Пробираясь пешком сквозь бесконечную череду велосипедистов, схожих осанкой и одеждой, посреди этой, напоминавшей густые джунгли, толпы, в Шанхае, в том самом городе, в котором живет одиннадцать из девятисот пятидесяти в массе своей чуждых нам китайцев, нас вдруг словно озарило: а если в дальнейшем в мире будет насчитываться девятьсот пятьдесят миллионов немцев, в то время как после переписи жителей обоих немецких государств выяснится, что количество китайцев с трудом достигает восьмидесяти миллионов. Исконно немецкая склонность к предварительным подсчетам тотчас заставила меня произвести некоторые вычисления, согласно которым составлявшие неотъемлемую часть немецкого народа свыше ста миллионов саксонцев и сто двадцать миллионов швабов должны были эмигрировать, чтобы, объединив усилия, предложить миру свои услуги.

Мы содрогнулись от страха посреди этой толпы велосипедистов. Можно ли придумать себе такое? И следует ли вообще придумывать такое? Можно ли вообще представить себе мир, населенный девятьюстами пятьюдесятью миллионами немцев, число которых даже при ограничении нормы прироста населения 1,2 % к 2000 году превысит один миллиард двести миллионов? Сможет ли мир вынести это? Или ему следует воспротивиться (но каким образом)? А может быть, ему следует смириться с таким количеством немцев (включая саксонцев и швабов), как он в настоящее время мирится с девятьюстами пятьюдесятью миллионами китайцев?

И какова могла быть наиболее реальная причина столь мощного демографического взрыва? В каких условиях, после какой окончательной победы немцы могли бы начать размножаться в таком кошмарном количестве? Что могло способствовать этому: упорядоченный образ жизни, онемечивание, культ матери или «Лебенсборн»?

Не желая больше путаться в умозаключениях, я успокоил себя мыслью: возрождение прусских традиций позволит так или иначе управлять миллиардом немцев, точно так же, как китайские чиновничьи традиции, несмотря на все революционные потрясения, гарантируют управляемость основной массы этого народа.

Затем Уте и мне пришлось вернуться в реальный мир и внимательно следить за передвижением велосипедистов. (Лишь с большим трудом мне удалось выдержать такое тяжкое испытание, как проход пешком сквозь вереницу немцев-велосипедистов. Мы вышли из него целыми и невредимыми, не попав под их колеса и счастливо избежав других инцидентов, которые, безусловно, произвели бы на нас самое гнетущее впечатление.) Но когда мы после продолжавшегося целый месяц путешествия по Китаю через Сингапур, Манилу и Каир вновь вернулись в Мюнхен, Гамбург и Берлин, то обнаружили, что в немецкой действительности возобладала противоположная тенденция: повсюду рассуждали и высказывали предположения на аналогичную тему, но на сей раз это было вызвано именно падением рождаемости.

Спорили о цифрах, стоявших позади запятой. Христианско-демократическая оппозиция обвиняла правительство в том, что оно препятствует нормальному размножению немцев. Дескать, из-за допущенного социал-либеральной коалицией развала экономики произошел упадок в производстве людей. И над немецким народом нависла угроза полного исчезновения. Только с помощью иностранцев удается пока удержаться на цифре в шестьдесят миллионов. Это позор. Ибо, если не учитывать иностранцев — что вполне естественно и даже как бы само собой разумеется, — то уже сейчас следует рассчитывать на сперва постепенный, а затем все более ускоряющийся процесс старения нации и наконец полное исчезновение немцев с лица земли, как, впрочем, с другой стороны нужно, исходя из предварительных статистических выкладок, считаться с тем, что население Китая до 2000 года увеличится на семьдесят миллионов.

Вполне возможно, что усилению этих страхов оппозиции способствовал тот самый официальный визит правительственной делегации КНР, который окончательно затянул ведущиеся в бундестаге и широких кругах общественности дебаты по проблеме падения рождаемости. Итак, опасения были высказаны открыто. А поскольку страхи в Германии всегда имели тенденцию к росту и размножались быстрее, чем китайцы, они сделались программой нагнетающих их политиков.

