В 1918 году Юлий Мартов (Цедербаум), лидер русских меньшевиков, непримиримый критик большевиков, писал: «Думаю, что лет 15 такого режима достаточно, чтобы люди покрылись шерстью и залаяли». Сам он не прожил эти полтора десятка лет, тяжело болел и скончался в 1923 году, не дожив до 50. Как раз в середине 30-х страну посетил французский писатель Андре Жид, написавший по следам визита разоблачительную книгу «Возвращение из СССР» и был в ней такой приговор: «Скоро от народа останутся палачи, выжиги, их жертвы». Нет, не все потеряли человеческий облик, остались и люди, защитившие себя и своих детей от хамодержавия советского режима нравственностью, культурой, верой, традициями.
Такими были и самые близкие мне люди, мои родители. Отец и мать подростками встретили революцию: в 1917 году ему было 15 лет, ей – 13. Их юность и становление пришлись на20-е годы. Их разделяло больше, чем два года разницы в возрасте: место рождения, среда, а главное, отец был старше на целую войну, нелегкое деревенское детство, отрочество «в людях». Опубликованная биография моего отца начинается так: «26 марта 1901 года в небольшом селе Заборье, Мстиславского уезда Смоленской губернии, в семье крестьянина Ивана Феоктистовича и Анны Ильиничны Гращенковых родился первенец, названный Николаем». Недавно мой двоюродный брат Виктор Георгиевич Гращенков передал мне старую фотографию, где в мальчике, по виду 5—6 лет, я сразу узнала отца, потому что увидела себя ребёнком (манера держать руки, голову). И тут же рядом крупный красивый мужчина в жандармской форме – Гращенков Лев Феоктистович. Брат говорит, что это и есть наш дед, в 1917 году уехавший в деревню и женившийся на вдове Ивана, брата, умершего ещё в 1908-м (как писал в своей автобиографии отец). Не скрою, мне больше по душе быть внучкой крестьянина, вернувшегося на землю после службы в киросирском полку, а не жандармского чина, но предков не выбирают. В общем, если по материнской линии я знаю свою родословную хотя бы до прабабушки, то по отцовской не знаю даже деда. Многие ветви на моём генеалогическом древе, этом чудо-дереве жизни, оказались обрубленными. Вот оно тавро 20-х годов. Если мой отец действительно участвовал в этом социально-семейном «маскараде с переодеваниями», понимаешь, что на это его вынудило время. Что могло ждать сына жандарма в 1917-м? Если не физическая расправа, то социальная, несомненно: участь «лишенца» без права на высшее образование, жизнь с позорным клеймом.
Отец с детства мечтал учиться, освоил грамоту, превосходно окончил церковно-приходскую школу и двухклассное училище. Когда мать отдала его «в люди», в богатое поместье «казачком», его главной обязанностью стало чтение книг престарелой помещице. Началась Первая мировая война. Такого массового движения на фронт детей и подростков, такого героического их участия в боевых действиях не знала ни одна из воюющих стран – только Россия. Решил добровольно уйти на войну и отец, когда ему исполнилось тринадцать лет, тем более что он слышал: георгиевских кавалеров принимают в университеты без социальных ограничений и без экзаменов.
Мальчишка, прекрасно ездивший верхом, умеющий ходить за лошадьми, смелый, смышленый, грамотный был находкой для Ардагано-Михайловского 204-го полка, где он стал конным разведчиком. Он всё получил: за храбрость – Георгиевский крест, тяжёлое ранение, полгода госпиталя и среди многих незабываемых впечатлений – одно, которое стало судьбоносным. Самым страшным новым оружием массового поражения были тогда отравляющие вещества. И вот однажды раздался душераздирающий крик: «Газы! Газы!» Командир разведки (грузинский аристократ, выпускник университета, химик) дал неожиданную команду: «Спешиться, сорвать портянки, долой шаровары…» Так он спас своих солдат, а поражённому отцу объяснил, что это не чудо, а свойства мочевины и что-то ещё добавил о спасительной силе науки и знаний. Тогда и родилось решение стать врачом и быть учёным. Когда в 1917 году отец вернулся в родные места с фронта в отпуск, его избрали секретарём волостного Совета солдатских и крестьянских депутатов, а в конце года он стал командиром взвода милиции и членом коллегии Губернской ЧК. И это в 16 лет! Год спустя он вступил в партию большевиков. Не раз уходил за линию фронта, выполняя секретные задания, в том числе под вымышленными фамилиями. Одну из них – Пропер (немецкое «чистый, аккуратный») – он добавил к настоящей фамилии, как это тогда делали многие партийцы. Только в середине 30-х в связи со сложным политическим статусом Германии приставка в фамилии исчезла, но, помнится, что при поступлении старшей сестры в школу документы пришлось выправлять.
