Спор продолжается. Я вмешиваюсь в него. Ведь он непосредственно касается меня. Называются очень важные для меня имена: Эйх и Хухель, Кеппен и Кестнер. Я не знаю, что побудило вышеуказанных лиц пойти на такой шаг. Я также не в состоянии дать оценку их поведению в период пребывания нацистов у власти (продолжать заниматься литературным творчеством и публиковать свои произведения), но могу предположить, что каждый из них соизмерил для себя (а Эйх и Хухель в споре друг с другом) свое поведение с судьбой тех писателей, которые покинули Германию, были доведены до самоубийства, а то и попросту убиты. Или же они позднее были вынуждены сравнивать себя с теми авторами, которые также остались в Германии, однако отказались воспользоваться устроенным для них хитроумными нацистами заповедником.

Я не хочу никого судить. Мне выпало сомнительное счастье родиться в 1927 году, и это обстоятельство запрещает выносить кому-либо приговор. Я был тогда еще слишком молод, чтобы выдержать серьезные испытания: в тринадцать лет я принял участие в устроенном издаваемым «гитлерюгендом» журнале «Хильф мит»[ «Поможем вместе» (нем).] конкурсе на самый лучший рассказ. Я довольно рано начал писать и был одержим жаждой славы. Но так как я, очевидно, ошибся адресом и прислал на конкурс отрывок из своего рода мелодрамы из жизни кашубов, мне не суждено было получить ни премии «гитлерюгенда» вообще, ни премии журнала «Хильф мит» в частности.

Вот так я сумел выкрутиться. То есть я ничем не запятнал себя. Нет никаких уличающих меня конкретных фактов. Они возникают, когда меня начинает тревожить мысль, что я мог бы их датировать задним числом. И тогда я мысленно отношу начало своего жизненного пути на десять лет раньше, что такое десять лет: лишь шаг во времени. С помощью воображения я легко могу его сделать.

Итак, я родился в 1917 году. Значит, в 1933-м мне было бы не шесть, а шестнадцать лет, в начале войны соответственно не двенадцать, а двадцать два. Так как я немедленно стал военнообязанным, то подобно большинству юношей моего года рождения едва ли имел шанс уцелеть. Однако несмотря на вполне вероятную гибель на войне ничего (за исключением стремления выдавать желаемое за действительное) не препятствовало моей вполне осознанной эволюции в убежденного национал-социалиста. Как выходец из мелкобуржуазной, старающейся забыть о своих кашубских корнях семьи, я был воспитан в духе приверженности исконно немецким идеалам, считал соблюдение правил гигиены своим основным жизненным принципом, безусловно пришел бы в полный восторг от провозглашенных нацистами великодержавных целей и уж наверняка согласился бы с трактовкой субъективной несправедливости как объективного блага (хотя мой дядя Франц служил в польском почтовом отделении, данцигский отряд СС осенью 1939 года вполне мог на меня рассчитывать, я бы даже дал письменное обязательство).

Благодаря своему приданому — очевидному литературному таланту — я бы наверняка воспевал в песнях и стихах сперва события, связанные с памятными датами в истории «Движения» (приход к власти, праздник урожая, день рождения фюрера), а позднее сражения второй мировой войны; к тому же поэтика «гитлерюгенда» (см. творчество Алакера, Шираха, Баумана, Менцеля) позволяла буйное нагромождение слов в духе позднего экспрессионизма и различные словесные метафоры. Вполне можно представить себе написанные мной тексты, посвященные «утренним празднествам». Или же я — под влиянием обладавших тонким вкусом учителей немецкого языка — сделался бы кротким как ягненок, всем сердцем возлюбил бы природу и пошел бы по стопам Кароссы или же еще более смиренного и прекраснодушного Вильгельма Лемана: яркие краски лета, буйное многоцветье осени, неизменное желание поспеть за временами года. В любом случае, насколько я себя знаю, где и как бы мне ни довелось служить — на Атлантическом валу, в фиордах Осло, на овеянном мифами и легендами побережье Крита или же на подводной лодке (как уроженец портового города я пошел бы добровольцем), я, несомненно, искал бы и нашел издателя.

