На Вену обрушился дождь. Я мерила шагами вестибюль университета, стараясь не поскользнуться на мокром, грязном мраморном полу. Из внутреннего дворика, где звучали громкие голоса и чеканные шаги ватаги молодых бездельников, пришлось уйти. Раньше под этой строгой колоннадой раздавался самое большее многомудрый шепот. Запечатленные в камне научные светила не сводили взглядов с коричневых рубашек, искавших ссоры с каждым, кому в голову могла прийти досадная мысль скрестить с ними взгляд.

Наконец на верхней ступеньке широкой лестницы появился Курт. Я незаметно ему кивнула, но он не отреагировал. Вечер обещал быть трудным. Черты его лица были напряжены, на лбу залегла вертикальная складка, к которой я с трудом смогла привыкнуть. После вынужденного возвращения из Соединенных Штатов она стала верным признаком горечи. Курт тоже старел. Он молча натянул на себя влажное пальто.

– Сведения подтвердились. Моя аккредитация задерживается, и я больше не могу читать лекции. В последний раз я поехал в Принстон, не спросив у них разрешения. Именно поэтому они настояли на моем возвращении.

– Но ведь это ложь, они были прекрасно обо всем осведомлены!

– Теперь мы во всем зависим от Берлина. Их реформа затронула и университет. Они намерены упразднить должность приват-доцента. Я должен обратиться в министерство с официальным запросом как «преподаватель нового порядка».

– Плевать мне на «новый порядок»! Устроили здесь бардак, козлы!

– Прошу тебя, не опускайся до подобной грубости.

– Курт! Ты прекрасно знаешь, что все это значит.

Устремив взор в пустоту, он стал невпопад застегиваться, в результате чего пальто на нем тут же перекосилось.

Я бросилась на помощь. Он не воспротивился.

– Нужно найти решение, в противном случае я не смогу вернуться в Принстон.

– Нам грозит не только запрет на выезд из страны! Ты больше не сможешь уклоняться от призыва.

– Что ты вечно сходишь с ума! Как бы там ни было, а я остаюсь университетским светилом. И у меня есть права…

– Что-то сегодня ты чересчур в себе уверен.

– Докторскую диссертацию я защищал под руководством Хана. Новая администрация исключила всех, кто подозревался в связях с евреями и либералами.

– Всё, приехали! Ты же никогда не занимался политикой.

– Если я вернусь в университет на предлагаемых ими условиях, меня будут держать на коротком поводке. Чтобы получить разрешение на выезд, я буду вынужден у них в ногах валяться. Мне придется подписать договор и согласиться с тем, что моя работа станет объектом цензуры. Об этом не может быть и речи.

– А без их согласия ты не сможешь уехать. Это ловушка.

– Да нет, просто демонстрация силы.

Громовые раскаты моего голоса, должно быть, привлекли внимание – я увидела, что к нам приближается группа молодых людей в коричневых рубашках.

– Уйдем отсюда, здесь опасно.

– Адель, ты преувеличиваешь! Я в стенах собственного университета.

Не успели мы дойти до двери, как нас окликнул первый молодчик:

– Эй, жидок! Прогуливаешь свою блондиночку?

Курт до боли сжал мой локоть. На моей памяти он впервые столкнулся с проявлением открытой агрессии.

– Послушайте, я не позволю вам…

Я воздела взор к небу. В каком мире он обретался? Отвечать на подобные провокации было не просто бесполезно, но и чрезвычайно глупо.

Парень со свастикой на рукаве щелчком сбил с головы мужа шляпу. Он был не старше двадцати лет и обладал румяной детской кожей, от которой его мать, скорее всего, до сих пор млела от восторга.

– Передо мной принято обнажать голову.

Внутри у меня все сжалось; я чувствовала, что обступившая нас толпа стала плотнее.

– Ну что? Ты уже не такой гордый, как на своей кафедре, да?

– Я что-то не припомню, чтобы видел вас на своих лекциях.

Парень обратился к своим товарищам и, разыгрывая скверный спектакль, произнес слова, повторенные уже не одну сотню раз.

– Смотри-ка, он никогда ни в чем не сомневается! Будто я пришел выслушивать его лекции по жидовской науке.

Мужчины, с которыми я встречалась в прошлом, оборвали бы его излияния, пустив в ход кулаки, совершенно не задумываясь о численном превосходстве. Но у Курта был полоумный взгляд человека, которому совершенно нечем дышать.

– Он не еврей, оставьте его в покое!

– Что? Он не только в штаны наделал, но и язык проглотил?