В марте 1921 года в составе смоленского сводного коммунистического отряда отец участвовал в подавлении Кронштадского восстания. Это открытое военное выступление против советской власти, названное большевиками контрреволюционным мятежом, сильно их напугало. «Революция может крахнуть»,– заявил Ленин, и 300 делегатов проходившего в этот момент X съезда РКП(б) составили боевое ядро поднятых на Кронштадт военных сил. Решающее наступление в ночь с 16-го на 17 марта велось по льду Финского залива, уже по-весеннему непрочного, в кромешной темноте. Многие утонули. А могли погибнуть все, если бы заговорила артиллерия на мятежных кораблях. К утру Кронштадт был взят, и начались казни восставших. Кстати, кинохроника ночного штурма была инсценирована по приказу командования и снята… среди бела дня, а вот парад победителей, который принимал Троцкий,– хроника подлинная.
Так мой отец, 19-летний молодой человек, раз и навсегда выбрал социальный и политический путь и скрепил свой союз с революцией и Коммунистической партией большой кровью. Оставалось вступить на профессиональную дорогу. Год проучившись на рабфаке, он поступил на медицинский факультет Смоленского университета, а затем перевёлся в Московский университет и успешно закончил его в 1926 году. Отлично учился, одновременно занимаясь научной и партийной работой. Он уже выбрал, и на всю жизнь, медицинскую специализацию – неврология. Много писал, печатался, по совокупности научных работ получил степень кандидата наук, стал первым директором Московского медицинского института, только что созданного на базе медицинского факультета университета. Он и сам продолжает учиться – в Институте красной профессуры на отделении философии и естествознания. Выдающиеся учёные современности, и среди них И. П. Павлов, давали положительные отзывы на его работы. Можно говорить о несомненном влиянии В. М. Бехтерева на его научные изыскания, ведь не случайно отец так много занимался тем, с чего тот начинал,– экспериментальным изучением эпилепсии, чему посвятил и свою докторскую диссертацию. Бехтерев – в одном лице теоретик, практик медицины, её организатор, педагог – служил для отца высоким образцом наиболее полной реализации себя в профессии.
В середине 30-х отец попадает в особый, одновременно и научный, и пропагандистский проект – стажировка молодых талантливых учёных в крупнейших научных центрах за рубежом. Физик Капица, химик Семёнов, невролог Гращенков… Англия, Германия, Франция, Голландия, США, Кэмбридж, Оксфорд, Иель, Рокфеллеровский институт – вот его маршрут, покрытый за два с половиной года. По возвращении он назначается первым заместителем наркома здравоохранения СССР с неограниченными полномочиями по существу, поскольку нарком Григорий Каминский (Гофман) – старый большевик, прекрасный организатор, но недоучившийся врач. Он имел неосторожность на пленуме ЦК сообщить, что в бытность свою первым секретарём ЦК партии Азербайджана получил сведения о связи Лаврентия Берии с иностранными разведками в годы Гражданской войны. В 1938-м Каминский был арестован и расстрелян. Тогда отца выдвинули на пост наркома здравоохранения. Когда на заседании Совнаркома шло утверждение на должность, произошло столкновение с Н. А. Булганиным, тогда зампредом правительства. Необразованный, несдержанный, грубый сын приказчика и сам мелкий конторщик, он позволял себе на заседаниях орать и даже материться, всем «тыкать». Это шокировало наркомов, привыкших к интеллигентному поведению первого поколения руководителей. Однако терпели и отца предупреждали, уговаривали потерпеть, промолчать. Но он не сдержался и прервал Булганина: «Николай Александрович, я в детстве пас коров, но не с вами. Прошу обращаться на «вы» и без матерщины». Позже, вспоминая об этом, отец преподал мне два урока: не позволять начальству себя унижать, сразу ставить на место и ещё не царапаться робко в служебные кабинеты, а просто отворять дверь, прося разрешения войти. Я их усвоила на всю жизнь, что не всякое начальство понимало и принимало.