Вероятно, после Сталинграда у меня бы открылись глаза на свое бедственное положение. Наверное, тогда я уже был бы обер-лейтенантом и ефрейтором. Замешанный в расстрелах партизан, карательных акциях и «чистках», принявших воистину невиданные масштабы депортаций евреев, я как очевидец придал бы моему выдержанному в духе позднего экспрессионизма искусству стихосложения или умению красочно воспевать хвощи новые тона — скорбь, которая может охватить человека в любом месте, бессвязный набор слов, обилие непонятных изречений, многозначительность. Вероятно, к началу отступления у меня бы (в отличие от совпавшего по времени с периодом грандиозных побед начальной стадией моего творчества) уже получались так называемые «стихи для всех времен».

Этот литературный стиль, который в сорок четвертом пришелся бы по душе как издателю, так и цензуре, позволил бы мне с легкостью пережить (разумеется, если бы я остался жив) безоговорочную капитуляцию, мнимый час «Ч», возможно даже два года плена, и наполнить свое творчество новым, крайне скудным, бескалорийным, проникнутым демократическим и антифашистским духом содержанием; о том, как это происходило, известно из ста и более биографий.

Насколько я знаю, только Вольфганг Вейраух признал описанные в своей биографии факты достоверными. Я дополнил мое головорожденное создание: все правильно. Не было никакого краха. Для нас вовсе не наступил внезапно час «Ч». Переход из одного состояния в другое происходил довольно вяло. Ужас, вызванный масштабами тех преступлений, которые мы терпели, которым прямо или косвенно способствовали, но за которые в любом случае несем ответственность, охватил нас гораздо позднее, чем несколько лет после мнимого «часа Ч», когда вновь начался подъем. Этот ужас остался в наших сердцах.

Поэтому я вмешиваюсь в спор. Мы вновь все взвесили и обдумали. Имея за плечами демократический опыт, мы спокойно делимся своими соображениями. Слишком многое нам теперь понятно. Непреклонное стремление к власти и готовность пойти ради этого на любые злодеяния трактуются как проявление «витальности». Способность витального человека извергать потоки лжи и клеветы и в ярости выкрикивать оскорбления объяснялась исключительно его баварским темпераментом. Трусливое прятанье нами головы в песок мы называли выражением либеральных взглядов. Даже редакционные комнаты в радиостудиях приспособлены для внутренней эмиграции. Нужно только уехать куда-нибудь и вернуться домой: старое, вечно новое ощущение ужаса тут же проявится.

В поездку по странам Азии помимо текста лекции «Немецкие литературы» и своего романа «Палтус» я прихватил три листка записей на тему «Головорожденные». На всех стадиях поездки я постоянно зачитывал наиболее доступную для понимания главу из «Палтуса»: как Аманда Войке прививала жителям Пруссии любовь к картофелю. Придуманная в восемнадцатом столетии сказка и ныне актуальна в Азии, особенно в тех регионах, где наряду с традиционным разведением риса собираются засеять также мак и соевые бобы, однако эти планы терпят провал из-за упорного сопротивления крестьян до тех пор, пока китайская или яванская Аманда Войке…

Предназначенные для головорожденных записи я прочел только лишь во время полета в Азию и внес в них множество дополнений. Лишь теперь, по возвращении домой, когда я вновь оказался зажатым в узкие рамки немецкого жизненного уклада, записи выпали из папки: наша супружеская чета учителей из Итцехое — Дёрте и Харм Петерсы — отвергла мои возражения и контрпредложения. Они все еще готовятся к поездке.

Она хочет уделить все внимание Индии: «Иначе мы будем слишком разбрасываться и ничего толком не увидим».

Он желает непременно навестить на Бали своего старого школьного приятеля: «Интересно узнать, как он там существует. И потом нам нужно немного расслабиться. А кроме того, там, внизу, наверняка очень красиво. Природу они еще не погубили».

Она только в последний день школьных занятий уже после выдачи аттестатов (двое остались на второй год) познакомила класс со своими планами: «Впрочем, я собираюсь в научную командировку и помимо всего прочего в Индию. Может быть, осенью мне удастся дать вам более наглядное — я имею в виду собственные впечатления — представление о проблеме перенаселения».

