Антиномия натуры и культуры. Два типа афоризмов

«Афоризмы, извлеченные из сочинений Лоренсо Грасиана инфансона» , – подзаголовок «Карманного оракула». – это действительно сентенции Бальтасара Грасиана, порой «извлеченные» из трех предыдущих трактатов («Герой», «Политик» и «Благоразумный»), чаще вариации на их темы. – а не авторский прием, как может заподозрить читатель, не мистификация, наподобие «инфансона» Лоренсо. впрочем, тоже не выдуманного кузена, а потому и однофамильца, под именем которого действительно выходили в свет прежние сочинения Бальтасара. Сущая правда и явный (для осведомленного читателя, для друзей) вымысел переходят в псевдониме, играя, друг в друга. После антологии лирики «изощренного ума» из чужих стихов – антология дидактики из собственных мыслей, некий житейский «подручный советник» для Благоразумного, изощренного в делах, для всякого желающего стать «личностью», способного ею стать. В первой публикации «Карманного оракула» (1647), изданного в «карманном» миниатюрном формате (12 X 4 см), «играет» сама типографская форма Ассоциативный (метафорически «остроумный»), консептистски игровой нюанс, который, правда, вряд ли доходит до читателя XX в., есть уже и в первом слове подзаголовка, в жанровом обозначении «афоризмы». У современного Грасиану читателя этот термин, в отличие от традиционных своих синонимов («изречения», «сентенции», «максимы» и т. д.), еще ассоциировался со знаменитыми «Афоризмами» Гиппократа, терапевтическими и гигиеническими предписаниями. Автор «афоризмов» испанских намерен выступить в роли врача морального. Ибо в своих нравах (лат. mores) современное общество уже достигло стадии «кризисной» (ниже, при разборе «Критикона», мы увидим, что и этому термину, некогда медицинскому, Грасиан придал более широкое – моральное и социальное – значение), той стадии, когда впервые выясняется, обнаруживается природа патологического процесса и уже возможно вмешательство врача: стадия зрелости.

И уже в первом афоризме, в его заголовке («Все уже достигло зрелости, и более всего – личность») подхватывается ассоциативный ход, продолжается морально-терапевтическая метафора: заголовок начального афоризма – как бы эпиграф ко всей книге. А стало быть, в «тексте» афоризма, в комментарии к заголовку («Нынче от одного мудреца больше требуется, чем в древности от семерых») число семь – не синоним для слова «много», как обычно в древней патриархальной мудрости народных поговорок на разных языках , а вполне конкретный консептистский намек: «семь мудрецов древности», каждому из которых приписывается одно любимое изречение, для него как бы вся мудрость житейская в одной истине. Основной контраст здесь поэтому – между зрелым «нынче» и «древностью» еще незрелого общества. Второй афоризм затем – с предельной, подобающей «оракулу» лапидарностью, достойной древних изречений, – формулирует кризисное существо «зрелости» в двух словах: «Натура и культура – два стержня, на коих красуются все достоинства».

В этом противопоставлении – вкратце все барочное мировоззрение зрелой мысли Б. Грасиана: «хенио» (genio), «натура», то, что Природой дано «человеку от рождения», особые его силы, способности, возможности как особи, – и «инхенио» (ingenio), «изощренность» ума, изобретательность, то, что еще надо культивировать, развивать в себе, чему научается человек, сам формируя себя как личность. Ибо, как вскоре разъяснит афоризм 6-й, озаглавленный «Зрелость человека»: «Зрелыми не рождаются, но, изо дня в день совершенствуя свою мысль, изощряясь в своем деле, человек достигает высшей зрелости».

Антитеза эта пронизывает все позднее творчество Б. Грасиана. В «Благоразумном», трактате, предшествовавшем «Оракулу», 1-я глава названа «Genio е ingenio». В последовавшем за «Оракулом» «Критиконе» два героя, юный Андренио (греч. ??????; – «муж») и пожилой Критило (от греч. ?????? – «решение»), его умудренный опытом отец, – это путешествующие по Жизни Хенио и Инхенио. Оба первоначала – пока в еще скрытом от читателя виде – уже наметились в тексте первого афоризма: «мудрость» как дар природы человеку во все времена, в том числе и в «древности», – и «искусство обхождения», особая мудрость, настоятельно требуемая «нынче». Отчетливее контраст проступает в афоризме 2-м («дарование» и «образование»): «невежда» ошибается в «выборе занятия», для чего требуется инхенио. В дальнейшем эта антитеза в синонимах или вариациях нередко выносится в заголовки афоризмов: «Мудрость и доблесть – основа величия» (4) , «Счастье и слава» (10), «Природа и искусство, материал и творение» (12), «Сущность и манера» (14), «Прилежание и одаренность» (18), «Решительный и рассудительный» (53), «Быть благоразумно отважным» (54), «Сущность и наружность» (99), «Делать дело – и показывать дело» (130), «Знать свои страстишки» (161), «Действовать не по норову, а по здравомыслию» (218) и др.

Мыслитель Грасиан знает, что оба члена антиномии, натура и культура, равновелики по значению, отмечая это с самого начала, «одно без другого – полдела» (2), часто напоминая, что «разум и сила – глаза и руки»; «для невежды мир – потемки», а «без доблести мудрость бесплодна» (4). Но прагматик моралист акцентирует в «Оракуле» второе начало; в двучленном ключе к морали Грасиана ударение, как правило, на втором члене. Ведь даже мудрость (как способность), а тем паче другие таланты, природные силы – это случайный, никем не заслуженный дар (Натуры), тут никто тебе не поможет; тогда как знания, понимание (мудрость как сознательность) приобретаются, это зависит от тебя – тут-то тебе пригодится советник, «оракул» (Культуры). Разумеется, если ты не намерен «закопать свой талант» и если не ошибаешься насчет своего «призвания» и «места в жизни». Поэтому в заголовках большинства афоризмов часто слышен только голос Инхенио: «Действовать скрытно» (3), «Пусть в тебе нуждаются» (5), «Избегать побед над вышестоящим» (7), «Хвала проницательному» (25), «Человек рассудительный и приметливый» (49), «Человек с разбором» (51), «Изощренный вкус» (65) и т. д. И этот голос слышен даже в заголовках поздних книг Грасиана: «Благоразумный», «Остроумие, или Искусство изощренного ума», «Карманный оракул, или Наука благоразумия», «Критикой». Приоритет в любом деле отдается сознательности инхенио, которому мощная, но наивная натура (хенио) повинуется, как руки глазам, как лошадь всаднику. Хотя без натуральной мощи даже изощренная культурой мудрость бессильна, бесплодна. (Молодой Грасиан к такому решению антиномии еще не пришел. Его первое произведение «Герой» – апология природной одаренности. А в заключительной главе эстетического трактата «изощренность ума» провозглашается природным и наиболее великим талантом: «Природа похитила у рассудка все то, чем одарила талант». «Всякому великому таланту присуща крупица безумия. Он творит и имеет успех, сам себя не понимая»).

В этом акценте для концепции всякого развития, и персонального, и социального, Б. Грасиан принадлежит своему веку, а в подчеркнутой напряженности решения («кризисности»), в барочно дисгармоничных, парадоксально изощренных оттенках своей трактовки всякой зрелости – по преимуществу своей стране, Испании. Для теории, как и для официальной практики абсолютистского XVII в (при всем разнообразии национальных вариантов), для «цивилизующего» пафоса его мысли – будь то политика Гоббса (старшего современника Грасиана в Англии) или поэтика Буало (младшего его современника во Франции) – характерна та же антиномия мощной талантами, одаренной задатками, но самой по себе слепой, даже губительной, стихийной «натуры» (хенио) – и в ограничениях, абсолютистских регламентах спасительной, лишь благодаря искусству управления рассудительной, проницательной «культуры» (инхенио). «Поэтическое искусство» Буало – тот же «Карманный оракул», свод правил (в потомстве ставших афоризмами) – для талантами одаренного поэта, буде тот пожелает достичь в своем деле мастерства, зрелости, «культуры».

