Тем ранним утром, как и в другие дни, я открыла окно и увидела перед собой серое небо. Издали доносились крики сборщиков винограда. Я включила плиту, напевая что-то под нос, приготовила завтрак, чашку чая с черным хлебом, и расставила приборы в полном соответствии с заведенным Куртом протоколом: он во всем стремился к идеалу.
Затем позволила себе нарисовать сливовым джемом горизонтальную восьмерку. Надеясь, что Курт на это не обидится. Моя радость была несколько преувеличенной: то был день моей свадьбы, к которой я стремилась долгие-долгие годы. Чтобы справиться с тошнотой, я налила себе чаю. Затем начистила обувь, выгладила одежду и повесила ее на стул, тщательно стараясь, чтобы не было ни одной складки. Костюмы мужа в его отсутствие порой становились выразительнее и красноречивее.
Я даже не мечтала о пышной церемонии в церкви в окружении высшего света – раньше мне уже доводилось стоять в белом платье перед алтарем. Но от этой свадьбы в тесном кругу, ставшей болезненной, но необходимой формальностью, отдавало смутной тоской. Переступая порог, я увидела в зеркале утомленную женщину. Неужели это молодая невеста? Я подняла руки и поправила волосы, чтобы они выглядели пышнее. Давай, девочка моя, считай себя счастливой и сделай хорошее лицо. Пользуйся минутой, госпожа Гёдель! Я оделась и только после этого разбудила Курта поцелуем.
Незадолго до этого он выдал мне карт-бланш на нашу свадьбу. «Деталями займись ты!» К подобного рода свободе я уже давно привыкла – как была домоправительницей, так ею и осталась. Курт с головой ушел в подготовку лекций, которые ему предстояло читать в американском католическом университете Нотр-Дам. Против всех ожиданий, после года преподавания в Вене ему разрешили туда поехать. Не исключено, что он воспользовался приглашением своего друга Карла Менгера из Индианы или Абрахама Флекснера из Принстона. К его отъезду мы стали готовиться еще в январе, несмотря на всю неопределенность того хаотичного периода. Курт, казалось, ни о чем не беспокоился. К нему вернулись все математические способности, и после нескольких месяцев сосредоточенной работы, погрузившей его в состояние эйфории, он только и думал о том, чтобы уехать из Австрии.
Поспешное решение о нашем браке удивило не только мою семью, но и редких друзей, посвященных в тайну наших отношений. «Празднество» не должно было нанести ущерба нашему бюджету: после официальной церемонии планировался скромный обед, на который пригласили моих родителей и сестер, а также его брата Рудольфа. Свидетелями выступали Карл Гёдель, двоюродный дядя Курта по отцовской линии, и Герман Лортцинг, его друг, трудившийся на ниве счетоводства. Отсутствие человека порой бывает унизительнее любых враждебных проявлений с его стороны: мать Курта приглашение на свадьбу отклонила. Что же до его коллег, с которыми он когда-то теснее всех общался по работе, то они, в большинстве своем, покинули Европу. Мы сели в трамвай и поехали к мэрии, где нас ждали гости. Обед заказали в небольшом ресторанчике недалеко от университета и кафешек, где он проводил столько времени. Подобные «детали» Курт умел ценить по достоинству: переход от статуса холостого студента в ранг женатого мужчины происходил для него в привычном окружении, ничуть не нарушая повседневной рутины. Впрочем, привычная его взору вселенная все равно изменилась: фасады окрестных домов украшала нацистская свастика. Хромовые сапоги, без устали топтавшие мостовую у этих почтенных зданий, заставили большинство его друзей уехать. Сегодня я могу признать, что тогда мы цеплялись за Вену, которой больше не было. Чтобы понять это, и ему, и мне требовалось еще какое-то время.
В сопровождении немногочисленного кортежа мы поднялись по ступеням мэрии. Мои родители и сестры, чувствовавшие себя неловко в новой одежде, молчали, смущенные аристократической чопорностью Рудольфа.