Во время военного конфликта с Японией у озера Хасан отец был командирован на места боёв для расследования загадочных смертей среди высшего командного состава Красной армии. Смерть была внезапной, быстрой, сопровождалась симптомами отравления. Сразу заговорили о диверсии, о происках врагов народа и от отца ждали научного, медицинского подтверждения этому. Отец изучил места, где собиралось армейское начальство, побывал в штабном помещении, на наблюдательном пункте на высокой сопке. Здесь он увидел огромный валун, попросил солдат караула его отвалить и показал большое гнездо маленьких юрких змей. «Но почему они кусали только командный состав?!» – не унимался особист, видимо, готовившийся отрапортовать о раскрытии заговора. «А разве рядовые могли позволить себе сесть во время военного совета»,– парировал отец. И это воспоминание, обращаясь ко мне, заключил так: «Всегда начинай думать с простых величин, не мудрствуй лукаво, доверяй, как это свойственно уму народному, моментам житейским». Таким умом он сам, слава Богу, обижен не был.
Отец активно участвовал в создании нового комплексного научно-исследовательского центра медицины и биологии по изучению человека – Всесоюзного института экспериментальной медицины (ВИЭМ). Его основой был питерский ИЭМ, созданный ещё до революции принцем Ольденбургским, правнуком императора Павла I. Зато ВИЭМ советского периода существовал под патронатом Максима Горького, имя которого институт одно время носил. Осенью 1932 года он был инициатором встречи у себя на квартире, так сказать, в домашней обстановке, учёных со Сталиным, Молотовым, Ворошиловым. Такая заинтересованность экспериментальной медициной со стороны руководства партии и государства, конечно, не была «вегетарианской»: её наработками хотели воспользоваться для выведения породы нового человека, для манипуляции массами, в военных целях. Отец не мог этого не понимать, но, видимо, решил воспользоваться идеологической конъюнктурой для развития самой науки. Входивший в инициативную группу, он часто вспоминал о ветречах с Горьким, но не с кем другим. Незадолго до войны ВИЭМ объединял около 3 тысяч сотрудников, имея конструкторское бюро и даже отдел медицинской кинематографии. В ведении института находился и сухумский обезьяний питомник, где отец занимался экспериментальной работой. В течение ряда лет, включая годы войны, он был директором ВИЭМ и много сил отдал организации на его базе Академии медицинских наук.
