверялась в непревзойденной красоте Сантьяго. Даже его поведение во время первой половины той ночи не смогло испортить впечатление.

Он привез меня в центр города. Мы ехали по центральным улицам, на Пласа де Ориенте свернули налево. Сантьяго с поразительной ловкостью лавировал в хитросплетениях улочек, сохранивших свой исторический облик благодаря тому, что муниципальные власти не желали размещать на них дорожные знаки. Возможно, еще и поэтому проезд на Пласа Майор напоминал прогулку по античным лабиринтам. Через мгновение, проехав одну из главных улиц еще проворнее, чем прежде, Сантьяго сбавил скорость, чтобы скользнуть направо, а, когда мне показалось, что дверь, возле которой я сидела, врежется в стену одного из домов, он заглушил мотор.

— Тебе придется выйти с моей стороны, — сказал Сантьяго, не глядя на меня, ощупывая карманы куртки, как будто ему действительно было необходимо проверить их содержимое. — Сможешь выйти?

— Конечно.

Я подняла левую ногу, чтобы пролезть между рычагом управления и ручным тормозом, задрала юбку выше чулок, помедлила и подтянулась, чтобы выскользнуть наружу. Мне показалось, что я подвергаю опасности шов на чулках. Сознавая невеликое изящество моей позы, я решила поторопиться, приподнялась на цыпочки, стараясь перелезть со своего сиденья на водительское, но тут моя правая нога за что-то зацепилась, мне пришлось остановиться, и я посмотрела на Сантьяго. Он стоял снаружи, одной рукой опирался на край открытой двери, другая рука лежала на крыше машины. Сантьяго смотрел не отрываясь на черную сетку, которая скорее обнажала, а не скрывала мои ноги. Он улыбался как ребенок, который вбегает рождественским утром в гостиную и видит, что подарки превзошли все его ожидания. Сантьяго, решивший изучать трудную науку торговли, все очень хорошо рассчитал и теперь восхищался открывающейся перспективой. Я поняла, что попалась в расставленные для меня сети, но решила терпеть, потому что наши желания, похоже, совпадали.

Я шла за Сантьяго по тротуару, ждала у дверей ресторана, пока он сдавал служителю ключи от машины. Потом он открыл дверь, чтобы пропустить меня вперед, а, когда я проходила мимо него, очень естественно произнес фразу, которую я ждала все это время:

— Идем, я приглашаю тебя на ужин.

Пока он искал хозяина, я быстро осмотрелась. Этот ресторан явно претендовал на оригинальность. Мы вошли в большую залу со сводчатым потолком, в которой когда-то располагалась конюшня богатой господской усадьбы. Выбор Сантьяго показался мне странным, но, по сути, гениальным и верным. Предложение поужинать в каком-нибудь менее экзотическом месте меня бы больше удивило. Этот же ресторанчик располагался в настоящем винном погребке или старинном предместье, стиль которого, сохранился нетронутым в течение пары столетий. Здесь все было очень изящно, без той помпы, к которой стремятся декораторы Голливуда, создавая интерьеры средневековой Европы. Казалось, что это место таит в себе еще и другие преимущества, по крайней мере не приходилось сомневаться в отличной кухне.

Когда я села за столик, отсутствие на нем привычных милых пустячков и бумажных салфеток вызвало ощущение неудобства, но как только я открыла меню, ко мне вернулся энтузиазм, и я радостно взглянула на Сантьяго.

— У них есть рубец! Как здорово! Я очень люблю рубец. Его так трудно найти…

Мне показалось, Сантьяго вздрогнул и напряженно сжал губы, но ничего не ответил и сразу же перевел разговор на другую тему, а я тут же забыла об этом. Но то же выражение снова появилось на его лице, когда мне принесли блюдо с телячьим рубцом, только что приготовленным, нежным и золотистым.

— Что случилось? Тебя тошнит? — заволновалась я.

— Да, — и его голос задрожал, — по правде говоря, меня жутко тошнит от этого, не только от рубца, от всех внутренностей, я не… Не могу находиться рядом с ними, правда.

Где-то глубоко внутри меня зазвучал тихий, но очень настойчивый голос: «Не связывайся с ним — он будет большим несчастьем для тебя». Я очень отчетливо слышала все, что говорил Сантьяго, как если бы он нашептывал эти слова мне прямо в уши. Однако вслух я сказала совсем другое:

— Это такое же мясо, как и любое другое. Попробуй, тебе понравится!

— Нет, не такое. Для меня это совсем не то же самое! С малых лет мать заставляла меня есть печень. Уже от одного ее запаха меня выворачивает наизнанку, я не могу заставить себя прожевать хотя бы кусочек, клянусь тебе. Поэтому я не могу даже смотреть на любые потроха, не то что их есть.

— Жалко. Если бы я знала, заказала бы что-нибудь другое.

— Нет, — Сантьяго попытался улыбнуться, — ешь. Со мной все хорошо.

«Не связывайся с ним, Малена, потому что его тошнит от потрохов. Ты не знаешь, что делается у него внутри», — убеждал меня внутренний голос, но я не хотела его слушать и не слушала, а голос повторял эти слова снова и снова: «Не делай этого, Малена, он не хочет понять, что внутри он такое же животное, а потому никогда не будет готов вести себя как человек, не будет, не сможет. Его будет тошнить и от тебя, твои нежные, розовые внутренности будут вызывать у него тошноту, его вырвет сразу же, как только он подумает об этом…»

— Хочешь выпить рюмочку у меня дома? — в свою очередь спросил Сантьяго, пока я пыталась заглушить внутренний голос, пережевывая говядину.

— Я терпеть не могу ходить в бары в субботние вечера: все места заняты, нам пришлось бы весь вечер простоять у стойки, при этом так шумно, что невозможно даже поговорить. Хотя если ты предпочитаешь пойти в какое-либо из таких мест…

— Нет, — улыбнулась я. — Пойдем к тебе, я согласна.

Фасад дома Сантьяго в стиле функционального модерна выглядел уродливо. Казалось, соседние здания, построенные в прошлые века, готовы, как голодные акулы, его поглотить своими темными пастями. Он жил очень близко отсюда, на улице Леон, около улицы Антон Мартин, в современном многоквартирном доме. Еще когда Сантьяго открывал дверь гаража, я подумала, что это место мне не нравится. Я бы предпочла жить в каком-нибудь из соседних домов, хотя ни один из них мне особенно не приглянулся.

События развивались с пугающей предсказуемостью, и у меня возникло ощущение, что я все это когда-то читала в каком-то женском журнале в парикмахерской. Мы припарковали машину на специально зарезервированном месте — на стене большими буквами было написано имя Сантьяго — и поднялись на лифте, который вел прямо в квартиру. Сантьяго нажал на кнопку седьмого этажа, а я задрожала. Я всегда очень нервничаю, когда нахожусь одна с симпатичным мне мужчиной в лифте, даже если он мой сосед и я вижу его каждый день. У Сантьяго было восемь этажей, чтобы овладеть мной, восемь этажей, чтобы поцеловать меня, обнять, потискать, задрать мне юбку и прижать к стене, восемь этажей и он все это упустил. Наоборот, он был очень напряженным и скованным. Ему нужно было сделать всего лишь один шаг, но он его не сделал, потому что не чувствовал в этом необходимости. А может быть, Сантьяго отлично понимал, что не получит и четвертой части того наслаждения, которое я могу ему подарить, когда пожелаю сама, и это его возбуждало.

— Хочешь потанцевать? — спросил Сантьяго.

Это было все, что он сказал, когда мы вошли в небольшую квартиру, кстати, отлично обставленную. После того как было покончено с предварительными приготовлениями — пальто повешены в прихожей, зажжен верхний свет и включена музыка, — я поняла, что непременно должна что-нибудь сказать, но ответила только: «Нет». Мне хотелось что-то добавить, но ничего остроумного из себя выжать не удалось.

— Выпьешь что-нибудь? — улыбнулся Сантьяго. На его щеках появился румянец, он говорил очень тихо, почти шептал. — Хочешь?

— Конечно, — я тоже улыбнулась. Мне хотелось разрядить обстановку. — Мы же для того и приехали, чтобы что-нибудь выпить, разве нет?

В моих словах не было и тени иронии, лишь легкий вежливый намек, легкое внушение, я произнесла эти слова заговорщицким тоном, а он еще сильнее покраснел. И теперь я задалась вопросом, много ли я выиграла в его глазах, произнеся эти слова. Сантьяго вернулся с бокалами, сел рядом со мной на софу, и мы молча выпили. Я уже готова была с ним потанцевать, когда во мне неожиданно проснулась отвага. Я наклонилась, чтобы разуться, а потом, не опасаясь показаться ненормальной, поставила ногу Сантьяго на колено.

— Чулки оставляют следы на коже? — спросил он, запустив палец в сетку моего чулка и потянув его на себя. Сантьяго словно хотел увидеть его изнанку.

— Да. А тебе бы хотелось взглянуть?

Сантьяго кивнул, а я сняла чулки, не позволив ему до меня дотронуться. Я вспомнила похожую ситуацию — случайное, непроизвольное воспоминание. Теперь я уже забыла, как звали того человека. Я его поцеловала гораздо раньше, чем узнала имя. Он сидел у стойки бара, облокотившись на столешницу и ритмично постукивая каблуком. Играла музыка. Я только помню, что, когда мы пришли к нему домой, он спросил, оставляют ли следы швы на чулках, а я ответила, что да, а ему захотелось посмотреть. Я сама сняла чулки, так же, как теперь, но он стоял на коленях передо мной, а я сидела в кресле, плохо понимая, что делать дальше. Он поднял мою правую ногу, чтобы посмотреть на следы от чулок, а потом провел по ней кончиком языка — от бедра до пятки. Я быстро разомлела, он, кажется, тоже.

Однако Сантьяго не обратил большого внимания на геометрический рисунок, который оставили на моей коже чулки. Я старалась сохранять спокойствие, пока он пытался овладеть мною. Сантьяго действовал осторожно, не торопясь. Мы медленно сползли на пол. Я не хотела торопить Сантьяго, только следила за его движениями, за тем, как он продвигается постепенно вперед, изучая меня миллиметр за миллиметром сначала на полу, а потом в постели. Все это время он молчал, не смеялся, и я удивилась, когда он неожиданно прервался.

— Что случилось? — спросила я, а он поднял голову и улыбнулся.

— Ничего. А что должно случиться?

— Ты не продолжишь?

— Я? Я уже кончил.

— Чтооо?!

Никогда со мной не случалось ничего подобного, мне хотелось прокричать ему об этом ему в лицо, бросить вызов, перчатку. Но моему бешенству не суждено было выплеснуться, потому что Сантьяго смотрел на меня так беспомощно, так печально… В его глазах виделась такая растерянность, она-то и пробудила во мне подозрения, что сейчас произошло вовсе не первое его поражение.

— Что с тобой? — спросила я.

Когда Сантьяго ответил, мне показалось, что его голос попал мне в уши по чудесной случайности, — такой тихой была его речь:

— То, чего со мной никогда не случалось.

— Ладно, я только не поняла, зачем ты поторопился.

— Дело в том, что я не торопился…

«Если бы ты не торопился, говнюк, я бы точно уснула под завывания пожарной машины», — подумала я, но промолчала.

— Жаль, что все так получилось, но я не думаю, что это очень важно. Разве нет? В принципе это случается довольно часто. Ты злишься на меня?

— Послушай, дорогой, — я села на кровати и начала усиленно жестикулировать, словно таким образом хотела в один миг избавиться от всех дурных мыслей, которые засели где-то у меня в кишках. — Я, конечно, понимаю, что у меня между ног не пещера с сокровищами Али-Бабы и сорока разбойников. Понимаешь? Но мне все равно достаточно неприятно. Я вовсе не автомат с сигаретами из тех, что стоят в барах… — я посмотрела на Сантьяго и осеклась. — Слушай, давай забудем об этом! Я уверена, что ты ничего не понимаешь!

— Ты бы предпочла, чтобы я закричал от злости? — Сантьяго сказал это так, словно никогда раньше об этом не думал.

— Да! Я бы предпочла, чтобы ты кричал, плакал, молился, звал маму, ударил меня наконец, чтобы закричал: «Ах, ну надо же!» Ты что, дорогуша, ничего не понимаешь?

— Нет, — ответил Сантьяго и сменил позу, опрокинувшись на бок, чтобы затем прижаться ко мне, голову он положил мне на живот, руками обнимал меня за талию. — Я не думал, что стоит это делать. Ты мне очень нравишься, Малена, мне нравится быть здесь с тобой…

* * *

Временами, когда я порывала с каким-нибудь парнем или когда возвращалась домой после ночи, похожей на ту, я очень осторожно разрывала папиросу, сделанную на Канарских островах, с табаком, выращенным в Ла Вера де Касерес, вытряхивала ее содержимое на ладонь и нюхала. А потом спрашивала себя, почему все стало так сложно. То же самое мне хотелось сделать той ночью, пока Сантьяго беззащитно лежал рядом со мной, молчал, и это молчание превращало в моих глазах умение говорить Фернандо в геройский поступок. Фернандо умел говорить, поэтому он был более достоин любви. Я закрыла глаза, что было сил зажмурила веки, до боли, поэтому мне пришлось открыть их, а потом снова закрыла. Я инстинктивно повторяла это движение. Так я собиралась с силами, перед тем как встать с кровати, чтобы делать то, что нужно было делать, то, что, я считала необходимым делать. Вот какой я была в то время.

Помню, все во мне тогда внушало отвращение к самой себе — от кончиков волос до пальцев ног. Чтобы не разбудить Рейну, я очень тихо отодвинула щеколду, я так сильно напрягла пальцы, что почувствовала, как они начали неметь. Я оставила дверь открытой, чтобы не рисковать. Мне казалось, что я медлила целую вечность, прежде чем ступить на лестницу. Я старалась не наступать на скрипящие ступени, хотя все же пару раз ошиблась. Они таки скрипнули — опасный звук, хотя к нему я привыкла, потому что он сопровождал все мои шаги по ночам. Войдя в прихожую, я посмотрела в маленькое квадратное зеркало около зеленой деревянной вешалки. Я была в белой рубашке без рукавов, длинной, до пят, волосы завиты локонами (я накручивала их на бигуди на ночь). Я оставила одну тапку в дверях, чтобы дверь случайно не закрылась, хотя тут же пожалела об ее отсутствии, пошла к входным дверям и опустилась на пять ступеней. Я шла по щебню, не замечая острых голышей, я словно парила в облаках. Фернандо ждал меня на улице у калитки.

Различив его силуэт за оградой, я снова обо всем позабыла, все это было похоже на наваждение, ведь на самом деле не было никакого смысла так рисковать. Это было глупо и безрассудно. Я прекрасно представляла себе последствия своего поступка, если вдруг о нем узнают остальные. Но Фернандо упросил впустить его в последнее полнолуние, перед своим отъездом, ему хотелось прийти именно ночью, втайне ото всех. Мы договорились о дате и времени ровно за сутки, но мне все же виделось в этой затее что-то нехорошее, преступное. С этого времени в мою душу закрался страх, и хотя я не зацикливалась на том, что что-то должно случиться, в голове постоянно всплывали мысли о разных неприятностях, непредвиденных проблемах. Мне казалось, например, что кто-нибудь обязательно проснется среди ночи из-за головной боли и пойдет искать аспирин. Так что ко времени нашего свидания я была не то что напугана — почти парализована страхом, я сходила с ума от страха. Когда же я открыла калитку и впустила Фернандо, паника тотчас прекратилась, и лишь одно чувство заняло ее место и все свободные места, остававшиеся внутри меня, — любовь.

Фернандо чуть коснулся губами моего лица и пошел к дому, а я все еще не двигалась с места, удивленная легковесностью такого приветствия. Это было жалкое вознаграждение за мою отвагу. Он вернулся, посмотрел на меня и снова поцеловал в губы. Тут я поняла, что он очень волнуется, хотя причины его волнения были не похожи на мои. Мы ничего не сказали друг другу и пошли к дому. Когда я толкнула дверь, стараясь не шуметь, наши глаза встретились, при этом взгляд у Фернандо был странный, но я ничего не сказала. Жестом я пригласила его войти, а он перешагнул через порог и пошел впереди меня, останавливаясь на каждом шагу, чтобы узнать угол, щель, карниз — все детали, которые его отец ему описал, когда Фернандо был еще ребенком. Тогда они вдвоем поднялись на гору, и отец издали показал этот дом, в котором ему не суждено будет больше побывать. Я молча следовала за ним, поворачивая временами голову, чтобы увидеть его лицо в лунном свете. Мне не удавалось разгадать чувства Фернандо, а вот если бы он захотел посмотреть на меня, возможно, он без усилия объяснил бы дрожь, которая пробегала по моим индейским губам. Я готова была заплакать, сама не зная почему.

Я навсегда запомнила, с каким гордым видом он подошел к дому, открыл двери, помню уверенность, с которой он вслепую ориентировался в коридорах, высокомерие, сквозившее во всех его движениях, как будто это был его дом, а не мой. Я провела его до кухни, вошла вслед за ним в кладовую, покружила медленно вокруг Фернандо, показала ему большой мраморный стол, за которым завтракала каждое утро. Я стояла у двери, уступая дорогу. Мы вошли в гостиную, я отметила, что перед тем, как войти, он особенно волновался, как будто не мог самостоятельно открыть эту дверь, единственную, за которой мог прятаться какой-то неизвестный ему предмет, принадлежащий обитателям дома. Фернандо молчал, это была безмолвная экскурсия, мы боялись кого-нибудь разбудить.

Я провела его по всем закоулкам Индейской усадьбы. Мне казалось, что ее интерьеры не должны были сильно измениться с 1940 года, когда отец Фернандо расставлял игрушечных солдатиков между ножками кресел. Мебель в этом доме была большей частью такая же старая, как дедушка. Ее даже не переставляли за все то время, что я помню, а современных вещей в доме было минимальное количество, может быть, именно поэтому дом казался душным. К тому же бабушка, несмотря на большие пространства гостиной, была категорически против того, чтобы поставить там телевизор. Там стояли лишь стулья из красного дерева и легкие круглые столики, на которые Фернандо посмотрел так, словно их у него украли, будто, глядя на них, он почувствовал себя ребенком, изгнанным из рая. Теперь в силу своего упрямства он хотел покончить со своими слабостями. Лунный свет просачивался в комнату через большие окна, я села на спинку софы и стала наблюдать за Фернандо. Только теперь я действительно полностью осознала, что Фернандо — мой двоюродный брат. Он двигался вперед очень осторожно, тщательно фиксируя в своей памяти каждую деталь, каждую мелочь. Он прошел через двойную дверь, которая отделяла гостиную от библиотеки. Дверь была открыта, он секунду помедлил и так посмотрел на порог, словно ему необходимо было увериться в том, что он существовал, прежде чем пройти вперед. После того как Фернандо внимательно осмотрел все книжные полки, он повернулся налево и остановился у одной полки с особым интересом. Планировка дома превращала территорию библиотеки в острый угол огромной буквы «L», по обе стороны которой были выходы в столовую и гостиную. По затихающему звуку шагов Фенрнандо я догадалась, что он направился в дальнюю комнату, и нетерпеливо стала ждать его возвращения. Я тогда не слышала ничего подозрительного, мне казалась, что все опасности исчезли в глубоком молчании, которое мы продолжали хранить.

Фернандо появился снова в том же углу, где он рассматривал перуанский шкафчик и из которого исчез несколько минут назад. Он смотрел на меня, скрестив на груди руки. Я подождала несколько секунд, но когда убедилась в том, что Фернандо не хочет двигаться, поднялась и пошла к нему сама. Мои намерения прекратить нашу авантюру разом изменились. Когда я подошла к Фернандо и прижалась к нему всем телом, его лицо оказалось прямо напротив моего. Мне не хотелось шевелиться, я боялась двигать не только руками и ногами, но даже кончиками пальцев. Но Фернандо хотел другого, он взял меня за руку и потянул на пол. Я медленно опускалась, слегка касаясь лицом и ладонями его тела, и чувствовала возрастающее желание его плоти.

Оказавшись на полу, я коснулась лицом того места, где только что были мои руки, по всему телу разлилось приятное тепло. Я не совсем понимала, что делаю, но, несмотря на это, точно чувствовала, что именно сейчас следует делать. Все мои чувства были словно наэлектризованы. Никогда потом, никогда, я не была так опьянена, как в тот момент. Никогда я не была так неспособна управлять собой.

Фернандо много раз упоминал с уважением об одной женщине из Любека, которую замещал пару недель в должности психолога колледжа, где учился на последнем курсе бакалавриата. «Она была замужем, понимаешь?» — объяснял он, как будто я не могла запомнить этот славный, героический поступок. «Ей двадцать восемь лет, и она была замужем», — повторял Фернандо. «Немного старовата, разве нет?» — оставалось мне спросить, а он притворялся изумленным: «Кто, Аннелизе?» и ошеломленно смотрел на меня: «Что ты! У Аннелизе очень стройное тело!» И двадцать восемь лет, и была замужем, и она начала… Я не могла поверить, что он попытался обольстить эту женщину. Конечно, она была той, о ком Фернандо теперь хотелось говорить. Фернандо был в очень опасном возрасте, так она говорила, возможно, его проблемы на занятиях по литературе связаны с чрезмерной озабоченностью сексом, и эта Аннелизе просто проводила с ним сеансы «терапии»… Фернандо рассказывал о своей пассии, а мне захотелось его перебить: «Да, конечно! Не заливай!» Но он смерил меня презрительным взглядом и продолжал рассказывать о том, как эта пресловутая Аннелизе призналась ему в любви, поэтому было вполне логично, что они развили отношения, «особенно живя в одном социуме, не приветствующем сексуальную активность человеческого либидо», и так далее, и так далее… «В любом случае ей было достаточно!» — временами вставляла я и думала про себя, что она настоящая шлюха… Но тут Фернандо перешел на отвратительный тон этакого искушенного донжуана, чтобы сказать, что я еще ребенок, а он сглупил, попытавшись объяснить мне вещи, которые я не могу понять. От этих слов мне стало еще хуже, я жутко разозлилась, чего и добивался Фернандо.

Он задел меня за живое своими рассуждениями: «Ты, конечно, не можешь понять, иногда даже я не понимаю, и меня это мучает. В любом случае, какие разные женщины! В твоем возрасте девушки способны только на привычные вещи, но когда они превращаются в настоящих женщин… Тогда…» «Что?» — перебивала я, упрямо глядя на Фернандо, и он рассказывал мне все с самого начала о том, что произошло в том кабинете. Аннелизе, не вставая со своего вращающегося кресла, притянула его пальцем, который засунула за пояс его брюк, и отымела Фернандо, пока он не выдохся. Поэтому на следующее утро он крепко спал на лекциях, а она, хотя тоже не спала всю ночь, занимаясь любовью в гостиничной кровати, весело шагала по коридорам, как будто ничего не произошло. Она хотела доминировать, она, двадцативосьмилетняя, замужняя, не могла позволить, чтобы поимели ее, потому что, видимо, муж был с нею груб. «Меня пугало, что в колледже по вечерам она делала мне минет, — признался сейчас Фернандо. — Мне не хотелось, чтобы нас накрыли, ведь она всегда так кричала от удовольствия. Я не уверен, конечно, но у меня было стойкое чувство, что для нее существовал только секс, а то, что она делала со мной вечерами, когда ласкала губами, ей нравилось еще больше. Видела бы ты, какое у нее было лицо, когда я кончал. Знаешь, она проглатывала все, при этом глаза у нее были закрыты, как будто ей очень нравился вкус… Вот поэтому я говорю, что все женщины очень странные, мне ее поведение казалось невероятным, я этого не понимаю. Они говорят, что женщинам полезно для кожи глотать это, но, все равно, невозможно понять, она…»

— Черт возьми! — закричала я. — Ты меня слышишь, Фернандо? Черт возьми, парень! Я не верю ни одному твоему слову, так что ты можешь говорить до второго пришествия, но меня тебе не убедить.

— Мне — тебя? — сказал наконец Фернандо с выражением ангельский невинности. — Ты думаешь, я хочу в чем-то тебя убедить? — Он медленно покачал головой, как будто что-то в моем голосе, в моем лице его глубоко задело. — Я тебе только говорю то, что важно для меня, я пытаюсь разделить это с тобой, я никогда от тебя этого не попрошу, Индианка, ты понимаешь, я никогда не делал это с девушкой твоего возраста…

Я часто думала, что, говоря об Аннелизе, он пускает мне пыль в глаза. Я была уверена, что она никогда не существовала, что ее имя и ее возраст, и ее общественное положение, и ее стройное тело, роскошное, но крепкое, взрослое, но гибкое, опытное, но готовое потерпеть поражение, что все это было выдумкой мальчика-ребенка. Мне казалось, что она никогда не жила ни в Любеке, ни в Гамбурге, ни в каком-либо другом месте этой страны. Но иногда я все же думала, что он говорит правду, потому что в его слова вплетались слова «похоть», «либидо». Я не знала, что и думать, и тогда вспомнила о Хельге. Бесцветная Хельга, бедная хорошая девушка-католичка, никогда меня не тревожила, а эта Аннелизе выводила из себя.

— И к чему ты мне все это рассказал? — сказала я наконец, намеренно говоря громче, чтобы вопрос не звучал риторически, хотя ответ на него знали мы оба.

— И что от этого выигрываю я, ты хочешь сказать? — поправил меня Фернандо и закрыл лицо руками, как будто пытался закрыться от меня, но я продолжала давить на него.

— Тогда я тебе скажу, мне твой рассказ не дает ничего, абсолютно ничего. Ты слышишь? Ничего, ничего.

— Какая ты глупая, Малена! — Ты думала, что женщины делают это, чтобы что-то выиграть или что-то потерять?

«А то как же!» — произнесла я про себя и злобно посмотрела на Фернандо, он молча выдержал мой взгляд, пока я внутренне ободряла себя. «Что, нет? То, что я тебе говорю, смело…» Но тогда, стоя на коленях на полу в библиотеке, я услышала тонкий скрип плохо смазанной дверной петли, такой тонкий, словно приглушенное эхо, скрип, который возвестил о предстоящем появлении на сцене третьего действующего лица. Я представила, что теперь будет, если нас обнаружат, и поняла, что нам необходимо спрятаться в глубине этого барочного лабиринта. Раньше он мне не нравился из-за своей запутанности и множества темных мест, теперь же мог спасти. Кто-то проснулся в нескольких метрах от моей головы и сомневался, вставать или нет, а потом решился покинуть горячие простыни, влажные от пота, и отправился что-то искать. Между моих губ вздымался Фернандо, наполняясь семенем. Мы не могли остановиться, не могли поменять положение — велик риск быть обнаруженными. Эта мысль заставила меня быть осторожной, я продолжала ласкать Фернандо, но делала это тише. Все мои чувства обострились и сосредоточились на двух вещах — на Фернандо и на звуке шагов снаружи, шаги доносились со второго этажа. Я подумала, что если все далеко зайдет, то мы успеем пробежать несколько метров и закрыться в ванной.

Привычный треск двадцать первой ступени вернул меня в жестокую реальность. Кто-то спускался по лестнице. Я закрыла глаза, пытаясь найти решение, и опять их открыла, но не решилась быстро встать. Мой рот был спаян скользким куском живой плоти. Я подняла глаза и посмотрела на Фернандо. Лестница заскрипела еще раз, потому что наш компаньон, кем бы он ни был, ступил на семнадцатую ступень. Я не могла сопротивляться желанию дотронуться кончиком языка до спинки его члена, готового пронзить меня, но мой кузен не давал мне возможности двигаться, он шарил глазами по всей комнате в поисках решения, которого не существовало. Через мгновение Фернандо посмотрел на меня, положил правую руку на мою голову и нажал на нее, заставляя меня пригнуться. Я успела заметить только, как закрылись его веки. Теперь я и сама была слепа, но чувствовала ласковый нажим его пальцев, которые оплели мою голову, чтобы управлять ею, выбирая регулярный ритм, соразмерный эху тех шагов, каждый миг более близких, каждый миг все более опасных.

Я с легкостью поняла, о чем думал Фернандо. С одной стороны, до этого момента мы не перекинулись ни единым словом, не включали свет, не оставили ни одну дверь открытой, никакая деталь не могла нас выдать. С другой стороны, с того момента, когда этот ненавистный полуношник начал спускаться по лестнице, какое-либо бегство было невозможно, потому что дверь, которая открывала доступ в коридор, давала прекрасный обзор с лестничной площадки первого этажа. Сменить местоположение — значило произвести шум. Лишь небольшой процент вероятности давал основание думать, что цель ночного гостя находится не на кухне, потому что в пять часов утра никто не вспоминает о том, что оставил в гостиной книгу, которую читал. Фернандо не давал мне возможности заговорить, потому что так бы мы подвергли себя еще большей опасности. Его храбрость возбудила меня еще сильнее, я страстно желала его, а он был уверен, что я делаю это только для его удовольствия, но как же он ошибался. Потому что я не делала ничего для Фернандо. Я делала это только для себя.

Эхо шагов разносилось повсюду, оно скакало сверху вниз, с пола на потолок, от двери к двери, из комнаты в комнату. Опасность приближалась, нас могли легко обнаружить, и самое смешное было в том, что я получила бы от этого удовольствие. Я помню, как изменились мои движения, — стали сильнее, более жадными и порывистыми. Я была убеждена в том, что Рейна войдет в библиотеку с минуты на минуту, что именно она была тем, кто проснулся и, заметив мое отсутствие, принялась искать меня по всему дому, но я не испытывала страха, потому что в тот момент потеряла разум и вместе с ним меру всех вещей. Я безумно хотела, чтобы мои подозрения подтвердились, чтобы сестра вошла и увидела нашу двойную фигуру. В этот момент я осознала степень моей власти, потому что это была власть, я чувствовала, что чужое удовольствие было ценой моего собственного. Власть, власть, власть, никогда я не чувствовала себя такой могущественной.

Ночной посетитель повернул на кухню. Я услышала стук его шагов, а потом он испарился в неизвестности, поднявшись по лестнице, которая увела его от нас. Тело Фернандо было между моими руками, я ощутила его всеми своими чувствами мгновение спустя после того, как его бедра задрожали в моих руках. Я почувствовала терпкий вкус мужчины, но не двигалась, моя голова замерла напротив его живота, а мое естество было открыто для него с того момента, как все закончилось. Тут я посмотрела на него. Веки Фернандо были опущены, рот искривлен в странной гримасе, как будто болезненной, его сдавленные стоны, вырывающиеся из гортани, напоминали жалобные вопли. Я ему поклонялась, я бы убила ради него, я могла бы убить его, пока его губы, усталые и счастливые, произносили единственные слова в ту темную ночь.

— Ух, детка, ты не представляешь, что это такое!

Теперь же я сомневалась во всем.

* * *

Фернандо был рядом, когда моя жизнь начала меняться, он был рядом, но помочь это мне не могло, я должна была повзрослеть. Я еще думала о себе как об ошибке природы, когда мои попытки стать мальчиком провалились, я была уверена, что мне никогда не стать настоящей женщиной…

Но в один прекрасный день я распрощалась с мечтой об идеале, поняла, что совершенства не существует, что есть только реальность, как стол в баре факультета, где я сидела, положив голову между чашкой кофе с молоком и рюмкой коньяку. Мои подруги внимательно слушали рассказ некоей бледной, нежной и несчастной нимфы: томный взгляд, груди-точечки, узкие бедра — такой мне никогда не стать. Она перевелась в нашу группу, чтобы закончить обучение, из какого-то неизвестного провинциального университета.

Ему было около сорока лет. Средней комплекции, в лице ничего экстраординарного, но все же он вызывал восхищение. Он одевался по-британски элегантно, но без налета чопорности, внося в свой костюм какое-то южное веяние: желтые перчатки, красная оправа очков, большое позолоченное кольцо, в котором блестел фальшивый камень овальной формы, вычурный галстук. Он был профессором французской литературы. Я никогда не ходила на его лекции, а он никогда мне их не читал, но каким-то образом мы были знакомы, он знал обо мне, а я о нем. Однажды утром он решил сесть вместе с нами позавтракать, потому что накануне мы ехали в одном автобусе. Он уселся между юными студентами и попал в самый центр волосатых левых экстремистов. Я осталась стоять у стойки бара, но была так близко к ним, что слышала весь разговор, хотя вовсе не хотела делать этого.

— Верно, многое мне трудно далось, — говорил профессор, — ситуация сильно изменилась. Представьте себе, я не хочу круглый год работать профессором. Но все же профессора следует уважать, ведь ему многое нужно пережить, о многом написать, прежде чем получить возможность занять это место! В свое время я тоже писал много разных вещей… Нам надо говорить тише, с последнего ряда…

Все, кроме меня, рассмеялись. Профессор посмотрел в мою сторону, и с этого момента у меня появилось ощущение, что ораторствовал он только для меня, а каждое его слово возвращало в удушливую атмосферу автобуса.

— Так что не было ничего необычного в том, чтобы привязаться к мальчикам, и я тоже не имел ничего против этого. Но все же, хотя мне это казалось невероятным, пару-тройку раз, неважно, я отправлялся в постель с женщинами, но, по правде говоря, мне не поправилось. Это было похоже на то, как если пьешь воду из унитаза. — Я опустила глаза, улыбаясь, но он отрицал само намерение ответить на мою улыбку и продолжал говорить. — Да, я был очень прогрессивным, конечно, я выступал за раскрепощение женщин и все такое, воевал за демократический оргазм, и они это знали, несомненно, они были моими подругами. В общем мы разделись, начали кувыркаться в кровати, целоваться и ласкать друг друга, а они говорили: «Пальцем, пальцем, следуй за пальцем…» Итак, через минуту я уже сидел на кровати, двигая пальцем, и старался понять, какая радость искать Бодлера в этой дуре…

Смех его учеников смял эхо последних слов. Я тоже смеялась и смотрела на профессора. Мне хотелось встретиться с ним глазами, потому что последний фрагмент его речи меня задел.

— Возможно, я не был справедлив. Думаю, что это была судьба. Девушка просто не заслуживала меня. Я хочу сказать, что Бодлер определенно не слушал бы сосредотачивать все свое внимание на пальце.

Месяцы спустя я, согнувшись, сидела за столом в баре, не обращая внимания на стоящую рядом дымящуюся тарелку и не желая подносить к губам ее содержимое. Профессор смотрел на меня, улыбался, кивал, пока я слушала, заражая невыразимым отвращением к некой девушке, и искал ответ в литературе, в ее метафоричности. Литература была для него отдушиной, к которой он обращался после долгих часов пустых разговоров, дискуссий, обдумываний, прикосновений, объятий и страданий. Думаю, страданий было больше всего. Я не была готова принять участие в их разговорах. Мариана слушала его с бесконечным вниманием, осторожно кивая головой, как будто понимала все, о чем он говорил. Возможно, она действительно понимала, все мои подруги понимали этот сорт вещей. Я чувствовала себя неловко, мне казалось, что я сама виновата в своей застенчивости и в том, что не была готова принять ход мыслей этого человека. Как позже оказалось, наши рассуждения во многом совпадали, хотя ничего для этого мы не делали, никаких усилий к пониманию друг друга не прикладывали. Однажды профессор сказал мне об этом так:

— Истина в том, что ты больше, чем женщина.

Сердце в моей груди чуть не разорвалось, я бросила взгляд, чтобы разглядеть блеск интереса в его глазах, изучавших меня с большим вниманием. Я даже испытала некоторую гордость, оттого что снискала внимание этого человека.

— Больше, чем просто женщина, — сказал он, опуская глаза. — Больше, чем женщина, проклятая…

В этот раз его слова не задели меня за живое. Что он может знать, сказала я себе, однако, он знал больше меня. Прошло немного времени, и я смогла убедиться, что профессор был прав. Больше, чем женщина, да, больше, гораздо больше.

* * *

Он носил белое пальто, какие носят киношные герои, — с широченными развевающимися полами и поясом, завязанным на узел, пряжка из коричневого пластика болталась за ненадобностью в воздухе. Тот вечер был пасмурным, но тем не менее солнечные очки с дымчатыми стеклами скрывали его жалкие, маленькие узкие глазки, и это разбудило во мне нездоровое любопытство. Я смотрела на него только потому, что он был самым уродливым мужчиной, с которым я когда-либо сталкивалась. Его кожа была какой-то мятой, в рубчиках, губы поджаты в саркастической усмешке, волосы на макушке особой пышностью и богатством не отличались. Я смотрела на него, чтобы решить, слепой он или нет, а я это подозревала с самого начала. Прошло мгновение, и я поняла, что у него отличное зрение, но, несмотря на это, продолжала заинтересованно его разглядывать, словно смотрела на пламя или морские волны, не зная точно, что в них ищу. Его уродство казалось мне все более чарующим. Он держался со мной запросто с самого начала нашего знакомства. Теперь он выдержал мой взгляд со всей твердостью, что заставило меня покраснеть. Я постаралась больше не смотреть на него, но продолжала наблюдать краем глаза. Незнакомец поманил меня пальцем, желая, чтобы я сама к нему подошла. Рефлекторно я прижала указательный палец к груди, нахмурилась, пытаясь придумать какой-нибудь вопрос. Он улыбнулся и кивнул.

Пока я проходила те несколько метров, которые нас разделяли, я спросила себя, к какому типу мужчин он относится. В то время гетеросексуальное мужское население в тех местах, где я бывала, разделялось на три основных тина: безрассудные, болезненные и настоящие. Вторые были мужчинами только внешне. Во всем остальном они дополняли растения в интерьере, которыми украшали бары и дискотеки. У этих цветов не было больших требований, так как их редко кто поливал и ухаживал за ними. Эти парни всегда были одиночками, зимой и летом носили длинные шерстяные пальто, темные — черные или серые, — с поднятыми воротником и широким теплым мохеровым шарфом, в который укутывали свои тонкие шеи. Они входили группами по три или четыре человека, иногда в сопровождении какой-нибудь женщины, бывшей почти всегда старше их, но обычно очень элегантной. Эти парни не были гомосексуалистами. Они, тяжело ступая, томно глядели по сторонам и медленно проплывали вдоль столиков в поисках свободного места. Пили мало, в тишине качаясь на стульях, и чередовали выпивку с американским аспирином. Такого аспирина в Испании не было, хотя здесь хватало разных обезболивающих средств, но эти парни принимали только американский аспирин, который какой-то чувствительный и сострадательный друг привез специально из Нью-Йорка(!), а вовсе не из Арканзаса. Все они были, по сути, артистами, творческими личностями, с ними было трудно найти общий язык, они были в большинстве случаев дадаистами, подпав под деспотичное, магическое обаяние Уорхола. Когда они приходили по одному, иногда казались потерянными, но это случалось крайне редко. У каждой группы был свой лидер, диктатор, как правило, некий поседевший индивидуум, подавленный своим интеллектом. Этот человек был единственным, кто говорил, а его постоянные спутники слушали его с таким усердием, что какой-нибудь непонимающий наблюдатель мог подумать, что перед ним гениальный мыслитель, хотя тот был плохим поэтом, посредственным социологом или просто чокнутым болтуном, а иногда всем этим вместе. Иногда этот человек ничего не говорил, а лишь брал кофе в баре у Альгонкина и пытался возбудиться, глядя на фотографии Алисии Лиделл.

Но ему, с моей точки зрения, не было необходимости притворяться ничтожеством, чтобы войти в одно из этих обществ щегольских приспешников Блумсбери. Он не походил и на членов другой группы — безрассудных парней — считавших себя сверхлюдьми. Уверившись в своей избранности и божественности, они забывали, что когда-то тоже были рождены женщиной. Когда им об этом говорили, они сразу же с тобой соглашались и с восторгом вспоминали о том, что их мать звали Раймундой и жила она в деревне под Куэнкой. С членами первой группы я почти не общалась, вторые мне нравились, потому что они были ослепительно красивыми, но меня не покидало подозрение того, что их красота питалась желаниями других, тех, кому никогда не было суждено быть с ними.

— Я понимаю, что ты не сталкиваешься каждый вечер с такими привлекательными парнями, как я, но в любом случае тебе не обязательно смотреть на меня так. Я очень опасен.

То, как он представился, меня очаровало так же, как величина красноватого прыщика, который располагался рядом с его левым ухом, такой вызывающего и полнокровного, словно вулкан, готовый к извержению. Я не ответила.

— Что с тобой? Ты немая?

— Нет, — ответила я и еще заставила его подождать немного. — Как тебя звать?

— А тебя?

Я была готова произнести мое настоящее имя, но шаловливый демон овладел моими губами.

— Индиа.

— Неправда.

Твердость, с которой он отказался принять мою ложь, удивляла. Неожиданно во мне зародилось абсурдное, безрассудное желание, и хотя вскоре я вернула контроль над своим голосом, но не над телом, которое не желало повиноваться. Я постаралась проговорить твердо:

— Послушай, дорогой, я не знаю, что ты о себе думаешь…

— Тебя зовут не Индиа.

— Нет, я…

— Не говори, как тебя зовут. Не стоит. Пойдем.

— Куда? — наконец произнесла я, когда справилась с замешательством.

— Ну что еще? — он подождал несколько секунд, прежде чем произнести слова, которые я ожидала услышать, но никак не могла вспомнить фильм, в котором уже слушала подобный диалог. — Пойдем отсюда.

— Погоди одну секунду. Я должна попрощаться. Возьму сумку и потом пойду с тобой.

Я сделала несколько шагов, чтобы помахать друзьям, которые сидели в углу зала, и взяла свои вещи. Мне не хотелось что-либо объяснять, будучи уверенной, что друзья поверят в мою осторожность, но Тереса схватила меня за руку, когда я уже повернулась к ней спиной. Она была так возбуждена, что заговорила со мной по-каталонски.

— Ты уходишь с этим? — спросила она, ее глаза так округлились, словно ее до глубины души поразило мое решение.

— Да.

— Но ты хорошо его рассмотрела?

— Да.

— И ты идешь с ним?

— Да.

— Но почему?

— Я не знаю.

В этот момент я была искренна.

— Что случилось… — Мариана нарушила молчание и шепотом добавила: — У кого есть кокс?

— Ни у кого.

— Но тогда у кого он есть?

— Ни у кого, — я освободила руку и добавила: — Завтра я позвоню вам и все расскажу.

Когда я вернулась, мой новый знакомый оплачивал заказ. Мне он ничего не сказал, но оставил невероятные чаевые, астрономическую сумму по сравнению с тем, сколько обычно оставляют. Блюдце быстро опустело — в этом баре в эти часы, теперь я знаю, такой была манера показать себя. Он пропустил меня вперед, остановившись перед автоматом с табаком, рядом с дверью.

— Дай мне пальто, — сказал он. — Иди вперед, я тебя догоню.

Я молча оставила ему пальто и сделала пару шагов вперед. Я была обескуражена тем, что он там задержался. Я не услышала шума сигаретного аппарата, он ничего не покупал, его задержка была очень подозрительной. Когда я поняла, что произошло, резко повернулась, чтобы посмотреть на него, — руки в карманах, взгляд, абсолютно безразличный к свету, который мигал ему в лицо.

— Что с тобой случилось? — спросила я, когда мы вышли на улицу после того, как он подал мне пальто без всякой учтивости. — Ты всегда откалываешь один и тот же номер?

— Не знаю, о чем ты говоришь, — ответил он мне с улыбкой.

— Очень действенная мысль: ты врешь, что хочешь купить табак, и отправляешь женщину вперед только для того, чтобы хорошенько рассмотреть ее сзади.

— Ты стройная, — сказал он со смехом.

— А ты дурак.

Тут он взял меня за руку, как будто боялся, что я убегу, хотя не казался рассерженным.

— Ты кажешься хорошо воспитанной девушкой, к тому же очень красива. Я удивился, что ты принадлежишь к тому типу девушек, которые уходят из бара в два часа ночи с первым встречным, с первым, кто им это предложит.

До этого момента все мое возмущение было наигранным, но его последние слова меня действительно задели. Не стоило больших усилий освободиться от руки мужчины, повернуться и уйти не оборачиваясь. Я полагала, что этим все закончилось, но он побежал за мной вдогонку и прижал к стене, схватив обеими руками.

— О, нет! Ты не такая… Ты такая?

Он смотрел на меня расстроенно и молчал, но не мог заставить ответить.

— Ну, ладно, мне очень жаль, прости меня. Я дурак. Хорошо?

Я была готова сказать «нет», но в последний момент успокоилась, потому что поняла: мое молчание окажет на него более сильное действие, чем какой угодно отрицательный ответ.

— Не делай этого, дорогая… — он говорил дрожащим голосом, — я слышала первые аккорды магических слов, производящих на меня самое сильное влияние, — не бросай меня, пожалуйста. Пожалуйста… — его правая рука забралась мне под пальто. Большим пальцем он сжал мой левый сосок жестом гончара, который устранял излишек глины на поверхности только что сделанной вазы, — не беги, теперь ты уже сделала самое трудное…

Его звали Агустин, он был журналистом — писал сценарии для радиопередач. Что касается возраста, то он был старше меня на восемь лет, хотя старался вести себя так, словно был старше вдвое. Агустин был исключительно блестящим человеком и прекрасно это понимал. Он умел превращать свои недостатки в достоинства, создавая ситуации, в которых наиболее сильно проявлялось его поразительное красноречие, обезоруживающая ясность ума, склонность к сарказму, противоестественная физическая сила, которую он мне в скорости и продемонстрировал. У него было только одно глупое качество, которое однако он больше всего ценил: я никогда не знала более радикально настроенного женоненавистника. Но в то же время он был против насилия, отчего терпел у женщин поражения и превращался в невероятно нежного любовника. Так было и в этот раз, поэтому я сразу поняла, что он проиграл и готов ради меня на все, но, несмотря на это, я в него не влюбилась.

Меня очень тянуло переспать с Агустином, хотя я точно знала, что не влюблена. Я не лгала ему, я не хотела лгать себе, потому что ни он, ни я этого не заслуживали. Мы виделись время от времени, пару раз в неделю и всегда ходили в какое-нибудь модное место. Мы находили их названия на газетной странице, названной редакторами «модные места». Мне нравилось ходить именно туда, потому что так отпадала необходимость поиска, не нужно было запираться с ним в каком-то укромном углу, маленьком, секретном, таком, как сушильня «Росарио». Я не любила Агустина, но между нами что-то было, и я пыталась это понять.

— Ты присмотрела что-нибудь достойное для ночи в четверг?

Предварительность такого предложения меня не удивила бы, но только не в то время, когда прозвучал звонок.

— Нет. А что, ты женишься?

— Я?

— Ну да, потому что сегодня еще понедельник, и десять часов пятнадцать минут утра… Обычно ты звонишь за полчаса до встречи, в половине девятого вечера и требуешь поторопиться.

— Разве? — удивился Агустин.

— Да.

— Ну, я об этом не думал, — он солгал так бесстыдно, что сам чуть не рассмеялся. — Хорошо, я иду на радио. Ночью в четверг будет праздник на всю катушку после премьеры, для поддержки… В этом фильме главная героиня — молодая телочка — должна бросить своего любовника, у нее еще одно из этих дурацких имен — Жасмин пли Эскарлата, не помню.

— Она хорошенькая? — поинтересовалась я.

— Более или менее, но следует сказать, у нее очень трудное имя.

Я рассмеялась довольная, потому что Агустин был единственным парнем, из тех, кого я до сих пор встречала, не знаю, встречу ли когда-нибудь впредь, который признавался в нежелании иметь такую женщину.

— Дело в том, что это пойдет в номер, значит, я должен идти и хочу, чтобы ты пошла со мной.

— Мне одеться элегантно?

— Чрезвычайно. Чрезвычайно элегантно.

Я прекрасно поняла, что он хотел сказать, — это была тема нашего первого спокойного разговора в развороченной кровати в окружении книжных завалов, ворохов газет и магнитофонных кассет, раскиданных в страшном беспорядке. Они лежали на зеленой бумаге, расстеленной на полу, — теперь она была утыкана сотнями черных дырок от брошенных сигарет.

— Ты довольно дурно выглядишь, дорогая.

Я лежала с раскрытым ртом, такая ленивая, что даже не чувствовала себя способной поднять голову, чтобы проследить за движениями руки, которая меня касалась.

— Я говорю об одежде, из-за которой ты даже вполовину не кажешься такой красивой, какая ты на самом деле, когда раздета, правда…

Я чувствовала, как он шевелил пальцами, словно месил кожу моего живота.

— Правда, ты невероятно хороша.

Я вышла из оцепенения и почувствовала себя способной управлять собой, потом, помогая себе локтями, поднялась и посмотрела на Агустина.

— Но теперь все будет хорошо. Правда?

— Ты думаешь? — удивление, которое отразилось в его глазах, заставило и меня удивиться. — Я думаю, что за всю твою жизнь ты видела одетых людей чаще, чем раздетых.

— Да, но… — и тут я остановилась, потому что совсем не знала, что ответить.

— Ничего. Важна лишь внешность, разве нет? Посмотри на меня, я тоже намного лучше выгляжу, когда раздет.

— Да? — в ту же секунду я испугалась, что мой скептицизм может обидеть его, но он рассмеялся прежде, чем ответил мне.

— Конечно. У меня вполне нормальное тело, разве нет? — Он сжал складку кожи на животе моими пальцами, пока я хохотала. — Немного рыхлое, но нормальное, и все части расположены там же, где и у большинства по статистике…

Не давая мне вдоволь посмеяться, Агустин обнял меня со всей силой «нормального» тела, а потом поцеловал своими некрасивыми губами.

— Ты очень интересный парень, — только и сказала я на это.

— Знаю. Ты не первая, кто говорит мне об этом. Во всяком случае, я предпочитаю не думать об этом много, чтобы не возгордиться. Понимаешь? Но твои слова отличаются от других. Да, для начала ты можешь надеть эти лохмотья…

— Какие лохмотья?

Он поднял с пола юбку, которую до этого с меня снял, и потряс ею на вытянутой руке, словно это был военный флаг.

— Но это не лохмотья, — запротестовала я скорее смущенная, чем обиженная, глядя на шерстяные вещи с золотистыми нитями. Я купила их на распродаже, в магазине с объявлением «Все по 100». На полу мини-юбка соседствовала с хлопчатобумажной рубашкой (хлопок 100 %), которую я купила в Солане и которая мне очень нравилась, потому что по нижнему ее краю шли неровные зубчики. Рядом валялась похожая на рюмку Cruella de Ville — короткая блуза из черного газа с блестками, которую я нашла на распродаже в La India в El Corre Ingles, пуговицы на ней были бумажными, круглыми и при этом разного размера. Вначале блузка напоминала наряд вдовы, но я заменила пуговицы на более симпатичные — большие, диагонально разлинованные, из прозрачного разноцветного пластика.

— А это? — спросил Агустин, после того как бесцеремонно бросил обратно на пол мою одежду, даже не пытаясь найти в ней хоть какие-нибудь достоинства.

— Ну, это ботинки, — сказала я, указывая на свои плоские ботинки, с квадратными носами и толстыми длинными шнурками. «Такая обувь всегда пригодится», — подумала я, когда их покупала. Потом я сама украсила эти ботинки парой металлических пластинок и цепочками.

— Вижу. Из тех, что носили вояки Наполеона во время Русской кампании… Ну, посмотрим… Что тебе мешает выглядеть более женственно?

— Хочешь сказать, так же, как моя мать?

— Хочу сказать — женственно.

«Послушай, дорогой, это уже не твое дело», — сказала я про себя. Мне было двадцать лет, и эта юбка была очень важна для меня, потому что она мне позволяла утвердиться не только перед миром, но еще и перед моей матерью и, самое главное, перед Рейной. Ее образ жизни разительно отличался от моего и, чтобы подчеркнуть нашу разницу, требовалась другая одежда. С некоторых пор моя сестра покинула круг знакомых, в котором вращалась во время своего отрочества. Теперь она превратилась в члена секты болезненных декадентов, отличающихся гуманными представлениями, которые я отвергала. Она слушала надоедливые толкования Леонарда Коэна — вроде бы так его зовут, — литературных критиков неизвестных журналов провинциальных издательств и прочих культурных отбросов. Они звучали по радио, слава Богу, только ранним утром, в исполнении директора театра, который стремился реабилитировать Аррабаля, ставя его в Сала Олимпиа. Рейна проводила вечера и ночи, сидя за столиком в Тихоне, она никогда не принимала наркотиков, пила только «Катти Сарк» и никакое другое виски, причем всегда со льдом и водой. Рейна постоянно была в кого-нибудь влюблена, кому чуть-чуть не исполнилось сорока и кто решил отдохнуть в интересной компании, а не с родными за городом. Как правило, этот человек собирался раз и навсегда изменить свою жизнь. Но потом оказывалось, что у него есть жена, которая, конечно, его совсем не понимает, но которую он никогда не бросит, потому что у самого младшего из его троих детей из-за этого могут быть проблемы. Рейна, конечно, все прекрасно понимала, но ей было достаточно знать, что она единственная, кто его понимает и ценит его теории о Поллоке. Потом они уединялись в какой-нибудь комнатке, а потом шли на манеж, смотреть на лошадей его друга.

Во всем остальном Рейна была уверена в себе и самонадеянна, довольна собой и, возможно, поэтому не очень волновалась о покупке другой одежды. Она могла выйти вечером в юбке невозможно унылого вида, из тех, что мама покупала для нас обеих. Это были жеманно скроенные юбки от Родье из шотландки. Я даже не трудилась избавить эти вещи от этикеток, прежде чем повесить их на вешалку и навсегда о них забыть. Рейна носила длинные юбки и ажурные шали из шерсти, бывшие наиболее популярной и прогрессивной женской повседневной одеждой в семидесятые годы. Рейна одевалась «экзистенциально», носила черные чулки, очень мрачные, с моей точки зрения, похожие всегда носила наша няня Хуана.

Когда я познакомилась с Агустином, она рассталась со своим первым парнем и стала музой для одного из жокеев манежа. Рейна брала пример с Химены, которая была завсегдатаем Тихона. Химену постоянно окружали молодые люди, еще студенты, которым она годилась в матери. Мужчинам почему-то казалось, что именно она — воплощение истинной женственности.

Если бы Рейна не выбирала подобный стиль одежды, я бы никогда не обратила на него внимания. Но однажды во время ужина с Агустином в маленьком французском ресторане я увидела, что и мой спутник неравнодушен к таким женщинам.

Незнакомка вошла в обеденный зал, непринужденно толкнув полуоткрытую дверь, и, казалось, каждая молекула воздуха пропиталась ее запахом. Ей было лет тридцать пять, и если бы она сняла туфли на каблуках, то стала бы только чуть выше меня. Женщина была размалевана как плохая картина, от нее несло свежей краской, словно она только что вышла из парикмахерской. Туда она ходила очень часто, чтобы подкрасить волосы. Ее волосы были ярко-рыжего цвета, но на висках уже показалась седина, что было видно при ярком свете, а, может быть, так мне лишь казалось из-за особого освещения в том заведении. Женщина была красивой, смелой, очень, очень смелой, у нее были большие зеленые глаза и жесткий рот, очерченный тонкой линией карандаша коричневого цвета. Особого внимания заслуживал ее наряд: очень дорогое платье небесно-голубого цвета из замши, с вышивкой в виде льва, правда, вышивка была видна не полностью из-за чрезмерного декольте, открывавшего немало морщин на ее груди, — деталь, говорившая, на мой взгляд, о дурном вкусе дамы. Она носила пояс, какой я никогда бы не надела, хотя когда я ходила с мамой за покупками, она все время пыталась купить мне нечто подобное. Я искала в этой женщине изъян, который бы меня успокоил, поэтому, обратив внимание на размеры ее тела, решила, что она довольно таки толстая. Правда, вынуждена признать, что была она в общем очень привлекательной, хотя я бы так никогда не оделась и не накрасилась. Мне было совсем непонятно, что в ней вызвало чрезмерный интерес Агустина.

— Ты не мог бы смотреть на меня? — прервала я свою рассеянную критику фильма, который видела пару дней назад, когда почувствовала, что мое терпение лопнуло. — Ничего такого, но я с тобой разговариваю.

— Прости, — Агустин повернулся ко мне через секунду. — Продолжай.

— Можно спросить, почему ты на нее так смотришь?

— Потому что она мне нравится.

— Вот как? Но она похожа шлюху!

— Поэтому и нравится.

Я опустила глаза и стала рассматривать свои короткие ногти, покрытые черным лаком. То, что я увидела, мне настолько не понравилось, что я сунула ладони под мышки, скрестив руки на груди. Когда я стояла с Агустином у дверей его дома тем вечером, он, улыбаясь, сказал мне, что я похожа на привидение. Тогда я восприняла этот комментарий как комплимент, теперь же осознала его истинный смысл, взглянув на себя со стороны. Толстый черный свитер с высоким воротом, мини-юбка в форме трапеции из зеленого крепа с кармашками на подоле, черные плотные чулки с бархатными набивными цветами и плоские зеленые кожаные туфли, как у ребенка, с ремешками, которые застегивались на одну сторону. Я нашла себя смешной и жутко разозлилась, а потому сидела молча и не двигалась, прижавшись к спинке стула, и наблюдала за Агустином, вернее, его затылком. Наконец официант принес два кофе, и моему собеседнику не оставалось ничего другого, как повернуться на мгновение ко мне. Я прошептала ему в лицо:

— У тебя странные вкусы. Я намного моложе.

— Да, — сказал Агустин, — но по выражению я поняла, что он думает совершенно иначе, — поэтому ты часто совершаешь юношеские ошибки, — не надо смешивать количество с качеством. Правда, тебе это простительно, и, хотя ты не отдаешь себе в этом отчета, ты намного лучше. Поэтому я ужинаю сегодня здесь с тобой, а не с ней.

— Конечно! Как будто ты с ней знаком!

— Разумеется, я ее знаю.