Как антиномия, контраст натуры и культуры явился реакцией на пресловутое «открытие природы и человека» в предыдущую эпоху, в гуманизме Возрождения, идеализирующем стихийно свободное развитие (вспомним девиз Телемского аббатства Рабле «Делай что хочешь»): для мысли Ренессанса природа и разум еще не антиномичны, все естественное развивается само по себе разумно. Такой взгляд представляется ведущей мысли эпохи барокко и классицизма – далеко не без оснований! – фантастической, утопической точкой зрения, неопытностью беспечной юности. Суверенная роль патронирующего разума над страстями, авторитет культуры для натуры – всем очевидная аксиома в обиходном словоупотреблении «цивилизованного» человека эпохи абсолютизма, – вплоть до середины XVIII столетия. И только с новым подъемом освободительных сил, с эпохи сентиментализма и преромантизма, вместе с выступлением Руссо, с его апологией естественной природы в противовес искусственности современной культуры, с его критикой абсолютистской «цивилизованности», достаточно зрелой, но именно поэтому фальшивой и несчастной, – возрождается давняя антиномия, даже с большей остротой, но с противоположным, чем у Грасиана и его современников, акцентом. Последователи Руссо в Германии во главе с молодым Гете горделиво называют себя «бурными гениями», отвергая во всяком творческом процессе суверенитет рассудка, признавая лишь за натурой, за природной «оригинальной» одаренностью, за самостоятельной творческой личностью решающую роль в развитии подлинной здоровой культуры – вслед за Эдвардом Юнгом в Англии, автором знаменитого «Рассуждения об оригинальном творчестве» (1759). В этом значении – как высшая оценка творческой личности – понятие «гений» перешло к потомству, после того как двухвековая антиномия потеряла столь характерную для ее первооткрывателей остроту

Мы поймем резоны концепции «Оракула», странный для позднейшего читателя акцент на «искусстве», а не на врожденных талантах, не на «гении», если зададим себе вопрос: к кому в первую очередь обращается Бальтасар Грасиан, кто же – по своему положению в обществе и цели в жизни – читатель его афоризмов? В социальной структуре абсолютизма XVII в., иерархической по преимуществу, в частности в Испании, все определяется местом, ступенью на официальной лестнице – лишь там и могут проявиться, обнаружиться и реализоваться таящиеся в натуре природные дарования, личные призвания. Иерархическое «место» даже часто выносится по смыслу в заголовок: «Пусть в тебе нуждаются» (5); «Избегать побед над вышестоящим» (7); «Иметь разумных помощников» (15): «О прирожденной властности» (42): «К каждому подбирать отмычку. В этом искусство управлять людьми» (26): «Быть разборчивым в слугах» (62); «Не входить в тайны вышестоящих» (237) и т. д. Грасиановский человек – это прежде всего «начальник», либо его «помощник», «советник» (что в конечном счете – одно и то же), а более конкретно – «придворный» как модель «культурного человека» для всякого подвизающегося на поприще культуры – писателя, художника, ученого, мореплавателя: при абсолютизме никому из них не обойтись без покровительства свыше, без пожалованного «места». И будь ты хоть Колумб, без августейшего доверия «католической четы», без монаршего назначения главой экспедиции, не открыть тебе Нового Света. Решает «место», а его надо завоевать – с помощью «искусства», «инхенио».

«Природа бросает нас на произвол судьбы – прибегнем же к искусству» (12). Грасиановский человек вступает в жизнь, как игрок приступает к азартной игре. Его карты – это случайные, отнюдь не заслуженные им дары Фортуны, от него зависит только игра, ходы, выбор карты: понять положение, внять голосу Жизни – в ситуации и в нем самом, в игроке, – постичь зов Жизни, «призвание» (2). Отсюда стилистически – пристрастие Грасиана к терминам «игры» (jugar): «От игры в открытую – ни корысти, ни радости» (3); противники «по двум ходам разгадают всю игру… Опытный игрок не сделает того хода, которого ждет… противник» (17): «Первое правило в игре – вовремя снести карту: младшая карта той масти, что сейчас в козырях, больше старшей прежнего козыря» (31); надо уметь «вовремя прекратить удачную игру» (38), «сходить пешкой остроты» (79), «не стать шестеркой» (85), «играть пренебрежением» (205); «не выкладывай с первого хода всю наличность» (95), «зрители видят больше, нежели игрок» (287) и др. Карта (хенио) определяет, искусство (инхенио) решает.

Афоризмы «Оракула» – советы в этой житейской игре. Они двоякого рода. Одни, экстравертные. напоминают о партнерах (и «зрителях») – о соперниках, завистниках, «черни». Другие, интровертные – обращены к самому игроку, к контролю над собственной натурой. «Жизнь человека – борьба с кознями человека» (13). Ведь в настоящей игре, в «зрелом» (цивилизованном, культурном) обществе, у партнера тоже свой «инхенио», свое «искусство» – глупее нет, чем считать всех глупее себя. У каждого свои «замыслы», «умыслы» – любимые слова Грасиана: «Действовать, исходя из умысла, то второго, то первого…» (13); в игре надо «менять приемы», дабы не позволить противнику «разгадать… замысел» (17); «Злой умысел высматривает брешь, куда бы проникнуть» (145); «и, ежели у тебя нет ключа к умыслам…» (193). «…казниться будешь век. Умысел недруга готовит., соблазны благоразумию» (207); полезно «умело противоречить», тогда «выманишь из глубин самые заветные тайны и, мягко ведя за узду, направишь их на язык – а там и в сети, расставленные твоим лукавым умыслом» (213); да еще надо «быть начеку с теми, у кого на уме второй умысел» (215) и т. д.

Первое правило в цивилизованной игре поэтому – «скрытность»: уже с заголовка 3-го афоризма как развитие предыдущего о «хенио и инхенио». «Действовать скрытно» – даже правило священное: «в образе действий подражай божественному», от людей скрытому, «дабы всегда привлекать к себе напряженное внимание» (3) . Этим гарантируется возвышенная «непроницаемость духа» (94). Но это означает и напряженное недоверие к людям, в частности – к чужой откровенности, возможно, умышленной, коварно игровой: «Не всему верить… Слух – черный ход для правды и парадный для лжи» (80) . Чужая душа – потемки, и надо «к каждому подбирать отмычку», его ключик, «у каждого своя страстишка» (26). в том числе у тебя самого, и поэтому надо «скрывать больное место» (145). Вообще настоящая игра, жизненная игра – игра тайная, искусство «метать и отражать тайные стрелы»: ими «проверяются намерения» партнера (37), также тайные.

Немало советов отличаются замысловатой «изощренностью» в искусстве оставаться божественно «непроницаемым». Рекомендуется, например, «не начинать с возбуждения чрезмерных надежд», ведь окружающим «воображать желаемое легко», от тебя тогда больше ждут, а надежды далеко не всегда сбываются – «действительности не угнаться за воображением». Куда вернее сначала «возбудить интерес… предоставить некий кредит, не выкладывая, однако, всю наличность»… «Но для дурного такое правило не годится – тут преувеличение даже полезно: все… теперь находят сносным то, что прежде казалось ужасным» (19) Или хитроумные советы «начинать на чужой лад. чтобы закончить на свой» (144); «За легкое дело берись, как за трудное, а за трудное – как за легкое» (204); «Оказывать заранее как услугу то, что потом будет выглядеть как награда» (236) и т. п. Распорядителю, власть имущему, «Оракул» сообщает, что иногда даже полезно «дозволять себе мелкие небрежности… ты как бы бросаешь быку зависти плащ – во спасение бессмертия» (83). А советнику дается не менее тонкий, совет: куда важнее «наводить на мысль… чем приводить на память» (68), но при этом надо помнить, что «их превосходительствам угодна помощь, но не превосходство?. (7).

Другого рода наставления имеют, как сказано, своим предметом натуру самого hi рока и проповедуют самоконтроль Их не меньше, чем афоризмов первого рода. «Господство над своими страстями – свойство высшего величия духа» (8); «Управлять своим воображением», этим злополучным «домашним палачом глупцов» (24); «Никогда не раздражаться» (52); «Не поддаваться пошлой переменчивости настроения» (69): «Не быть неровным, избегать самодурства – и природного и напускного» (71) и т. д. Чувства, страсти на свой лад также играют и, выйдя из повиновения, обыгрывают самого игрока, как в жизненной игре соперники, партнеры, – если не хватило проницательности. И афоризм 227-й предписывает: «Не поддаваться первому впечатлению. Иные вступают с первым впечатлением в законный брак», впечатления «последующие для них – любовницы, а так как вперед всегда выскочит ложь, то для правды уже нет места».