На свадьбу я не позвала ни Анну, ни Лизу, хотя мне и хотелось бы услышать мнение рыжеволосой сиделки по поводу моего редингота из синего бархата, которому уже несколько раз довелось побывать под дождем. Она могла бы сходить со мной в магазин и помочь выбрать простенькую шляпку, серую с лентой, ставшую единственным уроном, который я нанесла нашим дырявым финансам. У сестры я позаимствовала брошь, а у Лизы, вечной охотницы на мужей, вполне могла бы взять пелерину. Раньше, пока ее, подобно нашим воспоминаниям, не сожрала моль, она приносила мне удачу. Но мои подруги представляли собой две грани жизни, сосуществования с которыми мне никогда не простила бы История. Не пригласить Лизу означало предать юность. Не пригласить Анну – проявить по отношению к ней неблагодарность. Но свести вместе Анну, еврейку, и Лизу было не просто немыслимо, но даже опасно. Поэтому мы с Куртом решили посредством этой церемонии избавиться от нашего проблематичного прошлого. Дав согласие на то, чтобы я наконец взяла его фамилию, Курт поделился со мной самой скверной чертой своего характера: неспособностью делать выбор перед лицом сложной проблемы, если для ее формулировок использовались человеческие понятия, а не математические символы. Анна обижаться не стала и все поняла. Потом я принесла ей кусочек свадебного пирога, а ее сыну – сладости. Лиза со мной потом долго не разговаривала. «Госпожа Гёдель»: отныне я принадлежала к высшему свету.
20 сентября 1938 года, после десяти лет порочных отношений, я, Адель Туснельда Поркерт, без определенного рода занятий, дочь Джозефа и Хильдегарды Поркерт, стала женой доктора Курта Фридриха Гёделя, сына Рудольфа Гёделя и Марианны Гёдель, урожденной Хандшух. Чтобы поставить в книге записей подпись, я сняла перчатки. Курт взял перо, одарив меня одной из своих сокрушенных улыбок. Затем обнял и поцеловал, стараясь не смотреть в сторону брата. Я поправила в его бутоньерке цветок. Это было счастье. Пусть маленькая, но все же победа. И какое кому дело до обстоятельств, моего старого редингота и невысказанных вопросов: почему только сейчас? Почему так поспешно, за две недели до отъезда? Его мать, оставаясь в Брно, заполняла своим безмолвным неодобрением весь огромный зал для торжественных церемоний. Марианна Гёдель дала согласие, но отнюдь не благословение. В то же время у нее было прекрасное оправдание: из-за Судетского кризиса поездка в Вену становилась проблематичной. Хотя она никуда бы не поехала и в другие, более спокойные времена. Но в более спокойные времена Курт на мне и не женился бы.