Участие в Великой Отечественной войне стало ещё одной профессиональной и человеческой высотой, взятой отцом как практикующим врачом, учёным, организатором медицины катастроф. Он обращался в самые высокие инстанции с требованием отправить его на фронт и долго получал отказ, но наконец в начале сентября 1941-го был назначен консультантом по нейрохирургии и невропатологии 33-й армии, воевавшей под Смоленском. Потом в её рядах он штурмовал Берлин. Ни одна армия не обладала таким научным медицинским потенциалом, ни одна медицинская служба не спасла столько раненых и не вернула в строй столько вылеченных. Отец сделал во фронтовых госпиталях сотни нейрохирургических операций, бесстрашно взялся за скальпель, будучи невропатологом, возможно, помня о том, что Бехтерев, открывший первую в мире нейрохирургическую клинику, будущее этой сверхсложной области хирургии видел в том, что ею займутся лучшие знатоки мозга – невропатологи. Вместе с создателем советского пенициллина Зинаидой Ермольевой отец испытывал его в госпиталях. И продолжал писать, обобщая и передавая в научных монографиях свой опыт фронтового нейрохирурга. За годы войны вышло три капитальные работы, которые так же спасали, как и его руки. Истово трудясь на войне и против войны, отец искупил ту большую кровь, которую пролил в 20-е годы милиционер, чекист, участник подавления Кронштадского восстания. Из рассказанных им военных сюжетов особенно запомнился один. Харьков, как известно, дважды сдавали фашистам и дважды брали. Многие здания в городе были разрушены, а нужно было срочно развернуть госпиталь. Объезжали одну улицу задругой и наконец среди развалин увидели чудом уцелевший дом. Сопровождающие обрадовались – нашли. Но отец распорядился ехать дальше. Несколько часов спустя это здание взлетело на воздух. На расспросы взволнованных помощников, понимавших, что едва не погибли сотни раненых, медперсонал, отец отвечал: «Просто я увидел не одно отдельное здание, а весь квартал и понял, что этот дом – минная ловушка».
По окончании войны почти полтора года отец провёл на Дальнем Востоке, где вспыхнула эпидемия комариного (японского) энцефалита. Там он увлёкся иглотерапией и завёз эту восточную методику лечения в Москву. Следующие пять лет отец отдал работе в Белоруссии. Ещё в конце 1943 года он, двигаясь с армией, попал в родные места (Хиславичи, Смоленск) и нашёл руины, пепелище, братские могилы. Именно тогда родилось решение приложить силы для восстановления своей малой Родины. Когда «ближайшие соседи» – белорусы – избрали его в Академию наук республики, а позднее – её президентом, он принял это как миссию. За эти годы из руин была поднята большая наука республики: десятки отраслей и направлений, материально-техническая и кадровая составляющие, исследовательские и учебные заведения.
Когда в январе 1962 года в страшной автомобильной аварии великий физик Лев Ландау получил множественные травмы, несовместимые с жизнью, именно отец возглавил штаб по его спасению. Он координировал усилия врачей разных специальностей и их добровольных помощников. Жена и сын Ландау не появились ни разу, пока он был в коме, перенёс четыре клинические смерти. А ведь нужно было готовить особую еду для кормления через зонд, быстро доставлять из аэропорта лекарства, присланные из-за рубежа, привозить и увозить консультантов. Если бы не ученики, друзья, коллеги. Шесть недель не отходил от постели больного нейрохирург Сергей Николаевич Фёдоров, врач от Бога, сотрудник Института имени Бурденко, куда перевели Ландау. Когда смерть отступила, появилась жена, и трудно было не согласиться с мудрым Петром Леонидовичем Капицей, сказавшим горько: «То, что он женился на Коре,– это он первый раз попал под машину». Конкордия Терентьевна Ландау (Кора) – истеричная, злобная, подозрительная – мешала врачам, настраивала против них больного и потом ещё долго всех обливала грязью, в том числе и отца. Со временем нашлось немало «экспертов», подвергавших критике действия медиков. Вот их бы тогда и туда! Человека Льва Давидовича спасли, а гениального физика Ландау спасти не удалось. Перелом основания и свода черепа, множественные ушибы мозга оказались травмами, несовместимыми с гениальностью.
