1
Я рассказал все это моему зубному врачу. Держа рот широко открытым, я сидел напротив телеэкрана — он был так же безмолвен, как и я, но выдавал рекламу: лак для волос, охрянокрасный, белеебелого… И еще морозилка, где между телячьими почками и молоком покоилась моя невеста — на губах вскипали пузыри с надписями: «Не встревай в это. Не встревай».
(Святая Аполлония, заступница, помоги!) Своим ученицам и ученикам я сказал: «Попытайтесь проявить снисходительность. Я вынужден обратиться к зубодеру. Это может затянуться. Стало быть, дайте передохнуть, имейте жалость».
Негромкие смешки. Умеренная непочтительность. Шербаум, паясничая, продемонстрировал свою ученость: «Глубокоуважаемый господин Штаруш, ваше выстраданное решение делает для нас, сочувствующих вам учеников, понятным, почему вы вспомнили о святой Аполлонии-мученице. В году двести пятидесятом при правлении римского императора Деция эта милая особа была сожжена на костре в Александрии. Поскольку ихняя шайка выдрала ей клещами все зубы, она стала заступницей всех мающихся зубной болью и — о несправедливость! — также дантистов. На фресках в Милане и в Сполето, под сводами шведских церквей, равно как и в Стерцинге, Гмюнде и Любеке, она изображена с щипцами, зажимающими коренной зуб. В добрый путь и будьте покорны судьбе! Мы, ваш класс 12 «А», станем молить за вас святую Аполлонию!»
Класс забормотал нечто изображавшее благословение. Я поблагодарил их за остроумие, правда не очень высокого пошиба.
Веро Леванд сразу же потребовала от меня ответной услуги: обещания проголосовать за курилку под навесом рядом со стоянкой велосипедов, вопрос о которой дебатировался уже много месяцев. «Неужели вам нравится, что мы дымим без всякого присмотра в уборных?»
Я пообещал классу, что на следующем педсовете и родительском собрании буду ходатайствовать за право курить на переменках, если Шербаум согласится стать главным редактором школьной газеты по просьбе ученического комитета ШНО. «Извините за сопоставление, но мои зубы и ваша паршивая газетенка нуждаются в помощи».
Однако Шербаум покачал головой: «До тех пор пока ученики имеют лишь право нести ответственность, но не получили права голоса, я пальцем не пошевелю. Чепуха на постном масле не поддается реформам, или вы верите в реформы чепухи на постном масле?.. А насчет святой, между прочим, все так и есть. Можете справиться в церковном календаре».
(Святая Аполлония, заступница, помоги!) Ведь обращаться к великомученице всего один раз бесполезно. Далеко за полдень я отправился в путь, но взывать в третий раз до поры до времени не стал и только на Гогенцоллерндамме, в нескольких шагах от того средней руки доходного дома с табличкой и соответствующим номером, на третьем этаже которого меня ждал практикующий зубной врач, да нет, уже в самом парадном дома под сладострастно изогнутым орнаментом в стиле модерн, образующим бордюр и поднимавшимся вместе со мной наверх, только здесь, покривив душой, я в третий раз воззвал: «Святая Аполлония, заступница, помоги…»
Мне порекомендовала его Ирмгард Зайферт. Она сказала, он человек сдержанный, осторожный и тем не менее твердый. «И, представьте себе, во время приема он включает телевизор. Сперва мне этого не хотелось, пока я сижу в кресле. Но теперь должна признать, что телек блестяще отвлекает, уносишься мыслями далеко… И даже экран без изображения волнует… почему-то волнует…»
Вправе ли зубной врач расспрашивать своих пациентов об их детстве, отрочестве?
— Молочные зубы у меня выпали в портовом пригороде Нойфарвассер. Тамошний народ — грузчики и рабочие с верфи — жевали табак, зубы у них выглядели соответственно. И повсюду они оставляли свою метку — вязкую, как деготь, слюну, на морозе она не замерзала.
— Вот оно как, — сказал тот, в парусиновых бахилах, — однако с повреждениями, вызванными жевательным табаком, мы теперь почти не имеем дела.
