Как мы слушали друг друга, как бросали друг другу вызов. Я не делал никаких записей, а он, наоборот, все время менял блокноты. Два ремесленника, прячущихся за своими инструментами. (Когда он экранизировал «Жестяной барабан», то охарактеризовал меня в своем дневнике как дестабилизирующий фактор; теперь я использую в своих целях его сопротивление.)
«Ты не мог бы сделать из меня мнимого персонажа?» — Но как? Хотя он всегда в пути, но фактически всегда оказывается здесь. С собой гость приносит оливковое масло холодного давления. Следует ли мне называть его мастером, словно я его действительно выдумал? Выходит, мастер с блокнотами посещает мастера без блокнотов и приносит с собой оливковое масло холодного давления? — Добро пожаловать! Я уже давно желал иметь рядом того, кто не претендует на гениальность. Нам не нужно состязаться друг с другом. Нас вполне могут развеселить подробности. Каждый из нас пребывает в хорошем настроении на свой манер.
«Каким-то образом, — говорит Фёлькер Шлёндорф, — Харм и Дёрте должны оставить кошку в Итцехое у друзей». «Я хочу, — говорю я, — уделить ей внимание в третьем варианте рукописи: чем они оба кормят кошку дома и какой они найдут ее по возвращении…»
…а теперь быстро, пока они еще не улетели, поразмыслить над своим весьма странным отношением к учителям. Что они мне сделали? Каких аттестаций я все еще опасаюсь? Чем меня влекут немецкие педагоги? Почему я так трусь об их цели обучения и системы раннего развития памяти?
Было бы ошибочным полагать, что в «Кошках-мышках» школьная тема в моем творчестве оказалась окончательно исчерпанной. Учителей на мою долю хватит с избытком. Мне уже от них не отделаться: фройляйн Шполленхауэр пытается обучить Оскара; в «Собачьих годах» Брунис сосет солодовые леденцы; в «Под местным наркозом» у преподавателя гимназии Штаруша болят зубы; в «Улитке» Герман Отт, даже заваленный в подвале, все равно остается учителем; даже «Палтус» оказывается педагогом, а теперь эти двое учителей из Гольштайна…
Может быть, я никак не могу отвратить от них свой взор потому, что из-за моих подрастающих детей школа ежедневно незримо присутствует в моем доме: эта неизменно мучающая множество поколений скука, эта суета вокруг отметок, эти метания в поисках смысла жизни, этот отравляющий любой свежий ветерок чад! — При этом Харм и Дёрте стали учителями из самых лучших побуждений…
Они уже больше не совсем здесь. Настал их последний день на полупансионе. Вечером самолет с Бали доставит их (с промежуточной посадкой) домой. В холле отеля уже стоят упакованные чемоданы. Дёрте сидит под отбрасывающими полутень пальмами и читает. Харм сидит в баре в саду отеля «Кута-Бич» рядом с хилой дочерью статной матери. Поскольку по садовым дорожкам принято скрести граблями, именно это и проделывается с дорожками, ведущими к пляжу и бару. Чтобы выстроившиеся в ряд чемоданы не потерялись, к каждому из них прикреплена карточка с указанием места назначения. Как обычно, юноши с кроткими глазами вместе со своими «кавасаки» ждут клиентов. Чуть поодаль балинезийки несут чаши с рисом к жертвенному алтарю. Дёрте читает роман, который ей дали на время. Под священным деревом совершают обряд жертвоприношения. Харм вместе с хилой дочкой пышущей здоровьем матери выпивает уже третий стакан кампари. Супружеская чета тех, кому уже сильно за сорок, пишут последние почтовые открытки. Д-р Вентин советует всем не платить слишком большие чаевые. Стоявшая посреди сада отеля клетка отнюдь не пустует. Балинезийские женщины не обращают никакого внимания на туристов. На песчаной дюне высится священное дерево. Оторвавшись от книги, которую ей дали почитать, Дёрте смотрит на несущих жертвенные дары местных жительниц. Пожилой человек скребет граблями дорожки. Д-р Вентин снует взад-вперед в мятых полотняных штанах. Обезьяны трясут прутья своей клетки. Дёрте торопится дочитать книгу. Харм пытается соблазнить хилую дочь. Появляется все больше и больше женщин с чашами с рисом в руках. Д-р Вентин говорит: «У нас еще очень много времени». В другом месте он заявляет: «Автобус отходит