Мой бывший одноклассник описал мне немало разных людей, например, вице-директора Мариана Марчака, носившего сшитые на заказ костюмы, или священника Стефана Бироньского — в джинсах и муниципального служащего Ежи Врубеля, про которого сказано, что неустанные поиски свободных земельных участков он совершает в своей неизменной ветровке; как живая, встает передо мной Эрна Бракуп в старомодной шляпе горшком и в галошах.
Вместе с Карау и Фильбрандом из Гданьска уехала Иоганна Деттлафф, которая, по словам Решке, отличалась на переговорах женственной улыбкой и способностью считать в уме с поразительной быстротой; они уехали, чтобы вернуться назад по первому же зову Марчака, когда тот решит собрать наблюдательный совет. Александру и Александре еще часто предстоит иметь дело со всеми этими людьми, которые сочтут своим долгом вмешиваться в события, принимать решения голосованием «за» и «против», контролировать их исполнение; но пока что у нашей пары есть время для себя, только осталось его не так уж много.
Пентковская вновь приступила к работе, теперь она занималась внешней окружностью циферблата на астрономических часах. Решке продолжал переговоры с польскими членами наблюдательного совета; особенно часто он беседовал с Марчаком, который вел по либеральному экономическому курсу свой банк, расположенный в старинном здании у Высоких ворот. Гранитные колонны, кассетный потолок с орнаментом из майолики (обрамление выдержано в зеленых, белых и охряных цветах, а середина — коричневая, охряная и белая) придавали банку вид солидный и надежный, что особенно важно в период столь стремительно меняющихся валютных котировок; возможно, именно поэтому Решке охотно заглядывал сюда.
В эти же дни компьютер Пентковской регулярно пичкался накопленными в Бохуме записями информации. Из агентства «Интерпресс», находившегося по соседству с квартирой Александры, Решке вел международные телефонные разговоры, позднее он там же получил возможность пользоваться факсом. Кто-то, видимо, Врубель, посоветовал быть поосторожнее, так как телефонные разговоры могли, по старой привычке, прослушиваться, а факсы перехватываться, на что Решке невозмутимо сказал: «Нам скрывать нечего!» В его дневнике на каждое число записано множество дел, тем не менее на выходные Александр и Александра дважды выезжали на машине за город — один раз в Вердер по мосту через Вислу, другой — к морю.
В самом начале мая повсюду зацвел рапс. «Слишком рано, — пишет Решке. — Зрелище удивительное, однако это пиршество желтого цвета лишь упрочает мои подозрения: ох, недаром мне в нынешней, начавшейся февральскими ураганами ранней весне чудится подвох. Пускай Александра смеется надо мной, пускай называет это непроглядное золото Божьим даром, которому, дескать, грех не радоваться, я же остаюсь при своем мнении — не завтра, так послезавтра настанет срок расплаты за все наши деяния и упущения. Я предвижу, что произойдет с нами вскоре, уже на рубеже тысячелетий, когда, по предсказанию Четтерджи, велорикши вытеснят из городов автотранспорт. Будут установлены жесткие ограничения. Многое из того, что сегодня считается престижным, вообще отомрет, канет в прошлое. Былая роскошь! Но нашей идеи, обретшей ныне постоянную прописку, грядущие катаклизмы не коснутся, ибо она служит не живым, а мертвым. Впрочем, при озеленении кладбища, миротворческая суть которого подчеркнута самим названием, подсказанным нам консисторским советником Карау, то есть человеком церковным, а потому слегка склонным к некоторой велеречивости, следует предусмотреть отбор растений, способных выдержать будущий перегрев атмосферы. Тут я, к сожалению, не знаток, но непременно поинтересуюсь этим вопросом. Какие из растений привычны к малому количеству влаги и даже к продолжительной засухе? Все это пришло мне на ум, когда мы возвращались назад через Тухлер Хайде, песчаную и безводную местность. Увидев можжевеловые заросли, я подумал, что нам, пожалуй, более всего и подошел бы как раз можжевельник…»
Не только преждевременное цветение рапса давало пищу дурным предчувствиям моего бывшего одноклассника, которому еще в школе, на сдвоенном уроке эстетического воспитания удалось сделать жуткое пророчество, хотя речь шла всего лишь о неумелом и наивном детском рисунке, — в середине 1943 года он нарисовал, как наш город, тогда еще целый и невредимый, гибнет под градом бомб и в пламени пожаров со всеми своими старинными башнями. Теперь же нашлись места, прямо-таки вдохновляющие на пророчества, — заливные луга Вердера и морское кашубское побережье, где в болотистых низинах и камышах распевали свои свадебные песни жабы и лягушки, среди которых Решке различил голоса краснобрюхих жерлянок. «Здесь они еще сохранились! — пишет он в дневнике. — А в местных озерах и прудах водятся даже желтобрюхие жерлянки».
Когда Пентковская, гордясь своим немецким словарным запасом, воскликнула: «Настоящий лягушачий концерт!», профессор искусствоведения не хуже заправского биолога прочитал ей целую лекцию о семействе круглоязычных, о крестовках, о жабах серых и зеленых, о лягушках и квакшах, а главное — о краснобрюхих жерлянках. «Прислушайся! Их голос совершенно не похож на другие. Он звенит вроде хрустальной рюмки, если стукнуть по ней ножом. Сначала отрывистый одиночный крик, потом протяжный двойной. Это жалобный стон, пророческий плач: «Горе вам!» Не удивительно, что с жерлянкой связано столько поверий и суеверий, даже больше, чем с совой или сычом. Во многих немецких сказках — да наверняка и в польских — жерлянка предвещает несчастье. Накликает беду, как говорят в народе. Жерлянкам посвящали свои баллады Бюргер, Фосс и Брентано. Некогда жерлянкам приписывали особую мудрость, позднее, в трудные времена, именно жерлянке, а не, к примеру, серой жабе отвели роль предвестницы беды».
Вряд ли кто сумел бы сравниться с Решке, коль скоро разговор зашел об этой теме. На заросшем тростником морском берегу под Картузами, на шоссе ли между Нойтайхом и Тигенхофом, где они останавливали машину под придорожным деревом, чтобы сфотографировать безвершинные ивы над берегом Тиги или ирригационными канавами, профессор цитировал строки романтических стихов и баллад, посвященных жерлянкам, ибо они кричали повсюду, а последняя цитата из Ахима фон Арнима
вновь вернула Решке к размышлениям о ранней весне: «Ведь если здесь упомянута Иоаннова ночь, то имеется в виду конец июня, а, значит, сейчас, в середине мая унканье жерлянок до жути опережает положенные сроки. Поверь, Александра! Неспроста раньше времени цветет рапс, неспроста раньше времени разункались краснобрюхие и желтобрюхие жерлянки. Они хотят предупредить нас о чем-то…»
В дневнике написано, что на длинные монологи о чересчур рано пробудившейся природе Александра поначалу отзывалась смехом и репликами вроде «Неужели нельзя попросту сказать: Какой красивый рапс!» или «Сам ты жерлянка!», но затем она принялась курить сигарету за сигаретой, приумолкла и, в конце концов, совсем затихла. «Мне еще не доводилось видеть Александру такой неразговорчивой. По-моему, она произнесла одну-единственную фразу: «Давай вернемся в город; здесь как-то жутко»…»
Из дневника не ясно, где была произнесена эта фраза: на берегу моря или под ивами, но кое о чем можно догадаться по сохранившейся магнитофонной пленке, на которой Решке каждый раз сообщает, где установлен его высокочувствительный микрофон для записи нежного, заунывного унканья жерлянок; в Кашубии под Хмельной среди этих звуков слышен голос Александры: «Меня комары заели!», затем снова: «Хватит на сегодня. Уже поздно». — «Еще четверть часика. Надо зафиксировать соотношение интервалов…» — «Меня всю искусали…» — «Очень жаль, дорогая, но…» — «Понятно-понятно! Во всем нужна основательность…»
Вот так, с мельчайшими подробностями, записано на магнитофон это трио: бормотание Решке, жалобы Пентковской и унканье жерлянок. Теперь я знаю, что краснобрюхие жерлянки ункают с более продолжительными интервалами, чем желтобрюхие; знаю, как тепло, мягко, слегка басовито и немного насморочно звучит голос Решке и какие требовательные нотки слышатся в просьбах Пентковской, перемешанных с хоровым унканьем.
