На сей раз согласно отцовской режиссуре собрались только четверо первенцев. В добровольном прибежище Пата, которое размещается на территории бывших казарм, где обитают последователи более или менее альтернативного стиля жизни и сторонники «зеленых», хозяин заявил: «Приготовлю вам спагетти с томатным соусом и тертым сыром, это быстро. Есть красное вино и другая выпивка. Тесновато у меня, ну да ладно».

Оба ребенка Пата — как обычно по будням — находятся у жены, с которой он живет раздельно. Жорж все равно работает поблизости на телевизионных съемках, «ставит звук» для сериала, похожего на «Шварцвальдскую клинику», поэтому ему было проще всего добраться до Фрайбурга. Впрочем, это относится и к Тадделю, ассистенту режиссера в той же съемочной группе. По этикеткам выставленных на стол бутылок видно, что Пат покупает вино местных марок. Лара решила провести несколько дней без семьи. Захотела отдохнуть от детей.

Спагетти заслужили одобрение. Стол, за которым уселись братья с сестрой, имеющий посредине столешницы аспидную доску, пригодную для детских рисунков, был сколочен, собран и склеен Патом, когда тот после занятий экологическим земледелием выучился на краснодеревщика. Все дивятся образцовому порядку в его квартире, будто сложенной из кубиков, в которой он соорудил нечто вроде промежуточного этажа для дочки с сыном; самый маленький кубик служит кабинетом, напоминающим скорее приватный архив. На полках теснятся дневники, их Пат ведет уже много лет: «Записываю все, что происходит со мной. Ведь я часто что-то меняю. Начинаю заново…»

Лара многозначительно улыбается. Сегодня она решила помолчать. Далекий режиссер поддерживает ее решение. Близнецы же намерены продолжить истории своих детских лет.

Неправда, Лара, что кроме отца ты была единственной, кому Марихен показывала снимки своей чокнутой фотокамеры.

Верно, Старшой! Мы их видели, когда нам было всего года четыре-пять, а Лара только родилась.

Извини, Таддель, о тебе речь еще впереди.

Я вообще мало чего помню или лишь смутно, будто вижу через матовое стекло, но вот снимки запечатлелись в памяти отчетливо, потому что на чердаке…

Да, мы жили еще на Карлсбадерштрассе; справа от лестницы, под нами, квартировала старая дама, сын которой был какой-то шишкой на радиостанции RIAS или SFB. А внизу, почти в подвале, размещалась прачечная.

Слева от лестницы все было разрушено до самого чердака. Две-три выгоревшие квартиры. На чердаке, под развороченной крышей, торчали обугленные балки, снаружи висела предупредительная табличка. На ней наверняка значилось что-нибудь вроде: «Вход строго воспрещен!»

А совсем внизу, где от пожара ничего не пострадало, поселился хромой столяр. Довольно симпатичный мужик. Я брал у него завитки стружек, длинные, как локоны, которые вошли в моду у молодежи в шестьдесят восьмом году, позднее мы сами носили такие прически, потому что подражали…

Хромой столяр вечно ругался с женой, которая работала в прачечной. Эта прачка была не просто сварливой, она была похожа на настоящую ведьму. Даже мать говорила: «Глаз у нее недобрый, берегитесь!»

Помню, как старая ведьма ругала нас из-за трех дохлых голубей, которых ты подобрал среди всякой рухляди на свалке и подложил к дверям прачечной. Голуби начали разлагаться, зачервивели.

Только представьте себе — и ты, Лара, тоже, — ведьма грозила пропустить нас через раскаленный гладильный барабан. Нас обоих.

Наша квартира на Карлсбадерштрассе, уцелевшая во время войны от пожара, была гораздо просторней, чем в Париже, где мы ютились всего в двух комнатушках, потому что отцу с матерью постоянно не хватало денег и на всем приходилось экономить. Зато теперь отец заработал «Жестяным барабаном» кучу денег, так что мог себе позволить купить для нас и своих многочисленных гостей целую баранью ногу, ездить на такси в город, когда стопорилась работа над романом «Собачьи годы»…

Иногда он шел в кино сразу после обеда…

«Надо отвлечься», — говорил.