только в семнадцать тридцать». Дёрте пьет через соломинку молоко молодого кокосового ореха. Сперва дергавшие прутья клетки обезьяны теперь принимаются искать у себя вшей. Хилой дочке нужно еще кое-что забрать из своего номера. Грабли громко скребут по дорожкам. Харм не собирается больше сидеть за стаканом кампари. Супруги, которым уже сильно за сорок, продолжают старательно писать открытки и наклеивать на них марки. Под пальмами становится очень светло: Вентин по-прежнему раздает советы. Над первой страницей карманного издания появляются две руки, держащие половинку кокосового ореха. Стаканы с остатками кампари убирают со стойки бара. Обезьяны. Заставленный чашами с рисом жертвенный алтарь. Полная гармония в отношениях между супружескими парами. Уже не слышно, как грабли скребут по дорожкам. Теперь Вентин объясняет чиновнику финансового ведомства из Вильгельмсхафена международное положение. Читающая Дёрте. Последние почтовые марки. «Русские», — произносит Вентин. Под пальмами внезапно задувает свежий ветерок. Чемоданы с прикрепленными к ним карточками грузятся в автобус. Среди юношей с кроткими глазами наблюдается некоторое беспокойство. Дёрте закрывает книгу. Вентин хлопает в ладоши. Обезьяны в клетке делают то же самое. Определяется точная сумма чаевых. Харм и хилая дочь снова непринужденно беседуют друг с другом. Оставив молодой кокосовый орех с торчащей из него соломинкой, Дёрте, эффектно переставляя длинные ноги, медленно идет по расчищенным дорожкам. Д-р Вентин обещает раздобыть в здании аэропорта почтовые открытки. Кто-то (на экране сперва видны идущие загорелые ноги, затем выясняется, что это мальчик-рассыльный) приносит кому-то (Харму) забытую им вещь: ливерную колбасу в вакуумной упаковке. Перед тем как сесть в принадлежащий фирме «Сизиф» автобус, Дёрте машет сидящим на своих «кавасаки» юношам с кроткими глазами. Ливерная колбаса занимает место в ручной клади Харма. В автобусе или только в зале оформления и контроля багажа Дёрте собирается вернуть д-ру Вентину карманное издание, хотя «я еще не успела его до конца дочитать». Но руководитель группы дарит ей книгу: «Пусть она хоть немного напомнит вам об этой поездке, дорогая госпожа Петерс. Ведь мы оба, не так ли, мы оба любим Бали, этот райский уголок, который вскоре будет потерян навсегда…»
Примерно так я должен (но отнюдь не хочу) описать каждый эпизод. Следует оставить место для случайностей. Неизвестно, где именно вдова пастора в нужный момент сделает совершенно неуместные замечания. Ничего о небольшом недоразумении между подругами, которым под сорок. Я также не знаю, намерена ли Дёрте в салоне самолета, едва пристегнув ремни, продолжать чтение. Но перед тем, как наша супружеская чета улетит, оставив д-ра Конрада Вентина вместе с одновременно прибывшей новой группой туристов, которую направил сюда «Сизиф», я хочу еще высказать кое-какие соображения, сделать выводы и предвосхитить в какой-то степени развитие событий; как только самолет сингапурской авиакомпании поднимется в воздух, времени на размышления уже не останется.
О чем я хочу поразмыслить? О современной жизни. Когда я в конце пятидесятых и начале шестидесятых годов пространно писал о прошлом, критики восклицали: Браво! Прошлое должно быть преодолено. И трактовать его нужно, соблюдая дистанцию: ведь эти события никогда больше не повторятся.
Когда я в конце шестидесятых и начале семидесятых годов писал о современной жизни, например о предвыборной кампании шестьдесят девятого года, критики воскликнули: Фу! Как можно рассуждать о современной жизни, когда прошло так мало времени. И кроме того, будучи так явственно политически ангажированным. Таким он нам не нужен. Этого от него мы не ожидали.
Когда я в конце семидесятых годов (опять же весьма пространно) принялся писать о каменном веке (и последующих периодах) в непосредственной связи с событиями современной жизни, критики воскликнули: Ну наконец-то! Он снова стал самим собой. Очевидно, он смирился с судьбой и решил бежать в прошлое. Таким он нам гораздо больше нравится. Этим он обязан себе и нам.