Двадцать лет спустя на украшенной цветами паперти одной из принстонских церквей я буду плакать, глядя на свадьбу радостной, лучезарной незнакомки. Плакать не из зависти к ее белому платью, процветающему семейству, члены которого наперебой поздравляли друг друга, и не к подругам, упакованным в светло-сиреневые атласные платья. Мне будет больно за надежду, которую я когда-то лелеяла в сходных обстоятельствах. Но, как и эта незнакомая невеста, я все же соблюла традицию: «Something old, something new. Something borrowed, something blue and a silver sixpence in her shoe». Под синим рединготом в моей утробе действительно жило нечто новое: частичка его, частичка меня. Ставя свою подпись, он об этом не знал. Как и того, что я с ним в Соединенные Штаты не поеду. Разве могла я пренебречь этой надеждой? Сесть на поезд, а потом на корабль с риском потерять ребенка, который в мои тридцать девять лет практически был последним шансом? Мамаша Гёдель посожалела бы о прерванной беременности, но при этом посчитала бы ее вполне заслуженным наказанием для какой-то разведенки, осмелившейся привязать к себе ее сына. Как бы там ни было, Курт всегда обходил эту тему стороной. Отцовство никогда не входило в его жизненную программу. «Деталями займись ты!» – сказал он мне. Я оставила его дома сходить с ума и телеграфировать кому только можно, чтобы найти деньги на второй билет. Эгоизм и ослепление Курта не знали границ. Он хотел, чтобы я уехала с ним в Соединенные Штаты, потому как не желал начинать новый учебный год старым студентом-холостяком. И получить визу для двоих мы могли только, вступив в брак. Никаких иллюзий на этот счет я не строила: до хода Истории Курту не было никакого дела, его не пугала мысль бросить мать в Чехословакии, да и наше финансовое положение, весьма шаткое, совсем не беспокоило. У него была работа и мужское влечение, все остальное не имело никакого значения. Что такое мировые потрясения или женские стенания по сравнению с математической бесконечностью? Курт всегда считал себя вне игры. «Здесь» и «сейчас» для него были болезненной точкой пространства-времени, императивом, который я должна была учитывать, если хотела жить рядом.
Вопрос о том, чтобы эмигрировать официально, он порой затрагивал, хотя всерьез об этом все-таки не думал. Оскар Моргенстерн и Карл Менгер, несколько месяцев назад уехавшие в Соединенные Штаты, написали ему, что намереваются остаться там навсегда. И предложили Курту тоже об этом подумать. Я стала взвешивать все «за» и «против». Если бы он на мне женился, приглашение в Принстон дало бы прекрасную возможность быстро уехать и оставить все в прошлом. Я составила два списка. В одном: моя семья; мать Курта, окопавшаяся в Чехословакии, плывущей неизвестно куда; его академическая карьера, прочная и устоявшаяся в университете, где ему по-прежнему доверяли; его брат, наша единственная финансовая опора, и конечно же взрывная политическая ситуация, впрочем, лично нам не грозившая особыми проблемами. В другом: друзья Курта, лекции и неизвестность. Дадут ли нам двоим визу? Как мы будем жить на его скромные гонорары? Какое будущее ждет меня в этом далеком краю, языка которого я не знаю? Ведь я буду там совершенно одна во власти непредсказуемых капризов, которым было подвержено здоровье Курта. Чаша весов окончательно склонилась за несколько недель до свадьбы, когда я по утрам тайком убегала, чтобы стошнить. Останусь в Вене без него.
Я была любовницей, доверенным лицом, сиделкой, а в Гринцинге открыла для себя такое понятие, как «одиночество на двоих». Его мании не ограничивались лишь чайной ложечкой сахара, отмериваемой бесчисленное количество раз. Им подчинялся каждый его жест. Я была вынуждена признать, что он не расстался со своими навязчивыми идеями в палате Паркерсдорфа. Теперь они жили бок о бок с нами. Эгоизм Курта был не следствием его слабого здоровья, а неотъемлемой чертой характера. Он вообще когда-нибудь думал о ком-то, кроме себя? Я скрывала от него беременность: десять лет терпения вполне того заслуживали, тем более что это была даже не ложь, а всего лишь недомолвка.
Я попросила отца в день свадьбы не говорить на политические темы. Но за столом, после нескольких рюмок, он все же не сдержался. Когда я услышала, как он потребовал тишины, мои пальцы судорожно скомкали салфетку. Он постучал ножом по бокалу и с робкой торжественностью в голосе провозгласил:
– За молодоженов, за наших чешских друзей и за то, чтобы в Европе наконец воцарился прочный мир!
Я увидела, как Рудольф, наш чешский «друг», нахмурился и проглотил резкий ответ, вертевшийся у него на языке.