— Хотела бы я на это посмотреть.

— Серьезно?

Он приподнялся, красивым жестом бросил салфетку на стул и подошел к столику женщины в голубом платье. Если бы Агустин был сдержаннее, то не позволил бы себе ироничный смешок. Он относился не к даме, а к сеньору, сидящему рядом с ней, и которого Агустин приветствовал в первую очередь, потом была пара поцелуев, которыми они обменялись с дамой. Он с чувством обнял ее за талию, как будто она могла выскользнуть из его рук, меня это так взбесило, что я почувствовала, как закипает мой мозг.

— Ты видела? — спросил Агустин, когда вернулся ко мне.

— Да, конечно.

— Это единственное преимущество моей профессии, становишься знакомым со всеми на свете… — и тут он поднял указательный палец, направив его на меня. — Тебе заказать еще кофе?

— Нет, спасибо.

— Ну, я не знаю, что ты будешь пить.

Я посмотрела вниз и увидела, что моя чашка практически пуста, я механически мешала кофе в пустой чашке так сильно, что расплескала остатки, и они попали на скатерть.

— Какой ужас! — прошептала я.

— Да уж, — ответил Агустин, протягивая мне свою чашку. — Возьми.

Я аккуратно перелила его кофе, пока он заказывал другую чашку и платил за нее. Я ждала, пока остынет, прежде чем поднести чашку к губам, но руки дрожали. Агустин смотрел на меня.

— Да что с тобой происходит?

— Со мной? — мои пальцы ослабли, и чашка громко звякнула о блюдце. — Ничего. А что может со мной происходить?

Кофе выплеснулся из чашки и залил мне юбку, пропитал ткань и чулки. Теперь кофе обжигал мои бедра, но я сдержала крик боли и злилась на себя за то, что позволила себе обжечься.

— Заказать тебе другой? — спросил Агустин сквозь смех.

— Иди ты в задницу! — огрызнулась я и в бешенстве вскочила с места.

Я не контролировала себя и, видимо, что-то уронила на пол, потому что послышался звук разбивающегося фарфора, осколки которого остались у меня под ногами.

— Теперь ты похожа па Питера Пена после неудачного приземления.

Коричневые пятна разных размеров расплылись по подолу моей юбки, я с трудом сдерживала слезы. Несмотря на это, когда мы вышли на улицу, Агустин перешел на бесстрастный тон, чтобы рассказать мне историю об одном своем друге из колледжа, который жил недалеко отсюда, когда они оба были детьми. Мы медленно удалялись от центра, а я думала о том, что вина Агустина в произошедшем была не так уже велика. Я попросту попала в старую как мир ловушку ревности, мое настроение менялось, пока я шла по улице, поэтому вместо того чтобы развернуться и уйти от него, вместо того чтобы бросить его и пойти домой и никогда его больше не видеть, а именно это я пообещала себе в ресторане, я осталась с ним. Мою юбку испортил вовсе не Агустин, но я не хотела показывать ему, что сменила гнев на милость.

— Я причинил тебе боль?

Вначале я подумала, что он шутит, но беспокойство, которое выражало его лицо, было очень похоже на страх, чтобы быть наигранным.

— Нет.

— Ты хорошо себя чувствуешь?

— Да, — солгала я, потому что чувствовала себя плохо, очень плохо, хотя он никакого вреда мне не причинил. — Почему ты спрашиваешь?

— Не знаю, у тебя странное выражение лица.

— А мне так нравится! — последний гласный я сознательно протянула дольше, чем было нужно, чтобы вытянуть вперед губы, наигранно раздувая щеки.

Мне казалось, что эта гримаса защитит меня лучше, чем громкие вопли или грустно опущенные ресницы. Поэтому я опять солгала, я думала, что так бы поступила на моем месте женщина в голубом платье. Теперь мне следовало размышлять над каждым своим движением, я хотела достичь совершенства и мечтала научиться красиво раздеваться, красиво и быстро.

— Ну, я так не думаю.

Я стала говорить тише, но не отказалась от жестов из этого репертуара, тут Агустин обнял меня окоченевшими руками и постарался заглянуть мне в глаза. Я даже ущипнула себя, я смотрела ему в глаза, пока он касался губами моих губ, но ничего не чувствовала. Я откинула голову назад и тут же ощутила ее вес.

— Жаль, — раздалось слева от моей головы. — Я остался без курицы. Не знаю, что с тобой случилось, не понимаю, но мне это не нравится. — Агустин сделал паузу и посмотрел на меня. — Если бы ты решила устроить для меня стриптиз, я был бы не против.

Я хотела в корне подавить в себе стыд, но все равно покраснела, краска растекалась по моему лицу как заразный вирус. Я сидела на краю нашей импровизированной постели, спиной к Агустину. Я натянула ажурные чулки, обулась, не теряя времени на шнуровку ботинок. Потом надела свитер. Теперь, полностью одетая, я чувствовала себя намного лучше. Обойдя кровать, я прошла в ванную и сняла юбку с радиатора (я повесила ее туда сушиться, после того как простирнула в раковине). Мне страшно не хватало Фернандо, теперь я остро почувствовала это. Я впервые сказала себе, что если бы мы не расстались с Фернандо, вернее, если бы он не бросил меня, то я бы так и осталась маленькой девочкой. В шкафу на кухне я нашла пластиковый мешок, потом заглянула в спальню. Я не хотела, чтобы Агустин заметил мои горящие щеки. Я хотела только попрощаться с ним.

— Прощай.

Агустин ответил мне, когда я укладывала юбку в мешок.

— Посмотрим.

Я тихо взяла пальто, стараясь не давать волн своему огорчению. Потом послышался скрип кровати и шаги босых ног. Я решила поторопиться и, не теряя времени, выскочила на лестничную клетку и вызвала лифт, намереваясь, выходя из дома, с силой хлопнуть дверью.

Я с нетерпением ждала, пока красная стрелка над дверью лифта перестанет светиться и лифт пойдет вниз. Я слышала шаги Агустина, его голова была видна через прозрачную дверь, она отражалась в зеркалах на стенах лифта. Я посмотрела налево, направо — никого. Я стояла перед дверью лифта, нетерпеливо топала каблуками, словно пыталась поторопить лифт, но единственное, что случилось, — это то, что лифт остановился на другом этаже. Дверь квартиры Агустина открылась, из нее вышел сам хозяин, совершенно голый, и направился в мою сторону. Я следила за его движениями в зеркале и видела, как он подошел. Он обнял меня сзади. Неожиданно я почувствовала, как его член уперся в мою левую ягодицу и начал тереться об меня. Я пыталась сопротивляться. Я поняла, что происходит, когда он начал использовать свой основный лексикон.

— Посмотрим, шлюха.

Сказав это, он повернул меня к себе. Я закрыла глаза и молча отдалась ему. Мое тело моталось между его руками как неживое, спиной я была прижата к дверям лифта, потом мы съехали на пол. Я так и не открыла глаза, не разжала губы, молчала, двигалась, насколько это было необходимо. Губы задрожали, и я с силой их закусила.

— Вот так, — услышала я словно сквозь сон. Тут я закричала, кричала долго и очень громко.

* * *

Вначале я не поняла, что произошло, не знала, какой глубины была бездна, в которую я так радостно падала, и не представляла, насколько остры ее крутые склоны, исполосовавшие мою душу болезненными ранами. Вначале я все еще преступно слушалась моего тела и не чувствовала себя ни в чем виноватой.

До сих пор я произносила одни и те же слова — простые комбинации фонем, которые слышала тысячи раз, всегда применяемые в одном и том же контексте. И вдруг все изменилось: я начала подозревать, что каждый раз мое поведение было не естественным, а искусственным, плохо или хорошо сыгранным, но именно сыгранным каждый день. Я слышала знакомые слова и подчинялась им, чтобы сделать последствия своего поведения предсказуемыми для самой себя. Я думала об этом весь день, хотя и не могла понять, хорошее это открытие или нет, так же как не могла не радоваться до мурашек всякий раз, когда воскрешала в памяти голос Агустина. Его голос медленно, как огарок свечи, таял в моих воспоминаниях, пока он говорил: «Посмотрим, шлюха».

Я продолжала думать об этом даже тогда, когда Рейна выходила, чтобы прогуляться и оставляла меня одну в комнате. Я старалась не думать о том, что происходило со мной, когда стояла спиной к зеркалу. Я вытянулась на кровати и задумалась над своей одеждой. Серые фланелевые брюки с белыми полосками, как у гангстера, были немного мне малы, они жали, но подходили к моей фигуре намного лучше, чем американские джинсы, которые я застегивала, предварительно заправив в них рубашку. Я никогда бы не смогла надеть на себя ни одну из блузок Рейны — они бы мне не подошли по размеру. Конечно, я могла, немного покувыркавшись, постараться влезть в ее рубашку, но я решила быть с собой честной. Босыми ногами я сползла на пол, с закрытыми глазами засунула ступни в два черных мокасина и подошла к шкафу. Я хотела оценить гардероб свой и Рейны, но оценить беспристрастно, без предвзятости, поэтому решила перемерить всю одежду. Я надевала брюки по возможности короткие, а жакет, напротив — длинный. Правда, я не была уверена, что когда-либо буду носить подобный ансамбль.

Пока я как можно быстрее раздевалась, пыталась вспомнить, видела ли я когда-либо в жизни что-либо такое же страшное, но не смогла. Я чувствовала, что успокоюсь лишь в том случае, если одежда будет хорошо на мне сидеть. Но мне следовало учитывать все стороны проблемы, особенно то, что этот стиль не был создан для меня, так что я снова подошла к шкафу. На последней вешалке, около стенки висели шотландские юбки, которые мне подходили по размеру. Я надевала их очень давно, на праздник в Мадриде. Мама намеревалась из этой красной ткани сшить мальчишескую тунику, которую Рейна должна была надеть во время рождественского представления в колледже. Она не ошиблась в своем решении, потому что на последнем распределении ролей объявили, что моя сестра должна возноситься к потолку с бумажными крыльями за плечами в роли ангела.

Ну а мне, с такими губами, как всегда, пришлось изображать волхва Бальтазара — все, как обычно.

Я боязливо достала тунику из шкафа с твердой уверенностью, что совершаю постыдный поступок. Я надела ее, я в нее влезла, сделав это спиной к зеркалу, как всегда. Когда я наконец ее надела, то решила посмотреться в зеркало. Но сначала я посмотрела вниз и увидела, что ткань болтается вокруг талии, но в бедрах была мне мала. Мне показалось, что я втиснулась в футляр, но я, тем не менее, не захотела снять тунику. Когда я закончила крутиться из стороны в сторону, поняла, что все еще стою в мокасинах, которые достала из шкафа, но, и сняв их, не пошла искать туфли, потому что интуитивно чувствовала, что могу обойтись без обуви.

Зеркало показало мне ослепительный образ — округлые груди, тонкая талия, крутые бедра, плоский живот, длинные ноги. Мне стало неловко, а головная боль, которая стягивала мои виски, только усилила это чувство. Декольте в виде перевернутого пятиугольника, как те, которые мне так нравились на Эве Перон, открывало полоску кожи, которая была похожа на нарисованную и оттенялась цветом моих фиолетовых сосков. Юбка морщила, это нельзя было исправить, ткань сильно растянулась на бедрах, но, даже несмотря на это, я выглядела прекрасно.

— Хорошо, — сказала я громко, пока смотрела на себя в профиль, — это просто одежда…

Я повернулась к стене и обернулась через плечо, чтобы рассмотреть себя сзади. — Ничего больше, просто несколько кусков ткани, прошитые нитками, для того чтобы люди не ходили голыми по улице. Я снова повернулась, чтобы рассмотреть себя с другой стороны. — В общем, это все равно мое, я не буду это обрезать, и все же… — Я повернулась, чтобы посмотреть на себя спереди. — Какая разница, как одеваться, — современно или как греческая статуя?

Я придвинула стул и села, потом встала и опустилась на колени, наклонилась вперед, присела на корточки, потом снова поднялась, сделала пару поворотов, открыла рот, чтобы придать лицу томное выражение, сморщила лоб. Я поняла, что слова Агустина были пророческими, они звучали в моей голове, слог за слогом. Слова, которые произнес Агустин, напугали меня. Они были похожи на те, что прозвучали недавно, когда я вышла на улицу, надев на себя одежду Магды: «Ты чокнутая, дорогая».

Чемоданы моей матери превзошли все мои ожидания. В них был заключен целый кладезь бесконечных возможностей, которыми я могла воспользоваться без малейших препятствий. До сих пор мама жила в постоянном страхе за меня, она боялась, что однажды ей позвонят из полиции и сообщат, что я уже несколько лет распространяю наркотики. Так что мама была абсолютно счастлива, когда я попросила у нее разрешения поносить старые платья пятидесятых годов, которые хранились в больших картонных коробках. Я собиралась сделать из этих платьев новые наряды, ведь до сих пор мама дарила нам лишь неаккуратно пошитые юбки и блузы, она называла их «утренней одеждой», а еще рубашки с жакетами, то есть «вечернюю одежду», так что мне было необходимо привести в порядок свой гардероб. Мама никогда не разделяла одежду полностью на утреннюю, дневную и вечернюю, платья для коктейлей она носила очень часто, стараясь не испортить их, потому что очень их любила. Ее разрешение было настоящим выражением милости, оказываемой мне, настоящим благословением для меня, потому что было очевидно, что мне придется эту одежду переделывать. Эти платья были слишком узкими для моей талии и широкими для моих бедер. Одежда, которую носила моя мать в двадцать лет, сидела на мне так хорошо, как будто была сшита для меня, а если иногда случалось не так, то моя няня Хуана выказывала бесконечное терпение, сидя около швейной машины.

— Посмотрим, как могут прийтись по нраву девочке эти тряпки, — сказала мама. — Конечно, моя дочь — малышка, и ею останется, да и что скажут люди… С другой стороны ты же видишь, как одевается твоя сестра…

Но не все было одеждой.

В моей голове еще звучали мамины слова, когда я решила купить себе новое дорогое платье, в котором собиралась пойти с Агустином на праздник, о котором он сказал мне недавно. Я решила, что никому не позволю над собой смеяться, а потому, просмотрев журналы мод, отправилась по магазинам. Я исследовала одну за другой самые смелые витрины Мадрида в поиске того, чтобы было бы сделано специально для меня. Я нашла его тем самым днем на улице Клаудио Коэльо, в одном магазине, самом сумасшедшем из тех, которые я встречала в моей жизни. Это был интересный магазин — современная Мекка для девочек из приличных семей, где на вешалках соседствовали костюмы в стиле барокко, украшенные современными вышивками с камнями и стразами и модные короткие расклешенные брюки, которые казались похожими на униформу человека, сдающего койки на ночь, или костюм какого-нибудь глэм-певца. Моя находка была намного скромнее. Черное платье из жатой ткани с глубоким вырезом, оно было похоже на жакет, который нужно носить без рубашки и брюк. Жутко классное.

Когда я стала спускаться по лестницам театра, где в этом триместре расположилась модная дискотека, повторилась ситуация, к которой я уже начала привыкать: я с удовлетворением замечала, как на меня восхищенно смотрят, хотя на такой эффект не рассчитывала. Я увидела Агустина, он спускался на нижний этаж. Наконец мы поравнялись, но тут я вспомнила о нашей разнице в росте. Однажды я спросила у Агустина, раздражает ли его, что я выше. Меня эта выбивало из равновесия, из-за этого я чувствовала себя неловко. Мне казалось, если я сниму каблуки, то он станет выше на целых два сантиметра, но он не позволил, он привык к моим каблукам. Теперь он окинул меня унылым взглядом и спросил с тяжелым вздохом, для чего я их надела, но потом добавил, что как вполне зрелый человек больше не стесняется двух вещей: лысины и роста. «Я ношу лысину весело, но, конечно, не заостряю на ней внимание. И я могу пройти по улице с женщиной, которая выше меня». Теперь я точно знаю, если человек действительно это может, то он настоящий мужчина. Прежде я не понимала, о чем говорит Агустин. Он ответил мне, что я должна была угадать его настроение, и я машинально поднялась на каблуки. Я очень легко и быстро привыкла наклонять голову к нему, когда это было необходимо.

Разница в росте давала мне возможность почувствовать собственное превосходство, но мне было просто необходимо для этого быть рядом с ним, этот факт делал мое пребывание здесь даже более приятным. Когда я шла рядом с Агустином, то замечала, как мужчины следят за мной глазами. Все они были невероятно красивыми. Я читала на их губах один и тот же вопрос и улыбалась про себя: «Я с ним, а не с вами, потому что нам есть о чем поговорить, а вы даже не знаете, что сказать, а еще он вызывает во мне желание». Что происходит? Женщины периодически придирчиво окидывали взглядом наши с Агустином фигуры и лица, а я только улыбалась на это, словно хотела сказать: «Конечно, я тоже все вижу, но мне он нравится». Я не была влюблена в Агустина и сомневалась в том, что он был влюблен в меня. Я сознавала, как сильна наша связь, и спросила себя, могла бы я жить так в течение долгих лет, возвращая разумную часть всего, что я потеряла, когда потеряла Фернандо. Дело было не в одежде, это обстоятельство не могло быть плохим, потому что было, скорее всего, хорошим для меня, потому что я это чувствовала, и я была наивной до встречи с Фернандо.

Несмотря на это, судьба не захотела подарить мне вирус гриппа этой ночью, не дала шанса упасть с лестницы, чтобы сломать щиколотку, не отравила алкоголем можжевеловой водки, не свела с ума этим беспокойным праздником, какими было большинство праздников. Мы пересекли зал огромное количество раз в направлении бара, единственном месте, где мы еще не начали, мы были действительно веселы и развлекались. Тут случилось то, что заставило меня по-настоящему забеспокоиться. Какой-то тип поднял руку и помахал нам, приглашая подойти к себе, Агустин обнял меня за талию и повел туда с безошибочно угадываемым выражением сильного желания на лице, но не оставляя мне другого выбора.

— Привет, Эрнан.

— Привет.

Я подняла глаза и увидела маленькую бородку, а потом, рассмотрев этого человека внимательнее, пришла к выводу, что это было одно из наиболее неприятных созданий, которых я когда-либо встречала. Ему, должно быть, было более пятидесяти лет, и, хотя он даже не удосужился встать, он казался очень высоким. Его тело отбрасывало тень вперед, особенно его уродливый живот, который был не просто огромным, он, казалось, вот-вот взорвется. Я видела гораздо более тучных мужчин, но ни один из них не был так похож на свинью. Я видела мужчин более крупных, но никто из них не казался каким-то внутренне старым, и никогда при этом мужчина не казался таким мужественным и смелым, а Эрнан был именно таким. Он произвел на меня сильное впечатление — его грустное лицо, опущенные ресницы, открытый рот, двойной подбородок. Одна его бровь было поднята, что придавало лицу какое-то отвратительное, мерзкое, выражение, он как-то гадко смотрел на меня — так на ярмарке фермер смотрит на корову.

— Ты не мог бы представить меня твоей подруге, нет? В конце концов, я твой начальник.

Пока Агустин произносил мое имя, я с силой сжала его руку, вернее, я попыталась ее сжать. Другая моя рука отвечала на приветствие Эрнана. Я пожала его руку, вялую и потную, которая скользнула между моих пальцев как рука женственного, изнеженного епископа.

— Привет, — сказала я, чтобы сказать хоть что-то. — Как дела?

— Малена!

Продвигаясь вперед, я не заметила, что я здесь не одна, не обратила внимания на двух женщин, сидящих рядом, и на то, что они отлично слышали наш разговор. Они были похоже причесаны, сидели за столиком, потом подошли к нам. Эрнан пожал их руки, пока медленно и тяжело поднимался, как автоматический механизм, который был запрограммирован только на голос.

— Привет, Рейна!

— Но, Малена! Что ты здесь летаешь? — сестра смотрела на меня так, словно мое присутствие на этом празднике, на который было приглашено семьсот или восемьсот человек, представляло собой чудесное событие.

— Как видишь, то же самое, что и ты, — ответила я, поднимая бокал, — пришла выпить.

— Вы знакомы? — по непонятным мне соображениям Эрнан выразил удивление более сильное, чем Рейна.

— Конечно, — ответила я, — мы сестры.

— Двойняшки… — протянул единственный голос, который до сих пор ничего не произнес, и, прежде чем пас представили, я поняла, кто эта женщина, — примерно сорока лет, натуральная шатенка с седой прядью надо лбом, чистое, без макияжа лицо, жесткие черты лица, за исключением глаз, голубых и круглых. Это была Химена. Она была одета в длинный пиджак лососевого цвета и какие-то брюки, как для игры в поло, узкие. Такой комплект одежды я видела на Рейне не один раз.

— Близнецы, — поправила я. — Не более чем близнецы… И этого с нас достаточно.

Та необыкновенная быстрота, с которой ее муж схватил меня за запястье, заставив посмотреть на него, не помешала мне отметить в ее ответе особенный подтекст, почти фамильярный. У меня не было времени и возможности определить, какую цель преследуют эти люди, у которых в голове — сексуальные фантазии с близнецами. Все произошло очень быстро, и в этот раз я не обратила достаточного внимания на обеих женщин.

— Ты сестра Рейниты? — я кивнула головой, но Эрнан продолжал казаться смущенным. — Серьезно? Но вы совсем не похожи.

— Верно, — подтвердила Рейна, со смехом, который выручил меня, — в общем.

— В общем, вы непохожи, — повторил Эрнан, повышая голос, как будто рассердился. — Ту часть тела женщин нельзя увидеть.

— Эрнан, пожалуйста, не будь вульгарным, — голос женщины трещал, как ручная пила.

— Я чувствую себя так, будто меня расстреляли из пулемета, — ответил он тихо, словно вынужден был произносить каждый слог сквозь зубы, прежде чем дать им прозвучать.

— Эрнан, успокойся, сядь, у тебя закружится голова, ты так ее задрал…

— Не так-то это легко сделать, мой друг…

Я с силой сжала запястье Агустина, пока жаловалась на то, что последняя рюмка, усилила тошноту, которую мне внушала эта компания.

— Это мне напоминает фильм, который я смотрела много лет назад на кинофоруме, на котором я была, когда изучала историю искусств. Я не помню точно, но, по-моему, он был скандинавским… — В этот момент со мной случился приступ дикого хохота, — но как минимум он должен был быть немецким. Я снова начала смеяться, не в состоянии остановиться и заразила смехом Агустина. — Все говорят кучу разных вещей, но никто не поможет мне вспомнить… В общем я раньше была не такой рассеянной.

Мы с Агустином прижались друг к другу, не переставая смеяться, пока моя сестра не пронзила нас взглядом.

— Успокойтесь, — сказала она.

— Рейна… — произнесла я. — Ты не знакома с Агустином, верно? Я очень хочу вас познакомить.

Агустину понадобилось время, чтобы успокоиться, как, впрочем, и мне. Он хотел было сделать несколько шагов к столику наших знакомых, которые сидели справа, так нам удалось бы избежать этого неприятного разговора. Но тут Эрнан, который не отпускал мое запястье, повернул меня лицом к себе.

— Давай, давай! — и он продемонстрировал свою приятную сторону, которая, возможно, была самой отталкивающей. — Значит, ты сестра Рейниты и подружка Квазимодо, и вот еще… Скажи мне, ты с ним спишь?

«Какого черта тебя это волнует», — хотела я сказать, но все же отдавала себе отчет в том, что следует обдумать свой ответ. Мне очень хотелось нагрубить Эрнану, но я сдержалась и ответила:

— Да, конечно, я с ним сплю. Очень часто. Почему ты об этом спрашиваешь? Хочешь куда-то записать?

— Конечно, Агустин и ты, есть чему удивиться.

— Знаешь ли… — и я приложила усилие, чтобы освободить свое запястье от его пальцев.

— Что? — спросил Эрнан с лучезарной улыбкой, не готовый принять вторую часть фразы, которую я оставила на обдумывание.

— Заткнись! — я рассмеялась жутким, грубым, высоким смехом, по сероватому лицу Эрнана я видела, как сильно он расстроился.

Я бросилась искать Агустина. В этот миг я чувствовала в себе столько энергии, что, наверное, могла бы зажечь ртом электрическую лампочку. Когда я встретила его, прошептала:

— Пойдем.

Мои щеки залились краской, глаза блестели, а ноги подкашивались. Агустин все понял и, попрощавшись со своими друзьями перед уходом, рассмеялся.

— Расскажи мне.

Он продолжал смеяться, когда мы забрали свои пальто и вышли на улицу. Я с трудом нашла в моей сумке парковочный талон, когда рассказывала о том, что произошло со мной.

— Надеюсь, что все это тебе не повредит, — сказала я в лифте, который вез нас на третий этаж, неожиданно серьезно.

— Что?

— Ну, моя сестра, то, что я сказала этому типу с радио, и все такое… Он твой шеф. Разве нет?

— А, ну только в теории, — успокоил меня Агустин с улыбкой, пока ждал, когда я дойду до маминой машины, которую у нее одолжила, потому что моя была в ремонте. — Он открыл дверь машины, и я села на свое место. — Он тот же диктор, хотя и стоит у руля.

— По меньшей мере, — я нажала на кнопку, которая регулировала позицию кресла водителя, маленькая роскошь, к которой я не могла привыкнуть, пока подголовник не наткнулся на край заднего сиденья.

— И все же, — продолжил Агустин, который покорно опустил кресло за спиной, чтобы расположиться с комфортом, пока я изворачивалась, чтобы засунуть одну ногу между его ногами, — он большой, даже великий бабник… Ты видела, с кем он водится?

— Так лучше, — сказала я, наклоняясь над ним, — ты не представляешь, как это меня радует…

Я поцеловала его, и мурашки, бежавшие по моим ногам, распространились по всему телу. Рейна, Химена и Эрнан еще плясали в моей голове в ритме какой-то мистической мелодии. «Заткнись!» — приказала я сама себе. Во мне бурлила огромная радость, которая требовала немедленного физического выражения, и я начала двигаться сверху вниз, очень тихо, над телом Агустина, моя талия описывала медленные чувственные круги. Ткань создала контакт с моей кожей, она почти растворилась, потому что я контролировала все этапы процесса, ткань превратилась в желатиновую кучу морщин. Движения были едва ощутимыми вначале, но потом они стали сильнее, а на моей коже отпечаталась пряжка его брюк, она превратилась в раскаленный металл и поставила на мне красное грубое клеймо, которое жгло мой живот, словно пыталось опалить его, ранить, влезть внутрь, вытеснить мою собственную плоть. Только теперь ко мне вернулось былое веселье. Пока я чувствовала, как руки Агустина изучали длину моих бедер, задирая мне юбку и обвивая ее вокруг моей талии, я смотрела на него и видела, что он мне улыбается.

— Давай, шлюха, ты же шлюха…

Я тоже смотрела на него и улыбнулась, прежде чем ответить.

— Ты ничего на самом деле не знаешь.

* * *

На следующее утро я проснулась в прекрасном настроении, умирающая от голода и без намека на усталость. Я поняла, что буду завтракать последней, потому что Рейна уже ушла из дома. Я приготовила себе чудесный завтрак: кофе, которого хватило бы три чашки, шесть тостов из деревенского хлеба с оливковым маслом и солью и круассан на противне с большим количеством крема, чистый токсин, который был адсорбирован моим организмом с такой благодарностью, что я была готова вернуться в кровать и еще поспать. Несмотря на это, я умылась, вымыла голову и пошла на факультет. Я не видела Рейну весь день. Уже был поздний вечер, когда я спустилась по улице купить табаку в ближайшем баре, и там ее встретила, она пила кофе с молоком в одиночестве. У Рейны были воспаленные глаза, как будто она только что плакала.

— Какой сюрприз! — сказала она мне, желая замаскировать свое плохое настроение под фривольным тоном. — Что ты здесь делаешь? Тебе пора уже принимать ванну, готовиться к встрече с Квазимодо…

— Квазимодо, — ответила я без раздражения, — сегодня утром уехал в Сарагосу готовить специальную программу в честь Бунюэля, не знаю, правда, точно где.

— И просмотреть во время выходных все фильмы?

— Точно.

— Как весело! А почему ты не поехала с ним? Ты же такая любительница кино!

— Да, но муж твоей подруги Химены не оплачивает расходы на сопровождающих, — это была ложь. Агустин не приглашал меня поехать с ним, а мне не пришло в голову просить его об этом. Прошлым летом мы вместе ездили на каникулы в Швейцарию, потому что у нас у обоих было время на это, но в этот раз такой общей возможности не случилось. У меня действительно не было времени поехать в Сарагосу, но другого объяснения для Рейны я не нашла.

— Но это не так дорого, триста километров на машине. Отель точно был бы оплачен.

— У Агустина нет машины.

— И никогда не будет. Пока она есть у тебя, ты возишь его и будешь возить… Ведь именно такие парни тебе нравятся, разве нет?

Я спокойно посмотрела на сестру, пытаясь соединить факт присутствия на ее лице синих кругов под глазами со злой остротой ее языка, но ни к какому выводу не пришла.

— Я тебя не понимаю, Рейна.

— Но это же ясно.

— То, что тебе не нравится Агустин, ясно. Но я не понимаю почему. Ты говорила с ним не больше трех минут. Ты его не знаешь.

— Конечно, Малена, не знаю. Но я знаю сотни таких парней, как он, как минимум каждый из них о себе очень высокого мнения. Они, конечно, намного красивее, это верно, потому что должна тебе сказать, твой вкус ухудшается с каждым годом. Фернандо, по меньшей мере, был красивым.

Шестое чувство подсказывало, что мне следует защищаться, но я не понимала, с какой целью она говорит мне все это, поэтому не была готова предугадать опасность.

— У Фернандо не было ничего общего с этим.

— Конечно, было. Потому что Квазимодо тоже самое, что и он, — она сделала драматическую паузу, длинную, наигранную — чуло.

— Послушай, Рейна! — я пыталась рассмеяться, и у меня почти получилось, я продолжила: — Каждый раз, когда я знакомлюсь с парнем, ты мне говоришь одни и те же слова. Разве это нормально?

Она уставилась на свои ногти, потом — на мои, и, наконец, нашла слова, которые как будто никогда не собиралась произносить вслух.

— Я говорю так, потому что не могу больше смотреть на твое поведение. Ты ведешь себя так, что я не удивлюсь, если ты пойдешь продавать…

— Что ты хочешь сказать?

— Нет, ничего.

Вдруг Рейна подскочила ко мне и поцеловала в щеку, крепко обняв.

— Прости меня, Малена, со мной в последнее время очень трудно, я знаю. У меня много проблем. У меня… у меня в последнее время не все идет хорошо, это правда. Я не знаю, что мне делать…

— Но что случилось? — спросила я, чувствуя себя несчастной, потому что не заметила никаких причин, объясняющих дурное состояние духа моей сестры. — Ты больна?

— Нет, не в этом дело… Я не могу тебе рассказать, — она посмотрела на меня и улыбнулась, как будто чувствовала себя обязанной сделать это. — Не волнуйся, ничего плохого не случилось. Это происходит со всеми в мире, рано или поздно. Но, в любом случае, хотя я и напугала тебя, сказав все это, не волнуйся. Если я тебе говорю, что Агустин — чуло, то так оно и есть. Подумай об этом. Сделай мне такое одолжение, ради своего же блага.

* * *

Той ночью я не могла заснуть. Я напрасно пыталась убаюкать себя, думая о другом человек, который мне нравился. Эти мысли всегда согревали мне душу, я воскрешала в памяти теплые воспоминания, которые давали мне необходимый покой. Но теперь я чувствовала себя так, будто меня опустили в ванну, наполненную кипящей водой, или будто я попала в страшный шторм, я все еще продолжала слышать обрывки разговоров из прошлого. Эти разговоры были разными — невероятно длинными, временами возбуждающими, провокационными, сложными, любовными, зависимыми от обстоятельств, разговоры из далеких веков, более далеких, разговоры, построенные по законам ухаживания, по законам обязательной верности. Я вспоминала разговоры, которые велись, когда я получала подарки на день рождения и поздравления с Рождеством. Я вспомнила все эти разговоры еще тем вечером, тем страшно холодным вечером, когда я сильно мерзла в Мадриде. Тогда меня ужасал и тот рассвет, и предыдущий, и бывший до него, но Агустин оделся, чтобы выйти со мной, а когда я его спросила, едем ли мы в ту сторону, он ответил, что мы едем на Каса дель Кампо, и я повернула туда. Я следовала его указаниям, ни о чем не спрашивая, потому что он всегда готовил мне кучу сюрпризов, хотя я к этому никак не могла привыкнуть.

Когда мы подъехали к одному из больших фонарей, которые освещали искусственный пруд, Агустин попросил меня остановиться и припарковаться здесь. Мы вышли из машины вместе на пронизывающий холод. Он сказал мне улыбаясь: «Посмотри на них. Много лет, как я нашел это место. Когда замерзает вода, ничего не остается внутри пруда», и вдруг я поняла, о чем он говорит, внимательно посмотрела, и увидела их, все утки были в воде. Волна огромного возбуждения накрыла меня с головой, по коже побежали мурашки, а волосы на голове зашевелись, как перья этих бедных окоченевших уток. Я заплакала так же сильно, как плакал Холден Колфилд, хотя он был совсем на меня не похож, его предназначение вовсе не состояло в том, чтобы рожать детей. «Эта книга, которая очаровала тебя много лет назад. Ты помнишь? Эта книга, о которой ты сказала, что никогда не читала ничего лучше. Ты еще подумала, что это написала женщина, потому что на книге не было портрета автора». Рейна мне сказала эти слова несколько дней спустя после того, как Химена заявила, что название ничего не обозначает, нет никакого ловца, никакого поля ржи, это только название, которое дают игроку в бейсбол, занимающего определенную позицию в игре. «Понимаешь? Теперь я это знаю, я очень рада, что не читала это. Химена говорит, что нельзя поверить, что тебе нравится такое, еще меньше, что тебе нравится главный герой. Ведь это написано мужчиной, она говорит, это очевидно, что не нужно читать больше, чем пару строк, чтобы понять это…» Рейна не читала романов, нет, только более серьезные книги, работы по антропологии, социологии, философии, психоанализу, книги, написанные женщинами и редактированные женщинами, чтобы быть книгами для женщин. Если бы Холден Колфилд носил имя Маргарет, в таком случае она прочитала бы эту книгу, но его звали Холден…

А я спрашивала себя, что делают утки в центральном парке во время зимних вечеров и ночей, когда вода замерзает, как скользкий каток, превращаясь в смертельную ловушку. Агустин хотел посвятить меня в свою тайну, он показал мне, что утки выбираются из воды, когда она замерзает, и тут я сжала его руку с чувством благодарности, которая по отношению к нему продлится всю мою жизнь. Если бы он сказал, что утки мучаются из-за того, что их лапки вмерзают в лед, если бы он показал мне пару трупов, если бы положил их мне на руки, я бы этого не пережила. А тут я могла поблагодарить его, мне тогда не было и двадцати лет, я не была влюблена в него, мне было бы трудно объяснить его поведение. Я бы не могла влюбиться в юношу, бросившего автомобиль, чтобы пробежать по полю без рубашки… Мне казалось, что этим героем был мой дед и никто другой. Дед выбрал смерть, набросившись на своих убийц как яростный бык. Он был моим дедом. Я выбрала его своим героем, в его душе было нечто большее, чем счастливый инстинкт выживания у уток, помогающий им сохранить жизнь в самые холодные зимы.

Мысль о том, что мама обязательно отвергла бы Фернандо, презрительно обозвав его «чуло», мне очень мешала, потому что я была уверена в том, что она должна видеть в нем только хорошие стороны. Фернандо шел по сложному пути, его поведение подчинялось устаревшей, дефективной, непонятной модели. Это была та же тропа, по которой прошла я, как женщина, которая хотя и не была дурой, но все же немного смахивала на идиотку, всю жизнь наивную; я ходила из дома в кино, из кино домой. И все же я не хотела быть похожей на женщину, которой нужно каждый вечер краситься и одеваться элегантно, только чтобы понравится своему мужу, когда он вернется с работы. Мама советовалась с отцом по поводу самого пустякового расхода, хотя она была богаче, чем он, она жила только для нас, вокруг нас, с нами, в нас, чтобы иметь право шантажировать нас своим постоянным самопожертвованием каждый день. Все это казалось мне жутким, смешным, невообразимым, но я приняла такой порядок вещей, и это решение устраивало меня до этой ночи, когда я ворочалась в кровати не в силах заснуть — ужасная бессонница заставляла думать о том, на что прежде я никогда не обращала внимания.

В моем представлении Рейна не была похожа на нашу мать — ей недоставало жизненного опыта. Мне не приходило в голову, что если бы я родилась пятьдесят лет назад, мне многое было бы понятнее и я не стала бы думать об этом бессонной ночью. Я не подозревала, что если бы я родилась на Севере, где никогда не было гражданских войн, то для меня бы этот вопрос и вовсе не существовал. На Севере родились авторы почти всех книг из библиотеки моей сестры. Я не решалась предположить, что, если бы родилась не в Мадриде, возможно, я никогда бы не услышала это слово, которое в остальных местах Испании, где говорят на кастильском языке, не имеет столько значений.

Люди с высшим образованием говорят на другом испанском языке, в котором нет двусмысленностей, как в языке, на котором говорю и пишу я. «Разве я не чуло?!» — говорил мой отец, возвратившись с работы с гордым видом после удачной сделки, в которой оппоненты согласились с его условиями. «Разве я не чуло?!» — говорила моя мать, когда увольняла дерзкую служанку. Я была уверена под влиянием отца и матери, что чуло — это красивая, успешная, знающая себе цену персона, последовательная, твердая в своих решениях. Я, однако, тогда уже знала, что «чуло», кроме всего прочего, даже в Мадриде, называют мужчину, использующего женщин, продающего их и наживающегося на них же. Если моя сестра и я не произнесли бы свои первые слова в Мадриде, возможно, Рейне никогда бы не пришлось использовать это слово. Но я не могла об этом думать, потому что родилась именно здесь, на Юге, в 1960 году, во время диктатуры, в эпоху, когда было необходимо быть сильными, чтобы стать хорошими, воспитанными девушками. И в этих обстоятельствах нельзя было игнорировать двойные значения слов, которые следовало произносить быстро, нельзя было употреблять устоявшиеся современные словосочетания, потому что таким образом можно получить противоположный результат. Женщины становятся проститутками только из-за неких неверных импульсов появившихся у них под влиянием мужчины, который управляет женщиной и заставляет ее вести себя как шлюха. «И тогда кто я?» — спросила я себя и не нашла ответ, и в последний раз в своей жизни я желала всеми силами быть не кем иным, как мужчиной.

На моем пути не было никакого препятствия, которое бы остановило меня. Я не была готова продавать себя дорого, я не была готова извлекать выгоду из желания мне подобных, я не была готова допустить, что меня оплатят мужчины по той же цене, по которой они продаются мне. Это был вопрос принципа, это было удобно, мое тело было моим, оно внушало мне желания, да, но теперь все стало иначе, теперь принимать обладание моим телом казалось унизительным, не имея возможности отречься от него. Но я этого не сделала.

Я ворочалась и ворочалась в кровати, пытаясь привести в порядок свои мысли, без желания и без понимания, и эта фраза звучала между моими висками как заведенная пластинка. Я слышала ее тысячи раз, в детстве, каждый раз, когда я вела себя плохо, каждый раз, когда врагу вдруг удавалось подколоть меня, каждый раз, когда шла на поводу у зова запретных желаний, когда прыгала в кровати или лезла в кладовку, пли раскрашивала себе лицо губной помадой, тогда мама или папа, или няня били меня по рукам или давали подзатыльник. А теперь, когда я стала старше, они так не делали, но говорили то же самое: «Этого не делай».

А для меня это звучало каждый раз по-новому, так же как и события, из-за которых мама повторяла па каждом шагу: «Этого не делай» или другой аргумент взрослых, но, по сути, тот же самый: «Это не годится», «Уважай сама себя — и мальчики тоже будут тебя уважать». Это они говорили с твердой уверенностью опытных женщин. Рейна говорила похожие вещи на другом языке: «Не лезь туда, думаю, стоит оставить это на время, хотя бы на два или три месяца». Однако это было всегда то же самое «этого не делай», но мне было все равно. Агустин мне показал, что утки вылезают из воды по ночам, когда холодно, и это было хорошо, правда, я чувствовала себя лисицей на охоте, хотя и ничего не пыталась сделать. Я была лисицей, в которой умерло желание публично показываться со своим любовником, сексуальным трофеем. Мое желание красоваться, наряжаться в платья, которые не закрывали, а открывали мою наготу, замерзло. Мне больше не хотелось возбуждать его, заниматься с ним сексом.

Я понимала, что Агустин хочет меня. Когда мы сидели за столиком в каком-нибудь ресторане, я ставила локти на стол или старалась дотронуться грудью до его руки. Когда мы бывали в картинной галерее, я чесала бедро, мне особенно хотелось это сделать во время открытия новых экспозиций. Я объясняла себе это сомнительным влиянием творчества Климта. Я медленно поднимала юбку, чтобы показать кружево длинной черной подвязки, но и этого мне теперь не хотелось делать. Я искала член Агустина, находясь с ним в общественном месте — в барах, кинотеатрах, на праздниках. Когда мы шли по улице, моя рука немедленно забиралась под его одежду, и когда находила член, то сжимала его со всей силы и громко радовалась. Но теперь я ничего этого делать не желала. Я отреклась от своего тела, притворяясь, что больше о нем не забочусь, я старалась лишь привести его в порядок, сделать более сильным, привлекательным, чем оно было до этого. Я была слишком хорошо образована и воспитана, чтобы продолжать свои прошлые выходки, играть в игры, которым не удалось увлечь меня полностью. Я больше не умоляла его громко: «Возьми меня, пожалуйста, возьми меня один раз, возьми меня». Этого я больше не делала. Я страстно желала его семени, я его ценила, уважала, оно мне было нужно как лекарство, теперь я начала жить без него.

Той ночью мне было очень трудно заснуть. Рассвет рисовал длинные линии на стекле, просачивался сквозь щели плохо закрытых жалюзи, когда в комнату вошла Рейна и прямо в одежде бросилась на кровать. Минуту спустя она произнесла очень тихо мое имя, как будто не хотела, чтобы я ее услышала.

— Привет, — ответила я.

— Ты проснулась?

— Конечно.

— Я только что вошла… Скажи мне, что с мамой?

— Все хорошо, насколько я знаю.

— Я хочу сказать, какое у нее настроение?

— Ну… Вроде бы тоже хорошее, думаю.

— Надеюсь. Я хочу поехать в Париж. На три месяца.

— К кому?

— Ладно… Химене предложили очень интересную работу в одной из центральных галерей искусств. Понимаешь? Она собирается поехать туда на пару лет, а если ничего путного из этого не выйдет, она вернется.

— А ты?

— Что я?

— Что ты будешь делать в Париже?

— Я? Ну… не знаю. Сейчас я просто еду с ней. Конечно, я буду изучать французский язык, а потом кого-нибудь встречу.

«А если нет, ты сможешь убирать в доме, — подумала я, — покупать свежие цветы, готовить еду, наберешь пару килограммов, будешь выгуливать собаку, создавать свою жизнь», — обо всем этом я подумала, но не отважилась произнести вслух, потому что этого нельзя было делать. Есть такие вещи, о которые вслух не говорят и о которых стараются даже не думать.

— Спрашивай… — сестра нарушила молчание, которое могло длиться очень долго. Я слышала колебания, в каждом из произнесенных ею слогов.

— Забудь об этом, Рейна, — произнесла я, — тебе не нужно ничего доказывать. В конце концов, на всех не угодишь.

— Ты ничего не понимаешь, Малена — запротестовала она тусклым голосом. Казалось, она вот-вот заплачет.

— Конечно, нет, — согласилась я. — Я никогда ничего не понимаю. Ты, похоже, тоже привираешь, ведь ты давно заметила, что я ничего не могу правильно понять.

— Я влюблена. Ты не понимаешь? Я влюбилась. В первый раз, с тех пор как я выросла, и это вопрос отношений, не вопрос секса, секс не имеет ничего общего с этим. То, что со мной произошло, — другое. Но я думаю, что Химена права. Понимаешь? Она говорит, что… Что нельзя… Что никогда нельзя пренебрегать телом.

* * *

Рейна уезжала в Париж, а я ее покрывала, со всеми немыслимыми подробностями сочиняла для нее алиби, которым объясняла ее поездку и проживание во Франции. Она не хотела, чтобы семье было известно что-то определенное, потому что не хотела сжигать за спиной мосты и обещала вернуться домой раньше или позже. Мне очень хотелось спросить Рейну, на каком этапе находится ее влюбленность, почему она решила принять такие серьезные меры. Но потом я поняла, что никогда не буду вникать в этот вопрос, потому что та малость, что я знала о любовном чувстве, действовала на меня невероятно болезненно.

Однажды бабушка рассказала мне историю, в которую мне было невозможно поверить, хотя я и была ее внучкой. Если когда-нибудь и у меня будет внучка и я расскажу ей эту историю, она, возможно, тоже не поверит мне, никогда не сможет понять, что в тот момент я чувствовала себя плохо, неловко. Мне казалось, что в каждом углу сидит недоброжелатель и тычет в меня пальцем. Это чувство преследовало меня, исключало из основной массы, выделяло меня. Рейна говорила о своей влюбленности как о чем-то обыденном, не придавая особого значения: «Это ничего, это происходит со всеми во всем мире, рано или поздно». Теперь ее слова казались мне точными, потому что все газеты, которые я смотрела, все передачи, которые слышала, все романы, которые читала, все фильмы, которые смотрела, соглашались с ее словами, и в этом Холден не мог мне помочь, потому что он не был женщиной и не мог чувствовать, как я. Когда я напряглась, чтобы оценить собственные чувства, я смогла сопоставить себя с главным героем, стоящим в одиночестве на поле ржи, с героем без пола и страстей. То, что произошло с моей сестрой, было описано отцами современности. То, что произошло со мной, нет. То, что произошло со мной, было описано только в одной книге — Библии.

Рейна могла бы рассказать свою историю за каким-нибудь ужином среди городских студентов средних курсов, и все они слушали бы ее с интересом, все бы ее поняли, потому что ее страдания были современными, она была дочерью своего времени, созвучного с ее взглядами и стилем жизни. Я бы никогда не решилась рассказать о себе в какой-нибудь компании, я даже не могла произнести вслух вещи, которые мне нравились. Я бы умерла от стыда, а никто ничего бы не понял. Кто может понять женщину, искреннюю в сокровенных чувствах, которая проводит время в размышлениях, но не получает от них никакого облегчения? Сама бы я не отважилась ни с кем поделиться на эту тему, но в разговорах с подругами и приятельницами по факультету выяснила, что всех их хоть один раз привлекала какая-нибудь женщина. Со мной же никогда подобного не происходило, меня всегда влекло только к мужчинам. Мне нравились слова, которые умели говорить настоящие мужчины, их руки, голос, запах пота, и это было ужасно, ничего не могло быть ужаснее. Одна и та же фраза звучала без остановки в моих ушах, взрываясь как бомба, я чувствовала себя аморальной. «Эти вещи нравятся только педерастам», — сказал кто-то, я не знаю кто, но от этого было не легче. «Я педераст», — решила я, и мне безумно захотелось заплакать. Я чувствовала себя так плохо, что не могла собраться с мыслями.

Но мне было бы лучше ни о чем не думать. Рейна и все остальные относились ко мне доброжелательно и были уверены в моей внутренней силе, в моей способности противостоять преступным наклонностям, уверены в моей чистоте, способной превзойти нравственную чистоту моей матери и монахинь, хотя последние часто указывали мне на ошибки. Тогда я убедила себя в том, что во мне что-то не так, я чувствовала себя другой, как гайка с дефектом, которая скрипела и истерлась в пыль, обреченная вращаться в направлении противоположном тому, которое ей было указано, парализуя правильное функционирование чудесной, прекрасно смазанной машины.

Северные женщины умеют разговаривать. Главное — выбрать достойный объект для беседы. Мне нужно было найти золотую середину между холодным рассудком и горячим темпераментом, найти этот компромисс и научиться с ним жить. Я хотела научиться жить так же, с головой, на севере, половыми органами — на юге и сердцем — в какой-нибудь стране с умеренным климатом. Но ничего подобного быть не могло, только не с Агустином. Он не чувствовал моего помешательства, я всегда умела вызывать в нем желание.

Когда Рейна посеяла зерно сомнения в моей душе, мне было не больше двадцати. Один росток сомнения пророс, и я начала внимательно его изучать, а кончилось все тем, что убедила себя саму в том, что должна воспринимать как оскорбление каждое из тех слов, взглядов, жестов, которые раньше мне в сестре нравились. «Что с тобой?» — спрашивала меня Рейна, но я не отвечала, хотя временами хотела пойти ей навстречу, ведь невозможно бороться с собственной природой, как бы ошибочна и ужасна она ни была.

В одну из тех ночей, когда я просила Агустина о близости все сильнее и сильнее, он посмотрел на меня со странной улыбкой, кривой и веселой одновременно. Мне нравилась эта улыбка, когда он бормотал сквозь зубы: «Ты чертова шлюха». Я машинально улыбнулась, потом поняла, что улыбаюсь, прислушалась к голосу совести и заставила себя быть серьезной, потом освободила правую руку и дала ему пощечину изо всех сил: «Не называй меня больше шлюхой никогда!» В ответ он тоже дал мне небрежную пощечину, не переставая придвигаться во мне, я снова попыталась ответить на его оплеуху. Каждый раз он отвечал все более серьезно, мы катались по кровати, теперь я потребовала, чтобы он прекратил немедленно и отпустил меня. Я сказала Агустину, что не хочу продолжать, а он меня не послушал и снова назвал меня шлюхой громко, сначала один раз, потом другой, а потом еще раз.

— Ты ведешь себя как корова, это невероятно, — сказал он в конце, целуя меня в висок, и это было правдой. А я прижалась к нему, чтобы совокупиться с ним в последний раз. — Какого черта? Что с тобой происходит? Эй, ты не хочешь со мной разговаривать? — Агустин тряхнул меня с силой, более ощутимой, чем какой-либо из его предыдущих толчков.

— Ты меня изнасиловал, Агустин, — тихо протестовала я.

— Не говори ерунды, дорогая, — ответил он мне более оскорблено, чем я, — не говори мне этого.

— Я просила тебя, чтобы ты меня отпустил, — продолжала я, опустив глаза, — а ты не обратил внимания, ты меня изнасиловал, запомни это…

— Иди ты в задницу! — сказал он в ответ. — Ты сама не прекращала ни на секунду!

Агустин, казалось, разозлился, но не смотрел на меня и всем своим видом выражал уверенное спокойствие, однако его тон стал не таким сдержанным.

— Что случилось, Малена? Это проклятие года. Разве нет? Мы уже целый год вместе, а у тебя ощущение, что мы зря теряли время. Так ведь?

Я отрицательно покачала головой, но он не обращал на меня никакого внимания.

— Может, ты хочешь жить здесь? — спросил он, но я ему ответила вопросом на вопрос:

— Разве мы не можем спать друг с другом как друзья?

Агустин посмотрел на меня так, будто не мог поверить в то, что услышал. Как будто было невероятно, что я действительно произнесла эти слова. Ему понадобилось много времени, чтобы обдумать ответ:

— Нет, не можем.

— Почему?

Мои губы дрожали, я хотела, чтобы мои уши закрылись и ничего не слышали. Я была уверена, что услышу новую версию известной аксиомы о том, что есть женщины для плотского наслаждения и женщины для настоящей любви. Я была убеждена в том, что он меня заслужил, я была женщиной для секса, женщиной для совокупления — шлюхой. Существует ведь два вида женщин, а я из наихудшего класса. Однако он не сказал ничего подобного, а улыбнулся, прежде чем разъяснить мне, что мы не были друзьями.

— Ты разве этого не понимаешь?

Я это прекрасно понимала, но не могла заставить себя сказать это вслух.

— Ты хочешь жить со мной? — настаивал он.

У меня возникло какое-то жуткое желание ответить ему «да», но я сказала: «Нет» и попрощалась, добавив ему, что это навсегда. Агустин мне не поверил, но это было навсегда.

Я решила начать жизнь с чистого листа. Для этого мне следовало научиться контролировать желания собственного тела. У меня было ощущение, что я раздираю себя изнутри — так это было тягостно и болезненно. Я бы хотела вырвать нервы из своего тела, чтобы ничего не чувствовать, я была уверена, что это была та цена, которую требовалось заплатить. Хотя, когда я вернулась домой той страшной ночью, я не почувствовала себя свободнее, независимее, счастливее. Я бросилась на кровать и заплакала, снова прокручивая в памяти то, что произошло. Мне почти удалось убедить себя, что я совершила ошибку, что я порвала не с чуло, а с достойным человеком, и что, может быть, он был бы последним моим возлюбленным. Я уснула с этой мыслью, а в голове продолжала звучать фраза, которую я сама себе сказала: «Здорово. Ты получила, что хотела».

* * *

Я решила не думать о словах. Сантьяго был спокоен, потому что я осталась с ним на ночь. Я не должна была этого делать, но моя лень сыграла в его пользу больше, чем его красота. Ко мне еще не вернулась привычная уверенность в себе, когда он после чудесно проведенной ночи повернулся ко мне спиной, потом снова повернулся лицом и замер. Сантьяго смотрел на меня с нежной улыбкой, был таким красивым и так мне нравился, что я насторожилась. Я подумала: наверняка он что-то скрывает, не может быть, чтобы все так быстро закончилось. Я улыбнулась Сантьяго и поцеловала, желая получить новую порцию удовольствия.

— Что ты делаешь?

Мне показалось, он испугался, когда мои ногти стали нежно царапать его бедра.

— О чем ты думаешь? — спросила я, обхватывая его член ладонью.

— Но что с тобой?

— Ничего… — улыбнулась я. — Кроме того, что я чувствую себя сукой.

— Малена, пожалуйста, не говори так.

Его тон заставил меня остановиться. Я оцепенела, у меня болели шея и глаза. Щеки Сантьяго горели, он покраснел.

— Не говори этого, — произнес он, глядя на меня. — Мне это не нравится.

— Но почему?

Он не хотел отвечать мне, и я добавила:

— Что случилось? Это просто слово, я пошутила.

— Но мы едва познакомились, не…

— Сантьяго, пожалуйста, ведь именно ты решил меня трахнуть.

— Не говори так, черт возьми!

Я села на край кровати и закрыла глаза, у меня не было желания размышлять о своих чувствах. Я много раз говорила себе, что никогда не следует испытывать настоящих чувств.

Никогда в моей жизни ни один мужчина не унижал меня так.

— Это мерзко, — сказала я почти шепотом.

— Очень жаль, Малена, — услышала я шепот за спиной. — Прости меня, я не хотел обижать тебя, но это…

— Что ты хочешь? — произнесла я, не поворачиваясь к нему. — Мне следовало использовать глагол «входить»? Войди в меня, пожалуйста? Это не будет неприлично? Ну а мне — да, мне будет очень стыдно, я никогда не смогла бы сказать что-то подобное.

— Я не… Послушай, есть другие возможности, чтобы сказать об этом. «Я хочу тебя» или… «Я готова», например. Это звучит очень хорошо, я прочитал в одном романе, слышишь? Я думаю, что об этом лучше не говорить.

— Ничего не говорить…

— Да, думаю, так будет лучше.

«Не говорить, — подумала я, — но не говорить — значит не жить, умереть от тошноты». Несмотря на это, мне не было противно, когда он нежно распластывал меня на простынях, когда залезал на меня, ведь много усилий для манипуляций над таким хрупким телом не требовалось. Я млела, когда он вытягивал руку, чтобы погасить свет, когда ждал от меня взаимности, причем делал это, не разжимая губ. В такие моменты меня не тошнило.

— Мы могли бы начать в понедельник? — сказал он мне прежде, чем заснуть, между двумя зевками.

— Что? — ответила я.

— Занятия английским языком.

— Конечно.

* * *

В течение пары месяцев я приходила к нему по понедельникам, средам и пятницам. Тогда мне казалось, что это замечательное времяпровождение. Сантьяго был исключительно усердным, но плохо одаренным, чтобы изучать языки, хотя одновременно тонким человеком, но даже это примирило бы меня с ним, если бы он не вел себя так, как себя вел. Я была готова закрыть дверь и больше сюда не возвращаться. Я уже решилась на это, но ни в первый день, ни на следующий, ни на третий я не ушла. Мне все время казалось, что Сантьяго плохо думает обо мне, но мало-помалу я привыкала к нему, он не сильно приставал ко мне, его лицо всегда выглядело как-то театрально, словно он специально отрабатывал свой угрюмый, неприязненный взгляд человека, у которого ничего не получается, перед зеркалом.

Сантьяго всегда был вежливым, и от этого становилось еще хуже. Он не пытался изменить окружающую реальность, он был оптимистом и старался с радостью воспринимать жизненные невзгоды. У него была очень завышенная самооценка, он не рассматривал вероятность того, что иногда может ошибаться, поэтому я даже не пыталась усомниться в правильности его решений. Его интересы кардинально отличались от моих и были сосредоточены в профессиональных областях, в которых я совершенно не разбиралась. Я всегда старалась ко всему подходить критически, поэтому долгое время с завидной настойчивостью противилась любовному чувству, ведь слишком долго мне казалось, что я вообще уже никогда не смогу испытывать ничего подобного. Я страдала от почти полного отсутствия у Сантьяго чувства юмора, он не обращал внимания на мои саркастические выпады, игнорировал мои убийственные метафоры. Он не любил слова и не играл с ними. Ему нужны были только хлеб и вино, а его простота убеждала меня в том, что я всегда смогу на него положиться. После седьмого урока Сантьяго посчитал возможным меня поцеловать. Он никогда не приглашал меня с ним выпить, не просил подождать его, не использовал никакого другого предлога, чтобы задержать меня. Однажды я уже было взяла сумку и обернулась, чтобы попрощаться, как вдруг он подошел и поцеловал меня. Сантьяго был обнаженным…

Его красота поразила меня так же сильно, как и в первую ночь. Я оценила гибкость его тела, рельеф мускулов, стройность бедер, соблазнительную гладкость кожи. Я трогала, гладила, целовала, кусала, облизывала миллиметр за миллиметром его прекрасное тело, но почему-то оно меня не возбуждало. Постепенно я перестала себя контролировать, стала покорной и кроткой, какой никогда не была, и с большим трудом управляла собой, словно впала в транс.