Если же я незадолго до начала восьмидесятых годов снова (и опять же без соблюдения временной дистанции) впиваюсь зубами в современную жизнь — хотя Штраус представляет собой реликт пятидесятых годов, — критики — чего и следовало ожидать — воскликнут: Ну, ясное дело! Это его вклад в предвыборную борьбу. Он просто не может остаться в стороне. И что в данном случае означают головорожденные? Он же достаточно произвел на свет детей! Он вообще не имеет права высказываться по этой проблеме. Ему никогда не понять, что падение рождаемости — это общественная тенденция. Это тема для молодых авторов. Пусть он лучше продолжает писать о событиях прошлого, о том, что было когда-то.
Это все правильно. Мы именно так учили в школе: вслед за прошлым идет нынешний день, а потом будущее. Мне же гораздо привычнее прошлое, слившееся с будущим. Поэтому я не слишком придерживаюсь жанровых канонов. На используемой мной бумаге я способен на гораздо большее. Здесь лишь хаос обеспечивает порядок. Даже дыры здесь наполнены содержанием. А не связанные между собой сюжетные линии — это сюжетные линии, которые принципиально не связаны между собой. Здесь отнюдь не нужно приводить все к одному знаменателю. Поэтому дело Вентина так и остается нераскрытым. Ливерная колбаса продолжает обретаться в багаже, не утрачивая глубинный смысл. Но если я отказываюсь от описания внешности Харма и Дёрте и не позволяю себе упомянуть о том, что у него пронзительный взгляд, а у нее щербинка между резцами, то делаю это вполне умышленно. Шлёндорф заполнит эти четко обозначенные пустоты выразительной мимикой исполнителя и исполнительницы их ролей; только у него должны быть белокурые, а у нее — чуть более темные волосы.
И хорошо бы, если оба актера оказались бы не одинаково шепелявящими дилетантами, но обученными технике речи и свободно разговаривающими на богатом акцентами гольштайнском диалекте. (Сколько сейчас часов? — мог бы спросить Харм у Дёрте, и она бы в свою очередь предостерегла его: «Только не растягивай так слова».) Оба актера должны также обладать определенным комическим талантом, чтобы внести должную ноту в исполнение трагических ролей, так как если оба моих педагога порой приходят в отчаяние, у меня это вызывает только смех. Я хочу, чтобы актер, исполняющий роль оставшегося на аэродроме в Денпасаре д-ра Вентина, изображал его без налета демонизма и не кем-то вроде Мефистофеля, то есть эдаким загадочным на все времена персонажем, а прикидывающимся дурачком и изрекающим банальности хитрецом. Именно такими бывают дьяволы и демоны, исполняющие обязанности профессиональных руководителей туристических групп.
Я еще должен внести следующее дополнение: к диалогу на тему «Ребенок Да — Ребенок Нет» следует добавить повторяющиеся с определенной регулярностью размышления о том, что, может быть, им стоит взять на воспитание чужого ребенка, и ярко выраженный отказ от этой идеи. Как в Итцехое, так и в Бомбее, Бангкоке и на Бали: где бы Харм и Дёрте из страха перед будущим или в надежде на лучшую перспективу, из склонности к комфорту или из желания исполнить наконец родительский долг выражают желание завести ребенка или же, наоборот, решают не заводить его, перед ними вдобавок ко всему прочему встает еще и этот вопрос. Поэтому едва они вновь единодушно решают не производить на свет ребенка, ибо этот мир и так уж сильно перенаселен, в сухом остатке остается ощущение какой-то неудовлетворенности: «Мы ведь могли бы. Я имею в виду, что мы могли бы взять на попечение ребенка из социально ущемленной семьи. А поскольку наше финансовое положение…»
Однако ее самоотверженность отнюдь не безгранична. Харм, стоя в толпе просящих милостыню индийских детей, которые трогают его за полы пиджака и пытаются схватить за руки, говорит: «Пожалуйста, займись этим. Ассортимент достаточно большой, и он постоянно увеличивается. Но, пожалуйста, только одного из пятисот… из пятисот тысяч… из пяти миллионов».