Ему действительно приходилось останавливаться, чтобы взглянуть на написанное со стороны.

Во всяком случае, у нас даже появилась домработница, которая присматривала за нами, пока мать учила детей французских оккупантов делать трудные балетные па и стоять на пуантах.

Этого я не помню. А вот квартира была и впрямь просторной, светлой.

Пять комнат, настоящая ванная, длинная прихожая, где мы…

На чердаке, в непострадавшей половине дома, отец оборудовал себе мастерскую с лестницей и теперь уходил к себе «на галерею», как он ее называл.

В нашем районе стояло немало полуразрушенных и обгоревших домов, где, однако, жили люди. Когда во время воскресных семейных прогулок нам попадалась на глаза пострадавшая от войны роскошная вилла с колоннами и башенками, ты, братишка, каждый раз говорил: «Это Жорж сломал!», потому что у тебя любая только что подаренная игрушка, будь то машина, кораблик или самолет, через секунду — трах! — оказывалась сломанной.

Просто мне всегда хотелось заглянуть внутрь, узнать, как все устроено.

Мама называла тебя «испытателем».

А потом умер Ганс, муж нашей Старой Марии, который — прикинь, Старшой! — был лет на десять старше отца, даже больше. Отцу тогда еще сорока не стукнуло, но он уже заслужил такую известность, что, когда он ходил с нами за покупками на рынок, люди глазели на него, оборачивались и перешептывались.

Мы не сразу привыкли к такой реакции.

Вскоре после смерти Ганса Старая Мария, явившись на Карлсбадерштрассе, принялась снимать своей чокнутой фотокамерой наш дом сначала с фасада, потом сзади, а затем выгоревшие изнутри квартиры…

Она занялась этим по настоянию отца. Он всегда добивался своего. Говорил: «Щелкни, Марихен!» — и она щелкала.

Снимала, исполняя все его прихоти, рыбные кости, обглоданные ребрышки и прочее.

Позднее, когда папа уже курил только трубку, я видела, как она фотографировала брошенные повсюду обгорелые спички.

Она снимала даже крошки от его ластика, приговаривая, что у каждой крошки есть своя тайна.

А раньше — помнишь, Лара? — это были окурки от сигарет, которые он сам скручивал, причем каждый окурок был смят по-своему и валялся вперемешку с другими окурками и спичками в пепельнице или в других местах.

Она снимала абсолютно все.

Наверное, тайком даже его какашки.

Вот и я говорю: именно так было с нашим полуразрушенным домом, вокруг которого росли довольно высокие деревья, по-моему — сосны.

Таддель до сих пор не верит, что мы с Жоржем…

Факт остается фактом. Все, что Старая Мария щелкала своей бокс-камерой и уносила в темную комнату, где проявляла пленку, получалось совсем другим, чем было на самом деле.

Поначалу нас жуть брала.

Во всяком случае, когда однажды мы тайком забрались в отцовскую мастерскую, то увидели там такое, что не посмели рассказывать никому, даже маме. Только увидели мы это не на рабочем столе у большого окна, откуда открывался далекий вид, а наверху, на галерее, где на балконе были развешены сплошь исписанные фломастером листы с собачьими именами…

Тут же он прикрепил кнопками фотографии, которые приносила ему из темной комнаты Марихен.

А на них запечатлены картинки, снятые будто совсем в другие времена. Все выглядело так, как когда-то было на самом деле в разрушенной половине дома. Квартиры слева от лестницы были заперты, на дверях висели большие замки, однако отец уговорил консьержа выдать ключи и взял нас с собой, когда попросил Старую Марию снять дом не только снаружи, но и изнутри.

Все, что осталось в квартирах с прежних времен на полу и на стенах, давно превратилось в хлам. Кругом болталась мерзкая паутина.

На потолке зияли дыры…

Через них сочилась вода…

Нам стало жутковато, Пат сначала сдрейфил. Не решался войти вглубь темных квартир. Всюду валялся голубиный помет.