С этими словами он ущипнул меня за бок.

– Послушай, цыпочка, хочешь узнать, что такое настоящий мужчина?

Я оттолкнула его и схватила безжизненную руку мужа:

– Курт, уходим! Сию же минуту!

Перед нами встал стеной коричневый вал.

– Не торопись, милашка! Твой пупсик останется с нами. Мы должны сказать ему пару ласковых слов.

Я в течение долгих лет уворачивалась от пьяниц в ночном кабаре и никогда не испугалась бы этих мерзавцев, независимо от того, какого цвета на них были рубашки. Чтобы увидеть, как щенок, поджав хвост, возвращается в свою будку, порой достаточно лишь показать зубы.

– С дороги! Вам нас не напугать! Вы даже в чистильщики обуви не годитесь!

Курт решил отбить адресованную мне пощечину. Его очки упали, он присел и стал их искать под гогот молодчиков. Я поняла, что беды не миновать, побагровела и, не раздумывая ни минуты, стала направо и налево лупить врага зонтиком. По пути задела несколько оторопелых голов, в едином порыве поставила Курта на ноги и подняла его очки. Воспользовавшись замешательством в рядах неприятеля, мы побежали по ступеням лестницы, не оборачиваясь чтобы посмотреть, не пытаются ли они нас догнать. Под тугими струями дождя я на всех парах потащила Курта за собой в кафе «Ландтманн», и мы, совершенно выбившись из сил, наконец уселись за столик, расположенный дальше всего от окон. Мозг с удивительной ясностью фиксировал каждую деталь происходящего: смешанный запах сырости и жаркого; звяканье столовых приборов; шепот дождя; смех поваров на кухне. Курт промок до нитки, выглядел совершенно уничтоженным и лишь теребил треснувшие стекла очков нервными движениями, не предвещавшими ничего хорошего.

Для меня сражение еще не закончилось. Благодаря мне, он вышел невредимым из ссоры с подонками, теперь оставалось лишь смягчить нанесенный ею моральный ущерб. После этих событий Курт обязательно вспомнит об убийстве его друга Морица Шлика, совершенном на тех же самых ступеньках. Я не боялась бросить вызов всей армии Рейха, вооружившись обыкновенным зонтом, меня страшила возможность нового приступа болезни мужа.

Я никогда не строила иллюзий касательно его способности меня защитить. Демонстрация мужского начала никогда не входила в круг его забот. Если он когда-либо с чем-то и сражался, то только с пределами собственного познания. И до последнего времени держался в стороне от университетской грызни за власть. На этот раз непосредственная опасность призвала его к новому порядку – основанному на абсурдности. К столкновению с глупостью в чистом виде он оказался не готов. Теперь пришло время не тех, кто любил молча демонстрировать силу, а тех, кто предпочитал лаять. Время явно не таких, как он. Мне не оставалось ничего другого, кроме как превратить этот инцидент в банальную историю, выступая в роли почтенной матроны, но никак не героини. Потом мы об этом не раз вспоминали. Он превозносил мою храбрость, прекрасно зная, что тем самым сводит на нет свою, низводя себя до роли вечного морального кастрата. Впоследствии я так и не поняла, смеялся ли он от того, что сошел за слабака, или же просто предпочитал прятать свой стыд за отрицанием действительности. С моей стороны это отнюдь не была смелость: я лишь прислушалась к голосу инстинкта выживания.

– Они приняли меня за еврея. Ничего не понимаю.

– А тут и понимать нечего. Мерзавцы просто искали ссоры и набросились на тебя, как на любого другого. Ты просто оказался не в том месте и не в то время.

– Это было предупреждение со стороны университета. Они пытались меня напугать.

– Я запрещаю тебе нести подобную чушь! Против тебя никто не замышляет никаких заговоров! Нацисты просто валят всех интеллектуалов в одну кучу, не более того.

Он дрожал. Я схватила его ладони и с силой прижала их к столу.

– Я не смогу вернуться в университет. А ведь меня будут ждать.

– А что туда возвращаться без аккредитации?

– Что же со мной будет, Адель?

Мне так хотелось, чтобы вместо «со мной» он сказал «с нами». Или чтобы задал этот вопрос и сам же на него ответил.

Официант принес заказ. Я залпом выпила коньяк и жестом велела тут же принести еще один. Курт к своей рюмке даже не прикоснулся. Я решила действовать, как электрошок.

– Нам нужны деньги. Причем срочно!

– У матери нет ни гроша. Брат и так делает все, что может. Как только будут разблокированы счета «Форин Иксчейндж Офис», мы сможем рассчитывать на перевод из Принстона.