Ведь я стремилась именно к этому, говорила я себе по дороге домой. Теперь я хотела другого — настоящей любви, чистого чувства, растворяющего в себе желания. Я шла, вспоминая имена прежних поклонников, которых бросила. Мною овладел страх, что я теряю приоритеты в жизни. Передо мной вдруг открылась другая жизнь, не та, которую я знала до сих пор. Это был самый сильный вызов изо всех вызовов, которым я не подчинилась раньше, теперь я поняла, что, возможно, долгое время ошибалась. Что было у меня в прошлом? Враждебная действительность, где я постоянно искала средство, чтобы обезболить мои раны, теперь я должна позволить себе погрузиться в новую реальность с головой, понять, каково это — любить и быть любимой. Я больше не хотела быть несгибаемой женщиной, без тихой надежной гавани и поддержки, которая всякий раз старалась с головой уйти в работу. Я никогда не чувствовала себя такой уставшей, такой подавленной от проделанной работы. Я видела белую простыню, белейшую, гладкую, возможно, все еще теплую, на ней не было ни единого шва, ни одной складочки, она выглядела новой. Мне казалось, что в этом мягком мире из белой ткани не может случиться ничего ужасного, ведь такой лоск не мог быть результатом действия щелока.

Я вышла за Сантьяго замуж, но я никогда не любила его по-настоящему, этого никогда не было. Я любила иначе, больше всего любила саму себя, но при этом я любила себя недостаточно. Я любила отсутствие проблем, этот бесконечный штиль. Наша жизнь текла спокойно, казалось, этому вялому благополучию не будет конца, мы словно шли по накатанной колее, ровно и медленно. Мне казалось, что я еду на велосипеде по очень гладкому асфальту, мои бесчувственные ноги нажимали на педали без усилия, я легко двигалась вперед. Вокруг меня витала удушливая паутина, невидимая, но дурно пахнущая, мои руки лежали на металлическом руле, поэтому я не могла зажать нос. Я наслаждалась этим безветрием, я нуждалась в нем, наверное, поэтому я смешивала его с понятием покоя. Но я не старалась тянуть одеяло на себя, мне не казалось, что я принесла ради него в жертву свое прошлое. Тогда мне было трудно, а теперь в моей жизни более не было ни споров, ни слез, ни страхов. Теперь больше не было пытки телефоном, который слишком часто звонил, а теперь не звонил вовсе, прекратилась пытка ужином, потому что мой муж, в отличие от других мужчин, никогда не смотрел на других женщин, когда был со мной, и пытка думать о возможной потере, потому что я была уверена, что не могу потерять Сантьяго, ведь это никогда не входило в его планы, закончилась пытка обольщением, потому что он был невероятно хорошо воспитан для того, чтобы пытаться воспитывать меня, и пытка дурными инстинктами, потому что рядом с ним я была сама собой. Время шло так быстро, так глупо, как будто ничего не происходило, до того дня, пока без предварительного уведомления он не похитил меня, тогда же он начал говорить о свадьбе. И я согласилась, мы начали смотреть квартиры, мебель, ходить в банки, которые предоставляют ипотечные кредиты. Все ночи, прежде чем уснуть, я спрашивала себя, все ли у меня хорошо, и каждое утро, просыпаясь, я отвечала себе, что да, потому что со мной все было замечательно, я была в покое. Теперь я была уверена, что не совершаю ошибки.

Я превратилась в обыкновенную женщину, как говорится, в кого-то в высшей мере сильного и настоящего. Я решила, что у нас нет денег, чтобы купить дом, и отказалась меняться на шале на окраине города. Я прошла все этажи в одном мадридском доме, поднялась по восьмидесяти метрам ступеней, потом десять метров по коридору, на Диас Порльер, доме, находящемся почти на углу с улицей Листа. Фасад дома был очень хорошо освещен, здесь было центральное отопление, хотя и очень страшный лифт, квартиры отдавались по дешевке — 34 000 песет в месяц в 1983 году, это была настоящая находка, так говорили. Я успокоила хозяина, заключила договор, выбрала строительную артель, договорилась с рабочими, нарисовала для Сантьяго полдюжины планов. Я точно все рассчитала, купила материалы, выбрала всё вплоть до модели ванны и жила нескольких месяцев в безумии цен, чисел, доставок, рекламы, сроков и платежей. Сносила с надменной стойкостью разговоры штукатура, парня из Парлы, который мне очень нравился, так сильно, что я чувствовала себя, словно передо мной был не человек, а сломанный семафор, не пропускающий меня вперед. Когда все работы по дому закончились, я почувствовала себя очень хорошей хозяйкой и была очень довольна и горда собой.

Теперь, когда у меня больше не осталось нерешенных дел, пришло время примерить белое платье, и тут на меня напала ужасная тоска. Две последние недели заставили меня вспомнить худшую из зим моей жизни, так что я опять начала делать глупости. Сначала я позвонила Агустину, а трубку на другом конце провода подняла девушка. Я растерялась, потому что не знала, его ли теперь этот номер. Я даже не была уверена в том, что та женщина, которую я услышала, находится в его доме, ведь прошло три года после того, как мы последний раз с ним виделись. Потом позвонила в Hamburger Rundschau, их старый номер, конечно, не изменился, и дала последнее объявление, потому что Фернандо все еще жил в моем сердце. Временами память о нем колола меня в сердце, как портниха иголками, которыми прямо на мне наметывала шлейф.

Я собиралась проститься с одиночеством. Один раз подруги согласились пойти в японский ресторан, тогда мы очень много выпили. Больше пить они не хотели, так что мне пришлось сесть в машину, а, въезжая на Колон, я повернула и проехала на улицу Гойи, изо всех сил борясь с собой, потому что у меня было ужасное желание отправиться на поиски мужчины, причем любого, который мне понравится, который позовет меня от первой стойки первого бара, большой или маленький, красивый или уродливый — мне было все равно. Важно одно: мужчина, с которым я могла бы поговорить без стеснения. Я очень быстро доехала до улицы Диас Порльер, почти на углу с Листа, удачно припарковалась, открыла дверь ключом в первый раз, потому что до сих пор лишь изредка посещала мой новый дом, в часы работы привратника, и поднялась на лифте на пятый этаж. На этаже пахло свежей краской и лаком, мебель была составлена в кучу, что-то завернуто в целлофан. Все эти старые вещи стояли вплотную к девственно-белой стене, закрытые от солнца двумя старыми дорожными одеялами, словно я сама их заставила смотреть на неменяющийся пейзаж этого домашнего храма — белого, сырого, невероятно чистого.

— Твой муж был очень странным человеком, бабушка, живым и мертвым одновременно, — доверилась я, не глядя ей в лицо. — Я очень горжусь тем, что я твоя внучка.

Пока я разматывала самое маленькое кресло, вспомнила, как в последний раз смотрела на него тем утром, когда вошла бабушка и прервала мои размышления.

— Что ты делаешь здесь, Малена? — спросила она меня.

— Ничего. Просто смотрю на тебя, бабушка.

— Это не я.

— Конечно, это ты. Я всегда видела тебя с завитыми волосами.

Я подумала, что бабушка снова рассердилась, но она не стала ворчать, только еще сильнее обняла.

— Твой отец никогда тебе не рассказывал ничего об этом, правда? — сказала она, наконец, а я покачала головой. — Ну тогда не говори никому о том, что знаешь, не рассказывай никому, даже твоей сестре. Запомнила? — бабушка сделала паузу и посмотрела на меня. — Это не очень важно, особенно теперь, это очень старая история, но в любом случае…

Тут я решилась попросить у бабушки эту картину. Я сказала ей, что мне бы хотелось иметь эту картину, и она мне ее подарила. Когда папа пошел нас искать, бабушка сказала ему в присутствии меня и Рейны, что если она умрет раньше, чем я покину дом, то она бы хотела, чтобы он сохранил эту картину для меня, и чтобы передал ее мне, когда у меня появятся собственные стены, где я смогу ее повесить. Потом, прощаясь, бабушка сделала кое-что более важное: с редким проворством она протянула руку и сжала мою ладонь. В другой ее руке был маленький ящичек из серого картона, вроде футляра для драгоценностей, который она мне протянула. Я не хотела открывать подарок, пока не останусь одна. Внутри оказалось два земляных ореха в скорлупе — наиболее старые и ценные из сокровищ.

Я пошла в гостиную и села напротив портретов своих предков. Родриго смотрел на меня с шутливой улыбкой под черными усами, густыми, кокетливо смазанными и подкрученными. Он мне всегда казался очень счастливым типом, довольным своими украшениями, дорогим костюмом и элегантностью; эта завитая прядь, уложенная с огромной заботой, такие белые зубы, губы цвета свежего мяса… Той ночью я увидела что-то новое в лице, которое так хорошо знала, что неуловимо новое было спрятано за его широкой улыбкой, которая неожиданно показалась мне злобной гримасой. Без усилий я воскресила в голове голос дедушки, эхо которого, повторялось словами: «Ты из моих, Малена, из моих, из крови Родриго». Потом ему на смену пришло беспокойное кудахтанье Мерседес, тоже звучавшее эхом: «Это плохая кровь, и очень важно то, что она ее наследовала. Она не может бороться против дурной крови». Бабушка смогла разбудить в моей памяти и объединить все эти разрозненные фразы. Голос бабушки, разбитый голос курильщицы с эмфиземой, гремел в моих ушах, сжигая мое горло, разрывая мои внутренности, вызывая, мучительные боли в кишках. Ее слова казались мне самыми глубокими, они застигли меня врасплох: «Ни сожаления, ни стыда». «Ты одинокая», — сказала я сама себе, я кричала на себя, почти в бешенстве. «Нет ни стыда, ни совести…» «Это мужчина должен стать мужчиной твоей жизни», но, когда я сказала себе это, мне сильнее всего захотелось заплакать.

Три дня спустя я с любопытством наблюдала за своей собственной свадьбой. Из всех приглашенных по-настоящему меня волновала только Рейна, она была единственной, чье мнение меня интересовало.

* * *

Когда я вышла замуж за Сантьяго, уже знала, что он не ест блюда из требухи, хотя и родился в Мадриде. Потом мало-помалу я обнаружила, что еще он не ест устриц, съедобных ракушек, морских ежей, улиток, осьминогов и ничего жареного. Также он никогда не пробовал копченое мясо, уши поросят, хвост вола, перепелов, уток, куропаток, зайцев, фазанов, кабанов, косуль и ланей и прочую дичь. Поначалу я не знала ничего — как для него готовить, где и у кого покупать, какими руками дотрагиваться — чистыми или грязными. По каким-то собственным соображениям Сантьяго не употреблял продукты из мяса, приготовленные в домашних условиях. Поэтому он не ел кровяные колбасы и иберийскую ветчину, которую посылала моей матери сестра Марсиано из Альмансильи, ничего, что могла бы забраковать санитарная инспекция. Я не осмеливалась готовить мужу блюда со свежей зеленью, никакой спаржи, сахарной или обычной свеклы и, конечно, никаких грибов, единственное исключение — шампиньоны (так как их можно было хорошо промыть). Он с невротической скрупулезностью осматривал листья капусты и салата и промывал каждый лист под струей холодной воды, отряхивал, счищая кажущуюся грязь цилиндрической щеткой, которой я пользовалась для чистки ваз.

Сантьяго ненавидел перцы, включая самые нежные, но ел горчицу, лук и чеснок и мог съесть целиком испанский перец, не самый большой, конечно. Он не разрешал хранить майонез в холодильнике и несколько часов даже в герметичной посуде, потому что единственный способ предупредить сальмонеллез, с его точки зрения, — немедленное уничтожение соуса. Когда все было готово, муж просил меня принести ему сковороду, кастрюлю, противень или другую металлическую посудину и сам накладывал приготовленное блюдо, но делал это так неаккуратно, что вилка или конец шумовки начинали царапать антипригарную поверхность. Он царапал ее, и мне потом приходилось выкидывать сковороду, потому что в противном случае никто не мог гарантировать, что еда не пропиталась канцерогенными веществами, ведь теперь олово могло вытекать без проблем наружу из этих царапин. Сантьяго пил только минеральную воду, потому что не выносил привкуса хлора в воде из-под крана, и покупал новую зубную щетку каждый месяц. Когда он был готов приступить к десерту, то сначала звонил по телефону, затем возвращался к столу, брал миску для апельсинового сока и выжимал туда три апельсина. Мой муж неукоснительно выполнял этот ритуал: он был в настоящей зависимости от витаминов. Но его контроль этим не ограничивался. Сантьяго проверял меня и все, что я делала по дому. Его контроль распространялся во всех направлениях, думаю, что в глубине души он стремился контролировать весь этот необъятный мир.

В первый день, когда я проснулась в своем новом доме и вошла на кухню с намерением разложить по местам сковороды и кастрюли, то нашла оставленную для меня записку на дверце холодильника. Я узнала почерк моего мужа — прописные буквы обычного размера, написанные с пробелами, которые появлялись, когда он хотел подчеркнуть важность какого-либо дела. Из этой записки выходило, что указания следовало исполнить с особой точностью и уважением, ведь мне нужно было заслужить его доверие! Сантьяго приписал внизу, что я не должна нарушить ни одно из его условий. Дочитав до конца, я рассмеялась открыто и весело, потому что теперь почувствовала собственную значимость для него, я знала, что он будет мне благодарен. Правда, когда я пошла в магазин, мне пришлось приложить немало усилий, чтобы найти то, что ему нужно, ведь с большинством продуктов у него были натянутые отношения.

— Что это, сало?

Мясник кивнул с улыбкой.

— Мне это не нравится.

— Как это нет, женщина? Сюда привозят только самые лучшие филейные куски!

— Конечно, только с жилами.

— Какими жилами? То, что наверху, это сало. А что до другого, да, кости, но без них мясо не будет иметь ни вкуса, ни запаха. Сделай мне одолжение, возьми. Вы сможете съесть это, я гарантирую.

— Нет! — воскликнула я, думая о том, что следует сказать на самом деле. — Мой муж это не ест, серьезно. Дай мне лучше филе из бедра.

— Из бедра? Но это мясо будет очень жестким, а стоит почти так же. Бедро очень хорошо для паштета, туда оно хорошо подходит. Я не говорю, что нет, но то, что я тебе только что показывал, подходит намного лучше. Давай, бери, не стоит даже сравнивать.

Сеньоры, которые стояли за мной в очереди, смотрели на меня как на круглую дуру, и рано или поздно одна из них, как правило, более старшая, вступала в разговор сострадательным тоном.

— Не бери этого, дочка, он дело говорит. Оно чистое, это верно, да, и на вид красивое, но вовсе не предназначено для того, чтобы это есть.

«Если бы мой муж его не ел…» — хотела было ответить я. Конечно, я была очень раздражена, когда мне приходилось просить у лавочника самую безопасную ветчину. А он не понимал меня и повторял: «Вы не желаете кусок свинины… Но как это вообще возможно?! Почему вы вообще так говорите?!» Потом мне пришлось поспорить и с торговкой птицей о пресловутых гормонах, которыми накачивают куриц. «Зачем вы кладете мне эту дрянь?!» Я поругалась с продавцом из рыбного отдела, потому что он положил мне в пакет что-то не то, у большой розовой креветки была темная голова. «В них есть красители?» Красители были под запретом, потому что все, что накачивают ими, только кажется свежим… «Мне нужна твердая корка!» Я поругалась с булочницей, потому что она пыталась продать мне домашние бутерброды с медом, который ей привозил каждый неделю пасечник из деревни на Гвадалахаре. «Они очень вкусные, правда, тают во рту. Это лучшее, что есть в моем магазине», — уговаривала меня продавщица, а я накладывала в сумку квадратные бисквитные пирожные, абсолютно безвкусные, но приготовленные без капли животного жира.

Сантьяго многое не ел, и эта его гастрономическая особенность входила в комплект экстравагантных ограничений, включая и вполне терпимые. Многое изменилось в распорядке нашего дня. Примерно через шесть месяцев после свадьбы я смирилась с тем, что нужно делать два сорта покупок, готовить два обеда, и два ужина, и два завтрака. Но моя жизнь мало-помалу приходила в нормальное русло, спокойное с виду, а на поверку достаточно проблемное, я постоянно была на взводе, напряжение росло, и я была уверена, что недалек тот день, когда я решу взбунтоваться и разрушить нашу семью. Мне стоило огромных усилий признать тот факт, что Сантьяго не влюблен в меня, и еще больших — чтобы понять, что, несмотря на это, он зависит от меня в стольких вещах, и так же сильно, как маленький ребенок, и что ему, такому беспомощному, такому ранимому, привыкшему сочувствовать лишь себе самому, даже в голову никогда не приходит, что я тоже нуждаюсь в ласке. Он никогда не был ласков со мной, как были ласковы более суровые и жесткие с виду мужчины, ему это было абсолютно не свойственно. Он не пытался сделать вид, что ему нравится моя одежда, волосы, украшения. «Ты есть ты, ты существуешь, независимо от этих вещей», — говорил мне иногда Сантьяго, а я все равно чувствовала себя неуютно и подавленно, потому что он никогда не заигрывал со мной, не шлепал меня по попе. Сантьяго никогда не говорил мне, что я красивая, не смотрел на меня с вожделением, даже изредка, когда торопливо раздевал меня, или когда я выходила из ванной, или когда была безупречно одета, причесана и накрашена. «Ты выглядишь хорошо, даже слишком», — оставалось ему сказать. Всегда я казалась Сантьяго «даже слишком», и так почти во всем.

Однажды солнечным весенним вечером мы отправились за покупками, а когда выходили из магазина с пакетами наперевес, небо за пару минут потемнело и началась сильная гроза, одна из тех, что быстро заканчиваются, но успевают промочить до нитки. Мы вошли в дом в мокрой одежде с отвратительным ощущением, будто вымазаны ржавчиной с головы до ног, и тут я попросила Сантьяго, чтобы он меня помыл. Раньше Агустин иногда мыл меня, и мне нравилось, когда он это делал, но Сантьяго лишь посмотрел на меня ошеломленно и спросил: «Зачем?» Больше я его ни о чем не просила. Меня не надо было просить, я делала все и в принципе делала хорошо, но муж словно не замечал моих стараний. Он по привычке никогда меня не благодарил, а когда что-то не клеилось (ведь и у меня бывали трудные дни, ученики часто выматывали, так что я оставляла до следующего дня поход в банк или на рынок), мой Сантьяго реагировал так, словно совсем не понимал, что произошло. Постепенно у меня не осталось никакого желания заниматься делами, обустраивать дом, обставлять его, украшать, учиться готовить и начинать зарабатывать деньги уроками английского языка три дня в неделю, быть действительно сильной мне не удавалось.

Скоро у меня возникло ощущение, что я несправедлива к мужу, потому что в действительности Сантьяго не делал ничего, почти ничего, что было бы действительно достойно упрека, и, без оглядки на его раздражающие мании, у него и не было всех теоретических и практических недостатков плохих мужей. Он действительно очень много работал, гораздо больше, чем было условлено по его рабочему договору. Я думаю, только поэтому у нас получилось прожить вместе столько времени. Он не пил, не играл, не употреблял наркотики, не транжирил деньги, не гнул меня в бараний рог, никогда не использовал в отношении меня никакой силы, никогда не протестовал, когда я ему сообщала, что тот или иной вечер у меня занят, временами подряд два вечера, без него; он не судил моих друзей, хотя я знала точно, что они ему не нравятся, он не пытался ввести меня в круг своих друзей; у него не было матери, а его старшие сестры были поистине волшебницами, они обходились со мной гораздо лучше, чем я с ними, может быть, потому что я стала для Сантьяго такой же, как они, старшей сестрой, только более близкой. Он не мог жить без меня, я в этом уверена. Когда Сантьяго приходил домой, почти всегда темной ночью, он снимал галстук, располагался в кресле и рассказывал мне в подробностях, как провел день на работе, какие решения принял или собирался принять, где, с кем, что ел, как себя чувствовал, какое вино выбрал, когда, в какой именно момент дня наткнулся на витрину, где были перчатки, которые ему подходили, сколько времени он сомневался, как в конце концов вошел и купил их. Я слушала его и почти ничего не рассказывала про себя, потому что только в редких случаях мне казалось, что произошедшие в течение дня события настолько важны, что о них стоило рассказывать. Моя работа нравилась мне постольку, поскольку ничуть не обременяла. Она находилась близко от дома, и никаких сюрпризов не случалось. Я занимала утром очередь и получала группу праздных домохозяек, которые только и думали, что о носках, они уже совсем забыли, когда брали книгу с текстами в последний раз. Но моя мать никогда не верила в то, что моя работа настолько неинтересная, поэтому на протяжении нескольких лет мне приходилось придумывать для нее смешные истории, якобы случившиеся на работе, я рассказывала ей их по вечерам. Потом после пяти дней спокойного одиночества и двух часов болтовни с матерью наступал конец недели.

Классическая суббота того времени выглядела так: Сантьяго усаживался перед телевизором, включал видеомагнитофон, вооружившись тремя пластиковыми коробками со шпионскими фильмами. Я постоянно спрашивала себя, хотела бы я иметь мужа, похожего на дедушку Педро, с его страстью к походам налево, то есть если бы мне пришлось делить моего мужа с какой-нибудь Теофилой. В конце концов я пришла к выводу, что предпочла бы жизнь Теофилы участи моей бабушки, если бы Сантьяго смотрел на меня с невинной улыбкой, умоляя, чтобы я сосредоточилась на фильме. А вместо этого муж говорил мне: «Если тебе нечем больше заняться…» — и тут я не только чувствовала себя несчастной, но и начинала стыдиться самой себя и пыталась навсегда изгнать эту жестокую и абсурдную фантазию. Я внушала себе, что должна стать достаточно взрослой, для того чтобы понять, не отказываясь любить его, что мой дедушка не был хорошим мужем ни для кого, но временами мне все казалось иначе.

Когда это случилось, Сантьяго не понял, что мое терпение на исходе. Мне, конечно, самой следовало поговорить с ним, почувствовать ситуацию. Я уверена в том, что он даже не мог предположить, что эта деталь обладает такой важностью для меня. За почти два года брака и время ухаживаний ничего подобного не случалось, потому что Сантьяго старался принимать решения за нас обоих. Я ни о чем долго не волновалась, все дни казались мне похожими один на другой. Я знала, что ему во мне многое непонятно, и он часто указывал мне на это, говоря: «Все это так же мое, как и твое». Он часто использовал это рассуждение, ему оно казалось таким же правильным, как на публике заявить, что он очень сильно хочет меня трахнуть, это было так же очевидно, как и то, что я должна была говорить правду моим врачам, это было естественно, а значит, правильно.

Мы были дома, мы ужинали в первый раз с двумя друзьями Сантьяго, такими же экономистами, в их голове ничего интересного не содержалось, и с их женами — одна на шесть лет старше меня, другая только на три года. Они обе работали на предприятиях — одна юрисконсультом, другая — аудитором, и обе одинаково мне неинтересны.

По какому-то странному правилу мы расселись по половому признаку, Сантьяго сидел на почетном месте, во главе стола, по обеим сторонам от него были оба парня, а я сидела на противоположной стороне; по обеим сторонам от меня сидели их женщины, с которыми, по общему мнению, у меня должно было быть больше интересных тем для разговора. Они вели разговор о средстве от ожирения, обменивались информацией о том, сколько раз в неделю они взвешиваются, как ведут учет результатов, чтобы наблюдать динамику изменений. Потом они спросили меня, контролирую ли я свой вес. «Не контролирую», — ответила я. Я старалась казаться гостеприимной хозяйкой, но не могла говорить о том, что меня не волновало. «Я хочу сказать, что не вникаю в это, я не толстею, не худею, я ем, все, что хочу. Я никогда не думала об этом». Потом я сказала, что не знаю, зачем вообще говорить обо всей этой ерунде. «Но разве так можно?» — запротестовала та, которая сидела справа от меня, и тут я ей выдала все, что думаю о них, и тогда все, даже мужчины, посмотрели на меня как на сумасшедшую. Мне было бы интереснее поговорить о законе Бойера, но мои собеседницы встали из-за стола. Потом я успокоилась и была невозмутима весь остаток ночи, лишь мучилась вопросом, почему Сантьяго смотрел на меня такими ошалелыми глазами. Когда мы остались одни, он спросил меня, что я выиграла этим скандалом с его друзьями, а я его не поняла. Конечно, он нашел способ заставить меня поговорить об этом, он спросил, всегда ли я так разговариваю с чужими людьми, потому что это настоящее свинство, действительно ли я так думаю о людях, как говорила на этом ужине. Я ответила утвердительно. «Но это не имеет для меня значения, — сказала я в конце концов, — я уверена, что не виновата ни в чем, тем более что мужчин не волнуют наши разговоры». «Твой кузен не обратил бы на это внимания, верно?» — намекнул Сантьяго мне с долей иронии. «Конечно, — ответила я, — моего кузена это не напрягало». «А я, значит, веду себя, как свинья», — заключил Сантьяго. Я подумала, что не слишком подхожу ему. Стандартно мыслящим мужчинам нужны такие же женщины, но не винил меня. Мы больше не говорили об этом.

С этих пор я поняла, что не нравилось Сантьяго, но в тот раз я не была виновата, потому что не знала, по каким правилам он живет, хотя я никакие правила не признаю. Я до сих пор помню его лицо в тот момент: раздувшиеся ноздри, сжатые губы, морщины, сложившиеся в смешную гримасу, выпученные от тошноты и страха глаза. Я бы плюнула ему в лицо, но у меня даже не было времени, чтобы собрать побольше слюны во рту. Он повернулся, чтобы войти в меня, протянул руку до столика, дотянулся пальцами до ящичка с носовыми платками, вытащил по меньшей мере дюжину, которую сжал предварительно ладонью своей левой руки, и этой самой рукой помог себе снова выйти из меня. Потом почти прыжком он вскочил с кровати и побежал в ванную, пока я продолжала лежать, опрокинутая навзничь, и глядела на него.

— Да, — сказала я громко, хотя он не мог слышать меня, — беги в ванную, кусок дерьма.

Тут я поняла, что мои прежние страхи перестали меня мучить, у них истек срок годности, как это случается с йогуртом, давно стоящим в холодильнике, или забытой где-нибудь таблеткой. Тогда же я вознамерилась представить себе, как пришла сюда, какие странные и волнующие обстоятельства привели меня к этой кровати, я реконструировала свои чувства без усилия и не ощутила никакого волнения. В двадцать шесть с половиной лет я не могла предвидеть будущее, которое было похоже на огромный и заманчивый пакет, который можно открыть однажды, когда бы я утомилась, когда у меня было бы желание, когда у меня все было бы хорошо. Мое будущее началось, не спросив у меня разрешения, как в любом из шпионских фильмов, в которых невозможно понять интригу, если смотришь фильм не с начала. Время не остановилось, и все же, как мне казалось, оно не двигалось. Это открытие не отняло у меня силы, но погрузило в новый страх, победивший все прежние. С этой минуты я не думала о том, какой тип мужчин мне подходил, я думала о будущем.

* * *

— Ты мне ничего не скажешь?

Рейна повернулась пару раз на каблуках, прежде чем одарить меня сияющей улыбкой.

— Нет, — ответила я. — Хочешь кофе?

— Да, спасибо… — тихо пробормотала она, разочарованная моим ответом.

Я, как правило, не пила кофе в это время суток — была половина второго дня, — но неожиданно для себя самой решила, что было бы неплохо побыть наедине с сестрой. Мне хотелось успокоить ее и приободрить. Я была очень рассержена на Рейну, но собрала все силы, чтобы не показывать это. Я всегда злилась, когда она нежданно появлялась передо мной, вот и сегодня она радостно кинулась ко мне со словами: «Малена, дорогая, я здесь!» Я как раз открывала дверь и даже не обратила внимания, что около моего дома кто-то стоит. Я не придала значения тому, что слева от меня, у стены, стоит женщина и ждет кого-то, мне было все равно. Сестра вела себя так, словно мы расстались всего каких-нибудь пару дней назад. И мне это было весьма неприятно.

Стоял конец апреля. Мы уже совсем забыли то радостное чувство, которое испытывали каждый раз под Новый год. Дни теперь казались какими-то черными, дела — мрачными, и в довершение ко всему отец решил уйти из семьи. Ему исполнилось сорок восемь лет, двадцать семь из которых он прожил в браке с нашей матерью. Итак, третьего января он оставил мою мать и ушел к вечной невесте двух братьев, к той, кому не удалось стать известной поп-вокалисткой, к Кити Балу, которая в тридцать семь лет наконец стала похожа хотя бы внешне на уважаемого адвоката.

Их отношения длились два года, и все это время она жутко страдала — настолько чувственной была их любовь. Для моей матери это стало ужасным ударом. Она очень переживала, три дня ни с кем не разговаривала, даже мне не звонила. Думаю, мама ждала, что отец вернется, ведь бывали дни, когда он уходил, но потом всегда возвращался через пару-тройку дней. Он ходил подавленный и молчаливый, с синими кругами под глазами. Конечно, отец был виноват, но он старался быть честным, хотя мог бы остаться и утешать жену. Но в этот раз он не вернулся, потому что сделал окончательный выбор.

Я не отважилась сказать об этом матери, не осмелилась сказать ей, что, возможно, отец чувствовал, что это его последняя любовь, и без нее он не сможет существовать. Мама так на меня посмотрела, что мне показалось, она читает мои мысли.

— А я? Что мне теперь делать? Куда мне идти в пятьдесят лет? Кому я нужна?

Я знала, что ей исполнилось пятьдесят два года, и что теперь она уже никуда не пойдет.

— Это гадко, — ответила я. — Тошнотворно. Это неправильно.

— Да, неправильно, — подтвердила она. — Но это моя судьба, а также и твоя в будущем, это судьбы всех женщин.

Это был весьма четкий ответ, данный женщиной, не готовой покориться своей судьбе. За рыданиями мамы я еще раз услышала слова моей бабушки. Это был единственный раз, когда она решилась доверить мне тайну, которая принадлежала не только ей одной. Первый и последний раз, когда мы говорили о моем отце, и поэтому мне было неловко, я чувствовала стыд за ее обиду.

— Хайме помог мне увидеть Бога.

Она много раз повторяла эту фразу, всегда одни и те же слова, в том же порядке, тот же сладкий голос и тонкая улыбка.

— В первый раз я не смогла полностью осознать то, что произошло, и пригласила двух подруг, чтобы вместе пообедать и развлечься. Я чувствовала, что должна была сказать ему об этом, мне хотелось повторять это постоянно, писать на стенах, говорить без остановки, чтобы весь мир узнал, что я нашла свой путь. А потом я решила оставить эту затею, я просто повторяла про себя, что вчера я соединилась с мужчиной и увидела Бога…

Наконец бабушка успокоилась и попыталась продолжить, но не смогла. Дыхание у нее перехватило, а голос срывался, как пламя свечи перед тем, как погаснуть. Мне было не важно, что она еще скажет, я и так обо всем знала.

— Но Хайме не вернулся, — сказала она наконец. — Он не мог вернуться, конечно, потому что был мертв. Мне было тридцать лет, тридцать один, тридцать два… Он был мертв. Тридцать пять лет протянулись для меня как век.

Солита не противилась желанию быть с мужчиной, да ей и не хотелось сопротивляться. Однажды в погожий майский полдень 1941 года по дороге в школу она почувствовала, что жакет явно лишний, и сняла его, позабыв о важности этой вещи. Солнце грело обнаженные руки девушки, теплый ветерок нежно обдувал ноги, проникая под плотный панцирь ее толстых черных чулок. Солита дрожала от страха и улыбалась, боясь своих желаний и того, что о ней могут подумать люди. Она долго была одна и ни о ком не думала, а теперь в ней опять проснулись желания. Солите было хорошо в своем молодом теле, но, может, причиной этому была весна…

— Если бы я только могла увидеть его тело, похоронить в тихом месте, убрать могилу и посадить цветы — все стало бы иначе. Все бы изменилось. Понимаешь? Для человека так важно прийти на могилу, чтобы поплакать. Каждый раз, когда я читала его имя на каком-нибудь листке или записке, заложенной в книге, или карточке, каждый раз, когда находила нечто такое, чувствовала, будто кто-то хватает меня и тянет изо всех сил вниз, целиком сдирая с меня кожу, с корнем вырывает гортань, разрывает мое тело на части. Мне стало бы намного легче, если бы я смогла найти Хайме и похоронить, тогда я попросила бы выгравировать на самом твердом камне его имя…

Весна закончилась, наступило жаркое лето. Город лежал в руинах, все стали бедняками, единственной роскошью была тень и холодная вода, капающая из какого-нибудь крана. Тогда моему отцу было два года, он плохо говорил, вел себя плохо, но был прелестным ребенком. Его братья жестоко над ним подшучивали: спрашивали, не хочет ли он банан, пирожное или шоколад, на что он отвечал, что хочет, хотя никогда не пробовал ничего из всего этого. Хайме не был мягким и заласканным неженкой, он был рано повзрослевшим мальчиком, который отгородился от других людей прежде, чем ему исполнилось шесть лет. Он всегда отвечал одно и то же: «Богачом», когда кто-либо спрашивал его, кем он хотел бы быть, когда вырастет. В то время профессор Маркес сошлась с мужчиной, тоже вдовцом, но сразу же поняла, что Бог повернулся к ней спиной, как всегда.

— Твой отец всегда сильно влиял на мои решения. Может быть, потому что его звали так же, как твоего деда. Имя деда продолжало существовать в мире, поэтому случилось кое-что невероятное. Вначале все было так же, как у всех, но потом он начал получать письма, а ведь маленькие дети не получают писем… Я стала вынимать из ящика эти письма. Однажды он вернулся раньше и, увидев это, не забрал письма, адресованные ему, из моих рук, но сказал, чтобы я прекратила это делать, что мне должно быть стыдно…

— Он никогда не простил меня, даже не пытался понять. С другими было иначе, потому что они были старше и, следовательно, более ответственны или менее злопамятны. Они лучше понимали положение вещей… Мы жили очень плохо, когда Хайме был совсем маленьким, тогда он только и умел, что есть и спать, зато старшим повезло больше, они знали своего отца…

Воспоминание о том вдовце заставило бабушку горько усмехнуться. Она не считала себя неверной, вероломной обманщицей. Она чувствовала себя пустой и навсегда приговоренной к одиночеству. Они больше не говорили друг с другом. Годом позже другой мужчина попытался стать для нее родным. Он был таксистом и жил в Лавапьес, его родным языком был уличный жаргон, который был и ей родным до того, как она вышла замуж; он развлекал ее и сумел обольстить. Он не торопился. Он был женат. Его звали Маурисио.

— Он был очень… приятный.

Как ванильное мороженое или развлекательный фильм, или любовный роман, который хорошо заканчивается, приятный, как вальс Штрауса, таким был Маурисио, и таким было все, что исходило от него. Она боялась, что любовь, которая случилась однажды, придет к ней снова, она боялась и желала ее одновременно. Но она никогда об этом не говорила, не могла найти нужные слова, в ее голове вертелись синонимы к слову «приятный» — от слова «симпатичный» до слова «очаровательный».

— Поэтому я не могла выйти замуж ни за кого из них. Понимаешь? Но твой отец говорил мне об этом все время, он даже повышал голос, с полным нравом считал, что может требовать от меня: «Выходи замуж, мама», — говорил он мне, — «почему ты не выходишь замуж? Выходи замуж или прекрати все это». Но он должен был понять, что я никогда бы их не полюбила, я не любила, да и не могла это сделать, ведь почти все они тогда были женаты.

Бабушка не могла догадаться, что мотивы поведения ее сына кроются во многих вещах — от классической сыновней ревности до мучительного желания иметь отца, быть не хуже других. Отец оставался для него неизвестным, он знал о нем только по ее рассказам, больше похожим на анекдоты. Бабушке всегда казалось, что она не смогла стать ему хорошей матерью.

— Меня не волновало, что Хайме должен был обо мне думать. Я продолжала хранить верность его отцу, это было все годы, так будет всегда. Однажды, когда он уже стал старше, мы говорили об этом, у меня возникло ощущение, что он хотел поверить мне, но ничего не понял, не смог понять, потому что с ним никогда не случалось ничего подобного. «Эти вещи понятны только женщинам, мама, не нужно влюбляться, это приводит к сумасшествию», — сказал он мне. И я ответила, что это неправда, потому что и Хайме меня так же сильно любил, я знаю, с ним происходило то же самое, что и со мной. Но твоему отцу все это было непонятно. И поэтому мне жаль его.

Я была готова пожалеть отца, когда наконец он отважился позвонить, почти через пятнадцать дней после своего ухода. Он позвонил, чтобы пригласить меня пообедать в каком-то ресторане, приличном и дорогом, там он спасался бегством, когда хотел вернуть себе уверенность. Никто не понял, почему я приняла приглашение на этот обед. Матери это показалось провокацией коллаборациониста, сестра назвала меня изменницей в более радикальных выражениях, и даже Сантьяго спросил, почему я согласилась. Это мой отец, отвечала я всем, но у меня было ощущение, что никто этого не понимал.

— Мама очень беспокоится, — сказала я, прежде чем сесть за стол. Я теперь представляла себе, что чувствовала бабушка, когда от нее ушел дед. А теперь то же самое переживала моя мать, раньше ей не приходилось проходить через такое унижение, прежде она всегда была такой легкомысленной, что казалось, просто плывет по жизни. — Тебе следовало сделать это раньше, так было бы лучше, а теперь… Она чувствует себя бесполезной, старой вещью. Я думаю, что именно это заставляет ее сильно страдать, а вовсе не сам факт того, что ты ее бросил. Она чувствует себя преданной.

— Да, — отец перевел взгляд на свои ногти, прежде чем скривить губы, пытаясь улыбнуться, — но я не виноват.

— Возможно, нет, — я должна была сдержать себя, чтобы не закричать, потому что его улыбка выбила меня из колеи, — но ты мог бы признаться в этом.

— Хорошо, — он посмотрел на меня, — это большое предательство, огромное, гигантское, но я не виноват, и ни тебе, ни твоей матери не следует так считать. Я тоже старею, Малена, я тоже. И я не хотел влюбляться в другую женщину, никогда ее не искал, в этом ты можешь быть уверена. Я знаю, что кажусь подлецом, когда это говорю. Объективно я был раньше лучше, живя с женщиной, которая все делала ради меня, которая никогда меня не покинула бы, которая мне сочувствовала, я…

— Ты подлец, папа.

— Так и есть, дома было лучше для меня, намного лучше, не сомневайся. Теперь все иначе… Кити намного моложе меня. Я в ней не уверен, понимаешь? Я никогда ни в чем не уверен. Я умираю от ревности, я боюсь, что не смогу… Однажды я не смогу подняться, а она будет всегда на одиннадцать лет моложе меня, почти на двенадцать. Боюсь, однажды я превращусь в жаркое, которое смотрит телевизор. Я больше не могу спокойно спать, я чувствую себя старым, изношенным… Знаю, она меня бросит, как я бросил твою мать. Я сам так же рискую.

— Люди всегда рискуют, — пробормотала я. Я умирала от зависти.

Когда он говорил, я чувствовала дурной запах у него изо рта, но мы тем не менее продолжали болтать за обедом. Я была на стороне матери, потому что она нуждалась во мне, а отец — нет. Я сказала ему об этом, еще сказала, что всегда, несмотря на произошедшее, он сможет встречаться со мной, а он ответил мне, что он об этом знал, что он об этом всегда знал.

После кафе я пошла искать маму, и мы отправились в кино и ели тартинки со сливками. Вместе мы провели много часов, строя планы на будущее. Я пыталась помочь ей собраться с силами, поднять настроение. Эта женщина, которая никогда ничего не делала, которая никогда никуда не ходила, которая проводила все дни моего детства, не зная, чем заняться, и просиживала днями в кресле в гостиной перед телевизором, теперь не могла сидеть дома. Она брала телефон и звонила мне.

— Что мы будем делать сегодня?

Мы пересмотрели огромное количество фильмов, все театральные постановки, все выставки в городе. Мы участвовали во всех местных демонстрациях, когда своевременно о них узнавали. Мы интересовались всем: пылесосами, чистящими под паром, какими-то горшками, чтобы готовить без жира, революционными печами, северным гагачьим пухом, швейными машинами без игл, японской косметикой. Мы использовали все скидки января, обошли все распродажи февраля, мы побывали во всех больших магазинах, гипермаркетах, торговых центрах и по цепочке обошли магазины квартала, которые объявляли о себе по радио. Я предложила матери записаться на курсы керамики, декорирования, икебаны, садоводства, макраме, йоги, кулинарии, психологии, макияжа, переплетного дела, каллиграфии, рисования, музыки, гадания на таро, папье-маше, короче, всего, что хоть как-то могло ее отвлечь. Мы вместе осмотрели две дюжины гимназий, я советовала пойти учиться, начать свое дело, переехать, написать книгу, заняться всем тем, о чем она прежде мечтала. Мы прошли все мадридские академии для взрослых, и хотя первый визит, казалось, заинтересовывал ее в выбранном деле, всегда находилось что-то, что потом отталкивало. Со мной же не происходило ничего необычного, мама приходила ко мне поесть. Меня это угнетало, она начала действовать мне на нервы. Все дело было в том, что мою мать ничего не интересовало, и она говорила только на две темы: об инфаркте, который гипотетически мог произойти с отцом, пока он ведет распутную жизнь с этой чертовой шлюхой, которая ему в дочери годится, и о Рейне с ее тайнами.

Вторая тема раздражала меня даже сильнее, потому что я очень мало знала о Рейне с тех пор, как она вернулась из Парижа, почти через полтора года после отъезда с Хименой. Мне Рейна дала понять, что эксперимент — а она, по ее словам, экспериментировала — не дал положительных результатов, впрочем, меня не посвящали в детали. Рейна не рассказывала, как жила все это время, а я сильно не настаивала, хотя иногда вопросы срывались у меня с языка, потому что ее манера двигаться и говорить, а также те вещи, о которых она рассказывала, выдавали явное влияние Химены. Казалось, сестра поддерживает с ней невидимую связь. После ее возвращения мы продолжали жить в одной квартире, пока я не вышла замуж, и компания Сантьяго стала нравиться мне гораздо больше.

А Рейна, несмотря ни на что, казалось, искренне веселилась. С тех пор как я вышла замуж, она часто навещала нас, находя повод для каждого такого визита, и всякий раз изобретала предлог для разговора с Сантьяго. Рейна энергично помогала мне обставлять квартиру и подарила сотни мелочей как необходимых, так и совершенно ненужных — специальную скатерть для сервировки спагетти; яйцерезку; приспособление для того, чтобы отделять белки от желтков; диск из толстого стекла, который ставится на дно кастрюли, чтобы молоко не переливалось через край при кипении; сетку для варки гороха и другие мелочи, на которые только она могла обратить внимание. Через какое-то время сестра снова исчезла из моей жизни, а потом я увидела ее в то воскресенье, когда шла домой обедать с родителями. Четыре или пять месяцев спустя она возникла на пороге моего дома с фикусом в руках — и все повторилось сначала. Рейна приходила и уходила, иногда она уезжала из Мадрида, но теперь, особенно теперь, когда у меня больше не было секретов, а моя жизнь стала похожа на жизнь любой порядочной женщины, у Рейны, наоборот, появились тайны.

Потом выяснилось, что она, любимая мамина дочь, пошла по стопам нашего отца. Мне это даже не приходило в голову, пока однажды ночью, провожая маму домой, я не увидела как Рейна, собирает чемоданы.

— Куда ты собралась?

— В Альпухаррас. Хочу провести несколько дней в доме друга.

— Сейчас? Будет же очень холодно.

— Да, но в доме есть отопление, и это… Мне очень хочется поехать, я совсем не знакома с теми местами.

Тут, пока я подбирала слова, чтобы сказать, что, возможно, следовало бы подождать некоторое время, сестра смотрела на меня, театрально улыбаясь, и очень громко спросила:

— Говорить тебе или нет?

— О чем? — она заставляла меня спросить.

— Знаешь ли ты, куда я еду на пару дней? — я покачала головой, но ей было важно услышать мой ответ.

— Нет, Рейна, не знаю.

— Недавно я была на свадьбе, — по выражению ее лица я заключила, что новость должна стать настоящей бомбой, но только не могла определить, в каком направлении движется ее мысль. — Это была чистая случайность, потому что, само собой разумеется, я не была приглашена, но осталась там с одним приятелем, чтобы поесть, понимаешь? Он сказал мне, что ему нужно пойти туда, и попросил сопровождать его. Так я оказалась на свадебном банкете. Ты не представляешь, кто был женихом?

— Конечно, нет.

— Ты даже не можешь себе представить, женщина, это был самый большой сюрприз на миллион долларов. Это было невероятно — она издала нервный смешок, а я ответила ей улыбкой, которая, в конце концов, родилась больше от ожидания, чем от нетерпения. — Я так и остолбенела, это и есть жизнь…

— Кто это был, Рейна? Скажи же мне.

— Агустин, дорогая! — ее смех зазвучал в моей голове так, словно моя черепная коробка превратилась в улей. — Ты удивлена?

— Какой Агустин? — шепотом спросила я пытаясь понять, о каком Агустине она говорит.

— Ну, Квазимодо, конечно! — сестра удивленно посмотрела на меня. — Какой Агустин это может быть? Тот Агустин, с которым ты рассталась несколько лет назад. Ты не помнишь?

— Да, я помню.

— Я замерзла, серьезно.

И тут я рассмеялась. Это было последнее, чего я ждала.

— А у него все в порядке, я должна была сразу вспомнить его, он стал лучше, прежде он казался мне таким глупым, я помню то страшное впечатление, которое он произвел на меня, а теперь он стал выглядеть намного лучше… — она сделала паузу, словно для того, чтобы я смогла оценить ее слова, но прежде чем мое молчание закончилось, она продолжила говорить, не обращая на меня больше внимания, встряхивая одновременно юбку над чемоданом. — Очень красивая невеста, с невероятно пышной грудью, но не в моем вкусе. Казалось, она выскочит из корсета, к тому же очень толстая, но красивая. Мой друг рассказал мне, что Агустину нравится такой тип женщин. Он всегда им симпатизировал, так что его жене не придется сидеть на диете: она хоть и достаточно крупная, но все-таки прехорошенькая… В конце концов, ты знаешь, каковы мужчины.

«Не все», — должна была ответить я, но не сказала из-за своей заторможенности. Рейна смотрела на меня, словно была расстроилась моего безразличия, но тем не менее продолжила другим тоном, более конфиденциально.

— Я думала, что он не узнает меня, но он меня вспомнил. Слышишь? Агустин спросил о тебе, он стал очень симпатичным. Я рассказала ему, что у тебя дела идут хорошо, что ты вышла замуж за прекрасного парня, очень красивого… Он ничего плохого о тебе не говорил, а эту новость принял спокойно. Он мне передал много поцелуев для тебя и попросил твой телефон, а потом сказал, чтобы я этого не делала, чтобы все оставалось как есть. Да, именно так, Агустин дважды попросил меня об этом. Я сказала ему, что ты переезжаешь и что тебе еще не дали нового номера телефона, потому что я не знала, как ты… Но я сказала ему, чтобы он мне дал свой номер.

— Мне это не нужно.

— В любом случае, — проговорила Рейна, как бы подводя итог, пока закрывала чемодан, — правда в том, что вся жизнь — это носовой платок.

— Достаточно соплей, — ответила я, прежде чем сослаться на первый выдуманный предлог, чтобы уйти.

* * *

Новость о свадьбе Агустина оказалась для меня ударом, а короткая поездка Рейны затянулась. Небольшая экскурсия в Альпухаррас продолжалась в течение остатка зимы, весь март и большую часть апреля. В течение всего этого времени моя мать методично терзалась день за днем, воображая себе самые эксцентрические, если не жестокие фантазии, чтобы объяснить и оправдать отсутствие дочери, которая, по моему мнению, не делала ничего иного, как пыталась ускользнуть от нашего внимания. Иногда она звонила, чтобы сказать, что с ней все в порядке, но старалась, чтобы наш разговор был совсем коротким, она не хотела тратить деньги впустую. «Я тебе потом расскажу, — говорила она мне, — что со мной произошло…» «Со мной тоже», — начинала говорить я. Мне пришло в голову напомнить Рейне, что если она однажды не вернется, не пошлет маме в Гранаду письмо, то, ничего страшного не случится, я за нее это делать не собираюсь.

Это была правда, что со мной тоже многое произошло, я пережила нервный кризис из-за матери, поэтому опять начала выходить в свет. В середине марта я часто бывала в клубе, где играют в бридж, которым управляла одна из моих учениц. Я ходила туда вечерами, по вторникам и четвергам. В то же время я стала тесно общаться со своим новым коллегой по академии, профессором немецкого языка. Его звали Эрнестом, ему было сорок лет, и он не был женат, но уже восемнадцать лет жил с одной женщиной. Он был высоким и худым, почти костлявым, и, хотя не казался моложе по возрасту того, сколько ему в реальности было, сохранял точно юношеский дух, хотя смысл этого мне трудно выразить словами. Возможно, этот дух сохраняли его волосы, длинные, как у поэта-романтика, он их заботливо распускал, чтобы замаскировать начинающую пробиваться плешь. Возможно, дело было в его удивительной естественности, делавшей его нежным и мужественным одновременно. У Эрнеста был точеный профиль, тонкие губы и темные глаза, очень красивые, но я безошибочно разглядела в них зрачки алкоголика, хотя их можно было перепутать с безобидной близорукостью. Мне он нравился, потому что напоминал модель, позировавшую в свое время для прерафаэлитов. Эрнест был совсем не похож на Фернандо, но, несмотря на это, он мне нравился. В то время различие между ними казалось мне хорошей рекомендацией.

С другой стороны, я никогда не была уверена в том, что Эрнест претендует на меня, разыскивая меня с трудом по коридорам; он казался немного не в себе всякий раз, когда встречал меня и настаивал на том, чтобы мы пошли в кино. Каждое утро, когда наши расписания совпадали, мы вместе шли завтракать и пропускали стаканчик вина после занятий. Эрнест был отличным собеседником, хотя ему стоило усилий уходить от любимой темы, какой, по сути, был для себя он сам, о вещах, о которых он думал, которые делал, которые с ним происходили или о которых он помнил. Он много рассказывал о своей любовнице, повторяя на каждом шагу, что поклоняется ей, хотя чаще всего в наиболее зажигательном фрагменте своей речи он сплетал одну свою ногу с моей или наклонялся вперед, словно хотел слиться с моим телом. Потом, когда мы прощались, я спрашивала себя, что сделала бы, если бы эта ситуация стала развиваться дальше, в непредвиденном направлении? Идея связаться с Эрнестом вызывала во мне большую лень, чувство, которое овладевало мною через несколько часов после общения с ним. Его активность меня выбивала из колеи, но не беспокоила, потому что в действительности я никогда не воспринимала его серьезно. Я знала, что это не опасно для меня, таким образом я развлекалась.

Я почувствовала негодование, когда увидела Рейну. Мы вошли в дом, она осталась в гостиной, а я пошла на кухню. Я была сильно удивлена, потому что не верила, что Рейна вернется. Пока я раскуривала сигарету, чтобы продлить время нахождения у кофейника, задумалась, что в моей сестре изменилось: я отметила простое платье, возможно, она даже обращалась к пластическим хирургам. Когда я вернулась в гостиную и бросила быстрый взгляд на стратегические зоны ее тела, то заметила, что ее грудь выглядит не такой красивой, как раньше. Я вспомнила ее комментарии о свадьбе Агустина и заговорила.

— Ты сделала операцию груди.

— Нет! — закричала Рейна смеясь. — Я беременна!

— Да ты что!

— Да, я беременна, серьезно.

Рейна смотрела на меня с такой широкой улыбкой, что были видны десны, и мне показалось, что ее лицо изменилось, — стало похожим на то, какое было у сеньоры Перес, когда та поверяла своей невестке секрет белизны своего белья. Я потеряла дар речи.

— Не верю… — сказала я, и это было правдой.

— Дорогая! — произнесла Рейна почти оскорбленно. — Но это же не так сложно.

— Но, все же… — я села в кресло, а она продолжала с превосходством смотреть на меня. — И от кого?

— От мужчины.

— Да, это само собой. Не думаю, что это мог бы быть кто-то еще.

Рейна не ответила, а я приготовила кофе, теперь мне страшно хотелось его выпить, чтобы выиграть время. Я была неприятно удивлена собственной реакцией: новость, которая должна была обрадовать, напугала меня. А ведь мне следовало обрадоваться, а не испугаться.

— Что ты будешь с ним делать?

Я задала этот вопрос без злого умысла, скорее инстинктивно. Много лет тому назад, когда я была с Агустином, я тоже думала о беременности, и это было первое, о чем меня спрашивали мои подруги, и я не обижалась. Мне казалось, что это очень логичный вопрос, но Рейна смотрела на меня теперь со снисходительной улыбкой, мягко качая головой, словно поражалась моей глупости.

— Конечно, я хочу, чтобы он остался со мной.

— А что ты будешь делать с ним потом?

— Нет! О чем ты подумала?

До этого момента я не замечала, что так взволнована.

— Я знаю его уже много лет, это… — пролепетала Рейна.

— Я говорю не об отце, — поправила я, не решаясь показать ей свой страх. — Я говорю о ребенке.

— Если его отец бросит меня, ты об этом? — продолжила мою мысль Рейна.

Я кивнула.

— Я не избавлюсь от него. Это трудно объяснять Меня тоже удивила эта новость, но тут же я поняла, что нуждаюсь в нем, что мне нужен ребенок. Понимаешь? Словно все тело просило меня об этом, до сих пор я была пустая внутри, а тут как раз это и случилось.

Рейне всегда очень нравились дети, это точно. В Альмансилье, где детей было много, я видела много раз, как она кормила или поила малышей, баюкала их и брала на руки; когда она сама была ребенком, то всегда предпочитала играть в дочки-матери. В конце шестидесятых годов начал развиваться рынок игрушек. Появлялись куклы, которые умели кричать; большие говорящие целлулоидные куклы; уродливые ходячие девочки, почти в натуральную величину; медвежата, рассказывающие сказки, толстые пупсы с просверленными в форме большой буквы «О» ртами, предназначенными для кормления волшебной соской, чье беловатое содержимое мистическим образом исчезало, когда ее вставляли между пластиковыми губами куклы. Мне эти куклы казались жуткими, а механизмы, которые их оживляли, грубыми, фальшивыми, потому что из их нутра, где должна находиться душа, доносился искаженный электроникой голос. Вместо пупка у них был круг точечек, похожих на шрифт Брайля, в середине спины были выдавлены маленькие буковки, глазки их всегда ломались и вываливались, но все равно эти куклы завораживали меня. Мама очень злилась, что нам с сестрой нравятся разные куклы: Рейна любила пупсов, а я кукол, с которыми можно было играть во что-нибудь более серьезное.

Лишь моей сестре нравились создания Санчеса Руиса, владевшего большим игрушечным магазином на Гран-Виа. Он продавал собственную коллекцию кукол, разных размеров — от маленьких фигурок, которые помещались в кармане, до очень больших, которые могли самостоятельно стоять на полу. Мне эти куклы казались чудовищно, страшно древними — с такими могла играть еще наша мама, когда была ребенком. Пластиковую основу заменили на целлулоид и эмаль, нейлоновое волокно — на натуральное, платья были сшиты вручную. Рейна проводила часы на улице, прижав нос к стеклу этого магазина, она глядела на них, выбирая ту, которую потом просила. Так как они были очень дорогими, Рейне иногда дарили какую-нибудь из этих кукол в честь праздника. У нее их было много: китаянка, одетая в кимоно с настоящей ручной вышивкой и пышным бантом, с тремя хвостиками на голове. Была кукла-пупс, такая большая, что казалась настоящим ребенком, в сомбреро из соломы и в платье с пестрым рисунком, с большим количеством нижних юбок. Имелась пара смуглых кукол, мальчик и девочка, одетых в церемониальные наряды из шелка небесно-голубого цвета с кружевными вставками и белые носки из ажурного хлопка, — такие покупала мама, чтобы нам было в чем идти к столу по воскресеньям. Еще была настоящая сеньорита, кукла с каштановыми волосами и глазами орехового цвета, которая путешествовала с баулом, полным одежды для самых разных случаев. Но звезда коллекции Рейны выглядела так: размером с ребенка шести месяцев, с большой лысой головой, завернутая в нежную пеленку из батиста. Выражение лица у нее было как у новорожденного младенца, а тело мягкое, рыхлое, каким оно и бывает в реальности. Когда Рейна уставала целовать и обнимать куклу, я просила дать ее мне — этот пупс был намного красивее моих кукол.

Помню куклу, похожую на торговку овощами, с повозкой из красной пластмассы, на которой были написаны названия всех овощей, лежавших в ней. Еще у меня была кукла-кассирша, у нее имелся ящик с монетами и банковскими билетами, она издавала характерный звук, когда ее ящик открывали. Еще у меня была куча больших белых корзин, в которых лежали искусственные фрукты и овощи: огурцы, помидоры, бананы, земляника и яблоки из пластика, а кроме них был еще мешок из красно-желтого сукна, наполненный апельсинами. Мне нравились все эти игрушки, но, когда я хотела играть вместе с Рейной, она продолжала возиться со своим игрушечным ребенком, который превратился в девочку, — она нарядила куклу во все розовое, купала ее и даже спала с ней по ночам.