Но и недоверчивость – к людям, к собственным чувствам – надо всячески скрывать. Высшая степень в искусстве скрытности – когда скрыто само искусство: «Величайшая хитрость – скрывать хитрость, ибо ее приравнивают к лживости» (219) Достигается же такая совершенная степень – упражнениями, привычкой, благодаря которой искусство (культура) входит в натуру, становится «второй натурой», как, вслед за древними, называет привычку Паскаль, современник Грасиана.

Но это – исход идеальный для антиномии хенио и инхенио…

Афоризмы «Оракула» и «Максимы» Ларошфуко

Своеобразие «Карманного оракула» выступит рельефнее при сравнении с современными ему образцами в жанре афоризма. И прежде всего – с «Максимами и моральными размышлениями» (1665) Ларошфуко, наиболее знаменитого афоризматика XVII в.

Для такого сравнения достаточно оснований, в том числе и внешних. В годы создания «Максим» герцог Ларошфуко был частым посетителем известного салона мадам де Сабле, где культивировался жанр моральных сентенций Сама Мадлен де Сабле, великая почитательница Грасиана, издала сборник собственных «максим», в которых нередко просто пересказывает афоризмы «Оракула» И хотя первый французский перевод «Карманного оракула» вышел в свет только в 1684 г… уже после смерти и Грасиана и Ларошфуко, многие мысли испанского моралиста были, несомненно, известны – с уст хозяйки салона или ее образованных гостей – французскому герцогу и вдохновляли его: близость, порой дословная, многих «максим» соответственным афоризмам Грасиана вполне очевидна и в критике давно прослежена.

Роднит обоих моралистов – что бросается в глаза современному читателю – их чисто антропологический подход к человеку: оба исходят из «человеческой натуры» как константы, в своем существе одной и той же, при всех различиях среды национальной и культурной, различиях внешних, не коренных. Такое, восходящее к античности, понимание человеческой «природы» не изменилось в принципе и после «открытия человека» в эпоху Возрождения и только обострилось вместе с торжеством в XVII – XVIII вв. рационализма, его математически генерализирующего метода. В научном изучении, как и в художественном изображении человека, а значит, и в моральном наставлении, правда, нередко порицалась чрезмерная модернизация прошлого как невежество или – у «прециозных» романистов – безвкусица. Но когда Буало требует в «Поэтическом искусстве» от поэта верности «нравам лет и стран», то лишь для правдоподобия поэтического вымысла, а не во имя высшей неизменной правды. Само тяготение классицизма к сюжетам далеких лет и стран, правомочность художественного освещения современной жизни в условных – античных или восточных – сюжетах, как бы вытекали из этой, само собой разумеющейся, константы человеческой природы. И только с теоретического переворота эпохи романтизма, с «открытия истории» в. конце XVIII – начале XIX в., с проникновения историзма как универсального принципа в философию, науку и искусство – прежний постулат неизменности человеческой природы предстает в своей отвлеченности, бесплодности, и осмеивается в известном стихотворении Г Гейне «Вопросы» (с заключением: «И дурак ожидает ответа»). Выдвинутое романтиками требование «исторического колорита» коренным образом отличается от классицистского «правдоподобия» лет и стран и означало новое – впервые глубоко историческое – понимание самого существа человека. То было не только философское, научное, но и воистину «поэтическое» (в греческом изначальном значении этого слова: «творческое») «открытие истории», в ходе которой творится сама натура человека – вместе с историческими условиями его жизни, его судьбой. Что, разумеется, не снимает известной правомерности антропологического «сущностного» подхода, который даже возрождается в психологии и философии первой половины XX в.

Для моралистов-«человековедов», для Грасиана и Ларошфуко, как и для драматургов испанского барокко и французского классицизма, классической моделью «человеческой натуры», разумеется, служит человек современный, «культурный» – человек абсолютистской культуры. Ибо на более зрелой, на современной стадии своего развития, натура, со всеми своими свойствами и пороками, выступает в более изощренной, а потому-то культурою искусно прикрытой, «цивилизованной» форме. Если oб этой зрелости Грасиан напоминает читателю уже в 1-ом афоризме своего «Оракула», а Лабрюйер («Характеры или нравы этого века», 1688) выносит «век» даже в заголовок книги, то более законченный рационалист Ларошфуко полагает такое уточнение излишним, само собой разумеющимся; в «Максимах», как правило, нет оговорки «нынче». И в этом рационалистически увековечивающем освещении психологии современного человека, в оценке ее как нормы «человеческой природы» вообще, моралисты XVII в. сами, не только их модель, принадлежат «цивилизованному» своему веку.

Исторически, но в другом смысле, автора «Афоризмов» с автором «Максим» роднит и чисто светский (мирской) характер их морали – в аргументации, цели и стиле нравственных сентенций. Живя в католических странах, в век католической реакции, оба они – испанский иезуит, в личном благочестии которого вряд ли можно сомневаться, и француз аристократ, явный вольнодумец («либертен»), – равно свободны в морали от церковных догм. Для Грасиана, как и для Ларошфуко, секуляризация мысли в предшествующую эпоху остается прочным завоеванием человеческой культуры, вопросом интеллектуальной чести для мыслителя, хотя оба – каждый на свой лад – коренным образом пересматривают концепцию природы человека в гуманизме Возрождения: в свете нового исторического опыта, большей его зрелости. И «Карманный оракул» и «Максимы» всецело обращены к человеку светскому, к его разуму как высшему судье, к его чисто мирским целям.

С виду – но только с виду! – испанец Грасиан в этом плане менее последователен, чем Ларошфуко. Его лапидарный 251-й афоризм рекомендует читателю правило «великого учителя» (И. Лойолы): «Применять все средства человеческие, словно бы не существовало божественных, и все божественные, словно бы не существовало человеческих». Но так как «Оракул» во всех трехстах своих советах имеет дело только с «делами человеческими» (а к ним, очевидно, относится лишь первая половина сентенции), с «кесарю – кесарево», вторая, «богова», половина «правила» остается по сути риторическим закруглением фразы. Как и полностью неожиданный заключительный 300-й афоризм: «Одно слово: святость. Этим все сказано», – менее всего заключающий все предыдущие… Видно, это та «мелкая небрежность», которая – страха ради иудейска – рекомендуется в 83-м афоризме: «быку зависти плащ – во спасение бессмертия».

Тем разительнее на фоне общности исторической «натуры» и культуры выступают различия – вплоть до противоположности – обоих моралистов, своеобразие «инхенио» каждого.

Различие обозначается с самого начала. «Максимам» предпослан эпиграф, некая магистральная сверхмаксима: «Наши добродетели – это чаще всего искусно переряженные пороки» – пять сотен изречений иллюстрируют, доказывают эту теорему. Единственная цель Ларошфуко – разоблачить маскарад («цивилизованной») морали, обнажить натуру, прикрытую нарядами культуры, благодаря уловкам «искусства». Desengafоar («раскрыть обман», «разочаровать») – это любимое слово также в языке Грасиана, но как необходимое условие жизненной «игры», как средство (для дела), а не как цель: 1-ый афоризм Грасиана, тоже своего рода эпиграф, поэтому и объясняет, почему «нынче» неотложно «требуется больше искусства». Ларошфуко – критик, «философ» (во Франции эти два слова станут в XVIII в. синонимами), Грасиан – прагматик, советник. Еще «Герой», первый его трактат, был задуман как «ручное зеркало» (espejo manual), в котором Герой наглядно увидит себя, практически найдет себя – и самозащиту с помощью немногих полезных советов. Тем же должен стать «подручный оракул» для всякой деятельной личности.