И когда они оба, застигнутые тропическим ливнем, вместе с индонезийскими детьми ищут укрытия под жестяным навесом, Дёрте говорит: «Какого именно? Этого или того? Это же селекция. Слегка гуманизированная выбраковка. Остановить свой выбор на одном ребенке означает отказаться от остальных и бросить их на произвол судьбы». И в то время, как они оба находят прибежище в крытой тележке рикши, Харм перечисляет все возможные последствия усыновления или удочерения: «Ребенок навсегда останется в нашем городе чужим. Над ним, как обычно, примутся подтрунивать. Будут бить, вспомни турецкого школьника в Итцехое…»
Затем они оба, как всегда, решив не брать никого на воспитание, начинают размышлять над тем, а не забрать ли мать Харма из Хадемаршена в их просторную квартиру в старом доме, чтобы затем отказаться также и от этого социально полезного деяния. «Поверь мне, — говорит Дёрте, — мать у нас не приживется». — «Вот если бы у нас был ребенок, тогда еще может быть», — говорит Харм.
И вновь никакого решения. Только ежедневное головорождение. «Тогда лучше, — говорит он, еще сидя в тележке рикши, — в данной ситуации завести собственного ребенка». — «Или мы возьмем к себе твою мать», — говорит она.
И когда Харм Петерс прощается в зале аэропорта с д-ром Вентином, то слышит от него такие слова: «Ну, может быть, все получится во время следующей поездки. По Центральной Африке или куда-нибудь еще. Мы пришлем вам тогда открытку, великий мастер».
Они летят. Они летят так же, как и мы. Мы вернулись осенью семьдесят девятого, Харм и Дёрте летят домой на исходе лета. В конце августа восьмидесятого. Вчетвером мы тащили и тащим наши азиатские сувениры в Европу. Мы (двое на Бали, мы в Китае) так и не смогли избавиться от остаточных элементов нашей немецкой реальности. Стоило моей супружеской чете учителей приземлиться, как она немедленно принялась жевать и пережевывать тему предвыборной кампании: термины уже были четко определены. Нам же немедленно подали на стол всю обыденную жизнь ФРГ: свойственную нам узость мышления, спесь, выражающуюся в неумеренном потреблении, вошедшую в плоть и кровь привычку обмениваться ударами, нагнетание страхов, ложное сослагательное наклонение в устах тех, кто, высказывая свое мнение, стремится подстраховаться со всех сторон: «Я бы полагал… Я бы полагал…» А поскольку Харм и Дёрте Петерсы являются моими головорожденными созданиями, я кладу в их колыбель то, что касается непосредственно меня: например, продолжение судебного процесса, касающегося строительства в Брокдорфе атомной электростанции, в понедельник 26 ноября 1979 года в Шлезвиге. Так оба они по прошествии более чем полугода после окончания процесса вернулись с Бали в Итцехое, они должны уже знать, чем закончился конфликт, будет ли продолжено или, наоборот, прекращено строительство атомной электростанции и когда приговор (этого я еще и сам не знаю) вступит в законную силу.
Холодный, промозглый день. Они оба взяли в школе выходной. Я дождался прихода Дёрте. Крестьянская дочь с высшим образованием. Позднее мы смогли побеседовать во время обеденного перерыва. На наших зубах хрустели возможности, которые следовало бы обсудить. Но это лишь отвлекло бы нас: от разбираемого дела, от процесса.
Если я в первый день судебного разбирательства с помощью коричневой аккредитационной карточки с легкостью вошел в здание суда, то Дёрте с трудом добилась получения желтого пропуска. Вместе со мной она оказалась свидетельницей беспомощности, проявленной председателем суда Фейстом. Сперва он приказал отряду полиции особого назначения очистить отведенную для публики часть зала заседаний суда (из-за того, что там скопилось слишком много народа и могли вспыхнуть беспорядки), а затем разрешил еще раз войти в зал всем желающим после того, как несколько специально обученных полицейских сделали несколько групповых и индивидуальных фотоснимков для своего экспертно-криминалистического отдела. На новоязе это называется сбор оперативных данных. Так мы с Дёрте попали в картотеку. (Сидя, мы успели улыбнуться друг другу, и, судя по фотографии, у нас сложились вполне доверительные отношения.)
Как я, так и Дёрте считали, что бургомистр общины Вевельсфлет гораздо более страстно и правильно отстаивал интересы обвиняющей стороны (четыре общины и двести пятьдесят тех, кто выдвинул обвинение в частном порядке), чем ее адвокаты. Но если я воздерживался от комментариев, то она несколько раз выкрикнула: «Верно!»