Со стен свисали почерневшие от сажи обрывки обоев, из-под них торчали наклеенные на стену старые газеты. Мы еще не умели читать, поэтому отец пересказывал нам, о чем писали газеты и что задолго до войны происходило в Берлине и вокруг: все враждовали против всех. Убийства и драки, побоища на улицах и в залах собраний. «Здесь, дети, — сказал он — написано, что шло тогда в кинотеатрах. А тут — о том, какое правительство отправлено в отставку. А здесь жирным шрифтом напечатано, что правые радикалы, мерзавцы, убили очередного политика».

И вам все сразу становилось понятно, такими вы были умниками?

Ясное дело. И про то, что деньги обесценивались, отец прочитал: инфляция.

Ты прав, Таддель. Многое мы тогда не понимали. По малолетству.

Зато позднее — на мой взгляд, даже слишком поздно — мы хорошо усвоили, что такое инфляция.

На следующий день отец показал на Кёнигсаллее то место, о котором говорилось в газете, торчавшей из-под оборванных обоев. «Вот здесь, — сказал он, — мерзавцы застрелили Ратенау, который ехал на служебном автомобиле и всегда притормаживал на повороте…»

В тех газетных страницах было еще много всякого: реклама сапожной ваксы, потешные шляпки, зонтики, большая реклама стирального порошка «Персил»…

Отец содрал несколько газетных листов, которые едва держались на штукатурке…

…он вечно собирал старье…

Представь себе, Лара, в квартире напротив нашей стояло поломанное пианино.

Нет, Старшой! Это был настоящий рояль, вроде того, что теперь стоит в музыкальном салоне у матери Яспера и Паульхена, хотя играет она на нем лишь тогда, когда никто ее не слышит, даже домработница, а уж тем более отец.

Пусть рояль, но был он вконец разломанный. К тому же обугленный. Колченогий. Лак облупился.

Крышка отсутствовала. С клавиш легко сдирались приклеенные пластиночки из слоновой кости…

Что вы тут же и сделали.

Да уж не без этого, Таддель.

Только не для себя.

Для отцовской коллекции.

Квартиры были большими, пятикомнатными, вроде нашей. Все окна были заколочены досками или фанерой, свет проникал только через щели, поэтому в комнатах царил полумрак, а по углам было совсем темно.

Несмотря на это Марихен снимала своей бокс-камерой все, что валялось на кухне и в ванной, расколотый унитаз, продавленные ведра, осколки зеркала, гнутые ложки, битый кафель и прочее.

Пригодные вещи убрали после пожара, остальное было брошено…

…или порублено на дрова, потому что после войны топить было нечем.

Говоришь, было совсем темно? И все же Старая Мария снимала обычной бокс-камерой?

Ну да, Таддель. Причем без вспышки. Прямо от живота, иногда вприсядку.

Будь мы тогда постарше, наверное, засомневались бы: слишком уж темно для съемки.

Бокс-камере с этим не справиться.

Жалко пленки.

Но позднее, когда к отцу опять пришли гости и он пил с ними вино или водку, рассуждая о политике, мы пробрались тайком в его мастерскую, где увидели над рабочим столом, возле листков с собачьими именами, прикрепленные кнопками аккуратные ряды отличных фотографий…

Классные снимки.

Сначала мы глазам не поверили: на каждом снимке светло.

Хорошая резкость.

Отчетливо виден каждый предмет обстановки.

Только теперь квартиры выглядели такими, какими они были, пока оставались целыми и там жили люди, хотя ни одного человека в комнатах не было…

Я не ослышался: никаких развалин, все воскресло?

Именно так, Таддель, да еще кругом чистота и порядок.

Ни мерзких пауков, ни голубиного помета. Одна из квартир даже казалась весьма уютной.

Рояль стоял посреди комнаты целехоньким. Сверху лежали раскрытые ноты, на всех клавишах красовались пластиночки из слоновой кости. А на софе, которая несколько дней назад, когда ее снимала Марихен, выглядела рухлядью с клочьями набивки и торчащими пружинами, теперь появились подушки. Хорошо взбитые, круглые и квадратные. В углу софы, между взбитыми подушками, сидела кукла, черноволосая и круглоглазая, немножко похожая на нашу сестричку. Правда, Лара, — совсем как ты, когда ты только научилась ходить.