Ларошфуко и не может и не хочет давать советы, практически полезные, «благоразумные» советы. Ведь «единственные ораторы, доводы которых всегда убедительны, – это наши страсти; «их искусство как бы рождено самой природой, а ее законы непреложны» (8). А что до проповедуемого Грасианом ^благоразумия», то ведь «ум всегда в дурачках у сердца» (102), и «философия берет верх над горестями прошлого и будущего, но горести [и страсти. – А. П.] настоящего берут верх над ней» (22) – где уж тут советовать! Да и вообще «ничего мы не раздаем с такой щедростью, как благие советы» (11Ф); «Старики потому любят давать хороший совет, что уже не могут подавать дурной пример» (93). Не мешает, пожалуй, еще подумать и о том, кто пишет «Максимы». Принц Марсильяк, герцог Франсуа VI де Ларошфуко почел бы ниже своего достоинства подвизаться в роли присяжного моралиста-наставника. Для этого хватает бойких проповедников в церкви и многоученых литераторов в печати, самоуверенных советников всякого рода, в сутане или кафтане – при дворах и в салонах. Долголетняя политическая деятельность и участие в бесславной «фронде принцев» показали герцогу, чего стоят доводы разума, когда ораторствуют (порой безмолвно!) партийные и, главное, личные страсти, – прежде всего тщеславие… Наставительным «афоризмам» герцог Ларошфуко предпочитает язвительные «максимы».

В основе всей человеческой жизни, а значит и добродетели, лежит, согласно Ларошфуко, эгоизм – сознательная форма (бессознательного у животных) инстинкта самосохранения, закона природы для всего живого. В антропологии Ларошфуко эгоизм играет, примерно, ту же роль, что «сила», «энергия» в механике и физике XVII в.: это основа всех человеческих интересов, страстей – сил, либо возбуждающих, либо тормозящих натуру. «Сколько ни сделано открытий в стране самолюбия, там еще осталось вдоволь земель неисследованных» (3), предсказывает Ларошфуко, один из великих первооткрывателей этой «страны». У человека, по Аристотелю «животного общественного» и, как известно, «разумного», эгоизм чаще всего принимает форму тщеславия – выдвинуться из всех, «показать себя» перед другим, перед всеми. Этой страсти, «общественной» по преимуществу, служит – невольно, как сами страсти, – и этот «дурачок», «простофиля» (le dupe), самодовольный ум человеческий. Он искусно рядит страсти в высокие, обществом (и самим «героем») восхваляемые «добродетели». В этом разуму часто помогают «робость» и «лень», две силы «тормозящие», в отличие от «возбуждающего» тщеславия, – а потому обычно порицаемые как «слабости», «пороки». «Добродетель никогда не ушла бы так далеко, если бы тщеславие не составило ей компании» (200); «Меж тем как робость и лень удерживают нас в пределах долга, добродетель записывает это на свой счет» (169) и т. д. С беспощадной последовательностью и бессмертным остроумием «максимы» сводят все добродетели, одну за другой, к эгоизму – в трех его лицах, одном главном, возбуждающем, и двух вспомогательных, удерживающих, которые в свою очередь меж собой тоже ловко «играют»: одно выдает себя за другое, будто бы менее постыдное, или даже за добродетель. Например, из тщеславия «мы всего охотней признаемся в лености», выдавая ее за миролюбивую добродетель «умеренности» (398).

Это значит, строго говоря, что модель человека, «цивилизованная» натура, которая является предметом исследования французского автора «Максим», не совсем та, что у испанского автора «Афоризмов», Исторически человек Ларошфуко – это уже не средневековой рыцарь, воин, не деятельный герой, стремящийся совершать боевые подвиги, но еще и не (тоже весьма деятельный) буржуа-корыстолюбец, единственная страсть которого стяжание, не аскет «первоначального накопления». «Интерес» (intйrкt), любимое слово Ларошфуко – это еще не материальный интерес, не имущественное состояние. «Мы скорее пожертвуем своим состоянием, нежели поступимся своим мнением», – язвительно замечает Ларошфуко, разоблачая своеобразный интерес «бескорыстия». «Самолюбие» (amour propre) – ключ ко всему по Ларошфуко, это еще не «проприированная любовь», не страсть собственника, не материальное, а «артистически» хитрое и «многоязычное» тщеславие: «своекорыстие говорит на всех языках и разыгрывает любые роли – даже роль бескорыстия» (39). «Интерес» максим – это еще не буржуазное отождествление собственной личности с личной собственностью. Человек у Ларошфуко – прежде всего тщеславный «светский человек», жаждущий светского успеха, всеобщею интереса к своей особе – со стороны равных ему по общественному кругу людей (о других он и не думает), домогающийся их поклонения, даже зависти (которой Грасиан, напротив, советует всячески избегать, не возбуждать): некий «принц (в латинском смысле слова: «первый» – среди равных) света». Причем, утолив свою жажду, удовлетворив свое тщеславие, он в упоении не прочь и «почить на лаврах».

Напротив, герой Грасиана – это человек великих, памятных и в потомстве дел, «деятельная натура». Человек иерархического строя, он должен вначале завоевать (для дела!) «место» – часто даже не в своем кругу, не всегда дарованное ему место от рождения, – да еще удержаться на нем, помнить о соперниках, недоброжелателях – сверху и снизу, – о завистниках. И не только об обычной пассивной «черни», но и о сугубо опасной активной «черной черни» (206). Он должен «всегда быть начеку» (256), вечно «обновлять свой нрав с помощью природы и искусства» (276). Его девизы: «Не имей беспечных дней» (264); «В дни благоденствия готовиться к черным дням» (113); «Чуть больше знать, чуть меньше жить» (247); «Знать главное свое достоинство» (34); «знать, чего тебе не хватает» (238); «знать основной свой недостаток» (225); «знать свои страстишки» (161). Знать, разуметь – но и «не быть чересчур разумным, лучше быть благоразумным» (239). Пошлое тщеславие только повредит делу. «Оракул» даже советует ради дела «не слишком выделяться» (223), «не быть слишком приметным» (278). И, уж конечно, «не хвалиться фортуной» (106), «не выказывать самодовольства» (107). Конечно, мнение других очень важно – надо «делать дело – и показывать дело», но – в интересах дела (130). Впрочем, и «не принижать себя до чужого понимания» (253), даже «избегать общедоступности. Особенно во вкусе… толпа глупа!» (28); «совершенное доступно немногим» (245). Всего лучше обзаводиться умными друзьями, советоваться со знатоками , «знать самому, либо слушать знающих» (176), владеть искусством беседы, «не слушать только себя» (141) – в отличие от тщеславного светского болтуна и т. д.

Различие в модели человеческой натуры, а значит, и в ориентации на своего читателя, обозначается и в стиле сентенции, ее структуре, тоне. Максима Ларошфуко по форме ближе, чем афоризм Грасиана, к идеальному афоризму в обычном смысле, она предельно сжата, немногословна, лишь в отдельных случаях переходит в краткое рассуждение, чаще это одна короткая, благодаря остроумию легко запоминаемая фраза. С виду максима поэтому только высказывает, а не доказывает – стоит ли доказывать тщеславному его тщеславие? Истинность максимы он отнесет на счет других, «большинства» (нередкая – ради «точности», либо из любезности – оговорка у Ларошфуко), но оценит пикантное остроумие «светской злости» и не преминет в салонах при случае «возбудить улыбку дам» огнем острот знаменитого остроумца Ларошфуко, заодно щегольнув и памятью и ученостью – но без «педантизма». И только человек подлинно порядочный (допускаемое максимами редкое исключение из правила), проницательный, оценит прикрытую светским остроумием неумолимую логику максим, а главное – «сердцем» почует всю истину их горечи , всечеловечески горестный масштаб применения.

Напротив, афоризм Грасиана развернут до рассуждения: он должен убедить, чтобы пользовать. Это – памятка, а потому каждый афоризм «Оракула» имеет подчеркнутый заголовок, порой из одного-двух слов, иногда в интригующе темном стиле «оракула». – и текст, ряд замечаний, рассуждений, доказывающих, как в теореме, практичность совета; в «тексте» Грасиан считает обязательным и для себя правилом «излагать мысль ясно» (216) («светскому» читателю Ларошфуко такое «геометрическое» построение и само различие в стиле между заголовком и текстом покажутся скучным педантизмом, слишком «деловым», «нравоучительным» и некорректным – со светской точки зрения). Затем, афоризм Грасиана всегда «обращен» – к личности, к «Изощренному Уму»; впрочем, обращение это обычно скрыто в повелительном инфинитиве: «Менять приемы» (17), «Ускользать» (73). Ларошфуко же, исходящий из «страстей человеческой природы» как начала решающего, обычно предпочитает безлично универсальную форму «все», «никто» («Все жалуются на память, никто не жалуется на неспособность понять», 89), или столь же всеобщее «мы» («У всех нас достаточно сил, чтобы перенести несчастья ближнего», 19). Светский читатель оценит учтивую в самой язвительности скромность французского автора, в отличие от «некультурно» поучающего, старомодно назидательного тона испанского «Оракула».

