Первым в палату к брату вошел Рудольф. Я ждала своей очереди рядом с математиком Оскаром Моргенстерном, близким другом Курта, чести быть представленной которому я до этого не удостаивалась. Если он и не поверил в ярлык с надписью «близкая подруга семьи», то виду не подал. По словам Курта, подозрительность которого, что ни говори, не знала никаких границ, я могла всецело доверять этому доброму, флегматичному мужчине.
– Как он, мадемуазель Поркерт? Во время нашей последней встречи он выглядел таким слабым.
– Когда вчера утром его взвесили, весы показали пятьдесят три килограмма. Доктор сказал, что выпишет его, когда будет пятьдесят восемь.
Я не осмеливалась говорить громко и лишь едва слышно шептала, пребывая под впечатлением от элегантного приемного отделения санатория. Энн рассказала мне не одну сплетню о попадавших сюда венских знаменитостях. Густав Малер, Арнольд Шенберг и Артур Шницлер приезжали сюда, чтобы насладиться роскошным отдыхом в компании магарани и миллионеров со всего света. До большого Кризиса конечно же! В 1936 году в Паркерсдорфе, как и на ночных улицах Вены, подверженные депрессии богачи встречались редко.
Аскетичная и какая-то далекая от действительности отделка интерьера утомляла глаза. Архитектор дома, некий Йозеф Хоффман, питал болезненное пристрастие к шахматному порядку, которому здесь подчинялось все: фризы, керамические плиты пола, ворота, рамы дверей и даже каркасы неудобных кресел, в которых я в ожидании понапрасну растрачивала жизнь. Фасад тоже образовывал ритмичный рисунок нишами окон, каждое из которых, в свою очередь, было разделено на небольшие квадраты. Я всегда испытывала потребность в мягких, плавных линиях и поэтому не могла найти утешения ни в вылизанных комнатах, ни в строгом, нарядном парке. В то же время Курту подобное место подходило идеально: чистота, тишина и порядок. Элегантный Моргенстерн – по слухам, незаконнорожденный отпрыск германского императорского рода – похоже, чувствовал себя прекрасно в этой вселенной, на мой взгляд чересчур вертикальной.
– Вы для него настоящая опора, фройляйн. Мне об этом сказал Курт, а он не из тех, кто любит изливать душу.
Оскар Моргенстерн взял меня за руки и тепло их сжал, прикоснувшись ко мне в первый и последний раз в жизни.
– Вы знаете, что он вернулся к работе? У меня с собой несколько опубликованных недавно статей; некоторые из них могли бы его заинтересовать, в особенности те, что написаны молодым английским математиком Аланом Тьюрингом.
Мое смущение было истолковано им неправильно.
– Я не хотел злоупотреблять вашими близкими отношениями.
– Нам запретили приносить ему какие бы то ни было документы. Какая-то добрая душа доставила ему письмо от некоего немца, в итоге Курт в течение нескольких дней опять ничего не ел. Он вбил себе в голову, что научное сообщество решило дезавуировать все его работы, и теперь видит повсюду заговор, преследующий цель навечно заточить его в стенах психиатрической лечебницы.
– Некий Генцен пытался очернить Курта, но все же не стал подвергать сомнению его теоремы. Они все по-прежнему тянутся к Гилберту, будто к груди собственной матери. Исследования Тьюринга должны его заинтересовать.
– Все, что он читает, строго ограничивается и дозируется. На сегодняшний день врачи рекомендуют не давать ему ни книг, ни бумаги, ни ручки.
– Вот идиоты! Не давать Гёделю работать – то же самое, что перекрыть ему кислород.
Исходя из собственного опыта, я вполне могла с ним согласиться: работа для Курта была, с одной стороны, якорем, с другой – спасательным кругом. Я обернулась посмотреть не возвратился ли Рудольф. Моргенстерн внушал мне доверие; Курт нуждался в преданных друзьях.
– Мы заключили небольшую сделку. Я тайком приношу ему материалы, если он набирает вес, и забираю эти столь дорогие его сердцу игрушки, если вновь перестает за собой следить. Подобный подход может показаться варварством, но по-другому нельзя. Он больше не выдерживал принудительного питания и совершенно одурел от медикаментов. Теперь нужно создать впечатление, что он полностью владеет собой, он этого заслуживает.
– А Рудольф в курсе?
– Он закрывает на это глаза. Успехи, которые делает брат, приносят ему успокоение.
– Он, стало быть, работает? Ну, наконец-то, хоть одна хорошая новость! А он не говорил над чем?
Не похоже, чтобы за его вопросом скрывалось высокомерие, ведь от роли цыпочки я возвысилась до ипостаси сиделки. Эти несколько дополнительных очков не могли мне не понравиться, хотя я заслуживала и более официального титула. Тем не менее меня охватила нерешительность. До какой степени на него можно положиться? Курт все уши мне прожужжал, рассказывая о зависти со стороны собратьев.