Последние годы жизни отец работал во Всемирной организации здравоохранения (ВОЗ) в качестве помощника Генерального директора. Штаб-квартира находилась в Женеве, а он летал по всему миру: Мексика, Великобритания, Индия, Израиль, США, Япония… Встречался с руководителями стран, инспектировал медицинские учреждения, консультировал больных, читал лекции, делал доклады. На Международном конгрессе учёных и деятелей культуры в 1980 году ко мне подошёл седовласый мужчина с живыми молодыми глазами, представился: «Генетик Николай Петрович Дубинин. Хочу познакомиться с дочерью моего старинного друга Коли Гращенкова». Мы долго говорили, вспоминали, и он рассказал о выступлении отца в Мехико на Международном конгрессе философов, куда он был специально приглашён как авторитет в области философии медицины. Темы его выступлений поражали масштабностью, философичностью, гуманитарностью: «Историко-философские предпосылки в науке о мозге», «Медицина как синтез научно-исследовательской, практической, учебной деятельности». Он точно подводил итоги, как оказалось, не слишком длинной жизни и большой профессиональной судьбы. Вот и свою научную библиотеку (не менее 2 тысяч томов, редкие издания с автографами) успел передать Смоленскому медицинскому институту. Умер отец не старым, в 65, скоропостижно и легко, просто не проснулся. Говорят, что накануне, а он был в Ереване по случаю защиты диссертации одного из учеников, на банкете многих удивил – выпил бокал вина, танцевал. О «выдающемся неврологе XX века» (как назван отец в Британской энциклопедии), авторе 16 монографий и 200 статей, члене Лондонского королевского общества и трёх академий пусть пишут специалисты. А я написала об отце как о человеке 20-х годов, конечно, не типичном, но характерном, знаковом.
Человек того же времени, но иного типа – моя мать. Она из коренных москвичей, по материнской линии из рода Лукшиных, как говорили, с татарскими корнями. На Крестовском кладбище лежал камень – надгробие Лукшину с датой смерти – 1812 год. Получается, что мы в Москве с конца XVIII века. Не отсюда ли эта моя вековечная любовь к родному городу и чувство Москвы как центра русской цивилизации? Мамины бабушка Мария Васильевна и дед Георгий Николаевич Лукшины жили в собственном доме в Большом Сухаревском переулке, что на Сретенке, и держали ювелирную лавку, а при ней мастерскую. Вот откуда у меня тяга к украшениям, в которых работа важнее драгметалла и камней. Именно такие делали мамины двоюродные братья Николай и Иван Трофимовы – талантливые ювелиры, выучившиеся в бабушкиной мастерской.
Семья была большая. Моя прабабушка, страшно подумать, рожала 21 раз, а выжили 2 сына и 6 дочерей. Ну, что же, «Бог дал, Бог и взял». Всё было просто в православной семье. Выросли в ней люди разные: и полковник советской армии, и узники ГУЛАГа, и кавалер ордена Ленина, и отчаянный антисоветчик, и выпускница консерватории, и телеграфистки, юрист и бухгалтеры, ювелиры и работница артели слепых. В лучшие времена человек 40—50 садились за рождественский или пасхальный столы. Моя мама жизнь прожила под девичьей фамилией. Её отец, мой дед, Фёдор Арсеньевич Сергушёв работал в конторе Прохоровской мануфактуры, где хозяин был из старообрядцев, тех, кто выкупал крепостных для работы на своих предприятиях, строил для них дома, для стариков, вышедших на пенсию – удобные общежития и, конечно, церкви. В Трёхгорном переулке на Пресне в таком фабричном доме, двухэтажном, из толстых тёмных брёвен и жила семья моего деда. Был он человеком глубоко религиозным, пел в храме. Троих дочерей учили в гимназии, и моя мама, младшая, так и не успела её закончить. Теперь уже не узнаешь, почему семья распалась и родители разъехались, но явно за этим ощущается драма такой несовместимости, что стало невозможным остаться вместе и хотя бы внешне не разрушать церковный брак. Когда это произошло, бабушка с младшей дочерью вернулась в Большой Сухаревский, средняя и старшая остались с отцом. Красавица Анна, старшая, связала свою жизнь с Трёхгоркой (так в 20-е стали называть Прохоровскую мануфактуру), вышла замуж за фабричного активиста. Валентина, средняя, активная, живая спортсменка, заядлая болельщица, так замуж и не вышла, а посвятила жизнь отцу. С ним, разбитым параличом, холодала и голодала в военной Москве в 1941-м, притом что работала в Карточном бюро, где всегда оставались невостребованные талоны на хлеб и продукты.