Прошло пятнадцать лет, но, судя по сияющему выражению лица сестры, она считала, что и теперь будет делать то же самое.

— Разве это не чудесно?

Так должно было быть, но женщины, которые говорили эти самые слова в фильмах, казались мне глупыми, а потому мне стало немного страшно.

— Ну, если ты так говоришь…

Сестра села рядом со мной, взяла меня за руку и заговорила вкрадчивым голосом.

— Что-то происходит, Малена?

— Нет, ничего. Просто не понимаю.

— Чего ты не понимаешь?

— Я ничего не понимаю, Рейна, — я немного прикрикнула на нее от досады. — Ничего! Я не понимаю, как ты можешь быть вот так беременной, я не понимаю, как ты можешь смириться с тем, что ребенок — это единственное, в чем ты нуждаешься, ведь только поэтому ты хочешь его родить. Я не понимаю ничего… Иметь грудного ребенка мне кажется очень серьезным делом и таким тяжелым, что стоит все хорошенько обдумать.

— Это естественная ситуация.

— Нет. Естественно иметь менструации. Беременность — это исключительное состояние.

— Очень хорошо, считай, как хочешь. Но я вовсе так не думаю. Я прожила всю жизнь, готовя себя к этому событию.

— Надеюсь, что так, — пробормотала я.

* * *

Недовольство собой уступило место другим чувствам. Рейна была беременна. Должно быть, чудесно иметь ребенка, которого всегда ждал, чтобы придать своей жизни настоящий смысл. Так думала моя сестра, и, по ее словам, это событие было самым важным, можно сказать, трансцендентным, потому что именно оно делает женщину полноценным человеком.

Эту мысль она повторяла много раз, по-новому перефразируя, используя разные слова и выражения. Она даже не думала о том, что эти слова могут меня раздражать, в моих ушах звучала другая фраза: «Скажи мне о том, о чем ты догадываешься, и я тебе скажу, чего тебе недостает». Я не считала в тот момент, что Рейна стала вдруг наивной, потому что она не выказывала никакого страха, не проявляла никаких странностей, не демонстрировала ни подавленности, ни неуверенности, ни нетерпения. Я готова была спросить ее о нескольких вполне конкретных вещах, но не стала делать этого, потому что это помешало бы ей исповедоваться в собственных чувствах. К тому же я полагала, что не смогу оставаться ни последовательной, ни рассудительной. Я рассчитывала когда-нибудь иметь собственных детей, иногда мне сильно этого хотелось, но каждый раз, когда я думала, о моих будущих, гипотетических детях, я наталкивалась на барьер надуманных страхов, так что сейчас, слушая Рейну, я ее просто не понимала. Она даже не рассматривала варианта, что может пойти что-то плохо, не принимала в расчет возможность рождения больного ребенка, неполноценного, недоношенного, и поэтому она не поняла бы моих опасений.

Я же поняла, что для Рейны иметь ребенка намного важнее, чем иметь хорошего спутника жизни, хотя никак не могла представить ее похожей на корову, с отвисшей грудью и кожей в растяжках. Мне не удалось ее и этим испугать. Стать матерью значило сделать гигантский шаг к зрелости, сразу превратиться в старуху, и эта метаморфоза меня ужасала, потому что с этих пор и навсегда в том самом доме, где я жила, появился бы кто-то более юный, чем я. Иметь ребенка значило отречься от безответственности, которую я все еще в себе культивировала. Прощай алкоголь, прощайте наркотики, прощайте случайные любовники, разовый секс, длинные ночи пылких и пустых слов с мужчинами, такими же легкомысленным, как и я. Груз, буксир — вот, что это было на будущие долгие годы. Мне казалось, что я никогда не смогу быть похожей на свою мать, превратить свое тело в храм чистоты и бесконечной любви, священный сосуд, который я никому и никогда больше не дам осквернить. Такие обязанности пугали меня, они мне не нравились, а еще сильнее я боялась произвести на свет несчастного человека.

Каждый раз, когда я видела пухлую девочку или карапуза в очках, робкого низкорослика, играющего в одиночестве в углу какого-нибудь парка, каждый раз, когда видела этих несчастных малышей, мне каждый раз мерещилось во всех них что-то ненатуральное, неестественное. Моим самым страшным страхом был страх, что рожденный мною ребенок будет осужден всегда принадлежать к компании этих неуклюжих и несчастных одиночек. Но Рейна, казалось, была выше таких страхов, она их словно не знала, и это приводило меня в настоящее отчаяние.

— И что ты будешь делать? — спросила я наконец, чтобы прервать поток ее радостной речи.

— Что я буду делать с чем? — не поняла Рейна, ее изумление казалось настоящим.

— Ну, со всем… Ты собираешься замуж, собираешь жить с отцом ребенка, будешь переезжать? Это ничего, но мне кажется, воспитывать одной ребенка очень тяжело.

— Это мой ребенок. Его отец согласен.

В этот момент, я сильно удивилась словам моей сестры, эти две сцепленные фразы раскрыли тайну, которую я не смогла разрешить пару лет назад, в тот вечер, который Рейна выбрала для появления в моем доме в час ужина без какого-либо ложного предлога. Я решила пригласить ее к столу. Мы не разговаривали и ждали, пока придет Сантьяго с мартини в руках и включит телевизор, тогда-то она и задала мне странный вопрос.

— Что бы ты подумала о красивом мужчине, с хорошими данными, который много лет был женат на лесбиянке, и много лет не спал с ней, но хотел ее, оправдывал ее, защищал и не бросил?

— И это все?

— Я тебя не понимаю.

— Я хочу спросить, не расскажешь ли ты мне подробнее о нем.

— Нет, тебе это не нужно.

Я задумалась на пару секунд. Моя сестра весело смотрела на меня, но видно было, что мой вопрос ей неприятен.

— Он педераст?

— Нет.

— Она миллионерша?

— Тоже нет.

— Ну, тогда я предполагаю, что он дурачок.

— Ладно… Ведь может быть, что он влюблен, разве нет?

— Конечно, — кивнула я. — Так он влюбленный дурак.

На ее лице было неопределенное выражение, и она ничего не сказала. Я обратила внимание, что таинственный объект разговора был похож на Эрнана, но беззаботность и веселость, с которой Рейна его вела, не дали мне возможности удостовериться в этом подозрении. Сантьяго открыл дверь, я пошла на кухню, чтобы разогреть ужин, и больше мы об этом не говорили. Рейна с тех пор не возвращалась к этому разговору, хотя я чувствовала, что только Эрнан мог быть тем таинственным другом, который пошел вместе с ней на свадьбу Агустина. Теперь, когда она призналась, что планирует стать матерью-одиночкой с согласия отца ребенка, я утвердилась в мысли, что эта беременность не была заранее запланирована. Потом я спросила себя, какой тип мужчин может смириться с таким положением дел, и заключила с разочарованием, что это мог быть только дурак.

— Ребенок… — я страшно боялась произносить эти слова, — не от мужа Химены, правда?

— Да, — сестра ошеломленно на меня посмотрела. — Как ты догадалась?

— Ну что ты, Рейна! — проговорила я, не утруждая себя объяснением. — Не так сложно было догадаться.

— Не знаю, почему ты это говоришь, — сестра смотрела на меня блестящими глазами, ее губы дрожали, словно она была готова расплакаться. — Я провела много лет с Эрнаном, это законные отношения, но это… во многом совершенные отношения. Он творит свою жизнь, а я свою, но у нас общая территория, место, где можно поговорить, где мы рассказываем друг другу о вещах, о которых думаем, которые мы чувствуем. Я влюблена в него, Малена, это первый раз с тех пор, как я выросла. Мы так хорошо понимаем друг друга, что когда занимаемся любовью, нам вовсе не нужны слова…

— Как это вульгарно, перестань, Рейна, пожалуйста.

— Это не вульгарно! — она запротестовала намного сильнее, чем я ожидала, но не плакала, мои слова ее разозлили. — Это правда! То, что произошло, тебе никогда не понять, потому что у тебя никогда не было отношений с таким мужчиной.

— Чувствительным, — сказала я с осторожностью, словно показывала, что вовсе не хотела смеяться над ней.

— Да! Именно так. Чувствительным!

— Нет… — призналась я, скрещивая руки. — Я никогда не вступала в связь с таким чувствительным человеком…

Я должна была встать, чтобы дотянуться до столика, на нем стоял деревянный ящичек из оливкового дерева, в котором хранились мои серьги, и только потом я решилась заговорить.

— Мне достаточно того, что я замужем за одним из них.

* * *

Сантьяго употреблял это же самое слово, «чувствительный», чтобы описать собственное состояние. Но я никогда не придавала этому значения, до тех пор, пока однажды ночью он не выключил свет и не повернулся ко мне спиной.

— Малена, я… Я не знаю, как сказать тебе, но я очень сильно переживаю… Нет, я не хотел говорить этого, меня не беспокоит, только волнует, меня очень волнует эта твоя привычка не… кончать в то же самое время, что и я. Я не представляю, что ты потом делаешь, но я думаю, что все пойдет лучше, если ты попробуешь что-нибудь такое, из твоих орудий… Я не знаю, хочу сказать, что это лишает меня мужества, я не чувствую себя комфортно… Я понимаю, что это не моя вина и не твоя, все это, но… Вначале ведь было иначе, разве нет? Мы много раз делали это, много раз, я… Я мужчина, Малена, чувствительный человек, но все-таки мужчина, и все это очень болезненно для меня.

Когда он закончил, мое тело вдруг страшно отяжелело, словно все вены наполнились расплавленным свинцом, а кровь растворилась в этом свинце, превратившись в грязно-серый огненный поток. С другой стороны, оно, тело, стало необычайно бессильным, безжизненным, как будто из воздушного шарика выпустили воздух. Но к моему великому удивлению, я встала без трудностей, самостоятельно дошла до ванной, открыла дверь, села на унитаз, оперлась локтями в колени и страшно испугалась от того, что не чувствовала никакого стыда, словно во мне этого чувства и в помине не было. Тут же я сосчитала, что Фернандо исполнилось тридцать лет и попыталась представить себе его: как он одет, где работает, на каком мотоцикле ездит, как занимается сексом с какой-нибудь девушкой где-нибудь в Берлине, — я знала, что он живет там. Потом я представила, что он летит на самолете, что он женат и что у него есть дочь. Я думала о нем очень часто, может быть, для того, чтобы убедить себя в том, что он тоже думает обо мне, что он должен думать обо мне. Я чувствовала себя уютно в этой фантазии, но той ночью, сидя в ванной, я пыталась убедить себя в том, что Фернандо не был другим, что он не слишком-то отличается от Сантьяго или от Эрнесто, от большинства мужчин, которых я знала, мужчин, с которыми я общалась на работе, моих учеников, друзей моего мужа, от моего случайного знакомого, от блестящего сорокалетнего мужчины, с красивым лицом, с которым я столкнулась пару месяцев назад в дверях бара, когда хотела войти.

Я поняла, что плачу, — глаза защипало. Как ни пыталась я себе это представить, я знала, что Фернандо никогда не был бы со мной чувствительным, поэтому слезы непроизвольно потекли из моих глаз, лаская теплом подбородок. В этот момент я стала подозревать, что, может быть, это была моя награда — плакать по такому мужчине, как Фернандо. Я гордилась своей болью, радовалась своим ранам, своим страданиям, я больше не сожалела о самой себе. Когда Рейна говорила мне о чувствительных мужчинах, мне было искренне ее жаль.

Я помню только обрывок той нашей беседы — Рейна серьезно строила планы на будущее. Ее жизненная позиция казалась мне неразумной, я чувствовала, как расширяется между нами пропасть. Тут я отдала себе отчет в том, что если бы это была не она, а какой-то другой человек, к которому я бы смогла отнестись более объективно, кто-то далекий от моей жизни, то я назвала бы ее невротичкой или сумасшедшей. Мне было трудно понять, что матерью ее заставляет стать изголодавшаяся матка. «Она не имеет ничего общего со мной, общий у нас только пол», — заключила я для себя.

Когда Рейна ушла, ее слова еще долго звучали в моих ушах, я старалась выкинуть их из головы. Я перебирала их слог за слогом, напрягая все силы, чтобы воссоздать особенности ее произношения, ее тон, вспомнить ее улыбку. Я стремилась понять сестру, я словно засняла наш разговор на крошечную видеокамеру, чтобы проникнуть в суть ее натуры, в каждую ее складочку и морщинку, проскользнуть в самые удаленные щели ее мозга. Я тратила сначала часы, а потом дни и недели, чтобы воскресить все оттенки ее голоса, воссоздать их по памяти, а когда у меня это получалось, я превращалась в беспристрастного члена суда присяжных, выбранного по случайности.

Я снова сказала себе, что пол не более чем родина, красота или рост. Чистая случайность.

* * *

— Нет ничего больше мира, Малена…

Магда отвечала мне этой фразой, когда я с важностью рассуждала о том, что я мальчик, по ошибке ставший девочкой, но я никогда ее не понимала. Она больше ничего не хотела говорить по этому поводу, она не собиралась рассуждать со мной о сложных понятиях и чувствах, таких, как добро, зло, боль, страх, любовь, ностальгия, несчастье, судьба и рок, Бог и ад.

Магда была похожа на меня по сути и знала, что я еще не достигла нужного возраста, чтобы понять ее слова. Рейна была совсем не похожа на меня, но она была уверена в том, что я смогу понять ее, ведь я такая же, как она. И только теперь я поняла, что быть женщиной — значит выглядеть как женщина, иметь две хромосомы X, быть готовой зачать и кормить детей, которых породит мужчина. И ничего больше, потому что все остальное — это культура.

Я освободилась от невыносимых мыслей о моем поле и решила больше не думать о тех жертвах, которые были бы напрасно принесены обманному идолу женской сущности. Я была вынуждена признать, что подчиняюсь правилам этого мира.

* * *

В течение долгого времени я отказывалась признать ответственность за ту случайность, которая могла быть следствием моей нерешительности, моих сомнений. Во всем была виновата апатия, в которую меня ввергло осознание того, что я женщина. Мне было все равно, правильным путем я иду или нет, мир вокруг хотел меня убедить в моем невероятном естестве и иногда мне казалось, что обязательно что-то должно случиться, ведь я была женщиной, я боялась того, что мое женское тело может наказать меня за нелюбовь к нему.

Вначале я не хотела в это верить, потому что это было невозможно. Все на этой планете происходит по законам, диктуемым свыше, механизм которых люди понять не в силах, и поэтому они страдают. Человек никогда не сможет понять, почему именно с ним происходит то или иное событие, почему птицы не ходят по земле, или почему именно Ньютону упало на голову яблоко. Да, потому, что все предопределено, когда и куда ему упасть.

С тех пор как Сантьяго забеспокоился о нашем общем оргазме, мне приходилось имитировать одновременный оргазм, тем более что со временем мы стали заниматься любовью все реже, все меньше экспрессии было в наших отношениях, все стало настолько скучно и обычно, что нам следовало это обсудить. В такие минуты мой муж становился для меня самым главным человеком в жизни, он был единственным, к кому я прислушивалась, кто мог меня переубедить, за кем я ухаживала, кого утешала и любила, а все потому, что я любила Сантьяго, я любила его сильно, как любила бы… брата, если бы он у меня был. Он всегда был вежливым и жизнерадостным, он был хорошим мужем в традиционном смысле этого слова, а, если что-то изменилось между нами, виновата в этом была только я. В общем, я могла с ним говорить обо всем, но только не об этом. Я не могла сказать ему правду о том, что энтузиазм, который меня поддерживал все это время, когда я сбрасывала кожаное пальто, которое мне одолжила подруга на свадьбу, истощился. Теперь мне не хотелось ущипнуть себя и прошептать, что все идет хорошо, что никогда у меня не было ничего лучше этого. Я устала утешать себя тем, что моя жизнь похожа на спокойную реку. Сантьяго был нежным, как кролик, его организм чутко реагировал, когда вступал в контакт с новой вакциной, и мне приходилось быть ответственной за него.

Сантьяго знал очень мало о моей личной жизни и о Фернандо, кроме того, что рассказала ему Рейна, когда она стремительно напала на меня во время десерта. В своем рассказе она описала типичную историю влюбленных брата и сестры, избрав для этого классическую литературную схему: очарование сеньориты отвратительным бастардом, именно в таком виде Рейна посчитала необходимым представить нашу историю. У меня не было желания ничего больше рассказывать ему, так я решила, и мы больше никогда не говорили об этом. Ведь мой красивый муж был намного лучше других мужчин. Начиная с этого момента, перспектива беременности перестала казаться мне неразумной, потому я стала более внимательной. Раньше я делала все, чтобы не забеременеть, но теперь я еще раз все обдумала, прочитала много книг, изучила мнения людей, специалистов и многодетных матерей, все они были единодушны, говоря о любви к детям. Теперь я отдыхала от таблеток и не хотела, чтобы Сантьяго надевал резинки. Он долгое время жаловался на то, что должен ими пользоваться, тогда я интерпретировала его слова как эгоистическую позицию и жест несогласия. Я еще немного посомневалась перед тем, как начать заниматься с ним любовью без предосторожностей. К счастью, я не вспоминала о своей юности, из которой вынесла нелюбовь к детям и рассуждения о несчастной женской доле. Женщина должна преодолеть свои страхи, я поняла, что хочу иметь детей, чтобы раз и навсегда покончить с опасениями. Больше я об этом не думала и над своей долей не плакала.

В апреле 1986 года я занималась сексом два раза, и оба раза я была сверху. В начале июня у меня не осталось сомнений в том, что я беременна. Теперь я не сомневалась в правильности принятого решения.

* * *

В понедельник с утра я была готова сделать аборт и бросить Сантьяго, чтобы исправить одним махом все ошибки, которые накопились за последнее время. А по понедельникам по вечерам и я обычно спрашивала себя, готова ли я противостоять судьбе. По вторникам, когда я просыпалась, говорила себе, что всегда думала о том, чтобы когда-нибудь иметь детей, почему же тогда не теперь. По вторникам, когда ложилась спать, я отдавала себе отчет в том, что бросить мужа было бы равнозначно тому, чтобы оставить двухмесячного ребенка на центральном вокзале у Кастельяно. В среду утром я считала, что отдаю себе отчет в том, что внутри моего тела зародилась жизнь, другой мозг, другое сердце, мой сын. По средам, вечерами я отказывалась от курения. По четвергам, прежде чем встать, я боялась повредить жизнь внутри себя. По четвергам, прежде чем лечь спать, я зажигала сигарету, а потом другую и выкуривала обе до фильтра. По пятницам по утрам я спрашивала себя о том, почему мне суждена такая дурная судьба. Пятничными вечерами я снова была готова сделать аборт и бросить Сантьяго.

Когда мой сын родился, мы оба страдали так сильно, что я пообещала себе самой никогда не открыть ему правды, чтобы Хайме никогда не знал о том, что не был желанным ребенком. Теперь я думаю, что когда-нибудь расскажу ему все — что он родился только потому, что я не могла решиться вовремя и не рожать. Мне казалось более правильным родить ребенка сейчас, я убедила себя в том, что родить ребенка через десять лет было бы очень неправильно. Сейчас я была замужем, в моем распоряжении были две зарплаты и дом, потому что, может быть, у меня не будет такой возможности родить ребенка в другой год. Я никогда не сомневалась в любви к нему, особенно после того, как увидела его в первый раз, через три дня после родов. Он был таким одиноким и таким маленьким, таким худеньким и таким беззащитным в том прозрачном ящике за стеклянными стенами. Он лежал будто в гробу из стекла, теперь я осознала, что его жизнь зависит только от меня. Только я могла кормить его, давать ему то, что было нужно, только я могла помочь ему выжить. Я прочитала на его крошечных губах знак рода Алькантара, я готова была поклясться в этом, молча стоя перед окном, белым и стерильным, перед стеной, которая отделяла его от мира родителей. Я чувствовала неразрывную связь между ним и мною. Наша связь была очень сильной, такой связью моя мать никогда не была связана со мной, связь, о силе которой даже не подозревают матери других крепких и счастливых детей, которым я так завидовала в течение стольких лет.

* * *

История повторяется. Я в свое время родилась очень легко, младенцем была здоровым и сильным. Так и мои роды пройдут легко, без осложнений. Когда я видела Рейну и сравнивала нас, то не сомневалась, что наши дети тоже будут непохожи. Рейна очень изменилась, я никогда не видела ее такой подурневшей. Ее рвало почти каждое утро, у нее не было аппетита, она чувствовала тошноту и отвращение в самых невероятных ситуациях, страдала от головокружения и мигрени, она потолстела так сильно, что стала необъятной и похожей на аэростат, поэтому уже через три месяца ей пришлось отказаться от своей обычной одежды. Я же стремилась оттянуть этот момент, как могла, и до пятого месяца еще носила брюки, которые у меня были до беременности. Два или три дня, просыпаясь, я отказывалась от завтрака, потому что чувствовала себя после него плохо, но меня никогда не рвало, и к тому же я просто не задумывалась о том, что беременна. У меня был все тот же цвет лица, что и всегда, я ела с аппетитом и прекрасно спала. Поправлялась я медленно, чуть меньше одного килограмма в месяц, потому что следила за собой, вела здоровый образ жизни, строго ограниченный тысячей пятьюстами калориями в день.

Я не ела сладкого, жареного, соленого, только отварное мясо и рыбу, много овощей, фруктов и салатов, но не отказывалась от еды, даже когда не чувствовала голода. В течение первой половины беременности я почти не курила, а, начиная с пятого месяца, лишь прикуривала три сигареты в день — после завтрака, обеда и ужина. Я делала каждое утро очень легкие физические упражнения: поднимала ноги вверх, потом вниз и по кругу, чтобы стимулировать кровообращение в ногах и улучшить эластичность мышц. Эти упражнения показала мне не моя мама, а совсем посторонняя женщина. Когда не было еще и трех месяцев беременности, я вошла в аптеку и, умирая от стыда, рассказала фармацевту, что у меня будет ребенок, что от этого я очень счастлива, она даже не может представить себе насколько, но, тем не менее, я хочу сохранить упругость тела после родов. Вместо того чтобы испепелить меня взглядом, продавщица улыбнулась и начала выкладывать на прилавок коробочки.

— Они похожи по составу, — объясняла она, — все очень хорошие, но, если тебя интересует мое мнение, купи крем с коллагеном для лица и крем для тела на каждый день. Выйдет недешево, но мне прекрасно помогло…

Я послушалась совета и выбрала то же, что использовала продавщица. Когда она давала мне сдачу, понизила голос, чтобы остальные покупательницы ее не слышали, улыбнулась и сказала:

— Когда принимаешь душ, не делай слишком горячую воду, иначе через пару месяцев кожа на животе станет дряблой. Делай так: ложись на пол, а потом поднимай сначала одну ногу, а потом другую, чтобы образовался прямой угол с телом. Только десять упражнений в день, но ежедневно.

Это простое правило, которое должно было мне помочь, придало мне энтузиазма, хотя я трезво понимала, что уже не буду такой красивой, здоровой и сильной, как прежде. Жаль только, что я никогда не испытывала специфической физической сладости от моего состояния. Рейна, у которой иногда было довольно зеленоватое лицо и почти всегда синие круги под глазами (она плохо спала по ночам), уверяла, что никогда не чувствовала себя лучше, а когда из солидарности я доверяла ей мои страхи, она смеялась:

— Ну, Малена, дорогая! Конечно, появится множество личных проблем… Но как ты можешь сейчас переживать о таком?

— Ладно, это же не в ущерб ребенку, разве нет? Все, чего я хочу, — остаться красивой, когда однажды я перестану быть беременной.

— Конечно, но так может и не получиться.

— Не вижу причин так думать.

— Но тогда зачем тебе ребенок! Ты разве не понимаешь? — удивилась Рейна.

— Нет, не понимаю. Разве ты не собираешься снова… — заниматься сексом, хотела сказать я, но невинное выражение липа сестры заставило меня прибегнуть к эвфемизму, — выходить из дома после родов?

— Да, разумеется, я буду выходить, но потом, после такого важного события, мое отношения к своему телу полностью изменится.

— Я рада за тебя, — сказала я наконец, — терпи дальше.

— Но, дорогая, как ты можешь… Ты рассуждаешь как шлюха!.. Другое дело, что я тебе не говорю…

— Да. Лучше не говори мне.

— Знаешь, Малена, это неприлично, то, что ты говоришь, и в такой манере.

В этом я была почти согласна с ней, потому что физическое благополучие было частью всего того, от чего я чувствовала себя очень счастливой. Сантьяго поначалу думал, что ему придется похоронить себя заживо, как только он станет отцом, но со временем он стал гордиться собой, а его чувство передалось мне. В это время я стала понимать, что существует несколько точек зрения на одну и ту же ситуацию. Мир был полон одиноких, брошенных женщин, жен, с которыми скверно обращаются их отвратительные мужья, бесплодных женщин, матерей неполноценных детей, мир заполонили беды, о которых я не то, что не знала — не подозревала раньше.

Я жила с приятным мужчиной, которого считала своим родным человеком, и у меня должен был появиться сын с самым прекрасным будущим, по крайней мере, в сравнении с той жизнью, похожей на роман ужасов, героем которого рано или поздно окажется мой будущий племянник. Рейна устроилась в комнате для гостей в доме Эрнана — маленьком шале с садиком на окраине Мадрида. Забавно было то, что его жена продолжала занимать супружескую спальню и не собиралась освобождать ее ни в ближайшем, ни в отдаленном будущем. Когда Рейна спросила меня, почему жена Эрнана так себя ведет, я в ответ поинтересовалась, что ее удивляет, не она ли еще недавно собиралась стать матерью-одиночкой, на что сестра согласилась, что так оно и есть. Тут я узнала, что у Эрнана была любовница, бросившая его, потому что ей приходилось жить в этом притоне. Моей же сестре такая ситуация казалась нормальной, чего не скажешь про меня. Я спросила Рейну, как она могла влюбиться в мужчину, который спит с другой женщиной у нее под носом, как она не умирает от желания выцарапать ему глаза, на что сестра ответила, что она и ее любовь выше вульгарной драки. Мне захотелось знать, что думает Химена об этой истории, а Рейна заявила, что Химена в курсе всего, что она мечтает иметь в доме ребенка. Моя сестра казалась мне мошенницей, обманщицей, ее поведение никак не вязалось с тем обстоятельством, что она влюблена впервые в жизни. Я напомнила сестре ее же слова о первой любви, а она стала клясться, что никогда не говорила такого. Рейна приказала мне замолчать, она мне просто не поверила. А еще она заявила, что Химена — порядочная женщина, которая никогда не была лесбиянкой, просто у нее особенное отношение к женщинам.

В общем Эрнан казался мне персонажем из какой-то странной истории. С тех пор как Рейна рассказала мне о своей жизни, она стала вести себя так, словно мой дом — единственное место на свете, где ей хочется проводить время. Эрнан почти всегда ее сопровождал, так что я видела его чаще, чем могла бы этого желать. Эрнан с удовольствием сопровождал ее, он вел себя с Рейной робко и был готов поддержать ее во всем только потому, что был более зависимым от нее, чем, скажем, Сантьяго от меня. Эрнан обходился с Рейной так, словно она была больна, он контролировал, что она ела, пила, с какой скоростью поднималась по лестнице и сколько времени в целом она двигалась в течение дня. Мне это казалось отвратительным, потому что заставляло думать, что она была не будущей матерью, а всего лишь ребенком — его ребенком. Рейна рассказала мне о кризисе, который пережила после того, как узнала, что беременна. Эрнану удалось убедить ее сохранить ребенка. Сестра говорила, что собиралась сделать аборт, но Эрнан не допустил этого — он не мог погубить свое семя.

Эрнан продолжал оставаться для меня тем же неприятным типом, он ничуть не изменился с последнего раза, когда я его видела. Когда я пыталась отыскать в нем хоть одно положительное качество, единственное, что привлекло мое внимание, — его медленное старение. Он очень хорошо сохранился, о чем я сказала Рейне наедине. «Ты думаешь? — удивилась она, — не знаю, ему сорок шесть лет…» Это значило, что я знакома с Эрнаном с тех пор, когда ему было сорок, а тогда я думала, что ему за пятьдесят. Сантьяго дал мне понять, что с самого начала думал так же, как и я, это еще больше сблизило нас. Я заметила, что Эрнан имеет влияние на моего мужа, и эта черта в нем казалась мне наиболее отвратительной.

Эрнан был тщеславным нарциссом, ленивым, похотливым, невоспитанным, плохо образованным и педантичным до безобразия. Много раз мне хотелось дать ему понять, что я о нем думаю. Он входил в мой дом, как в свой собственный, вставал без лишних церемоний, чтобы взять салфетку и сесть на мое любимое место. Потом он начинал смотреть на меня с томным и одновременно скользким выражением: губы полуоткрыты и выпячены вперед, принимался критиковать все — дом, мебель, открытую книгу на столе, мою манеру укладывать волосы, туфли, которые я носила, мою работу, привычки, цветы, которые требовал переставить, или что-нибудь другое из тех вещей, которые я выбрала для своего дома. А Рейна со своей стороны кивала, во всем с ним соглашаясь, словно она думала так же, как он. Сантьяго старался не присутствовать при этих визитах, потому что Эрнан всегда что-нибудь требовал у него, словно тот был мажордомом. Я замечала, как нервничает Эрнан от того, что я чувствую силу презрения, которое внушал ему мой муж. Мне было страшно неуютно, казалось, что он все знает, что я и он были единственными, кто может контролировать ситуацию. Когда же я пыталась взять себя в руки и целовала Сантьяго в губы, с глупыми шутками или без них поглаживала его по спине во время разговора, Эрнан кривил губы в саркастической улыбке, давая понять, что любая моя инициатива способна лишь ухудшить положение вещей.

Эрнан был изрядно пьян, когда неожиданно позвонил в дверь в половине десятого вечера. Никто его не ждал. Иногда у меня возникало желание выпить или просто повеселиться, тогда я встречалась с друзьями с факультета, с Марианой или Эрнесто. В тот же день я осталась с сестрой, а не пошла в кино: Рейна буквально вцепилась в меня. Эрнан появился в поле моего зрения, войдя через кухонную дверь. Я поздоровалась с ним, а он ответил мне неопределенным движением правой руки, тем самым мягким и напыщенным жестом, каким отвечает вновь избранный североамериканский президент своему электорату. Когда я пошла ему на встречу, он наконец соизволил сказать мне «привет», а потом обнял меня за плечи и поцеловал в щеку. Сначала он поцеловал меня в левую щеку, а когда я автоматически подставила правую, быстро наклонил голову, чтобы поцеловать меня в очень странное место — где-то между губами и низом подбородка, — это выбило меня из колеи. Прежде чем перейти к сервировке второго блюда, мне нужно было прийти в себя.

Я была по горло сыта поведением Эрнана и хотела позвать Рейну или Сантьяго. Когда же я поднялась, чтобы отойти от него, мне показалось, что Эрнан заметил мое состояние. Я решила рассказать о его выходке сестре, я не видела, чем Эрнан занимается за моей спиной, и тут услышала, что он возится с грязными тарелками.

— Оставь их в раковине, пожалуйста, — сказала я, не поворачиваясь, пока зажигала огонь, чтобы подогреть в ковше соус.

За дверью послышался шум, и я закрыла ее. Я обернулась и увидела, что Эрнан подходит ко мне с улыбкой более широкой, чем обычно. Когда он встал вплотную ко мне, я почувствовала трение его щеки и запах тела, кисловатый и приторный, ужасно неприятный. Через секунду я оттолкнула его руку, которой он ущипнул меня за зад, и быстро отскочила, но не рассчитала, что стена окажется прямо за моей спиной.

— Эрнан, ты далеко зашел, — сказала я, повторяя себе, что это просто смешно, чувствовать себя запертой на кухне моего собственного дома, и старалась сохранять спокойствие.

— Да? — ответил он мне со смешком. — Почему? Тебе как больше нравится? Сверху?

Его пальцы медленно поднимались вверх, следуя траектории моего зада, когда я пресекла его попытки одним ударом руки.

— Послушай, — я говорила очень тихо, вытянув руки, чтобы отстраниться от его тела, — я не хочу устраивать сцену, понимаешь? Не теперь, не здесь, понимаешь? Я не хочу ничего иметь с тобой, совсем ничего, слышишь меня? Так что сделай одолжение, оставь меня в покое. Я открою дверь, сяду за стол, и мы будем вести себя так, словно ничего не произошло, идет?

— Малена… — Эрнан насмешливо улыбался, он был очень пьян. — Малена, за кого ты меня держишь? Ты будешь обниматься со мной, давай…

— Уймись, Эрнан, — мне не было страшно, но он падал прямо на меня, а я не была уверена в том, что смогу удерживать его вес долгое время. Что меня больше всего волновало, так то, что Рейна могла появиться в любой момент. Я больше переживала за сестру, боялась, что она превратно расценит ситуацию.

— Пожалуйста, уймись.

Эрнан выпрямился и обхватил мою голову обеими руками.

— Ну, почему ты не уходишь? — он смотрел мне прямо в глаза, но я все еще ничего не чувствовала — ни страха, ни тошноты. Он был самым большим дураком и скотиной. — Тебе же нравится… Разве ты не чувствуешь?

— Разумеется, я уйду, — ответила я и улыбнулась, потом протянула руку к плите, обдумывая, достаточно ли хорошо все сделано. — Ты не знаешь, насколько…

— Хватит, — он согласился со мной, а его руки опустились на мою шею, скользнули по ключицам и прошли прямо между моими грудями. — Я всегда знал, что мы с тобой поймем друг друга. Ты не знаешь силы моего желания. С первого раза, как я увидел тебя…

Я помешивала соус ложечкой. Он все еще не закипел, хотя от него шел пар. Тут мне захотелось к душевным страданиям Эрнана из-за неразделенного желания добавить еще и физические, поэтому я взяла ковш и медленно вылила соус на его левую руку.

Вследствие такого неожиданного, такого тонкого и верного жеста, ситуация радикально переменилась. Эрнан упал на пол, его вопли, должно быть, были слышны у соседей, а я стояла рядом и смотрела на него. Потом я пошла к выходу, бормоча какую-то фразу, соответствующую случаю, точно ее не помню, что-то вроде «иди в задницу, козел», у меня не было желания завершить сцену пинком в его гениталии. Когда я толкнула дверь, то на пороге столкнулась с Рейной, которая в страшном испуге влетела на кухню, и, пока она бежала к Эрнану, я громко сказала первое, что пришло мне в голову.

— Случайность. Он хотел помочь мне и пролил на себя соус. Это было не специально, но все же скажи, чтобы он поменьше пил. Думаю, тебя он послушается.

За столом никто не жаловался на нехватку соуса, потому что единственным, кто попробовал курицу, был Сантьяго, а он всегда ел ее всухую.

Рейна, обмазала Эрнану руку зубной пастой, обхватила его за плечи, и они ушли домой. Когда они вышли из дома, мой муж посмотрел на меня и расхохотался. Он был восхищен.

— Ну, всего ты не знаешь, — сказала я, а Сантьяго вопросительно посмотрел на меня. — Он не выливал на себя соус. Я облила его.

— Да? — Я кивнула головой, пока его хохот затихал. — Но почему?

— Потому что он распустил руки.

Если бы я говорила на классической латыни, мои слова его настолько не удивили бы. Сантьяго потер пальцами глаза, словно только что очнулся от страшного сна, и мне пришлось повторить мою последнюю фразу очень тихо, с ударением гипнотизера, который старается мягко разбудить своего пациента.

— Почему ты не позвала меня? — спросил он, наконец.

— В этом не было необходимости. Я была уверена, что смогу справиться сама, а потом… Ты тоже должен был догадаться, зачем он закрыл дверь. Мы были почти десять минут там одни, ужасно долго, чтобы…

— Да, я согласен, — перебил меня Сантьяго. — Но никогда бы не подумал, что может произойти что-либо подобное.

«А что бы ты сделал, наивная душа?» — спросила я себя, пока Сантьяго усаживался за стол и начал есть. Тут, опустив глаза, мой муж ответил на мой мысленный вопрос.

— Знаешь, все прошло прекрасно, я в самом деле не знаю, что стал бы делать, я тебе это серьезно говорю. Ты фантастическая женщина, Малена, невероятно.

— Спасибо, — сказала я ему улыбаясь. — Ты думаешь, я бы с ним переспала? — Сантьяго издал смешок, тонкий, веселый, почти детский. — Если бы он схватил меня покрепче, я бы ему что-нибудь сломала, точно…

Я рассмеялась вместе с ним, это был один из тех моментов, когда я его очень сильно любила, но эти же воспоминания причиняли мне наибольшую боль, когда я оставалась одна. В эти минуты я видела Сантьяго точно таким же, как тогда, красивым юношей, здоровым, умным, несносным и беззащитным, он был похож на большого ребенка, довольного собой и гордого за меня. Я ощущала себя взрослой, уверенной в себе женщиной, благосклонной к этому ребенку. Он всегда просил меня покупать галеты без красителей, по отношению к нему я казалась матерью, вступившей в кровосмесительную связь. Я была необходима ему и очень одинока.

— В любом случае, — прибавил Сантьяго, дотронувшись до моего плеча, когда мы сели на софу, — все в этом человеке обман.

— Он придурок, — прибавила я.

— Нет, он свинья.

— И идиот.

— И кроме всего прочего, он козел, бедная твоя сестра…

— Нет, — быстро сказала я, не задумываясь над смыслом своих слов, словно рассудок покинул меня, — все потому, что Эрнан — чуло.

Поняв наконец, что сказала, я посмотрела на мужа. Сантьяго утвердительно кивнул головой, соглашаясь, а я испугалась, что закричу.

— Конечно, — сказал он, наконец. — Кроме всего прочего, он — чуло.

Было что-то злое в его интонации, но я предприняла неожиданный ход, который Сантьяго не сумел понять. Когда он наклонился ко мне, я поцеловала его в ответ, обняла и ласково погладила по голове, как сделала бы это с кем-нибудь из мужчин, которых судьба украла у меня. Я потащила его в постель и отдалась ему с настоящей страстью, с исступлением, которое тогда еще помнила, не открывая веки ни на секунду. Кончив, он дотронулся до кожи моего лица своей холодной рукой.

— Всегда должно быть так, — сказал шепотом Сантьяго. — Сегодня я почувствовал, что-то изменилось. Думаю, сегодня… мы по-настоящему занимались любовью.

Я открыла глаза и тут же увидела его лицо над подушкой, в паре сантиметров над моим. Это был он и никто другой, он был в поту и улыбался. Он казался счастливым.

— Точно, — согласилась я и поцеловала его в губы еще раз. Я думаю, что это случилось именно тогда, когда я решила, что у меня будет ребенок.

* * *

Я решила остаться дома, потому что никуда не хотела идти, но тут Сантьяго позвонил из офиса и сообщил, что не сможет прийти ужинать. Эрнесто уже давно настаивал на встрече, по телевизору показывали совсем неинтересные фильмы, ночь была очень приятная, дул свежий бриз, необычный в середине июля, смягчая воспоминание о жаре, томившей нас в течение всего дня. В итоге я надела очень легкий жакет из белого льна, который купила сегодня со скидкой; он был американский, достаточно свободный, словно специально сшитый, чтобы скрыть мой растущий живот, и пошла на свидание.

Когда я открыла двери своего дома, у меня появилось ощущение, что воздух наэлектризован, я всегда чувствовала нечто подобное, когда выходила в летнюю ночь. Я шла к назначенному месту встречи, это было достаточно близко от моего дома. Когда я увидела, что Эрнесто не один, у меня появилось предчувствие, говорившее мне, что этой ночью должно что-то произойти. Я была уверена, что этой ночью произойдет что-то необыкновенное, хотя мне было неясно, хорошее или плохое.

Когда Эрнесто поднялся, чтобы поздороваться со мной, я увидела рядом с ним его жену. Я не первый раз ее видела. В последний раз мы виделась с ней совсем недавно, в академии, где всегда полно народу: она стояла с незнакомыми мне людьми, с профессорами из академии и с группой учеников. У меня возникло странное ощущение, что я ей нравлюсь, хотя ничего неприличного в ее поведении не было. В нашу прошлую встречу мы совсем недолго поговорили, уже через десять минут она сказала, что очень поздно и что на следующий день ей надо рано вставать, а Эрнесто согласился, и они вместе ушли. Всегда одно и то же, словно они оба были осуждены нести общий крест. Однако, этой ночью я заметила, что присутствие жены мучает Эрнесто, как будто, рядом с ней он лишается самостоятельности.

— Лусия решила познакомить нас со всей своей семьей.

Жена Эрнесто приветствовала меня очень сердечно, как обычно в таких обстоятельствах. Она была достаточно красивой женщиной, и, возможно, могла бы стать красивее, если бы подходящим образом оделась. Она была очень хороша, как и ее манера говорить, краситься, жестикулировать, отчего казалось, что ей на двадцать лет меньше, чем в действительности. У Лусии были рыже-каштановые волосы, выразительное лицо с ясными глазами — самая выдающаяся ее черта. Лусия была худой, но никто бы не назвал ее тощей. Всегда остроумная, изобретательная, она имела очень высокое мнение о себе, но я всегда общалась с ней так, словно этого не заметила.

Как оказалось, с ними было еще пятеро незнакомых мне людей — две пары и одна одинокая женщина. «Это, — сказала мне Лусии, — лучшая подруга детства». Она приехала в Мадрид всего несколько дней назад, поэтому Лусия ее опекала. Я не допытывалась, почему всю ночь эта подруга не раскрыла рот, чтобы сказать хоть пару слов. Единственной фразой, которую она произнесла, была: «Я хочу еще виски, пожалуйста…» Я угадала, что еще одна женщина — это сестра Лусии, прежде, чем она ее мне представила, потому что сестры были очень похожи. Мужчина рядом с ней был ее мужем, а другую пару составляли его брат и его жена. На шурина Лусии, который был самым старшим в этой компании, я не обратила особенного внимания. Младший, который был немного постарше меня, мне понравился. Очень. Очень-очень, я отдала себе в этом отчет, прежде чем узнала, как его зовут. Когда Эрнесто спросил меня, что я хочу пить, я попросила кока-колу. Незнакомец недоуменно посмотрел на меня, и хотя я уже приготовилась к тому, чтобы объявить, что беременна, все же сказала, что начала принимать антибиотики сегодня утром, не отдавая себе отчета, зачем солгала.

В моем стакане оставалось больше половины изначального содержимого, когда он, его звали Хавьер, поднялся, засунув руки в карманы, и, не переставая смотреть на меня, сказал, что ему не хочется сидеть в этом баре. «Мы тебя ждали очень долго, — сказал он двусмысленным тоном, что-то среднее между отеческим упреком и шуткой, — а ты пришла о-о-очень поздно».

На Хавьере были мокасины ручной работы из коричневой кожи и красные джинсы, почти гранатового цвета, которые открывали его темные щиколотки, костлявые и крепкие одновременно. Белая рубашка из плотной ткани, без воротника, с одной лишь расстегнутой пуговицей, как это принято у людей, следящих за своим внешним видом, оттеняла бронзовый загар. Ховьер был скорее высоким, чем низким, худым. У него были черные с проседью волосы, большой нос, руки игрока и великолепный зад, судя по кривой, которая вырисовывалась под джинсами. Тут я сказала себе, что мне срочно надо успокоиться, почувствовав, что начала потеть даже под ногтями. Хавьер был женат на очень красивой женщине, которая его сопровождала, а я была беременна от мужчины, который гораздо красивее его. Это была правда, он не был так же красив, как Сантьяго. Но он мне нравился больше.

Когда мы вышли на бульвар, чтобы прогуляться, Хавьер сознательно задержался, чтобы оказаться рядом со мной. Я, улыбаясь, шла последней, но когда ускорила шаг, чтобы догнать его, слева подошел Эрнесто и взял меня под руку.

— Очень жаль, Малена, что я забыл об этом. — Я спросила себя, зачем Эрнесто говорит мне такую глупость. — Я думал, что сегодня… В таком случае не было бы больше никого.

Я поняла, что Эрнесто планировал соблазнить меня этой ночью, обязательно этой ночью, и я сказала себе, что, в конце концов, жизнь — очень дурацкое занятие.

— Кто этот парень? — спросила я, сделав вид, что удовлетворена его словами, указывая пальцем на Хавьера.

— А! Ну, я его мало знаю, больше знаком с его братом… Они из этих мест, но он живет в Дении весь год, он художник. Иллюстрирует книжки для детей, статьи в газетах, афиши и тому подобное.

— Он уже давно женат?

— Он не женат, — эта точность в деталях, характерная для Эрнесто, который был больше женат, чем кто-либо мог предположить, показалась мне излишней, так что я не пыталась скрыть свое нетерпение. — Они живут вместе уже пятнадцать лет, тогда Хавьер только вернулся из армии, был совсем ребенком… Впрочем, как и она.

— Хотя она старше его, верно?

— Да, но не намного, на два или три года. Она тоже художница. У них двое детей. Он ее безумно любит.

— Ага.

Только я приготовилась спросить его, что они делали в Мадриде, как мы подошли к дверям какого-то бара, а едва перешагнули через порог, тут же к нам подскочил какой-то тип, поцеловал меня в обе щеки и поздоровался так, словно мы были давними друзьями. Я его вообще раньше не видела, в этом я была совершенно уверена, но вскоре обнаружила, что в этом месте такое поведение было в порядке вещей. Мы сидели все вместе в пустом углу, и в течение долгого времени не происходило ничего интересного. Эрнесто сидел напротив и смотрел на меня с упрямой одержимостью. Хавьер, окруженный женщинами справа от меня, поддерживал разговор, в который я никак не могла вписаться. Я поднялась, чтобы пойти в дамскую комнату, потому что не нашла другого предлога, привлечь его внимание, и, прежде чем повернуться спиной, заметила краем глаза, что Хавьер смотрит на меня, перестав говорить. Он спросил, можно ли проводить меня, когда какому-то мужчине, с которым я столкнулась на выходе, пришла в голову та же самая идея, и он двинулся за мной. Я быстро прошла в дамскую комнату. Я закрыла дверь, посмотрелась в зеркало, стерла кончиками пальцев темную тень от черного карандаша, которым был проведен контур по внутреннему краю века, потом медленно подкрасила губы, открыла кран с холодной водой и начала считать. Когда дошла до двадцати, закрыла воду и сказала себе, что теперь могу выйти.

Тот идиот дожидался меня, опершись спиной о стену, загородив собой коридор, который соединял дамскую комнату с остальной территорией бара. Я остановилась напротив него, не очень хорошо представляя себе, что делать дальше, когда почувствовала, как чья-то рука сзади обняла меня за талию, и поняла, что этот кто-то был намного выше меня, у него было горячее дыхание, и он терся губами о край моей левой глазницы.

— Убить его?

Я не видела себя в зеркало, но сознавала, что на моем лице отразилась неподдельная радость, я даже не смогла предугадать подобное развитие событий. Он не смотрел на меня, а я очень медленно повернулась и шагнула к нему навстречу. Мой пьяный преследователь испарился, как только Хавьер красноречивым жестом показал, что набьет ему морду. Потом Хавьер весело переспросил:

— Хочешь, чтобы я его убил?

В этот момент нас окликнул Эрнесто с другого конца коридора. Все решили пойти в другой бар, в этом было слишком много народу. Потом это повторилось еще раз, а потом еще… Один, два, три часа утра… Компания, уже не такая компактная, растянулась по тротуару, вялые движения уставших людей, синие круги под глазами, зевки, опухшие веки, обессиленные и сонные, исключая мое лицо, свежее и сияющее, словно только что сорванное яблоко, предназначенное одному из двух мужчин, соперничающих между собой за право взять меня за руку или улыбнуться. Я физически ощущала, как мое тело излучает таинственную силу, создавая вокруг магнетическое поле. В последний бар, в тот самый последний бар мы вошли не все. Брат Хавьера и его жена проводили нас до дверей и распрощались с оставшимися. Лусия выдала свою обычную речь: «Уже поздно, мы пойдем, завтра рано вставать», но Эрнесто, не делая ни малейшей попытки поддержать ее, безразлично-вежливым тоном дал понять, что хочет еще погулять. На это Лусия смерила мужа уничтожающим взглядом и с силой хлопнула дверью.

Пако из-за стойки бара радостно приветствовал нашу компанию. Он всегда очень радовался, когда мы приходили, и его благосклонность, по крайней мере ко мне, была великодушно вознаграждена. Место, куда мы пришли, представляло собой своего рода погреб такого неприглядного вида, что казалось невероятным, как он существует уже двадцать лет. Бар был практически пуст, редкие клиенты быстро уходили, в эту ночь было особенно пусто, но владелец и не пытался выпроводить нас и закрыть заведение. Этого было достаточно, чтобы продемонстрировать ему нашу верность. Развлекая нас холодными ночами, Пако пел старинные куплеты, мелодии которых знал с детства, а слова помнил только наполовину, раньше эти песни исполнял его отец, настоящий певец. В этот раз все было не так. Пока три женщины из нашей компании усаживались за стол, Эрнесто, Хавьер и я стояли у барной стойки. Мы не могли устоять на месте и постоянно менялись местами, словно исполняли какой-то старинный галантный танец, в котором танцоры должны молча постоянно поворачиваться друг другу спиной для того, чтобы секунду спустя встать лицом к другому и сделать новый поворот. Только немые улыбки и жесты, точные движения рук, убиравших волосы с лица, нахмуренные брови, нервно дергающиеся, зажигающие сигарету пальцы, локти, прижатые к стойке бара, зубы, прикусывающие нижнюю губу, переливы ледяной воды в хрустальных стенках графина — мы втроем делали одни и те же движения одновременно. Дальше все пошло очень быстро.

Я попросила бокал воды, мне нужно было выпить таблетку. Я растворила ее там и проглотила получившуюся шипящую жидкость. Тут жена Хавьера, зевая, поднялась и заявила, что может уснуть прямо на столе и уходит, потому что больше не в силах тут оставаться. Ее спутница присоединилась к ней, не сказав ни слова, и они направились к дверям. Лусия схватила Эрнесто и потащила его к другому концу стойки, там они начали очень тихо спорить, я покачала головой, а Хавьер смотрел на меня, нахмурив брови. В этот момент дверь закрылась. Эрнесто послушно поплелся за Лусией — мы услышали стук каблуков по тротуару. Тут в три шага Хавьер преодолел дистанцию, которая была между нами, приблизился и поцеловал меня в губы. От неожиданности я так широко раскрыла глаза, что Хавьер, мне показалось, мягко вошел в них, и не существовало больше ничего на этом свете, кроме него. Он смотрел на меня и, улыбаясь, поднял рюмку, словно хотел произнести тост. Я опустила глаза, мне не хотелось потерять голову в такой абсурдной ситуации, как эта, я грубо оттолкнула его и побежала прочь. Мне чуть-чуть не хватило сил, чтобы сказать, что я иду в дамскую комнату.

Я посмотрела на себя в зеркало, плеснула на шею и затылок холодной воды, мысленно порицая женщину, которая глядела на меня из зеркала.

— Ты беременна… — громко сказала я в конце концов. — Ты наделала достаточно глупостей, — я сосредоточенно глядела на себя и, хотя сконцентрировалась на мысли о беременности, все равно не почувствовала никаких изменений ни внутри себя, ни в своей внешности. — Ты хуже, чем твоя сестра, — заявила я себе, но и теперь ничего не произошло.

В течение нескольких минут я неподвижно стояла перед зеркалом, не шевелилась, даже не думала. Потом очнулась и решила, что сейчас выйду, возьму сумку, скажу: «Прощай» и наконец уйду из этого бара в полном одиночестве, но, открыв дверь, я не смогла уйти, потому что Хавьер ждал меня у дверей. Он посмотрел мне прямо в глаза, казалось, он не волновался, не испытывал никаких особенных чувств, он просто медленно обнял меня правой рукой за талию, а другой обхватил мою голову, прежде чем засунуть в мой рот язык, яростный и жадный, но и очень нежный одновременно. Хавьер сделал шаг вперед, толкнув меня обратно в туалет, ударом ноги закрыл дверь и продолжал двигаться вперед вслепую. Его крепкие руки лежали на моих бедрах, прижимая мой живот к его животу, заставляя меня почувствовать рельеф его члена как недвусмысленное предупреждение о будущем. Хавьер пытался прислонить меня к стене, но в конце концов потерял равновесие.

В итоге я села Хавьеру на колени, а он расположился на унитазе. Руки он просунул под мои бедра, обхватив их резким жестом, почти жестоким, и вцепился в края моего жакета. Пуговицы, едва державшиеся парой ниток, со стуком упали на кафельный пол. Едва затихло эхо, как звук более тяжелый и отчетливый заставил меня обратить внимание на битву, которая разгорелась на моем теле. Хавьер пытался разорвать лифчик, растягивая его руками изо всех сил в разные стороны. Я отцепила два замаскированных крючка в центре зоны нападения, и мои груди, круглые, большие, налитые и твердые, коснулись его щек. Я наблюдала, как он замер, чтобы посмотреть на них, как убрал волосы с лица механическим жестом, как открыл рот, чтобы набрать побольше воздуха, как впился губами в мой левый сосок, отметила про себя остроту его зубов, мягкость языка, влажный след слюны, но даже тогда ничего во мне не шелохнулось. Я могла бы сказать ему правду после, но сказала теперь, чтобы проверить, захочет ли он продолжить. Я произнесла эти слова громко, стараясь не чувствовать себя униженной, несчастной или виноватой.

— Я беременна, — сказала я, а он, казалось, даже никак не отреагировал, — уже три месяца.

Через пару секунд, когда его зубы оторвались наконец от моего соска, он откинул голову назад и улыбнулся.

— Со мной то же самое, — сказал Хавьер, и тут же переключился на мою правую грудь.

Когда мы вышли почти через час, то не нашли и следа Эрнесто. Пако спал на столе, я потрясла его за плечи, чтобы он проснулся и открыл нам дверь. Хавьер убедил меня ехать вместе в одном с ним такси и побывать в доме его родителей, я же решила, что мне туда ехать не следует. Сама я жила в противоположной стороне, о чем и сказала Хавьеру. В подобных обстоятельствах лучше вообще ничего не говорить, поэтому я просто молча смотрела в окно. Но не успела машина тронуться с места, как Хавьер навис надо мной, чтобы поцеловать, и не переставал делать это ни на секунду до тех пор, пока такси не подъехало к дверям моего дома. Теперь мы оба молчали. Хавьер ждал, пока я копалась в сумке в поисках ключа, и все еще стоял, когда я обернулась на улицу с противоположной стороны стеклянной двери. Пока я поднималась по лестнице, пьяная от эйфории, подумала, а что случится, если я вернусь и посмотрю на него в последний раз…

Прошли годы, я захотела отыскать Хавьера. Я писала ему дважды, оставила несколько дюжин сообщений на его автоответчике, но он никогда не подходил к телефону, никогда не перезванивал мне. Я больше не услышала ни одного его слова. Но, когда я ерзала на простынях той ночью, единственное, что меня волновало, — кошмар, который мог разразиться на следующий день, а еще бессонница, которая мучила меня в последующие ночи, мука, которая портила мою жизнь целыми неделями, месяцами, возможно, даже всю мою жизнь.

* * *

За окном я видела только верхушки двух черных тополей, старых, окоченевших от холода. Их ветви были поломаны жутким ветром, с болезненным скрипом они качались из стороны в сторону на фоне отталкивающей пелены коричневого неба. Раньше я была уверена в том, что небо не может быть коричневым. Тут пошел дождь, упали первые тяжелые капли, громко застучали в окно, мерцая па стекле. Кто-то открыл дверь. Воздух заколебался, вместе с ним задрожало оконное стекло, а капли ударялись об него и стекали вниз. Дверь снова закрылась, и шум стал невыносим. Я повернула голову, чтобы вернуться в действительность, а врач, делавший УЗИ, посмотрел на меня недоуменно.

— Я не знаю… — сказал он негромко. — Я проверю все еще раз, с самого начала.

Эти слова он произносил в третий раз. В третий раз он протирал мне живот бумажным платочком, смазывал прозрачным холодным гелем, в третий раз его прибор изучал меня, в третий раз я чувствовала нажим сенсора на мои внутренности, в третий раз мне казалось, что опять результата не будет. Я снова посмотрела в окно, пытаясь почувствовать боль черных тополей, и слезы, более тяжелые, чем первые слезы дождя, и куда более горькие, потекли из моих глаз без предупреждения.

— Не понимаю, — произнес наконец врач. — К сожалению, он не вырос, но, может, ты ошиблась в расчетах, и еще не тот срок, который ты называешь. Ты говоришь, что долгое время принимала противозачаточные средства, возможно, произошли изменения в процессе развития плода.

Но он противоречил себе, потому что шесть недель назад он сам делал мне УЗИ, а тогда уже минула половина срока, и все шло хорошо, все было великолепно для шестого месяца. «У тебя один ребенок», — сказал он мне тогда, и я страшно обрадовалась, потому что впадала в панику от одной мысли о том, что у меня могут родиться близнецы. — «Мальчик», — потом добавил он, и я снова обрадовалась, я была очень довольна из-за того, что будет не девочка…

Теперь я надевала пальто очень осторожно, словно это была железная броня, сожалела, что у меня будет один ребенок. Мальчик.