Наконец, различие в самом остроумии – в его характере, значении, мере. Теоретик остроумия, но прагматик, Грасиан пользуется остроумием (в собственном смысле) гораздо умеренней, чем Ларошфуко. Срой совет 76-й («Не надо всегда острить. Кто вечно острит – пустой человек») он применяет и к себе как советнику. Конечно, в жизненной игре неплохо иногда «сходить пешкой остроты… – коль знаешь меру» (79)… А главное – остроумие Грасиана даже с виду не стилистическое, не блеск светских острот, а «изощренность» ума – его глубины в новых, еще неведомых важных путях, в новаторских открытиях. Тон афоризма всегда серьезный; часто торжественный, эмфатичный: речь идет о «нынче» жизненно важном. Для зрелого классицизма второй половины XVII в., для светских норм общительного французского вкуса это уже «напыщенная», претенциозная «испанская важность» – она как манера и несносна и смешна. Зато французская светская страсть вечно острить над всем и вся – это – в глазах испанцев, а позже и других иностранцев – легкомысленное «тщеславие французского ума». Но у Ларошфуко, у которого остроумие в стиле не только вынесено, но и строго, логически выдержано почти во всех максимах, систематически выведено из единого начала при анализе всех страстей и добродетелей, и только с виду вменено как бы в единственную их цель, остроумие стало по сути подлинной аргументацией, глубокой и трудно оспоримой. В этой универсальности, в строгой последовательности, с какой тщеславие обнаружено в основе всей человеческой натуры как некий «закон природы», остроумие Ларошфуко на свой лад тоже лично «обращено», убийственно обращено к самому тщеславцу – «цивилизованному» светскому уму. Остроумие максим тем самым не менее серьезно, чем «изощренность» испанских афоризмов, – и только «искусно скрывается» за светски иронической изящной формой.

И тут мы уже переходим от стиля к различию в логике испанца и младшего его современника во Франции, к методу мышления у каждого, характеру целого, внутренней связи между сентенциями. Ларошфуко – законченный рационалист, строгий логик, аналитик – воистину замечательный национальный образец «французского ума». Все вытекает из единственного принципа, из одного постулата, все максимы поддерживают друг друга, а тем самым – как обычно в формальной логике рационализма – хочешь не хочешь, подтверждают исходный постулат. Советы «Оракула», напротив, то и дело противоречат один другому – нередко на одной и той же странице: их парадоксальная антиномичность автором даже сознательно («изощренно») вынесена. Пять афоризмов подряд (53 – 57), например, трактуют столь важный для деятельного ума вопрос: что важнее – быстрота перехода от замысла к деянию (решительность, отвага, доблесть) или, напротив, осторожность (благоразумие). Афоризм 54-й как будто решает в пользу доблести, «хенио» («Мертвого льва даже зайцы лягают», «С доблестью не шутят» и т. д.), но афоризм 5›й озаглавлен «Человек, умеющий ждать», – акцент на благоразумии – и напоминает об испанской поговорке «Время да я – на любого врага». Афоризм 56-й («Быстрота в решениях») опять поет «хвалу быстрым». Тогда как 57-й («Надежнее обдумывающие») трезво учит: «Сделано хорошо – значит, достаточно быстро»… Но еще афоризм 53-й («Решительный и рассудительный»), сама постановка вопроса, выносит антиномичность в заголовок – с двусмысленно синтетическим выводом: «Августейший девиз – торопись не спеша».

Теоретик Ларошфуко – до конца монист, цель «Максим» всецело антропологичная, чисто познавательная. А что до практической ценности, немалое дело, если хоть знаешь действительную цену своим делам, знаешь, кто ты таков, – и суть твоей натуры определена одним, не очень лестным, словом… Грасиан же как бы предпочитает – пользуясь термином новейшей физики – дуалистический «принцип дополнительности», с иным, чем в рационалистическом монизме, критерием глубины мысли («Глубокое утверждение должно обладать тем свойством, что противоположное утверждение также является глубоким», – Нильс Бор). Лицо духовное и профессор философии, автор «Оракула», конечно, знает о кардинале и философе XV в. Николае Кузанском, о его принципе «совмещения противоположностей» (coincidentia oppositorum), этой трансцендентно высшей «логике бога»; своему «изощренному» мастеру больших дел он часто советует подражать Первому Мастеру, по образу и подобию коего дух человеческий создан. Ибо – и это весьма древняя, извечная истина практической мудрости – «всякое деле о двух концах». И в этом-то суть. (Хотя акцент, как уже отмечено, чаще у Грасиана на «благоразумном», «культурном» конце).

Испанский афоризм-совет тем самым отличается сугубой напряженностью – в самой ситуации и в выходе из нее! – которой нет в изящной иронии французской максимы. Напряженность вытекает из признания дисгармоничности бытия и духа, из того барочно сознательного «внутреннего разлада» и в этике и в эстетике, который производит – еще в XVII в. – такое тягостное впечатление на художников и теоретиков французского классицизма и оценивается ими как некая нарочитая «неправильность» (например, в архитектурных пропорциях), причудливость, «искусственность» барочного искусства. Начиная со 2-го афоризма совмещение трудно совместимого возводится «Оракулом» в неумолимый закон: во всем требуются «два стержня»… «Одно без другого – полдела», никакое не дело. Надо ценить дружбу – но и не доверять дружбе: «смотри на сегодняшних друзей как на завтрашних недругов, причем злейших» (217). И надо не только не доверять – но и всячески скрывать, никак не показывать свое недоверие и т. д. Афоризм 4-й напоминает: «Мудрость и доблесть – основа величия. Бессмертные, они даруют бессмертие…» Сама История в классический период испанской культуры как бы подсказывала Испании эту напряженность нормы – и в этом ее национальная характерность. Доблести («хенио») испанцу, испанскому солдату, начиная с эпохи Реконкисты, как и испанским конкистадорам эпохи открытия Нового Света, что и говорить, всегда хватало. Не хватало – ив XVI, и в XVII вв и позже – «мудрости» («инхенио») . Чем и объясняется явная дидактика и оттенок отвлеченности грасиановского «инхенио» при всей жизненной его неотложности для культуры Испании XVII в. – что так остро сознавали проницательные умы в Испании, в том числе Грасиан! Насколько испанская модель «Оракула» («Благоразумный») уступает по колориту, по масштабу (всеевропейскому, всечеловеческому), по реализму – французской модели «Максим», «Тщеславному»!

Различие морали Грасиана и Ларошфуко (а также и отношения каждого моралиста к объекту своей морали, к своему читателю) разительнее всего выступает даже не там, где они явно расходятся, а там, где как будто говорят буквально одно и то же, но тональность мысли, а значит, и ее смысл, пафос – противоположны: один проповедует, советует – как раз то, что другой обличает, разоблачает «Скрытность», которую в разных видах рекомендуют испанские «афоризмы», уловки, которые требуются игроку, дабы сбить с точку партнера, разгадать, разоблачить чужие уловки, – это (уже с эпиграфа) основная тема также французских максим, но у француза это как бы разгримирование маскарада «добродетелей» Например, максима 245-я («Высшая ловкость состоит в том, чтобы искусно скрыть свою ловкость») как будто переписана с одной фразы из «текста афоризма 219-го («Величайшая хитрость – скрывать хитрость»), но у Ларошфуко это язвительная констатация, а у Грасиана рекомендация – с предостерегающим заголовком: «Не слыть человеком с хитрецой – хоть ныне без нее не проживешь»; «Слыви лучше осторожным, нежели хитрым. Будь с виду простодушен, но не простоват» и т. д. Один острее (и однозначнее) в анализе, другой осторожнее (и сложнее) в совете. Оба приходят, как уже сказано, к desengafio («разочарованию», «снятию чар») – в форме множественного числа это испанское слово означает также «опыт горестный». В конечной оценке человеческой натуры критик непримиримый, а потому ум «разочарованный», автор «Максим» и впрямь максималист; его жестокая ирония только прикрывает глубокую и безнадежную горечь. На другой лад требовательный, но не столь строгий к человеческой природе, терапевтическим «афоризматик» Грасиан предпочитает роль сострадательного врача, «входящего в положение» больного, в его горе: врача, всегда уповающего – и обнадеживающего.