На кухне стоял стол, накрытый к завтраку на четыре персоны: масло, колбаса, сыр и яйца в специальных рюмочках. До сих пор вижу перед собой эти фотографии. Удивительно четкие, до мельчайших подробностей. Солонка, чайные ложечки, прочая мелочь, хотя Старая Мария снимала без вспышки.

На плите, которая фотографировалась особо, из чайника даже шел парок, будто кто-то невидимый — скажем, хозяйка — собралась заварить чай или кофе.

И вообще, все квартиры имели вполне жилой вид.

В некоторых лежали толстые ковры, стояли мягкие кресла, даже кресло-качалка, на стенах висели картины, изображавшие заснеженные горные вершины…

И везде тикали часы. Можно было узнать точное время…

…если бы мы были постарше и умели бы это делать.

В одной из комнат на низком столике стоял игрушечный рыцарский замок с башней и подвесным мостом. Вокруг оловянные солдатики. Конные и пешие. Будто собрались на войну. Среди них раненые, на головах — повязки. А по полу вилась железная дорога, изогнутая восьмеркой, со стрелкой перед вокзалом. На рельсах замерли пассажирский состав и паровоз. Будто вот-вот тронется с места; перед семафором его ожидал другой паровоз, к которому было прицеплено несколько товарных вагонов.

Это была электрическая железная дорога фирмы «Мерклин». До сих пор помню ее трансформатор.

Словом, там жили мальчишки — может, даже близнецы; один, вроде меня, играл с замком, а другой, похожий на тебя, — с железной дорогой.

Но у Старой Марии получились только игрушки, мебель, напольные часы, швейная машинка…

Наверняка «Зингер».

Скорее всего, Таддель; швейные машинки «Зингер» имелись в каждой семье. По всему миру. А еще она вытащила из прошлого своей бокс-камерой без вспышки накрытый к завтраку стол, куклу между подушками на софе, даже ноты на фортепиано и прочее. Но только вещи, ни одной живой души.

Нет, брат! Одна из квартир, раньше до того разрушенная и темная, что один я не решился заглянуть туда, на фотографии получилась залитой ярким светом, потому что белые занавески пропускали солнечные лучи, да и окна были распахнуты, а на подоконнике между комнатными растениями стояла довольно большая птичья клетка. В клетке на разновысоких жердочках сидели две птички, вероятно, канарейки, но сказать точно нельзя, поскольку Марихен делала только черно-белые снимки. А в кладовке на кухне другой квартиры висела длинная клейкая лента-мухоловка, которую Марихен сфотографировала с близкого расстояния, поэтому хорошо были видны прилипшие полудохлые мухи. Отвратительное зрелище, тем более что некоторые из них еще шевелили лапками. В еще одной квартире, обставленной громоздкой мебелью, на кресле спала кошка, потом она стояла на толстом ковре, выгнув спину, будто собирается на кого-то фыркнуть. Другие снимки показывали ее греющейся на подоконнике между цветочных горшков. Погоди: у кошки была пятнистая шерстка. Теперь я вспомнил, как на снимке она возилась с клубком шерсти; или это всего лишь игра моего воображения? Как у нашего отца…

Факт остается фактом, Пату померещилось, что по квартире разгуливала кошка или кот.

Тогда мы еще не знали, зачем отцу эти снимки.

Позже я сообразил: они понадобились ему для новеллы «Кошки-мышки», где речь идет о затонувшем польском тральщике, о мальчишках и одной девчонке, об ордене за героические подвиги…

…а написал он ее, когда — не знаю, по какой причине, — застопорилась работа над здоровенной собачьей книгой.

У него фактически в каждой книге животные играли важную роль, позднее появилась даже говорящая живность.

Нам же, когда по его просьбе Марихен фотографировала квартиры, он лишь сказал: «Раньше здесь проживали врачи и даже один судья. Хотел бы я знать, что с ними сталось».

Во всяком случае мы, пусть не сразу, а по прошествии долгого времени догадались, что фотографии были ему необходимы, чтобы точнее представлять себе прошлую жизнь.