Он хочет узнать у своего класса: «Мы недавно проходили Индонезию. Я с женой предполагаю посетить во время летних каникул Яву и Бали. На что мне следует обратить особое внимание? Что именно вас интересует?»

В ответ он слышит от одного из учеников: «Сколько стоят на Яве мотоциклы?»

И позднее в Джакарте Харм Петерс выясняет у китайского торговца стоимость «кавасаки» в рупиях, чтобы затем уже в конце фильма суметь (в педагогических целях) ответить своему ученику, которого ничего больше не интересует: он стоит столько-то и столько-то, в пересчете на марки получается столько-то и столько-то, для индонезийского рабочего, зарабатывающего всего лишь столько-то и столько-то, это составляет пять месячных зарплат, в то время как немецкий наемный работник…

В другом эпизоде член СДПГ Харм Петерс читает лекцию. Подробно рассказав о проблемах местного самоуправления, он (возможно, на фоне диапозитивных вставок) переходит к проблеме трущоб в крупных азиатских городах, причем со ссылкой на предстоящую поездку в Азию объявляет, что в следующей лекции «глубже вникнет в эту проблематику». Но как только Харм Петерс приглашает товарищей начать дискуссию, активист профсоюза металлистов сразу же высказывается на совершенно иную тему: «Я бы хотел еще раз вернуться к третьему пункту повестки дня. Установят нам когда-нибудь светофор возле реального училища или нет?»

На Петерса, требующего высказываться по теме своего доклада, со всех сторон обрушивается град упреков: «Товарищи, мы обсуждаем исключительно проблему стран „третьего мира“». — «Ну да, конечно. Но для нас главное — обеспечить безопасность школьников по дороге в школу. Это ведь тоже очень важно. Но тебе этого не понять, Харм. У тебя ведь нет детей!»

Здесь должна была бы последовать реакция на эту реплику: в прошлом году Дёрте, когда она, с одной стороны, хотела ребенка, а с другой стороны, не была готова дать «моему ребенку жизнь в этом, все больше и больше отравляемом радиацией мире», сделала аборт. Харм также требовал этого: «Только если ты сможешь всю себя посвятить ребенку и если пройдут выборы в ландтаг, вот тогда…»

Это и прочие обрушившиеся на мир бедствия они обсуждают на плотине, воздвигнутой на Эльбе между Холлереттерном и Брокдорфом. Они стоят на возвышенности прямо напротив окруженного стеной, изгородью, рогатками и тому подобными заимствованными у ГДР защитными устройствами строительного участка, который медленно увеличивается в размерах и после запрещения строительства атомной электростанции в Брокдорфе постепенно превращается в эдакое идиллическое место. Вскоре, однако, после слушания дела в Силезии и вынесения прямо противоположного приговора запрет был снят.

Харм говорит: «Это все отговорки, надуманные отговорки! То демографический взрыв в странах „третьего мира“, то предстоящие выборы в ландтаг, то моя мать, которая вообще не собирается переезжать к нам, а в самом крайнем случае проекты новых атомных электростанций или официальное разрешение на их дальнейшее строительство мешают нам здесь или где-либо еще дать жизнь нашему ребенку».

Но Дёрте также присущ этот переменчивый страх перед будущим: «Если уж у нас нет никаких перспектив, то как мы можем ребенка, я спрашиваю тебя, нашего ребенка…»

Харм впадает в цинизм: «Реакторы-размножители с быстрой реакцией предотвращают беременность! Такой кричащий заголовок вполне мог быть напечатан на первой полосе газеты „Бильд“. И кто позднее позаботится о нашей старости?»

— Но я не хочу! — кричит она.

— Потому что он нарушит твой комфорт! — кричит он.