Вскоре после Аншлюса Гитлер заявил о желании «освободить судетских немцев» от чехословацкого «гнета». И недавние жестокие уличные столкновения конечно же разжигались нацистами. Рудольф был уверен в скором вторжении и считал, что ни Даладье, ни Чемберлен против этого даже пикнуть не посмеют. Мюнхенские соглашения, подписанные через неделю после нашей свадьбы, в полной мере подтвердили его правоту.
Курт, совершенно бесчувственный к подобного рода проблемам, тоже встал, чтобы произнести тост:
– За Адель, мою горячо любимую жену! За наше свадебное путешествие в Соединенные Штаты.
Я улыбнулась ему своей самой лучезарной улыбкой. Он считал, что Принстон, несмотря на запоздалое сообщение о нашем браке, тут же оплатит второй билет. Я в этом очень сомневалась, но стояла на страже его беззаботности, потому что единственным, к чему он стремился, был покой.
Подавив тошноту, мне удалось проглотить бульон. Рассеянно поглаживая живот, я вдруг натолкнулась на инквизиторский взгляд матери. Она заметила мое недомогание. Но не встала. Что касается Курта, то он отнес на счет волнения мое непривычное молчание и отсутствие аппетита. Он не заметил бы даже Гитлера, приди тому в голову блажь станцевать на нашем свадебном столе.
Покончив со скромным обедом и выйдя из «Ратхаускеллера», мы решили немного прогуляться под мелким, моросящим дождем. Проходя мимо деревянных лотков с поджаренными на гриле сосисками, отец необдуманно пробормотал:
– С такими ерундовыми расходами на свадьбу лучше было поесть этих сосисок или пообедать в каком-нибудь гринцингском кабачке.
Мать потянула его за рукав, заставляя замолчать.
Фасады окружавших парк домов, в том числе и здание Парламента, были изуродованы флагами с нацистской свастикой. С 12 марта, когда в нашу страну вошли германские войска, Австрия превратилась в Остмарк, то есть в Восточную марку, а Вена стала немецкой. После разгула насилия, сопровождавшего аннексию, на улицах стало необычно тихо.
Отец не желал верить в завоевательные планы Германии, как не поверил и в Аншлюс. Но конец зимы 1937 года развеял все наши иллюзии. Напрасно канцлер Шушниг протестовал против военных маневров на границе и демонстрации могущества австрийских нацистов – под давлением Гитлера он все равно дал согласие на назначение Зейсс-Инкварта министром внутренних дел. Тот весьма терпимо относился к пронацистским уличным выступлениям, а может, тайком даже их поддерживал. Пограничные города, такие как Линц, наводнили мужчины в униформе, опьяненные гитлеровскими маршами. Молодежь страны, изнуренная экономическими проблемами и одурманенная пропагандой, идею аннексии приняла на «ура». В начале марта Шушниг объявил референдум, в котором предлагалось вы сказаться «за» или «против» австрийской независимости, предприняв патетическую попытку сохранить нашей стране свободу. В ответ Гитлер заставил его отказаться от этого замысла, пригрозив в противном случае ввести в Австрию войска. Вечером 11 марта мы слушали по радио, как канцлер объявил о своей отставке. На улицы выплеснулась истеричная толпа, стала крушить витрины магазинов и избивать их владельцев. Забившись в нашу нору в Гринцинге, я всю ночь молилась за то, чтобы ателье моих родителей не подверглось нападению. Но этот озлобленный плебс действовал отнюдь не вслепую, а метил исключительно в торговые заведения, принадлежавшие евреям. На рассвете через границу хлынули сапоги. Хаос стал идеальным предлогом: нужно было наводить порядок. Австрийцы теперь даже не могли взять ситуацию в свои руки. Ни Франция, ни Великобритания не предприняли ни единой попытки выступить с протестом. Немцев в Австрии встречали криками «ура!» и цветами. Еще чуть-чуть и их умоляли бы спасти нас от нас самих. Никогда еще захватчиков не встречали так радостно. А как иначе? Ведь они принесли надежду на стабильность и процветание в стране, которая стояла на грани гражданской войны и давно пребывала в состоянии глубокого упадка. И никому дела не было до того, что трудности усугублялись самими нацистами и что экономический подъем был первым шагом на пути к реализации их кошмарного плана. Нацисты предлагали простое решение: «Смерть евреям».