***
С помощью того же магнитофона Решке записал рассказы Эрны Бракуп, той самой польки по паспорту и немки по происхождению, которую избрали в наблюдательный совет немецко-польского акционерного общества. Эрна Бракуп являлась также полномочной представительницей гданьских немцев, неумолчно бормочущей спикершей этого национального меньшинства, которое до недавнего времени вообще оставалось немым, ибо власти не признавали его существования.
Магнитофонная пленка, сохранившая бормотание Эрны Бракуп сразу же вслед за унканьем жерлянок, освежает воспоминания моего детства. Именно так говорили бабушка и дед, родители моего отца. Так говорили соседи, возчики пивных бочек, рабочие с верфи, брезенские рыбаки, работницы маргаринового завода «Амада», кухарки, а по субботам — базарные торговки, по вторникам — мусорщики, и, наконец, пусть немного смягчая диалект, так же говорили штудиенраты, почтовые служащие, полицейские чины, а по воскресеньям — пастор на проповеди.
«Настрадались мы да намучились не только от начальства…» — в речи Эрны Бракуп — а носителей местного диалекта осталось здесь в живых совсем немного — полувековая немота сохранила некоторые редкостные диковины, так сказать, перлы, которым угрожает полное забвение. Знает ли еще кто-нибудь, что такое вязель или, например, лядвинец? Она говорила на умирающем языке, поэтому, пишет Решке, «ей по праву досталось место в наблюдательном совете. Когда придет ее час, то вместе с этой почти девяностолетней старухой похоронят и сей архаический языковой пережиток; тем больше оснований записывать на магнитофон бормотание Эрны Бракуп…»
В моем распоряжении более полудюжины магнитофонных кассет. Однако прежде чем запустить первую, мне придется обратиться к высшим политическим сферам, что, как ни странно, поможет лучше понять старческое бормотание. Сразу же после начала переговоров об учреждении немецко-польского акционерного общества состоялся государственный визит западногерманского президента, постаравшегося своими хорошо продуманными выступлениями в Варшаве, а затем и в Гданьске исправить полудюжину оплошностей федерального канцлера и посодействовать таким образом добрососедским отношениям двух народов, у которых накопилось немало взаимных обид.
Эрна Бракуп находилась в толпе любопытствующих, когда высокий гость со своею свитой прошелся по Ланггассе, делая вид, будто внимательно слушает исторические пояснения, поглядывая умными глазами по сторонам и терпеливо снося как нечто неизбежное окружение фотографов и агентов охраны, а затем поднялся по лестнице к ратуше, приветливо и скромно помахал сверху собравшимся, после чего скрылся в здании, где ему предстояло осмотреть достопримечательности, часть которых сияла новой позолотой благодаря искусным рукам Пентковской. Эрна Бракуп осталась снаружи среди туристов и местных жителей, почувствовавших на себе взгляд президента.
Позднее она сказала Александру Решке, когда тот записывал ее на магнитофон: «Охота мне было с президентом поговорить. Вот уж радость-то была бы на старости лет. Дожить бы до того денечка, когда немецкое кладбище снова будет на старом месте. Сестрица моя младшенькая после войны в Германию подалась, живет, почитай, уже пятьдесят лет в Бад-Зееберге, на Йорг-Фукс-штрассе, дом четыре. Я бы сказала президенту: низкий, дескать, вам поклон, господин президент, за то, что с немецким кладбищем пособили и исполнилась заветная мечта Фризы, сестрицы моей. Я сама, хоть долго полькой считалась, а когда Господь призовет, желаю упокоиться на немецком кладбище, а не с поляками, которые всех нас перемешали, пока немцев тут совсем не осталось. Только больно уж толкучка была большая вокруг президента, разве ж к нему пробьешься…»
Александр с Александрой, как и Эрна Бракуп, стояли перед ратушной лестницей, обрамленной каменными фонарями. Когда президент помахал сверху, блеснув на солнце сединой, туристы дружно зааплодировали. Местные жители подивились его серебряному нимбу, но хлопать не стали. Решке тоже воздержался от аплодисментов, хотя понимал, что даже объявление о предстоящем государственном визите на высшем уровне сыграло самую положительную роль для проекта миротворческого кладбища. Все учредители, от Эрны Бракуп до вице-директора Национального банка, рассчитывали теперь на правительственную поддержку. Пентковская уверяла Ежи Врубеля, что ее Александр если уж не подстроил сам президентский визит, то по крайней мере сумел приурочить к нему переговоры.
Позднее, когда государственный визит был давно позади, Александра сказала Александру — ее голос на магнитофонной пленке заглушает ункающих жерлянок: «Добрый глаз у твоего президента. Ему не нужны темные очки, как нашему. И приехал он в удачное время. А то, боюсь, ничего бы у нас с кладбищем не вышло…»
***
Из-за множества новых дел Решке ушел в отставку из университета, который ему к тому же надоел. Вернувшись в Бохум, он сначала передал ассистентам свои семинары и спецкурс профориентации для студентов-искусствоведов, а затем вовсе отказался от преподавательской работы на следующее полугодие. На первом же заседании наблюдательный совет установил распорядителям твердые оклады, тем легче было Александру Решке распрощаться с университетом и университетскими коллегами.
Разумеется, те подтрунивали над Решке, однако его это ничуть не смущало; он даже посмеялся вместе с другими, когда знакомый филолог назвал его «профессором Гринайзеном», намекая на знаменитое похоронное бюро. За долгие годы изучения барочных надгробий на северных немецких кладбищах Решке собрал большую коллекцию гробовых гвоздей ручной ковки, которую он снабдил подробнейшим каталогом; это увлечение, казавшееся раньше причудой, теперь обрело свой смысл. Гвозди прямые и кривые, изъеденные ржавчиной, целые и без шляпки, граненые гробовые гвозди длиной с указательный палец, выкованные во времена раннего барокко или позднего «бидермайера», — все они, полученные от могильщиков и церковных служек, предвосхищали то нынешнее дело, которое так захватило Александра Решке. Он написал Пентковской: «Вот уж не думал, что сей побочный продукт моей диссертации приобретет для меня когда-нибудь столь важное значение…»
В своей холостяцкой квартире Решке устроил рабочий секретариат акционерного общества, предоставив бывшей университетской секретарше одну из комнат, где освободил от книг несколько стеллажей. Книги же вместе с коллекцией гвоздей переселились в большую прихожую.
Критически проверив свой гардероб, он купил себе черный суконный костюм, черные туфли, черные носки, серый галстук, черную итальянскую шляпу «берсалино», асфальтового цвета плащ итальянского же производства и в тон ему зонтик; все покупки подтверждены чеками. На вторую половину июня планировалось торжественное освящение нового миротворческого кладбища и соответственно — первые захоронения.
На сей раз Александр привез в подарок Александре фаянсовую мойку. Решке учитывал в организационной работе каждую мелочь, но не меньшую предусмотрительность обнаружила и Пентковская. Пока сам он и его секретарша, которая поначалу работала лишь до полудня, завязывали на будущее полезные контакты с консульским отделом польского посольства, Александра зарезервировала через польское туристическое бюро «Орбис» достаточное количество одиночных и двойных номеров в гостинице для тех, кто приедет на похороны.
Перевозку покойников взяла на себя западногерманская похоронная контора, нашедшая в Гданьске партнера и подписавшая с ним договор о сотрудничестве. Восточногерманское народное предприятие «Ритуальная мебель» выбыло из дела, поскольку выпускаемые там гробы годились бы разве что для кремаций, а их предполагалось осуществлять по последнему месту жительства покойного. Восстановить старый крематорий на Михаэлисовском шоссе, печи которого были демонтированы сравнительно недавно, пока не представлялось возможным.