Может быть, здесь Дёрте, невольно смеясь, соглашается: «Ну хорошо. Разумеется, мне не хочется расставаться с привычными удобствами. Но не только мне. В твоей жизненной концепции также нет места ребенку. Твое стремление к независимости, любовь к путешествиям и все такое прочее, так вот, всему этому ребенок, я хочу сказать, если он у нас появится…»

Харм стоит на плотине в позе священника в день Страшного суда. Однако он обращается с проповедью не столько к своей Дёрте, сколько к бредущим мимо овцам и коровам и плывущим по Эльбе крупноналивным танкерам: «Воистину, скажу я тебе! И твое священное право на самореализацию также в опасности! Разве мы, дорогая Дёрте, можем отправиться в поездку по странам Азии, о которой так долго мечтали, имея на шее маленького ребенка? Разве нам не следует спросить самих себя, позволяет ли наша программа, обещающая не только знакомство с обычными достопримечательностями, но и предполагающая познакомиться, я цитирую, с „зачастую очень жестокой реальностью Азиатского региона“, отправиться в поездку с очаровательным малышом, который станет для нас чем-то вроде ручной клади? Неужели Дёрте Петерс желает таскать своего ребенка по Индии, где и без того имеется много, даже чрезмерно много детей? И от каких болезней, если потребуется, мы должны будем сделать прививку нашему сынишке? От оспы, холеры, желтухи? Следует ли ему подобно нам за три недели до отъезда глотать противомалярийные таблетки или брать с собой стерилизованные консервированные продукты? И нужно ли нам брать с собой весь этот хлам — пятьдесят воздухонепроницаемых банок, коробки, пакеты, пеленки, стерилизатор, детские весы и что там еще поместится в багаж, чтобы наш сыночек…»

Теперь Дёрте по-настоящему и даже чересчур громко смеется. И тут же спонтанно меняет свое решение: «Но я хочу ребенка, хочу ребенка! Хочу быть беременной, хочу иметь большой круглый живот и глаза как у коровы. И говорить „му“. Ты слышишь! Говорить „му“. И на этот раз, мой дорогой Харм и отец моего столь желанного ребенка, никаких двух месяцев. Как только мы вылетим, ты слышишь — как только мы вылетим отсюда и эти недотепы из вашего „атомного концлагеря“ на той стороне окажутся под нами или за нами, я немедленно прекращаю принимать таблетки!»

Так звучат указания режиссера: оба смеются. Но поскольку камера останавливается на них, они не только смеются. Они хватают друг друга за руки, устраивают потасовку, а затем срывают друг с друга джинсы, чтобы, по словам Харма, «пофакаться» или, по словам Дёрте, «потрахаться» на плотине, среди коров и овец — открытые всем взорам люди под открытым небом. Однако лишь несколько имеющих в своем распоряжении бинокль и собак охранников участка все еще предполагаемого строительства атомной электростанции Брокдорф могут увидеть их. А также пилоты двух проходящих на бреющем полете реактивных истребителей. («Чертово НАТО!» — стонет Дёрте.) Вдали поток кораблей на Эльбе. Летние облака.

Вот что по этому поводу сказано в одной из моих насильственно увезенных в Азию и все же возвратившихся домой заметок: «Незадолго до высадки в Бомбее или Бангкоке — сразу же после завтрака — Дёрте принимает таблетку, и притворяющийся спящим Харм, видя это, покоряется судьбе».

Все происходит слишком быстро. Прежде чем дать им обоим возможность улететь, я бы хотел еще какое-то время мучиться сомнениями. Нет программы. Зато много, очень много проспектов туристических фирм. Ни один не годится на роль головорожденного. Исходя из названия, мне следовало бы выдумать проспект. Туристическая программа будущего. Ведь завтра такое уже вполне возможно: посещение туристами трущоб. Пресыщенные обычными достопримечательностями, мы хотим наконец увидеть то, что не изображено ни на одной почтовой открытке, а именно: то, от чего страдает мир, на что расходуются выплачиваемые нами налоги, как живут в трущобах люди — судя по фотографиям из проспекта, очевидно, довольно весело, несмотря на всю нищету.

Харм и Дёрте расценивают предложение туристической фирмы «Сизиф» (А почему Сизиф? Об этом я спрошу позднее) как «довольно бесчеловечное».

Она: «Слушай, они же циники».