По сути оба моралиста созерцают одну и ту же «цивилизованную», «культивированную» натуру, но взгляд, направление взгляда у них противоположны. Один сводит нас вниз, уводит от плодов древа («добродетелей») – к низменным, спрятавшимся корням, тщеславным страстям; другой возводит, возносит нас вверх, указывает путь к достойным плодам – каковы бы ни были корни…

Тем самым (а заодно и в ответ на простодушный вопрос: кто же более прав г*) не только мораль автора «Оракула», но обе моральные концепции XVII в. – оба подхода к «человеческой натуре» – объективно (исторически – и антропологически) относятся в своей истине друг к другу, пользуясь тем же термином новейшей физики, в духе «принципа дополнительности».

Личность – основа философии Грасисана. Понятие синдересиса

Пафос «Оракула» (и всего творчества Грасиана от «Героя» до «Крити-кона»), его антиномически двуединой концепции человека – весь в одном слове. По «объему» понятия оно уже, по «содержанию» выше, чем ключевое обличительное слово мониста Ларошфуко. Не то «одно слово», что самим I расианом указано, – но, как отмечалось выше, неубедительно – в заголовке афоризма последнего (300: «Одно слово: святость. Этим все сказано»), а то, что, как акцент, вынесено в конец заголовка первого: «Все уже достигло зрелости, и более всего – личность».

В морали Грасиана это ведущее понятие, подлинный дух его морали – и, может быть, именно поэтому не столь часто (как «благоразумие», «скрытность», «искусство», «уловки»), не столь зримо вынесенное слово. «Насколько человек глубок, настолько он личность» (48), ибо «внутри должно быть больше, чем снаружи»; «зрелости» человек достигает, «изо дня в день совершенствуя свою личность» (6); «Человек рождается дикарем… Культура создает личность – и чем ее больше, тем личность значительнее» (87) и т. д Грасиан, таким образом, явно различает между самотворимой личностью – и индивидом, индивидуальностью, природной особенностью: в личности особь выступает степенью (соединением врожденного своеобразия с достигнутой высотой) себя самой, личность – это культурой реализованная степень человека. Афоризмы указывают «кратчайший путь, чтобы стать личностью» (108). Уже в речах, «в беседе сказывается личность» (148), но прежде всего – в дедах. Ибо в деяниях сказывается все; не только ум, но и «сила духа» – «щит личности» (54).

Грасиану была бы вполне по душе концепция личности у Фихте: «Сущность Я состоит в его деятельности». Но в своем пафосе автор «Речей к немецкому народу» еще при жизни был достаточно оценен земляками, чего не скажешь о соотечественниках испанца. Их обоих – представителей «фаустовского» духа Нового времени – уже не удовлетворяет античная декларация Анаксагора: «Человек рожден для созерцания». Афоризм 232-й не одобряет тех, кто предается только «созерцанию предметов возвышенных». Ибо должен и «муж ученый быть хоть немного деловым… В наше время знание жизни – оно-то и есть истинное знание». Афоризм 202-й («Слова и дела образуют мужа совершенного») ставит «высокие дела» выше «высоких слов»: «одни люди – мудры, другие – деятельны», но «говорить легко – действовать трудно», а «деяния – сущность жизни».

В нормах этики Возрождения многое поэтому подвергается пересмотру в «Оракуле». Проповедник Грасиан уже по меньшей мере равнодушен к столь присущему гуманистам XV – XVI вв., унаследованному от античности, академическому преклонению перед красноречием. Он не одобряет как норму и пресловутый культ «универсального человека», советуя: «Не гнаться за многим, стремиться к глубине… Беда людей универсальных в том, что, желая познать все, они толком не знают ничего. Лишь глубина дает превосходство истинное, а в материях возвышенных героическое» (27); надо «Знать главное свое достоинство… Определи главный свой дар и приложи усердие» (34). «Универсальный человек», которого (не боясь показаться непоследовательным!) он иногда прославляет (например, в афоризме 93-м), тот, в ком «сошлись все достоинства», кого Натура сделала «неким сводом всего лучшего в природе», – это счастливое и редчайшее исключение, а не норма. Как правило, «средь множества достоинств одно должно главенствовать», даже «у всякого героя… есть одна особо замечательная черта»; «отличиться в скромном деле – это уже быть чем-то» (61). «Универсализм» как нормативная цель – для Грасиана плод «воображения», которое должен обуздать высокий разум.

Как бы сознавая, что идеал «всесторонней личности» коренится в природе и преимуществах еще «незрелого» общества (мало «сторон», мала степень их «зрелости»), а не века нынешнего с героем, отличающимся в чем-то одном, «изобретателем», Грасиан отдает предпочтение личности новаторской. Афоризм 63-й гласит: «Преимущество за первым… первый ход, а стало быть, перевес… Первые захватывают майорат славы… Новизною открытий мудрые снискали себе место в списке героев. Иные предпочитают быть первыми во втором ряду, нежели вторыми – в первом» (63). Афоризм 78-й прославляет «Искусство начинать», – разумеется, благоразумно, ибо «благоразумие ведет в гавань». Афоризм 198-й преподносит даже «доблестный» – на грани авантюрности – совет: «Не бояться перемены места» – ибо «есть такие народы, что желающему чего-то достигнуть… лучше уехать на чужбину. Мать-родина порой мачеха, даже для людей выдающихся… Булавка и та обрела цену, перейдя из Старого Света в Новый. Видали мы людей, в своем захолустье некогда презираемых, а ныне они – краса мира», и т. д. Оба панегирика новаторству «первых» воодушевлены – в благоразумии, как и в авантюрности, – общеевропейски-историческим пафосом. И вместе с тем оба коренятся (вплоть до стилистических реалий в приведенных афоризмах, до образов-доводов) в национально реальном, в испански-эпохальном. Мораль «Оракула» в своем пафосе новаторства еще принадлежит «героической» эпохе в истории наций Пиренейского полуострова, которые переживали романтику первооткрытий и освоения Нового Света, пеняв призвание Истории как личное свое призвание, как «преимущество первых», – не останавливаясь ни перед чем, в частности «меняя место», лишая родину ее лучших людей. Осуществляя новаторское призвание, они действовали в привычных для испанца традиционных формах рыцарски авантюрной героики.

Полно особого значения само пристрастие Грасиана (начиная с темы и заголовка его первого трактата) к слову «герой», «героический», когда речь идет о личном призвании, – вплоть до девиза: «Избирать образец героический», и «не так для подражания, как для состязания» (75). Ибо «Каждый – монарх на свой лад» (103). Конечно, в исходе дела не мала роль фортуны, но надо испытывать свою фортуну, надо действовать, чтобы достигать Это важней, нежели хранить невозмутимость духа (явный выпад по адресу рассудительного античного стоицизма! – Л. П.)… «Велико искусство – управлять Фортуной» (36).