Мама ждала меня наверху в палате Рейны, но я не хотела подниматься, не хотела видеть сестру в одной из этих белых рубашек с тонкими розовыми полосками, которые были куплены для нас обеих. Я не хотела видеть сестру, не хотела наклоняться над пластиковой прозрачной колыбелькой, которая стояла рядом с ее кроватью. Не хотела смотреть, как сладко спит эта прекрасная девочка, которую назвали Рейной в честь матери. Я не чувствовала своих ног, пока шла, не чувствовала руки, когда толкнула дверь и вышла на улицу. Я шла по улице не разбирая дороги, дождь лил как из ведра, в темном небе громыхали раскаты грома.

Я вошла в незнакомый квартал — немощеные улицы с маленькими белыми домиками, потоки грязной воды, бескрайние лужи. Мои туфли моментально увязли в грязи. Я обошла лужу и пошла дальше, ни на что не обращая внимания, из-за сковавшего меня страха ничего не чувствовала — я словно одеревенела.

Рейна попала в клинику два дня назад с нормальными регулярными схватками через каждые три минуты. Она шла, неловко ступая, ее ноги подгибались под тяжестью огромного живота, который своим видом напоминал только что рожденную планету; плечи Рейны были откинуты назад, руки прижаты к пояснице. Мама и Эрнан вели ее под руки. Я плелась за ними с чемоданом в руке и знала, что со мной ничего подобного не будет, я знала, что мне не удастся повторить эту сцену, что все пошло плохо, потому что в начале было невероятно хорошо. Мое тело прекрасно хранило память о своей прежней форме, поэтому даже с семимесячным зародышем внутри мой живот выдавался вперед совсем чуть-чуть. Рейна поднялась на лифте в палату, разделась в ванной комнате, надела мамину рубашку в стиле куклы Барби и улеглась в кровать. Она кричала, потела, жаловалась на жизнь и рыдала без остановки, словно ее пытали, разрезали пополам, бедную и беззащитную. Рейна билась в истерике от боли, ногтями впиваясь в мамину руку, в руки Эрнана, а они, в свою очередь, пытались успокоить страдалицу, гладили ее по лицу, разделяя ее боль. Другая роженица с этой палаты пару раз возмущалась криками и просила покоя, а моя сестра ее оскорбила, заявив: «Вы не знаете, как это!», на что женщина ответила смешком: «Разумеется, нет, хотя у меня их трое».

Роды Рейны были долгими, медленными и болезненными, как это случается у многих женщин, рожающих в первый раз, но после всех мучений сестра произвела на свет маленькую и красную девочку, такую, какими и положено быть младенцам. Палату Рейны заполонили улыбающиеся люди со слезами радости на глазах, ее огласили веселые крики, заставили вазами с цветами — такими и должны быть все палаты, где есть колыбель. Лицо Рейны после спавшего напряжения стало гладким и важным, покрасневшим и довольным, каким и должно быть лицо у всех благополучно родивших женщин. Я участвовала в этом спектакле с тем самым чувством, какое испытывает приговоренный к смерти, который должен рыть собственную могилу. В таком состоянии я была уже несколько недель. Гинеколог не беспокоился, потому что я продолжала прилично толстеть, набирая постепенно вес, но он не знал, что здесь крылся обман. В середине шестого месяца я сама изменила режим питания: четыре тысячи, пять тысяч калорий в день вместо тысячи пятисот. Я набивала живот шоколадом, жареным хлебом, пирогами, жареной картошкой, отчего объем моих рук увеличился, как и объем бедер, лицо округлилось, стало мягче, а размер груди угрожал достичь невероятных объемов. Однако мой сын совсем не рос — мой живот не увеличивался, фигура не менялась. Как бы я не набивала брюхо, мне было легко вернуться в то состояние, которое было у меня в первые месяцы, хотя я все делала для того, чтобы превратиться в одну из этих коров, неуклюжих и сверхупитанных, которых я видела в женской консультации. Меня больше не заботило будущее моей фигуры, я не беспокоилась о своей коже, я только хотела быть нормальной беременной женщиной, безразмерной, огромной. Теперь я хотела только этого. Я хотела стать похожей на всех этих женщин, я ела, ела много, я пухла от еды до тошноты, я ела за двоих, но отдавала себе отчет в том, что это мне не поможет.

— А ты как?.. На пятом месяце? На шестом? — спросила меня одна пациентка, пока мы ожидали, когда Рейне сделают процедуры.

— Нет, — ответила я. — Я почти на седьмом с половиной месяце.

Женщина окинула меня взглядом, в котором смешались страх и удивление, но мгновение спустя изменила выражение своего лица и улыбнулась.

— Как здорово! Такая стройненькая…

— Да, — сказала я и посмотрела на маму, которая попыталась поддержать меня взглядом, обняла за плечо и несмело сказала, что боится худшего.

— Мы все очень плохие роженицы, Малена Алькантара, а это наследуется дочерьми от матерей, понимаешь? У моей бабушки было только двое детей — мой папа и тетя Магдалена — это из шести возможных беременностей, а моя мать потеряла двоих детей и родила Паситу, а это очень редкий случай. Ты же знаешь, так заканчивается только одна из каждых ста тысяч беременностей, обычно плод умирает еще до родов… А у меня была только одна беременность, с Рейной были тоже большие проблемы, так что…

— Но проблемы с Рейной, были, наверное, из-за меня… — сказала я, и неподдельный испуг отразился в глазах матери.

— Нет. Как ты можешь быть виноватой? Единственной виноватой можно было бы назвать меня, потому что моя плацента не была предназначена для того, чтобы кормить вас обеих.

— Твоя плацента была хорошей, мама, просто я высосала все и ничего не оставила для нее, врачи так говорили.

— Нет, дочка, нет. Никто никогда не говорил ничего подобного…

Вдруг зазвонил телефон, и она побежала в комнату. Это был Эрнан, он сообщил, что у меня родилась племянница: вес — три килограмма сто граммов, сорок восемь сантиметров в длину, замечательная упитанная девочка. Она прекрасно себя чувствует, чего не скажешь о Рейне.

Я продолжала идти по незнакомому кварталу: низенькие дома с белыми стенами, посеревшими от дождя. Алькантара с ног до головы: черные брови, индейские губы, неспособность родить. УЗИ не могло сказать мне ничего нового. Несокрушимая цепь фактов выстроилась в моей голове: плохая кровь, плохая судьба, плохая жена, плохая мать, не желавшая иметь сына, которого должна была родить, тысячи раз не желавшая рожать, скрывавшая свою беременность от мужа более месяца. Я не могла смотреть на себя раздетую в зеркале без тошноты и страха. Я боялась, что не наступит время, когда не надо будет покупать слюнявчиков, не спрашивать, какого черта я должна сидеть с ребенком на руках весь день, не кривить губы в идиотской улыбке каждый раз, когда идешь по улице с коляской. Боялась, что след пребывания ребенка в моем теле никогда не исчезнет и я не смогу трахаться как сука с незнакомцем, который медленно будет осваивать мои внутренности. Мне не хотелось ежесекундно зависеть от этого инстинкта, чтобы наконец сказать: «Быть женщиной почти ничего для меня не значит». Я была женщиной и должна была за это платить. Я могла бы проанализировать другой столбец цифр и фактов. Рейна курила в течение всей беременности, а я нет, Рейна употребляла алкоголь, а я нет, Рейна жила в свое удовольствие, а я нет, Рейна отказывалась гулять, потому что сильно уставала, а я нет, Рейна объедалась, ела ящиками конфеты, а я нет, у Рейны не было желания ходить на занятия для беременных, я же не пропустила ни одного. Я ходила на теоретические лекции, и все это я делала одна.

Я захотела рассмеяться и расплакалась. Я осмотрелась вокруг, домов больше не было, только наполовину обработанное поле, словно его готовили стать полигоном для каких-то промышленных целей. Я повернулась и пошла обратно по своим же следам. Это было несправедливо. Но именно так и было.

* * *

Я проснулась в шесть утра, встревоженная причудливыми снами, несколько раз прерванных острой болью, по моему мнению, несуществующей, мифической болью, однако потом, в ванной, я почувствовала что-то липкое между бедер и засунула туда руку, чтобы проверить. Тут же мои пальцы покрылись какой-то прозрачной слизью, густой и липкой. До конца срока мне оставалось более трех недель, но я не знала, на какие расчеты мне полагаться. Гинеколог, оптимистически настроенный тип, был единодушен с врачом, проводившим УЗИ, что не следует волноваться раньше времени. «Я уверен, ты сейчас не на седьмом месяце, а только на шестом, сказал он мне, — мы повторим УЗИ через несколько дней, а если результат не понравится, спровоцируем роды, но все должно быть хорошо, не волнуйся…» Сантьяго, его сестры, мои родители, весь мир предпочитали верить его словам. Я нет. Я знала, что ребенок не родится, но меня хранил страх за саму себя, поэтому я хотела верить в противоположное, а говорить правду значило бы соперничать с судьбой. Я почувствовала, как что-то начало отделяться от моего тела, проскальзывая между моими ногами. Это было что-то вроде скудной бесцветной слизи. Думаю, если бы я вытащила тампон, отошли бы воды. Я подождала, но ничего больше не выходило изнутри, словно там ничего не осталось. Боль усиливалась, но я не задумывалась об этом, потому что должна была дать отойти водам, а этого не происходило, со мной ничего хорошего не происходило. Мое тело выглядело таким несчастным и таким жалким.

Я разбудила Сантьяго и сказала ему, что рожаю, что надо немедленно ехать в клинику, а он как-то не очень мне поверил.

— Невозможно, — сказал он, — еще слишком рано, у тебя должны сначала начаться схватки, ребенок должен подготовиться, вот так.

Когда я увидела, что он повернулся к стене, решив спать дальше, я принялась бить его в плечо кулаком и кричать. Я орала, чтобы он соизволил встать на ноги и одеться. Сантьяго испуганно смотрел на меня, а я кричала, что ребенок уже готов, что роды будут ненормальными, что следовало засечь время, потому что, судя по периодичности схваток, что-то идет не так. Нам следовало поторопиться. Я боялась, что ребенок может задохнуться.

Было воскресенье, на улицах пусто. Я не помнила себя от боли, но не понимала, сильно я страдала или нет, и не могу воссоздать ужас тех мучений, которые периодически нападали на меня. Ребенок жив. Я думала только об этом. Он должен быть жив. Если бы он умер, он бы не двигался, он бы не мучил меня. Мы очень скоро прибыли в клинику. Регистраторша заволновалась, увидев нас. Она посмотрела на меня, а я объяснила, как могла, что роды уже начались, я без остановки говорила о моем состоянии. «Пойдемте со мной», — сказала она и проводила меня в пустую консультационную палату, где была только маленькая кушетка, покрытая зеленой простыней. «Раздевайтесь и подождите секунду, я сейчас приду». Тут я отдала себе отчет в том, что больше здесь никого нет, Сантьяго не пошел со мной. Я разделась, сама взгромоздилась на кушетку и сидела в одиночестве, грязная и замерзшая. Медсестра вернулась вместе с коренастой невысокой женщиной, словно сделанной из твердых пород дерева. Она накрыла меня зеленой простыней, потом просунула свою голову мне между ног. Этого простого осмотра хватило с лихвой. Акушерка поднялась, посмотрела на меня взглядом медузы Горгоны и повернулась к регистраторше.

— Она пришла одна?

— Нет. Ее муж только что был здесь.

Тут акушерка повернулась на каблуках и устремилась к двери, даже не взглянув на меня.

— Кто-нибудь позвонил доктору?

— Да, — ответила регистраторша. — Ее муж позвонил, он сказал, что доктор уже едет, просто немного задерживается. Ты же знаешь, он живет в Гетафе.

Дверь закрылась, и я снова осталась одна. У меня было четкое ощущение того, что боль распространяется по всем направлениям моего тела, она становилась все сильнее и мучительнее, но это помогало мне оставаться в сознании и держать глаза открытыми. Я смотрела на белую стену. Ничего не происходило.

— Послушайте… — я услышала голос акушерки прежде, чем дверь снова открылась. — Полезно, чтобы и вы это видели.

Сантьяго вошел следом за ней, смущенный, бледный, он вошел так тихо, словно не чувствовал своих ног. Он смотрел на меня и еле сдерживал слезы. Я думаю, он хотел улыбнуться, но я не поняла смысла этой гримасы, а только чувствовала его очень сильный страх. Ужас и паника полностью завладели мной, когда я это поняла. Акушерка правой рукой подняла простыню и заговорила тоном специалиста.

— Это ягодицы ребенка… Видите это? А это ножки. Все очень плохо.

— Да, — я почти не слышала ответа, а она продолжала говорить ровным голосом.

— Я хотела, чтобы вы видели.

— Да, — оставалось сказать Сантьяго, и тут она совсем обнажила меня, потом прижала к себе, чтобы засунуть мои руки в рукава холодной зеленой рубашки, которая пахла щелоком, так же, как плитка в колледже.

— Он умер? — спросила я, но мне никто не ответил.

Она обогнула кушетку, оказалась прямо за мной и толкнула кушетку, на которой я лежала, вперед. Мы выехали из комнаты и пересекли вестибюль клиники. Меня везли очень быстро. Сантьяго держал меня за руку и почти бежал, чтобы поспеть за нами. Ситуация казалась мне комичной, но я не помню больше ничего, за исключением того, что я совсем не могла думать, не могла ничего чувствовать, даже боль, словно не имела ничего общего с этим местом, как будто меня здесь и не было, словно все это происходило не со мной. Я видела, как мимо проходят какие-то женщины в зеленых одеждах, смятение и страх на лице моего мужа, причина которого находилась между моими ногами. Все мы были словно герои плохого, дешевого сентиментального фильма, и даже не главные герои. Я не сознавала, жива я еще или уже нет, где я нахожусь, что это за кушетка, а когда заговорила, то не услышала своих собственных слов.

— Мы едем в палату, верно?

— Нет, — ответила мне акушерка за моей головой. — Мы едем прямо в родильное отделение.

— А! — протянула я, Сантьяго смотрел на меня и плакал, а я ему улыбнулась, действительно улыбнулась открытой настоящей улыбкой. Я не знала, почему улыбалась, но я абсолютно сознательно хотела улыбаться. — Ребенок мертв, правда?

Никто мне не ответил, и я сказала себе, что наступил момент, чтобы попрактиковаться в дыхании, которому я научилась на курсах, и опять же я не знала, почему это делала, но я начала и прошла, шаг за шагом, все этапы этого процесса: я делала глубокий вдох, потом задерживала дыхание. Если бы я спросила себя, эффективна ли эта техника, то не смогла бы ответить на этот вопрос, потому что не чувствовала физической боли, только невыносимое давление на желудок, а облегчения я не чувствовала никакого. Передняя часть каталки ударилась в белую дверь, две створки из податливого пластика с круглыми окошечками наверху закрылись, и рука Сантьяго покинула меня.

— Вам придется подождать, — сказала акушерка.

— Нет, — запротестовал он, — я хочу войти.

— Нет. Это невозможно. Вам придется подождать.

Над моей головой проплывали лампы, много круглых лампочек, плафоны из темного пластика, множество людей сновало вокруг меня, пока я продолжала заниматься своим дыханием, я делала глубокий вдох, потом задерживала дыхание. Все женщины, окружавшие меня, что-то со мной делали, а я задерживала дыхание, потом делала глубокий вдох, я ни о чем не думала, пока акушерка, встав между моими ногами, как раньше, не заговорила.

— Я сделаю тебе укол. Это анестезия…

— Очень хорошо, — ответила я и почувствовала, как меня укололи. — Ребенок мертв, разве нет?

— Теперь я сделаю надрез маленьким ланцетом, тебе больно не будет.

Мне не было больно. Тут вошла еще одна женщина, молодой врач, ее я не знала, она была одета в белый халат и казалась испуганной.

— Как тебя зовут? — спросила меня медсестра, которая стояла слева от меня.

— Малена, — ответила я.

— Отлично, Малена. Теперь тужься! И я тужилась.

— Тужься! — говорили мне, и я тужилась. — Очень хорошо, Малена, ты все делаешь очень хорошо. Теперь еще раз…

Они говорили мне, чтобы я тужилась, и я тужилась. Так прошло много времени, я ничего больше не помню, какие-то крики, а мне говорили только одно: «Тужься, Малена!» И я тужилась, а они меня подбадривали. Я спрашивала, мертв ли ребенок, но никто мне не отвечал, потому что мне не следовало ничего спрашивать, только тужиться, и я тужилась. Потом я спрашивала себя много раз, почему я тогда не плакала, почему не жаловалась, наверное, потому, что у меня ничего не болело в тот момент. Теперь же я уверена, что никогда в жизни мне не придется испытать ничего более ужасного, я тогда не могла понять этого, потому что ничего не чувствовала. Я только хотела знать, мертв ли ребенок, я хотела, чтобы кто-нибудь ответил мне хотя бы раз, сказал мне, мертв ли ребенок, а никто мне ничего не говорил. Они говорили только одно: «Теперь, тужься, Малена», и я тужилась, а они все повторяли: «Очень хорошо». Они говорили эти слова в каком-то определенном ритме.

— Ребенок жив, Малена, он живой, только очень маленький, ему очень плохо, он очень слаб. Но все прошло как нельзя лучше для него, ты понимаешь?

Я не понимала, но ответила: «Да».

— Теперь я достану его. Я просуну руку, чтобы взять ребенка за голову и помочь ему. Понимаешь?

Я не понимала, но снова ответила «да», и врач нависла очень близко надо мной, над телом, которое теперь было не совсем моим. Мне казалось, что меня разрывают изнутри, — жуткая мука. Медсестры успокаивали меня, а я смотрела на лампы и ничего не говорила. Я почти не слышала голосов, потому что теперь никто не говорил, чтобы я тужилась, а я не могла ничего не делать, я не верила этой женщине, и в последний раз спросила, умер ли мой ребенок, и тут все закончилось.

Я не видела моего сына. Мне его не показали, но я услышала, как он плачет. Я тоже хотела заплакать и приготовилась обнять его, потому что теперь они должны были принести его, сейчас же принести его мне, — я бы взяла его на руки. Вот, что должно было произойти, так происходило во всех фильмах и книгах. Раз он был жив, они должны были принести мне его, но я слышала негромкие голоса, шушуканье, а плач удалялся от меня.

— Реанимация готова?

— Да. Вы его взвесили?

— Да, один килограмм семьсот восемьдесят граммов.

Тут я поняла, что они его не принесут, и желание плакать ушло. Акушерка заканчивала зашивать меня, когда мой гинеколог наконец прибыл, чистый, хорошо одетый — безупречный. Я спросила себя, позавтракал ли он, и ответила себе, разумеется, почему же он не должен был этого делать. Он поздоровался со мной, сказал, чтобы я не волновалась, что с ребенком все в порядке, насколько возможно при таких обстоятельствах, что его поместили в инкубатор, Сантьяго теперь с ним, в этом госпитале лучший неонатальный центр в Мадриде, мы должны надеяться, не надо терять веры, с нею можно все преодолеть. В этот момент у меня появилось новое чувство, не тягостное, но горькое, хотя даже теперь я не могу точно его осмыслить. Следовало еще достать плаценту.

— Хочешь, чтобы ее сохранили для анализа? — я услышала голос акушерки.

— Нет, мне все равно, — ответил он. — Не забудь, нужно сделать бандаж.

Со мной они больше не говорили. Меня вывезли из хирургии, вкатили в лифт, потом в палату, переложили на кровать и оставили одну. За окном виднелись верхушки черных тополей, старых, застывших от холода, таких несчастных, как и все остальные деревья, которые я знала. Бездомные деревья, сказала я себе, глядя на них.

* * *

Я пробыла в молчании больше часа, лежала в кровати, глядела в окно, мои ноги были скрючены, но я не двигала ни одним мускулом. Каждые двадцать минут заходила медсестра, распрямляла мои ноги, делала мне массаж живота, вытаскивала полный крови тампон и засовывала новый, чистый. Она не говорила, я тоже. Ей было все равно, мне тоже. Больше всего я думала о деревьях.

Позвонил муж, спросил, как я себя чувствую. Я ответила, что хорошо, тем же тоном, каким говорила тысячи раз. Я была спокойная, бесчувственная, отсутствующая, но, несмотря на это, не отважилась спросить о ребенке. Сантьяго сделал длинную паузу, тягучую, я знала, что должна была спросить, но это было выше моих сил. Он сам решил заговорить и рассказал мне все. В госпитале его еще раз взвесили, один килограмм девятьсот двадцать граммов, это был окончательный вес. Кажется, с ним все в порядке, его осмотрели очень внимательно, сделали ему томографию и срочные анализы, ребенок цел, все органы развиты, он дышит самостоятельно, педиатры говорят, что это самое главное, что не нужно помогать дыханию, но он очень слабый, конечно, очень маленький, и очень худенький, кажется, он начал терять в весе еще у тебя внутри, он был очень голоден, прежде чем родиться, потому что твоя плацента превратилась в негодный кусок ткани, никто не знал, почему такое случилось, она плохо защищала его, потому что весь кальций поступает через плаценту, а она не могла питать его, все врачи единодушны в этом. Можно сказать, что он сам спровоцировал свое рождение, чтобы выжить. Он очень мучился, и все могло плохо закончиться, более предсказуема была твоя почечная недостаточность, вовремя это не выявили, ничто не предвещало осложнения, и просто счастье, что все прошло без особых проблем. Единственное, что ему теперь следует делать, это есть и набирать вес.

— И еще кое-что, Малена, — сказал наконец Сантьяго в конце, — как ты хочешь назвать ребенка?

Мы почти решили назвать ребенка Герардо, но в этот момент я поняла, что мой сын может носить только одно-единственное имя, и я решительно его произнесла.

— Хайме.

— Хайме? — спросил он удивленно. — Но я думал…

— Это имя героя, — сказала я, — так надо. Не знаю, как тебе объяснить, но я знаю, что его надо назвать именно так.

— Очень хорошо. Хайме, — согласился Сантьяго. Он никогда не узнает, как я ему была в этот момент благодарна. — Я должен идти, чтобы поговорить с врачом. Я как раз для этого приехал.

Я повесила трубку и сказала сама себе, что довольна, очень довольна, но на самом деле себя я так не чувствовала. Тут дверь открылась, и вошел мой отец. Он пришел один. Ничего не говорил. Посмотрел на меня, придвинул стул к кровати и сел рядом. Я уткнулась головой в его плечо.

— С ребенком все в порядке, — сказала я.

Папа снова посмотрел на меня и заплакал, опустив голову мне на грудь. В этот момент я гадала, где все остальные. Рейна и мама, подумала я, придут после того, как посмотрят на ребенка, я была в этом уверена, а папа поступил иначе — он первым делом пришел ко мне. Я почувствовала, что от волнения все волосы на моем теле зашевелились, и заплакала. Я плакала очень долго, уткнувшись в папино плечо.

* * *

В моей палате никогда не было праздничного настроения. Я не хотела никого видеть, словно мне было необходимо сохранить внутреннюю непорочность, но посетители, к моей досаде, приходили: сначала гинеколог, потом Сантьяго, затем мама, мои свояченицы, няня, множество других людей. Симпатичные и воспитанные люди, они целовали меня и болтали, ели конфеты, которые сами же приносили и которые я даже не хотела пробовать, отказывалась от них, отмахнувшись бессильно, чего никто, впрочем, не замечал. Рейна тоже пришла, чтобы посмотреть на новорожденного, а потом побежала домой к матери кормить маленькую Рейниту. А вечером, после пяти, Эрнан и Рейна с ребенком на руках пришли ко мне в палату. Я увидела сестру в дверях. Всегда боялась увидеть ее именно при подобных обстоятельствах, а теперь мой страх сбылся. Я родила слабого и болезненного ребенка, который жестоко страдал, был на волосок от смерти, лежал в инкубаторе, под контролем чужих людей, в другом здании, а главное — так далеко от меня! А моя сестра родила розовощекого и здорового младенца, который теперь на моих глазах преспокойно сосал соску. Дочь Рейны была завернута в белое кружево, на котором нитками цвета фуксии блестела вышивка «Baby Dior». Рейна специально принесла дочь с собой! Она хотела, чтобы я ее увидела!

Няня, полагаю, под влиянием душевного порыва, взяла девочку на руки, начала ее тормошить и строить рожицы — и в один момент все завертелись вокруг маленькой Рейны. Сантьяго сидел рядом со мной на краешке постели, он едва мог двигаться после того, как дважды съездил в госпиталь и обратно. Спокойный и оптимистически настроенный, ответственный и зрелый, зависимый от обычных моих нужд, он демонстрировал удивительную уверенность или, возможно, просто пытался сохранить то, что имел. Входя, он попросил врача, чтобы нас оставили наедине и никого больше не впускали. Он сел передо мной, посмотрел мне в глаза и сказал, что мой сын ни за что не умер бы, потому что это мой сын, и против воли он должен унаследовать от меня живучесть вместе с кучей плохой наследственности. Эти слова заставили меня улыбнуться и заплакать, муж улыбался и плакал вместе со мной. Сантьяго нежно обнимал меня, утешая, а я опиралась на него так, как никогда не делала этого раньше. Никогда раньше мы не были так близки, но это не успокаивало, я наклонилась к нему и прошептала прямо в ухо:

— Сантьяго, пожалуйста, скажи маме, чтобы убрали отсюда мою племянницу, чтобы кто-нибудь вынес ее в коридор, пожалуйста! Я не могу ее видеть.

Он откинулся назад и тихо сказал:

— Но, Малена, ради Бога, как ты хочешь, чтобы я это сделал? Я не могу взять и сказать твоей сестре…

— Я не хочу видеть этого ребенка, Сантьяго, — прошептала я. — Я не могу ее видеть. Сделай что-нибудь, пожалуйста. Пожалуйста.

— Перестань, Малена, прекрати! Конечно, ты только что родила, но перестань, ты сама похожа на ребенка.

Я постаралась успокоиться, но не могла, а он не пытался понять, о чем я говорю. Тут Эрнан, который всегда все замечал, взял свою дочь па руки и вышел с ней из палаты. В тот день я больше не видела ни его, ни маленькую Рейну.

Сестра осталась у меня на полчаса, но мы с ней перекинулись лишь одной фразой, да и то, когда она прощалась со мной, на секунду подойдя к моей кровати.

— Кстати… Как ты решила назвать ребенка?

— Хайме, — ответила я.

— В честь папы? — спросила Рейна смущенно.

— Нет, — ответила я решительно. — В честь дедушки.

— Да? — удивилась она и начала собирать свои вещи, но, прежде чем пойти к двери, снова обернулась. Рейна выглядела расстроенной. — В честь дедушки?

* * *

Это был надувной круг для купания из желтой резины с разноцветными наклейками: с одной стороны звезда цвета морской волны, с другой — дерево с коричневым стволом и зелеными листьями, а еще красный мяч и оранжевая собака. Мне бы больше понравилось, будь круг попроще и другого цвета, но Сантьяго, обегав все магазины игрушек в квартале, нашел только такой, и то почему-то в посудной лавке. Было нелегко найти надувной круг в январе, к тому же такси по утрам не ходит. Грудь у меня жутко болела из-за того, что я не могла кормить ребенка, не могла его видеть, взять его на руки, смотреть на него и запомнить его лицо. Спустя полчаса, как мой муж ушел на работу, я вышла на улицу с видом безумной купальщицы. В то утро дождь шел как из ведра, я простояла четверть часа на углу, поддерживая зонт левой рукой, а надувной круг правой, пока мне удалось поймать пустое такси.

Водитель весело посмотрел на меня, но ничего не сказал. Регистраторша в госпитале, напротив, поднялась, едва оторвав взгляд от листа бумаги, на котором писала, чтобы показать мне дорогу. Я долго ждала перед дверями лифта, пока кабина медленно спускалась с верхних этажей, и, в конце концов, потеряв терпение, стала подниматься по лестнице, очень медленно, ставя последовательно обе ноги на каждую ступеньку Шрам выдержал три этажа, почти не мучая меня. Я открыла кошмарную крутящуюся дверь и вступила в чистый белый мир.

В течение следующего месяца я проделывала этот путь четыре раза в день: в десять утра в первый раз, в четыре и в семь часов дня и в десять вечера. Я быстро научилась ориентироваться в этих бесчисленных коридорах, пахнущих пластиком, привыкла к мельканию зеленых халатов, несколько тысяч раз стираных и стерилизованных; к виду кротких младенцев с плакатов, развешенных по всем стенам.

Я никогда не встречала такого печального места. Интерьер вестибюля больницы был строгим, почти монашеским, там всегда толпились женщины всех возрастов, которые оживленно болтали, создавая смешанный гул. Подобный гул иногда слышится из-за дверей кафе или больших магазинов. Я предположила, что это матери только что родившихся детей, которые появились на свет в одно время с моим сыном, и я испугалась живости их разговора, не подозревая даже, что три или четыре дня спустя стану такой же, как они. Я медленно шла по коридору, пока не наткнулась на большое окно, которое отделяло инкубаторы от жестокого холода окружающего мира, и принялась рассматривать стеклянные ящики, и тут непреодолимый страх сковал мои челюсти. Большинство маленьких пациентов спали, и я не могла определить их пол. Во рту появился неприятный кисловатый привкус, когда я увидела фамильный крошечный ротик у малыша центрального инкубатора во втором ряду. Это был смуглый младенец, очень маленький и худенький. Он не спал, его черные круглые глазки были открыты и смотрели в потолок. Ручки малыш раскинул в стороны, его тонюсенькие запястья фиксировали две ленты, словно это был будущий криминальный авторитет.

Вдруг справа от меня открылась дверь, и в палату вошла женщина в зеленом халате и с маской на шее.

— Здравствуйте. Я могу вам помочь? — спросила она.

— Я мать Хайме, — ответила я, — но я его никогда не видела.

Медсестра подошла ко мне, улыбаясь, и встала рядом перед стеклом.

— Вон тот… Видите его? Он во втором ряду, в центре. Он никогда не спит.

— Почему он привязан? — спросила я и с удивлением услышала мой собственный голос, спокойный и нежный, хотя в глазах стояли слезы.

— Из предосторожности, чтобы не вытащил трубку из носа.

Я хотела сказать, что мне больно видеть его в таком состоянии, но медсестра взяла меня за руку и повела к двери, из которой вышла.

— Пойдемте со мной, я дам вам его подержать. Детей сейчас будут кормить, вас проинформировали о расписании, да?

Я раздевалась, не веря в реальность происходящего. Вина, волнение, страх и ощущение неловкости, огорчение не оставляли меня ни на секунду, пока пальцы касались сына, словно этот ребенок был не моим родным, а собственностью госпиталя, врачей и сиделок, которые любезно согласились разрешить мне быть с ним пять раз в день по полчаса. Этого времени было достаточно для того, чтобы накормить и поцеловать Хайме, потрогать его, говорить с ним, когда я приходила в теплую палату для новорожденных.

Я приблизилась к инкубатору и наклонила голову, чтобы посмотреть на него. Тут сиделка подняла крышку, сняла ленточки с его запястий, вынула трубку из его носа и посмотрела на меня.

— Покачай его, — сказала она мне.

— Я боюсь.

Улыбаясь, медсестра подняла ребенка и положила мне на руки.

Двигаясь с бесконечной осторожностью, стараясь не сжимать теплый сверток, маленький, но удивительно твердый, я осторожно дошла до угла, чувствуя себя самой неуклюжей матерью на свете. Я повернулась к свободному креслу рядом с окном и села в него, глядя на стену, на спины в зале, не вспомнив даже о надувном круге, который принесла, чтобы не растянуть шов. Я не хотела, чтобы кто-то увидел меня в этот момент, чтобы кто-то помешал мне наконец увидеться с сыном, которого четыре дня не разрешали брать в палату и который все это время был просто младенцем с номером. Когда я удостоверилась в том, что мы остались одни в этом углу, я подняла пеленку, в которую был завернут мой сын, и посмотрела ему в глаза. Прежде чем мои глаза заволокло слезами, мне показалось, что он тоже смотрит на меня, это меня напугало. Я решила, что он голоден, но прошло немало времени, прежде чем я достала левую грудь и дала ее сыну. Мои руки, сердце и глаза заработали в одном ритме. Хайме крепко схватил губами сосок и начал сосать так сильно, что мне стало больно. Тут я улыбнулась и пообещала ему, что он не умрет.

* * *

Я вернулась домой, когда была уже почти полночь, и увидела, что свет нигде не горит. Я на мгновение заглянула в комнату Хайме, который, как обычно, лежал лицом к стене и прерывисто дышал. Я осталась неловко стоять в коридоре, прямо за его дверью, и не очень хорошо представляла, что делать дальше. «Ничего не произошло, — говорила я себе, — ничего не произошло», мне следует думать о другом. Я страшно устала, но спать не хотелось, куча непроверенных контрольных работ на столе дожидалась меня уже несколько дней и грозила дорасти до потолка. В конце концов я взяла верхнюю пачку тетрадей и пошла с ними на кухню. Я открыла дверь холодильника, раздумывая себя, что же можно выпить в такой ситуации, и упрекнула себя уже в который раз, что никак не могу привыкнуть работать по ночам.

Это ужасное расписание стало единственным следствием череды сумасшедших лет, начавшихся после рождения Хайме. Самые первые дни я вспоминала даже не со страхом, нет, — с глухим ужасом, который мой организм испытывал постоянно, день за днем. Когда я стала матерью, мне пришлось работать по вечерам. Я никак не могла запомнить количество учеников в своих группах, их лица, номера телефонов — ничего. Я не помню даже, какие книги тогда читала, какие фильмы смотрела, с кем знакомилась, чем занималась. Я ни о чем старалась не думать в те моменты, когда Хайме давал мне отдохнуть, оставив наедине с моими страхами. Однако я помню с удивительной точностью запах ступеней госпиталя, форму скамеек, фамилии врачей, номер телефона отделения, лица и имена больных детей, которых я тогда часто видела, номера телефонов, лица и имена их родителей.

— Я мать Хайме.

— Ах! Хайме… — работник справочной службы вернулся к своим бумагам, потом посмотрел на меня с широкой и пустой улыбкой. — У него все очень хорошо, вчера он прибавил сорок граммов.

— А что еще?

— Ничего больше.

Иногда мне хотелось закричать ему в лицо: «Как это ничего больше? Козел, как это ничего больше? Свинья, мудак, сукин сын, ничего больше… Какого черта? Как ты сам думаешь, что это значит?» Иногда я чувствовала желание закричать по-настоящему: «Это мой сын, ты слышишь? Мне стоило больших усилий принять его как реальность, я носила его внутри себя девять месяцев, я приготовила для него комнату в своем доме, я его родила, я жалела его, я слишком поздно его полюбила. Я тысячу раз представляла себе, как это будет, но никогда представить не могла, что он будет лежать в белом в одной из этих прозрачных стерильных колыбелей. Я хотела забрать его к себе, показать ему окружающий мир, видеть, как он спит, приучить его к моим рукам, кормить, одевать в цветные пижамы, отвозить загорать и покупать музыкальные шкатулки, медвежат и собачек из пластика, у которых двигаются уши и открываются глаза, то есть сделать его таким же ребенком, как и все остальные. Это все, чего я хотела, так что не говори мне, что ничего больше нет, скажи мне, что я могу войти, что мне скоро его отдадут, говори мне это каждое утро, пусть даже это и ложь…» Несколько дней я готова была кричать, но улыбалась и говорила «спасибо», как воспитанная женщина, поднималась и сидела в зале ожидания, хотя знала, что и на следующее утро ничего нового не будет. Мой сын был под наблюдением, врачи надеялись, что он наберет вес, говорили, что необходимо сделать несколько анализов, что прошло только два дня и пройдут еще три или четыре до того, как он покинет инкубатор. Для них он был просто младенцем под номером, потому что не мог быть чем-то иным.

Иногда мне казалось, что все смотрят на меня как-то не так. Я чувствовала молчаливый упрек в глазах окружающих, улыбках и хотела отгадать, о чем они думают: как это возможно, чтобы такая женщина, как я, — привлекательная, образованная и воспитанная, владеющая иностранными языками, вела себя так же, как мать Виктории из шестнадцатой палаты, которая работала в пекарне, или отец Хосе Луиса, который был грузчиком. Однако я и не пыталась скрыть своего безудержного страха, который перерос в панику и не оставлял в душе места для сострадания. Я не добивалась их сострадания, не хотела его, мне было не нужно все сострадание мира, я не могла справиться с судьбой, и моя мука была чистым страхом, чувством, которое разрезало меня пополам каждый раз, когда я находила пустую колыбель, прежде чем какая-нибудь медсестра не подходила ко мне и не сообщала, что Хайме унесли, чтобы сделать очередной анализ. Никто не мог осознать жестокую несправедливость этой судьбы, никто, кроме матери Виктории или отца Хосе Луиса. Ребенок, которого кормили чужие, сорок граммов прибавки в весе в день. Ребенок, до которого можно дотрагиваться лишь по полчаса в десять утра, в час, в четыре и в семь дня и в десять часов вечера. Когда однажды утром я приду и мне скажут, что все результаты хорошие, никаких повреждений, никакой инфекции нет, что я могу забирать Хайме домой, я не поверю, что в действительности прошло лишь двадцать два дня после родов. Я почувствую бесконечную благодарность ко всем врачам и медсестрам, которые отдадут мне худенького и маленького, но здорового ребенка, а не умирающего, темно-лилового и истощенного, которого они приняли три недели назад. Мое чувство признательности будет более чем искренним, не показным.

Проходили странные дни, длинные и запутанные, как в фильме ужасов, снятом старой камерой. Я никогда не находила столько неприятного в себе самой за такое короткое время, никогда не чувствовала себя такой эгоисткой, такой дрянной, такой ничтожной, такой беспомощной, такой виноватой, такой ненормальной, как когда смотрела сочувствующим взглядом на мать Хесуса. О том, что Хесус родился с соединенными пищеводом и трахеей, мне сказала мать какого-то желтушного ребенка — дети с желтухой покидали больницу через три или четыре дня. Мать Хесуса, в свою очередь, смотрела таким же противным сочувствующим взглядом на мать Виктории, чьи внутренности были закупорены каким-то мотком волокон, который не было никакой возможности удалить оперативным путем. Мать Виктории смотрела так же на мать Ванессы, которая родилась с многочисленными злокачественными новообразования в разных внутренних органах, которая сочувствовала отцу Хосе Луиса, рожденного с гидроцефалией и которого боялась увидеть собственная мать в этой импровизированной галерее ужасов. Врачи говорили, что если Хосе Луис и выживет, то обязательно умрет в двенадцать или тринадцать лет.

Временами, когда я сидела с другими родителями, ожидая новостей, и смотрела вокруг себя, то чувствовала напряжение посаженных в клетку хищников, готовых прыгнуть при первой угрозе. Я знала, что все эти родители мне завидовали, потому что мой сын выздоровеет вместе с парой других детей, тоже ставших жертвами недостатка кальция в организме, детей в принципе здоровых, нормальных, которым требовалось лишь усиленное питание. По ночам во время кормления главная медсестра отдавала таких детей практиканткам, чтобы те сразу привыкали к работе в этом месте. Я знала, что мне завидуют, но не хотела никого упрекать, мне просто не хотелось видеть ни матерей желтушных детей, ни тех женщин, которые рождают толстых и розовых детей.

Я никогда не чувствовала себя такой несчастной, никогда не видела столько несчастных людей, как теперь. Я это осознала, когда поняла, что никогда больше не вернусь сюда, уверенная в том, что эти люди отдали бы все свое имущество взамен на то, чтобы не видеть меня всю свою жизнь, и, несмотря на это, я продолжала встречаться с ними. «Как дела?» — «Очень хорошо». — «Как Хайме вырос!» — «Да, и твоя дочка тоже, она стала выглядеть намного лучше». — «Да, слава Богу. Хорошо, я пойду, я немного тороплюсь». — Да, конечно, до следующей встречи, пока, пока…» Я продолжала встречаться с ними в коридорах, всегда в компании наших детей, этих детей, которые оставались худыми, даже когда не выглядели уже так страшно.

В то время мне казалось, что ничего не менялось, что время играло со мной, обманывало меня. То, что я хотела праздновать как определенную победу, становилось эфемерным перемирием, лишь я перешагивала через порог моего дома с Хайме на руках, прологом к длинному паломничеству от коридора к коридору, от консультации к консультации, от специалиста к специалисту. Нас водили по всем углам этого огромного здания, которое, как мне тогда казалось, я покинула навсегда. Мой сын рос невероятно медленно и никогда не набирал вес с той скоростью, как это требовалось, хотя он был совершенно нормальным ребенком. Несмотря на это, врачи решили вернуть его обратно, проверить заново всеми приборами, просмотреть под самыми мощными стеклами, согласно новейшей технологии, с которой моей матери никогда не приходилось сталкиваться. Они искали, снова искали, еще раз искали… Какие-то анализы, пробы, которые никогда не заканчивались… Его взвешивали, измеряли, рассматривали, изучали, однажды целую неделю, потом еще две недели, в итоге месяц, и Хайме уже пошел, он начал говорить, а они продолжали брать пробы, пробы и еще пробы, и мы возвращались в госпиталь, каждое утро, потом еще и еще, пока я училась мало-помалу превращаться в сфинкса.

Я научилась владеть своим лицом, делать каменное выражение, скрывать чувства от окружающих. Я быстро поняла, что этот путь мне придется пройти одной. Сантьяго не волновался, он вел себя так, словно все было прекрасно, часто даже упрекал меня в нездоровом педантичном следовании указаниям врачей. «Ты каждый божий день проводишь в клинике с ребенком. Должно быть, тебе там нравится, потому что, конечно, он выглядит прекрасно, но, может, хватит, не нужно больше его осматривать…» — говорил Сантьяго. Хайме действительно был замечательным малышом, очень активным, быстрым и красивым, но он очень медленно рос и не поправлялся, как требовалось. Я не переставала тревожиться за него, хотя не могла ни с кем поделиться своими страхами, а потому в конце концов решила не признаваться в страхах даже самой себе. Когда какая-нибудь сеньора смотрела на моего ребенка на улице, в магазине или в парке, я отворачивалась в другую сторону, а если меня спрашивали о его возрасте, я отвечала с отрепетированной улыбкой, горя воодушевлением, которое гасилось какими-нибудь последующими комментариями. Если кому-то доставало мужества, чтобы посоветовать мне особую диету, испугавшись того, что у такой крупной матери, как я, такой маленький ребенок, тогда, не переставая улыбаться, я торопливо уводила Хайме в какое-нибудь другое место, где не было никого, кто хотел бы задавать вопросы, расспрашивать, какую жизнь я вела во время беременности, чтобы родить такого рахитичного ребенка, какое жуткое заболевание я перенесла в этом состоянии, или за какого рода дурные склонности наказаны родители, что их ребенок имеет такой истощенный вид. Никто не знает, почему у некоторых женщин кальций застревает в плаценте, почему она делается твердой и ни на что не годной, но мне не осталось ничего другого, как принять то, что я превратилась в ответственную мать лишь по случайности, потому только, что плацента, непригодная, жесткая, забитая минералами, была именно моей.

Иногда я оглядывалась вокруг, видела себя, своего сына, дом и мужа и тихо спрашивала себя, отчего, когда, как и почему так случилось.

* * *

Через несколько месяцев я начала работать по вечерам, а когда оглянулась по сторонам, испугалась того, что увидела. Хайме было уже три года, он рос очень медленно — за шесть месяцев он вырастал на 8,5 процента, в соответствии с таблицей роста, хотя и с самой нижней отметкой. Казалось, все в порядке, нет причин для подозрений, что он может стать карликом, страдать микроцефалией и рахитом, — такие мысли мучили меня постоянно, тогда как Сантьяго считал, что дела идут отлично.

Правда была в том, что карьерные дела моего мужа последнее время пошли не так успешно, хотя до рождения Хайме, казалось, он сильно преуспевал. Сантьяго хотел посоветоваться со мной по поводу своих проектов на будущее, которое стало его беспокоить. Человек, который никогда не смотрел на себя со стороны из страха все потерять, решил поэкспериментировать. Сантьяго считал, что на предприятии, где он работал, с тех пор как я его знала, он достиг потолка и что пришло время начать заняться собственным делом. Он сказал, что именно сейчас перспективы очень хороши, я ему поверила, потому что он никогда раньше не ошибался и до сих пор мы жили хорошо, даже очень хорошо. Действительно, до рождения Хайме я подумывала о том, чтобы оставить академию, и если этого не сделала, то только потому, что работа обязывала меня выходить из дома, здороваться, болтать со многими людьми на разные пустяковые темы часами, чтобы затем сконцентрироваться на профессиональных вопросах: разговор и грамматика, особенности фонетики, саксонский генитив, нерегулярные глаголы.

Когда Сантьяго открыл собственное предприятие, я была уверена, что все изменится к лучшему, но прошел год, пока в холодильник вернулась моя любимая Coca Cola Light. Результаты финансирования обществ, которые мой муж радостно бросился создавать, чтобы снизить налоги, в результате получились куда менее эффективными, чем ожидалось. Поставщики поставляли товар, учредители готовились получить прибыль, но клиенты не платили, когда следовало. В итоге кости домино медленно падали, увлекая за собой каждую последующую костяшку, так что, когда наступал последний день месяца, не находилось денег даже на собственную зарплату.

По утрам я отводила сына в обыкновенный детский сад, правда, довольно чистенький, но без психолога, без логопеда, без занятий по психомоторике, без обучения музыке, только куча детей и два часа на чистом воздухе в ближайшем парке.

Я нашла этот садик среди самых дешевых и, что немаловажно, близко от дома. Я давала частные уроки до обеда, потом шла забирать Хайме, переодевала его, кормила, проводила с ним все вечера. Я бралась за все переводы, которые только могла найти, чтобы ребенок находился со мной рядом, а в половине восьмого шла в академию, потому что вечернее расписание лучше оплачивалось, чем дневное. В полночь, выбитая из сил, я не могла даже остаться выпить рюмочку с коллегами, которые отправлялись в кафе отдохнуть после занятий, и возвращалась домой усталая, раздевалась, шла в постель и засыпала, когда Сантьяго разрешал себе дотронуться до моего плеча, описывая все плохое, что ему выпало за день и жалуясь, как мучительно несправедлива к нему судьба.

Хайме занимал все мои мысли, так что я даже не пыталась жаловаться и вела себя словно осел, слепой, глухой и немой, который никогда не знал другого мира, кроме колодца, к которому его приводят. В нашей семье я стала единственным источником реальных доходов, но с каждым днем мне становилось все труднее вставать. Рейна помогала в те дни, когда мы с Сантьяго работали допоздна. Я пыталась отказаться, уверенная в том, что у нее достаточно своих проблем, чтобы загружать себя еще и нашими, но она не хотела оставлять меня, более того, даже не желала меня слушать.

— Не говори глупости, Малена. Разве мне трудно прийти вечером? Если я не приду, Рейна проведет вечер дома одна, ведь гораздо лучше, если она будет играть со своим двоюродным братом… Сегодня я помогу тебе, а завтра ты мне, тем более ты мне уже помогла, когда у меня были проблемы с Эрнаном.

Последнее было не совсем так. Ведь я ничего не сделала, только выслушала и дала совет, приютила на пару недель, пока она решала, возвращаться ли к матери. Я никогда ее полностью не понимала. В родной дом тогда Рейна вернулась обессиленной, опустошенной и усталой, что, кстати, очень устроило маму, — она почувствовала себя нужной.

— Кончено, — сказала Рейна в один прекрасный день, переступая порог моего дома. Она была в очень мятом платье, непричесанная и ненакрашенная, с пепельно-серым цветом лица.

— Проходи, — ответила я, — ты чудесным образом застала меня, я как раз шла гулять с Хайме в парк. Ты пришла без дочки?

— Я оставила ее дома у мамы.

— Ах, как жалко! Потому что мы могли бы… — пойти вместе, — хотела я сказать, но когда снова посмотрела на сестру, то убедилась, что вид у нее невероятно угнетенный. — Что случилось, Рейна?

— Кончено.

— Что кончено?

Рейна развела руками, а я пошла ей навстречу. Она упала в мои объятия, и в этот момент я забыла обо всем.

Рейна выглядела очень подавленной, но, казалось, она не разрешала себе самой в это верить. Она делала вид, что с ней ничего не происходит, постоянно старалась опекать моего сына, что раздражало меня. Рейна заявляла на каждом шагу, что живет исключительно ради детей, ради своей дочери, казалось, она старается всех в этом убедить, но, похоже, ей этого было мало, поэтому время от времени она в присутствии посторонних громко спрашивала меня, чувствую ли я то же самое. А когда я робко говорила, что ничего подобного не чувствую, она смотрела на меня с состраданием, от чего я испытывала острый приступ отвращения, а потом говорила мне, что я просто не готова признаться себе в собственных чувствах, что я всегда и всюду полагаюсь лишь на свой интеллект и здравый смысл.

Каждый раз, когда моя сестра видела Хайме, она брала его на руки, качала, несколько раз целовала, пела ему, обнимала. Она не переставала ни на миг обращаться с ним по-особому, с некоей специфической деликатностью, которую не проявляла даже по отношению к своей дочери. Она обращалась с Хайме так, словно мой сын был болен, словно он был слабым и требующим сострадания, навсегда отмеченным знаком ребенка из инкубатора. «Ну, он стал такой большой», — говорила она, хотя это было ложью, или: «Девочки всегда растут быстрее», — комментировала Рейна, глядя на Хайме. Как-то она погладила его по голове и спросила: «Сколько ему?», а я небрежно ответила, что 12 месяцев, хотя ему было 1,5 года, то есть 18 месяцев, после чего услышала ироничный пассаж насчет моей юбки, которая теперь на мне болталась.

В это время я старалась избегать Рейну, не оставаться с ней наедине, ограничить наши встречи неизбежными семейными вечерами в конце недели. Меня волновало мое душевное состояние, я боялась, что буду относиться к ней предвзято, и все это заметят. Я старалась не судить сестру строго, не быть несправедливой. На этих больших семейных встречах происходило что-то непонятное, хотя, казалось, обстановка выглядела непринужденной, никто не скучал, но родственники настороженно относились к моему сыну. Все боялись дотронуться до Хайме, никто не хотел брать его на руки, даже для того, чтобы сфотографироваться, никто не хотел его приласкать. Все лишь улыбались ему, строили ему рожицы, но издалека, словно боялись, что он может растаять у них на руках. Хайме не сознавал этого, но я знала, сколько любви он недополучает, я тосковала по Соледад, которая баловала бы его, никогда не оставила бы его без поцелуя. Я была уверена, что так бы и было, если бы она не умерла, и по Магде тосковала, которая укачивала бы его, зажав губами мундштук с сигаретой, но она была далеко. Для остальных мой сын был гадким утенком, он любил бабушку, и бабушка его любила, но она предпочитала сажать на колени дочку Рейны, а не моего сына. И только моя сестра, мать этой сияющей девочки, открыто признавала Хайме. Я не могла объяснить этот парадокс, но меня не покидало смутное чувство, что Рейна своим отношением стремится подчеркнуть достоинства своей дочери. Однако скоро мне стало понятно, что никто, кроме меня, не воспринимал положение вещей таким образом.

— Я не понимаю тебя, Малена, — сказал мне Сантьяго в машине, когда мы отъезжали от маминого дома, — мне кажется, ты просто устала. Почему тебя раздражает все, что делает твоя сестра?

— Меня не раздражает, — солгала я, безуспешно пытаясь найти другую тему для разговора.

— Да, тебя именно раздражает, — настаивал он, не давая мне времени ответить. — Каждый раз, когда она берет Хайме, ты срываешься с места как ракета на старте. А она хочет только добра для тебя и ребенка, я в этом уверен.

Возможно, именно поэтому каждый раз, когда она чесала Хайме спинку, то спрашивала у него, делаю ли я также. Возможно, поэтому она давала ему добавки, не спрашивая меня даже взглядом, когда мы обедали все вместе. Возможно, поэтому спешила передарить ему рубашечки и штанишки, которые были размеров ее дочери, мотивируя это тем, что девочке они малы. Возможно, поэтому прятала порцию картофельной тортильи на всех праздниках, чтобы, как добрая волшебница из сказок, появиться с ней неожиданно рядом с моим сыном и угостить его. Возможно, поэтому она бежала, чтобы обнять Хайме, и подбрасывала его в воздух, и разрешала ему валяться на полу, и бегала с ним на лужайке каждый раз, когда я приходила в гости к маме и говорила, что не могу с ним справиться, что сыта детьми по горло. Возможно, все, что Рейна делала для нас с Хайме, было от чистого сердца, но тем не менее я решила послушаться голоса инстинкта, голоса Родриго, твердо шепчущего мне на ухо, что я должна забыть все, что было прежде, до Хайме.

Теперь я выработала привычку просто так, без предлога, каждый час говорить Хайме, что его люблю: «Я люблю тебя, Хайме, я тебя люблю, Хайме». Такое повторение умаляло важность слов, но это было мне не важно. Мои поцелуи, сумасшедшие поцелуи, беспричинные теряли, конечно, ценность в его глазах, но мне было все равно, я продолжала говорить сыну все время: «Я тебя люблю, Хайме», чтобы он выучил это, чтобы впитал как воздух, которым дышал, навсегда. Теперь я делала для него все: как бы ни устала, находила время, чтобы почесать ему спинку, сделать картофельную тортилью, посидеть с ним на пестром ковре, чтобы мой сын знал, как я его люблю. Моя любовь была самым ценным, что у меня было, это было то лучшее, что можно ожидать от матери, которая когда-то говорила, что не может справиться с ним, что сыта детьми по горло.

Но в то утро, когда Рейна неожиданно появилась в моем доме с влажными глазами и дрожащими губами, я все это забыла, все плохое забывается в подобных случаях. Мне она показалась такой хрупкой, такой грустной, замерзшей и отчаявшейся, такой несчастной и такой одинокой, что я тут же испугалась, что, возможно, ее дочь заболела, поэтому я, ее сестра, старшая и сильная, должна ее защитить.

— Эрнан сказал мне, что он влюбился, — пробормотала Рейна.

— А-а-а, — протянула я и тут же прикусила язык.

— В девушку, которой двадцать один год.

— Ясно, — прошептала я и опять прикусила язык.

— Почему ты так говоришь?

— Да так, ничего.

— Они поженятся. И он сказал мне, что я могу и дальше жить в его доме, если хочу. Тебе не кажется, что это чересчур?

Я молча кивнула, но ничего не сказала.

— Я предполагала себе нечто подобное, потому что уже несколько месяцев у нас не было секса, но я думала, что это просто увлечение, понимаешь? Вот поэтому я и настаивала сегодня ночью, чтобы он остался со мной, а он закатил скандал. Я просила его заняться со мной сексом, а он ничего не сделал! Я ему сказала, что нам надо поговорить.

Я не шевелила губами, хотя мой язык горел.

— Эрнан не хотел заниматься сексом — ему нужна любовь.

В этот момент мне пришлось подвигать во рту языком, потому что это была сущая мука, язык настолько онемел, что уже перестал что-либо чувствовать.

— Теперь Эрнан поверил в неоспоримое существование Бога? — спросила я.

Но Рейна даже не улыбнулась.

— Должно быть, — сказала она и заплакала.

Тут я ее обняла, прижала к себе, поцеловала, постаралась приободрить и утешить, я сказала ей, что она может жить у меня столько, сколько хочет. Я предложила это не в качестве одолжения, потому что никогда не планировала что-то получить взамен, никакого расчета у меня и в мыслях не было. Более года — с весны 1990 года до лета 1991 года — Рейна вела себя как идеальная мать и нянька, пока я была невероятно занята делами главы семейства. Мне приходилось крутиться как белке в колесе, наше экономическое положение было очень нестабильным, проще говоря, денег у нас практически не было, я бы даже не смогла платить девушке, которая раньше присматривала за Хайме по вечерам. Ситуация становилась все хуже, и, если бы не Хайме и Рейна, у меня случился бы нервный срыв. Я постоянно ощущала ее заботу и понимала, что не кто иной, как Рейна, привел в порядок шкафы на кухне. Я улыбалась каждый раз, когда находила в комнате Хайме новую рубашечку или свитер, и тоже старалась что-нибудь делать по хозяйству, поэтому, когда приходила домой, мыла посуду и каждое утро вытирала пыль. Как-то вечером я увидела накрытый белой скатертью стол в столовой, на нем стояли две пустые винные бутылки, а Рейна и Сантьяго опустошали третью на балконе. Я сказала, что голодна, потому что у меня не было времени что-нибудь приготовить, а эти двое посмотрели на меня с выражением абсолютного простодушия, за мгновение до того как посоветовать в один голос, поджарить себе яичницу, — они не рассчитывали, что я приду так скоро и захочу есть. Я радовалась тому, как замечательно моя сестра ладит с Сантьяго, хотя наши с ним отношения становились все прохладнее. У меня промелькнула мысль, что если так будет продолжаться, то между ними что-нибудь да произойдет.

Той ночью с четверга на пятницу я, сидя на кухне, тихо смаковала рюмку вина. За несколько минут до этого я бережно достала бутылку красного вина, осторожно вынула пробку и сделала первый глоток. Мне следовало подумать о жаре — была чрезмерно высокая температура для июньской ночи. Я была абсолютно уверена, что нахожусь дома одна, для этого мне не требовалось обойти дом, мне только хотелось, чтобы Хайме, когда проснется, первым делом увидел меня. Нужно было успокоиться, для чего следовало выпить немного вина. На меня волнами накатывала ярость, которую я старалась контролировать, и все повторяла, что ничего не произошло, потом я решила поработать. Когда рюмка опустела, я поднялась, чтобы налить себе еще немного. Тут открылась дверь на улицу. Я посмотрела на часы. Было два часа пятнадцать минут.

— Малена?

— Я здесь, — ответила я и снова села на место.