Он: «Но хотя бы не обманывают».

Рекламный текст свидетельствует о стремлении идти пока еще нехожеными тропами. «Кто хочет скатить с горы камень, у кого есть силы увидеть и понять, что их в глубине души тревожит, кто не боится признавать пусть даже самые горькие факты…» Эти умело напечатанные на машинке слова предваряют скудную информацию о смертности младенцев в странах Юго-Восточной Азии, о плотности населения и доходах на его душу на острове Ява. Для своих туристов «Сизиф» специально вычислил, какова в той или иной местности нехватка протеина, а рядом (статистика обвиняет) привел данные о повышении цен на соевые бобы на Чикагской бирже.

— Ну ясное дело, — говорит Харм, — они поняли, что таким людям, как мы, нужна альтернативная программа. Мы хотим окунуться в реальную жизнь и не желаем, чтобы нас, как стадо скота, гоняли по полям больших городов. Здесь же черным по белому написано: «Увидеть Азию без прикрас».

После того как Дёрте сперва выразила свое возмущение тем, что они «хотят только деньги заработать», она сочла программу туристической поездки хорошо продуманной. «Достаточно обширный культурный раздел. Получаются самые настоящие каникулы».

Здесь я тоже не был исключением. И меня также обуревали смешанные чувства. Так, например, в свое время Уте и я также отправились в туристическую поездку без проспектов. По утрам мы посещали различные трущобы, в полдень отдыхали в снабженном кондиционерами отеле, во второй половине дня осматривали буддийские храмы, а вечерами (после моего обязательного доклада) за выпивкой и легкой закуской слушали сообщения нескольких экспертов о положении в расположенном в двухстах милях отсюда голодающем регионе, в который мы отправлялись на следующий день, прихватив с собой ощущение дистанции, умеренное чувство скромности и внимательно и увлеченно взирали на происходившее вокруг, не испытывая при этом никакого отвращения. Все почерпнутые из статистических справочников сведения я во время поездки отложил в сторону и объявил себя своего рода губкой, способной лишь впитывать и собирать. Я редко задавал вопросы, слушал, смотрел, нюхал и не делал никаких записей. Фотографии, возникшие как бы мимоходом и чисто случайно, позднее также не принимались во внимание. Мне было стыдно за свое бесстыдство. Теперь я хочу отправить Харма и Дёрте Петерсов по нашему маршруту, однако они возражают. Они вовсе не желают откладывать в сторону собранные ими ранее сведения. Они рассматривают все это как чрезмерное требование. Пока еще им трудно заставить себя отправиться в поездку по намеченной мной смешанной программе. Им стыдно. Но так как им не хочется оказаться в роли обычных туристов, а хочется, по словам обоих, быть уверенными в «правильности своих объективных суждений», они — Дёрте первая — подписывают контракт с туристической фирмой «Сизиф» и напряженно ожидают начала поездки.

Пока я еще не знаю, как отразить в фильме, где все должно быть сказано четко и недвусмысленно, мои раздумья и отговорки. И даже когда они оба подписали контракт, заказали билеты на самолет и выбрали предложенный мной маршрут, я все-таки еще воздерживаюсь от принятия окончательного решения. Сперва я должен поговорить со Шлёндорфом. Одни лишь кошмарные впечатления и перемена места — какие же могут быть еще у Харма и Дёрте побудительные мотивы? Помимо споров, заканчивающихся то желанием, то отказом завести ребенка, их обоих ничего не волнует. Но во всяком случае побудительным мотивом может стать желание Харма навестить на Бали своего школьного друга по имени Уве.

Ведь в Итцехое живет сестра Уве, которую зовут Моника. Она (а вовсе не мать Харма в Хадемаршене) забирает под свою опеку кошку. Она, перебирая груду писем, находит адрес брата. Она: «Последний раз он прислал весточку два года тому назад. И написал: „У меня все отлично. Только очень хочется простой грубой пищи…“» И Моника Штеппун — ее муж работает печатником в типографии «Грунер и Яр» — напоминает Харму о прожорливости его школьного приятеля. «Ты наверняка запомнил, как Уве в Брунсбюттеле, покатавшись на велосипеде, запросто умял пять порций студня с жареной картошкой…»

Итак, Харм покупает в мясной лавке в Итцехое килограмм ливерной колбасы домашнего копчения, готовясь к новым климатическим условиям, он просит положить колбасу в целлофановый пакет и заклеить его. «Я уверен, — говорит он Дёрте, — что Уве очень обрадуется. Ведь в нижних широтах нет ничего подобного. А я до сих пор помню, с каким удовольствием он жрал натощак ливерную колбасу».