Когда же Дёрте после выступления бургомистра Заксе захлопала в ладоши и крикнула: «Мы не позволим погубить Вильстермарш!», председательствующий счел необходимым предостеречь ее и всех остальных противников широкого применения ядерной энергии: «В нашем распоряжении имеются средства, позволяющие в подобающей форме довести этот процесс до полного завершения».
И как и я (молча), Дёрте (теперь только ворча вполголоса) слушает изобилующие сложными периодами разглагольствования тех, кто отстаивал интересы инициаторов строительства — шесть или семь адвокатов представляли землю Шлезвиг и несколько фирм — пристрастно и нетерпеливо: как они оспаривали полномочия общин на подачу иска и в результате своей болтовни оставили от «полномасштабной проверки» своего проекта какой-то жалкий остаток, как они приводили бесконечные цитаты из предыдущих судебных приговоров, на которые адвокаты обвиняющей стороны отвечали цитатами из других судебных решений. Я запомнил термин «мнение меньшинства».
Мы спокойно восприняли это. Таково правосудие. Возможно, я позволил себе тихо произнести словечко: абсурд. Но когда адвокат земельного правительства после многократного выявления «причинно-следственных связей» сделал вывод: «Общины могут спокойно заниматься планированием своей деятельности, так как принципиальная опасность, исходящая от атомных реакторов, никак на ней не отразится», Дёрте вновь не сдержалась и воскликнула во весь голос: «И это называется демократией? Атомное государство! Это путь к атомному государству!»
Поскольку судья, очевидно, расценил эту реплику как вполне допустимую, он не стал делать предупреждения выкрикнувшей ее женщине. Более того, он вообще не вмешивался в ход судебного заседания; поэтому Дёрте Петерс и я через несколько дней узнали о том, что ныне является непреложным фактом: инициаторы строительства в Брокдорфе атомной электростанции получили разрешение на сооружение реактора с кипящей, охлаждаемой из Эльбы водой. И если приговор столь же целенаправленно вступит в законную силу, в чем Дёрте и я нисколько не сомневаемся, нам придется еще до начала съемок нашего фильма искать для этого другое место, поскольку проводить съемки на «плотине на Эльбе близ Брокдорфа и расположенной рядом и огражденной изгородью строительной площадке» мы уже не сможем. Подтвердится также реплика Дёрте о перспективе создания «атомного государства».
Не только инициаторам строительства атомной электростанции, Шлёндорфу и мне также приходится считаться с возможными демонстрациями и использованием против них полиции. По ранее получившей столь безобидное, где-то даже идиллическое название стройплощадке, где Харм и Дёрте, стоя на плотине, горячо обсуждают проблему «Ребенок Да — ребенок Нет», начинают разъезжать большегрузные грузовики с прицепами. Над ней теперь стоит гул строительных работ. Им обоим, сражаясь за свое головорожденное создание, приходится повышать голос, и потом, они теперь зависят от другого, уже ядерного головорожденного создания; поскольку с тех пор, как могучая голова бога Зевса благополучно разрешилась от бремени, голова человека уже в любое время готова вынашивать плод; в ней всегда что-то находится в процессе становления, что-то вызревает, что-то придуманное принимает конкретные очертания. Когда заранее спланированная туристическая поездка Харма и Дёрте по странам Азии заканчивается, они летят назад, уже заранее зная: Брокдорф растет, а наш ребенок по-прежнему даже не зачат.
Наконец-то они летят сквозь следующую вместе с ними этим же маршрутом ночную мглу на высоте одиннадцать тысяч метров. Они уже воспользовались сервисом авиакомпании — съели курицу с приправой из риса и пряностей — и совершили первую промежуточную посадку (в Сингапуре). Собственно говоря, им хочется спать, но Дёрте читает подаренный ей роман, дойдя уже до описания страшной резни в заключительной главе, а Харм, который вообще-то собирался записать впечатления от туристической поездки — пещера с летучими мышами, музыка, исполняемая гамеланом[Индонезийский национальный оркестр, в который входят в основном ударные инструменты.], — уже вновь оказался в горниле неизбежной предвыборной борьбы и составляет теперь тезисы для своих выступлений: оппозиция без концепции. Почему Штраус, не будучи фашистом, тем не менее по-прежнему опасен? Каковы должны быть гарантии утилизации ядерных отходов, чтобы можно было выдать второе разрешение на частичное сооружение в Брокдорфе реактора с кипящей водой? А также размышления, вызванные озабоченностью дефицитом протеина в мире: он намерен установить взаимосвязь между голодной смертью, с одной стороны, и повышением цен на соевые бобы — с другой. От колебаний курса на Чикагской бирже зависят вопросы жизни и смерти. Дёрте читает. Харм марает цифры.