– Я слышала, как он говорил о какой-то первой проблеме.
– О программе Гилберта? О континуум-гипотезе Кантора? Он все еще пытается ее доказать?
– Этого я вам сказать не могу.
– Ну конечно. Первая проблема Гилберта. Курт поделился своими амбициями во время одной из лекций в Принстоне. Сам выбор направления его научного поиска представляется мне… Ой, простите, я слишком увлекся. Вот и Рудольф, пойду попрощаюсь с Куртом и передам вам эстафету.
Я схватила его за рукав:
– Господин Моргенстерн! Что представляет собой эта программа Гилберта, и чего я должна опасаться?
– Это слишком сложно.
– Я знаю Курта давно, но до сих пор мало что понимаю из его слов.
– Программа Гилберта представляет собой что-то вроде списка заданий, которые должны выполнить математики XX века. Перечень вопросов, нуждающихся в решении для обобщения целого ряда направлений математики. На один из них Курт ответил своей теоремой о неполноте.
– Что же в этом страшного?
– Из заявленных двадцати трех проблем открытыми остаются по меньшей мере семнадцать. Курт как раз доказал, что некоторые решения нам недоступны. Но вот какие конкретно…
– Пытаясь это выяснить, можно впустую потратить всю жизнь?
– Если во всем мире и есть человек, способный ответить на этот вопрос, стоящий в программе первым, то это он!
– А другие?
– Для этого им и десяти жизней не хватило бы. Я вообще сомневаюсь, что это когда-либо произойдет.
– И эта мысль ему не дает покоя?
– Да нет, что вы! В путешествии наш друг любит не столько пункт назначения, сколько сам процесс. Вы сделали правильный выбор, фройляйн Поркерт.
Он уступил место Рудольфу, который рухнул в негостеприимное кресло, рискуя сломать себе спину.
– Сиделка, похоже, с трудом сдерживается, чтобы его не задушить.
– Не переживайте, у него в жизни еще будут ясные дни.
Брат Курта погрузился в чтение газеты, разволновался, тихо про себя выругался и потряс номером от 23 июня.
– Вы только послушайте, что этот гнусный «Доктор Австриакус» написал в издании «Ярче будущее». Ему даже не хватает смелости подписывать все это дерьмо собственным именем.
Он тихо пересказал статью. Я склонилась над ним, пытаясь уловить ее суть.
– «Еврей – прирожденный противник метафизики, в философии он любит логицизм, математичность, формальный подход и позитивизм, то есть те качества, которыми в избытке обладал Шлик. Будем надеяться, что жуткое убийство этого человека, совершенное в Венском университете, поможет быстрее найти удовлетворительное решение еврейского вопроса».
Рудольф швырнул газету в корзину.
– Мерзость! Курт этого не вынесет.
Новость о том, что Морица Шлика на ступенях университетской лестницы убил студент-антисемит, я переварила с трудом. Шлик, философ, основатель и член Кружка позитивистов, для Курта был не просто учителем, а другом и почти даже родственником. Как он справится с этой новой потерей, которая постигла его вскоре после смерти Хана?
– Ханс Нельбек, убийца, изучал математику в то же время, что и мой брат. И тоже жил на Ланге Гассе.
Меня охватила дрожь; там же обитала и я.
– Они не знали друг друга, но мы были соседями и время от времени должны были встречаться на улице.
– Эти безумцы преследуют последних представителей венской интеллигенции. Нацисты, сколь ни абсурдны эти слова, смешали в одну кучу позитивистов, логику, математику и евреев. У Курта тоже будут проблемы, у меня на этот счет нет ни малейших сомнений. Как только он поправится, я посоветую ему уехать. Моргенстерн предупредил меня, что привел свои дела в порядок и вскоре поднимется на борт корабля.
– Курт еще не в том состоянии, чтобы отправляться в плавание.
– Они ни за что о нем не забудут и в покое тоже не оставят. И хоть идеи у них идиотские, на память они не жалуются.
– В последние месяцы он почти не появлялся в университете.
– Нельбека лечили в нескольких психиатрических институтах. Я прекрасно знаю, как мой брат будет трактовать подобную информацию. Он вполне может увидеть в этом человеке воплощение зла. Поэтому для нас будет лучше выиграть время. Как вы считаете, фройляйн Поркерт?
Я не привыкла высказывать Рудольфу свое мнение. В то же время я стала необходимым звеном: благодаря моим заботам Курт наконец пошел на поправку.
– У Курта довольно странная манера соединять воедино факты, особенно если от него что-то пытаются скрыть. Одна ложь всегда порождает другую.
– Значит, вы этим займетесь?