Таков уж наш папа: весь зациклен на прошлом, до сих пор. Не может от него оторваться. И каждый раз ему приходится…

И Старая Мария помогала ему своим чудо-ящичком…

А мы во все это верили, и ты, Лара. Тоже начала позднее верить в то, что вроде бы не существовало, но проявлялось на снимках в темной комнате таким, каким это якобы было в реальной жизни.

Всякий раз, когда Марихен заряжала новую пленку в свой «Кодак»…

Это была «Агфа»! На ящичке значился четкий логотип. Под самым объективом. Тысячу раз говорил, еще повторить? Раньше фирма «Цейсс-Икон» выпускала только камеры «Тенгор». После долгой послевоенной паузы на рынке появились американские фотоаппараты «Брауни-Джуниор». Но в конкурентной борьбе всех обошла фирма «Цейсс-Икон», выпускавшая дешевый фотоаппарат «Бальдур» — точно так же звали предводителя гитлерюгенда, где состоял и наш отец, носивший тогда форменные шорты. «Бальдур» стоил всего восемь рейхсмарок. Продавался сотнями тысяч. Одна из модификаций этой модели экспортировалась в Италию. Она называлась «Балила» и предназначалась для юных итальянских фашистов. И Старая Мария фотографировала вовсе не «чудо-ящичком», как выражается Лара, а обычной камерой «Агфа», модель «Бокс-l». До сих пор вижу, как эта камера болтается у нее на животе.

Ладно, Жорж, твоя взяла.

Я просто излагаю факты!

Так или иначе, Марихен могла с помощью своей бокс-камеры заглядывать не только в прошлое, но и в будущее. Когда мы еще жили в полуразрушенном доме, она отщелкала целую пленку снимков, предвидевших, какие политические события произойдут в тот воскресный день, когда ты, Лара, появишься на свет. Как сейчас вижу: мама разглядывает снимки, сделанные бокс-камерой Марихен, держит их перед своим круглым животом — иногда нам разрешалось послушать, что творится внутри, — и хохочет над увиденным. Ты не поверишь, Лара, и ты, Таддель, тоже: на снимках грудилось огромное стадо овец, несколько сотен голов, не меньше. Стадо медленно шествовало справа налево, то есть с востока на запад. Впереди пастух. Рядом, как положено, рогатый баран. А за ними — снимок за снимком — остальные овцы. Позади пастушья собака. И все бредут в одном направлении. Потом, когда ты родилась, воскресные газеты, которые Жорж покупал для отца в киоске на площади Розенэк, сообщили, что некий пастух перевел на окраине по Любарским лугам из советской оккупационной зоны в западный сектор пятьсот овец, принадлежавших народному сельхозкооперативу, причем дело обошлось без единого выстрела, то есть именно так, как предсказала бокс-камера нашей Марихен.

К тому же отец прочитал из газеты вслух, что никто не знает, куда девать такую кучу овец, сбежавших из социалистического лагеря в капиталистический. Неужели сразу на бойню?

Отец долго хохотал, а потом — наверняка, скручивая сигарету, — добавил, что наша новорожденная Лара будет теперь праздновать свой день рождения, 23 апреля, тогда же, когда это делал давно умерший великий английский классик.

Ладно, Старшой. Про овец — все верно. И про английского классика тоже. Но спустя несколько месяцев, незадолго до нашего дня рождения, посредине города построили Стену, чтобы никто больше не сбежал из восточного сектора. Тут Старая Мария с ее бокс-камерой ничего предсказать не сумели.

А мы никак не могли понять, из-за чего поднялся такой переполох, почему мать спешно собрала чемоданы, чтобы увезти нас с тобой, Лара, в Швейцарию, откуда наша мать родом.

Чего же тут не понять, Таддель? Наверное, она испугалась. Больше за нас, чем за себя. Ведь могла опять начаться война. Американские танки уже стояли наготове по соседству от нас, на Клейаллее.

Отец остался в большой квартире один и, как мы позднее узнали, написал несколько довольно гневных писем, протестуя против строительства Стены.

Только проку от них не было.