Хорошо, что Решке не упускал в своих записях и бытовых подробностей: «Наконец-то старая мойка заменена. Александра очень довольна, что я, несмотря на великое множество хлопот, не позабыл ее просьбы».
И вот настал долгожданный день. Правда, оливский епископ, обещавший совершить богослужение, не сумел или не захотел приехать, поэтому миротворческое кладбище освятили священник Петровского собора отец Бироньский и доктор теологии, консисторский советник Карау; получился экуменический обряд, ибо в нем участвовали священнослужители католической и евангелической церквей, что вполне соответствовало не только смешанному составу наблюдательного совета, но и его решению не делить кладбище на части по различным вероисповеданиям, как это было на прежнем Сводном кладбище.
Открытие произошло без лишней шумихи. Газетчиков было мало, телевизионщики отсутствовали вовсе; впрочем, Решке частным образом заказал снять на видеокассету освящение кладбища и, — разумеется, с надлежащего расстояния, — первые захоронения. Эта получасовая кассета присовокуплена к присланным мне материалам. Я несколько раз просмотрел ее, поэтому, хотя она и не озвучена, мог бы считать, будто сам побывал на открытии и похоронах.
Освящение кладбища и оба первые захоронения, которые состоялись в правом дальнем углу территории, там, где аллея, ведущая к главному зданию Высшего технического училища, образует границу миротворческого кладбища, пришлись на первый день лета. Несмотря на прекрасную погоду, ясное небо с редкими облачками, любопытных, к счастью, собралось немного; поодаль робко жались в сторонке несколько старух и безработных. Во всяком случае, камера снимала лишь непосредственных участников похорон. Решке был, естественно, в новом черном костюме, шляпу он нес в руке, на которой висел и зонтик. Рядом с ним шла Александра в трауре; широкополая шляпа делала ее весьма элегантной. Иное дело маленькая, сморщенная Эрна Бракуп с ее горшкообразной шляпкой и галошами. Следом шагал Ежи Врубель. По бокам его лысины свисали длинные пряди, а на лице застыло свойственное художническим натурам вечное удивление. От неизменной ветровки, которую Решке не устает каждый раз упоминать в дневнике, Врубелю пришлось отказаться — она была бы для данного случая слишком неуместной.
В тот же самый день, именно 21 июня, в ином месте происходило важнейшее политическое событие, поэтому многие укрепились во мнении, что тандем Решке — Пентковская умело приспосабливает подобного рода ситуации к своим целям. Расчет, дескать, очевиден. Дневник утверждает обратное: никакого умысла не было, все получилось случайно, впрочем, можно говорить, конечно, и о счастливом совпадении. «В тот же день, даже в тот же час, когда мы освящали миротворческое кладбище, Бонн и Восточный Берлин, бундестаг и Народная палата приняли акты о международно-правовом признании западной границы Польши; это создает благоприятный климат для дальнейшего осуществления нашего замысла. Начиная с августа, можно будет, вероятно, отпевать покойных в бывшем ритуальном зале крематория. Кстати, белорусская община обставила это весьма строгое помещение с некоторой помпезностью, к которой тяготеет православная церковь…»
Собравшиеся стояли у открытых могил. Можно было подумать, что наша пара нарочно подобрала именно этих двух покойников — старика-лютеранина и старую католичку, которых похоронили друг за другом, так что две группы родственников и близких как бы оказались участницами обеих траурных церемоний. Да и погода не располагала к тому, чтобы спешить отсюда. Солнечные лучи, отфильтрованные раскидистыми кронами, мягко ложились на скорбные лица. На видеофильме все это очень хорошо получилось.
Хоронили Эгона Эггерта (82 года; прежний адрес: Данциг, Гроссе Кремергассе, 8; последнее место жительства: Беблинген) и Аугусту Кошник, урожденную Нассенхубен (91 год; прежний адрес: пригород Данцига; последнее место жительства: Пейне). Один гроб черного цвета, другой — орехового. Бироньский и служки в белом и фиолетовом, Карау — в брыжах и рясе.
По словам Решке, на похоронах присутствовали не только родственники или друзья покойных, но и наблюдатели от ряда отделений землячества, а его руководство прислало Иоганну Деттлафф. Они хотели убедиться, что нынешняя польская реальность позволяет организовать похороны на достойном уровне, а также взглянуть на расположение кладбища, узнать, каким будет уход за ним. Особый интерес проявлялся к парным могилам. Марта Эггерт, вдова Эгона Эггерта, смогла заручиться для себя местечком рядом с могилой мужа. Вполголоса задавались вопросы, на которые Ежи Врубель, чувствующий себя должностным лицом, давал обстоятельные ответы, стараясь выдерживать приличествующую моменту интонацию.
Даже потом, сидя над дневником, Решке не может избавиться от волнения, охватившего его на тех первых похоронах. При просмотре видеофильма мне почудилось, что у Пентковской во время обоих прощаний под широкими полями шляпы блеснули слезы. Молодой долговязый священник из Петровского собора в начале надгробной речи трогательно попросил извинения за свой «очень плохой немецкий». Немного затянулась проповедь консисторского советника Карау, который, пожалуй, чересчур часто и с излишним нажимом употреблял выражения «родимая земля» и «возвращение на родину». Приветствие от имени Союза данцигских беженцев по случаю торжественного открытия кладбища подготовила госпожа Деттлафф — если я при просмотре видеофильма угадал верно, то это была статная, со вкусом одетая дама в черном, — однако Решке уговорил ее произнести заготовленную речь в другой раз, когда возможные, пусть даже маленькие недоразумения будут менее неприятны.
Обе стороны проявили такт. Во всяком случае, пресса оценила первые похороны на миротворческом кладбище как вполне благопристойные и свободные от политических наслоений. Когда присутствующие подходили к ближайшим родственникам покойных, чтобы выразить соболезнование, видеокамера дала панораму парка, обвела перекрестье аллей, кольцевую дорожку, отдельные группы деревьев, вязы и каштаны, плакучие ивы и буки, а поскольку оператор был поляком, то вольно или невольно он проставил при этом свои акценты, захватив объективом обычных посетителей парка, женщин с малышами, пенсионеров, студентов с учебниками, играющих в карты, безработных, одинокого пьяницу, — и все они не обращали на траурную церемонию ни малейшего внимания. Затем в видеофильме появляется похожий на игрушку домик у входа в парк или на кладбище, а на желтой стене из клинкерного кирпича — латунная табличка с указанием по-немецки и по-польски будущего предназначения нынешнего парка: «Миротворческое кладбище» — «Cmentarz Pojednania».
Пожилым участникам похорон не понравилось, что молодежь, в том числе правнуки покойных, приехали на кладбище и вернулись оттуда в отель на велорикшах, хотя, по мнению Решке, «ничего неприличного не произошло; коляски были даже обвиты траурными лентами, как и такси, зато проезд стоил дешевле…»
То, что раньше называлось поминками, состоялось в отеле «Гевелиус». Обе группы разместились за длинными столами в ресторане. Судя по дневнику, госпожа Деттлафф произнесла все-таки свою речь, впрочем, вполне корректную. Видеосъемка, к сожалению, не производилась, а текст не сохранился. Но позднее, когда разговорилась Эрна Бракуп, Решке включил магнитофон. Слышу ее голос среди сопутствующих шумов и звуков: «Возьму-ка еще свининки. Коли послал Господь, грех отказываться… А похороны удались на славу. Все, конечно, по-другому, не так, как было на Сводном-то кладбище. А все одно — хорошо, так бы сама и легла в могилку. Эх, Йезус-Мария! Только я еще чуток погожу…»
***
Не знаю, о чем думал Решке, сопровождая записи о поминках в «Гевелиусе» сравнительным описанием погребальных обрядов у мексиканцев и китайцев, а также перечислением достоинств индуистского ритуала кремации. При этом он положительно отмечает «минимизацию останков» и даже рискует говорить об «экономии места». Неужели Решке опасался, что на миротворческом кладбище станет тесно и оно окажется переполненным? Или, возможно, он, выступающий против братских могил («Это не должно повториться!»), предвидел неизбежность тех или иных форм коллективных захоронений?