– Я говорю о нас, то есть о нашем настоящем! Тебе нужно найти работу, Курт. Задействуй свои связи! У тебя же остались друзья из числа промышленников. Я готова вновь пойти куда-нибудь разносить пиво, но ты тоже должен что-то предпринять!

– Должность инженера? Да ты с ума сошла!

– Курт, сейчас не время корчить из себя знаменитую оперную певицу. Нам нужен аварийный выход. Тебе надо устроиться на работу!

Он сделал глоток коньяка и подавился. Мысль о том, чтобы заниматься чем бы то ни было за пределами Альма Матер, всегда вызывала у него презрение, а когда жизнь припирала к стенке – удушье.

– Тогда соглашайся на условия, выдвинутые университетом.

– Но тогда я буду вынужден выполнять волю нацистов.

– Временно, Курт. Напиши Веблену или Флекснеру, и как можно быстрее! Попроси их похлопотать относительно визы для нас двоих.

– Я уже говорил об этом с фон Нейманом. Мои австрийские документы теперь недействительны, а американцы уже исчерпали квоту для иммигрантов из числа немцев. Больше они не примут никого.

– Но ты же не первый встречный.

Я выпила вторую рюмку коньяку. То, что мне предстояло сделать, казалось поистине непомерным.

– Мы должны покинуть Вену, Курт.

– Ты же говорила, что ни за что не хочешь уезжать из этого города.

– Нас здесь больше ничего не держит.

– Мать вот уже несколько лет пытается предупредить меня об опасности. Она все поняла раньше остальных. Не зря у нее столько проблем с властями в Брно.

– Тем не менее она так никуда и не уехала.

Мне казалось, что я читаю его мысли: Если бы мы, Адель, в прошлом году ее послушались, то не оказались бы сейчас в таком тупике. И даже если он никогда не планировал эмигрировать навсегда, это оружие было на его стороне в нашей маленькой домашней войне. Прошлой зимой у меня случился выкидыш, я даже не успела объявить ему о своей беременности: через две недели после свадьбы он в одиночку уехал в Принстон и вернулся только в июне. Признаться в этом сейчас означало лишь навлечь на себя шквал упреков. Оптимистка Анна когда-то советовала мне не отпускать его, ничего не рассказав; она полагала, что новость об отцовстве вдохнет в него новые силы. Но я предпочла не проверять это на опыте, и эта ложь в конечном счете стоила мне несколько больше, чем раскаяние и одиночество.

Анну я не видела вот уже несколько месяцев; точнее Анну Сару, ведь после 17 августа 1938 года всех евреев великого Рейха заставили вписать это имя в официальные бумаги. Она пряталась в деревне, у кормилицы сына. Вагнер-Яурегг, как выяснилось впоследствии, совсем ей не симпатизировал.

– Допивай, Курт. Пойду вызову такси и поедем домой. Если мы с этими кретинами столкнемся нос к носу на трамвайной остановке, ничего хорошего из этого не получится.

Курт стал узником истинной, великой и непобедимой бюрократической апории. Без присяги на верность новому порядку он не имел права покидать пределы страны, но, если бы он на это все же пошел, его неизбежно призвали бы в армию, и тогда его виза автоматически теряла всякий смысл. Его соотечественник Кафка наверняка по достоинству оценил бы эту злую шутку, если бы нацисты в тот момент уже не плясали на его могиле в Праге. Курт считал, что мнимой сердечной недостаточности будет вполне достаточно для получения белого билета, но она его не спасла: в конце лета 1939 года его объявили годным к несению службы в штабных подразделениях. Курт не смог сослаться на свое «нервное заболевание», чтобы избежать мобилизации. Ему даже пришлось умолчать о долгих годах лечения: с подобной «родословной» американские иммиграционные власти, к тому времени ставшие чрезвычайно разборчивыми, точно отказали бы ему в визе. Теперь я знаю, что, если бы «психическое расстройство» Курта получило официальную огласку, его судьба могла бы сложиться значительно хуже в те времена, когда больничный лист из психиатрической лечебницы автоматически открывал перед человеком врата концентрационного лагеря.

Перспектива влиться в ряды Вермахта казалась ему совершенно немыслимой. Что ему там делать? Планировать логику неизбежной войны? Стать убийцей в белом воротничке? Он этого не выдержал бы и взорвался. Помимо исследований, его ровным счетом ничего не касалось, но вот остальной мир решил иначе, насильно ткнув его носом в мрачное дерьмо Истории.