Кроме таких добродушных мечтателей, как мой отец, эти маневры не могли обмануть никого: Гитлер не ограничится ни Австрией, ни Судетами. Европа готовилась к войне. 12 марта 1938 года австрийцы встречали немцев как дальних родственников, после долгих скитаний вернувшихся в родные края, – не без некоторой тревоги, зато с кучей подарков в руках. Те организовали раздачу продовольствия самым неимущим, пообещали распространить систему социального страхования на всю Австрию, создать ассоциации безработных и позаботиться о каникулах для школьников. Утром после войны мы проснулись, как с похмелья, а потом зарыли свой стыд в горшках с геранью и спрятали под слоем мастики для паркета. Услышав о новом плебисците, объявленном нацистами, рабочие и аристократы сообща прыгали от радости, сидя на коленях у дядюшки с длинными зубами и шаловливыми руками, но зато с туго набитым кошельком.
Друзья Курта из числа евреев уехали. Марианна Гёдель предупреждала нас тщетно: я была слепа и любила глухого мужчину. Уступить панике для меня означало столкнуть его в бездонную пучину тревоги и тоски, в то время как моя миссия сводилась к тому, чтобы сглаживать все острые углы. Меньшинство все еще кричало о нависшей над страной угрозе, но я принадлежала к молчаливому большинству. Как можно переть против хода Истории, если он совпадает с твоими комфортом и надеждами на лучшее будущее?
Лгать не буду, я видела многое: разбитые витрины; целые семьи, стоявшие на коленях в канаве; избитых стариков; аресты среди бела дня на глазах у всех. Как и остальных, меня увлекал за собой мощный поток, в котором, чтобы не утонуть, нужно было в первую очередь думать о себе.
Я спросила Анну, не совершаю ли ошибку, что не еду вместе с будущим мужем в Америку, но она в ответ лишь пожала плечами:
– У меня нет дара ясновидения, хорошая моя. А что об этом говорит твой благоверный?
– Туда едут все. И тебе, Анна, тоже не мешало бы об этом подумать.
– На какие деньги? Да и потом, чем я там буду кормить сына? Что мне прикажешь делать? Идти в Нью-Йорке на панель? И только ради того, чтобы убежать от этих немецких мужланов! Нет, Америка – это для богатых!
– Но ведь твой доктор Фрейд тоже уехал.
– Стало быть, без дела мы не останемся.
– Марианна говорит, что нацисты уничтожат всех евреев.
– Послушай, у тебя нет причины так себя изводить. Ты не еврейка. И за меня тоже не беспокойся. Они явятся за мной в Паркерсдорф? Вагнер-Яурегг всегда относился ко мне хорошо. Мой мальчик у честных и хороших людей. Они его ни в жизнь не выдадут.
10 апреля 1938 года на бюллетенях для голосования красовались два кружочка: большой «за» и совсем крохотный «против». Но нацистские власти, будто им этого было недостаточно, проверяли голоса у входа в каждую кабинку. Бюллетени передавались из рук в руки. После подсчета оказалось, что за Рейх проголосовало подавляющее большинство. За него отдали свои голоса 99,75 % австрийцев. Я поступила точно так же, как они, затем вернулась в Гринцинг и опять заперлась в нашем доме. Вечером после объявления результатов в городе вспыхнули невиданные беспорядки. Курт молча работал у себя в кабинете. Я тихонько прикоснулась к его плечу. Он вынырнул из состояния летаргии только для того, чтобы спросить меня:
– Адель, ты достала кофе? Вчерашний был совсем отвратительный.