Побывав (в новом костюме, а при дожде — под зонтиком) еще на нескольких похоронах, чтобы вместе с Пентковской выразить соболезнование, а заодно приглядеть за порядком и, если понадобится, кое-что поправить, Решке уехал из Гданьска в Бохум, где ему предстояло обеспечить регулярное поступление покойных на миротворческое кладбище. В коротеньком, поспешном письмеце говорится: «Я поступил абсолютно правильно, дорогая, когда загодя обзавелся секретариатом. Госпожа фон Денквиц очень помогает мне в нашем деле. Она долгие годы работала моей секретаршей, ей я могу довериться целиком. Рад сообщить об отличном состоянии наших банковских счетов. Скоро наберется четвертый миллион. На особый счет для благотворительных пожертвований поступают наряду со скромными денежными переводами и весьма значительные суммы, в том числе из-за океана. Госпожа фон Денквиц работает теперь не по четыре часа, а полный день…»
Дела, таким образом, продвигались успешно, однако не обходилось без неприятностей; среди почты накопилось довольно много злых писем. Порою и газетчики соревновались в «ехидности и цинизме». Решке переживал это столь болезненно, что я задаюсь вопросом — не был ли мой прежний сосед по парте тем долговязым, прыщавым юнцом, который отличался ужасным самолюбием: малейшая критика доводила его до слез. Круглый отличник, он всем давал списывать, однако хотел, чтобы его везде и всегда хвалили, непременно хвалили. Когда же он нарисовал наш город разбомбленным и горящим, и этот, действительно не слишком удачный рисунок вызвал порицание учителей и насмешки товарищей, он разревелся. А ведь он оказался провидцем…
Во всяком случае, ярлык «неисправимого реваншиста» Решке счел попросту смехотворным. Обвиняли его и в стремлении «нажиться на покойниках». Одна из газетных статей под заголовком «Немецкий порядок кладбищу обеспечен!» дошла до упрека в том, что Решке, дескать, захотел «с помощью мертвецов отвоевать назад утраченные земли». На эту статью Решке, будучи завсегдатаем газетных колонок с читательскими письмами, ответил решительным протестом, а свою работу назвал «последней попыткой достичь взаимопонимания между народами».
Нет, вряд ли Решке был тем самым долговязым прыщавым мальчиком, который болезненно жаждал всеобщих похвал. К тому же, помнится, мой сосед по парте бойко командовал нашим гитлерюгендским отрядом и отличился не только в охоте за картофельным жуком, но и на сборе теплых вещей для солдат; в первую и вторую зиму русской кампании он организовал спецпункт, куда люди приносили шерстяные вещи, свитера и напульсники, кальсоны, даже шубы, не говоря уж о наушниках или лыжах. Все это упаковывалось и отсылалось на Восточный фронт. И все-таки злополучный рисунок был нарисован тем же самым мальчиком, командиром отряда Александром Решке; только он один обладал даром предвидения.
Впрочем, некоторое количество критических статей вполне уравновешивалось одобрительными откликами и письмами, исполненными признательности. Соотечественники писали даже из Америки и Австралии. Вот характерная цитата: «…меня очень порадовала последняя газетка нашего землячества, которая приходит сюда с большим опозданием. Она сообщила, что на Аллее Гинденбурга вновь открывается Сводное кладбище. Поздравляю! Для своих семидесяти пяти лет я еще бодр, до сих пор помогаю на стрижке овец, однако подумываю, не воспользоваться ли и мне замечательной возможностью, которую вы предоставляете. Не желаю лежать в чужой земле! Ни за что!» Со временем покойников, действительно, стали привозить и из-за океана.
На это письмо Решке ответил сам. Однако подавляющую часть корреспонденции он передоверил секретарше, которая за долгие годы совместной работы в совершенстве овладела его эпистолярным стилем. Иных интимностей между ними не было и вообще, ничего такого, что могло бы повредить Александре; признаться, и мне побочный сюжет был бы ни к чему.
Эрике фон Денквиц, чьей фотографии у меня нет, было всего пять лет, когда ее мать с тремя детьми, а также вместе с семьей управляющего имением отправилась на двух конских повозках, груженных поклажей, из Штума на запад. Участь беженцев оказалась ужасной, брат и сестра Эрики и жена управляющего умерли в дороге. Уцелела лишь одна конская повозка. Свои куклы маленькая Эрика потеряла.
Решке удивляется в своих записях тому, насколько глубоко засели в памяти его секретарши образы детства и подробности деревенской жизни в западной Пруссии: впрочем, госпожа фон Денквиц не захотела встать на компьютерный учет желающих получить место на данцигском кладбище. Причины ее сомнений понятны, и я не пытаюсь переубедить ее, пишет Решке, который продолжает «высоко ценить ее преданность, несмотря на отдельные разногласия». Спустя неделю Решке полностью передал секретариат в ее ведение. Что-что, а доверять мой одноклассник умел, иначе не сидел бы я сейчас над этими страницами.
***
Вернувшись в Гданьск, Александр первым делом успокоил свою Александру, встревоженную недавним введением единой валюты в обеих частях Германии. Ей чудилось, что западногерманская марка, подступая непосредственно к границе бедной Польши, несет с собою большую угрозу. «Ваши богачи купят нас с потрохами. И пикнуть не успеем!»
Решке же полагал, что немецкой марке хватит пока хлопот с экономикой ГДР. «Вряд ли останется много денег на Польшу. Ситуация, конечно, осложнилась, но наше акционерное общество практически не пострадает. Когда люди думают о смерти и откладывают на это деньги, то о рыночной конъюнктуре забывают. На собственных похоронах не экономят, поверь мне, дорогая!»
Этот разговор состоялся вскоре после возвращения Решке из Бохума, когда наша пара отправилась на выходные в Кашубию. Поехали на машине. Рапс уже отцвел, а погода оставалась хорошей. Кругом алели маки, желтели подсолнухи; крестьяне пахали на лошадях. С навозной кучи горланил петух, будто нарисованный в детской книжке.
Александра купила для пикника провизию, которую, устроившись у озерца под Цукау, они разложили на нарядной сине-голубой скатерке: чесночная колбаса, творог с репчатым и зеленым луком, банка маринованных огурчиков, редиска, крутые яйца (их было чересчур много), маринованные грибы, масло, хлеб и, разумеется, соль в солонке. Четыре бутылки пива охлаждались на поплескивающем мелководье. Среди камышей нашлась укромная песчаная проплешинка, как раз для двоих. Они примостились на складных стульчиках, он подвернул брючины.
Нет, лягушки не квакали. Где-то вдалеке застучал, но тут же затих мотор. Над водой сновали стрекозы, шмели, белые бабочки-капустницы… Вечерело. Время от времени из озерца выскакивала рыбина, плюхалась обратно. Сигаретный дым отгонял комаров. И вдруг звонко ункнула одна-единственная жерлянка. Это было похоже не столько на крик, сколько на удар колокола. «Мы уже было решили, что больше не услышим ее, но тут снова трижды пробил колокол: короткий звук, протяжный и еще раз протяжный. Он далеко разносился над водной гладью… Но откуда он долетел? Издали, нет ли, не знаю. А в остальном все было тихо, если не считать жаворонков, которые выводили свои трели где-то высоко-высоко над рано вызревшими полями, С северо-востока надвигались серые кучевые облака — непременная деталь кашубского лета. А унканье все не прекращалось…»
Среди этой тишины и этого неумолчного унканья Пентковская вдруг сказала: «Сейчас нам самое время остановиться!» Решке откликнулся не сразу. «Ты считаешь, нам не удастся довести наше дело до конца?» «Нет. Тут другое. Надо остановиться, потому что лучше уже не будет». — «Но ведь мы только начали…» — «Все равно». — «Даже третий ряд могил еще не заполнен…» — «Поверь, Александр, лучше не будет». — «Значит, пустить все на самотек? Ведь ничего уже не остановишь…» — «И все лишь потому, что идея пришла в голову именно нам?» — «Да, и если не осуществить ее до конца, то она окажется пустой фантазией…»
Александра положила конец этому спору, которому вторило унканье жерлянки, — магнитофонная пленка запечатлела ее звонкий смех.