Немцы обречены на вымирание. Пространство без народа. Можно ли такое себе представить? Следует ли вообще такое себе представлять? Как выглядел бы мир без немцев? И не придется ли ему тогда возрождаться с помощью добродетелей, исконно присущих именно китайцам? Не лишит ли народы отсутствие немецкой приправы вкуса к жизни? И будет ли мир вообще иметь без нас смысл? Не придется ли ему придумывать новых немцев, включая саксонцев и швабов? Не окажутся ли вымершие немцы в ретроспективе понятнее, если их выставят в витринах на всеобщее обозрение: наконец-то их уже ничто не будет тревожить?

Далее возникает вопрос: разве это не поистине выдающееся деяние — добровольно отказаться от участия в исторических событиях, воздержаться от увеличения собственной численности и превратиться просто в учебное пособие для более молодых народов? Поскольку этим размышлениям и предположениям, видимо, суждена долгая жизнь, они сделались для меня темой нового произведения. Я только не решил, будет ли это книга или фильм? «Головорожденные» — так могла бы называться книга, или фильм, или и то и другое, и сослаться можно было бы на Зевса, из головы которого появилась на свет богиня Афина; что может быть в наши дни более противоестественно, чем беременные мужские головы?

Ранее я держал наготове другую тему. Посвященная ей рукопись составляла четырнадцать страниц, кроме того, был уже готов вариант на английском языке: «Две немецкие литературы» с возможным подзаголовком «Германия как литературоведческое понятие». Ибо мой тезис, который я собирался изложить в Пекине, Шанхае и еще целом ряде мест, гласил: общим для народов обоих немецких государств является только литература; для нее не существует границ, которые устанавливаются в ущерб ее развитию. Немцы не хотят или не должны знать об этом. Поэтому в политическом, идеологическом, экономическом и военном отношении они скорее враждуют, а не мирно соседствуют друг с другом, у них никак не получается безболезненно ощутить себя единой нацией, просто разделенной на два государства. Потому, что в них обоих возобладал именно материализм, их народы лишены возможности осознать себя культурной нацией. Помимо капитализма и коммунизма им ничего в голову не приходит. Они желают сравнивать только свои цены.

И лишь совсем недавно, с тех пор, как выяснилось, что норма прироста населения никак не желает увеличиваться и жизненные соки постепенно начинают иссякать, принялись искать позитивное содержание, то есть своего рода заменитель, призванный заполнить физический вакуум. Начали усиленно разгребать завалы в поисках духовных ценностей, которые, чтобы избежать чрезмерной интеллектуальной изощренности, следует назвать базовыми ценностями. Распродажа этики в конце сезона по сниженным ценам. Ежедневно на рынок поступает новая трактовка образа Христа. Доступ к культуре практически не ограничен. На лекциях, докладах, выставках яблоку негде упасть. Бесконечные театральные сезоны. Музыкой все уже несколько пресыщены. Словно утопающий за соломинку, обыватель хватается за книгу. Популярность писателей и в том, и в другом немецком государстве превысила предел, допустимый полицией одного из них, где бы очень хотели иметь такую же демоскопию, как у соседа; поэтам это внушает опасения.

Прибегнув к простым, даже упрощенным терминам, я собирался изложить историю сдвинутой по фазе немецкоязычной послевоенной литературы, написать о ее неуклюжей прямолинейности и мелкотемье.

Двумстам (из девятисот пятидесяти) миллионам китайцев я сказал в Пекине: «В 1945 году потерпели поражение не только вооруженные силы Германии. Были разрушены не только ее города и заводы. Был причинен гораздо больший ущерб: национал-социализм лишил немецкий язык его смысла, он коррумпировал его и превратил его семантические поля в пустыню. На этом израненном языке, таща за собой все причиненные ему увечья, писатели не столько писали, сколько издавали жалкий лепет. Они выглядели особенно беспомощными рядом с Томасом Манном, Брехтом и прочими титанами эмигрантской литературы; ведь по сравнению с ними даже творения великих классиков относятся к жанру невнятного бормотания».

