Скажете, один год похож на другой? Или время уже наливается свинцом и мы глохнем от собственного крика? Я могу вспоминать только отрывочно или, скажем так, вспоминать только смутное беспокойство, потому что у меня под крышей, хоть в Фриденау, хоть в Вевельсфлете на реке Штёр, никогда не было мира и согласия, потому что и Анна, потому что и я, потому что и Вероника, потому что и дети были обижены или разлетелись из гнезда, а я — куда ж еще — спасался бегством в рукопись, нырял в раздутое тело «Палтуса», бежал вниз по ступеням лет, задерживаясь возле девяти, больше чем девяти кухарок, которые порой строго, порой благосклонно управляли мной, а тем временем, в стороне от следов моего бегства бушевало настоящее, и повсюду, все равно в камерах ли Штамхайма или вокруг строительной площадки для будущей атомной электростанции Брокдорф, насилие совершенствовало свои методы, в остальном же, с тех пор как ушел Бранд, а Шмидт, став канцлером, всех нас конкретизировал, ничего особенного не происходило, разве что на экране телевизора царила суета.

Повторяю: год был как год, ничего особенного, или особенный разве в том смысле, что нас, западных немцев, не то четверых, не то пятерых, проверяли на границе, после чего, уже в Восточном Берлине, мы встретили не то пятерых, не то шестерых жителей Восточной Германии, которые, подобно нам, прибыли с рукописью у сердца, Райнер Кирш и Хайнц Чеховски даже из Халле. Поначалу мы теснились у Шедлиха, потом у Сары Кирш или Сибиллы Хенчке, порой у тех, порой у этих, чтобы после кофе с пирожными (и обычных западно-восточных подковырок) зачитывать вслух рифмованные и нерифмованные стихи, слишком длинные главы и короткие рассказы, словом, все, что на данный момент было в работе по обе стороны Стены и в деталях должно было означать жизнь.

Так что же, обычный ритуал, более или менее тщательная проверка документов на границе, проезд к месту встречи (Роткепхенвег или Ленбахштрассе), порой остроумное, порой озабоченное исполнение общенемецких ламентаций, вдобавок зачитанный вслух чернильный поток усердных писак, потом иногда бурная, иногда ленивая критика прочитанного, эти, сокращенные до интимных масштабов отзвуки «Группы 47», а в завершение поспешный отъезд незадолго до полуночи — пограничный контроль, вокзал Фридрихштрассе — разве это и было единственным, остающимся в памяти событием среди дней года?

Далеко отсюда и совсем близко пал в телевидении Сайгон. В панике, с крыши своего посольства покидали американцы Вьетнам. Впрочем, такой конец можно было предвидеть и темой для нас под пирожные с медовой корочкой они не служили. Или террор RAF, который не только проявил себя в Швеции (взятие заложников), но и стал повседневным среди заключенных Штамхайма, до тех пор, пока в следующем году не повесилась у себя в камере (или не была повешена) Ульрика Майнхоф. Но даже эта затяжная проблема не слишком активизировала наши собравшиеся здесь перья. В новинку были, пожалуй, после летней засухи лесные пожары среди Люнебургской пустоши, где на просторной равнине погибло в огненном кольце пятеро пожарных.

Но и это не было темой для Востока — Запада. Возможно лишь, что еще до того, как Николас Борн читал нам из своей «Стороны, отвращенной от земли», Сара с берлинским акцентом свои Бранденбургские стихи, Шедлих же смущал наш ум теми историями, которые позднее вышли на Западе под названием «Попытки близости», я же выставил на проверку фрагменты из «Палтуса», нам было в качестве новости предложено событие, которое в мае, в западной части города вызвало газетный ажиотаж: в Кройцберге, на Грёбенуфер, неподалеку от пограничного перехода Обербаумбрюкке в Шпрееканал, разделявший в этом месте обе части города, упал пятилетний турецкий мальчик по имени Цетин, и никто, ни западно-берлинская полиция, ни матросы Народной армии в своей сторожевой лодке не смогли или не захотели помочь мальчику. А поскольку на Западе никто не решился прыгнуть в воду, а на Востоке ждали приказа от старшего офицера, время прошло, и спасать Цетина было уже поздно. Когда пожарные собрались наконец вытащить тело, турецкие женщины на западной стороне канала завели свой плач, плач этот продолжался и продолжался и, верно, был слышен на Востоке далеко от канала.

А что еще можно под кофе и пирожные рассказать про тот год, который проходил, в общем-то, как и все другие годы? В сентябре, когда мы снова встретились с очередными рукописями, смерть короля Эфиопии — то ли убийство, то ли рак простаты — дала мне повод выдать на-гора воспоминание детства. В «Еженедельном обозрении» Фокса киноман, каким был я, видел негуса Хайле Селассия, когда он в моторном баркасе под моросящим дождем осматривал некий порт (Гамбургский?). Низкорослый, бородатый, под зонтиком, который держал над ним лакей. Вид у него был грустный или озабоченный. Случилось это скорей всего в тридцать пятом году, незадолго до того, как солдаты Муссолини вторглись в Абиссинию (так называли тогда Эфиопию). Ребенком я был бы рад подружиться с негусом и не покинул бы его, когда, уступая превосходящим силам Италии, он был вынужден спасаться бегством из страны в страну.

Но я отнюдь не уверен, что во время нашей западно-восточной встречи речь шла о негусе, а то и вовсе о Менгисту, новейшем коммунистическом властителе. Твердо могу сказать лишь одно: мы были обязаны до полуночи предъявить в зале пограничного контроля, именуемом «Дворец слез», документы и разрешение на въезд. И еще одно было твердо известно: в Западном Берлине, как и в Вевельсфлете, словом, где бы я с фрагментами своего «Палтуса» ни искал крышу над головой, ни мира, ни лада в доме никогда не было.