Конечно же, они продолжили свою работу (теперь, черт меня побери, я и сам не хочу, чтобы они бросали ее), однако предложение Александры остановиться, пока все еще хорошо, стало поворотным моментом, своеобразной цензурой повествуемой истории. Позднее я нашел этому подтверждение у Решке: «Та жерлянка подсказывала Александре не дожидаться финала, а поставить точку самим, пока не поздно. Надо ли было прислушаться к этой подсказке?..»
К эпизоду с пикником остается добавить, что четыре бутылки пива так и не охладились в теплой озерной воде. «Жаль, мы не захватили купальных принадлежностей, хотя я советовал…» — пишет Решке, а лично я этому обстоятельству весьма рад, иначе мне пришлось бы описывать купание профессора с реставраторшей, вдовца со вдовой, бледную худобу Решке и дородность, дебелость Пентковской, Олека и Олю, пожилую пару.
Он в засученных брюках и она с поддернутым подолом зашли на мелководье. Решке разглядывал через воду собственные ступни, они расплывались, рябили, казались чужими и далекими. Пентковская, придерживая правой рукой подол, не выпускала из левой сигарету.
Решке стал приподнимать с песчаного дна плоские, почти не замоченные сверху валуны.
— Когда я был мальчишкой, тут водились раки, — сказал он, убедившись, что под камнями ничего нет.
— А когда мама с папой приехали сюда после войны, раков еще было много, — откликнулась Александра и добавила: — Что было, то сплыло.
— И уже не вернется, — согласился Александр.
***
На следующий день Решке вновь надел свой черный костюм. Предстояли трое похорон, два покойника были протестантами, один — католиком. Родственники приводили каждый раз своего священника, что вполне допускалось договором.
Хоронили весьма пожилых дам, собралось довольно много народу. Похороны по католическому обряду открывали четвертый ряд могил. На фотографиях, даты на которых Решке пометил собственноручно, даже не различишь, кто несет гробы, немцы или поляки. Кроме могильщиков, акционерным обществом были наняты к этому времени два садовника для ухода за парком. В домике из клинкерного кирпича с окошками на Большую аллею посадили человека присматривать за кладбищем; он же давал справки посетителям, а кроме того, хранил тележки, лопаты и прочий инвентарь.
Работа у смотрителя была пока что нехлопотной, поэтому это место поначалу очень хотела занять Эрна Бракуп. Врубелю с большим трудом удалось втолковать ей, что должность кладбищенской сторожихи несовместима с постом в наблюдательном совете солидного акционерного общества; старушка дала себя уговорить лишь после того, как Врубель указал ей на ее особую миссию в качестве полномочной представительницы национального меньшинства, а Решке предложил за магнитофонные записи приличную плату. «Нельзя, так нельзя. А я бы ладно в сторожке-то устроилась, славно. Хоть ночь, хоть темень — сиди себе, поглядывай. Уж я бы стерегла, чтобы озорники какие на кладбище не забрались или воры. Да чего уж там. А вообще-то я всегда мечтала быть при кладбище смотрительницей».
Не только Решке слушал ее по возможности со включенным магнитофоном. Ежи Врубель, который родился в Гродно, а после войны попал в разрушенный Данциг, вырос среди строительных лесов и теперь жадно интересовался историей воскресшего из руин города, не довольствуясь земельными книгами кадастрового ведомства. Школьные учителя и священники вдалбливали ему в голову, что Гданьск всегда был польским, истинно польским. Но позднее детская вера оказалась поколебленной, и Врубель захотел узнать больше, чем можно прочесть в документах. Ему было недостаточно многих связок бумаг на немецком языке о судебных тяжбах, где оспаривались права на землевладение и пользование дорогами, просроченные права на имущество и наследство, всех этих накопившихся веками кляуз; с тем большим азартом глотал он любопытные подробности, которые сообщала ему Эрна Бракуп, подробности, имевшие свой особый запах и вкус. «Хороши края далекие, а только жить на чужбине плохо», — эти слова Эрны Бракуп свидетельствовали об ее нерушимой укорененности в родной земле. Из кладовых памяти извлекала она то городские сплетни, то рассказы о политических катаклизмах. Она помнила, кто проживал на Большой аллее, то есть по соседству со Сводным кладбищем. «Директора там жили, богатеи. Прислугу держали и домоправителей. Здесь вот и были их дома — от Аллеи Гинденбурга до улицы Адольфа Гитлера, как ее тогда называли. Помню, ходила я на виллу доктора Цитрона, сердчишко у меня пошаливало. Хороший он был доктор, правда, хоть и еврей. Допекли его, врачевать запретили, поэтому пришлось ему в Швецию податься».
На любой вопрос Врубеля — где проходили трамвайные маршруты? кто читал проповеди в такой-то церкви и сколько лет? — у Эрны Бракуп всегда находился ответ. Жена рабочего с верфи, который погиб в 1942 году в Крыму, она отлично знала, кто с кем враждовал в те времена, когда Данциг имел статус вольного города: «Скажу по секрету, пан Врубель, здесь в Шихау и на вагонном заводе — жуть что творилось. Красные лупили коричневых, а те дубасили ротфронтовцев. Пока Адольф не пришел и всех не утихомирил…»
Врубель слушал и не мог наслушаться. Он сидел вместе с Решке и Пентковской, а Эрна Бракуп рассказывала бесконечные истории, вроде своей двоюродной бабки, которая «уж коли начнет старину вспоминать, обязательно до маршала Пилсудского доберется, как он в Вильно входил — глаза блестят, усы торчком, белый конь яблоки роняет». Александра рассмеялась: «Небылицы!» А Решке записал в дневнике: «Не стоит упиваться старыми историями, не надо ворошить прошлое. Недаром и Бракуп твердит: «Не бей палкой по луже, а то заляпаешься грязью!» Да, с кладбищем забот хватает. Наша идея устремлена в будущее, даже если обещает человеку клочок родной земли лишь после смерти». Это замечание относилось к обычным захоронениям, однако уже в конце июля возникла необходимость заложить на миротворческом кладбище колумбарий, ибо участились заявки на кремацию. Чаще всего такие заявки, оговаривающие отказ от церковного обряда, поступали из различных мест Восточной Германии, практически уже прекратившей свое существование в качестве суверенного государства. Не называя себя атеистами, клиенты из Штральзунда, Нойбранденбурга или Бад-Доберана просили лишь о «скромных похоронах без священника и надгробных речей». Определенную роль играло тут и то обстоятельство, что перевозка урн обходилась дешевле, чем перевозка гробов — ведь новая валюта, которая обменивалась по курсу один к одному лишь в ограниченном объеме, хотя и не потеряла своего блеска, но оставалась весьма дефицитной.
Восстановить прежний крематорий на Михаэлисовском шоссе пока не представлялось возможным — там обосновался салон видеопроката, — поэтому первый колумбарий был заложен на самом кладбище, в его западной полосе, идущей параллельно Большой аллее.
На захоронение урн народу приезжало меньше, обычно только самые близкие родственники. Все чаще привозились урны с пеплом уже давно умерших покойников, что также объясняло малочисленность сопровождающих. Родственники исполняли волю покойного обрести последний приют на родине. Это «отложенное» исполнение принесло немецко-польскому акционерному обществу определенные неприятности; впрочем, не будем забегать вперед.
Пока все шло как по маслу. Правда, Решке, будучи, так сказать, эстетом по профессии, проявил известную требовательность к привозным урнам. По всем хранящимся в компьютере адресам он разослал циркулярное письмо, где ссылкой на «Правила внутреннего распорядка» запрещалось использование пластмассовых урн. Рекомендовались урны из обожженной глины.