Революция сломала привычный уклад семей Лукшиных, Сергушёвых и ещё миллионов таких же православных, обеспеченных, имевших дом, дело, что называется, людей среднего класса. В 1919 году мама, которой тогда исполнилось 15 лет, окончив курсы стенографии и машинописи, пошла служить. Нескольких классов гимназии ей хватило на всю жизнь, чтобы абсолютно грамотно записывать и печатать самые сложные политические и научные тексты. Сперва она работала в Моссовете, а в феврале 1924-го пришла в Совнарком (Совет народных комиссаров – первое советское правительство). Так молодая девушка попала в новый чужой социум, на самый высокий уровень власти. Когда-то её в двунадесятые праздники водили на Красную площадь, а теперь она сама ходила на службу в Кремль через Спасские ворота, предъявляя солдату на посту служебный пропуск секретаря управляющего делами Совнаркома Николая Петровича Горбунова. Это был по-петербургски интеллигентный человек, учёный, блестящий организатор. Он был доверенным лицом Ленина и его личным секретарём. Он сразу оценил профессионализм своей помощницы, чему подтверждением – тот факт, что уже в середине 30-х академик Горбунов, став непременным секретарём Академии наук СССР, пригласил маму работать в свой аппарат. И сам председатель Совнаркома, когда нужно было записать речь или напечатать документ, говорил, имея в виду мою зеленоглазую маму: «Пришлите, пожалуйста, ту, с молдаванскими глазами». А чтобы она достала до машинки, заботливо укладывал на стул толстые фолианты. Мама, вспоминая об этом, улыбалась, но фамилии не называла. Позже я поняла, почему: в годы её работы в Совнаркоме (1924—1930) председателем был Алексей Иванович Рыков. Как-то сразу не сложились её отношения с Л. А. Фотиевой, возглавлявшей всю секретарскую службу. Мама просто чувствовала: эта выпускница Бестужевских курсов и Московской консерватории, старая большевичка двулична и непорядочна. Много позже стало известно, что Фотиева вскрыла отданный ей на хранение пакет от Ленина, его знаменитое «Письмо съезду» и проинформировала Сталина о его содержании.
Скромная профессия секретаря-машинистки позволила маме войти в самые разные сферы власти, управления, науки. В 1930 году, когда свои посты оставили и Рыков, и Горбунов, мама уволилась из Совнаркома «по собственному желанию». Официальный документ «Трудовой список» зафиксировал частую перемену мест службы. При постоянных благодарностях и денежных вознаграждениях веришь записи «согласно личного заявления». Наркомат земледелия, Главарбитраж, Главное управление гражданского воздушного флота, Академия наук… От фамилий руководителей, секретарём которых в 20-е и 30-е годы была мама, ужас берёт: огромный расстрельный список, имена врагов народа, шпионов, обвиняемых на крупнейших политических процессах. Эта «охота к перемене мест», возможно, была связана и с боязнью «чисток», от которых можно было успеть убежать, уволиться, пока наполнялся почтовый ящик для сбора материалов на «чистящегося» и анонимных мнений о нём. Наконец 22 августа 1937 года мама была принята в Наркомат здравоохранения СССР секретарём первого заместителя наркома Н. И. Гращенкова, два месяца назад назначенного на эту должность по возвращении из длительной научной командировки в Европу и Америку. Так наконец они встретились. Мама стала помощником отца во всех его многочисленных делах, включая выезд «на холеру» (в районы, охваченные эпидемией). Они стали неразлучны и на службе, и дома. В ближайшие четыре года у них родятся двое детей. Вторым ждали сына, которого собирались в честь отца назвать Николаем, а родилась девочка, нарекли Ириной, потому что Еленой в честь матери уже назвали старшую. Обе родились у Грауэрмана и напрасно трепетал персонал роддома: отец – сам нарком здравоохранения, а мать – «старородящая» (37!).