И тогда один из немногих, получивших разрешение собираться вместе китайцев сказал: «Так обстоят у нас дела сегодня. Около десяти лет тому назад „банда четырех“ (он имел в виду „культурную революцию“) обманула нас. Ничего мы не знаем. Мы оказались в дураках. Все было запрещено — даже наша классическая литература. И язык они тоже изуродовали. Теперь кое-кто из писателей начал очень осторожно, говоря вашими словами, лепетать, рассказывая о том, что произошло на самом деле. Они также пишут на запрещенные ранее темы: о любви и так далее. Разумеется, без всяких описаний телесной близости. Здесь все еще строго придерживаемся прежних канонов. Вы же знаете, что нам разрешается жениться только в довольно зрелом возрасте. По вполне понятной причине: из-за роста населения. Нас ведь стало уже довольно много, не правда ли? А противозачаточные средства выдают только семейным парам. Никто пока еще не описал бедственного положения молодых людей. У них нет здесь места. Они не вправе его иметь».

Человеку в обычной для китайца синей одежде на вид было чуть больше тридцати лет. Немецкий язык он, несмотря ни на что, изучал во время «культурной революции» по учебникам, которые был вынужден маскировать, обертывая в идеологически выдержанные обложки. После низвержения «банды четырех» он получил возможность на год отправиться в Гейдельберг и довести свои познания до уровня жителей ФРГ.

«Нас, то есть наше поколение, — заявил он, — воистину превратили в дураков». — Сейчас он учитель, который желает продолжить свое образование. — «Теперь мы довольно много времени уделяем учебе. Тридцать восемь часов в неделю…»

Моя супружеская чета учителей — эти головорожденные — родом из Итцехое, окружного центра в Гольштайне, расположенном между Маршем и Геестом, где наблюдается тенденция к уменьшению числа жителей и увеличению ущерба, причиненного окружающей среде. Ему лет тридцать пять, ей на пару лет меньше. Родился он в Хадемаршене, где до сих пор живет его мать, она — в Кремпер-Марше, куда ее родители удалились, продав свой стариковский надел в Кремпе. Оба они ветераны студенческого движения, упорно анализирующие события тех лет. Познакомились они в Киле: во время акции протеста то ли против войны во Вьетнаме, то ли против деятельности концерна Шпрингера, то ли против того и другого. Пока я говорю — Киль. Но это вполне мог быть Гамбург, а возможно и Берлин. Десять лет тому назад они хотели «уничтожить то, что нас уничтожает». Во всяком случае, насилие они позволили себе применить против материальных предметов, и их культурная революция закончилась очень быстро. Поэтому изучение ими педагогики если и затянулось, то совсем ненадолго, и после непродолжительных метаний, выразившихся в смене партнеров в стенах общежитий, они смогли пожениться: для создания семьи благословение церкви вовсе не обязательно.

Это все было семь лет тому назад. Вот уж пять и, соответственно, четыре года оба они — государственные служащие. Сперва они вдвоем были референдарами[Стажер на государственной службе (нем.).], затем асессорами и вот теперь являются штудиенратами[В Германии так называется должность преподавателя полной средней школы и гимназии.]. Два испытывающих друг к другу спокойные любовные чувства партнера. Образцовая пара. Супружеская чета, где партнеры настолько похожи, что их можно даже перепутать. Пара, словно сошедшая со страниц современной книги с картинками. У них есть кошка, но до сих пор нет детей.

И не потому, что не получается, но потому, что он, если она «наконец-то» хочет ребенка, говорит «пока не надо», и в свою очередь, если он выражает желание иметь ребенка — «Я могу себе это представить хотя бы теоретически» — произносит чуть ли не программную речь: «А я нет. Или уже нет. Нужно все учесть, если хочешь ответственно отнестись к этому делу. Какое будущее ты можешь предложить ребенку? У него же нет перспективы. Кроме того, детей и так слишком много. В Индии, Мексике, Египте, Китае. Посмотри на статистические данные».