Вслед за этим возник вопрос о том, какими должны быть надгробия, хотя по-настоящему актуальным он станет лишь тогда, когда земля на могилах осядет. Пентковская свела Решке с каменотесами, которые выполняли муниципальные заказы на реставрационные работы. После того, как реставрация фасадов была в основном закончена — последней улицей оказалась Бротбенкенгассе, — каменотесы жаловались на нехватку новых заказов. Получив беспроцентный кредит, утвержденный наблюдательным советом, после кратких, частично телефонных согласований, каменотесы открыли на территории бывшего крематория мастерскую по обслуживанию миротворческого кладбища.
Решке тщательно следил за тем, чтобы каждый памятник изготовлялся в строгом соответствии с «Правилами внутреннего распорядка», где имелся, например, следующий пункт: «…надгробие должно быть надежно установлено и скреплено дюбелем с цоколем или фундаментом. Не разрешаются фотографии, венки из искусственных цветов, таблички из стекла и эмали…» Среди прочих запретов имелся и запрет на использование искусственного камня.
Однако Решке не ограничился запретительными предписаниями; он рекомендовал каменотесам несколько образцов, копии которых есть в моем распоряжении. Эти образцы призваны возродить барочные традиции оформления надгробий. Решке предложил варианты старинных эмблем и орнаментов. Цитируя свою докторскую диссертацию, он рекомендовал для рельефов следующие библейские сюжеты: грехопадение, притчу о блудном сыне, чудесное воскресение Лазаря, положение Христа во гроб, воскрешение из мертвых… Но не забыты аканты и фруктовые гирлянды.
Труднее было с надписями. Многие из заказанных родственниками надписей приходилось отклонять, что зачастую требовало длительной переписки. Некоторые эпитафии, не попавшие на надгробия, я обнаружил в дневнике, например:
Или: «В родимой немецкой земле покоится наш любимый отец и дедушка Адольф Целлькау». Или: «Вернулась из изгнания в родной немецкий край и почиет здесь в Боге Эльфрида Напф, урожденная Цайдлер». И, наконец, совсем кратко: «В земле немецкой лежит…»
Один спорный случай обсуждался на наблюдательном совете, где предприниматель Герхард Фильбранд и вице-директор Мариан Марчак высказали противоположные мнения по поводу эпитафии:
После недолгих препирательств, проявивших в равной мере как немецкую самоуверенность, так и польскую щепетильность, слово взяла Эрна Бракуп, которая сказала: «Уж не знаю, как насчет справедливости. По-моему, нету ее нигде. А вот родина завсегда остается родиной»; в результате был достигнут компромисс, и первую строку эпитафии сняли, вторую же сохранили.
Впоследствии Фильбранд принес письменное извинение за то, что в предварительном телефонном разговоре употребил слово «цензура», а Марчак попросил отнестись снисходительно к невольной горячности в дискуссии. Пентковская же лишь посмеялась: «К чему этот спор? Зачем вообще нужны эпитафии? Разве недостаточно просто имени и фамилии?»
Август не единожды подтвердил свою особую склонность к кризисам. В Гданьске, да и в других городах, туристов заметно поубавилось. Хотя сильно упавший курс злотого, по мнению Варшавы, стабилизировался, и злотый даже стал конвертируемой валютой, однако цены продолжали стремительно расти безо всякой оглядки на зарплаты и оклады. Где-то далеко — впрочем, в век телевидения все делается близким, — Ирак напал на Кувейт, начался так называемый кризис в Персидском заливе. Обострилась и без того сложная ситуация в Грузии, Литве и Югославии. Однако кризисы потрясали не только далекие страны, конфликт назревал и внутри немецко-польского акционерного общества.
Сразу же после его учреждения возник вопрос, стоит ли возводить ограду вокруг отведенной под кладбище парковой территории между Высшим техническим училищем и Поликлиникой; но обсуждение этого вопроса, не считавшегося первоочередным, неоднократно откладывалось. Когда же со свежих могил начали пропадать цветы и венки, появляясь затем, пускай без траурных лент, но во вполне пригодном виде, на лотках цветочников у Доминиканского рынка, когда, несмотря на компенсацию ущерба, жалобы пострадавших родственников стали раздаваться все чаще и звучать все требовательней, когда, наконец, была опрокинута, причем явно нарочно, одна из урн, оставшаяся, правда, целой, — тогда наблюдательный совет, сумев, несмотря на отсутствие с немецкой стороны Фильбранда и Карау, собрать кворум, после кратких дебатов принял по настоянию Иоганны Деттлафф, назвавшей обсуждаемые события «недопустимыми и возмутительными», решение обнести кладбище оградой, а также нанять для обходов ночного сторожа, разумеется, за счет акционерного общества.
Вот тут-то и сыграло свою роль то обстоятельство, что Пентковская и Решке, будучи распорядителями, не имели права голоса в наблюдательном совете. По их мнению, ограда вызвала бы недоброжелательное отношение к кладбищу и повредила бы ему, однако эти соображения не были приняты во внимание. Даже Врубель проголосовал за сооружение ограды.
К середине августа, когда кризис в Персидском заливе стал для ежедневных газет лишь одной из прочих тем, вдоль Грюнвальдской улицы встали столбы высотой в человеческий рост, на которых предполагалось крепить проволочную сетку. Пресса сразу же зашевелилась. Посыпались язвительные замечания насчет того, что, мол, «немцы любят заборы», а само кладбище «превращается в концлагерь»; их переплюнула одна газета, которая посоветовала сэкономить деньги на покупку дорогой проволочной сетки, а вместо нее завезти, да еще беспошлинно, бетонные блоки разобранной за ненадобностью берлинской стены, чтобы оградить ею немецкое кладбище: «Даешь берлинскую стену в Гданьске!»
Насмешек было, пожалуй, больше, чем серьезного осуждения. Не успели смонтировать ограду целиком, как было принято решение ее убрать; при этом с бетонными столбами и проволочной сеткой обращались бережно, ибо они вполне еще могли пригодиться на дачах, в курятниках и так далее. Демонтаж ограды превратился едва ли не в народное торжество.
«Зрелище, однако, было неприятным», — пишет Решке. Между тем на кладбище ежедневно происходило от шести до десяти похорон. Заполнился уже шестой ряд могил, требовалось расширить колумбарий. Кладбище, если можно так выразиться, процветало, когда разгорелись страсти вокруг ограды; не удивительно, что многие родственники покойных стали задавать вопросы о том, достаточно ли надежно обеспечены уход за могилами и их сохранность. Одно из семейств даже увезло, возмутившись, гроб с покойником обратно домой. Митинги протеста возле остатков ограды, скандирование лозунгов, нарушавшее кладбищенскую тишину, заставили наблюдательный совет пересмотреть свое решение; переговорив друг с другом по телефону, члены совета пришли к единодушному мнению, что политический скандал никому не нужен.
Остатки изгороди исчезли моментально. Зато против быстро растущей живой изгороди никто не возражал; Решке предложил можжевельник. Наблюдательный совет публично выразил свое сожаление о случившемся, журналисты же вскоре поутратили интерес к этому событию. Несмотря на ночных сторожей, отдельные кражи цветов и венков продолжались, зато на кладбище воцарился покой. Чего не скажешь о различных районах мира, будь то в арабской пустыне, где испытывались новейшие системы оружия, или в Советском Союзе, который разваливался на части, действительно отстоящие очень уж далеко друг от друга. Август перевыполнил свою программу, и лишь из Германии шли новости, претендовавшие на оптимизм, — здесь была загодя объявлена дата грядущего объединения.