Целлофановый пакет позднее занимает место в ручной клади. О школьном приятеле помимо сведений о его спортивных успехах (гандбол) известно, что он сперва в Сингапуре, а затем в Джакарте несколько лет исполнял обязанности представителя то ли фирмы «Хехст», то ли концерна «Сименс» и будто бы разбогател — «Он всегда был толковым парнем», — говорит его сестра, — а затем, по слухам, вышел на пенсию и перебрался на Бали.

Свою серую с белыми лапками кошку Харм и Дёрте относят в корзине к Штеппунам. Эрих, муж Моники, относится к своему неустанно разъезжавшему по свету шурину без особого почтения: «Он очень ненадежный человек. И я понятия не имею, какие у него политические убеждения».

Харм в полном восторге от своей покупки: «Ты только представь себе, какие он сделает глаза, когда мы появимся у него на пороге и предложим отведать колбасы. Надеюсь, он не поменял адреса». (У четы Штеппунов также нет детей, и поэтому они очень рады появлению в их доме кошки.)

Должен признаться, что идея покупки ливерной колбасы (как одного возможного второстепенного побудительного мотива) связана с эпизодом из моей биографии. Незадолго до нашего отлета посол ФРГ в Пекине передал нам, что ему очень хотелось бы отведать грубой ливерной колбасы домашнего копчения. Поэтому мы просим нашего деревенского мясника в Вевельсфлете, Келлера-младшего заклеить целлофановый пакет с двумя батонами копченой, в плотной оболочке колбасы, размешаем это гольштейнское изделие среди ручной клади и вылетаем в Китайскую Народную Республику. Поскольку посол Эрвин Викерт в начале 80-х был отправлен на пенсию и не занимал больше никаких дипломатических постов, я могу откровенно говорить об этом.

Итак, ливерная колбаса не порождение моей фантазии, но вполне реальный факт. И знаток Китая и писатель Викерт обрадовался ей вовсе не потому, что этого требовал дипломатический протокол, но вполне искренне. Суровый, дисциплинированный человек, умевший построить в шеренгу даже собственные страсти. Он был воспитан в прусских традициях, придерживался консервативных взглядов, и мне после ночного разговора о присущем китайцам образе мыслей и привычке немцев выносить слишком категорические оценки удалось привлечь его к участию в предстоящей избирательной кампании. Разумеется, заявил он, от него вряд ли стоит ожидать восторженного отношения к проекту создания комплексных школ или предоставления рабочим права на участие в управлении производством, однако он хотел бы соизмерить внешнеполитические проспекты кандидата на должность канцлера со своими китайскими идеалами. Дескать, этот авантюрист не должен занимать пост канцлера.

Может быть, следовало для примера аккуратности и щепетильности возродить некоторые прусские добродетели, которые можно было бы также назвать китайскими добродетелями: ведь когда мы вернулись из Азии, посол Викерт (на бланке с указанием всех своих звучных титулов) уже успел отблагодарить мясника Келлера за его смачную копченую ливерную колбасу; точно так же, как и я, в свою очередь, отблагодарил его за идею, позволившую придать сюжету некую динамику: итак, она, то есть колбаса, вылетает вместе с Хармом и Дёрте Петерсами в юго-восточном направлении. Туристическую группу, в состав которой они оба входят, ожидает ее руководитель, сотрудник туристической группы «Сизиф» некто д-р Конрад Вентин.