Когда речь идет о большом («героическом») деле, о деле новаторском, чрезмерная рассудительность даже вредна, глупа. Здесь действует правило: «Не страдать недугом глупцов» (208) Ведь именно «мудрые нередко страдают недостатком благоразумия Глупцы, напротив, – избытком рассудительности. Умереть как глупец – значит, умереть от чрезмерных умствований… Одни умирают, оттого что горюют; другие живут, потому что не горюют. Итак, одни – глупцы, ибо с горя не умирают, а другие – глупцы, ибо с горя умирают…» (там же). Когда дело касается великого – а таково всегда подлинно новое дело новатора, – «Оракул» как бы забывает о «благоразумии», о существе «инхенио». «Великие начинания даже не надо обдумывать, надо взяться за дело, иначе, заметив трудность, отступишь» (204). Девиз: «Верить сердцу» (178), великому зову натуры, предвосхищает этику немецких бурных «штюрмеров» конца XVIII в., начала классического периода немецкой культуры. Ибо призвание заложено в самой натуре… (Логика «деятельных» советов «Оракула» пренебрегает в самом «благоразумии» последовательностью формальной – более эффектной, нежели эффективной). В барочной напряженности, в «совмещении противоположностей» мораль Грасиана исторически принадлежит (как и этика Возрождения, но на иной лад) эпохе, которая еще не утратила «вкус к героическому», верила в реальность героического, смутно исходила из того, что изобретатель, «новатор» нынешнего Нового («зрелого») времени – он-то и есть подлинный преемник героя мифологического и «культурного героя» фольклорного – реальный наследник дерзающего Прометея («Проницательного») и трудами великого Геракла… Культуре барокко и классицизма (а в известном смысле даже авантюрному герою «сатирического реализма» XVII в., ее критической изнанке) еще далеко до позднейшего принципиального недоверия (вплоть до «патологической идиосинкразии современного человека», по выражению одного писателя XX в.) к любой героике, заведомого недоверия к ее «реализму» – даже в чисто душевной жизни…

«Героическая» концепция призвания означает у Грасиана тем самым и некую элитарность личности (в культурном, как мы видим, не сословном смысле), вытекающую из существа личности как «степени» человека (48). Бывает даже некая «прирожденная властность» (42), «тайный источник превосходства», – ей покоряются окружающие «незаметно для самих себя»; такие личности, «львы по праву рождения», «созданы быть первыми, вершителями дел государственных» (там же). И есть также некая «симпатия меж великими мужами», «сродство сердец и характеров», «одно из чудес природы»: «герою свойственно сближаться с героями» (44)..Личности противостоит некультурная толпа, пошлая чернь: ее поклонение, даже просто хвала, «претит разумному» (28). А сущность черни – это зависть, злопыхательство: «совершенству она ставит в упрек его безупречность» «Прилежная ученица невежества, покровительница глупости, соратница клеветы» (206), чернь, «подобно молнии», «разит наиболее высокие достоинства» (83). И все же приходится – в интересах дела! – считаться и с толпой, благоразумному надо «упреждать дурные толки», так как «любой промах… – для злоречия лакомый кусок» (86).

Но столь же важно не подвергаться влиянию толпы, «освобождаться от пошлых мнений» (209), пошлых настроений, вкусов «Это требует особого здравомыслия…многие люди, не поддаваясь заблуждению необычному, не сумели избежать общепринятых. Пошлость, к примеру, то, что каждый недоволен своей участью, даже блестящей, зато доволен своим умом, даже весьма неблестящим» (там же). Пошлость – «когда начинаешь особенно примечать чужой позор» («верный знак собственного упадка»), когда становишься «сточной канавой для нечистот общества. Кто там копается, пуще марается». Короче – «Не быть зеленой книгой» (125) . С другой стороны – предостережение: «Чуждаясь пошлого, не впадать в оригинальничанье» (143), в тщеславные дешевые претензии на новизну, в пошлость эксцентричную. «Тропинка» оригинальничанья «восхищает глупцов» – это «некий самообман, вначале приятный, соблазняющий новизной и пряной остротой», а когда прозргешь – «весьма прискорбный».

И тут в грасиановской концепции деятельной личности мы перешли от субъективной ее стороны, от «изощренного ума» изобретателя, к не менее важной стороне объективной, общественной, публичной. Благоразумный новатор не только владеет «искусством начинать» (78). он и «человек удачного завершения» (59): «думай о конце дела», «о том. чтобы счастливо выйти, а не о том. чтобы красиво войти… Штука не в том, чтобы тебя при входе приветствовала толпа… но чтобы о твоем уходе жалели».

В высшей степени выразителен – национально и эпохально! – афоризм 297-й, один из заключительных: «Поступать всегда так. будто на тебя смотрят» (ибо: «осмотрителен гот, кто смотрит, как на него смотрят – или посмотрят»). В жизненном колорите этого образа – и испанская важность (gravedad), и барочная напряженность («культурное» искусство), и театральность XVII в., публичность «цивилизованного» человека абсолютистской культуры. Как ни далеки друг от друга Грасиан и Расин-, это образ и расиновского и грасиановского театрального человека, но вместо трагедийного сопереживания – у Грасиана дидактика: не расиновское сострадание герою-актеру, но и не ларошфукистское язвительное раз-облачение «актеров» (от слова «акт»: «действующего» человека). В этом афоризме 297-ом – ключ (разумеется, один из «исторических ключей») к постижению того, почему век расцвета абсолютизма, век Шекспира, Кальдерона и Расина был веком высшею, для последующих векоь недостижимого, расцвета европейском! театра, – в обоих основных его жанрах и в трех национальных его вариантах, причем в испанском «театре-чести», в эффектной «комедии плаща и шпаги» – пожалуй, в форме наиболее театрально вынесенной.

«Жизнь – театр» – общее место в европейской литературе XVII в. Но это уже не столько театр жизни космической, который, изумляясь, созерцает в начале «Критикона» ребенок Андренио, когда впервые выходит из темной пещеры на свет божий (глава «Великий Театр Мироздания»), а театр жизни человеческой, театр актера, на которого смотрят – другие актеры и актеры-зрители. Играет Челозек-Умеющий-Себя-Показать («в этом блеск достоинств» – 277), деятельный и практичный «Человек-Удачного-Завершения» (59). Интересы дела неумолимо предписывают сообразоваться с «театральными» условиями: «Не упорствовать» (183), идти на уступки – интересы дела исключают мечтательный максимализм, отвергают испанское toclo о nada («все или ничего» – знаменитый девиз Иоанна Креста), а также откровенность. Нельзя понять апологию скрытности в морали Грасиана (как и обличение маскарада добродетелей у Ларошфуко), отвлекаясь от деспотизма (политического, клерикального, светского) «цивилизованной» культуры века абсолютизма. Девизом жизни для Декарта, современника Грасиана во Франции, было: bene vixit, bene qui latuit – «тот хорошо прожил, кто хорошо скрывал».

Многие советы «Оракула» пронизаны поэтому прагматическим конформизмом: «Применяться к обстоятельствам» (288); «Прилаживаться к каждому» (77): «Жить не споря с веком» (120): «Не ocv^na" один то что нравится всем» (270): «Не доводить до разрыва» (257); «Не лгать, но и всей правды не говорить» (181): «В мыслях с меньшинством, в ре чах с большинством» (43); «Лучше быть безумным со всеми, чем разумным в одиночку» (133). В этом конформизме сквозит и презрение к «большинству»: «Глупы все, кто глупцами кажутся, и половина тех, что не кажутся» (201). «Практичность» грасиановского совета – нередко на грани «макиавеллизма» или переходит ее: «Что пленяет сердца, делать самому, что отталкивает – через других» (187): «Отводить зло на другого» (149); «Пользоваться чужой нуждой» (189): «Залогом твоей репутации да будет чужая честь» (234): «Шелковые слова, бархатный нрав… Одна ароматная пастилка – и уста благоухают» (267); «Не можешь надеть шкуру львиную, носи лисью» (220). Некоторые советы даже удивляют, если вспомнить духовный сан автора: «Распознавать счастливцев и злосчастных, дабы держаться первых, а вторых бежать» (31); «Не губить себя из-за чужого злополучья» (285); «Не только для себя – и не только для других» (252) и т. п.