А потом началась война. У мамы была своя – за жизнь детей, когда старшей не было трёх, а младшей едва исполнился год. Семьи сотрудников Академии наук СССР были эвакуированы на Волгу, в Казань. Здесь нас приняла семья профессора Казанского университета, уроженца Петербурга Германа Федоровича Линсцера, дочь и внучка которого стали нам близкими людьми на всю жизнь. Эвакуация подарила ещё одну дружбу навсегда– с семьёй Л. К. Рамзина мы встретились в поезде, и главный фигурант «Процесса Промпартии» держал меня на руках. В Казань были эвакуированы академические институты, благодаря чему у мамы не было недостатка в работе, и она даже по ночам сидела у своего «Ундервуда», привезённого отцом из Америки ей в подарок.
Большая история дважды вмешалась в личную жизнь этих двоих, ставших моими родителями. Революция свела, Отечественная война разлучила надолго, а оказалось навсегда. В 1943-м мы вернулись в Москву. В никуда. Дача под Москвой, где семья жила до войны, сгорела. Нас приютила одна из тётушек мамы и несколько лет мы прожили на Тверском бульваре по соседству с Камерным театром. Все эти годы мама занималась «квартирным вопросом» и в 1947 году, когда моя старшая сестра пошла в школу, сумела его разрешить. Она продолжала много работать дома, официально от Академии наук, поскольку надомный труд считался незаконным, а мамин нельзя было скрыть от ушей бдительных соседей. Она была настоящим трудоголиком, жить без работы не могла и к моей великой радости «заразила этим недугом» меня. Дела ей хватало, но не доставало живого профессионального общения. И вот когда мы уже выросли, в том возрасте, когда большинство отдыхает на заслуженной пенсии, мама пошла работать в Областную прокуратуру, где быстро с позиции секретаря канцелярии была повышена до старшего инспектора. Она ездила на службу с другого конца города с двумя пересадками. И это в 75 лет!
Через полвека 20-е догнали маму. В 1988 году в двадцатых числах января по Центральному телевидению анонсировали показ хроники похорон Ленина «без купюр». Мама мне сказала, даже не стараясь, как обычно, скрыть волнение: «Я их всех сегодня увижу. Николая Петровича (Горбунова), Алексея Ивановича (Рыкова), Николая Ивановича (Бухарина) …» Поздно вечером, вернувшись домой с работы, я нашла маму у невыключенного телевизора на полу, сражённую инсультом. И даже когда она немного восстановилась, лишённая речи, свободного движения, жить она не хотела и угасла в 84 года, пережив отца на двадцать лет.
Итак, не по своему желанию мама заняла позицию главы семьи. Она воспитывала нас строго, даже сурово, совсем нее так, как наших сверстников в большинстве академических семей. Слов «хочу» было не в ходу, зато «должна» звучало постоянно. И по отношению к нам, детям, у мамы главным было долженствование, ответственность – этим всё определялось, даже её личная жизнь, принесённая нам в жертву. Была приходящая домашняя работница, но у каждой из нас был свой круг обязанностей. И собственное бельишко мы с сестрой стирали сами. Так что я не чураюсь никакой работы по хозяйству. Привыкла рассчитывать только на себя.
Нас с сестрой мама не отдала в детский сад. Только один раз отправила сестру и меня в пионерский лагерь Академии наук в Поречье. Позднее она мне рассказывала: «Я приехала в родительский день, и нас, взрослых, повели на выступление лагерного хора, где я увидела тебя в казённой не по росту форме, вдохновенно поющей «Песню о Сталине». Мне стало страшно». После этого она каждое лето снимала дачу. Как могла, старалась оградить нас от контактов с социумом, но наступало время идти в школу, и это особое социальное пространство, эта роевая жизнь захватила меня. Дружеские привязанности, коллективный досуг, политическая активность в пионерах и комсомоле – как всё это было притягательно для меня, живой, неравнодушной.
Нас никогда не водили на государственные ёлки. Мы не ходили в цирк. В качестве особой награды нечасто бывали в театре. Не было привычки ходить в кино, неважно, на что, а только на определённые, тщательно выбираемые фильмы. Зато мы очень много читали, постоянно слушали радио (сначала чёрную тарелку, позднее приёмник). Когда у нас появился катушечный магнитофон, мы без конца крутили Вертинского и Окуджаву. В нашем доме царил культ Пушкина, мною принятый у мамы, которая чтила в нём не только гениального поэта, но и гениальную личность, гармоничную и свободную.