Но представьте себе шутки ради, что в один из тех дней он пошел бы вместе с Марихен к контрольно-пропускному пункту Чекпойнт-Чарли в американском секторе, где был переход для иностранцев, и стал бы терпеливо ждать, а в один прекрасный момент сказал бы: «Ну-ка, Марихен, щелкни!», и ее объектив запечатлел бы шикарный автомобиль с итальянскими номерами, в котором…

Верно, Старшой! А в автомобиле — допустим, двухместном «альфа-ромео» — сидел бы итальянец, скажем, дантист по имени Эмилио, который специально приехал из Италии в Берлин, чтобы…

Рядом с ним сидела бы молодая женщина, высокая и стройная, в темных очках и головном платке, скрывающем вьющиеся локоны…

Эмилио, отчаянный малый, рискнул вывезти из восточного сектора эту женщину, которая была не только молодой, но вдобавок еще и блондинкой, доставил ее до самого контрольно-пропускного пункта, хотя отлично знал, что шведский паспорт, который она там предъявит, поддельный…

Предположим — я сказал, Таддель, предположим, — что по просьбе отца Марихен сняла бы эту парочку, настоящего итальянца с фальшивой шведкой, щелкнула бы их издалека в тот момент, когда им возвращают паспорта, они минуют пост народной полиции, переезжают в западный сектор, выходят из шикарного автомобиля, после чего молодая женщина, сняв темные очки и платок, неожиданно оказывается не коротко стриженной брюнеткой, как на фотографии в шведском паспорте, а блондинкой с вьющимися волосами… Тогда, выйдя из темной комнаты с отпечатанными снимками, Марихен могла бы сказать отцу: «Присмотрись к ней получше. Что-то в ней есть. По-моему, она тебе подойдет, особенно если когда-нибудь дело обернется худо».

Предположим дальше — это только предположение, Таддель, шутки ради, — что наш отец, оставшись наконец один в большой квартире, поскольку мать увезла нас в безопасную Швейцарию, увидел бы на восьми снимках форматом шесть на девять свою будущую жену, коль скоро Старая Мария по его настойчивой просьбе сразу после строительства пошла на определенное место, чтобы делать один снимок за другим; в этом случае он, вероятно, никогда бы…

Прекрати!

Вы оба с ума сошли.

К чему весь этот бред: если бы да кабы…

Хорошо-хорошо, Таддель.

Это же было всего лишь предположение.

Просто шутка.

Но история насчет бегства за границу с итальянским дантистом — чистая правда.

Двухместный автомобиль — тоже.

Мы слышали эту историю от Яспера и Паульхена, которым их мать рассказала, как она обзавелась фальшивым паспортом, шведской газетой и горсткой шведских монет, чтобы вскоре после строительства Стены сбежать, воспользовавшись помощью итальянца, из восточного сектора на Запад. Этот Эмилио потом даже помог вывезти ее сестер…

Но потом наша мама привезла нас троих вместе с чемоданами из Швейцарии обратно.

Видишь ли, Лара, если бы бокс-камера и впрямь выдала отцу снимки его второй жены, он никому бы их не показал, ясное дело.

Марихен все равно знала о нем гораздо больше, чем он сам о себе.

Вероятно, всякий раз, когда она снимала его окурки, а он ведать не ведал, как устроится его семейная жизнь и что будет с нами, она…

Он только и знал, что курить с утра до ночи свои самокрутки, а вот Марихен, когда все пошло наперекосяк, наверняка воспользовалась чудо-ящичком, чтобы подсказать отцу, как выкрутиться из передряги. Мне бы такой советчик тоже порой пригодился.

Когда мы с мамой вернулись из Швейцарии, отец — я смутно это помню — стал частенько наведываться в ратушу Шёнеберга, потому что началась избирательная кампания, а он захотел помочь тогдашнему бургомистру Берлина, который выставил свою кандидатуру против Аденауэра; после строительства Стены борьба обострилась…

Повсюду в городе появились плакаты с фотографиями обоих кандидатов.

Старый канцлер смахивал на индейского вождя.

А отец во время наших семейных прогулок всегда указывал на другой плакат, приговаривая: «Вот я кого поддерживаю. Запомните его имя!»