Я увидела шедшую через холл Анну. Она незаметно махнула мне рукой, давая понять, что будет курить у служебного входа. Я решила с ней поговорить, потому как нуждалась в дружеской поддержке, чтобы справиться с тревогой, никак не желавшей меня отпускать: Курт только-только встал на ноги, а семья уже подумывала о том, чтобы услать его от меня далеко-далеко. Анна в одиночку не могла убедить доктора их от этого отговорить, но ведь попытка не пытка.
– Да, займусь. Но не сегодня, время для этого еще не пришло.
Мы не могли допустить, чтобы из-за этой страшной новости все успехи, достигнутые в лечении, оказались напрасными. Я уже была свидетелем того, как в Принстон уехал человек, пусть и обладавший слабым здоровьем, а возвращать к жизни мне потом пришлось его тень. Вернувшись в одиночестве из Парижа, Курт несколько месяцев ничего не ел. Дошел до того, что стал весить сорок шесть килограммов и впал в летаргию, вырвать из которой его мог только мой голос.
У меня не было ни познаний, ни законных прав, но я прислушивалась к советам рыжеволосой Анны, которая стала свидетельницей разрушения личности многих людей, и дарила все, что могла – и красоту, и радость. Когда врачи заточили меня в этой мрачной, дремотной комнате, я отдернула занавески, впуская свежий воздух и солнечный свет. Если они рекомендовали Курту полный покой, то я велела привезти сюда граммофон. Затем принесла первые весенние цветы. Когда он все больше и больше замыкался в себе, я без умолку с ним говорила. Лгала по поводу того, что происходит в мире, лгала, читая газету, лгала, утверждая, что радуюсь жизни. Рассказывала о первых летних фруктах, которые мы будем есть вместе, о прекрасном свете, сияющем над Веной, о детских криках в парке Пратер, о кроткой Анне и ее сынишке с морковного цвета волосами. Говорила о море, которого они никогда не видели и на которое мы когда-нибудь поедем вместе. Утешала его, немного бранила и шантажировала, как ребенка. А еще – кормила, ложечка за ложечкой. Без жалости и отвращения прикасалась к телу, столь непохожему на то, которого я когда-то вожделела. Выслушивала его бред, вновь и вновь пробовала каждое его блюдо, желая убедить, что его никто не собирается убивать. И утаивала только одну истину: жизнь ему укорачивал не кто-нибудь, а он сам.
Я смирилась с его слабостью, бесконечной жалостью к себе, с просьбами, с неуважением и гневом, которые обладали тем достоинством, что заставляли его хоть что-нибудь сказать. Он был слаб, не соответствовал полету своей мысли и, видя, что она от него ускользает, еще быстрее терял силы. Представляя себя чем-то вроде скальпеля, инструмента бесценного и точного, он боялся превратиться в банальный тупой нож. Этот человек был изумительным и точным, но удивительно хрупким прибором. И я, как могла, чистила и смазывала все его колесики. Но даже с учетом этого машина все равно напрочь отказывалась функционировать. В тридцать лет у Курта была душа старика. Он говорил: «Математический гений – удел юности». Неужели он уже вышел из возраста озарений? Вот в чем на самом деле заключался вопрос. Посредственности Курт предпочитал тишину. Ответа на это у меня не было, как и лекарства. Поэтому, вынужденная выбирать из двух зол, я приносила ему рабочие тетради. И сама от этого плакала. Ненавидела себя. Но другого выхода не находила. Я была вынуждена приносить наркоману опиум, чтобы, с одной стороны, принести ему облегчение, а с другой – впрыснуть в его организм очередную порцию яда. И ничем не отличалась от его доктора Вагнер-Яурегга, намеренно заражавшего своих пациентов малярией, чтобы вывести их из состояния каталепсии. Клин клином. К каким методам лечения Курта он бы прибег, если бы я не сделала свой выбор? Стал бы лечить электричеством? Или навсегда запер в стенах лечебницы? Сколько раз в жизни мне доводилось слышать, что математика ведет к безумию. Будто это так просто! Нет, моего Курта математика не свела с ума; она его спасла, но вместе с тем и убила.
Перед тем как подняться к нему в палату, я вытащила из мусорной корзины газету, вырвала из нее программу спектаклей и бросила обратно. Будет тема для отвлеченного разговора в перерыве между двумя обязательными ложками каши.
Сидя на кровати, седовласый доктор в белом халате щупал у пациента пульс, глядя на часы. На меня он смотрел откровенно похотливым и оттого обидным взглядом. Курт выпрямился. Я встала рядом и стала ждать, когда эскулап уйдет, чтобы вытащить обрывок газеты.
– Твой идол, Куртик, упорхнул. Теперь Мария Чеботарь поет в Берлинской опере.