И сразу перекинулся на другое: на мою артикуляцию и на мой профиль: начиная с переходного возраста мой так называемый прогенный подбородок сулил сильную волю, каковой я не обладаю, но это не могло, впрочем, предотвратить раннее зубоврачебное вмешательство. (Моя прежняя невеста сравнивала мой подбородок с тачкой; ныне он стал не только мишенью для карикатуры, распространяемой Веро Леванд, но выполнял еще другую функцию: являлся основанием для обратного прикуса. Вот именно. Я всегда знал, что мои зубы рубят. Я не размалываю. Собака рвет зубами. Корова размалывает. Человек, жуя, производит обе эти операции. Мне не дано жевать нормально.)
— Вы рубите, — сказал зубной врач.
И я даже обрадовался, что он не сказал: вы рвете пищу зубами, как собака.
— Поэтому сделаем рентгеновский снимок, закройте, пожалуйста, глаза. Но мы можем включить звук…
(«Спасибо, господин доктор», не исключено, что я уже с самого начала сократил это обращение до более фамильярного: «доктор». Позже, попав в зависимость к нему, я кричал: «Помогите, док! Что мне делать, док? Вы же все знаете, док!»)
Наконец одиннадцать раз прожужжавшая бормашина добралась до моих зубов, и он, болтая, предложил:
— Хотите, я расскажу вам некоторые эпизоды из предыстории зубоврачебной науки?
Но я, глядя на молочно-белую выпуклость телеэкрана, увидел много всякой всячины, например пригород Нойфарвассер, где напротив корабельной верфи я утопил в жиже из тепловатой глины мой молочный зуб.
Его картинка была другой:
— Начать надо с Гиппократа. Он рекомендовал чечевичную кашицу против абсцессов в полости рта.
Моя матушка покачала головой на телеэкране. «Нет, больше топить мы не станем. Спрячем-ка их лучше в красивую коробочку, выложенную голубой ватой». Слегка выпуклая матушка лучилась добротой. А в это время мой зубной врач говорил как по писаному, читая лекцию по истории зубоврачебного дела: «Полоскание настоем перца, согласно Гиппократу, должно способствовать рассасыванию опухолей». Но моя матушка, нимало не смущаясь этим, продолжала, стоя посреди нашей кухни: «А гранатовую брошь я переложу из коробочки к янтарю и к орденам дедуни. Все твои молочные зубы мы соберем в одно местечко, и когда-нибудь ты скажешь своей женушке и ребятишкам — вот видите, какие они у меня были».
Врач не обращал внимания ни на мои передние зубы, ни на задние. Ибо из всех коренных мои зубы мудрости — восьмой нижний, восьмой верхний — оказались самыми надежными: на них будет держаться мост, а с помощью мостовидного протеза немного исправится и мой прикус.
— Вмешательство, — сказал он, — придется нам решиться на серьезное вмешательство, не желаете ли вы, пока моя помощница готовится сделать вам рентгеновский снимок и пока я удаляю камень, включить изображение и звук?
Но я повторил:
— Спасибо.
Он был готов поступиться даже своими принципами.
— Могу включить программу из ГДР…
Но пустой телеэкран предоставлял мне неограниченные возможности: я все снова и снова видел, как медленно погружается в глиняную жижу мой молочный зуб. И еще мне понравилась моя семейная хроника, она как раз началась с молочных зубов. «Конечно, матушка, у меня здесь торчит один зуб, другой уже тю-тю, я утопил его в порту. И его проглотил не судак, а сом, он пережил на дне все трудные времена и теперь засел в засаде, поджидает, когда появятся мои остальные молочные зубы. Однако эти остальные, так и не узнавшие, что такое зубной камень, ныне переливаются перламутром на красной ватке, а гранатовая брошь и янтарь, так же как и дедулины ордена, пропали…»
Зубной врач в это время обретался всего лишь в одиннадцатом столетии, повествуя об арабском лекаре Альбукасисе из Кордовы, который первый обратил внимание на зубной камень. «Его надо скалывать». И еще я вспоминаю фразы наподобие следующей:
При остатке окиси в щелочном растворе, если, стало быть, pH больше семи, образуется зубной камень, поскольку слюнные железы нижней челюсти выделяют слюну на резцы, а околоушные слюнные железы — на шестые верхние; особенно сильно при экстремальных движениях рта, в частности при зевании.
— Зевните, пожалуйста. Да-да, отлично…
Я делал все, что он велел: зевал, выделял слюну, которая образует зубной камень, но никак не мог вызвать сочувствие зубного врача.