Его звали Вилли Брандт. Аденауэр оскорбительно отозвался о нем, указывая на его внебрачное происхождение и пребывание в эмиграции. Поэтому отец начал ездить в ратушу, писать речи для избирательной кампании Вилли Брандта, бывшего тогда берлинским бургомистром.

Когда выборы закончились победой Аденауэра, отец снова вернулся к себе в мансарду, чтобы продолжить работу над романом «Собачьи годы».

Причем на других фотографиях, которые снимала не Старая Мария, а незадолго до смерти ее Ганс — вероятно, «Хассельбладом» или «Лейкой», — видно, как отец толстеет, потому что у него забарахлили легкие.

Это был туберкулез.

Ему прописали таблетки…

…и каждый день он пил сливки, отчего и толстел.

Несмотря ни на что он дописал свою собачью книгу, где речь шла о прошлом, которое отец представлял себе до мельчайших деталей…

…потому что ему помогала Марихен с ее чудо-ящичком.

Квартира на Карлсбадерштрассе стала тесноватой, но у отца появилась возможность приобрести во Фриденау дом из клинкерного кирпича.

Да еще по дешевке, так как из-за построенной Стены обрушились цены на земельные участки… «Очень выгодная покупка», — говорил он позднее.

Помнится, до переезда в дом из клинкерного кирпича и еще до того, как рабочие занялись его ремонтом, Старая Мария сфотографировала там все снаружи и изнутри, потому что отцу вновь захотелось выяснить, кто жил в этом доме во время войны, до нее и еще раньше, кто занимал мансарду, где теперь оборудовали мастерскую с большим окном и где отец рисовал потом толстых монахинь или всякие пугала.

Но о приключениях в клинкерном доме мы расскажем в следующий раз.

А на снимках, которые Старая Мария нащелкала своей «Агфой» в полуразрушенной вилле, Пат и я увидели то, чему наш младший брат не может поверить до сих пор: там докторские сыновья — по словам отца, это был, вероятно, главврач из клиники «Шарите» — играли с электрической железной дорогой.

Слева в подвале еще не было столярной мастерской, из которой я носил длинные завитушки стружек.

А справа не было ни прачечной, ни раскаленного гладильного барабана, ни ведьмы, которую я злил, подкладывая к самой двери дохлых голубей, до тех пор, пока она не пригрозила прокрутить нас через раскаленный гладильный барабан, как озорников Макса и Морица.

Ах, Старшой, я тоже все это отлично помню, хотя мы были совсем маленькими.

Кончай, довольно сантиментов!

Ладно-ладно.

В следующий раз, Лара, — честное слово! — твоя очередь…

Да и ты, Таддель, сможешь…

Странно, говорит себе отец, что Пат и Жорж выискали среди хлама из кладовок собственной памяти только механические пугала и списки собачьих кличек, но ни словечком не обмолвились о снеговиках позади полуразрушенного дома меж высоких сосен; Марихен отщелкала их по моей просьбе после того, как целые сутки валил снегопад, а вслед за ним я дал волю фантазии, и мой персонаж, девчонка Тулла, скатала — как это было описано позднее в романе — первого снеговика на лесистой стороне горы Эрбсберг, а потом грянула оттепель, и ее подружке, пухленькой Иенни, больше не пришлось мерзнуть внутри снежного кома, она оставила его, воскреснув хрупкой балериной; а на другой стороне Эрбсберга девять мужчин в масках, подчиняясь приказу, скатали второго снеговика, которого Марихен также сняла по моей просьбе — из этого снеговика, растаявшего под воздействием оттепели, вышел Эдди Амзель, только теперь он сильно похудел, и отныне оба моих героя, приняв новый облик, продолжили свои биографии в романе «Собачьи годы»…

Ну да, откуда было знать детям, как что-то возникает на бумаге, если даже сам отец плутает в потемках и лишь смутно догадывается, как рождается тот или иной образ. Тогда же, когда я послушно следовал зову слов… Когда их избыток был нескончаем… Кладезь неисчерпаем… Когда за кулисами и на авансцене толпились персонажи, неотличимые от живых людей…

Марихен нащелкала больше того, с чем я мог совладать, чтобы вложить в уста моим детям.