***
Последний подарок из Бохума Решке вручил Пентковской седьмого августа; на этот день все кризисы были позабыты, ибо Александра отмечала свое шестидесятилетие. Подарил же Решке хромированный душевой смеситель с регулятором. Он пишет: «Ах, как Александра умеет радоваться. «Что за роскошь!» — воскликнула она. Мы быстро смонтировали смеситель, и она настояла, чтобы мы немедленно обновили его; мы плескались под душем вместе, будто маленькие дети…»
Потом наша пара навестила рабочее место Александры, то есть астрономические часы. Работа выглядела законченной. Александра не без гордости указала Александру на знаки зодиака, особенно на Льва, который вместе с Раком и Стрельцом, Тельцом и Девой не лоснился, а лишь матово поблескивал новой позолотой. «Это мой знак. Потому я склонна к авантюрам и немножко легкомысленна. Лев властолюбив, но великодушен. Он любит путешествия и праздники в кругу друзей…»
Круг друзей, собравшихся отпраздновать юбилей, оказался совсем маленьким. В квартиру на Хундегассе пришла лишь подруга с работы да Ежи Врубель. К столу подавался копченый угорь, потом — филе из судака. Говорили о разном, но больше о кризисах, далеких и близких. А до застолья наша пара совершила прогулку по городу, смешиваясь с туристами и местными жителями на уличных базарах, которые обычно устраивались в день св. Доминика едва ли не на каждом углу. От этой прогулки сохранились вырезанные ножницами из черной бумаги профили Александры и Александра. Ее носик и его нос. Ее пухлый рот и его поджатая нижняя губа. Ее двойной и его не слишком волевой подбородок. Его высокий лоб. Его затылок, выдающийся назад почти так же сильно, как выдается вперед ее бюст. Парочка мирных обывателей, и под стать ей — второй подарок Решке ко дню рождения Александры: альбом с силуэтными вырезками в стиле «бидермайер».
***
Судя по имеющимся у меня материалам, в этот период они не затевали дальних путешествий. Они слишком долго прожили друг без друга, и теперь настала пора для близкого знакомства. Но не думаю, чтобы они раскрывали свою подноготную, чересчур откровенничали. Ни у вдовы, ни у вдовца не было особых причин жаловаться на покойного мужа и покойную жену; в бохумском доме и в квартире на Хундегассе хранились альбомные и настенные фотографии на память о вполне нормально и счастливо прожитых годах. Не было причин углубляться в прошлое, тем более, что события, слегка выпадавшие из размеренного течения жизни, оставляли зачастую лишь смутные и расплывчатые воспоминания. Да, в четырнадцать лет он был командиром гитлерюгендского отряда, а она в свои семнадцать лет была активисткой коммунистического союза молодежи, но подобные факты воспринимались ими как «врожденный порок» своего поколения, самокопание и самоедство были тут бесполезны, хотя Александру в иные минуты казалось, будто он перебарывает в себе гитлерюгендскую закалку, а Александра жалела, что не вышла из партии еще в 68 году или спустя два года, «когда милиция расстреливала рабочих».
С конца августа они все реже посещали похороны. Этим продолжали заниматься лишь Эрна Бракуп и Ежи Врубель, без которых не обходились ни одна панихида или поминки в «Гевелиусе». Дела миротворческого кладбища шли своим чередом. Пентковской оставалось доделать на астрономических часах совсем немного: позолотить солнце между Раком и Близнецами да луну между Весами и Скорпионом. Решке занялся организационными проблемами.
Бохумский компьютер регулярно общался с компьютером на Хундегассе, происходила взаимная подпитка информацией, и это обеспечивало бесперебойную, равномерную работу миротворческого кладбища. Польская и немецкая пресса успокоилась. На первый план вышли иные темы, например, каждодневное наращивание военных сил и техники в Персидском заливе, новости из Литвы, затяжное противостояние между неизменно печальным премьер-министром и обосновавшимся в Гданьске лидером рабочего движения, который, подобно многим людям маленького роста, мнил себя призванным для свершения великих дел. Впрочем, состояние банковских счетов акционерного общества свидетельствовало о том, что мировые катаклизмы не могут повредить немецко-польскому миротворческому эксперименту.
Несмотря на значительные расходы, денег у акционерного общества оказалось неожиданно много. Шестнадцать миллионов марок были вложены так удачно, что за счет больших ежемесячных процентов со вкладов транспортные расходы и расходы по содержанию кладбища почти не уменьшали основной капитал, не говоря уж о том, что свою долю оплаты вносили страховые и больничные кассы. Имелся также и особый фонд для добровольных пожертвований — из этих средств оплачивались похороны малоимущих. Им, как и представителям немецкого национального меньшинства в Гданьске, гарантировались тем самым места на миротворческом кладбище. АО МК (акционерное общество по созданию миротворческого кладбища) подтверждало свой благотворительный характер.
Все было бы хорошо, если бы не та треть основного капитала и проценты с нее, которые оставались зарезервированными для литовской части проекта; однако литовцы в своем стремлении к национальной независимости пренебрегли правами меньшинств. До сих пор не была выделена территория под кладбище для поляков, живших когда-то в Вильно, решение этого вопроса якобы временно откладывалось; первоочередным считалось создание национального государства без постороннего вмешательства. Возможно, позднее, когда русские уйдут, можно будет начать переговоры о кладбище, разумеется, на валютной основе, но пока…
В дневнике читаю: «Александру мучает столь отрицательное отношение к нашей идее. Чтобы хоть чем-то помочь, она посылает в Литву через «Общество друзей городов Вильно и Гродно» польские учебники. Только этого мало, слишком мало, тут мы оба согласны. Однако Александра не дает своему настроению омрачить наше летнее счастье…»
Позднее были сделаны те фотографии, символизм которых Решке явно преувеличивал. Произошло это в начале сентября, на выходные. На обороте фотографий нет обычной пометки о том, где произведена съемка, поэтому остается лишь гадать. Во всяком случае ясно, что Пентковская и Решке воспользовались паромом, который ходит в дельте Вислы от Шивенхорста до Никельсвальде; одна из фотографий запечатлела Пентковскую в голубой блузке у поручней на этом автомобильном пароме. Значит, они поехали по шоссе, идущему вдоль узкоколейки на Штутхоф и Фрише Нерунг. Это тянущееся по опушкам прибрежных лесов шоссе похоже на туннель, перекрытый кронами деревьев. Мое предположение основывается на следующей дневниковой записи: «Проезжая по низине, видишь, что промышленные районы города разрослись к востоку, подобно раковой опухоли, и только река не пускает их дальше. «Это еще при Гереке началось! — сказала Александра. — Кругом воняет серой…»
На четырех фотографиях — белесый асфальт дороги. На его фоне отчетливо выделяется силуэт расплющенной жабы. Это не одна и та же жаба. Их четыре, и каждую из них машины, наверняка, переехали не раз и не два. Вероятно, они перебирались через шоссе группой или парами. Но, возможно, они попали под автомобильные колеса за многие километры друг от друга, и лишь из-за соседства фотографий кажется, что жабы лежали рядом. Наверное, через дорогу перебегали не четыре жабы, а больше, только другим повезло, а этим нет. Расплющенные, превратившиеся в отпечаток, жабы все-таки остались узнаваемыми. Обычное, похожее летом на туннель шоссе, обсаженное липами и каштанами, стало для жаб гибельной ловушкой.
На фотографиях хорошо видны все четыре пальца передних лапок и перепончатых задних, различим даже недоразвитый пятый палец. Плоские головы, глазницы вдавлены. Отчетлив бородавчатый узор на спине. Высохшая шкурка — вся в складках. На двух фотографиях сбоку от телец — ссохшиеся внутренности.
Насколько я разбираюсь в сих тварях, а я, признаться, знаток неважнецкий, сфотографированы обыкновенные серые жабы, но Решке на обороте фотоснимков помечает: «Это была жерлянка». — «Эта жерлянка свое отункала». — «Раздавленная жерлянка». И: «Еще одна раздавленная жерлянка. Дурная примета».
Возможно, он прав. Краснобрюхие и желтобрюхие жерлянки меньше жаб, а поскольку указываются размеры расплющенных телец — пять, дважды по пять с половиной и шесть сантиметров, — то речь идет, действительно, о жерлянках, а не о жабах, которые достигают в длину пятнадцати сантиметров. Раздавили их в приречной зоне, стало быть, это низинные жерлянки. Если бы Решке осторожно отделил расплющенные тельца от асфальта и сфотографировал их в перевернутом виде, то я мог бы с чистой совестью подтвердить, что это были краснобрюхие жерлянки. Однако профессору показался достаточным вид со спинки. Настолько он уверен в себе.