Оба они преподают иностранные языки — он английский, она — французский — в школе имени императора Карла, коротко именуемой ШИК, а заодно еще и географию. Школа называется так потому, что Карл Великий в IX веке направил в Гольштайн карательную экспедицию, которая обосновалась примерно там, где ныне Итцехое делится на две части. И потому, что оба они с особым удовольствием преподают географию, они превосходно разбираются в проблеме прироста населения, а не только в реках, горных хребтах, строении почвы и залежах руды. Он солидаризуется с тезисом Маркса о законе капиталистического накопления путем присвоения прибавочной стоимости, она сыплет цифрами, рисует графики, приводит данные расчетов: «Вот здесь, прирост в Южной Америке. Повсюду три процента. В Мексике даже пять. Из-за них прогресс почти невозможен. А этот идиот Папа по-прежнему запрещает противозачаточные средства».

Сама она регулярно принимает их. Как правило, перед началом нового урока. Причуда или причудливая демонстрация ее рационализированного отказа. И поэтому «Головорожденных» вполне можно начать с кинокадров: во весь экран географическая карта индийского субконтинента; на ее фоне она с глубоким вырезом на груди, прикрывая собой наполовину Бенгальский залив и целиком всю Калькутту и Бангладеш, как бы машинально глотает таблетки, захлопывает книгу (очки она не носит) и говорит: «Мы исходим из того, что в федеративном государстве Индия программа контроля над рождаемостью в духе целенаправленного планирования семьи потерпела полный провал».

Теперь она могла бы задать ученикам вопрос о количестве населения и его переизбытке в таких штатах, как Бихар, Керала, Уттар-Прадеш, так, чтобы сам класс не появлялся в кадре: выраженное в цифрах бедственное положение Индии. Школьный предмет под названием «Нищета». Будущее.

Поэтому я сказал Фёлькеру Шлёндорфу, с которым Маргарет фон Тротта и я встретились сперва в Джакарте, а потом в Каире: «Если мы хотим сделать фильм, то должны снимать его в Индии, или на Яве, или — после того как я побывал там — в Китае, если, конечно, получим разрешение на съемку».

Ведь наша супружеская чета учителей должна была отправиться в путешествие подобно мне, Фёлькеру и Маргарет. И точно так же, как и мы, чувствовать себя там совершенно чужими и, истекая потом, сравнивать реальность со статистическими данными. Перелет из Итцехое в Бомбей. Разница во времени. Начатая книжка в ручной клади. Сведения, которые они успели собрать. Профилактические прививки. Заново ощущаемое чувство высокомерия: мы пришли, чтобы учить…

При этом сперва они почувствовали страх. Оба они (как мы в Шанхае) могли посреди Бомбея, где кишмя кишит народ, предаться размышлениям: миру вместо индусов следовало бы рассчитывать на появление семисот миллионов немцев. Однако эта промежуточная величина нам не подходит. По немецким меркам она недостаточно умозрительна. Мы или вымрем, или нас будет миллиард. Или — или.

Шлёндорфы и мы, исходя из профессиональных соображений, отправились в путешествие при посредничестве «Гёте». Несмотря на весьма плотную программу, нам так удобнее. Они демонстрируют свои фильмы, я читаю отрывки из моих книг, наша супружеская чета учителей намерена во время отпуска пополнить свой багаж знаний, поэтому путевку они покупают в фирме, предлагающей «ориентированные на реальность» программы туристических поездок. Как обстоят дела с «Гёте», я знаю; остается вспомнить туристическую компанию (и ее «супержесткую» программу). Мы всецело зависим от руководителей «Института Гёте»; наша супружеская чета учителей во всем должна полагаться на штатного руководителя группы, который знает буквально все: где купить статуэтки бога Ганеша или яванские куклы, что в Индии покачивание головой означает знак согласия, что можно есть и чего нельзя, сколько чаевых принято давать рикше, и можно ли, если путешествуешь вдвоем — разумеется, в сопровождении местного жителя — за хорошую плату осмотреть и сфотографировать трущобы.