Нужен ли этот персонаж и как его следует назвать? Не уместно ли здесь в соответствии с законами такого жанра, как кино, придумать нечто иное, не имеющее отношения к разговорам на тему «Давай заведем ребенка — Нет, давай не будем заводить ребенка»? И не нужно ли предусмотреть и такой вариант, когда между этим Вентином и нашим человеком на Бали, школьным приятелем Харма, увы — вне всякой связи с доставленной на остров самолетом ливерной колбасой — вроде как бы случайно, а на самом деле в соответствии с пришедшей в голову новой идеей — установится взаимодействие и это в конце концов создаст новую сюжетную линию?

Я попытаюсь помешать этому, хотя Харм Петерс, которого книги мало интересуют, и если он и читает что-то, то запоем детективы, склонен к сумбурным размышлениям и любит выдвигать самые невероятные предположения. (Он уже теперь предполагает, что длина колбасы превышает ее вес). Я также не хочу скрывать, что Фёлькер Шлёндорф, которому я рекомендовал роман Вики Баум «Любовь и смерть на Бали», недавно подарил мне «Контрабанду оружия» Эрика Эмблера; теперь этот английский оригинал триллера, действие которого происходит в Гонконге, Маниле, Сингапуре и на Суматре, занимает место в дорожном багаже Харма.

Я уже начинаю замечать, что писать сценарий фильма — весьма увлекательное занятие. Ведь здесь такое обилие материала. Одна вставка порождает другую. Все в итоге сводится к «экшн». Постоянно делать так, чтобы кадры говорили сами за себя. В мыслях постоянно присутствует монтажный столик. Язык образов. Нагромождение отдельных сюжетов. При этом я хотел все же предаться размышлениям на совершенно иную тему и вернуться к тем мыслям, которые впервые посетили Уте и меня посреди Шанхая, сделавшись своего рода епифанией, когда девятьсот пятьдесят миллионов китайцев обернулись миллиардом немцев, которые, будучи разделенными, стремятся обрести национальное самосознание: они отнюдь не на велосипедах, но все сплошь моторизованы.

Мысль о том, что количество беспокойных немцев увеличится с восьмидесяти до миллиарда, внушает определенную тревогу. Ведь среди них соответственно окажется множество саксонцев и швабов. Что это, как не прирост населения? Это приводит в трепет и настраивает на эпический лад. Это вызывает опасения. Что делает их такими беспокойными? Что они ищут? Бога? Абсолютное число? Смысл в самом смысле? Или они хотят обрести гарантию от пустоты и забвения?

Они хотят наконец познать самих себя. Они с угрозой и вместе с тем с надеждой на помощь спрашивают своих испуганных соседей, которые по сравнению с невероятным количеством немцев превратились в малые народы: Кто мы? Откуда мы родом? Что делает нас немцами? И что такое, черт возьми, Германия?

Так как немцы, даже увеличившись до миллиарда, по-прежнему очень обстоятельны, они создают многочисленные комиссии по розыску национального самосознания, которые занимаются глубинными изысканиями. Только представить себе, какое количество бумаги при этом расходуется, какие вызванные распределением полномочий споры возникают между отдельными федеральными и земельными ведомствами. Одержимые лишь стремлением добиться идеальной организации своего проекта, они забыли о подлинной цели.

Настал мой час. Теперь я беру слово. Но мое давнее, внесенное еще до наступившей епифании предложение при всем присущем немцам разнообразии осознать себя связанными общей культурой встречает понимание только у маргиналов. Тезисы мои как полностью, так и их отдельные аспекты обсуждались вначале только представителями творческих меньшинств — из общего числа в два с половиной миллиона четыреста восемьдесят пять тысяч составляли писатели. Что такое культура? Все ли является культурой? Можно ли считать гигиену физической культурой? И какова именно должна быть доля культуры в валовом социальном продукте?