Полагаю, Решке с Пентковской не доехали до Штутхофа, до мемориала существовавшего там одноименного концлагеря. Видимо, Александра попросила повернуть назад. Она была безбожницей (даже сказала однажды: «Тут я остаюсь коммунисткой, хоть и вышла из партии».), однако и у нее имелись свои суеверия.
На сей счет Решке никаких протоколов не вел. Ни расходных записей, ни фотографий от этих неоднократных встреч не сохранилось. Лишь дневник выдает тайну, сберегаемую даже от Александры: начиная с сентября Решке несколько раз виделся с Четтерджи, а свою таинственность он мотивирует так: «Этот предприимчивый, повидавший мир бенгалец заражает меня все новыми надеждами, хотя порою у меня возникает весьма двойственное чувство. Из любой, самой тяжкой проблемы он ухитряется извлечь выгоду. Например, он радуется росту цен на нефть. Ведь из-за них дорожает бензин, а это больно бьет по бедным странам, особенно по Польше. Зато тем больше клиентов будет у его велорикш. Тут он прав. Я и сам ежедневно вижу доказательства тому, что его ставка на растущую дороговизну оправдывается. Теперь верткие велорикши, на которых уже давно не стесняются работать молодые поляки, снуют не только по старому городу, но и по Грюнвальдской; их частенько видишь в Сопоте и Оливе, причем возят они не одних лишь туристов. Инженеры-судостроители, муниципальные служащие, прелаты и даже милиционеры охотно пользуются этим недорогим транспортом, который доставляет их прямо к дому. Четтерджи говорит: «Велорикши экологичны и ни от чего не зависят. Да, они не зависят от добычи нефти, борьба за которую обострится еще больше. Мы гарантируем умеренные цены. Чем хуже вокруг, тем лучше для нас. Вы же знаете девиз: «Будущее за велорикшами!» Я не возражал, да и крыть было нечем…»
Мой бывший одноклассник часто, видимо, вспоминал о той первой встрече в фахверковом домишке, где он познакомился с бенгальцем и распивал с ним дортмундское пиво. Представляю себе их беседы за стойкой бара. Решке, правоту которого подтвердила расплющенная жерлянка, предвещает катастрофы как расплату за экологическое грехопадение, произошедшее повсюду, от бразильских джунглей до буроугольных карьеров в Лаузице, а Четтерджи излагает планы спасения забитых автомобилями европейских столиц — Рима и Парижа. Единственная проблема, которая, дескать, его, Четтерджи, беспокоит, — это слишком долгие сроки поставки велоколясок голландскими предприятиями-изготовителями да постоянные осложнения на таможне.
Естественно, я обнаружил сообщения и о дальнейших операциях предприимчивого бенгальца, имеющего британский паспорт. «Четтерджи вложил деньги в бывшую верфь им. Ленина. Новые либеральные законы дают такую возможность. В двух средних по размеру сборочных цехах, которые пустуют с тех пор, как верфь потеряла заказы, он налаживает собственное производство. Лицензия одной роттердамской фирмы уже получена. Обеспечен будет не только польский рынок сбыта. Четтерджи собирается выпускать велоколяски на экспорт. Из прежнего коллектива отобрано двадцать восемь высококвалифицированных рабочих, с ними заключены контракты, а для переобучения приглашены два голландских специалиста. Они же помогут наладить серийное производство, которое вскоре будет запущено…»
Между двумя бутылками импортного пива в Решке заговорил профессор, который напомнил бенгальцу, что Гданьск на протяжении тех веков, пока он еще именовался Дантциком, поддерживал торговые связи с Голландией и Фландрией, а также приглашал к себе мастеров, например, архитектора Антония ван Оббергена из Мехелена, который по заказу магистрата построил в стиле позднего Ренессанса старую ратушу, большой цейхгауз на Волльвебергассе и доминиканские дома неподалеку от церкви св. Катарины, а Четтерджи, вероятно, рассказал, что до того, как Калькутту захватили англичане, на реке Хугли имелись голландские торговые поселения, а рикшу изобрел примерно в 1870 году францисканский миссионер-голландец; дело было в Японии, и слово «рикша» произошло от японского выражения «ин рики шав», что означает «бегун, тянущий повозку».
Какие-либо конкретные суммы в дневнике не указаны. Нет выписок из банковских счетов, которые могли бы оправдать рискованное самовольство. Дневник упоминает лишь «кое-какие перспективные операции». «Мистер Четтерджи умело рассеивает мой скептицизм и даже мгновенно превращает его в нечто радужное, эдакий розовый мираж. Ах, если бы мне удалось убедить Александру в том, что замыслы Четтерджи воистину гуманны. Мне бы очень хотелось свести их обоих поближе, ведь он является по существу нашим единомышленником. Для меня, во всяком случае, очевидна внутренняя взаимосвязь между нашим делом, хотя оно затеяно ради тех, кого уже нет в живых, и его будущим заводом. Мы остро чувствуем свой долг перед мертвыми, он же дает людям возможность выжить. Мы думаем о конце, он же видит пред собою начало. Если в высоких словах еще есть смысл, то только здесь, на нашем совместном поприще. Возвращение покойников на родину, ставшее на нашем кладбище повседневностью, и велорикша как средство передвижения, которым особенно охотно пользуются прибывшие на похороны молодые родственники, — вот лучшее подтверждение великим словам (не побоюсь повторить их): «Умри и возродись!..»
И все же Александра осталась в стороне. Даже самый смелый поворот сюжета не смог бы на эту пору подтолкнуть ее к Четтерджи. Она не только упорно отказывалась от поездок на мелодично позванивающих велорикшах, но и возмущается их владельцем, человеком для нее непонятным. Что-то в нем, дескать, не то. Что-то чужое. Не верит она ни ему, ни его словам. «И глаза у него вечно полузакрыты!» — говорила Александра. Решке записал ее реплику в адрес Четтерджи задолго до первых похорон: «Самозванный англичанин. Ничего, мы ему еще покажем, как показали поляки туркам под Веной…»
Что касается национальной принадлежности, то недоверчивость Александры оказалась оправданной. В одной из бесед за стойкой «рикшевладелец», как пренебрежительно называла Пентковская Субхаса Чандру Четтерджи, он признался, что является бенгальцем только по отцу. Его мать, не без смущения пояснил он, принадлежит к касте торговцев «марвари», которые пришли в Бенгалию с севера, из Раджастана, но вскоре взяли под свой контроль рынок недвижимости, потом скупили в Калькутте джутовые фабрики, за что чужаков невзлюбили. Но таковы уж марвари, деловая хватка у них в крови. Он, Четтерджи, пошел скорее в мать, а столь громкое имя дал ему отец, любитель поэзии, мечтавший о власти и славе. Однако самому Четтерджи вовсе не хотелось следовать примеру честолюбивого легендарного вождя Индии Субхаса Чандры, тем более, что кончил тот плохо; скорее уж он, любимый сын своей матери, чувствует в себе предпринимательский талант, свойственный всем марвари. «Поверьте, мистер Решке, чтобы иметь обеспеченное будущее, надо загодя вкладывать в него денежки…»
Все это, конечно, не обсуждалось в квартире на Хундегассе, где обосновался со своими шлепанцами Александр Решке. Впрочем, думаю, Александра о чем-то догадывалась. Однако те беседы в пивной принадлежали к редким исключениям; приглашений наша пара почти не принимала и жила весьма по-домоседски. Лишь на несколько минут позволялось телевизору заполнять гостиную сообщениями о кризисах и конфликтах. Александр и Александра охотно стряпали друг для друга — причем оба предпочитали итальянскую кухню, тут они были единодушны. Он выучил несколько польских слов. По очереди они забавлялись компьютером. Решке любил смотреть, как Пентковская грунтует на кухне рамы для картин, а потом покрывает их позолотой, пользуясь специальной подушечкой. Если же дело касалось эмблематики или разговор заходил о барочных надгробиях, скрытом смысле их символики, то Александра буквально глядела ему в рот. Иногда Олек и Оля слушали вместе магнитофон, именно то, что записывалось на субботних и воскресных прогулках у реки или у тростниковых зарослей кашубских озер, где хором и поодиночке ункали жерлянки.