Ни слова о руководителях «Института Гёте» и их сугубо личных неприятностях. О нашем штатном руководителе группы, который, узнав, что мы собираемся снять фильм, специально взялся изучать язык и историю Индии, можно сказать: у него лицо состарившегося ребенка. Выражение водянистых глаз свидетельствует о широком кругозоре. Нечто вроде Господа Бога в никелированных очках. К тому же у него обо всем двоякое мнение.

Как и у нас. С одной стороны, строительство атомных электростанций может привести к последствиям, опасность которых никак нельзя недооценивать; с другой стороны, только применение новейших технологий может обеспечить уже ставшее для нас привычным благополучие. С одной стороны, обработка почвы вручную позволяет восьмистам миллионам китайских крестьян получить работу и пищу; с другой стороны, увеличить урожайность с гектара можно только с помощью современной сельскохозяйственной техники, благодаря которой как с одной, так и с другой стороны свыше половины крестьян окажутся безработными, или их придется использовать для решения других — неизвестно еще каких — задач. С одной стороны, следует провести санацию трущоб в Бангкоке, Бомбее, Маниле и Каире; с другой стороны, трущобы тогда будут еще больше привлекать к себе покинувших деревни крестьян. С одной стороны — с другой стороны.

Вот и наша супружеская чета из Итцехое — это неподалеку от Брокдорфа — при осуществлении своих политических прав, в своей частной жизни и вообще настроены играть в столь любимую обществом в различных центрально-европейских странах игру «С одной стороны — с другой стороны». Она активно сотрудничает с СвДП; он снабжает местные организации СДПГ в прилегающих районах докладами на тему «Третий мир». И оба говорят: «С одной стороны, „зеленые“ совершенно правы, с другой — именно они приведут Штрауса к власти».

Такое просто в голове не укладывается. Ему не хватает перспективы, ей — смысла жизни вообще. Она целиком зависит от настроения, у него ближе к вечеру появляется ощущение зыбкости и ненадежности своего бытия. Она попрекает отца тем, что «он за бесценок продал их подворье крупной птицеферме», он намерен содержать на учительскую зарплату мать, которая осталась одна в Хадемаршене, и одновременно ищет, по его словам, «разумный выход», подыскивая такой дом для престарелых, где ей был бы обеспечен хороший уход. Она, твердо убежденная в том, что каждая женщина должна родить ребенка, с тех пор как индийский субконтинент начал тяготиться своим незримым присутствием на уроках географии, вновь взяла на себя обязательство не иметь детей. Он изрядно, а в конце недели особенно устающий от школьников, заявил недавно: «В нашей квартире в старом доме с окнами в сад вполне хватит места для троих, даже если мама переберется сюда».

Словом, им довольно нелегко. Тема ребенка постоянно присутствует в их разговорах. Отправляются ли они за покупками в супермаркет в Итцехое или же едут в потоке машин через плотину на Эльбе близ Брокдорфа, лежат ли на двойном надувном матрасе или ищут подержанный автомобиль — ребенок всегда дает о себе знать, она высматривает детские вещи, когда они окунаются в прорубь, просит, чтобы его для поддержания бодрости духа также облили холодной водой, и требует разрешить ему участвовать в гонках на детских автомобилях. Но все ограничивается «Было бы хорошо…» и «Ах, если бы…» — причем мать Харма сперва (в качестве эрзац-дитя) допускают в учительскую квартиру, а затем отправляют в дом для престарелых — до тех пор, пока ее однажды в полдень не шокировали слова одной из школьниц; именно это обстоятельство и заставило их сойти с заезженной колеи и сменить традиционную тему своих диалогов.

Когда преподаватель Дёрте Петерс на уроке географии диктовала своему классу 10 «а» в качестве программы борьбы с перенаселением перечень мер по планированию семьи, включавший в себя и профилактику беременности, и добровольную стерилизацию, одна из учениц (такая же светловолосая, как и Дёрте Петерс) внезапно вскочила с места и благодаря высказанному протесту стала еще красивее: «А что у нас делается? Никакого прироста населения. Немцев все меньше и меньше. Почему у них нет детей? Почему? В Индии, Мексике, Китае люди размножаются, как кролики. А мы, немцы, вымираем!»