Мы жили в большой перенаселённой коммунальной квартире, но наши две комнаты были отдельной зоной: с вещами из бабушкиного дома, книгами, старинной посудой. И даже день приёма в пионеры мама «пометила» для нас красотой – подарила фарфоровые тарелочки, разрисованные «под XVIII век». Можно сказать, мы росли в эстетической нише, организованной очень аскетично, чтобы ничего лишнего – ни вещей, ни одежды, ни разговоров, ни бесконечных развлечений и удовольствий. И потому всё особенно ценилось и помнилось: и выход в театр, и новое платье, и традиционное вечернее чаепитие. Пожалуй, только две темы были табуированы мамой в нашем семейном общении – политика и деньги. Деньги проходили по разряду «низких материй», их не любили считать не только в чужих, но и в собственных карманах. Двоемыслие, привычка ко лжи, неизбежные, когда разговор касался политики на людях, заставляли и дома его избегать. Только теперь я понимаю, каким умным, ответственным воспитателем была наша мать, сумевшая защитить нас от советизации.
Она не навязывала нам выбор жизненного пути, когда подошло время. Сестра, увлечённая педагогикой, работала в детском доме под Москвой, в Томилино. Ей, с тяжёлой формой порока сердца, были вредны и дальняя дорога, и напряжённая работа. Я, окончив девятый класс, заявила, что «не хочу больше тратить время жизни на школу», ухожу учиться «в вечёрку» и работать». Мечтая, как отец, стать нейрохирургом, поступила в Нейрохирургический институт имени Бурденко лаборанткой. Когда позднее выяснилось, что у меня болезнь ног, которая не позволит «стоять на операциях», это была настоящая драма. Я порвала с медициной и «с горя» пошла во ВГИК. Мама только вздыхала, но не вмешивалась, сама ценя самостоятельность и свободу как важнейшие начала жизни своей и своих детей. Возможность распоряжаться своей женской и человеческой судьбой, когда не могут насильно выдать замуж (как её несчастную мать), навязывать образ жизни, была для неё главным, если не единственным завоеванием революции.
Мама как человек 20-х годов была всё-таки носителем консервативного начала в образе мыслей, поступках, вкусах, и от действительности, в которой существовала, её защищало умение создать сферу такого личностного бытия, где она сама устанавливала свои законы и правила.
Отец как человек 20-х годов был революционером, преобразователем, воителем, строителем бытия социального, и от действительности, в которой он существовал, его защитили талант, жажда познания и созидания. Вот такие полярные модели жизни, которые условно можно обозначить как консервативную и революционную.
В молодости я выбрала революционную. С годами приходило разочарование, и я всё более осознанно склонялась к модели консервативной.
Если бы все те, кто жил и сегодня продолжают жить идеей усовершенствования мира через революцию, знали, что буквально означает это слово. Термин, пришедший в социальную сферу из астрономии,– «полный поворот планеты с возвратом в исходную точку». Вот почему все революции бессмысленны и самоубийственны. Любой из них свойственны утопическое мироощущение, тоталитарная психология, аморализм под видом новой морали, ненависть, мстительность, жестокость, бесчеловечность, большая кровь. И всё для того, чтобы «вернуться в исходную точку»?!
Мои бабушка и дед. Сергушевы
Дед Федор Арсеньевич со своими дочерьми Еленой и Валентиной
Анна Сергушева
Мама и отец. Дача на станции «Отдых»
Мама и отец
Отец в лаборатории
Мама Елена Федоровна Сергушева и отец Николай Иванович Гращенков. По пути «на холеру»
Отец на операции
Отец
Моя мама
Мама на Тверском бульваре
Двоюродный брат Николай Трофимов – красноармеец
Двоюродный брат Иван Трофимов – ювелир