Тут же в кухню вошел Сантьяго с виноватым видом, показывая, что спорить со мной он не собирается. В его лице не было ничего особенного, но я почувствовала что-то странное, что-то необычное в его поцелуе… Я отказалась от заранее приготовленных упреков, а он не стал извиняться и сказал, что отвез Рейну домой. Я только спросила Сантьяго, правильно ли он поступил, оставив ребенка четырех лет одного. Он мне ответил, что оставил Хайме спящим и был уверен, что вернется раньше, чем тот проснется. Сантьяго попросил у меня прощения и обещал, что этого больше не повторится, а я слушала его оправдания, но могла думать лишь об одном: что он бросил нашего сына. Сантьяго смотрел на меня, я отражалась в его зрачках, потом я медленно села, а он стоял передо мной.

— Что ты делаешь?

— Проверяю контрольные.

— Мы можем поговорить?

— Конечно.

* * *

Пару недель до этого разговора Рейна пригласила меня пообедать, сказав почти то же самое: «Нам надо поговорить», и, хотя я попыталась избежать этого приглашения под предлогом, что у меня почти нет денег, времени и аппетита, она продолжала настаивать, убеждая, что очень хочет пригласить меня, что уже сообщила маме о том, что в удобный для меня день мы оставим Хайме у нее, и что она знает невероятно хороший японский ресторан, он недавно открылся и доступен по деньгам. Мне нравилась японская кухня, и я согласилась.

Рейна ожидала, что я откажусь, но я приняла приглашение. Слова Рейны «нам надо поговорить» означали самое худшее, потому что еще с детства мы никогда не находили общий язык. Мы были единодушны лишь в одном — в том, что метеорологи обязательно ошибутся с прогнозом погоды. Материнство, как магический наркотик, превратил мою сестру в невероятно консервативную женщину. Теперь на ее лице всегда было такое же озабоченно-страдальческое выражение, как в тот день, когда мы получили энцефалограмму Паситы. Рейна походила на нашу мать больше, чем я, и с этим следовало согласиться, хотя мне было тяжело каждый раз, когда я слышала ее жалобы об «этих ужасных улицах, кишащих нищими, шлюхами и неграми, которые продают скобяные товары, с киосками, набитыми порнухой. А ведь мимо них каждый день ходят дети в колледж, и куда смотрит правительство, и какого черта делает городской совет, и какого черта происходит с приличными горожанами, разве мы платим налоги для того, чтобы судьи вступали в союз с криминалом, и что свобода не в этом состоит, и что важно думать о том, как будут расти наши дети». Я была уверена, что Рейна говорит это, попав под влияние Эрнана.

«Я не знаю, как ты можешь так жить», — сказала мне Рейна, я не знаю, как ты выходишь из затруднительных положений, как ты ходишь по улицам, ничего не замечая, а я ответила ей, что всегда доверяла Сантьяго, а думаю я о будущем, о стоимости земли, об образовании для детей, о коррупции в системе управления, о влиянии темных сил на средства массовой коммуникации, о судьбе песеты в европейской денежной системе и еще о нескольких десятках проблем первостепенной важности. По-настоящему же меня беспокоит только, станет ли Хайме счастливым человеком, станет ли он, по меньшей мере, юношей приемлемого роста через двадцать лет, сколько месяцев мне еще придется работать, чтобы содержать семью и не брать в долг. Рейна никогда до сих пор не работала, и благородство Эрнана делало для нее больше, чем можно было представить, я думаю, что она пошла бы работать лишь после его смерти. Мой муж, со своей стороны, работал много, хотя не зарабатывал ни копейки, он работал над тем, чтобы найти выход из этих обстоятельств. Я никогда не задумывалась о том, чем занимаются другие, даже Рейна, чья прямая спина и нарочито суровый взгляд выражали почти комическую торжественность. Она заранее заказала суши, чтобы успеть сказать мне свои дивные слова.

— Малена, я полагаю, наступил момент, когда ты решишь, будешь ли ты что-либо делать, чтобы спасти свой брак, или нет.

Я подавилась глотком вина и закашлялась на пару минут, прежде чем сумела рассмеяться.

— Какой брак? — спросила я.

— Я говорю серьезно, — произнесла она.

— Я тоже, — ответила я. — Если ты хочешь услышать правду, то я чувствую себя вдовой, у которой двое детей, одному сорок лет, другому четыре года. Иногда, по чистой инерции, я сплю со старшим.

— И что еще?

— Больше ничего.

— Точно?

— Точно.

Тут Рейну прорвало, она говорила очень долго о Сантьяго, о Хайме, обо мне, о моей жизни, обо всем, что она видела, пока столько времени пробыла в моем доме, о том, что все только казалось хорошо, о том, что у нее не было другого выхода и о том, как она все контролировала. Она заставила меня понервничать, хотя я старалась казаться спокойной и отвечала односложно: «А, э, да, нет», потому что сестра не понимала, что мне не все равно, а мне хотелось убедить ее в этом.

— А вдруг у твоего мужа есть любовница? — спросила меня Рейна наконец.

— Я бы сильно удивилась.

— Но тебе не было бы жаль?

— Нет.

— Тебя бы это не разозлило?

— Нет, думаю, что нет. Я сделала бы то же самое, если бы у меня было время. Думаю, что это стало бы полезно для меня, но у меня нет ни одной минуты, чтобы этим заняться, мне дорога каждая секунда, чтобы зарабатывать деньги и приносить их домой, словно я и есть муж, сама знаешь.

— Не будь такой циничной, Малена.

— Я вовсе не такая, — мне показалось, что мои слова испугали сестру. — Я говорю серьезно, Рейна. Дело не только в том, что мне не нравится моя жизнь, мне ничто в ней не нравится, а только потому, что искренне верю, что достойна другой судьбы. И мне безумно хотелось бы влюбиться, но в зрелого мужчину, во взрослого, понимаешь? И на пару месяцев окунуться в омут с головой, уйти от Сантьяго и превратиться в роскошную содержанку на время, чтобы меня баловали, гордились мной, чтобы меня развлекали, чтобы меня мыли… Тебя когда-нибудь мыли? — Рейна отрицательно покачала головой, и я успокоилась. Я раскаивалась, на меня давила ее глупая улыбка, которую она энергично изображала. — А меня да, и это было прекрасно. Я клянусь тебе, что мне понравилось, я бы отдала что угодно, чтобы еще раз испытать это, но так не случилось, у меня нет мужчины, который бы сделал это, и нет времени, чтобы его искать. В последний раз, когда я столкнулась с мужчиной, с которым мне захотелось заняться сексом, я была беременна.

— Почему же ты не рассталась с ним?

— С кем? — спросила я. — С Сантьяго? — Она кивнула. — Ну, потому, что он зависит от меня материально, морально, эмоционально — абсолютно. Расстаться с ним — это то же самое, что бросить двухмесячного ребенка на центральном вокзале Кастельяна в пятницу в десять часов вечера. У меня нет сил, чтобы сделать что-либо подобное без конкретного мотива, а, так как я родилась в 1960 году в Мадриде, в столице всемирной вины и вечных ценностей, я не способна думать о том, что мое собственное неудовольствие может стать достойным мотивом для этого. Что ты хочешь, чтобы я тебе сказала? Если бы я родилась в Калифорнии, возможно, все было бы иначе.

— Я все вижу не так.

— Что?

— Все. По моему мнению, твой муж очень интересный мужчина. Многие женщины убили бы за него.

— Ну, тогда я не понимаю, чего они ждут.

— Это-то и происходит, — прошептала она вдруг, постукивая пальцами по скатерти, — я уверена, что одна из них не будет долго ждать.

Когда мы расстались, я рассмеялась и продолжала смеяться одна еще долго, пока шла по улице, хотя в действительности ничего смешного в моей ситуации не было. Предположение Рейны действительно казалось мне остроумным.

Этой ночью я спросила себя, существует ли та женщина, которая рада украсть такое сокровище, каким был мой муж, и опять улыбнулась себе самой. Потом я забыла об этом разговоре, пока Сантьяго вдруг не решил открыться мне.

— У меня есть другая женщина, — сказал он, глядя мне в глаза с вызовом, которого я никогда даже не подозревала в нем.

— А-а-а — пробормотала я и не нашлась, что ответить.

— Мы уже достаточно времени провели вместе, и… — в этот миг он опустил голову, — она не может больше терпеть такое положение вещей.

— Мне кажется это очень логичным, — я старалась сконцентрироваться, чтобы понять, как я себя чувствую, я даже не обращала внимания на то, что мое сердце так быстро бьется, быстрее, чем обычно.

— Я… Я думаю, что все это… мы могли бы обсудить.

— Нечего обсуждать, Сантьяго, — пробормотала я, чувствуя себя его матерью в последний раз. — Если ты мне рассказываешь это, значит, она для тебя важнее, чем я. Если бы это было не так, ты бы ничего не сказал. Ты это сам понимаешь, и я тоже.

— Хорошо, ну… То есть я не знаю. Ты так спокойна, что мне больше нечего сказать.

— Не говори больше ничего. Иди спать и оставь меня одну. Мне нужно подумать. Завтра поговорим.

Выходя за дверь, он повернулся, чтобы еще раз взглянуть на меня.

— Надеюсь… Я надеюсь, что мы сможем пережить все как цивилизованные люди.

Я чувствовала, что страшно разочаровала, почти оскорбила его своей бесстрастностью, но не могла подавить улыбку.

— Ты всегда был цивилизованным человеком, — сказала я, чтобы сгладить впечатление от своего поведения. — И, кроме всего прочего, чувствительным человеком.

— Очень жаль, Малена, — пробормотал он.

Я проверила контрольные, вымыла вазу и почистила пепельницу, стараясь успокоиться от преподнесенного сюрприза. Я не знала, как мне следует себя вести, а потому решила просто жить. Я снова села за стол, взяла сигарету, у меня было желание расхохотаться, вспоминая горькие упреки, которые я обращала к себе самой несколько лет назад, когда даже не осмеливалась тихо признаться себе, что предпочла бы мучения от мужа, похожего на моего дедушку Педро. Я оживила тот постыдный страх и очень хотела смеяться, но не смогла, потому что не я отказалась от этого мужчины первой, а этот лицемер решил бросить меня. Тут я смутилась и расплакалась.

* * *

С большой проезжей дороги едва виднелось белое пятно между эвкалиптами, словно брешь в городской стене, как граница между миром белых домиков, разбросанных по равнине, — легкие занавеси на всех дверях, куры, что-то клюющие в импровизированных двориках, заросли олеандров, ухоженных, с мощными соцветиями ядовитых ярко-розовых цветов, чей-то маленький велосипед, брошенный против приоткрытой калитки — и голой горой на горизонте, твердой и серой, падающей прямо в море. Я точно рассчитала, где пройдет тропа, прямая полоса песка, поэтому не сделала и шагу без машины, потом припарковалась у дверей бара, к которому, казалось, прилепилась деревушка, больше похожая на ферму. Я шла, никого не спрашивая, словно всегда знала эту дорогу. Было около пяти часов дня, жара страшная, я еще не прошла и половины пути, когда склон начал становиться на дыбы, и я вспотела. Немного позже две полосы старых деревьев создали жалкую тень над моей головой.

Я обернулась назад на простенькие здания с низкими крышами, похожие на заброшенные склады или свиные хлева, перешагнула воображаемую линию между тропой и полем, заросшим американскими агавами и кактусами, которое тем не менее казалось настоящим садом. Не было ни забора, ни ограды, никакого подобия изгороди. Тропинка вела к круглой площадке, на которой стояли большие глиняные кувшины с побеленными стенками, увитые длинными стеблями гераней. В центре площадки стоял мужчина, на вид ему было около пятидесяти лет, он сидел на сломанной деревянной табуретке и смотрел на белый холст, который держал левой рукой на коленях. Между неподвижными пальцами его правой руки был зажат уголь для рисования. Я внимательно посмотрела на мужчину, спрашивая себя, кем бы он мог быть и что он здесь делает. Этот человек был похож на престарелого артиста, представителя богемы, мне он показался похожим на старого хиппи, из тех, что носят кожаные браслеты и живут в деревнях на побережье. У него были длинные растрепанные волосы с проседью, тусклые и грязные, короткая борода такого же цвета, как и волосы, коричневая рубашка с закатанными до локтей рукавами. Может быть, он был настоящим художником, а может, прилагал все силы, чтобы таковым казаться.

Почти десять минут прошли в молчании, пока я рассматривала этого человека, но вот он медленно повернул ко мне голову, сделал неопределенный жест, и мне показалось, что я ему не нравлюсь. Он смотрел на меня, в его глазах было странное выражение, среднее между страхом и удивлением, похоже, он принял меня за кого-то другого. Тут незнакомец поднялся и сделал жест рукой, протягивая мне раскрытую ладонь.

— Подождите здесь секунду, пожалуйста.

Меня не удивило, что он был иностранцем, скорее всего, немцем, судя по особенной манере произносить букву «р» и закрытое «уэ», этот акцент я очень хорошо знала. Он сделал пару шагов по направлению к двери, прежде чем остановиться, потому что там была она… Это была я сама, через двадцать лет. Пока я смотрела на нее, я почувствовала, что мое сердце забилось быстрее, а глаза обожгло. Она не очень изменилась: волосы все еще были черными, а тело сохранило приблизительно прежние объемы, точнее, представляло собой нечто среднее между стройностью и пышностью, представляя лучший признак ее возраста. На ней была белая рубашка с короткими рукавами, очень легкие брюки того же цвета с резинкой на поясе, руки в карманах, лоб украшала диадема. Она была очень загорелой, кожа вокруг глаз и губ лучилась множеством морщинок, они были похожи на тонкие, плохо залеченные шрамы, но, несмотря на это, и в пятьдесят пять лет она оставалась очень красивой женщиной. Она распахнула объятия и медленно пошла ко мне, улыбаясь. Я бросилась к ней с закрытыми глазами, а она приняла меня с открытыми глазами.

— Ты очень сильно запоздала с этим визитом, Малена…

* * *

Я не знаю, сколько времени мы простояли так, на одном месте, но когда оторвались друг от друга, художника там уже не было. Магда взяла меня под руку, и мы пошли по дороге, которой я раньше не заметила. Мы поднимались по тропинке, окаймлявшей гору, и оказались на своего рода естественной платформе, где стояли деревянные скамьи и столик. Отсюда было видно море, безразмерное пятно зеленой воды или, возможно, голубой, потому что я, которая всегда жила так далеко от него, никогда не могла точно определить его истинный цвет.

— Здесь великолепно, Магда, — сказала я с жаром. — Знаешь, я пыталась представить себе это много раз, но никогда не думала, что здесь так красиво.

— Да, конечно, красиво, — согласилась она, опускаясь на скамейку. — Как открытка, правда? Или те дешевые виды моря, которые люди вешают прямо над кроватью, чтобы повернуться к ним спиной и уткнуться в телевизор… — она посмотрела на меня, отвечая открытой улыбкой на мое удивление. — Я не знаю, вначале мне это очень нравилось, но потом я стала скучать по простой земле, как поле в Альмансилье, где вишни, дубы, даже снег зимой, и Мадриду, хотя там я бывала всего несколько раз, когда мне надоедало море.

— Ты возвращалась в Мадрид?

Магда кивнула, очень спокойно, а я на мгновение замолчала, переживая то, о чем она так легко сказала.

— Но ты никогда не звонила…

— Нет, я никому не сообщала, даже Томасу, который всегда знал, где я живу. Я останавливалась в отеле на Гран Виа, рядом с Ла Ред де Сан Луис, часто ходила по этой улице. Мне необходимо было погулять по городу и подышать выхлопами, послушать разговоры людей, потому что меня очень злило, что я вас не понимаю, людей твоего возраста, я хочу сказать.

Когда я была молода, я тоже говорила на современном жаргоне, мне это очень нравилось, хотя я выводила маму из себя, но язык этот очень быстро меняется… И не только это. Дело еще и в том, что тогда я порвала с Висенте, моим давнишним другом, очень плохим, но грациозным танцовщиком фламенко, который постоянно был сексуально озабочен и критиковал всех моих ухажеров. Он говорил мне: «Послушай, Магдалена, дочка, это негодные, засохшие женихи, понимаешь? Уэска, Хаэн, Леон, Паленсия, Альбасете, Бадахос, хуже всего тот, из Оренсе, серьезно. Обрати внимание на меня».

— А он говорил это, наверное, потому что сам был из приморского городка.

— Да ты что! — она рассмеялась. — Он был из Леганеса, хотя все говорили ему, что он родился в Чинионе, в этом я уверена. Ты же знаешь меня, я точно определила, откуда он, но не потому, что выходцы из этого города чаще всего оказываются гомосексуалистами, а только потому, что они имеют манеру садиться иначе, по-другому — более изящно, более осторожно. Я начала тосковать, мне было так тяжело, как никогда раньше, я должна признать, что жить здесь мне гораздо тяжелее, чем в Мадриде. В большом городе мне легче, а здесь очень скучно, в большом городе у меня все сложилось бы иначе. Прошло двадцать лет, как я живу здесь. Очень долго, и, несмотря на это, я никак не могу ко всему этому привыкнуть.

Я внимательно смотрела на Магду. Удивительно, но я не замечала, что она постарела, вероятно, потому, что мне было трудно поверить, что она, так же как и я, может меняться.

— Я очень соскучилась по тебе, — прошептала я.

Она не ответила ничего, да это было и не нужно. Двадцать лет спустя говорить с ней было так же легко, как прежде, когда я была единственным человеком, которому она отважилась довериться.

— Но ты должна была позвонить мне, Магда, — вставила я, — я умею хранить секреты, ты об этом знаешь, мы могли бы поговорить, я бы тебе рассказала о многом. Я теперь замужем, ты знаешь? Хорошо, нет, это долго объяснять, у меня есть сын, я…

Я оборвала поток слов, потому что Магда медленно покачала головой, давая понять, что не было ничего, о чем бы она ни знала.

— Я это знаю, — произнесла она, — Хайме. Он приехал с тобой?

— Да, он остался в отеле, спит во время сиесты с двумя Рейнами.

— Ты приехала с сестрой? — спросила Магда.

Казалось, она удивлена. Я кивнула.

— Да. По правде говоря, я собиралась поехать одна, но сестра вызвалась сопровождать меня, потому что неделю назад муж меня бросил, а она уверена, что я наделаю глупостей, и, в конце концов, все как всегда, ты же знаешь. Она чувствует себя обязанной составить мне компанию, подставить плечо, дать мне возможность поплакать ей в жилетку и так далее.

— У меня нет желания видеть Рейну, но хотелось бы познакомиться с твоим сыном. Какой он?

— О, он прекрасен! — я заметила в ее глазах оттенок недоверия и улыбнулась. — Серьезно, Магда… Ладно, он не слишком крупный, это правда. Рейна, моя племянница, очень похожа на свою мать, а Хайме с маленькой Рейной одного возраста, но она намного его крупнее, у нее нормальный вес, а Хайме за ней не поспевает, особенно плохо у него растут зубы. Педиатр уверяет, что все в порядке, потому что рост костей и зубов связан между собой, а организм развивается правильно, значит, зубы вырастут и сам он тоже, я уверена. Врач сказал, что дети растут аж до двадцати лет. Но все-таки я переживаю за Хайме.

— Но расставание с мужем тебя волнует больше? Уверена, он очень интересный мужчина.

— А я нет, — улыбнулась я. — Он очень красивый, это верно, но я начала подумывать о том, чтобы уйти от него, еще до беременности, понимаешь? Я всегда знала, что наши отношения складываются неправильно, еще с тех пор, как решила выйти за него замуж. Я всегда знала, что как-то все идет не так… Мне давно следовало его бросить, но я никак не могла решиться, потому что с самого начала воспринимала его как своего старшего сына. Все эти годы у меня было ощущение, что детей у меня двое, старший и младший, а ведь матери не бросают своих детей, правда? Это нехорошо. А вот теперь Сантьяго бросил меня ради другой… Я ничего не знаю, я расстроена, смущена, плохо понимаю, что произошло. Странно.

Магда вытащила мундштук слоновой кости из кармана брюк, приладила к нему сигарету с фильтром той же самой марки, которую, как я помнила, она курила раньше. Неторопливо зажгла ее, осторожно вдохнула дым, и мне показалось, что с нашей последней встречи прошло совсем немного времени.

— И, несмотря на это, ты хорошо выглядишь, Малена. Синие круги под глазами нас никогда особо не портили, наоборот, делали глаза еще чернее, — она рассмеялась, и я рассмеялась вместе с ней. — Счастливые Алькантара, в конце концов, всегда были самыми уродливыми в семье. Кстати… — она на мгновение замолчала, а ее смех превратился в неуверенную улыбку, которая быстро исчезла. — Как твоя мать?

— А! Ну, в плане веса теперь у нее все прекрасно, по меньшей мере, по сравнению с тем, как она выглядела пять лет назад.

— Когда ушел твой отец.

— Да. Уверена, его уход был неизбежен, но признать этот факт для матери было невыносимо. Она отравляла мою жизнь, как плесень, каждый божий день плакалась, пока не начала ходить в клуб, где играли в бридж, и там она нашла себе спутника. Теперь кроме Рейны, которая живет вместе с нею, у мамы есть постоянное занятие.

— Твоя мать? — Магда казалась смущенной. — У нее есть мужчина?

— Более или менее. Вдовец шестидесяти лет… — Я сделала паузу, чтобы подобрать слова, — полковник вооруженных сил. Артиллерия, наверное.

— Надо же! — только и смогла сказать Магда между смешками. — Могло быть намного хуже.

— Да, — согласилась я, и мы рассмеялись, как маленькие девочки или как две глупые женщины, и смеялись до тех пор, пока от смеха не потекли слезы.

— А у твоего отца все хорошо? Как у него дела?

— Да, все хорошо. И он прекрасно выглядит.

— Как всегда.

— Но он сильно изменился, знаешь? У него теперь очень молодая жена. Он прямо… — я покрутила указательным пальцем у виска, а Магда кивнула головой, улыбаясь. — У них все так серьезно, ты даже представить себе не можешь. Теперь он вообще не пьет… Они всюду ходят вместе, а он ведет себя так, словно стал фарфоровой куклой.

— Могу себе представить.

— Да? — спросила я удивленно. — Папу? — Она снова кивнула. — Но я не понимаю.

— Всегда происходит одно и то же, Малена. Мужчины, вроде твоего отца, всегда заканчивают одинаково. Раньше или позже они встречают женщину, которая получает на них права, и, кроме того… — она посмотрела на меня лукавым взглядом, почти заговорщицким, и улыбнулась, — знаешь, я предвидела то, что он сделал, я могла это предвидеть… Семь лет? Нет, восемь. Вот уже восемь лет мы не виделись.

* * *

Произнеся эти слова, Магда выдержала долгую паузу. Она смотрела на море, поправляла складки на брюках, вытащила новую сигарету, зажгла ее и закурила. После того как полсигареты было выкурено, я сообщила ей по секрету некоторые сведения.

— Я всегда это знала, — сказала Магда. — Хорошо, мне надо подумать… Не знаю, поймешь ли ты меня…

Я старалась разрядить ситуацию, развеселить ее, развязать ей язык, но Магда оставалась серьезной, а когда решила продолжить разговор, на меня не смотрела.

— Я его не искала, понимаешь? Так получилось, что я его встретила. И по какой-то глупой случайности. Ты уже родилась, тебе было четыре или пять лет, это была странная ночь, одна из этих бестолковых ночей, когда мы ходили в бар и ничего не пили. Я думаю, что не выпила ни одной рюмки. Мы заходили в какое-нибудь заведение, выпивали один глоток, расплачивались и уходили…

— Кто это были? — перебила я. Она удивленно посмотрела на меня, и я пояснила: — Ты все время говоришь во множественном числе.

— А! Ну, не знаю, смогу ли я вспомнить имена. Одного звали Висенте, кажется, он приходил с молодым парнем из Сарагосы, который служил в Алькале, он не хотел расставаться ни на миг со своей формой. Что касается его имени, то, насколько я помню, его звали Махин, так кажется. Вроде, он был певец… Или нет? Может, фокусник? Я не помню, что-то такое, француз, который работал в том же самом кабаре, как и Висенте. И мой очередной ухажер, конечно, глупый экзистенциалист, которым я была очарована, потому что он казался мне очень умным, я была готова поехать с ним жить в Исландию, где есть вулканы, запомни, в Исландию, словно не было ничего поближе, в конце концов… Теперь он генеральный директор чего-то, я не помню, однажды я видела его по телевизору, мне он показался таким глупым, раньше я совсем не знала его. В общем певец, друг Висенте, имя которого я не помню, употреблял кокаин на каждом шагу, а это не могло хорошо закончиться, понимаешь? Бедный Махин, он тоже не помнил своего имени, нам стоило больших усилий помочь ему это сделать, вот так… Очень грубо, правда, но подействовало…

— Ты говоришь о 1964 годе, — вставила я смущенная.

— Да, о 1964-м или 1965-м, я точно не помню. Но это то же самое, разве нет? Но почему у тебя такое лицо? Не можешь поверить, что кокаин изобрели не сегодня?

— Нет, я…

— Вот именно. Так что мы прожигали время, переходя от бара к бару, от одной двери к другой, под кокаином, и каждый раз мы все больше удалялись от центра, потому что в Чукоте не было хорошо каждую ночь. Я была наполовину пьяна и очень устала, когда кто-то указал нам направление, в котором можно было поехать на машине. Мы поехали на машине Висенте — небесно-голубом Dauphine — хотя он отказывался сесть за руль. Он сел на заднее сидение, с Махином и со мной, мой жених вел машину, а певец сидел рядом с ним. Махин тыкал локтем в центр моего желудка каждый раз, когда Висенте толкал его, хотя я думаю, что если бы этого не случалось, я бы уснула, потому что эта поездка никак не могла закончиться. Я смотрела в окошко и видела странные улицы, плохо освещенные, которые я никогда не знала раньше, и если бы мне сказали, что это Штутгарт или Буэнос-Айрес, я бы поверила, клянусь тебе, я никогда не была в этой части Мадрида. Мы подъехали к метро, но я не успела прочитать название станции, а через мгновение мы въехали на очень длинную улицу, казалось, бесконечную. Она от начала до самого конца походила на деревню, потому что там не было больших зданий, даже двухэтажных домов в два этажа, только низенькие домики, побеленные, с окнами, заставленными геранями в горшках. Когда мы припарковались, я спросила, где мы, а мой жених ответил, что в конце Усеры, и я сказала себе: «Прекрасно», потому что даже не предполагала, где было начало… Ты знаешь, где находится Усера?

У меня было ощущение, что она спрашивала меня только затем, чтобы выиграть время, словно ей было необходимо поразмышлять, решить, что можно мне доверить. Я отрицательно покачала головой, улыбаясь, потому что вспомнила нечто, что однажды сказала моя бабушка Соледад.

— Далеко от реки, я полагаю.

— Да, — подтвердила Магда, — очень, очень далеко оттуда.

— И там был папа…

— Да, — она посмотрела на меня.

— Где?

Но Магда мне не ответила. Она помолчала, а потом обратилась ко мне в том же самом тоне, каким говорила со мной, когда я была ребенком.

— Я думаю… Ты пить хочешь? Хочешь, мы спустимся к дому и что-нибудь выпьем?

— Перестань, Магда! — сказала я тихо, рассердившись на нее. — Мне тридцать один год. Я свободная женщина, замужняя, брошенная и сама неверная. Расскажи мне об этом, давай.

— Я не знаю… — Она сделала отрицательный жест, — хотя теперь ты думаешь по другому, все равно я не уверена, что ты поймешь меня.

— Но о чем ты говоришь? Ты не можешь представить себе, сколько всего я могу порассказать.

— Я говорю не о себе! — перебила она. — Это не то же самое. Я говорю о Хайме. В конце концов, он твой отец.

— Я всегда безумно любила дедушку, Магда, ты же знаешь. — Она медленно кивнула. — Я не думаю, что мой отец хуже.

— Нет… — помолчав, сказала Магда, ее слова звучали резко, — или да, я не знаю, что тебе сказать. Но все было лучше, это точно.

— Ладно, теперь расскажи.

— Хорошо, я расскажу, но не перебивай, потому что меня это очень нервирует, прошу, не встревай с вопросами. Ты из меня не вытянешь ничего, чего я не хочу рассказывать, ты это знаешь, ведь я была монахиней, не забывай, так что у меня большой опыт хранения секретов, ты даже представить себе не можешь.

— Это твое последнее слово?

— Именно.

— Идет.

Магда закурила новую сигарету, в который раз поправила складки на брюках и начала говорить, не глядя на меня. Только посматривала украдкой иногда, пока пыталась вспомнить эту историю, а я слушала тихо, верная нашему только что заключенному соглашению.

— С того места виднелся дом, такой же, как остальные, в один этаж, маленький, неприглядный. Не было никакой надписи на фасаде, никакой неоновой рекламы, ничего, дверь была легкой, в один лист алюминия в верхней части, а за ней — занавес. На окнах жалюзи опущены, звонка не было. Висенте долго стучал костяшками пальцев по двери, но никто не отвечал, тогда он начал кричать, но безрезультатно, ничего не происходило. Мне казалось, что сейчас выйдет старичок в пижаме и перестреляет нас всех из ружья, но дверь вдруг неожиданно открылась — и высунулся мужчина в пальто. Не знаю, о чем говорили мужчины, но кончилось тем, что нас пригласили войти. То, что оказалось внутри, напоминало бар. Там было пустынно, я увидела всего три или четыре столика со стульями, за ними стойку бара, за которой никого не было, а может, не было видно из-за темноты. Я подумала, что здесь нет ничего интересного, но остальные пошли за человеком, который открыл нам дверь, и я последовала за всеми под арку, рядом со стойкой бара.

Вначале мы попали в маленький коридор с одной-единственной дверью слева, где, судя по сильному запаху мочи, находился туалет, потом вошли в чуланчик или кладовку — там стояли ящики с пивными бутылками, некоторые из них были битыми, а в глубине чуланчика заметили еще одну деревянную дверь, выкрашенную коричневой краской. Наш проводник открыл ее ключом и повел нас по лестнице, которая спускалась в погреб и заканчивалась неким подобием лестничной площадки, тоже заставленной ящиками с бутылками вина. В глубине, площадки виднелась арка, закрытая занавеской, из-за которого пробивался свет, слышались крики, музыка и смех. Мне казалось, что все это сон, потому что было четыре часа утра или половина пятого, не знаю точно. Ночное время, кокаин, этот дом, не похожий на бар, но все же им являвшийся, и, кроме того, замаскированное место для развлечений в подвале. Похоже, именно здесь и был конец Усеры.

Когда я прошла, согнувшись, под занавеской, то попала в одно из самых странных мест, где пришлось побывать за всю свою жизнь, — это был своего рода грот со сталактитами из гипса на потолке, круглыми столиками и деревянными стульями, раскрашенными в разные цвета. В глубине зала была стойка темного дерева с латунной отделкой, а на полу с каждой стороны стояли два больших красно-белых цветочных горшка. Однако люди в этом зале были не слишком обычными, не думай. Помню группу цыган, одетых довольно театрально, — обычные брюки из черной ткани, а рубашки из блестящего атласа, завязанные узлом у пупа. Один из них носил бакенбарды, самые неухоженные из всех, которые я видела в моей жизни, очень широкие, треугольные. Клиенты, на мой взгляд, скорее были похожи на разномастных уголовников, чем на обычных посетителей. Некоторые из них разговаривали с толстухами, которые казались старше своих лет, дорого, но вульгарно одетыми, наштукатуренными с такой жадностью, словно мир решил закончить свое существование в эту самую ночь, а им не хватит времени забальзамироваться. Они на несколько метров распространяли запах французских духов, настолько сильных, что, казалось, ими вымыли голову. Я помню одну, она плохо приклеила накладные ресницы и все время моргала, до тех пор пока ресницы с правого глаза не упали на пол. Она никак не могла их найти, а еще ей никак не удавалось снять ресницы с другого глаза, как ей было тяжело, бедняжке… Были и другие, более юные девушки, но вели себя они очень свободно. Я обратила внимание на двух девушек, которые сидели в баре с мужчиной. Волосы у одной были словно опалены — они были окрашены в платиновый цвет. Другая, с длинной гривой до задницы, была выкрашена в один из оттенков, которые называются «красное дерево», но этот цвет не был похож ни на цвет красного дерева, ни на какой другой, который в натуральном виде существует в мире. У обеих была очень плохая кожа, дряблая, темная — это было видно из-под макияжа. Они были хороши только с ОДНОЙ стороны. У блондинки были прекрасные ноги, отличный зад, высокий, маленький и прекрасно скроенные бедра. Но все портил очень большой живот под мини-юбкой, украшенной блестками, и грудь, которая, в свою очередь, была почти совсем плоской.

Блондинка не была красива лицом, но та, у которой волосы были цвета красного дерева, — да, была очень красивой. У нее были большие глаза, очень красивые губы, пухлые, как у нас, и груди, ладные, округлые и крепкие, но ниже пояса… Фигурой, широкой и массивной, она напоминала банкетку: огромные бедра, которые дрожали, как желе при малейшем движении, кривые ноги на высоченных каблуках, выглядевшие непомерно огромными по сравнению с фигурой; к тому же она была втиснута в очень короткую юбку из пурпурного бархата. Получалось, что только одна часть каждой из этих девушек была приемлемой, и обе они были с тем мужчиной… А он не видел лица первой, потому что все время смотрел на свои ноги, да и я сама уставилась на его туфли — английские мокасины ручной работы, дорогущие, совершенно не подходящие к полу, по которому они ступали, и на рукава его рубашки из натурального шелка, с запонками из золота на манжетах в форме бутонов, очень изящных, я их никогда не забуду. Однако на его руках, которые показывались иногда, чтобы тут же скрыться на фоне этих потных тел, запонки отнюдь не выглядели эффектными. Ни браслетов, ни перстней, ни камней в оправе, только обручальное кольцо на безымянном пальце правой руки и короткие ногти, на которых не было даже следа маникюра. Кабальеро, сказала я себе, посмотрим, откуда он. Я задержала взгляд, а когда во второй раз подняла голову, он стоял, уперев локти на стойку бара: две пуговицы рубашки расстегнуты, а узел галстука ослаблен, шея потная, волосы взлохмачены, он улыбался и был пьян. Твой отец, Малена.

— Он был очень занят… — пробормотала я. Я смогла представить себе эту сцену так четко, словно сама ее видела.

— Что? — Магда удивленно посмотрела на меня. — Что ты сказала?

— Что папа был очень занят, — сказала я громко, но она все еще не поняла, что я хотела сказать ей. — Он решил переночевать там, пойдем.

— Точно. Так и было, он был героем Усеры… Он тотчас же заметил меня, но не показал вида, что узнал. Я поняла, почему он не захотел заметить меня. Он ничего не сказал, даже не отошел от стойки бара, словно я была тем, кто должен первым подойти к нему, действительно, ведь именно я вторглась на территорию без предупреждения, а не наоборот. Я посмотрела на него и, сама того не желая, улыбнулась, потом снова огляделась и тут начала все понимать. Этот мужчина был вовсе не тем человеком, которого я знала, потому что до сих нор я видела его только в доме моих родителей с твоей матерью или еще раньше с моим братом Томасом, и в том окружении он казался маленьким, потерянным, ни в чем не уверенным. Каждое его движение, каждое слово следовали за осторожным взглядом, он вел себя так, словно чувствовал себя обязанным просить прощения наперед, словно собирался сделать что-то постыдное. Однако он никогда ничего плохого не делал, но в то же время он не пытался убедить даже себя самого в том, что делает все хорошо. Это и было странно, он совсем не пытался заставить себя уважать. Думаю, что об уважении он совсем не думал до тех пор, пока не связался со мной. Я была единственной, кто сумел полностью понять суть его натуры.

— Той ночью.

— Да, той ночью. До тех пор я никогда не обращала на него внимания, это правда, даже больше — мне было довольно тяжело общаться с Хайме, не знаю почему. Личных мотивов ненавидеть его у меня не было, но я его ненавидела; Хайме казался мне авантюристом, классическим канатным плясуном из фоторепортажа. Не знаю, понимаешь ли ты меня. Я не должна была его упрекать в этом смысле, потому что Рейна шла за ним так, как только можно было идти за мужчиной, но они не встречались и месяц, хотя уже спали вместе, так что… Когда я вошла, то сразу же прислонилась к стене. Можешь себе представить: такое время, я боялась, что с ним могла быть твоя мать. Уф! Я не могла даже подумать об этом… Конечно, ни я, ни кто другой в жизни ей не преподносили такого сюрприза, как тот, от которого мне следовало ее оградить… Помню, моим первым желанием было убить его. Серьезно тебе говорю. Мне захотелось убить его или хотя бы тяжело ранить.

Я не испугалась силы слов Магды, напряженных, как стрела арбалета. Я не думала о матери, не пыталась ее вспомнить.

Я думала о ее сестре, я отчетливо видела, как Магда двигается, слышала, как она говорит, каждое слово, когда она описывала мне происходящее.

— И как ты себя повела? — спросила я.

— Как обычно себя ведут люди. Потому что она была беременна.

— Моя мать? Да ладно! — пробормотала я.

— Не говори мне, что ты не знаешь!

— Ну, нет, — призналась я удивленно. — Мне об этом никто никогда не рассказывал.

— Нет? Ясно… — ей понадобилось время, чтобы продолжить, — на фотографиях это не заметно. Твоя мать вышла замуж уже беременной, вы родились через шесть месяцев после свадьбы. Тогда многие не догадывались об этом, потому что церемония прошла в Гваделупе, а приглашенных почти не было, а о том, что в нашей семье часто рождаются близнецы, моя мать рассказала всем на свете…

— Ну, значит, — признала я, — в действительности мы не были недоношенными.

— Нет, — согласилась со мной Магда, — вы родились в срок, более или менее в срок, так же, как и твой сын.

Я надолго замолчала, пока она не торопясь ожидала моей реакции. Магда сидела рядом и улыбалась.

— Да, конечно, — согласилась я, и только теперь она рассмеялась мне в ответ.

— Я права?

— Конечно, время тогда было сложное…

— Ну да! — я посмотрела на нее и увидела, что она больше не смеялась.

— Я думаю, что вы были на подходе. Они оба получили свое. Твоя мать подчинялась ему, так было оговорено, а он подчинялся Будущему, именно так, с большой буквы. Каждому свое, я так думала тогда… Хайме был благодарен ей, в противном случае, я бы заметила это, ведь они две стороны с одной медали, а я слишком хорошо знала ему цену. И все же я ошиблась, потому что так не было или, по крайней мере, так не было для меня.

Я была готова спросить Магду, не была ли она тоже влюблена в моего отца, но в последний момент не решилась. Она улыбалась мне, а ее индейские губы были так похожи на мои. Когда я видела, как они двигаются, мне казалось, что она никогда не начнет рассказывать эту историю. Но она держалась очень спокойно, временами глядя мне прямо в глаза, и, когда, наконец, начала, я поняла, что она никогда не была влюблена в папу, и порадовалась за нее.

— В конце концов то, что мне бросилось в глаза ночью в этом гроте — а я прежде даже не пыталась понять суть твоего отца, — то, что там он был властелином, — когда оторвал локоть от стойки бара только для того, чтобы указать на нас пальцем, а потом рукой в воздухе нарисовал круг, давая понять официанту, что все мы приглашены. Это была та часть его, которую я раньше не знала, а когда я отдала себе в этом отчет и осмотрелась вокруг, то начала многое понимать. Эти плохие копии мафиози из фильмов, развязные, пошлые, глупые, плохо одетые, такие ненатуральные, что были почти комическими, все они, если не побояться сказать правду, были его друзьями, они вместе росли и воспитывались. Понимаешь? Он мог бы стать таким же, как они. Мог пойти работать на фабрику, вставать в шесть часов утра, наскоро завтракать и бежать к станку, судьба мальчиков из этих мест складывалась по-разному — удачно или неудачно. Он мог бы жениться, как все, отслужить в армии, его жена могла быть красавицей, он берег бы ее, как пообещал перед алтарем, он мог бы найти работу в Аройо Аброньигаль или в каком-либо другом квартале с похожим названием.

Он, сын учительницы, стал адвокатом, учился в университете и мог претендовать на что-то лучшее. Твой отец один сумел выбраться из своего квартала, он даже мог купить машину, отчего приобрел недоброжелателей, и всегда находился какой-нибудь привратник, который называл его «доном», потому что для этого он и учился, хотя это обращение не давало никаких серьезных преимуществ. Тут его часто посылали к черту, о чем ему сразу докладывали доброхоты.

«Что происходит? Вы столько времени голодали? Ничего себе, черт возьми. Как же так? Ведь вы были богаты…» Невероятно, но люди так думали, ведь ты сам не можешь рассказать обо всем, что происходило в то время в стране. Каждый из них говорил: «Да, понимаю», но они не понимали и половины. «Можно было бы поехать в Португалию…»

Чиновники приходили смотреть, как играют дети около пруда в парке «Синдикаль», но все эти чиновники были богатыми, они просто смотрели. А люди это терпели, но не твой отец, нет. Он наплевал на экономический план развития Испании и воспользовался этим. Он вошел через кухню, чтобы стать богатым, богатым по-настоящему, — импортный «мерседес», квартира в двести метров на улице Генова и вилла в несколько сотен гектаров в провинции Касерес, как та… О чем я говорила до того?

— О том, что он был занят…

— Именно. Той ночью, когда я увидела его в том жалком притоне с этими людьми, я пыталась представить себе, что он чувствует каждый раз, когда возвращается в свой квартал, чтобы поговорить со своими друзьями, выпить с ними, уединиться с какой-нибудь из этих девушек с такой жуткой кожей, которые, похоже, продолжали притягивать его. Он же мог выбрать кого-нибудь среди бывших учениц из Саградо Корасон, женщин безупречных, блестящих, хорошо одетых и прекрасно причесанных… Я смотрела на него и старалась представить, кем он сейчас себя чувствует, представить, каким он был раньше, в четырнадцать лет, шестнадцать, восемнадцать, что он ел, как одевался, какие идеи сформировали его собственное будущее, и поняла, что именно он получил из своего детства: снобизм и расточительность, нежелание обновлять гардероб и равнодушие к вещам, отвращение к хорошим манерам. Мгновенно я очень четко поняла роль твоей матери и стала завидовать ей, потому что она была той, кто устранял любые проблемы. В ней сконцентрировались все девушки, к которым он даже не приближался в течение многих лет, а только смотрел на них с вожделением в метро или в парке, или когда они шли по улице. Она была для него больше, чем невеста, больше, чем жена, намного больше, чем все это, вся эта банда, — это его жизненная собственность, клевер с четырьмя листочками, понимаешь? Каждый раз, когда он ее целовал, каждый раз, когда он был с ней, каждый раз, когда спал с ней, он делал намного больше, чем просто спал, потому что он спал со всем миром, заключенным между ее ногами, он спал с законами логики, воспитания, судьбы, она была одновременно его оружием и его триумфом, ты это понимаешь?

— Конечно, понимаю, — согласилась я шепотом, — потому что я почувствовала нечто похожее однажды, но я уверена в том, что мама никогда этого не понимала, ей даже в голову не приходило задумываться над такими вещами.

— Знаю, но мне-то было необходимо помнить о твоей матери, хотя я думала только о себе, когда была там с Хайме и учтиво улыбалась, пока он представлял меня своим друзьям как богатую женщину. Он умел себя вести, а остальные нет, и соперничать с этими неуклюжими деревенскими шлюхами было для меня тяжело, но твой отец был мной очень доволен, а они даже не могли вообразить себе… — Магда смотрела на меня, казалось, издалека.

Я хмыкнула, а глаза Магды лукаво сверкнули.

— Это точно, — проговорила я, смеясь. — Кроме того, в таких обстоятельствах порядочными людьми могут считаться только те, которые не развлекаются.

— Возможно, — согласилась Магда, хохоча вместе со мной, — да, несомненно, ты права. Дело в том, что твой отец отпрянул от меня, словно его потянули за невидимую узду, но я не двигалась, я была им так восхищена, что, когда Висенте зашептал мне на ухо, я вздрогнула и даже не узнала его голос. «Ты знаешь его?» — спросил он меня, а я кивнула, но вслух ничего не сказала. Он успокоился, наступила тишина, и тут Висенте снова спросил: «Знаешь, что это значит?» А я ответила, что да, а он настаивал: «Ты уверена?» Мне снова пришлось сказать «да». «Какая у него порочная улыбка!» — проговорил Висенте. Эти слова задели меня, словно никто, кроме меня, не имел права думать о Хайме в тот момент, и я решилась наконец подойти к стойке бара. Твой отец улыбнулся мне, а когда я подошла к нему, сказал: «Привет, свояченица», а я ответила: «Привет», и тут официант закричал: «Полиция, руки вверх!» Я посмотрела на дверь и увидела трех типов, одетых в серое. Первый, толстый и потный, почти совершенно лысый, а двое других, которые следовали за ним, были помоложе, с нормальным количеством волос на голове, но в более потертых костюмах. Если они не из караульного отряда, сказала я себе, то они на них похожи, а если это так, они нас всех арестуют, но тут я увидела что единственной, кто разволновался, была я. Твой отец широко улыбался только что вошедшим людям, хотя они шли прямо к нам. Толстяк с большой предупредительностью на ходу протягивал нам руку, он немного отстал, а самый молодой из всех раскинул руки в стороны, позволив нам увидеть пистолет в кобуре, который у него висел под левой мышкой, потом порывисто кинулся к твоему отцу, чтобы обнять его. «Черт побери, Золотой Член, — сказал он, — хотя бы ты не забываешь своих друзей…»

— Золотой Член? — спросила я удивленно. — Они называли папу Золотым Членом?

— Да, они все называли его именно так, с тех пор как он женился на твоей матери. Ты не поверишь, но говорят, что когда ему было четырнадцать или в пятнадцать лет, я не знаю, друг-фармацевт подарил ему два ящика с презервативами… По всей вероятности, это легенда, а в реальности где-то пятьдесят на пятьдесят, точно.

— Так что вас не задержали.

— Нет, да и за что? И более того, они продали нам несколько граммов, это было опасно. Твой отец познакомил нас со своим другом из полиции, а тот, окинув меня беглым взглядом, сказал, что ему очень приятно познакомиться со мной, потом даже добавил, что ему не доводилось видеть женщину такой совершенной красоты. Он произнес эти слова с большим уважением. Потом твой отец обнял меня за талию, сильно сжал прямо под грудью и объявил, тщательно проговаривая каждое слово, что я не его жена, что его жена — моя сестра-близнец. Полицейский ничего не сказал, только улыбнулся и поднял одну бровь. «Очень приятно во всех отношениях», — повторил он, не расставляя запятых в своей речи. «Разве?» — произнес Хайме так, словно его не могла слышать, словно ничего не могла понять, словно я родилась дурой. Тут я повернулась, без предупреждения положила руки ему на плечи и поцеловала, потому что не могла больше терпеть, потому что чувствовала, что если не поцелую его, то умру от желания, и мне понравилось, так понравилось, что я еще долго целовала его. Когда мы отошли друг от друга, Хайме смотрел на меня блестящими глазами, словно был испуган, да так оно и было, конечно, потом улыбнулся и прошептал: «Нам надо встретиться, ты не похожа на твою сестру, Магдалена». Всегда, когда мы были наедине, он называл меня полным именем, а я попросила его, чтобы он отвел меня куда-нибудь, куда захочет, мне было все равно, но я хотела уйти отсюда, хотела уйти вместе с ним. Когда мы вышли, мой жених подошел к нам, он ждал объяснений, а я послала его к черту, прежде чем он успел открыть рот. Я очень сильно изменилась за эти несколько часов, конечно, но ни в чем не раскаялась, и, в конце концов, в Исландии, должно быть, очень холодно.

Магда больше ничего не добавила, а мне и не было это нужно. Прошло довольно много времени, и я опять начала думать о Рейне, о себе, вся жизнь медленно проходила перед глазами. Моя память словно повиновалась голосу Магды, следовала ритму ее слов, но она, конечно, не догадывалась об этом, поэтому продолжала рассказывать дальше.

— Я расстроюсь, если из-за этой истории ты изменишь мнение о своем отце, Малена. Если так произойдет, я не прощу себе никогда. Пожалуй, мне не следовало рассказывать тебе все это, не знаю, правильно ли ты поймешь, все так двояко… Жениться из-за денег всегда было делом постыдным, конечно, но ему было двадцать, и он был беден. Бедность по определению несправедлива, но в его случае было еще хуже: его семье бедность дышала в спину, а они не были привычны к подобной жизни. Твой отец был нищим, мать не могла защитить его от насмешек, ведь он ей ничего никогда не рассказывал. Кроме того, мы не могли выбирать, понимаешь? Ты могла сама решить, кем хочешь стать, как хочешь жить, что хочешь делать, но мы не могли…

Когда я была юной, мир вокруг был окрашен только в один цвет — очень темный, — и все вещи казались одинаковыми. У меня была только моя жизнь, единственное мое сокровище, и мне следовало использовать его, я не могла потерять его, понимаешь? Теперь ты можешь вступить в коммунистическую партию или стать шлюхой, или купить себе пистолет, твое право. Тогда богатые уезжали жить за границу, а единственное, что могли сделать бедняки, — эмигрировать в Германию, но это было не то же самое, ты понимаешь… Если ты этого не понимаешь, да ты и не должна это понимать, потому что ты об этом не знала, но тогда никогда не сможешь понять своего отца, почему он был канатным плясуном, если хочешь, обманщиком, да потому, что для него жизнь была ареной боевых действий. Кроме того, мы привыкли делать многое втайне, секретно, с малых лет мы не говорили другим детям, что дома едим ветчину, — нам так велела Паулина, когда выводила нас гулять в парк. Это было послевоенное время, со всеми происходило то же самое. У нас были тайные друзья, у всех они были, и все лгали дома, все покупали что-нибудь более или менее запрещенное, в каком-нибудь нелегальном магазине: книги, пластинки, лекарства, которые отпускались по рецепту. Друзья с улицы, товарищи по университету, люди, которых давно знали, — все так поступали, это было нормально, так что связаться с твоим отцом казалось не таким опасным, не таким рискованным, не таким значительным делом, как может показаться на первый взгляд. Я уверена, что он считал так же, как и я. Теперь, когда я стала старой, я говорю тебе, что наша жизнь была не хуже, чем жизнь других людей в каком-нибудь другом месте. Она могла быть лучше, я не отрицаю этого, но у нас никогда не было стремления обманываться, вот в чем дело, мы не могли обманывать себя. Для меня твой отец всегда был хорошим, Малена, верным, сильным и искренним, лучшим другом, который у меня когда-либо был.

— Но ты же не была влюблена в него.

— Нет, и он не был влюблен в меня, — Магда сделала паузу и попыталась улыбнуться, но ее губы никак не могли растянуться в стороны, чтобы изобразить улыбку.

— Пожалуй, в других обстоятельствах, дела могли бы пойти иначе, но тогда мы не могли влюбиться друг в друга, для этого у нас не было места. Мы друг друга жутко ненавидели.

* * *

— Детей следует учить любить своих родителей. Разве нет? Так говорят…

Эхо ее голоса перескочило через меня так, словно появился новый звук, непонятный, который я никогда не слышала до сих пор, потому что она не рассказала, с кем она говорила тем вечером, а я не представляла себе, что она хотела сделать. Мы провели более четверти часа в полной тишине. Магда разглядывала свои руки, а я смотрела на нее. Она молчала, а я пыталась подобрать слова, чтобы сказать ей то, что хотела, — что я понимаю, как много она пережила, что я во всем ее оправдываю. Какой-то проступок, какой-то грех, какая-то ошибка прочертили очень глубокие следы на ее лице. Я обнаружила такие же следы на своем лице, которое отражалось в ней как в зеркале. Наконец, не отрываясь от своих рук, она прошептала что-то, поерзала на стуле, зажгла сигарету, повернулась ко мне и продолжила.

— Детей следует учить любить своих родителей, — повторила она очень тихо, — но меня этому не учили. Я не могу вспомнить точно, когда я услышала эти поучения в первый раз. Должно быть, я была очень маленькой, тогда отец все еще жил в усадьбе с Теофилой. Когда никто не слышал, а дети были в постели, на кухне, в коридоре Паулина, няня, горничные старались говорить тихо, но я их слышала: «Чертов козел, чертов козел». И относились к отцу они именно так, как его называли. Всегда одно и то же, а я заливалась краской, мне было стыдно слушать их, потом они переходили ко второй части своего плача: «Сеньора святая, сеньора святая, сеньора святая…» Это очень сложно — быть в одно и то же время дочерью козла и святой, ты сама это знаешь, ведь следует выбирать, я не могу любить их одинаково, а если ты девочка, то все еще хуже, потому что тебя заставляют делать вывод: все мужчины одинаковы, все козлы, а мы — дуры, которые их терпят, и святые, конечно, святые, всегда одно и то же.

Мои братья могли признавать главенство отца, надеяться решить с его помощью какие-то свои проблемы: быть в той же самой футбольной команде, пойти охотиться с ним. Остается добавить только, что большинство из них в будущем захочет иметь кучу женщин, — это правило не меняется. Что касается девочек, то мы должны стать такими же, как мама, святыми, это планируется единственным сценарием нашей жизни. Ничего, что рядом с нами будет настоящий козел, важно лишь завоевать внимание этого козла, или, точнее говоря, отца будущих детей. Так считала я, так мне внушали.

Тут я перебила Магду:

— Паулина рассказывала мне однажды, что, когда она вернулась домой, ты лежала в бабушкиной кровати, и, увидев тебя, она испугалась до смерти, а на следующий день ты не захотела ее видеть.

— Да, — улыбнулась Магда, — я не хотела видеть ее, это верно… А потом со мной и твоим отцом произошло то же самое, что и у вас с Фернандо. Со мной всегда происходило то же, что и с тобой. Не веришь?

— И ты тоже излечилась от этой любви, как и я?

— Ну, да, практически… Ты помнишь меня с тех пор, как была девочкой, а ведь ты меня не любила.

— Да, я тебя не любила, — согласилась я, — ты была так сильно похожа на маму, но все же совсем другой, поэтому любить тебя казалось мне несправедливым.

— Это ключевые слова справедливость, несправедливость. Я не знала, что заключено в этих словах, пока не познакомилась со своим отцом, но тогда я была слишком маленькой… В первый раз я увидела его за завтраком, утром, мне было только пять лет, но я не могу забыть тот день и, когда закрываю глаза, легко могу воскресить эти события в своей памяти, я думаю, что в моей жизни не было более впечатляющего момента. Мама взяла нас за руки, Рейна справа, я слева, и вошла с нами в столовую. Он сидел во главе стола, очень высокий человек, очень внушительный, с черными волосами, жуткими бровями, широкими и густыми, с такими же губами, как у меня. Он не видел, как мы вошли, потому что опустил голову, его руки были скрещены и лежали на коленях, но когда она ему сказала: «Это твои дочери, Рейна и Магдалена», — он выпрямился, откинулся на спинку стула, поднял голову и посмотрел на нас сверху. Рейна подошла, чтобы поцеловать его, а я подумала, что умру от страха, если дотронусь до него. Но он сказал мне: «Привет», — и тогда я тоже поцеловала его, дотронулась до него. Этого я не забыла, видишь, но папа всегда рассказывал, что я ничего не сказала, когда целовала его, только сжала его руку, я не знаю, почему… В любом случае — сжала я его руку или нет — я уверена в том, что не хотела видеть его, потому что он был чужим, мне было страшно смотреть на него, более того, когда он смотрел на меня, я не знала, куда спрятаться. Однажды, через три или четыре дня, он неожиданно вышел из своей комнаты, когда я шла по коридору, и тут мы столкнулись. Я о чем-то задумалась, он, наверное, хотел мне что-то сказать, думаю, хотел поговорить, а я занервничала, попыталась убежать…

— И что он сказал тебе?

— Ничего.

— Потому что он никогда ничего не говорил, правда?

— Нет, говорил, но только самое необходимое, я это помню — попросить хлеба за столом, спросить, где его зонтик, и тому подобное, но никогда не участвовал в общих беседах, делал все возможное, чтобы дать понять, что он даже не слушает нас. Если он не был в хорошем настроении, мать стремилась приободрить его, но не добивалась ничего, кроме ворчания, утвердительного или отрицательного, и пары слов, максимум. Когда она пошла искать его в Альмансилью после войны, он поклялся ей, что вернется. Отец, конечно, вернулся, сдержал свое слово. Он проводил дни, сидя в своем кабинете и всегда выходил на улицу один. Он никогда не говорил, куда пошел, с кем, когда вернется, но, если приходил поздно к обеду или не ужинал, даже если он опаздывал на десять минут, дом затихал, потому что все боялись, что он вернулся в деревню к Теофиле. Окружающие вели себя так, словно наперед знали, что рано или поздно он уйдет, потому что он козел. Это слово выражало все, и когда мы слышали, как поворачивается ключ в замке, тут же холл пустел, группки распадались, а девочки, мои старшие сестры, и мама начинали изображать занятость, например, принимались пить молоко.

Отец держал в руках кошелек с деньгами, слышишь? Однако этот кошелек для моей семьи не был слишком большим.

— Но я думала, что бабушка была очень богатой, — возразила я удивленно.