Шлёндорф и я пока еще не знаем, как класс отнесется к этому обвинению. Может быть, столь бурное проявление чувств объясняется ситуацией в семье этой ученицы? Не лучше было бы, если один из учеников сделал резкий выпад в адрес иностранных рабочих, откровенно заявив:

«В Итцехое теперь пуповину перерезают почти одним турчанкам»? Или же ученицам и ученикам следовало обрушиться друг на друга с взаимными обвинениями?

Во всяком случае, утверждение «Немцы вымирают» (после недолгого, устрашающе быстро прервавшегося смеха класса) сеет тот непостижимый, даже преподавательнице гимназии Дёрте Петерс присущий страх, что в сочетании с другими страхами создаст ту гремучую смесь, которая в будущем году, когда намечены выборы, наполнит речи Франца-Йозефа Штрауса.

«Есть еще одно препятствие, — сказал я Шлёндорфу. — Если мы хотим приступить к съемкам в 80-м году, это можно будет сделать только в июле или в августе. Зимой, весной и осенью предвыборная кампания. Я не знаю, как ты это сделаешь. Но я не хочу быть просто зрителем. Слишком многим хотелось бы, чтобы мы потерпели неудачу, ибо это лишь подтвердило бы истинность их ничтожных устремлений».

В Пекинском университете и Шанхайском институте иностранных языков никто не спрашивал о планах воссоединения Германии, в осуществлении которых КНР могла бы сыграть определенную роль. Я также не знаю, вызвал ли мой совершенно не привлекший у нас внимания тезис о последней еще имеющейся у нас возможности объединения двух немецких государств интерес у китайских студентов и преподавателей. Я сказал: «Наши соседи как на Востоке, так и на Западе, познав горький опыт двух мировых войн, очагом которых стал центр Европы, никогда больше не допустят концентрации там экономической и военной мощи. Однако наши соседи с пониманием отнеслись бы к существованию обоих немецких государств, объединенных именно общими культурными ценностями. Это также соответствовало бы национальному сознанию немцев».

Еще одна иллюзия? Мечты литератора? Неужели же моя позиция, которую я отстаивал в Пекине, Шанхае, а затем еще в ряде мест с настойчивостью чудака-миссионера — воистину немецкие писатели в отличие от своих сепаратистски настроенных правителей оказались настоящими патриотами — была порождена лишь упорным стремлением, несмотря ни на что, отстоять свою правоту? Имея под рукой доказательства, почерпнутые из произведений Логау и Лессинга, Бирмана и Бёлля, я по наивности (возможно, даже в чем-то очень трогательной) предполагал у своих слушателей знание немецкой культуры в ее историческом развитии. (Даже оба моих учителя, которых звали Харм и Дёрте, небрежно отмахнулись, продемонстрировав, что они не в силах меня понять: «Дружище, — сказал Харм, — это ведь показывают только по третьей программе».

Вернувшись после долгого отсутствия домой, человек всегда узнает много нового и интересного. Когда мы вернулись домой из Азии, то выяснилось, что наряду с визитом китайской правительственной делегации и опасениями по поводу грядущего вымирания немцев умы волновали метания Баро между Востоком и Западом, ежевечерние демонстрации по телевидению проводимого в Камбодже геноцида, делающие зрителей как бы причастными к нему, а также натужные усилия устроителей завершившейся Франкфуртской книжной ярмарки. В течение последних тридцати лет, то есть за время существования рядом двух немецких государств, постоянно приходилось скрывать нацистское прошлое статс-секретаря Аденауэра Глобке, федерального канцлера Кизингера, премьер-министра одной из федеральных земель Филбингера, нынешнего председателя бундестага Карстена и автоматически прятать их личные дела; теперь же в еженедельнике «Цайт» под заголовком «Мы будем и дальше творить, пусть даже мир превратится в руины» была опубликована статья, относившая дату появления послевоенной немецкой литературы еще к временам нацизма и оспаривавшая традиционную точку зрения, согласно которой отсчет надлежало вести с 1945 года.