Они бодрствуют и чувствуют себя очень усталыми, он после третьего стакана пива, когда в головной части салона медленно разворачивается белое полотно экрана (за эту оказываемую на маршрутах дальнего следования услугу полагается вносить дополнительную плату). Сейчас покажут вестерн. Дёрте и Харм снимают наушники. Звук они слышать не могут. Но зато они могут (бесплатно) видеть на экране все, что захотят: свои желания, экранизацию своей двойной жизни, на определенном этапе принявшей трагический оборот.
Она сочетает сцены из «Любовь и смерть на Бали» с эпизодами из вестерна, действие которого разворачивается в определенной последовательности и никогда никуда не переносится. Он заменяет собой Джона Уэйна и оказывается втянутым в партизанскую борьбу на Тиморе. Дёрте играет в экранизации романа Вики Баум. Оба они исполняют главные роли. Она, закутавшись в сари, он в маскировочном комбинезоне. И в обоих фильмах Вентин, словно призрак, бродит — в одном случае по дворцу правителя Бали, в другом — по кривым и темным дорожкам незаконной продажи оружия. Он помогает Дёрте разделить ночью ложе с раджой, он знает, где Харм в конце концов может встретить своего школьного друга, доброго старого Уве. Внутренние покои дворца. Пещера в одной из скал в горах Тимора. Правда, радже (незадолго до кульминационного момента) приходится разомкнуть свои объятия из-за артиллерийского обстрела, которому подвергли его дворец голландцы, и излить свою страсть в сражениях, правда Харм, так как индонезийские солдаты приступили к выкуриванию обитателей штаб-квартиры Уве, вновь вынужден запаковать ливерную колбасу и вслед за своим другом прокладывать путь огнем из автомата, но Вентин — этот управляющий миром посредник — еще раз дает Дёрте и Харму шанс. И Дёрте (эта изменившая своим соотечественникам голландка), блуждая по горящему «Пури» — дворцу раджи, — ищет возможность обрести счастье, вобрав в себя порцию спермы. А Харм (с пробитой насквозь пулями, но чудеснейшим образом сохранившей свежесть ливерной колбасой) находит наконец своего умирающего друга. В то время, как на экране лишь иногда мелькают эпизоды из вестерна, мы через головы Харма и Дёрте видим, как на нем разворачивается двойное действие. Вместе с ними мы видим, как голландская пехота начинает штурм, как индонезийские солдаты смыкают кольцо окружения вокруг последних борцов за свободу Тимора. Как трогает последняя сцена, в которой Дёрте обнаруживает смертельно раненного раджу. Вместе с Хармом мы видим, как он кормит своего умирающего друга насквозь простреленной ливерной колбасой. Уже на пороге смерти раджа в лоне Дёрте дает жизнь новому существу. Лишь бородатый профиль Уве, на который смерть уже наложила свой отпечаток, позволяет нам увидеть, как он, уже на последнем издыхании, грызет колбасу и со словами «Спасибо, Харм, спасибо» испускает дух. И мы также слышим, как раджа шепчет: «Тем самым я даю Голландии то, что она отнимает у нас: жизнь, жизнь…» Ко всему прочему Вентин держит вместо факела карманный фонарь.
Изнуренные, Харм и Дёрте полулежат в своих креслах. По ее щекам катятся слезы. Он тяжело отдувается. После того, как вестерн вместе с время от времени появляющимися на экране и не имеющими к нему никакого отношения сценами закончился, им обоим осталось лишь несколько часов сна, который прерывается промежуточной посадкой в Карачи и подаваемым на маршрутах дальнего следования завтраком. Его им подают над Средиземным морем: жидкая яичница. Затем Дёрте вяжет, Харм дремлет. Мы видим, что, оказавшись в ручной клади, ливерная колбаса стойко выдерживает дорогу. Возможно ли ощутить ее запах и сможет ли ее вонь во время полета исполнить одну из второстепенных ролей? Или только теперь, незадолго до посадки в Гамбурге, клубок шерсти упадет с колен Дёрте и покатится по салону к кабине экипажа?