— Так и было, почти так же, как он, но она не задумывалась о деньгах. Мама всегда вела себя так, словно в экономическом плане зависит от мужа, потому что для того, чтобы называться святой, намного выгоднее казаться бедной, понимаешь? — я кивнула головой, соглашаясь, но Магда ни разу не взглянула на меня, только ее экспрессия становилась все сильнее. — Я вначале тоже так думала. Думала, что она святая, и тогда это было правдой. Я не говорю тебе, что это было не так, ей действительно приходилось непросто, и жила она только ради своих детей, это точно…

Я вспоминала об этом столько раз, что невозможно забыть… Во всей моей жизни я не знала никого, кто бы смеялся меньше моей матери. Когда Мигель начинал ходить и падал на попу, когда мой брат Карлос, очень жизнерадостный мальчик, рассказывал анекдоты, вернувшись с занятий, когда Кончита порвала со своим женихом, а мы дергали ее за косы, пока она не начинала плакать, мы умирали от смеха, а мама лишь улыбалась, растягивая губы так, словно у нее что-то болело, словно от смеха ей было больно. Понимаешь? Она очень тихо поднималась, еле передвигая ноги, постоянно приглаживала волосы, хотя была тщательно причесана, и всегда говорила очень тихо себе самой: «Что я делаю, Господи?» или «Какой крест я несу из-за этого человека!» Тут Паулина или няня, которые, казалось, чувствовали мамину тоску за километры, быстро подходили к ней, брали за руку или гладили по плечу и замирали в таком положении, сокрушенно качая головой. «Вы должны больше любить вашего отца, дети», — говорили они нам тем же тоном, которым просили нас хорошо учиться, словно требовали ужасной жертвы, словно знали, что нам следует быть мужественными, чтобы суметь следовать этому завету. Однако при этом никогда не добавляли, что нам следует сильнее любить мать. Я иногда смотрела на них, и мне казалось, что отец был намного несчастнее мамы, что он был очень одиноким. Тогда я спрашивала, что за преступление он совершил, почему его называют козлом, из-за чего его никто не любит в этом доме, где даже собаки почитают мою мать.

Магда закусила губу и вздрогнула. Ее глаза сверкали, это было заметно даже из-под опущенных век, и такой она оставалась некоторое время, хотя внешне спокойная, словно мертвая, такая далекая, что я решила заговорить первой.

— Так ты любила его, да? — сказала я. — И Пасита, конечно. А еще Томас.

— Дело в том, что я не была святой, Малена, — ответила Магда, медленно качая головой, — я не была святой, я не боролась за него, даже плохо понимала, в чем дело, знаешь? Духа жертвенности, радости от жертвы, всего, что нам рассказывали монахини в колледже, этого я не понимала, я не понимала, что жизнь моей матери — это жертва… Ты хочешь, чтобы я еще говорила? Для меня это было ужасно, конечно, я не желала жить так же, как мать, мне очень нравилось смеяться… Вначале я чувствовала себя в чем-то виноватой, но потом мне удалось мало-помалу узнать правду — от чужих людей, конечно, — потому что мама никогда не желала признать факт того, что существует еще одна линия жизни ее мужа. Когда же заболела Пас, все круто изменилось. Папа с самого начала не питал иллюзий насчет того, какое будущее ожидает его дочь, хотя в доме все сошли с ума из-за младенца. Рейна и я тогда были еще совсем маленькими, нам было по девять лет.

Однажды ночью Пасите стало плохо — лихорадка, — ее повезли в госпиталь. Родители пробыли там несколько дней а, вернувшись, мой отец стал другим человеком. Мама слегла в постель, она лежала в темноте и говорила, что совершенно разбита, что не хочет никого видеть, и тут он взвалил все на себя, он разговаривал, смеялся, привел дом в порядок, смотрел за девочкой, но так и не сблизился с остальными детьми, потому что хотя мои братья должны были общаться с ним, хотя бы для того, чтобы попросить денег или разрешения выйти погулять, никто из них не хотел сблизиться со своим отцом. Что касается меня, я все еще жутко его боялась. Потом, когда мы вернулись в Альмансилью, а он в очередной раз связался с Теофилой, все пошло по-прежнему с единственной разницей, что когда он в этот раз ушел из дома, никто не говорил нам, куда он пошел. Похоже, никто даже не испугался, включая, заметь, мою мать, она казалась очень довольной, стала более спокойной, когда он ушел. Всем стало лучше без него, это было странно и ужасно.

— Они договорились.

— Да, конечно, они должны были договориться, хотя он сделал то, что хотел. Когда я узнала о Теофиле, о том, что у отца есть другой дом, другая жена, другие дети, я спросила маму, почему она дала ему возможность вернуться. Я, конечно, понимала, что отец вернулся с ее согласия, но не понимала, как она могла все это выносить, зачем согласилась. «Я сделала это для вас, — ответила мама, — только для вас». Я улыбнулась, поцеловала ее, но как фальшиво это звучало, честное слово… Тогда ей было сорок лет, я слышала, как они ругались в Альмансилье, мы все слышали, их должно было быть слышно даже в деревне, потому что они по-настоящему кричали. Он хотел жить в домике между Касересом и Мадридом, иметь всегда открытый для него дом в Альмансилье и вести себя по отношению к матери свободно, но она отказывалась. «Никогда, ты понимаешь? Никогда», — говорила она ему, а я ничего не понимала. «Мама, — сказала я однажды, когда мы вернулись в Мадрид, — если ты так страдаешь, когда он дома, если все так плохо, если ты так несчастна… Почему ты не дашь ему уйти?» Я говорила так, как думала, как было бы лучше для всех, но она не дала мне закончить, она раскричалась, как фурия. «Ты говорила с ним, да? Вот, в чем дело, ты говорила с ним!» — кричала она мне, а я отрицала, мне было стыдно, словно говорить с отцом было грешно, к тому же это было правдой, мы с ним не разговаривали. Это только что пришло мне в голову. В конце концов я всю жизнь смотрела, как она плакала, видела ее страдания и просила Бога, чтобы с ней все стало хорошо, потому что эта жизнь была мучением для нее, так что…

«Почему тебе нравится страдать, мама?» — спросила я у нее, а она мне тут же ответила: «Он мой муж, ты слышишь? Мой муж». Если бы она сказала мне правду, если бы она призналась, что все еще влюблена в него или что нуждается в нем, или что она его так ненавидит, что хочет мучить его всю жизнь, тогда бы я все поняла, но она сказала мне только, что мой отец — ее муж и поэтому обязан жить с ней. «Даже если он не хочет?» — спросила я. — «Даже если он не хочет», — ответила она, и тут мне ужасно захотелось уйти, но прежде, чем я вышла из комнаты, я еще спросила: «Мама, что случилось, разве я не могу разговаривать с папой?» Она посмотрела на меня, готовая взорваться от злости, но сдержалась и ответила: «Нет, не можешь, если хочешь, чтобы я продолжала разговаривать с тобой». — Магда зажгла сигарету, потом усмехнулась. — Она спала с ним, понимаешь? Она была беременна Паситой, а потом забеременела Мигелем. Они продолжали делать это. Мама могла заниматься этим, но говорить с отцом она не могла. Мне было тошно, я была напугана монстром, который называют супружеством, браком моей матери, конечно. От меня требовали отказаться от отца, но моя мать не могла уйти от мужа, она не только не отказалась от него, но и продолжала с ним спать. Она занималась с ним сексом, ей было не противно делать это, она старалась убедить меня, что это было лишь ее обязанностью, не более. Мило, правда? И, несмотря на это, я слушалась ее и точно следовала ее указаниям в течение стольких лет, потому что была очень робкой, а она продолжала казаться мне единственной жертвой в этой ситуации, очень несчастной.

— Потому что она была святой, — улыбаясь, произнесла я.

— Конечно, и потому что она страдала, так же, как и твоя мать. Я не знаю, как они перенесли все это, но есть женщины, которые готовы страдать за весь мир.

— Ну, да. Моя сестра такая же, и с мамой такое случилось, это верно. Я всегда отмечала за ними эту жертвенность, я тебя понимаю, — я рассмеялась, — но со мной такого не произошло, я никогда ни за кого не страдала, это не в моей природе.

— Знаешь, каково единственное различие между слабой женщиной и сильной, Малена? — спросила меня Магда, а я отрицательно покачала головой. — Слабые женщины всегда могут влезть на горб сильной, которую имеют под рукой, чтобы высосать из нее всю кровь, а у сильных под рукой нет горба, на который можно было бы влезть, потому что мужчины для этого не подходят, и когда не остается другого средства, мы должны высасывать самих себя, свою собственную кровь. Это с нами и случается…

— Это история моей жизни… — пробормотала я, хотя не знала, имею ли право так говорить.

Магда рассмеялась и захлопала в ладоши, прежде чем встать.

— Пойдем домой, — сказала она, — я хочу рассказать тебе одну историю, но неплохо бы прежде выпить.

* * *

Сперва она показала мне дворик, потом рассказала историю дома, проводив но комнатам, продемонстрировала дополнения и изменения в интерьере, вспоминая, где какая картина висела, где какая мебель стояла, какой ковер лежал на полу, когда она впервые перешагнула через порог этого дома. Потом мы пересекли прямоугольный дворик, вымощенный красной керамической плиткой, местами потрескавшейся и проросшей травой. Зелень здесь росла очень быстро, пытаясь завоевать землю под нашими ногами, трава размножалась как полип, а сотни маленьких цветочков — красных, желтых и фиолетовых — портили все дорожки. Мы пошли в огород за кабачками для ужина.

Солнце палило нещадно, когда мы наконец вышли в патио с двумя старыми гамаками из дерева и белой парусины. Магда церемонно налила вторую рюмку и продолжила свою историю только после того, как ее опустошила.

— Самым странным была всегдашняя одержимость отца Паситой. Этого никто не понимал. Никто не понимал, как мужчина, который, казалось, вообще не любил детей, который никогда не пытался интересоваться своими здоровыми детьми, имел столько терпения и желания, тратил целый день, чтобы быть рядом с этим существом, от которого ничего ждать не приходилось, никакого улучшения, абсолютно никакой отдачи. Но, несмотря на это, дела обстояли именно так: папа кормил Пас, гулял с нею, носил на руках, вечером укладывал спать. Он был единственным, кто ее понимал, единственным, кто был готов утешать ее, когда она плакала. Мама договорилась с самого начала с одной девушкой, чтобы та ухаживала только за этим ребенком, но когда отец был дома, для нее вовсе не оставалось работы. Напротив, каждый раз, когда он уходил, няня не могла справиться с Пас, потому что сестра вела себя невыносимо, кричала и плакала все время, днем и ночью, отказывалась есть и спать, до тех пор пока он не возвращался. Она умела узнавать звук шагов отца и немедленно успокаивалась, когда его видела. Мы знали об этом и много раз пытались обмануть ее, но ни разу нам это не удалось. Пас любила только папу, словно кроме него никого на свете больше не существовало и не будет существовать. Так они проводили дни вдвоем в саду или где-нибудь еще, никого не желая видеть. Моя мать от этого очень страдала, ей казалось, что они это делали нарочно, только для того, чтобы ее унизить.

— И это было так?

— Разумеется, нет. Правда была намного более жестокой. Я узнала ее однажды весенним вечером, думаю, что мама тоже знала об этом, хотя не показывала виду… Мы были один дома: Пасита, отец и я. Был четверг, у папы был свободный вечер, мама пошла в театр с моими сестрами, возможно, также с кем-то из братьев, я точно не помню с кем. Меня оставили дома, я была наказана таким способом, не знаю, правильно ли со мной поступили, но мне было все равно, потому что театр нагонял на меня сильную скуку, а более всего те пьесы, которые выбирала мама, она обожала Касону. Я вышла в коридор, чтобы куда-то пойти, куда, тоже не помню, и услышала далекий шепот, звук, который я никогда не могла бы услышать в доме, полном народу, что обычно и бывало. Я прошла по коридору очень тихо. Мне показалось, что звук шел с нижнего этажа. Вначале я испугалась, но голос, который я слышала, казался спокойным, так что я разулась и неслышно стала спускаться но лестнице, а на площадке первого этажа мне почудилось, что я узнала голос моего отца, ведь только он мог говорить в тот вечер. Я шла на цыпочках, чтобы не шуметь, дошла до его кабинета и приставила ухо к двери, чтобы попытаться определить, с кем он разговаривает, но я не слышала другого голоса, только жалобное поскуливание Паситы. Тут я отважилась приоткрыть дверь и увидела их обоих, они обедали: отец с тарелкой на коленях и ложкой в правой руке и Пас — в специальном крутящемся кресле на колесиках, на котором она всегда ездила до своей смерти. Она капризничала, как ребенок восьми лет, который не хочет есть, и воздух был пропитан ароматом фруктов…

— Но я не пойму, — сказала я, еще не понимая, почему из глаз Магды медленно потекли слезы, — с кем разговаривал дедушка?

— С Пас, Малена! Отец говорил с ней, разве ты не понимаешь? Потому что ему не с кем больше было говорить. Вот почему они столько времени проводили вместе. Тогда я все поняла, почему ему нравилось ухаживать за ней, быть с ней, он не оставлял ее ни на минуту, потому что с этой дочерью он по-настоящему мог разговаривать, а она по-своему умела слушать его, она узнавала его голос, успокаивалась, как только слышала его, а он рассказывал ей то, что не мог рассказать никому другому, потому что для Паситы другие люди ничего не значили, ведь она не умела говорить, и никогда никому бы не смогла ничего разболтать… Сегодня я снова слышу его голос: «Знаешь, дочка», — говорил он, а Пасита открывала рот. Он засовывал ей ложку и продолжал: «… в общем, этот сон мне снится почти каждую ночь, но тебя в нем нет, ты единственная, кого там нет, там есть все остальные отсюда и оттуда: твоя мать и Теофила, каждая на балконе и окружена своими детьми, но тебя там нет, Пас, слава Богу…»

Магда сделала паузу и вытерла рукой слезы. Она пыталась успокоиться, но ей не удавалось, голос дрожал с каждым словом все сильнее, а она старалась выделить каждое произносимое слово, словно боялась прерваться, пока я не отдала себе отчет в том, что она совершенно обессилела.

— Знаешь, что снилось моему отцу, Малена? Знаешь, что ему снилось? Он был на площади в Альмансилье, стоял на земле и вырывал из земли камень, которыми мостили улицы, чтобы разбить им себе голову, а мы все стояли на балконе, глядели на него, не пытаясь помешать, все его дети и жены, все кроме Пас, были там, а он разбивал голову камнем, он разбивал себе череп и продолжал бить, пока не наступал момент, когда он уже ничего не чувствовал… Боль была такой сильной, что переставала быть похожей на боль, только приятное ощущение, успокаивающее, так говорил он, почти радостное, только головокружение, и это его беспокоило, потому что он не хотел умирать так… Он не должен был потерять сознание, потому что в центре площади находилась виселица, она была предусмотрена на случай неудачи. Когда он выбирал момент, в который готов был умереть, то поднимался с земли, делал несколько шагов, вставал на скамейку, брал веревку, обвязывал ее вокруг шеи, делал шаг вперед и убивал себя. Но прежде, до этого, главное, что он хотел сделать, — это разбить себе голову камнем, раскроить себе череп одним ударом, а потом еще и еще… Я была у двери кабинета, слышала все это и сама хотела умереть, я тебе клянусь. Малена, я хотела бы никогда не родиться, чтобы никогда не слышать этот разговор. Я покрылась гусиной кожей, внутри меня засел такой сильный страх, что я не могла выдохнуть, дышать мне стало больно, и тут я вбежала в комнату, тарелка упала на пол, он смертельно испугался. Пасита смотрела на нас бессмысленными глазами, а я хотела сказать ему, чтобы он поговорил со мной, со мной, которая тоже была его дочерью, потому что я могу понять его и ответить ему, со мной, я тоже ни с кем не буду говорить в этом доме. Я хотела сказать ему об этом, но не смогла, потому что, когда я бросилась к нему на шею, единственное, что пришло мне в голову, это слова: «Расскажи мне, папа, мне! Что я сделала плохого, что ты…»

Магда подняла голову, чтобы посмотреть на меня, и улыбнулась.

— Он, наверное, был бы рад узнать, что ты тоже плакала бы в тот вечер.

— Он знал, что я похожа на него, — сказала я, вытирая слезы оборотной стороной ладони. — Он мне сказал об этом однажды.

— Да, он чувствовал своих детей… Его не удивило, что я осталась с ним тем вечером. Мы вместе поужинали в его кабинете, потом я рассказала об этом Паулине, она перекрестилась, а я расхохоталась. Я вышла оттуда очень поздно и никого не хотела видеть. Я надеялась, что моя сестра уже в постели, но, когда вошла в свою комнату, увидела ее стоящей на коленях: руки сложены перед грудью, пальцы переплетены, как на картине.

— Что ты делаешь? — спросила я, а она смотрит на меня, в глазах страх и говорит:

— Я молюсь за тебя, Магда.

— Иди ты в задницу, Рейна, — ответила я ей тогда.

Она, разумеется, рассказала об этом маме, и та наказала бы меня, но на следующий день, в полдень, когда я проснулась, ничего не произошло — отец позаботился обо мне. Он продолжал делать это всегда: когда мы спорили, когда ругались, когда я принимала решения, с которыми он не мог согласиться, он все равно поддерживал меня, просто потому что я была его дочерью, потому что рассказывала ему каждый вечер, как у меня дела, какой фильм я посмотрела но телевизору… Это была бескорыстная дружба, но его беспокоило то, что они говорили, что я родилась проклятой.

— Кровь Родриго, — сказала я, и она кивнула. — У меня она тоже есть.

— Не говори глупости, Малена! — ответила она, словно я говорила в шутку.

— Но это так, Магда! — я взяла ее за руку и заговорила уже серьезно. — У меня она есть, и дедушка об этом знал.

— Да о чем ты говоришь? — Магда смотрела на меня широко раскрытыми от страха глазами. — Как ты можешь думать о таких глупостях, Боже мой?

— Потому что это единственное, что можно утверждать точно.

— Что ты, Малена! Ты хочешь закончить так же, как твой дед? Тебе тоже будут сниться странные сны… То, что произошло, случилось потому, что он был одержим этим старушечьим рассказом. Когда Порфирио покончил жизнь самоубийством, отец все видел, потому что был в саду, потом бросился к балкону; он мог видеть труп, мог даже коснуться его. Теофила, которая обо всем знала, потому что жила в Альмансилье всю свою жизнь, повторяла эту историю бесконечно, чем доводила его до отчаяния, которое и так никогда не покидало его, может быть, для того, чтобы он не бросил ее, чтобы не вернулся к жене, потому что это была его судьба, все было записано в его крови, и так каждый день… До тех пор пока он не стал во всем с ней соглашаться, или, лучше сказать, пока не согласился соглашаться с ней, по той же причине, на которую ссылаешься ты, потому что проклятие служило поводом, чтобы выразить самого себя, а, главное, чтобы оправдать то, почему права Теофила, почему он не может выбросить ее из головы… Никогда он не пытался понять, что то, что происходило с ним, одновременно происходило с миллионом других людей на земле. Мой отец влюбился в Теофилу из-за ее чувственности, отнюдь не из-за ее ума или простодушия, не из-за ее нежности, не из-за общих интересов, которые могли бы их объединить. Он единственный, кто владел ею, кто хотел уложить ее в свою постель, и там он влюбился в нее, так, не задумываясь, не говоря ни слова, хотя у него было время, чтобы разобраться, отчего это произошло. Я не знаю, что он сам думал об этой связи, но уверена, в этих обстоятельствах важно не обращать внимания на всякие злобные разговоры, не принимать их близко к сердцу, иначе всю жизнь будешь мучиться.

— Проклятие все равно есть, — пробормотала я, а она посмотрела на меня и рассмеялась.

— Хорошо, — согласилась Магда, — я признаю, что иногда возникает желание задуматься о проклятии, но нет у нас дурной крови, Малена, нет, — кровь Родриго была такой же, как и у остальных.

— Может, другой?

— Вовсе не другой. Ну, может, голубой.

Вначале я не поняла, что Магда хотела сказать. Она опустилась в гамак и рассмеялась.

— Родриго? — наконец произнесла я, мое смущение еще больше развеселило ее. — Родриго был гомосексуалистом?

Она медленно кивнула, улыбаясь.

— А ты не знала? Мой отец не рассказывал мне об этом, конечно, уверена, что расспросы об этом взбесили бы его, но Родриго был геем, я уверена, я давно догадалась… Как печет солнце.

* * *

— Что случилось? Ты, кажется, удивилась?

Когда я слушала Магду, не замечала, что у меня открыт рот и сжаты зубы, пока не услышала их хруст. Тут я закрыла рот и улыбнулась.

— Это последнее, чего я ожидала, — сказала я, — хотя, думаю, с самого начала проклятие следовало рассматривать с точки зрения секса. Это единственное, что имело смысл рассматривать, но я предполагала, что Родриго или ходил налево, как Порфирио, или был двоеженцем, как дедушка, ну, что-то подобное. Предполагала еще инцест, это, кажется, единственное, что с нами не происходило.

Магда расхохоталась, прежде чем продолжила свой рассказ.

— Да, ты права, инцеста у нас не было. Верно и то, что было много походов налево, были и двоеженцы, если получше посмотреть.

— Послушай, но ведь он был женат.

— Конечно. Помимо Теофилы, он был женат на метиске, законной дочери благородного баска и индианки из уважаемой семьи, ее звали Рамона. Официально они жили в Лиме, но большую часть времени Родриго проводил в деревне. У него было несколько домов, плантации, куча рабов-негров. Больше всего в этом мире он ценил богатство… Живя в городе, он становился кабальеро и вел себя подобающим образом, ведь он и вправду был кабальеро, а это значит умываться, следить за собой каждый день и прочее… Родриго был очень богатым, ловким дельцом и слыл за честного человека, брак его тоже мог быть счастливым, в этом смысле все было хорошо: жена родила ему двоих детей. Однако вскоре он предоставил ей полную свободу. Она была честной женщиной, преданной и очень кроткой, а Родриго забросил ее. Он предпочитал дарить ей негров-рабов, просто так, поэтому, когда Рамона почувствовала себя оскорбленной, то, в конце концов, изменила мужу с одним из этих негров, а потом с этим же негром еще и ограбила… Рамона прокляла мужа, прокляла его детей и детей их детей и напророчила, что кровь загниет в их жилах, что так произойдет со всеми в роду, что ни один из нас никогда не найдет покоя, пока будет служить или хотя бы в чем-то уступать другому человеку… Я не знаю, не помню, что именно говорил отец о велениях плоти, слабости, болезнях. Он что-то говорил об этом. Но мне кажется важнее разобраться о том, была ли она и вправду колдуньей. Мне кажется, она была неправильно понята, потому что произносила слова на своем родном языке, призывая богов предков, а Родриго испугался, потому что ничего не понимал… Я себе представляю это именно так.

В конце концов она объявила, что возвращается в Лиму, но запретила ему ехать за ней, и он был под влиянием этого проклятия всю жизнь, сколько ему там осталась, а Рамона ушла вместе с его неграми, одетая как цыганка. Представь себе, когда-то она была мечтой всей его жизни, когда-то она обещала ему много счастья, но принесла только горе. Так и было, нас всех ждала горькая участь, эта вера укрепилась после странной смерти Родриго. Понимаешь, если бы он заболел обычным воспалением легких или просто прожил только десять лет, никто бы не поверил в силу проклятия, но он умер через год, точнее, через одиннадцать месяцев после визита Рамоны, времени достаточного, чтобы проклятие начало действовать. Он умер от какой-то неизвестной инфекции.

— Венерической? — спросила я очень тихо.

— Да, венерической. Не смотри ты на меня так, ведь жизнь, которую он вел, в том месте и в то время, не была жизнью святого, много чего можно было подхватить. Половина испанцев в Америке умирала от этого самого, ты понимаешь…

— От чего? От сифилиса?

— Да, но с ним было хуже. Если бы у него был сифилис, никто бы не удивился, потому что тогда болеть сифилисом было, как теперь гриппом. Мой отец пытался установить, что же это было, но ему не удалось, потому что большинство тех инфекций исчезли раньше, чем могли быть серьезно изучены, а ученым той эпохи не приходится сильно верить. Один эпидемиолог, с которым отец довольно долго переписывался, полагал, что это заболевание вызвано личинками насекомых, которые расплодились у Родриго под кожей, но это не более чем предположение, ничего достоверного. Достоверно лишь то, что он сильно страдал, мучился от нестерпимых болей день и ночь. У него был сильный жар, живот опух, член покрылся странными опухолями, словно от укусов, которые однажды ночью полопались и превратились в миллионы белых пузырьков, мягких и вонючих. Мгновение спустя он умер, а индейцы говорили, что это были черви, но точно ли это было так, я не знаю. Это была какая-то странная болезнь, в любом случае теперь это стало историей — проклятие Рамоны: гниющая кровь и все остальное. Жена Родриго стала известна во всем Перу, она приобрела славу колдуньи, и люди старались остерегаться ее, крестились, когда встречались с ней на улице. Ее дочь, бедная девочка, сама очень сильно боялась силы собственной матери, в пятьдесят лет она покинула мир, чтобы уйти в монастырь, а когда стала монахиней, то взяла имя Магдалена, желая показать, что собирается искупить все грехи отца. Отсюда идет история нашего с тобой имени. Она сделала карьеру в церкви, мне кажется, она стала аббатисой, и желания проклинать ее ни у кого быть не могло. Так что все дурное должен был унаследовать ее старший брат, который стал бродягой и не походил на отца-двоеженца, хотя кое-что общее у них было: он тоже был игроком, лжецом, пьяницей… Брат убил нескольких человек, среди которых был муж одной из его любовниц. Кроме того, он давал деньги взаймы под проценты, но при этом никогда не сидел в тюрьме, а умер в своей постели от старости (ему было больше восьмидесяти лет). Он спорил с небесами полдюжины раз и приобрел славу своей матери, от которой эта слава перешла к матерям его дюжины детей, хотя, может быть, Рамона не была колдуньей, и не было никакого проклятия.

Магда странно смотрела на меня, мне даже показалось, что она меня боится, но в то же время я увидела в ее глазах ироническую усмешку. Таким же взглядом она смотрела на меня, когда я была испуганным ребенком, когда я чувствовала, что должна довериться ей, а она не хотела заставлять меня говорить с нею. Но почему она теперь так на меня смотрела, я не знала, потому и удивилась. Я очень доверяла Магде, но мы принадлежали к разным поколениям, она и ее ровесники умели лишь отрицать, ни во что не хотели верить, поэтому и она не верила, но я чувствовала, как она нуждалась в вере в то проклятие, в его неотвратимость, потому что уважала и жалела моего деда.

— Где портрет Рамоны, Магда? — спросила я через секунду тоном преувеличенно простодушным. — Мне кажется, я никогда его не видела.

— Конечно, ты его видела, когда была маленькой, ты должна была его видеть, он был в доме на Мартинес Кампос, на лестнице. Квадратная картина, не слишком большая, она на нем в черном, с прозрачной вуалью на лице… Не помнишь? — Я покачала головой. — Тогда ты его никогда больше не увидишь. Однажды вечером отец уничтожил портрет, растоптал и разорвал на кусочки. Он сжег остатки в камине гостиной, дом наполнился тошнотворным запахом, как будто запахом смерти. Так пахло больше недели.

— А почему он это сделал?

Наконец ее глаза встретились с моими. Магда посмотрела на меня исподлобья, потом пожала плечами. Она заговорила так тихо, что я с трудом разбирала ее слова.

— В тот день я сообщила ему, что хочу стать монахиней.

— А почему ты поступила так, Магда?

Я не придавала этому вопросу какого-то особого значения, в течение многих лет я гадала, почему она так сделала, но всегда боялась ее об этом спрашивать. Магда же отреагировала на этот вопрос как на неожиданный удар и словно захотела защититься: скрестила ноги и вытянула руки, сжала кулаки, словно собиралась отбиваться от тайного врага, а потом отрицательно покачала головой.

— Мне бы не хотелось рассказывать тебе об этом, — сказала она наконец. — Из всех глупостей, которые я натворила, это единственная, в которой я действительно хотела бы покаяться, единственная, за всю мою жизнь.

— Но, я не знаю, почему, — запротестовала я скорее удивленная, чем разочарованная силой ее протеста, — если тебя заставили они, ты не…

— Они? — перебила она и как-то робко взглянула на меня. — Кто — они?

— Твоя семья, разве нет? Твоя мать, моя мать, я не знаю, я всегда думала, что тебя заставили.

— Меня? — ее губы искривились в саркастической улыбке. — Подумай немного, Малена. В этом доме никому не хватило бы сил заставить меня что-то делать, с тех пор как мне исполнилось десять лет, — она сделала паузу, немного расслабившись. — Нет, меня никто не заставлял. Я сделала это по собственному желанию, и это то, в чем я сегодня раскаиваюсь.

— Но почему, Магда? Я не понимаю.

— Я была приперта к стенке, загнана в угол и искала выход, путь, который бы увел меня отсюда очень далеко, я хотела, чтобы обо мне все забыли. Я могла выбрать другое средство, но искушение было невероятно сильным, и я не устояла бы. Я выбрала для себя платоническую любовь, понимаешь? Ласки во сне ночь за ночью в течение нескольких лет, ты строишь планы, думаешь, желаешь, просыпаешься по утрам с мыслью о любви, идешь по улице, обдумывая день грядущий, а потом… Потом в какой-то момент тебе предоставляется возможность. Ты используешь ее, ты готова раз и навсегда отречься от прежней жизни, превратить ее в ничто, в пыль…

В этот момент я услышала звук мотора машины без выхлопной трубы, до сих пор я не замечала его, я слышала только далекое и глухое рычание, а когда подняла голову и посмотрела на тропинку, то безошибочно различила в воздухе коричневое облако.

— Смотри, как здорово! — сказал вдруг Магда, поднимаясь, чтобы пойти навстречу гостю. — Куро, как всегда, появился именно в тот момент, когда надо было меня спасти.

* * *

Куро был высоким и подтянутым и выглядел моложе меня. Тело у него было стройным и сильным, а загорелая бронзовая кожа придавала ему вид несколько мрачный и печальный, хотя у каждого, кто наблюдал за ним, должно было сложиться впечатление, что он немало поработал над своим внешним видом. Я решила, что он, возможно, рыбак, и не угадала, хотя была близка к истине. Он уже много лет работал на складе, теперь у него был бар у спортивного причала в деревне — маленькое местечко с широкой террасой, которая летом была полна людьми, а зимой годилась для того, чтобы побыть наедине с собой. Магда представила мне его как своего друга, и вначале я не догадалась, что между ними было что-то большее. Пока я раздумывала о внешности Магды и о том, как она дотрагивается до Куро, снова появился художник, поднял вверх руку с тем самым полотном и углем, зажатым между пальцами.

— Ты опять спас меня, — сказала ему Магда, а он потряс головой и рассмеялся. — Пойдем ужинать? Думаю, все очень голодны. Пойдем, Малена, помоги мне, скажи, чтобы они шли за стол.

Пока я мыла салат, Магда поставила цветы в вазу и рассказала мне тихо об этих двух мужчинах. Старшего звали Эгон, австриец. Он был ее женихом в течение нескольких лет, когда она только появилась в Альмерии. Эгон хотел жениться на Магде, но она не пошла за него замуж, и, когда они расстались, он вернулся в Австрию, в Грац. «Очень милый город, — сказала она, но жутко скучный, я была там много раз, и мне ничего там не понравилось». С тех пор прошло много времени, она ничего не знала об Эгоне, но два года назад он снова появился, стал приезжать, чтобы иногда видеться с ней, и оставался какое-то время пожить на ферме. Он не был художником, он был предпринимателем, заведовал фармацевтической фирмой, семейной собственностью, пополам со своей сестрой.

— Теперь мы прекрасно ладим, — подытожила Магда. — Впрочем, и тогда и теперь, мы всегда были хорошими друзьями.

— А Куро? — спросила я, не пытаясь скрыть улыбку.

— Куро?.. — повторила она со вздохом. — Хорошо, Куро… Куро — это другое дело.

Мы со смехом вышли в патио и хохотали не переставая все время ужина. Магда постоянно наполняла бокалы, сама пила много и быстро. Все ели мало, пили много и закончили тем, что стали напевать румбу. Время прошло так быстро, что, когда я посмотрела на часы, после того как Эгон в последний раз исполнил последнюю, известную версию песни Volando voy, причем ему удалось не пропустить ни одного слова, я увидела, что стрелки часов показывали на два часа больше, чем я ожидала.

— Я должна идти, Магда. Рейна одна в отеле с двумя детьми, я не хочу вернуться очень поздно. Я приеду завтра с Хайме.

Неожиданно она с силой обхватила меня, словно не верила в искренность моих последних слов, но мгновение спустя ослабила объятия и нежно поцеловала в щеку.

— Лучше будет, если Куро вернется в деревню, — сказала Магда громко, глядя на него, — он довезет тебя до отеля.

— Конечно, — подтвердил Куро, вставая. — Я тебя отвезу, но… — он неуверенно понизил голос, и я заметила в его голосе что-то почти ученическое, — дело в том, что я думал остаться здесь.

— Ну, хорошо, — проговорила Магда, пытаясь скрыть удовлетворение за выражением строгости. — Ты можешь остаться, конечно.

— Я приехала на машине, — объяснила я, — припарковалась внизу, около бара. Не нужно меня провожать, я спущусь сама, это всего десять минут.

— Подожди секунду, — попросила меня Магда, она снова повернулась к Куро. — Я буду в баре, заедешь через полчаса за мной на мотоцикле? — Он кивнул, а она взяла меня под руку. — Тогда я могу пойти с тобой, Малена, я хочу пройтись немного, тем более мне нужно сходить в бар за котлетами.

Несколько метров мы прошли молча, но едва скрылись с глаз наших спутников, как она взяла меня за плечо и рассмеялась.

— Он придурок, ты не поверишь… В нем нет ничего хорошего, но в конце концов я не вправе упрекать его. Ему двадцать девять лет, ясно, что я не стану женщиной его жизни.

— Это не важно, — произнесла я, но Магда, похоже, не поняла мою мысль, и мне пришлось продолжить. — Заслуживаем мы чего-то или нет — не важно, кем он себя считает, тоже не важно, имеет значение лишь одно — подходит ли он тебе! Он тебе подходит, правда?

Тут Магда заставила меня остановиться и расхохоталась, словно я сказала что-то очень веселое, но в первый раз с тех пор, как мы встретились, она выглядела по-настоящему довольной, и я улыбнулась вместе с ней.

— Знаешь, что меня больше всего удивило? Ты стала старше, Малена, говоришь мне умные вещи, но в душе тебе все еще одиннадцать лет. Скорее всего, Томас давал тебе такие же рекомендации, как твой отец мне, но, все равно, тебе все еще одиннадцать лет, как тогда, когда мы с тобой виделись в последний раз. Я всегда полагала, что, если мы снова встретимся, будем все так же понимать друг друга, потому что любим друг друга очень сильно, так что как бы серьезно ты ни разговаривала сегодня, я не верю, что ты выросла, честное слово.

Мы шли очень медленно, стараясь не торопиться, пока склон не сталь слишком крутым. Было страшновато делать каждый следующий шаг, ощущая спиной порывы летнего ветра, приносившего запах моря, которого уже не было видно.

— Почему ты так и не вышла замуж, Магда?

— Я? — она усмехнулась. — А за кого? Те, которые хотели жениться на мне, все казались мне придурками, а те, кто были нормальными людьми, искали женщину, не похожую на меня, чтобы на ней жениться. Так что я вышла замуж за Бога. Разве можно найти партию лучше? Кроме того, я не любила детей. У меня мог бы быть один однажды. Иногда я думаю, что мое решение избавиться от него было страшной ошибкой, но другого выхода не было, я в этом уверена. Я бы не смогла стать хорошей матерью.

— Нет, смогла бы, — не согласилась я. — Для меня ты ею стала.

— Нет, Малена, это не то же самое. Ты делала хотя бы однажды аборт?

— Нет, но, когда была беременна, была готова пойти на это. Я думала об этом много раз, даже подготовила пару нужных телефонов. Я тоже не хорошая мать, Магда, я знала это с тех пор, как забеременела.

— Уверена, что твой сын так не думает.

— Почему ты так говоришь?

— Потому что он твой сын, Малена, ты выбрала его, как я выбрала тебя, и когда он будет старше, скажет то же самое, что мне сказала ты только что. Но у меня нет детей, поэтому мне никогда не стать хорошей матерью. Похоже на глупость, но это правда, да так и лучше.

— Хорошо, — сказала я и продолжала говорить, не пытаясь анализировать то, что произносила. — Ты можешь стать замечательной бабушкой для моего сына.

Она рассмеялась, а я раскаялась, потому что решила, что поставила ее в неловкое предложение.

— Мне жаль, Магда, я не хотела обидеть тебя.

— Почему? — перебила она. — У меня есть подруга в деревне, очень милая женщина, тебе она понравится. Она похожа на молодую корову, правда, хотя она не намного полнее меня, честно говоря… Ее зовут Марибель, она из Валенсии, живет здесь уже давно, она была одной из первых, с кем я здесь познакомилась, у нас хорошие отношения. Три года назад умер ее сын, он был кузнецом, и она осталась одна со своей внучкой, девочкой семи лет, которую звали Зоэ, с ударением на «э», пока бабушка не решила поменять ей имя. Теперь все зовут ее Мария, и она очень довольна, потому что другие дети не смеются над ней в колледже. Мы очень часто гуляем вместе, ходим на пляж, обедаем в поле, в Альмерии и почти всегда берем Марию с собой, и если хочешь, чтобы я тебе сказала правду, Марибель даже немного завидует мне, если не веришь, спроси у нее сама. Мне больше нравится быть бабушкой, чем матерью, у меня и возраст подходящий. Баловать ребенка, радовать его, разрешать ему смотреть фильмы, есть копченого лосося, забивать голову редкими, но разрушительными идеями — мне кажется, что очень весело воспитывать маленького человечка, я тебе говорю серьезно. Как Хайме ладит с твоей матерью?

— Хорошо, хотя он видит ее реже, чем твоя племянница, которая живет вместе с ней. И потом, по правде говоря… — я улыбнулась, — моя мать думает вовсе не так, как ты, она совсем не хочет быть бабушкой, в действительности она более строга, чем я, она всегда ворчит на меня, потому что я не умею следить за дисциплиной. Для меня быть с ней — это то же самое, что один день не мыться. Знаешь, она ужинает каждый день в одно время и всегда ругается, что я слишком быстро укладываю Хайме в кровать, что мало с ним сижу, что он совсем не спит, что нельзя оставлять его спать со светом, а я стараюсь ей не возражать. Мама не понимает моего способа воспитания, и Рейна вместе с ней, но, если мне не нравится свекла, ведь Хайме тоже имеет право ее не есть, так? Я не буду заставлять сына ее есть, а они заставляют. Я этого не понимаю…

— Я тоже ее ненавижу, Малена.

Мы уже проделали половину пути, я все смотрела на нее сегодняшнюю и вспоминала прежнюю. Магда мне нравилась, я ее любила, я в ней нуждалась, нуждалась в ее поддержке все эти годы, чтобы пережить все трудности, но постепенно ее образ начал стираться и уходить из памяти, что-то стало разрушать его, словно разбилось то единственное зеркало, в котором она отражалась, а его осколки разлетелись в разные стороны за годы несчастий.

— Я тебя люблю, Магда, — сказала я.

Она присела на камень, продолжая говорить.

— Я их ненавидела, поэтому мне пришлось так поступить, стать монахиней, и потом я была приперта к стене, конечно. Мне нужно было вырваться на свободу, мне нужно было освободиться, ведь меня заперли, я их ненавидела больше всего на свете.

Я села рядом с ней и молча слушала. Магда говорила сбивчиво, медленно, делая паузы даже между слогами, растягивая слова. Иногда я сжимала ее руку, давая понять, что ничто из ее прошлого — раньше или позже ее ухода в монастырь — не могло изменить в наших отношениях.

— Твоя мать… я говорила с ней об этом и просила: «Пожалуйста, послушай, Рейна, ничего нельзя изменить, а так будет лучше». — Мне не нужно было даже смотреть на нее, чтобы понять, что многому, что она ответит, не стоит верить, потому что она превратилась в статую, бесчувственную статую, ей даже не было нужды молиться. «А моя совесть?» — ответила она, заламывая руки и опуская веки. Это был вопрос моей совести и совести твоего отца, его особенно, я просила его, чтобы он ничего им не говорил. Это была моя ошибка, конечно, я не должна была ни о чем просить Рейну, потому что она все знала от наших общих врачей, которых держала под контролем наша мать, заранее обвинившая во всем меня.

«Знает ли он, что случилось?» — спросил меня врач. — «А сами вы знаете?» — Наверное, я выглядела глупо. — «Конечно, знаю», — сказала я ему, — или вы меня дурой считаете?» Он все время улыбался мне широкой улыбкой, словно говоря: «Знаешь, красавица, преступление наказуемо». Перейра, так звали врача, сказал мне: «Я понимаю, ситуация очень деликатная, потому что, насколько я знаю, вы не замужем», — тут я попросила его, чтобы он ничего не говорил моей матери, он должен быть верным клятве Гиппократа и хранить профессиональную тайну и все такое… Я говорила и говорила с ним, словно дура, а в итоге все закончилось для меня тем же вопросом. «А моя совесть? — спросил он меня, — Вы не должны забывать, что у врачей также есть совесть». Что за сукин сын, какого черта, ему так приспичило все разболтать? Вот что мне хотелось бы знать, но плохим человеком он не был, он обязан был позвонить моей матери, так что дело закончилось тем, что об этом узнала твоя мать. Твоя мать ждала меня у входа, Малена, она… «От кого он?» — спросила она, это было единственное, что ее волновало. «Какая разница», — ответила я, но она продолжала настаивать. «Ты должна сказать мне, от кого он, от кого он, от кого он», — твердила она. Я могла бы сказать ей правду, запомни это, — вот на что я была готова, но я смогла улыбнуться, лишь пару раз моргнула. Я могла бы сказать ей с видом скромницы плаксивым шепотом: «Это от твоего мужа, дорогая, знаешь? Так что это почти то же самое, как если бы он был твоим», но я этого не сделала, потому что думала, что она не заслуживает такого. Кроме того, был ребенок от Хайме или нет, неизвестно, у него могло быть три разных отца… Таким образом, я сказала папе, что у меня не должно быть ребенка, потому что я зачала его по чистой случайности, не зная даже, кто его отец.

«Ты могла бы родить его в Альмансилье, — говорил он все время, — ты должна была рассказать мне раньше». Эти слова причиняли мне боль, я не могла рассказать ему раньше, потому что мать узнала раньше, зачем я ездила в Лондон. Это было самым болезненным, потому что мой поступок дал ей оружие против отца, и она использовала его на полную катушку. «Даже шлюха твоего отца не сделала ничего подобного», — вопила она мне в лицо, когда я вернулась, — «даже она». Ты слышишь? Он тоже слышал, он должен был слышать и не мог возразить ничего, потому что это была правда, Теофила родила детей от него, они зачали их в условиях намного более худших, чем мои, но дело было в том, что Теофила тоже была святая, святая на свой манер, а я нет… Отец никогда не смог понять этого, он уехал в Касерес и там оставался следующие шесть месяцев, но он позволил, чтобы мать обрезала мне крылья: ни одного сантимо, ни одного сантимо. Слышишь меня? Ни сантимо! И я осталась без денег. На следующий день мама заблокировала мой текущий счет, у меня больше не было денег. Она вычеркнула мое имя отовсюду, чем она владела на тот момент, что ей принадлежало, ей и моему отцу, который не сделал ничего, чтобы помешать ей, и не выпускала меня из дому, потому что дома меня можно было контролировать. Меня предпочитали держать взаперти, я была закрыта в комнате и не знала, что мне делать, чтобы убить время, потому что мне исполнилось тридцать четыре года, а я не умела жить без денег — без денег, которые всю мою жизнь сыпались мне на голову: деньги на путешествия, на вечеринки, на одежду, чтобы меняться. Единственное, что я могла сделать, — это пойти с протянутой рукой, я не знала, как мне поступить… Потом положение чуть улучшилось, мне стали разрешать многое, но наблюдали, а это было тяжелее всего. Мне нужно было вести себя так, чтобы никто ни о чем не заподозрил, я должна была принять важное решение: пойти работать, уйти из дома, начать искать свое место в мире. Я видела, как крестилась мать каждый раз, когда сталкивалась со мной в коридоре, сознавая свое превосходство надо мной и над отцом. Я могла бы уйти, но не сделала этого, потому что на самом деле мне не хотелось ничего — мне не хотелось работать, не хотелось зарабатывать на жизнь, превращаясь в обыкновенную женщину, просить взаймы, чтобы дожить до конца месяца, мне это казалось унизительным, такая жизнь была не для меня. Я не знала, как это — быть бедной, потому что никогда не была лучше, я была хуже твоего отца… Он, единственный друг, которого я смогла сохранить в худшие времена, посоветовал мне выйти замуж по расчету. Я бы так сделала, поскольку идея вовсе не казалась мне плохой, но пока я не встретила подходящего кандидата, и тут Томас принес мне важную новость. Он узнал от нашего шурина, мужа Марии, которая работала в муниципалитете Альмансильи, что моя мать подготовила бумаги, чтобы все продать — земли, усадьбы, дома, все свое имущество, чтобы эти деньги остались в нашей семье, потому что хотела избежать ситуации, при которой дети Теофилы могли бы претендовать на деньги отца, на деньги нашей семьи, она не обращала внимания на волю своего мужа. В то время мне было по-настоящему плохо, меня мучили угрызения совести, целую неделю я не выходила из своей комнаты, лежала в кровати и все время плакала, отказывалась от еды, не переставая думать ни днем, ни ночью о своей жизни, а когда вышла из комнаты, то попросила у отца денег, чтобы сходить к парикмахеру. Я обрезала волосы, побрилась наголо, став похожей на новобранца, а когда вернулась, бросилась к ногам матери и попросила прощения.

Я ей сказала, что угрызения совести не дают мне жить, что я умираю от боли и раскаяния, что моя жизнь превратилась в кошмар, что по утрам меня мучает чувство собственной ничтожности и что она должна помочь мне, потому что она единственная, кто может помочь мне, освободить меня от сверхчеловеческой тяжести моей вины… Мне не стоило особых усилий улестить ее, она изъявила милость простить меня, а я думала о монастыре, по правде говоря, я думала об этом с самого начала, но именно она громко сказала это первая, она, она: «Собирай чемоданы», а потом вернулся отец, вернулся практически бегом, потому что не поверил, что я могла принять такое решение, он никогда не верил в это. Он спросил у меня: «Что ты делаешь, Магда? Ты с ума сошла или как?» И если бы в этот момент я бросилась к нему, если бы рассказала правду, он бы помог мне, я это знаю, я уверена в том, что он был готов встать на мою сторону, но я не сделала этого, потому что мне не хотелось, чтобы все возвращалось в обычное русло. Я хотела сбежать, порвать с ними навсегда, я видела свое будущее без этих людей, а на имущество я никогда не претендовала, потому что рано или поздно все бы изменилось, стало, как раньше. Вот почему я не рассказала правду отцу, а он в меня не верил, он никак не мог поверить, и я себе этого никогда не прощу. Отец не заслуживал того, чтобы я ему лгала, а я ему лгала. Он не заслуживал предательства, а я предала… Твой отец тоже говорил мне, что это было сумасшествие, с самого начала.

«Это только на год, Хайме, — ответила я ему, — возможно, даже всего на несколько месяцев», а он ответил, что год — это долго, невероятно долго, что он этого не переживет. Он сказал, что эта жертва не стоит моих страданий, но я решила сделать это, и поступила так, как задумала, хотя совсем не верила в свои силы. За то время, которое я провела за этими стенами, я стала испытывать тошноту, ярость и отвращение, я умирала от желания открыть дверь и сбежать, остаться без наследства и всего остального без копейки в кармане, но зато стать свободной… Я думала, что ненависть — это самое сильное чувство, я думала, что оно очень глубокое, такое же, как любовь, разве нет? Так всегда говорят, и, несмотря на это, это не так, или, по крайней мере, я так не чувствовала. Возможно, я очень сильно любила, или, возможно, я их недостаточно ненавидела, но я не могла вынести силы последствий собственного разрушения, я не хотела стать слепым орудием ненависти. Может быть, любовь и подчинила меня себе однажды, но ненависти сделать с собой то же я позволить не могла. В общем, я постриглась…

Мама сообщила мне на Святой неделе, что собирается перевести все имущество на себя, а я должна сделать самую малость — отказаться от ее денег. Она была согласна с моим решением уйти в монастырь, но отец был категорически против. Дело в том, что он ничего не знал, не имел ни малейшего представления о моих планах, он считал, что я недостаточно все обдумала: «Одно дело стать монахиней, а другое — умереть там», — сказал он… В тот день, когда я ушла из монастыря, я чувствовала себя так, словно целую неделю курила опиум, я была возбуждена и ошеломлена свободой. Твой отец понимал, что никогда больше меня не увидит, и рассмеялся: «Сейчас ты похожа не на христову невесту, а на девушку, готовую к замужеству». Он был последним человеком из семьи, которого я видела в Мадриде. Он мне очень помогал, очень рисковал. Он нашел этот дом, осмотрел его и зарегистрировал на свое имя, чтобы я не смогла продать его. Когда я почувствовала, что не могу больше жить в монастыре, позвонила ему с какими-то извинениями, а он очень долго смеялся в трубку. Я сказала себе, что должна отблагодарить его, но не смогу это сделать… В то утро я пошла, чтобы увидеть его, я тогда еще носила сутану… Когда-то у нас были общие планы, которым не суждено было реализоваться. Хайме никогда не смог бы жить на две семьи, как мой отец. Я специально пришла в сутане, чтобы он не питал никаких иллюзий, мне тоже не стоило этого делать, так вот мы и встретились. Это последнее, что я сделала в Мадриде, когда еще была монахиней… Вначале он послал меня к черту, назвал удовлетворенной шлюхой. Твой отец был уверен, что у меня все пойдет хорошо, так и вышло, у меня быстро появились друзья, я даже завела себе пару любовников.

Я радовалась, ведь у меня были деньги, этого было достаточно. Все, что я хотела, у меня было. Ненависть очень быстро перестала поддерживать меня, ведь я больше не видела ни матери, когда перечитывала письмо, которое сама ей написала, ни сестры — твоей матери. Я представляла себе их стыд от непоправимого вреда, который мой последний грех нанес их репутации, но никогда потом не пыталась исправить того, что произошло… Потом я обратилась к отцу. Конечно, ему я тоже написала — очень длинное письмо, ему я все рассказала, все, что могла рассказать, не покривив против истины, а он ужаснулся: «Что мы сделали с тобой, дочь моя?» — сказал он мне по телефону и не смог продолжить, но я поняла, что он хотел сказать. Потом, когда мы встретились, когда гуляли вместе неделю, в Мохакаре, отец сказал мне, что не хотел говорить об этом раньше, но теперь решил рассказать мне о своей жизни, о дурных поступках, которые совершил. Мне показалось, что это был своеобразный способ упрекнуть меня уже в моих собственных ошибках…

Он просил рассказать ему всю правду, но я медлила, понимая, что в действительности ничего не изменилось. Проблема была не только в прошлом, когда я приняла очень важное для себя решение, а и теперь и в будущем передо мной расстилалось настоящее море больших и маленьких проблем, поэтому о прошлом я старалась больше не думать, но потом мне начали сниться странные сны. Каждую ночь мне снятся сны моего отца, я вижу его в Мадриде, совсем одного, без Паситы, без меня, абсолютно одного. Он разбивает голову камнем, пока я, улыбаясь, сижу в его кабинете, окруженная трупами его мертвых жен и всех его детей, тоже мертвых, кроме нас с Паситой, — мы всегда отсутствуем, а он все еще жив и плачет, и раскаивается в своих грехах, хотя не перестает улыбаться. Иногда во сне он зовет меня: «Магда, иди, Магда, иди, поговори со мной», — но я никогда не показываюсь ему, я его вижу и говорю себе, что должна идти, но не могу пошевелиться. Я даже не знаю, где нахожусь, мне известно лишь, что я его вижу и что я должна идти к нему, но я не иду, а он продолжает звать меня, он зовет почти каждую ночь, почти каждую.

— Нет, Магда, — закричала я исступленно, — он не зовет тебя, не может звать тебя.

Она повернулась на камне и схватила меня за запястья, так сильно сжав их, что в мою кожу впились ее ногти, и закричала так близко от моего лица, что я почувствовала запах алкоголя и запах вины, перемешанные в ее дыхании.

— Он зовет меня, Малена! Он зовет меня каждую ночь, а я не иду, не иду…

— Ты была там, Магда, — произнесла я, пытаясь сохранить спокойствие, — ночью, на Мартинес Кампос, когда он умирал, ты была там. Томас запретил мне приближаться к нему, но я пошла посмотреть на него, и он на мгновение пришел в себя. Он обратился ко мне, приняв меня за тебя, а я ему ответила, что да, это я, я назвалась ему тобой.

* * *

Когда я открыла дверь номера, мое сердце билось сильнее обычного, я очень устала, но спать не хотелось совершенно. Мне было грустно и в то же время хорошо, словно все горести, которые входили в мои уши с исповедью Магды в течение нескольких часов, теперь были похоронены где-то внутри меня. Я не думала ни о чем конкретном, пока открывала дверь, которая отделяла комнату Рейны от моей, не думала, когда взяла Хайме на руки и на цыпочках перенесла его в свою кровать. Я не думала о том, чтобы умыться, почистить зубы, смыть косметику, нанести крем, я ни о чем не думала, но, когда я посмотрела на себя и увидела в зеркале свое чистое лицо, в этот момент я поняла все.

Моей сестре понадобилось много времени, чтобы проснуться, хотя я трясла ее изо всех сил, потом стала громко звать по имени, зажгла на столике лампу и начала светить ею прямо в лицо Рейне, до тех пор пока она не открыла глаза.

— Кто это? Что происходит? — она говорила отрывисто, задыхаясь, и прикрыла глаза, чтобы защититься от света, никогда она не казался мне такой беззащитной. — Ах, Малена, что ты делаешь!

— Это ты. Правда, Рейна?

— Что? Я не знаю, о чем ты говоришь? Должно быть еще шесть утра…

— Сейчас только два с четвертью, и она — это ты, любовница Сантьяго, это должна быть ты, верно?

Она мне не ответила. Она закрыла глаза, словно они стали слезиться и болеть, отвела от себя лампу, и теперь лампа светила в стену. Рейна поправила подушки и опустилась на кровать.

— Это не то, о чем ты думаешь, — сказала она мне. — Я влюблена в него, влюблена, Малена, знаешь? В этот раз все серьезно, так что… Я думаю, что это впервые со мной происходит с тех пор, как я повзрослела.

На следующий день Рейна с дочерью вернулась в Мадрид. Я осталась в доме Магды с Хайме до начала сентября.

* * *

Каждое утро, вставая, мне стоило больших усилий назначить дату отъезда. Мы были всем довольны, не делали ничего особенного и в то же время занимались разными делами целый день. Хайме неплохо поладил с Марией и скоро подружился с внуками хозяйки бара на равнине, они каждый вечер играли вместе во дворе. Мои опасения не оправдались: знакомство с Магдой закончилось для Хайме прекрасно — полной взаимной симпатией. Любовь Магды к этому позднему, непредвиденному племяннику было трудно описать, она была очень сильна, тем более что тетя всячески культивировала ее, и в эту любовь мой сын погрузился во всех смыслах без оглядки. Мне нравилось видеть, как они вместе смотрят телевизор или на разные голоса читают сказку про великана и принцессу. Однажды утром, пока я загорала на пляже с Марибель, Эгоном и другими ее друзьями, я увидела раздетую Магду, сидящую на песке. Хайме был с ней, она терла его ладошки своими ладонями. Смысл этого жеста я не могла понять издалека, поэтому поднялась, подошла поближе и увидела, что они вытряхивают сырой песок, застрявший между пальцев. Магда с Хайме строили какой-то затейливый замок, напоминающий те, что я видела в фильмах ужасов. Они не замечали меня, хотя я подошла совсем близко, села рядом с ними, стараясь не шуметь, и смотрела на них долго, ничего не говоря, только слушала их разговор. Я смотрела на тело Магды, упругое и сильное, потом посмотрела на ее лицо и узнала ее улыбку в улыбке моего сына, в его глазах, очарованных неожиданной властью своих рук, и вдруг я испугалась, что тоже могу состариться.

Той ночью, перед тем как уложить сына, я сказала ей, что думала о том, чтобы остаться жить здесь до конца года.

— Я могу зачислить Хайме в колледж, куда ходит Мария, в Эль Кабо. Марибель сказала мне, что там остались места, и я, несомненно, смогу найти…

— Нет, — перебила меня она.

— …работу где-нибудь, — закончила я, не желая показать, что слышала ее, — судя по количеству иностранцев, которые живут здесь.

Она снова прервала меня, только теперь ничего не сказала, а просто подняла правую руку, словно просила у меня разрешения говорить, и я уступила ей.

— Прекрати, Малена, ты не останешься здесь.

— Почему?

— Потому что я этого тебе не советую. Я знаю, что ты от многого отказалась, ты прекрасно смотришь за своим сыном, но даже если бы я знала, что никогда не увижу больше никого из вас двоих, я бы тебе этого не позволила. Ты должна вернуться в Мадрид немедленно, как можно раньше, я думала об этом очень долго, ты не поверишь, и если я тебе не сказала этого раньше, то потому что мне не хочется, чтобы ты уезжала, хотя я прекрасно понимаю, что тебе необходимо ехать. У тебя нет никаких причин, чтобы оставаться здесь, разве ты не понимаешь? Здесь живем только мы, потому что нам некуда вернуться, это не твой случай, поэтому ты должна собраться и вернуться в Мадрид, я тебе клянусь, что я страдать не буду. Посмотри вокруг, Малена. Это мышеловка. Удобная, солнечная и с видами на море, это верно, но это чертова мышеловка, возможно, лучшая и очень ценная, а поэтому одна из самых худших. Кроме того, если вы уедете, Хайме перестанет мучить меня, — она рассмеялась, — потому что он меня убивает, я не могу больше выдерживать, играя в прятки сорок часов подряд.

— Это верно, — сказала я улыбаясь. — Вы похожи на влюбленных.