Эта статья вызвала бурную и надолго затянувшуюся полемику. Не подлежит сомнению незапятнанность репутации произведений послевоенной литературы, в особенности тех ее представителей, которые в период Третьего рейха не покинули Германию и публиковали свои сочинения в том вольере, в котором нацисты великодушно позволили им резвиться; но поскольку вызвавшие дискуссию тезисы были напичканы не вполне верными, то есть недостоверными, сведениями, призванными доказать близость некоторых писателей к различным нацистским инстанциям, здесь эта тема затрагивается лишь попутно. Однако пристальное внимание будет уделено уязвимым местам и оплошностям автора этой, вызвавшей столько споров, статьи.

Его назвали доносчиком. Его надлежало уничтожить, как настоящего врага. Роясь в холодном металлоломе, он обнаружил горячее железо и схватился за него, схватился при всех. Когда же на автора устроили самую настоящую охоту, он завилял и начал выписывать пируэты. Сколько ему еще удастся продержаться? Нарушение табу предполагает, согласно соответствующему обычаю, жестокую кару.

До тех пор, пока немцы — как преступники, так и жертвы, обвинители и обвиняемые, виновные и родившиеся затем невинные — буквально вгрызаются в свое прошлое, они судят о нем очень предвзято и хотят сохранить за собой право получить его. Ослепленные — и упорствующие в своих ошибках — они постоянно держат в памяти прошлое и не дают затишья ранам. Из-за этого время не может их исцелить, не может сгладить противоречия и хоть немного забыться.

Ко мне это также относится. Я словно привез с собой в багаже непреодоленное немецкое прошлое в Азию и доволок его до Пекина, а затем (за чаем и сладостями) расспрашивал китайских коллег, как они обошлись с теми писателями, которые на протяжении продолжавшейся двенадцать лет «культурной революции» выступали на стороне «банды четырех». В принятой здесь иносказательной манере мне ответили так: «В худшие годы литература была запрещена. Под ледяным ветром ничего не расцветало, и лишь одному-единственному автору, считавшемуся любимцем „банды четырех“, было позволено заполнить восемью своими произведениями полностью опустошенный репертуар Пекинской оперы. Да, он все еще вправе называть себя членом Союза писателей. Он останется им и тем временем уже написал свое девятое драматическое произведение. Оно столь же талантливо, как и предыдущие пьесы. Он очень одаренный драматург. С ним много и часто дискутируют».

Мы, вне зависимости от того, в каком из немецких государств живем, наверняка потребовали бы его исключения из Союза писателей. (Как вежливо заверили меня в Пекине, они просто не хотели повторять ошибки, совершенные «бандой четырех».) Какие и кем ранее совершенные ошибки повторяем мы?

Моя супружеская чета учителей из Итцехое, что на реке Штер, родилась после войны — он в сорок пятом, она в сорок восьмом. Его отец незадолго до капитуляции погиб в битве при Арденнах. Ее отец в начале сорок седьмого года вернулся из советского плена: преждевременно состарившийся молодой крестьянин. Так как ни Харм, ни Дёрте не знают, что такое фашизм, они очень легко бросаются этим термином. Это слово так и вертится на языке. И с легким шипением вырывается изо рта, когда нужно, к примеру, охарактеризовать кандидата.

— Нет, — говорит Харм, — он не фашист.

— Он этого сам не сознает, — отвечает Дёрте, — иначе бы он, услышав возражения, не выкрикивал: «Фашисты! Вы красные фашисты!»

Оба они сходятся на определении «латентный».

Вскоре они собираются паковать чемоданы. Легкие летние вещи из хлопка очень удобно носить в тропическую жару. Пока еще не сделаны последние прививки. Перед отъездом нужно посетить мать Хармса и родителей Дёрте и пристроить кому-нибудь кошку. Ведь Харм и Дёрте, с обоюдного согласия решив не обзаводиться пока ребенком и располагая достаточным количеством времени — летние каникулы продолжаются довольно долго даже для учителей, — собираются совершить поездку в Индию, Таиланд, Индонезию — или в Китай, если Шлёндорфу и мне разрешат проводить там съемки.