И все же: при всей сомнительности в плане этическом подобных советов (а в логике морали Грасиана это отнюдь не «небрежности») «Карманный оракул» по духу своей морали в целом достаточно далек от морали «Государя» Макиавелли, также пронизанной практическим конформизмом великих дел. Отнюдь не из «лицемерия» (этой, по Ларошфуко, «дани, которую порок приносит добродетели») Грасиан еще в начале своего «Оракула» напоминает своему «инхениосо», что в хитроумной тактике «не следует чрезмерной скрытностью вводить в заблуждение, ниже причинять ближнему зло ради собственного блага» (5). Таков же дух афоризмов 16-ого («Сочетать ум с благой целью»), 29-го («Праведный человек»). 280-го («Человек чести»), 45-го («Употреблять расчет, но не злоупотреблять им»), 97-го («Снискать и сберечь доброе имя»), 165-го («Вести войну честно»), 290-го («Блажен, кто снискал и уважение и любовь») и др. Вместе со старшим английским своим современником (о котором, впрочем, испанец вряд ли и слышал), гениальным в изображении судьбы «макьявелей», Грасиан глубоко сомневается как раз в практичности аморальной тактики, в ее реализме, благоразумии, здравом смысле. Творец образов Ричарда III, Эдмунда, солдата Яго, «макьявеля», а потому итальянца (которому Шекспир, однако, не случайно дал имя покровителя Испании – вероятно, ввиду тогдашней в Европе репутации особой жестокости испанской военщины), также весьма сомневался в деловых достоинствах, в дальновидности, перспективности макиавеллизма – и именно тогда, когда речь идет о деяниях великих и перспективных.

Суть морали «Оракула», в конечном счете, пожалуй, полнее всего выражается синкретическим (и трудно переводимым) термином самого Грасиана: «синдересис» (приблизительно «дар интуитивно верного решения»). Ему посвящен эмфатический афоризм 96-й: «О великом синдересисе». «Это трон разума, основа мудрости: кто им обладает, без труда преуспевает». Это «дар небес, самый желанный» и т. д. А «суть синдересиса – в природном влечении лишь к тому, что согласно с разумом, сочетаясь с выбором единственно верного пути» . Синдересис – это подлинное благоразумие, двуединство, как чаши весов, благого и разумного, влечения и разумения, «натуры» и «культуры». Синдересис в этике Грасиана – то же, что «вкус» в его эстетике. В синтетическом идеале синдересиса «снимается» исходная антиномия «хенио» (натуры) и «инхенио» (культуры)… «Карманный оракул» – школа синдересиса.

И тут показательнее всего, пожалуй, будет сравнение «прагматичного» автора «Карманного оракула» с другим знаменитым англичанином, с автором «Робинзона Крузо» (1719), появившегося в годы наибольшей европейской славы Грасиана. Именно о Грасиане, творце первой в европейской литературе «робинзонады», заходит в критике обычно речь в связи с сюжетным источником новаторского романа Д. Дефо. Мировая и всенародная слава «Робинзона Крузо» (сколько раз приводился образ этой бедной старушки, которая на последние пенсы покупает себе своего «Робинзона Крузо». такой славы никогда не достигала популярность «Оракула» – даже в XVIII в.), произведения с героем в высшей степени национальным по характеру, основана всего лишь на одном и чисто повествовательном эпизоде романа, в котором всечеловеческий пафос деятельной натуры менее всего, однако, вынесен дидактически: от природы герой дела – Робинзон делает дело, а долго рассуждать на эту тему ему и в голову не приходит. «Простой человек» Робинзон Крузо от природы владеет «синдересисом», «даром небес самым желанным» и прочее, – безлично фактографическое повествование Дефо величественно, без дидактики поучительно, как древний миф. У испанского автора не было национальных преимуществ английского. Деятельного своего инхениосо, свою идеальную личность он снабдил книгой, которая, как сказано выше, стала в веках настольной для образованного читателя, но – в силу национальной своей «природы», своего «хенио» – по жанру, начиная с заголовка, книгой чисто дидактической.

Различие конечных выводов философии Ларошфуко и Грасиана

В заключение вернемся к тому же сопоставлению двух настольных у читателя XVII – XVIII вв. сборников афоризмов, чтобы отметить различный у Грасиана и у Ларошфуко характер реакции на европейскую мысль предшествующей эпохи – и различное,– даже противоположное, значение их идей для мысли последующих веков. Отправная точка для всей культуры Нового времени и во многих отношениях синкретическая мысль Возрождения – одновременно энтузиастическая («открытие человека и мира») и монтеневски-сомневающаяся, критическая (к унаследованным и выдохшимся догмам) – разлагается, теряя синкретичность, в XVII в., первом веке научного естествознания и великих философских систем, образуя некие расходящиеся «две стороны угла»: первые воодушевляющие великие достижения рационализма и экспериментального метода («восходящая сторона») – и критические регламенты того и другого, строгая логика разума и не менее строгие рамки опыта, равно направленные против утопической фантастики и необузданного энтузиазма гуманистов Возрождения, регламенты, равно «приземляющие» человеческий порыв к знанию. В антропологии Ларошфуко критический подход строго рационалистического анализа распространен на человеческий дух, его судьбу («нисходящая» сторона угла) и приводит философа к позиции безнадежной: «Остается одному удивляться – нашей способности еще удивляться» (384), к философскому сознанию как сознанию заведомо «несчастному»: «Тот, кому никто не нравится, более несчастен, чем тот, кто никому не нравится» (явно – и безличная «максима» и личное «признание»).

Как ни парадоксально с первого взгляда, из двух моралистов XVII в. именно вольнодумец Ларошфуко, низводя все поведение человека к эгоизму, как бы некоему «первородному греху» человеческой природы, теоретически близок к догме христианской церкви – и к практическому ее итогу в морали, к идеалу смирения (но не «нищих духом»!), к предельной скромности (хотя и без христианского «каяния» – по Ларошфуко, практически бесполезного) в самооценке сократовски познавшей себя личности. Это заметил автору еще один его современник («Там, где кончается ваша мораль, начинается христианская»), и в своих «Максимах» признает сам философ: «Истинный признак христианских добродетелей – это смирение; если его нет, все наши недостатки остаются при нас… скрытые от других и от нас самих» (358). – Тогда как благочестивый Грасиан, член христианского ордена, возражая против ренессансного неограниченного доверия стихийной натуре, рекомендуя спасительную опеку разума, – вместе с тем всячески воодушевляет своего героя, по существу продолжая апологию высокого призвания личности в духе знаменитой речи Пико делла Мирандола «О достоинстве человека» – и развивая в «благоразумной» форме традицию гуманизма Возрождения. Меньше всего Грасиан проповедует духовное смирение, скромность («добродетель нищих», по Гете) То и дело ставя героической «личности», мастеру великих дел, в пример известный образ действий Божественного Первомастера, автор «Героя» и «Оракула» скорее впадает в «человекобожескую» гордыню, грех, как известно, люпиферовский. тоже извечный… «Максимы» Ларошфуко питали в веках мысль критическую (нередко, например, у материалиста Гельвеция, уже с иной, благотворной трактовкой страстей); афоризмы «Оракула» культивировали идеал безустанно деятельный, новаторски творческий, «фаустовский»

В более частном, историко-литературном значении, «Максимы» оказали большое влияние на психологический роман, особенно французский, на трезвый и тонкий реализм в анализе интимных страстей. Еще при жизни Ларошфуко, в последние годы, романистка Мари Мадлен де Лафайет, подруга его старости, опубликовала «Принцессу Клевскую» (1678), замечательнейший, поныне не утративший свежести, роман французского классицизма XVII в. вдохновленный некоторыми максимами ее друга. Художник (и женщина!) при этом в изображении любовной истории замужней героини, в анализе борьбы страсти и долга и стимулов исхода этой борьбы у порядочной женщины, с истинно художественным тактом – и не поступаясь правдой душевной жизни – смягчила строгую резкость моралиста, который, однако, научил ее, как избавиться от преувеличенной идеализации, преодолеть «прециозную» искусственность прежних ее романов? – помог ей создать воистину «образцовый» (по благородному реализму) любовно-аналитический роман. «Ларошфукистские» следы его влияния ощущаются еще у Пушкина в незабываемом последнем «объяснении» между Татьяной и Онегиным.

Что до Грасиана, то он предпочел сам выступить художником своих идей, пожелав переложить антологию афоризмов своей морали в художественно повествовательную форму и создав в «Критиконе» единственный – во многих отношениях – «инхениосно» ни на какой другой не похожий, универсальный «образец» романа (менее всего любовного!) как истории судьбы Личности в Обществе: некий «роман романов», высшая формула жанра. Этому замыслу отданы последние, творчески наиболее зрелые, а лично для автора наименее благополучные годы жизни.

‹…›