— Поэтому, именно поэтому будет лучше, если вы уедете. Он пообещал мне, что будет проводить со мной каждое лето, так что наша идиллия будет длиться вечно. Кроме того, есть кое-что еще, Малена… Мне бы не хотелось, чтобы ты неверно поняла меня, я знаю, ты не слишком хорошо ладишь, со своей сестрой и со своим мужем тоже, или нет? Хорошо, я живу на краю света, но не так, словно не могу ничего понять. И если я правильно поняла, ты отказалась от супружеской жизни, сделав свою сестру счастливой. Эти поступки не сулят тебе в будущем ничего хорошего. Я не знаю даже, что тебе на это сказать…

Магда не осмелилась добавить что-либо еще, но по ее лицу, ее ироничной усмешке я поняла то, что скрывалось за ее последней фразой, и в первый раз я не чувствовала себя оскорбленной ее недоверием, потому что у меня не было поводов сомневаться в Рейне и в ней. Ночь перед нашим отъездом мы провели празднично, никто нам не мешал. Хайме радовался до тех пор, пока сам не захотел спать и не свалился с ног. Куро держался лучше всех, он пару часов стоял и пил у стойки бара, помогал нам делать тортильи и вел себя так, словно был гостеприимным хозяином. Он даже не посчитал нужным известить нас о том, что решил остаться. Утром мне показалось, что я проснулась первой, но Магда и Хайме уже позавтракали и ждали меня в патио, на солнце, держась за руки. Прощание было очень коротким, без лишних жестов, громких слов, простым и искренним. Когда мы сели в машину, Хайме повернулся и долго смотрел назад, потом уснул на заднем сиденье и проспал в течение двух десятков километров, а когда проснулся и заговорил со мной, то тщательно старался скрыть плачущие интонации в своем голосе.

— А если она умрет, мама? — спросил он меня. — Представь себе, что Магда может умереть. Она очень старая, если она сегодня умрет, мы ее больше не увидим.

— Она не умрет, Хайме, потому что она не старая, она старше нас, но она не старая, она здоровая и сильная, разве нет? Ты же не думаешь, что твоя бабушка Рейна может скоро умереть?

Хайме отрицательно покачал головой, а я подумала, что не могла придумать примера лучшего, чем этот, чтобы убедить сына.

— Ну, Магда и она одного возраста, — продолжила я, — они близнецы, хотя… Послушай, как тебе это объяснить, Магда и бабушка не слишком хорошо ладят, понимаешь, прошло уже много лет…

— Я не должен никому рассказывать, что я ее знаю, — перебил он, — я никогда ее не видел и не знаю, где она живет, мы ездили на каникулы в дом твоих друзей… Ты это хочешь сказать, да?

— Да, но я не знаю, как…

— Она мне все рассказала, и я пообещал, что никогда никому не расскажу, что мы встретились. Не волнуйся, мама, — Хайме положил руку мне на плечо и посмотрел мне в глаза через зеркало заднего вида. — Я умею хранить тайны.

Эти слова так глубоко тронули меня, что я не могла думать ни о чем другом, даже о предстоящем разговоре с мужем. Я вела машину на протяжении почти шестисот километров по почти пустой дороге, временами глядя на сына, и спрашивала себя, почему я не переживаю от того, что Хайме тоже несет в себе кровь Родриго. Табличка на дороге «Добро пожаловать в Мадрид» удивила меня, словно я совсем не ожидала ее увидеть. Я понимала, что возвращаюсь, но точно не знала, куда именно возвращаюсь, я отдала себе отчет в том, что до сих пор не продумала этого. Мы поговорили по телефону пару раз — короткие и отрывистые разговоры, нелепые и дорогущие: «Мы в порядке, я тоже, мы останемся здесь до конца месяца, я поеду на пятнадцать дней на Ибицу, прекрасно, да, сын тебя тоже целует, я тоже, пока, пока». Он не упоминал о Рейне, я тоже, но, полагаю, в любом случае мне следовало вернуться домой, в дом, из которого я сбежала, хотя бы только потому, что он тоже был моим, хотя муж больше моим не был. Он бросил меня раньше, чем я ушла из дома.

Я надеялась, что Сантьяго не будет дома, что квартира будет пустой. Но, к сожалению, это было не так, я увидела его машину, припаркованную в двух шагах от входа. Хайме радостно закричал: «Это машина папы, мама, смотри, смотри, это машина папы!», и теперь мир рухнул. Улицы, дома, все вещи упали мне на плечи, я мигом вспотела, руль выскользнул из моих рук, блузка прилипла к телу, а сердце начало колотиться, но настоящая паника началась через минуту, причем очень сильная: когда я открыла дверцу машины и вышла на улицу, то с удивлением заметила, что мои руки дрожат, я никак не могла успокоиться.

Хайме очень радовался тому, что вернулся домой, он показывал это всем своим видом, пока мы поднимались по лестнице, а потом ехали в лифте. Его радость причиняла мне боль, потому что я предвидела будущие сложности. Я вспомнила, что тысячи раз, не помню, где читала о том, что дети более постоянны в своих привязанностях, чем их родители. Я видела, как сын несется по коридору, чтобы раньше меня добежать до двери и нажать на кнопку звонка, он нетерпеливо стучал в дверь, пока ему не открыли. Рейна. Хайме бросился к ней на шею, а она подняла его на руки, она целовала его, пока я очень медленно подходила к ним. Потом он вбежал внутрь, встретился со своей кузиной, я вошла вслед за ними в дом, который теперь, я впервые отдавала себе в этом отчет, не был моим.

— Видишь, тут кое-что изменилось?

Когда она отважилась произнести это, я была уже в центре незнакомого и одновременно знакомого холла. Так было, когда я видела Лос-Анджелес, Калифорнию, где, я уверена, не буду жить никогда, но могла немедленно узнать их в каком-нибудь фильме. Предприятие Сантьяго начало давать прибыль в июне, поэтому перед моими глазами предстала дешевая имитация какой-то страницы из журнала Nuevo Estilo: гладкие стены цвета охры, цоколи и потолки выкрашены в белый цвет, плиссированные шторы на окнах и пестрый турецкий уголок в углу, образованном двумя диванами с авангардистским рисунком. Диваны, по виду очень неудобные, были обиты тканью двух тонов: оранжевой и розовой, которые по замыслу автора должны гармонично сочетаться между собой, но я сказала себе, что никогда не стала бы комбинировать близкие цвета. У моей сестры был специфический женский подход к созданию уюта: перед моими глазами предстала целая коллекция трубчатых вазонов из дутого стекла, которые стояли почти на всех горизонтальных поверхностях и вмещали в себя все одинаковое — соломенное, длинное, тонкое, дорогое и элегантное. Тут я увидела, что Родриго улыбается мне с дальней стены комнаты, словно с того самого места, которое он всегда занимал над французским камином в доме на Мартинес Кампос. Этого портрета никогда не было в этой квартире!

— Какое варварство! — воскликнула я и бросилась к картине.

— Да, — сказала Рейна за моей спиной, — по правде говоря, это то, на что мы обречены, мы все встречаем случайно. Что ты делаешь?

Я решительно встала ногами на новый стул, обитый нелепой желтой тканью, и сняла Родриго.

— Я забираю эту картину. Она моя.

— Но ты не можешь сделать этого, я полагала…

Я сняла картину и рассмеялась: пара новых дырок и облупившаяся стена. Порядок и мой муж никогда не уживались вместе.

— Этот портрет мой, Рейна, мне его отдал дедушка, — я посмотрела на нее, и она опустила голову, — ты унаследовала пианино, вспомни, ты единственная, кто умел играть на нем, кроме того, забирая его, я делаю вам большое одолжение. Тебе же нужно пространство, чтобы поместить «Гран Виа» Антонио Лопеса. Это единственная деталь, которой здесь не хватает.

— Сантьяго сказал мне, что эта картина тебе не нравится, и я подумала, что, в конце концов, прежде она была в доме у мамы…

— Это ложь, Рейна, — я прислонила картину к стене, вернула стул на место и подошла к ней со сцепленными руками, мои ногти впились в ладони, чтобы не дать выплеснуться моему негодованию. — Эта картина не была в доме мамы, она была именно в моей комнате, и Сантьяго не мог сказать, нравится она мне или не нравится, это неправда. Я спрашиваю, кому из вас двоих пришла идея сделать это, и почему я должна уйти отсюда, а вы останетесь здесь?

— Ты первая ушла, — она смотрела на меня испуганно, зрачки расширились от страха. — Мы подумали, что у тебя другие планы.

— У меня они есть, — солгала я, — конечно, они у меня есть. Где портрет бабушки?

Она прошла по коридору до моей бывшей спальни. Около стены стояли чемоданы, наполненные вещами.

— Моя одежда, я полагаю, — Рейна кивнула. — А мои вещи? Ты засунула их в грязные мешки, и вы отнесли их на помойку?

— Нет, все здесь, в бюро… Я думала, ты меня поблагодаришь, что я все тебе отдаю.

Через полчаса я снова была перед дверью. В левой руке я несла портрет Родриго, старую шкатулку для драгоценностей и серый картонный футляр с двумя земляными орехами, в правой руке был портрет бабушки. Рядом шел Хайме и ворчал, потому что предпочел бы остаться со своей кузиной.

— Завтра утром или позже, или послезавтра я приду забрать одежду, книги и личные вещи.

— Ты не возьмешь больше ничего? — спросила Рейна, провожая меня до двери.

— Нет, — ответила я. — Это все, что я возьму.

Я спокойно дошла до лифта, нажала на кнопку и, пока ждала, повернулась, чтобы еще раз посмотреть на нее. Тут я сказала кое-что, хотя знала, что она никогда не сможет понять меня.

— Это, — я указала на свое малое имущество, которое держала в руках, — все, чем я являюсь.

* * *

Надстройка составляла не более ста метров, террасу ограничивала по обеим сторонам легкая каменная балюстрада, но даже и без них дом мог быть прекрасным.

— Тебе нравится?

Я кивнула и продолжала идти — руки соединены за спиной, на меня напала глубокая тоска, от которой есть только одно лекарство — хороший сон. Я снова вышла в коридор и осмотрела все комнаты, одну за другой: три спальни, две ванных, одна прекрасная кухня с освещением под потолком и большой кабинет, гостиная, полукруглая, разделенная на три части двумя старинными колоннами, которые, без сомнения, являются оригинальными. Все в цветах, и Мадрид лежал у моих ног.

— Я не могу остаться в этом доме, Кити. Мне очень хотется, но не могу.

Жена моего отца посмотрела на меня испуганным и в то же время недоверчивым взглядом.

— Почему?

— Это невероятно дорого, а я живу на зарплату преподавателя английского, это невозможно, я не буду жить в таком доме.

— Но тебе не нужно платить ни песеты!

— Я знаю, но в любом случае это смешно, я… Я не знаю, как это объяснить, но я не могу остаться здесь.

— Но они не поймут. Ни один из этих двоих. Им это покажется обидным, и мне тоже, я тебя просто не понимаю.

Когда прошлым вечером я без предупреждения нагрянула к ним в гости, мой отец неумело попытался скрыть неудовольствие, а Кити, напротив, как гостеприимная хозяйка помогла нам устроиться, постоянно повторяя, что мы можем оставаться столько времени, сколько захотим, и встала на мою сторону, стараясь убедить меня, что прекрасно понимает, почему я не хочу возвращаться в дом матери. Более того, я никак не ожидала, что на другое утро, после завтрака, она скажет мне, что нашла нам квартиру, и мы можем ее посмотреть.

— Я не могу позволить потратить столько денег, тем более не принадлежащих мне, — я пыталась объяснить свой отказ. — Я буду чувствовать себя ужасно, если соглашусь.

Кити рассмеялась в ответ, ее изогнутые брови были очень густыми.

— Но, Малена, ради Бога! Будто они считают свои деньги! У них столько всего, что их тошнит, поверь мне… Ты думаешь, это единственная квартира, которая принадлежит им? Они двадцать лет строили дома и в каждом оставляли одну или две квартиры за собой, в каждом здании, которое строили, они хозяева половины Мадрида, серьезно. Порфирио купил самолет, ты не знала? Им поручили строить отель в Тунисе, и они купили самолет, чтобы быстро перемещаться туда и обратно, это невероятно. Когда Мигелито сказал, что хочет эту машинку на день рожденья, не было даже никакого разговора…

— Он любит его, точно.

— Конечно, не поверишь, хотя правда, они почти не видятся. Но как Сусанна его любит, она проводит целый день с детьми…

— А Мигель?

— О! Ну, я полагаю, что у него дела идут еще лучше, потому что он хочет жениться.

— В небесах?

— Да, но не говори никому, потому что официально еще не объявлено. У него есть невеста двадцати двух лет, на двадцать лет моложе его, — она правильно поняла выражение моего лица и обменялась со мной понимающим взглядом. — Хорошо, но в любом случае она красивая, к тому же не дура, это несомненно, и очень счастлива, по-сумасшедшему, в конце концов… очень юная. И кроме всего прочего, он увлечен ею, серьезно. Они ездили на неделю в Нью-Йорк, чтобы побыть вдвоем, ты можешь поверить? А после возвращения он совсем голову потерял, в общем, все идет хорошо, ты увидишь.

Кити сделала длинную паузу, а я попыталась вспомнить, кто из них двоих был последним ее женихом, но не смогла. Легкая тень меланхолии на мгновение пробежала по ее лицу, и она снова улыбнулась мне.

— Все хорошо, идем. Дом, в котором мы жили, также принадлежал ему, я провела там бесконечно много лет, пока твой отец не переселился ко мне. Для них это нормально, у них от этого не убавится, можешь быть уверена. У них все схвачено, даже прокуроры, ты даже представить себе не можешь…

— И откуда ты все знаешь?

— Потому что я прокурор, — ответила Кити, вытащила ключ из кармана, открыла дверь и вышла следом за мной. — Приглашаю в кафе.

Она больше ничего не сказала, пока мы не уселись на солнце, за одним из столиков уличного кафе. Кити положила локти на металлическую столешницу и улыбнулась мне. Я не перестаю удивляться тому, что у меня такая юная мачеха.

— Не говори твоему отцу, что я тебе рассказала. Ему не нравится то, что мне приходится продолжать работать с ними, понимаешь? Он одержим своим возрастом, мне кажется, он ревнует. Я даже понимаю его, правда, потому что столько лет была невестой их обоих, так что в виде альтернативы…

В любом случае я не могла бы жить с ними. Я вовсе не хочу сказать, что не люблю твоего отца, дело не в этом, ведь я влюбилась в него с первого взгляда, еще тогда, в Альмансилье, когда вы были там с матерью, правда, тогда мне даже в голову не приходило, что судьба распорядится именно так. Я очень люблю твоего отца, Малена, но Мигель и Порфирио мне тоже нужны, и они знают об этом, это трудно объяснить.

Кити молча поднялась и вышла. Я решила, что она пошла в туалет, и спросила себя, действительно ли она любит моего отца так, как говорит. Я думала о том, что она хотела бы спать с другими двумя мужчинами из своей жизни, и завидовала Кити. Это был тот самый тип зависти, который по отношению ко мне всегда испытывала Рейна, убеждавшая меня, что влюбилась впервые с тех пор, как повзрослела.

— Знаешь, о чем я подумала? — сказала я, когда Кити вернулась. — Самое прекрасное, что нам предначертано полюбить определенного человека, это предопределено. А некоторые избалованные судьбой люди вроде Мигеля и Порфирио чувствуют иначе, не как мы, и не придают большого значения чувствам.

— Вот в чем дело? — Кити рассмеялась. — Ты хочешь ощутить любовь по максимуму?

— Не знаю, — я рассмеялась вместе с ней. — То, что со мной происходит сейчас, навело меня на эти мысли. Все происходит подсознательно, я полагаю.

— Сила желания.

— Возможно, — я протянула руку над столом, ладонью вверх. — Очень хорошо. Давай мне ключ.

— Ты остаешься?

Я кивнула.

— Браво, Малена! В добрый путь.

* * *

В течение нескольких месяцев я искренне считала, что эти слова оказались для меня судьбоносными. Тогда я распрощалась с Кити и поторопилась вернуться в этот чужой дом, который совершенно случайно вдруг стал моим. Я очень торопилась вернуться туда, изучить его, запомнить каждую деталь, пощупать каждую стену. Я знала, каких больших усилий стоило Рейне обустроить нашу старую квартиру, но здесь, в этом новом доме все было прекрасно.

Я позвонила в студию моих дядьев, чтобы поблагодарить их, но смогла поговорить только с Мигелем, потому что Порфирио был в отъезде. Мы условились о встрече, дважды договаривались, но в обоих случаях одни из нас двоих звонил, чтобы отменить свидание, когда другой уже готов был выйти из дома. В конце концов октябрьским утром я отправилась искать их студию, которая находилась во впечатляющем здании на улице Фортуни, вошла в вестибюль, похожий на арену для боя быков, в два этажа, соединенных монументальной лестницей, с армией секретарей, которых сразу было заметно. Я хотела пригласить братьев к себе на обед, но они повели меня в очень дорогой японский ресторан.

Несмотря на то, что седые волосы начали украшать шевелюру Порфирио и уже почти перекрасили голову Мигеля, мне показалось, что братья не слишком изменились за эти годы. Они напоминали все тех же мальчишек, безответственных и капризных, богатых, веселых и счастливых. Мы выпили почти три бутылки вина и, как в Альмансилье, когда я была маленькой, они не переставали смешить меня, пока мы обедали. Порфирио много подшучивал над Мигелем относительно его предстоящей свадьбы. Десерт был съеден быстро, потому что у них было назначено совещание в половине пятого и, хотя они пытались скрыть это, оба поглядывали на часы. После десерта Мигель заявил в третий или четвертый раз, что ему нужно в туалет, а Порфирио остался со мной, глядя на меня с двусмысленной улыбкой.

— А не хотелось бы тебе полетать на моем самолете? — спросил он. Я рассмеялась, и он рассмеялся в ответ. — Это здорово, ты себе не представляешь… Летать в африканском небе.

Мигель присоединился к нам, с шумом выдохнув воздух из ноздрей, потом мы вышли из ресторана.

— Я тебе позвоню? — сказал Порфирио мне на ухо, пока целовал меня в правую щеку.

— Позвони, — согласилась я незаметно для Мигеля.

Он не стал делать этого, так же как и я, потому что переезд осенью задал сводящий с ума ритм жизни, и только после Рождества я начала радоваться плюсам свободной жизни, которая до сих пор была мне незнакома. Я, к своему удовольствию, опять стала работать в академии по утрам, привыкла расслабляться без рыданий в одиночестве в конце каждого месяца. Мне хватало денег, чтобы оплатить кредит, который позволил обставить дом, и я стала чувствовать себя так, словно всю жизнь прожила здесь, около Капилья дель Обиспо, в мансарде роскошного дома, с пятилетним ребенком, который за это лето подрос на шесть сантиметров. Сейчас я не чувствовала себя более одинокой, чем когда жила с мужем, а компания сына мне нравилась — это была награда за все мои страдания, я даже не представляла, что нас может что-то разлучить.

Хайме стал для меня самым важным человеком на свете, он всегда был рядом со мной, я говорила с ним обо всем на свете, а он отличался завидным любопытством и постоянно удивлял меня своими вопросами и суждениями. Я никак не могла забыть то, что со мной сделал Сантьяго, особенно теперь, когда он постарался полностью устраниться от воспитания нашего сына, переложив все на плечи Рейны, с которой теперь я в основном и разговаривала о сыне. Вначале безразличие Сантьяго мучило меня, я переживала его уход тяжело, но, возможно, в его поступке была частично повинна и я сама. В любом случае мы больше никогда не оставались с ним наедине. Когда мы созвонились во второй раз, Рейна пригласила Хайме пообедать с ними, она всегда умела найти к нему подход. Я отпустила его и осталась ждать дома, потом Рейна привела его. Она часто разговаривала с Хайме по телефону, старалась всячески нам помочь, пересылая мне квитанции, документы, письма, заявления о налогах, которые продолжали приходить по старому адресу. Потом она сообщила, что весной они с Сантьяго планируют переехать в шале в английском стиле, с садом — настоящая мечта, тем более что расположено оно в новой городской застройке, сразу за Каса де Кампо. Рейна попросила ускорить наш развод с Сантьяго, потому что они хотят пожениться к лету и собираются родить ребенка, а потом она пригласила меня на их свадьбу. Рейна попросила разрешить Хайме поехать с ними на каникулы в марте, поначалу я отказалась, потому что мы оба планировали снова съездить в Альмерию, чтобы увидеться с Магдой. Несмотря на это, Хайме слезно просил меня, чтобы я отпустила его поехать с отцом и Рейной, и я разрешила, потому что он уже очень давно хотел побывать на международной выставке в Севилье. По возвращении из этой поездки Рейна привезла сына домой, мне сначала показалось, что он совсем не изменился, но я ошиблась.

В июне Хайме заявил мне, что хотел бы пожить вместе с Рейной и отцом.

* * *

Если бы Хайме не решил жить с ними, я бы никогда не пошла на этот праздник, где все мне напоминало о когда-то состоявшейся моей свадьбе, но я не хотела, чтобы Хайме видел мою досаду, тем более что Рейна исполняла все его желания. Итак, я решила пойти на банкет, не задумавшись над тем, что, возможно, это не понравится Сантьяго.

Мы запутались в своих чувствах, мне казалось, что все происходящее не более чем шутка, особенно, когда они пригласили меня. «Так как все мы европейцы, цивилизованные и прогрессивные» — такое фальшивое объяснение они придумали, может быть, для того, чтобы их гости знали о моем существовании. Но при всем внимании, доставшемся мне, не я была главной героиней этого мероприятия.

Моя сестра села в лужу, в переносном смысле, конечно, на этом торжестве. На столах были всевозможные аперитивы, ужин, танцевали под живую музыку гости, но бар был полностью пуст. Первый акт действа прошел без происшествий. Во втором явилась пара публичных персон относительной известности, клиенты жениха, и представительница телевидения, старая приятельница по колледжу, которая делила с невестой парту в течение многих лет. Мужчину, который подошел к Рейне от столика около двери во время третьей части, я не знала, хотя и заметила, что добрая часть присутствующих сконцентрировала свое внимание именно на нем: смуглый, очень крупный, высокий, лицо грубоватое, словно вырубленное топором.

— Кто это? — спросила я у Рейны, когда он вернулся на свое место.

— Родриго Ороско, — ответила она, удивленная моим невежеством. — Не говори, что ты его не знаешь.

— Не знаю, я его никогда не видела.

— Это кузен Рауля, — объяснила она, указывая пальцем на лучшего друга Сантьяго. — Он решил вернуться из Штатов после нескольких лет, которые там провел, он работал там в очень крупной организации, не помню названия… Да, ты должна знать, кто это, пару месяцев назад он опубликовал книгу, об этом писали все газеты.

— Не имею о нем ни малейшего понятия, — уверенно сказала я. — А чем он занимается?

— Он психиатр.

— А! Но он больше похож на портье из ночного клуба…

Сестра смерила меня презрительным взглядом и, не делая другого комментария, взяла за руку и повела за собой через зал.

— Пойдем, — сказала она. — Вас нужно познакомить.

Я еще не сообразила, о ком она мне говорила, когда мы подошли прямо к этому великану, чье сходство со шкафом скрывало его интеллектуальную мощь. Рейна произнесла его имя, а он протянул мне руку в тот самый момент, когда я вытянула шею, чтобы поцеловать его в щеку. Мы с ним сделали это одновременно, что доставило нам некоторые неудобства. Потом я повернулась к мужчине, который был рядом с ним, североамериканцу, невысокому и стройному, который сам представился и оставил меня в неловком положении, не зная, что сказать. В этот момент подошла моя кузина Маку, взяла меня за руку, чтобы утащить к своему мужу, который сыпал остротами в центре зала. Тут, не знаю почему, я почувствовала, что эти двое, которые не были больше незнакомцами, потому что Рейна нас представила, говорили обо мне.

Я резко повернулась и посмотрела на них. Кузен Рауля показывал на меня пальцем и бормотал на ухо своему другу нечто очень остроумное, потому что американец неприятно улыбался. Конечно, в другие годы я бы интерпретировала эту сцену иначе, но в тот момент я сказала себе, что как минимум они назвали меня толстой, а эти улыбки, эти взгляды пронзали мой затылок, как лезвие ножа. Я ушла оттуда так быстро, как только могла, бормоча проклятия и стараясь скрыть свой гнев. Мои щеки залились краской, но в тот миг, когда я почувствовала себя выставленной на посмешище, меня остановил Сантьяго.

Мой бывший муж был так пьян, что не сумел придумать подходящего предлога, чтобы увести меня с собой из зала. Он прижимался ко мне, пока мы шли по коридору, а потом решил закрыться со мной в чулане. Там, глядя мне в глаза и пробормотав мое имя, Сантьяго навалился на меня и попытался поцеловать. Я с большим трудом вырвалась, но нехороший блеск его глаз в тот момент испугал меня и заставил задуматься о прошлом.

* * *

Когда мой сын стал жить отдельно от меня, я почувствовала почти физическую боль, настоящую, жестокую, невыносимое ощущение в желудке, в центре тела, в своих внутренностях. Казалось, что моя кожа разодрана и обожжена. Он улыбался во время наших встреч и целовал меня, а я целовала его в ответ, улыбалась и пыталась сказать что-то подходящее типа: «Звони мне иногда и приходи почаще».

Мы вернулись из Альмерии, проведя каникулы, внешне очень похожие на те, что были в предыдущем году, но, по сути, совершенно иные. Мне хотелось думать, что Хайме решил переехать к отцу только из материальных соображений, он звонил мне часто, говорил со мной очень спокойным голосом, его наивность и простота были очевидны. Иногда мне очень хотелось шантажировать его: «Я тебе отдала всю себя, а теперь ты меня бросил». Это желание становилось невероятно сильным, и, думаю, что если бы я была абсолютно одна в Мадриде, я совершила бы тот же самый грех, который совершала моя мать, которая повторяла мне эти слова огромное количество раз.

— В новом доме у папы есть сад. Мама, они поставили там двое качелей, одни — для Рейны, другие для меня, и если я буду здесь жить, то смогу играть с ней, у нас будут одинаковые игрушки и книжки, общие вещи. Не беспокойся, здесь очень много детей, нам разрешают гулять по саду около дома. Тетя Рейна сказала мне, что я могу попросить у волхвов в подарок велосипед, а в нашем доме мне не с кем было играть, и я не мог бы кататься на велосипеде…

Магда убедила меня в том, что у Хайме не было намерения обидеть меня, он только уступил очевидному желанию со стороны моей сестры и Сантьяго жить с ним. Я думала много раз о собственной пригодности к роли матери, о моем нерегулярном желании готовить еду, об отсутствии у меня терпения, чтобы помогать сыну в самом необходимом, о частоте, с которой я уходила гулять по ночам, оставляя его со страхом наедине, о моей неготовности приспособиться к его режиму, о моем образе жизни, который Хайме громко сравнивал с правилами жизни моей сестры, с которой проводил почти все выходные с той самой Святой недели.

— Ты знаешь, мама? Тетя Рейна заходит каждую ночь в нашу комнату и целует нас перед сном, потом идет спать, а из дома никуда не уходит. Наши кровати всегда разобраны заранее, она готовит их для нас перед ужином.

В один прекрасный день он попросил меня, чтобы я наполнила ванну пеной, как это делает Рейна. На следующее утро Хайме захотел, чтобы я завернула тортильи с колбасой ему в колледж не в бумагу, а положила их в герметичный контейнер, потому что так Рейна делала для своей дочери. Тем же самым вечером он попросил меня, чтобы я приготовила ему еду на завтра и оставила ее в герметичной упаковке, потому что Рейна делает именно так. Пару ночей после этого он спрашивал меня, почему я иду ужинать с друзьями вместо того чтобы остаться дома, потому что Рейна говорила ему, что никогда никуда не выходит одна, с тех пор как у нее родилась дочь. В какой-то момент Хайме решил, что хочет спать со мной, сказал, что у него кошмары, а Рейна разрешала ему спать с ней и Сантьяго. Если мы шли в парк, ему больше нравилось играть со мной вместо того, чтобы играть с другими детьми, потому что Рейна всегда играла с ним по выходным. Если мы шли в кино, он должен был взять билеты в бельэтаж, потому что Рейна сказала, что детям оттуда лучше видно, чем из партера. Если я приглашала его на гамбургер, чтобы перекусить, он должен был очистить его предварительно от остатков зелени, потому что Рейна так делала. Хайме казалось неприличным, когда я ходила раздетая по дому, хотя мы были одни, потому что Рейна этого себе не позволяла никогда, и ему не нравилось, что я носила туфли на каблуках, красила губы и ногти в красный цвет, носила черные чулки, потому что Рейна никогда не делала ничего подобного. Однажды сын спросил меня, почему я так мало ругаюсь и спорю с ним, когда он делает что-то плохое, потому что Рейна всегда поступала так, когда он допускал ошибку. В другой раз он упрекнул меня, что я работаю, потому что Рейна сказала ему, что не работает, чтобы иметь возможность воспитывать дочь. «Когда я работаю, ты в колледже, — ответила я, — это то же самое». «Я тебе не верю, — ответил Хайме, — думаю, что это не то же самое. У Рейны всегда было свободное время».

— Ты воспитала его, — объясняла Магда, — и сама дала ему возможность выбирать. Он выбрал.

Магда приглашала меня снова приехать в Альмерию в августе, а Хайме оставить в Мадриде. Я обещала приехать, но, когда вернулась домой, почувствовала, как сильно устала. Такой же уставшей я была и на следующий день, и на третий, и потом. Я набирала один за другим номера телефонов, которые помнила, но никто мне не отвечал, целый мир был на каникулах, никто не отвечал мне, потому что на самом деле мне не хотелось никого слышать.

Никогда в жизни я не чувствовала себя такой разбитой. Каждый вечер я ходила в кино, потому что в залах работали кондиционеры и было прохладно.

* * *

Я открыла дверь и даже не обратила на него внимания, подняла пустой баллон, поставила его на площадке и вытащила из кармана купюру в тысячу песет, механически повторяя предложение, которое произносила тысячу раз. Правда, теперь разносчик назвал цену очень громко, и по голосу я поняла, что это новый человек. Я посмотрела ему в лицо, и он улыбнулся.

— Поляк? — спросила я, чтобы что-то сказать, пока он искал сдачу в маленьком кармане на поясе.

У мужчины были черные волосы, зеленые глаза, очень белая кожа и правильные черты лица. Я таких лиц еще не видела.

— Нет! — ответил он с вымученной улыбкой, словно его оскорбило мое предположение. — Не поляк, никакой не поляк. Я болгарин.

— Ах, простите.

— Поляки, бррр… — протянул он, делая презрительный жест рукой. — Католики, толстые все, как папа римский. Болгары намного лучше.

— Конечно.

Он забрал пустой баллон, потом пожал плечами, словно не придумал ничего особенного, улыбнулся и сказал: «Всего хорошего». Тем вечером я не пошла в кино. Два дня спустя мой баллон принесли обратно наполненным, но только это уже был не болгарин, а усатый невысокий белокурый поляк, на шее у него я заметила цепочку, увешанную медальонами Святой Девы.

— А болгарин? — спросила я, а он посмотрел на меня, пожав плечами. — Он приносит мне тоже.

— Без чаевых? — только и спросил он.

— Без чаевых, — ответила я и закрыла дверь.

Я снова увидела того болгарина в середине сентября, утром в субботу по чистой случайности. Я вышла за покупками, помахав Хайме рукой, когда увидела его на углу, рядом с машиной. Я не смогла ничего сказать, но парень меня узнал и снова улыбнулся, и тут я заметила, что когда он это сделал, у него на щеках появились ямочки.

— Привет! — сказал он.

— Привет! — ответила я, подходя ближе. — Как дела?

— Хорошо.

Тут его позвали, но я не расслышала имя. Он взял два баллона, которые стояли на земле и, извиняясь, посмотрел на меня.

— Теперь, я пойду.

— Конечно, — сказала я. — Пока.

— Пока.

Десять дней спустя, когда я собралась сесть обедать, зазвонили в дверь, я разозлилась из-за того, что придется вставать из-за стола. Представляя по пути, кто бы это мог быть так нежданно, я даже не вспомнила о том незнакомце, однако это был он. Улыбаясь, как обычно, он стоял у двери.

— Не надо? — он указал на баллон на полу.

— Ой, конечно, да… — солгала я, засовывая в карман салфетку, которую держала в руке. — Какое совпадение! У меня как раз пустой баллон. Я схожу за ним, большое спасибо.

Я побежала на кухню, открутила старый баллон, который еще был полон наполовину, и понесла его по коридору так быстро, как могла, словно он весил в два раза меньше, вполовину того, чем на самом деле.

— Хочешь, чтобы я поставил его? — спросил болгарин, указывая на новый баллон, и я рассмеялась.

— Да, конечно, хочу, — ответила я, а он улыбнулся, хотя было очевидно, что он не понял смысл моего смеха. — Это мне напоминает очень старую шутку, которую мы рассказывали в колледже, когда я была маленькая, понимаешь?

— Колледж, — переспросил он, — ты ребенок? — и я кивнула.

— Газовщик пришел в один дом, а хозяйка говорит ему: «Залезайте сюда, я хочу проверить, сможет ли здесь поместиться любовник, когда неожиданно муж придет…»

Пока я смеялась, он пытался составить мне компанию, словно никогда не слышал ничего смешнее, а я подумала, что он не понял ни слова из того, что я сказала. Однако я ошиблась, потому что через минуту, уставившись в бумажник, в котором долго искал сдачу, он прошептал:

— Но у тебя мужа нет, правда?

Я не хотела отвечать, но губы сами растянулись в улыбке. Он поднял глаза и продолжал говорить, пристально глядя на меня.

— Твой сын — да, я его видел, но твой муж — нет. Правильно?

Я снова не смогла удержаться и громко рассмеялась, и в этот раз Христо рассмеялся со мной. Мы оба знали, над чем смеемся.

— Это так, — сказала я шепотом, это действительно так, а сама понимала, что все думают об одном и том же — и здесь, и в Болгарии, и в Нью-Йорке, и в Папуа-Новой Гвинее: раз самец, нужно потрахаться…

— Не понимаю, — ответил Христо.

— Неважно, — сказала я, мне хотелось еще дополнить: «Ты думаешь, я должна теперь бросаться на каждого, если у меня никого нет? Или на стену лезть?»

— Развод?

— Да.

— Тогда мы можем встретиться? — Я кивнула.

— Этим вечером? — Я снова кивнула.

— В половине девятого.

Моих кивков Христо явно было недостаточно, ему нужна была гарантия, поэтому на лестнице он повернулся и посмотрел на меня.

— Идет? — уточнил он.

— Идет.

Тем вечером в восемь часов тридцать три минуты он позвонил в домофон. Когда я сказала, что спускаюсь, он мне ответил, что нет, это он поднимется, и сделал это очень быстро, каблуки его черных ботинок стучали по ступенькам. Он носил скромные, но модные джинсы и рубашку из хлопка серого цвета без рукавов.

— Хочешь выпить что-нибудь? — предложила я, когда он вошел. У меня был готов ужин и бокалы, я собиралась развить ситуацию.

— Нет, — ответил он, обнимая меня за талию. — Зачем?

— И правда, — пробормотала я, роняя сумку на пол за секунду до того, как поцеловать его.

* * *

Его звали Христо, встреча с ним была первым хорошим событием, произошедшим со мной за последнее время.

Он родился в Пловдиве двадцать четыре года назад, но жил в Софии, когда упал железный занавес. Через пару месяцев его отправили в деревушку на границе с Югославией, чтобы раздавать гуманитарную помощь, там он решил перейти границу, а потом уже возвращаться стало небезопасно. Он объехал пол-Европы, прежде чем попасть в Испанию. Германия не понравилась ему из-за климата, в Италии у него плохо пошли дела, во Франции было и так очень много беженцев. Христо прожил полтора года в Мадриде, ему здесь понравилось, хотя прошение о предоставлении ему статуса политического беженца шесть раз отклонялось испанскими властями, разумно повторявшими, что он покинул Болгарию не по политическим мотивам. Последнее казалось ему грязной насмешкой, потому что, в его стране не было ни свободы, ни еды, поэтому ему не нужен был другой мотив, чтобы уехать.

— Кроме того, — добавил он, — я говорил, что наш король живет здесь. Но ничего. Они говорят: «Нет, нет, нет».

Его сокровенный план состоял в том, чтобы, как только представится возможность, эмигрировать в Соединенные Штаты, но когда этот момент настал, соотечественники сообщили ему, что испанский Красный Крест платит ежемесячную субсидию каждому беженцу с Востока, а если он даже гипотетически хочет уехать в Америку, ему не дадут этих денег, поэтому он изменил свои планы безболезненно и очень быстро. Вначале дела шли нелегко. Христо делил с четырьмя другими болгарами комнату, грязную и темную, в пансионе, хозяин которой вытягивал из них все, что мог, зная, что постояльцы нуждаются в крыше над головой, например, заставил их отремонтировать дом. Еще Христо работал поденщиком в одном месте, где условия не были особенно хорошими. Потом, когда его земляки наконец решили годик отдохнуть от работы, Христо уехал оттуда и начал новую жизнь.

Теперь у меня свое дело, — признался мне Христо очень таинственно.

Он занимался этим только месяц, а я не могла уяснить для себя, как можно так жить. Я спросила у Христо, кем он работал в Болгарии, а он рассмеялся.

— В Болгарии работают только женщины, — произнес он. — Мужчины занимаются другими вещами.

— Да? — удивилась я. — Что, издеваются над ними?

— Зарабатывают деньги.

Я попросила его объяснить мне эту странность, но потом поняла, что он только применил глагол «работать» в значении какого-то легального заработка, в этой сфере он не видел для себя никаких перспектив. В Болгарии он делал все: перепродавал различные товары из Восточной Германии, даже печатал фальшивые деньги, что было обычным делом в то время, когда он покидал страну. Я не смогла выяснить, чем именно он занимается сегодня, но когда я сказала ему, что здесь все иначе и что десять тысяч песет не спасет от тюрьмы, он ответил мне, что не дурак и что знает, что делает. Я отдала себе отчет в том, что он говорил серьезно. Христо не хотел жить, как его брат, работая по десять часов в день без контракта и социальных гарантий, зарабатывая мало и посылая все своей жене и детям, как если бы он был поляком. Он не был женат и не имел никакого желания это делать. Когда он обосновался в Мадриде, то написал своей невесте три строчки: «Все хорошо, возвращаться не думаю, мы больше не встретимся, прощай».

— Она плакала целыми днями, — сказал Христо, — но дела обстоят именно так.

Меньше всего этот болгарин сожалел о покорности женщин из своей страны, которые не делали ничего такого, чтобы не ослушаться мужчин. В первую ночь, которую мы провели вместе, Христо рассказал мне, что некоторое время после приезда у него была любовница-андалузка в Карабанчеле, одинокая девушка, юная и красивая, умелая в постели, правда, не так, как я, — деталь, которую он рассматривал, как очень важную, — она даже была готова выйти за него, но не давала ему свободно жить.

— Она всегда спрашивала, куда идешь, а потом, теперь не иди, теперь трахаться, трахаться, всегда трахаться, когда я уходил.

— Ясно, — сказала я ему, смеясь, — чтобы высушить тебя, чтобы у тебя не осталось сил на других.

— Я понимаю, — он кивнул, — понимал, но мне не нравилось. Несколько дней я говорил, нет, не буду трахаться, я ухожу, а она говорила, что убьет меня, убьет меня. И всегда трахаться, прежде чем мне уходить.

Судя по всему, Христо захотелось насолить своей подружке, и у него появилась еще одна девушка, у которой он нашел убежище, — румынская девушка, она работала уборщицей по часам и не скрывала своей связи, потому что не считала это необходимым. Когда андалузка узнала об этом от другого болгарина, а еще о том, что он даже собирается просить руки румынки, то страшно разозлилась и устроила скандал на всю улицу. Она выбросила его одежду и остальные вещи из окна на глазах изумленной публики, а все закончилось тем, что он вытащил ее из петли.

— Такая национальность… Паф! Прощай.

— Конечно, ты ведь козел, — сказала я, смеясь. — Как ты мог поступить так с бедной девушкой?

— Сделать что? Она сделала со мной то же самое. Я хорошо обошелся с ней. Лучше, чем с другой. В моей стране женщины не такие. Испанки совсем другие. Здесь быть мужчиной намного труднее. Женщины отдают больше, с большей страстью, но они ревнуют, они собственницы…

— Но притягательные.

— Да, притягательные. Они хотят знать, где ты ходишь, всегда, где ты живешь. Они отдают все, но и требуют все. Они говорят, что убьют себя, всегда говорят, что тебя убьют, а потом себя убьют. Я предпочитаю болгарок, с ними легче, они всегда довольны. Ты зарабатываешь деньги, даешь ей, хорошо с ней обходишься, и все.

— Это юг, Христо.

— Я знаю.

— Юг, здесь войны почти всегда гражданские.

Я никогда не знала заранее, когда мы увидимся. Я не имела привычки устанавливать местонахождение Христо, да у него, казалось, и не было такого постоянного места, он мне почти никогда не звонил, но сердился ужасно, если приходил, а меня не было дома. Христо был веселым, умным, энергичным и по-своему жутко великодушным и щедрым. Когда у него были деньги, он приглашал меня в дорогущие места, делал мне невероятные подарки. Когда денег не было, он просил их у меня, словно это в порядке вещей, и, когда так случалось, я давала ему взаймы, а он возвращал их мне точно через несколько дней с букетом цветов или коробкой конфет, с какой-нибудь особенной деталью, всегда интересной. Всегда, когда мы встречались, заканчивалось все в постели, много раз мы начинали там и не шли никуда. Позже в его поведении стали проявляться все признаки синдрома западного современного мужчины. Он демонстрировал уверенность в себе, не боялся говорить о том, что чувствовал, никогда не казался усталым, у него никогда не отсутствовало желание, он стал обходиться со мной снисходительно, иронически, например, говорил: «А теперь я буду тебя трахать, потому что это то, чего ты хочешь», что меня очень веселило, больше всего потому, что наши отношения внешне были скорее враждебными. Христо был тем, кто меня искал и кто посвящал меня в свою жизнь. Он был тем, кто просил поддержки, но при этом он был тем, у кого из нас двоих, казалось, дела идут лучше.

В пятницу Христо пришел ко мне очень нервным, в неусловленный час — почти в два ночи. Сказал, что был на празднике, — к нему приехали земляки.

— Это был только мужской праздник, но то, как он прошел, мне не понравилось. Там был один испанец, — уточнил он.

— Я не удивляюсь, Христо, — сказала я, догадываясь, что это был за праздник, — судя по вещам, которые на тебе.

— Я не понимаю.

— Пойдем, посмотришь на себя в зеркало.

Я повела его за руку до ванной, включила свет, подвела к зеркалу. Той ночью он вышел из дома со всем своим имуществом: полдюжины золотых цепочек висело на шее, два браслета на правом запястье, «Ролекс» и еще один браслет на левом, кольца на шести пальцах.

— Что происходит?

— Ради Бога! — сказала я. — Разве ты не видишь? Ты похож на любовницу моего деда… — я отдавала себе отчет в том, что так он никогда не поймет меня, а потому постаралась пояснить понятнее. — Здесь мужчины не носят украшений, никаких украшений. Это не по-мужски. Понимаешь? Настоящие мужчины не носят золото. Золото — это дело женщин.

— Да, — произнес он. — Я это знаю.

— И что?

— Я не могу оставить себе деньги. Если у меня найдут деньги, меня вышлют, а в Болгарии испанские деньги идут плохо. Золото идет намного лучше.

— Но тебя не вышлют, Христо! Тебя — нет. Если бы ты был палестинцем или кем-то таким, это другое дело, но вас не станут высылать.

— Я не знаю.

Я посмотрела на него, он покачал головой. В этот момент он неохотно признался, что торгует всеми этими вещами, всем, кроме наркотиков, единственного товара, который кажется ему невероятно опасным в его положении.

— Ладно, послушай, мы поступим иначе. Ты веришь мне? — Он кивнул. — Ну, тогда, если ты немного успокоишься, продолжай покупать золото, но не носи на себе, потому что ходить в таком виде по улице — значит провоцировать людей. Мы купим сейф с одним ключом, который будет у тебя, но сейф этот будет стоять здесь, в моем доме. Ты сможешь открывать его всегда, когда захочешь, чтобы проверить содержимое, я никогда не выгоню тебя, а, если тебя вышлют, ты заберешь его, идет?

— А если на это не будет времени?

— Тогда я сяду в самолет и привезу тебе его в Софию, — он посмотрел на меня странно и стал серьезным. — Я тебе клянусь, Христо.

— Сыном?

— Сыном. Я тебе клянусь своим сыном.

— Ты бы сделала это для меня?

— Конечно, да, какие глупости.

— Я оплачу твой билет.

— Это мелочи.

— Ты серьезно приедешь в Софию?

— Серьезно.

Христо смотрел на меня, словно никогда не мог ожидать подобной жертвы, и начал очень медленно снимать украшения, чтобы оставить их в моих ладонях. Он поверил моим слова.

— Это я могу оставить себе? — спросил он, указывая на самое большое кольцо. — Мне оно очень нравится.

— Конечно, можешь, и часы тоже, — сказала я, но поняла, что это был не тот вопрос, который мог задать настоящий мужчина.

Я унесла его ценности в мою комнату и оставила их в ящике около стола. Он подошел ко мне сзади и бросил на кровать, прежде чем я успела подготовиться к этому.

— Хочешь меня? — спросил он.

— Да, — ответила я и поцеловала его в губы, — конечно, я тебя хочу.

— Но я тебе не нужен, правда?

Я очень удивилась, когда услышала эти слова, проговоренные так безупречно, что стала подозревать, что он их заранее приготовил, но, несмотря на это, сказала ему правду.

— Нет, Христо. Ты мне не нужен. Но мне нравится быть с тобой, это важ…

— Я знал, — грубо перебил он. — Ты никогда не говоришь, что убьешь меня, когда я ухожу.

У меня было ощущение, что ему стало грустно, я разозлилась, когда стала понимать, что он был настолько глуп, что влюбился в меня. Пока я отчаянно искала слова, он заговорил с экспрессией на незнакомом языке, размахивая в воздухе правой рукой, и мне даже показалось, что он заплакал.

— Пушкин, — только и сказал он.

Потом он навалился на меня и овладел так быстро, словно кто-то шептал ему на ухо, что ему осталось жить меньше десяти минут.

* * *

На следующий день он казался прежним: не поднимался с постели, пока я не ушла в ванную, не вымылась и не оделась. Позавтракали мы вместе, и тут он сообщил, что ночью говорил по-русски, потому что прежде изучал этот язык. Я подумала, что он больше не вернется к этой теме, но на улице, когда мы прощались, Христо поцеловал меня и спросил о своем золоте.

— Твое решение неизменно?

— Конечно, да, — ответила я, целуя его в ответ. — Все по-прежнему.

Христо улыбнулся мне, и я пошла на работу.

В тот же день Рейна позвонила мне и спросила, чем я собираюсь заняться на Рождество, и, прежде чем я успела ответить, пригласила меня на совместный ужин — Сантьяго, Рейна, дети, наши родители с их новыми спутниками и я.

— Приходи, — сказала она, — мы планируем такую компанию, но ты можешь привести с собой, кого захочешь, конечно.

Оставалось больше пятнадцати дней до Рождества, и, по правде говоря, я еще ни о чем определенном не думала. Я была уверена, что Христо пошел бы со мной, если бы я его попросила, но мне не хотелось его приглашать. В конце концов я позвонила Рейне и согласилась, заявив, в свою очередь, что Хайме проведет рождественскую ночь со мной. Это было после того, как она спросила, не нахожу ли я своего сына немного странным в последнее время.

— Нет, — ответила я, не чувствуя желания останавливаться на этой мысли. — Я хорошо смотрю за ним, так же, как всегда. Почему ты это говоришь?

— Просто так.

— Нет, Рейна, не просто так. С ним что-то происходит?

— Я не знаю… — пробормотала она. — Он стал мало разговаривать и часто дерется со своей сестрой. Возможно, это потому, что он видит в ней соперницу.

— Что ты говоришь! Только недавно он сказал мне, что хотел бы иметь сестру.

— Ты думаешь?

— Ну да, иначе зачем бы он мне это сказал… Кроме того, — я напомнила ей, как делала всегда при удобном случае, — ты не его мать. Может быть, что-то произошло в колледже? Хотя он получал очень хорошие оценки в этом триместре.

— Ладно, возможно, это было просто дурным порывом.

Она больше ничего не сказала, но я вовсе не нуждалась в том, чтобы выслушивать что-то, что могло заставить меня волноваться. Я стала наблюдать за Хайме все выходные, но он все время был в хорошем настроении, довольный и очень общительный. Однажды я пошла забирать его из колледжа и повела в кино и кафе, а он спросил, можно ему остаться ночевать дома, а, когда я сказала, что да, конечно, что он может делать все, что захочет, потому что мой дом — это его дом, он сказал мне, что Рейна говорила ему иногда, что я не могу водить его в колледж до работы, потому что мне далеко ехать, а возвращаюсь поздно, уже после его занятий.

— Но ты ведь можешь приходить в колледж на пятнадцать минут раньше, прежде чем зазвенит звонок? — спросила я у него.

— Конечно, да.

— Тогда ты можешь ночевать здесь всегда, когда захочешь. Тебе не нужно больше звонить, я буду отводить и встречать тебя.

Этой ночью, уложив Хайме спать, я осталась на некоторое время с ним.

— Что-то случилось, Хайме?

— Не-е-е-т! — ответил он, мотая головой.

— Точно?

— Конечно.

— Замечательно! — сказала я, улыбаясь. Потом я поцеловала его, выключила свет и вышла из комнаты, но прежде чем закрыть дверь, я услышала, что он зовет меня.

— Мама!

— Что?

— Когда у меня будут каникулы, мы сможем поехать в Альмерию, правда?

— Не думаю, дорогой, — сказала я, возвращаясь к нему, — потому что эти каникулы очень короткие, и мы должны поужинать всей семьей на Рождество, а потом в новогоднюю ночь, так что у нас совсем не будет времени. Мы обязательно поедем туда в будущем году, как только представится возможность. Согласен?

— Да, — он закрыл глаза и повернулся к стене. Он устал.

— Спокойной ночи, — сказала я.

— Спокойной ночи, — ответил он, но потом позвал меня еще раз: — Мама!

— Что?

— Я никому не сказал, слышишь, о нашей тайне…

Два дня спустя Рейна мне снова позвонила, чтобы прокомментировать мне те странности, которые находила в Хайме, и в этот раз я сознательно солгала, ответив ей, что ничего особенного не заметила.

* * *

Высокого парня с усами звали Петре, но Христо сказал мне на ухо, что его зовут Басили, потому что в Испании никто не поверит, что болгарина могут так звать. Он перечислил мне имена всех остальных, пока знакомил меня с ними: Гиоргиос, другой Христо, Николай, еще один Христо, Васко, Пламен, Петре без комплексов, настоящий Басили и еще пара Христо.

— Мое имя очень распространено в Болгарии, — сказал Христо, будто извиняясь.

Было очень холодно, но это не ощущалось. Пуэрта дель Соль была полна торопливого и радостного народу, яркие разноцветные лампочки вспыхивали и гасли, переливались разными цветами над нашими головами, и огромные мегафоны больших магазинов монотонно повторяли традиционные рождественские песни, дух праздника носился в воздухе, вызывая ностальгию. Мало-помалу, они тоже стали участниками этого странного рождественского праздника, почти все болгары, а также румыны, русские, а еще поляки, большей частью очень молодые мужчины, некоторых сопровождали испанские девушки, другие с женами и маленькими детьми. Они создавали небольшое разнообразие в центре, там Христо и я чудесным образом нашли место, где можно было присесть. Скоро все начали передавать друг другу литровые бутылки из-под кока-колы, наполовину заполненные можжевеловой водкой, при этом ни одного стакана не было. Мы пили, протирая горлышко рукой, прежде чем поднести бутылку ко рту, и передавали ее дальше по кругу после первого глотка, пока справа не приходила другая, и кто-нибудь не начинал петь на незнакомом языке, некоторые тут же начинали подпевать.

Было очень весело. Эти люди казались счастливыми, я сказала об этом Христо, а он странно посмотрел на меня: «Конечно, мы радуемся, завтра ведь Рождество». Тут я рассмеялась, а Христо поцеловал меня, и я почувствовала себя счастливой, потому что была здесь, с этими бездомными людьми, у которых нет абсолютно ничего, но они надеются в будущем иметь все, потому что они живы, сыты, а завтра Рождество, — им больше ничего не нужно, чтобы быть довольными. Я веселилась в их компании, пила с ними, стараясь не потерять контроль над собой, но не делала ничего, чтобы уклониться от них, глядела на часы украдкой и ругала наперед событие, которое меня ожидало, словно не было ничего более ненавистного, чем обязанность идти в этот вечер в дом моей сестры, ужинать, улыбаться и шутить — мучение, от которого меня освободили, впервые за много лет, эти несчастные оптимисты, окружавшие меня. Я чокалась, и, ничего не говоря, продолжала пить, веселилась, целовала в щеки тех, кто был рядом со мной, позволяла целовать себя в ответ: «Счастливого Рождества! Счастливого Рождест…»

Они увидели меня прежде, чем я разглядела их среди людей, которые обнимались и, толкаясь, словно муравьи, семенили в сторону улицы Пресьядос. Они подошли ко мне ближе и в изумлении остановились перед кружком беженцев, которые расступились, давая им пройти.

Нагруженные пакетами, счастливые и хорошо одетые, они казались похожими на идеальную семью, которую показывают по телевизору в рекламном ролике о прекрасном горном велосипеде, — его родители дарят своим счастливым детям, к которым теперь относился и мой сын.

Рейна была закутана в огненный плащ, длинный, до самых пят, ее волосы были выкрашены в красный цвет, похоже, она только что вышла из парикмахерской. Ее дочь была абсолютно не похожа на нас, когда мы были в ее возрасте. Сантьяго был одет в пальто из верблюжьей шерсти, темный костюм, словно он не мог выглядеть менее официально в такой день, как этот. Хайме тоже был красиво одет: на нем был небесно-голубой блейзер с золотыми пуговицами, который раньше я никогда не видела.

— Привет, мама!

Мой сын был единственным, кто был рад меня видеть, и если бы он не выражал свою радость с таким удовольствием, возможно, меня никогда не стала бы мучить совесть за создавшуюся ситуацию. Его приветствие отрезвило меня в одну секунду, только теперь я смогла увидеть себя со стороны: женщина среднего возраста обнимается с мужчиной, который на восемь лет моложе ее, в окружении кучи бездомных иностранцев-нелегалов… Все вроде было бы нормально, если бы этой женщиной не была я, мать этого маленького ребенка с индейскими губами, который махал мне рукой, как будто не видел ничего особенного. Тотчас я почувствовала, что улыбка Хайме значила для меня все, я хотела дотронуться до него, но Рейна, которая вела его за руку, сделала шаг назад.

— Ты идешь ужинать? — спросила меня Рейна.

— Конечно, — ответила я, но мои слова прозвучали не слишком внятно.

— Тогда тебе следовало бы сходить домой и переодеться, потому что твой вид вызывает тошноту.

Только теперь я обратила внимание на грязные пятна на моей белой блузе. Я так разозлилась, что не нашлась для достойного ответа. Когда я придумала, что сказать ей в лицо, они уже повернулись и быстро удалялись от меня, мелькая предо мной спинами.

— Хайме! — крикнула я жутким пьяным голосом. — Ты не поцелуешь меня?

Сын повернулся и посмотрел на меня, а я снова позвала его. Тут он помахал мне рукой, прося меня подождать. С этого расстояния я прекрасно видела, как он пытался вырвать руку у своей тетки, а она сильнее сжимала свою руку, так, что он споткнулся. Через мгновение Хайме снова повернулся и посмотрел на меня в последний раз, пожимая плечами, чтобы показать свое бессилие, и послал мне воздушный поцелуй.

Христо, который все это видел и ничего не понял, обнял меня за плечи, когда я расплакалась. Он обнимал меня, потом начал целовать, лаская лицо, высушивая мои слезы поцелуями, а я встречала молчанием его участие, мне очень хотелось объяснить ему, что ни он, ни кто другой не сможет успокоить меня. Я была как в лихорадке, я не могла говорить, только громко вздыхала, пока кто-то не протянул мне бутылку, почти полную, чтобы я осушила ее залпом. Потом я почувствовала, как алкоголь распространяется по моим внутренностям, теперь я смогла открыть глаза и шевелить губами.

— Пушкин, — сказала я, а он кивнул.

Христо обнял меня за плечи сзади двумя руками, которые скрестил на моей груди, а я снова заплакала.

* * *

Я проснулась одетой, лежа на софе в гостиной незнакомого дома. Я не открывала глаза, мне было очень плохо, было такое ощущение, словно мне отрезали полголовы, но потом все же приоткрыла один глаз, рукой пошарила вокруг, голова болела, словно в мой череп и мозг воткнули гвозди. Я плохо помнила, как провела прошлую ночь, не могла вспомнить, как оказалась здесь. Я вообще не понимала, где я, видела только, что я здесь не одна, на полу тоже спали люди. Когда я пришла в себя окончательно, то встала на ноги, открыв глаза настолько, насколько могла. Потом я смогла перешагнуть через все тела, которые лежали между мной и дверью, нашла свое пальто на вешалке в коридоре и вышла на улицу.

Я не рассчитывала найти такси так быстро утром в Рождество, но наткнулась на одну свободную машину прежде, чем успела войти в метро. Приехав домой, я тут же растворила две таблетки френадола в стакане воды, но, не дожидаясь, пок