Однако следовало ожидать, что вскоре объединения, представляющие гораздо большие общественные группы, не только церковь и профсоюзы, принадлежавшие частным лицам и обобществленные отрасли промышленности, но также примерно равные по численности, насчитывающие около восемнадцати миллионов человек армейские соединения обоих немецких государств начинают воспринимать себя как носителей культуры, а солдаты и офицеры элитных подразделений даже как творческих личностей. Они хотят стать символом нации. На их долю выпадает выполнить почетное, имеющее глубокий смысл задание: ведь где мы окажемся, если проблемы национального самосознания будут решать только певцы, актеры, музыканты и писатели, то есть на редкость плохо поддающийся организации народец. Я слышу выкрики: «Эти лица свободных профессий! Эти люмпены! Лунатики! С их вечными выходками. Пусть только не делают вид, будто культуру им отдали в вечное пользование. И если ныне в нашем обществе более-менее широкой демократии что-либо играет определенную роль, то это, конечно, как внутренние, так и адекватные досугу субкультуры, субсидируемая основополагающая культура — понятно! — а уж никак не эта элитарная дерьмовая надстройка». Таким образом мой замысел, который, должен признаться, был скроен только на восемьдесят миллионов немцев, потерпел полный провал. Мне не остается ничего другого, кроме как предоставить миллиарду немцев возможность и далее пребывать в состоянии беспокойства и продолжать беспокойный процесс обретения самих себя. Распевая частично лихие, частично тоскливые песни, огромная масса немецкого народа растворяется в море случайностей.

Все-таки у меня остаются Харм и Дёрте. С ними все ясно. Их проблема как головорожденных для меня вполне разрешима. Теперь, перед посадкой она, вопреки клятвенному заверению: Я хочу ребенка — принимает таблетку: Нет, я не хочу ребенка! — И теперь, наконец, они приземляются в Бомбее с килограммом немецкой ливерной колбасы в ручной клади.

Однако окончательному решению позволить им обоим наконец приземлиться в Бомбее все еще препятствуют соображения, связанные с конкретными обстоятельствами и при разработке первого варианта как бы лишенные права голоса, теперь, когда появился уже третий вариант, предлагающий купить смачную ливерную колбасу не у какого-то мясника в насчитывающем едва ли тридцать четыре тысячи жителей городке Итцехое, а в магазине деликатесов Крузе на Кирхштрассе, прямо напротив церкви святого Лаврентия; в нескольких шагах от него находится книжный магазин Герберса, где Харм покупает себе детективы, а Дёрте — специальную литературу по проблеме «ласкающей энергии».

На и позади двух отличающихся богатым убранством витринах двое братьев в белых халатах целыми днями раскладывают деликатесы. Предлагаемый ими товар способен ввести Харма в соблазн, побуждая помимо смачной ливерной колбасы попросить взвесить ему также копченую гусиную колбасу, однако в итоге все ограничивается той самой колбасой, которая стала для них побудительным мотивом. В книжном магазине Герберса Дёрте помимо справочников об Индии и Индонезии могла бы спросить какую-нибудь развлекательную литературу, но такую, где бы действие происходило в экзотических странах, и тогда господин Герберс мог бы лично рекомендовать ей «Любовь и смерть на Бали» Вики Баум; все, однако, ограничивается статистическими сборниками, ибо до романа очередь еще не дошла. Лишь фигурально выражаясь, можно сказать об Итцехое, что этот город расположен на берегу Штера, так как в семьдесят четвертом году отцы города, одержимые безумной страстью к разного рода проектам, приказали засыпать петлю, которую река образовывала посреди новой части города. Кроме того, на мысль сделать покупки именно в магазине деликатесов Крузе наводит то, что примыкающая к Кирхштрассе территория «Походной кузницы» является пешеходной зоной. Там иногда можно увидеть, как товарищ Харм Петерс вместе с еще одним товарищем (Эрихом Штеппуном) раздают прохожим газету «Ротфукс» — печатный орган отделения СДПГ в Итцехое. В пешеходной зоне «Походная кузница», которая другим концом прилегает к «Гольштейн-Центру», ко времени осенней стадии предвыборной кампании происходят дискуссии с жителями города.

Харм входит в состав редакции «Ротфукса». Дёрте покупает в книжном магазине Герберса больше, чем она сможет прочесть. Итцехое основан в 1238 году. А килограмм немецкой ливерной колбасы в ручной клади, который был куплен в магазине деликатесов Крузе и теперь вместе с Хармом и Дёрте приземляется в Бомбее, действительно изысканная пища.