Все это потребовало бы слишком больших затрат. Шлёндорфу пришлось бы проводить натурные съемки вставных эпизодов, связанных с колониальной войной и участием Харма в кровопролитной партизанской войне, в тех местах, где действительно происходили эти события, используя огромное количество статистов, и кроме того инсценировать плавные переходы этих сцен из вестерна в порожденные мечтами фильмы и обратно. И даже если очередность обратного перехода продлится не дольше десяти минут, все это довольно сложно.
Но лучше бы она длилась пять минут — по метру пленки на минуту. Моя супружеская чета учителей должна вернуться в ФРГ. И обнаружить то, что обнаружили мы, когда, прибыв после более длительной поездки (вопреки моим предположениям), не затерялись среди миллиарда немцев, а смешались с западногерманскими потребителями, число которых едва достигает шестидесяти миллионов.
Этого оказывается вполне достаточно. Они должны обогатить и нас, и весь мир. Пусть они и дальше со спокойной душой воспринимают то обстоятельство, что их становится все меньше и меньше, пусть спокойно списывают несколько миллионов и соответственно экономят в свою пользу на двухместных автомобилях, забетонированных взлетно-посадочных полосах, киловатт-часах, спортивных командах, перешедших в более высокий или, наоборот, в более низкий класс, не превращаясь при этом в нищих в обезлюдевших местностях; ведь если бы (по китайским меркам) немцев насчитывался миллиард, а не с трудом набиралось восемьдесят миллионов в двух противостоящих друг другу государствах, то, учитывая одновременный рост их потребностей, протяженность их автострад, количество их рефрижераторов и хаотически нагроможденных законопроектов, наличный запас их коттеджей на одну семью, а также конфликты между обоими государствами, — создаваемая исключительно в миролюбивых целях оборонительная мощь увеличилась бы в двенадцать раз. В двенадцать раз стало бы больше немецких певческих кружков и матчей между претендующими на членство в высшей лиге командами в ФРГ и ГДР, все, в том числе потребление пива и колбасы, также увеличивается в двенадцать раз; равно как и число юристов, главных врачей, священников, партийных функционеров и чиновников; это в равной степени относится к порой беспрепятственно продолжающемуся и проектируемому строительству атомных электростанций на территориях обоих немецких государств, причем происходящий выброс радиоактивных отходов соответственно гарантировал бы также прирост и в этой прогрессирующей сфере.
Ведь у нас все сводится к приросту. Мы отнюдь не скромничаем. И никогда не удовлетворяемся достигнутым. Мы всегда хотим добиться большего. И записанное всегда претворяем в жизнь. Даже наши сны носят весьма продуктивный характер. И мы делаем все, что только можно делать, то есть все, что может прийти в голову. Быть немцем означает: невозможное сделать возможным. И разве были когда-нибудь немцы, которые, сочтя невозможное невозможным, не признавали бы тут же, что это возможно? Уж этого мы добьемся. Этого мы уже добиваемся! И все увеличивается в двенадцать раз.
При таких подсчетах (разумеется, если продолжать высказывать предположения) воссоединение 750 миллионов немцев примерно с 250 миллионами немцев является лишь вопросом времени. Но у времени (нашего) убывают совсем другие ресурсы. И надолго их запасов не хватит.
Это было моей ошибкой — сделать ставку на улитку. Десять и более лет тому назад я сказал: прогресс — это улитка. Они тогда воскликнули: слишком медленно! Для нас это слишком медленно! Пусть они теперь (вместе со мной) признают, что улитка ускользнула от нас и умчалась прочь. Нам теперь ее не догнать. Мы сильно отстали от нее. Оказалось, что улитка передвигается слишком быстро для нас. И даже если кто-нибудь видит, что она осталась позади, пусть не обманывается: она еще раз обгонит нас.
Это кадр из фильма. А вот еще один кадр. После того, как Дёрте Петерс в зале оформления багажа аэропорта Гамбург — Фюльсбюттель перевела свои часы на местное время, Харм Петерс говорит: «Ну вот, теперь мы вновь себя нормально чувствуем».