«Ну, доктор, как вам нравится мое маленькое сокровище?.. Спасенные молочные зубы? Ведь матушке в январе сорок пятого пришлось паковать вещички, чтобы с последним военным транспортом покинуть Нойфарвассер — отец служил лоцманом и мог позаботиться о семье. Конечно, перед тем как покинуть город, матушка побросала все самое необходимое, стало быть и мои молочные зубы, в большой отцовский флотский мешок, который по ошибке — так часто случается в отчаянной спешке, когда люди готовятся к бегству, — погрузили на «Пауля Бенеке», на колесный прогулочный пароходик, и как раз этот пароходик не подорвался на мине; целый и невредимый, хоть и перегруженный, он приплыл в Травемюнде; ну а моя матушка так и не увидела ни Травемюнде, ни Любека; то военное транспортное судно, которое я назвал последним, южнее Борнхольма налетело на мину, было торпедировано, и — отвлекитесь, пожалуйста, на секунду от зубного камня и посмотрите назад — вместе с моей матушкой оно прямехонько пошло на дно, тогда сквозь ледяное крошево, а сейчас сквозь ваш телеэкран. По слухам, всего лишь нескольким господам из местных нацистов, руководителям «гау» (округа), удалось вовремя пересесть на миноносец…»
Зубной врач сказал:
— А теперь полощите.
(Во время длительных сеансов он просил, требовал, выкрикивал: «Еще раз!», позволял отвести взгляд.) И теперь изредка мне удавалось мысленно следовать за картинками, воссозданными моим воображением, и переключаться на них, к примеру, от соскочившего зубного камня, так называемого конкремента; расстояние между телеэкраном и плевательницей, ее посверкивание при одновременном сильном слюноотделении было полно малозаметных препятствий и всякого рода, как бы взятых в скобки, фраз: реплик моего ученика Шербаума, шпилек, которыми обменивались в частных беседах я и Ирмгард Зайферт: всякой повседневной школьной словесной шелухи, вопросов, задаваемых на втором государственном экзамене на замещение учительских должностей, и вечного вопроса «быть или не быть». Все это мелькало в виде цитат. Но как ни трудно было переключиться с телеэкрана на плевательницу, а после полосканья снова восстанавливать связную картину минувшего, мне почти всегда удавалось сосредоточиться на прошлом:
— Ну и как водится, доктор, мои молочные зубы, можно сказать, сохранились для потомства. (То, что раз спасли, не скоро пропадает…)
— Не будем обольщаться: против зубного камня нет средств…
— Сын искал родителей, а ему вместо них вручили флотский мешок…
— Поэтому сейчас мы и будем бороться с зубным камнем, с врагом номер один…
— И каждой девушке, которая видела во мне будущего жениха, я показывал спасенные молочные зубы…
— Поскольку лечить зубы, не удалив камень при помощи инструментов, a priori невозможно…
— Однако далеко не всякая девушка считала, что молочные зубы Эберхарда должны обязательно нравиться или возбуждать интерес…
— В последнее время практикуется лечение ультразвуком. Ну, а теперь пополощите.
Но тут случился один, как мне поначалу казалось, досадный сбой: я уже сумел с помощью спасенных молочных зубов выманить на экран свою прежнюю невесту и завести с ней разговор (вот теперь-то наконец я хочу заныть) — зубной врач возразил: «Чересчур рано». Пока я долго-долго полоскал, он развлекал меня анекдотами. Так, он рассказал о некоем Скрибонии Ларгусе, который придумал для первой жены императора Клавдия Мессалины зубной порошок — смесь жженых оленьих рогов с хиосской смолой и аммиачной солью. Когда он признался, что уже Плиний считал толченые молочные зубы самым верным порошком счастья, у меня в ушах опять зазвучал голос матушки: «Ну вот, деточка, я положу их на зеленую ватку. Когда-нибудь они принесут тебе счастье!»
Что значит в данном случае суеверие! В конце концов, я происхожу из семьи моряков. Мой дядя Макс так и остался лежать на Доггер-банке. Отец пережил «Кёнигсберг»; все то время, что Данциг был «вольным городом», он прослужил лоцманом. А меня ребята всю дорогу звали Штёртебекером. До самого конца я был их предводителем. Мооркене пришлось играть вторую скрипку. Из-за этого он и подкапывался под нашу шайку-лейку, хотел ее расколоть. Но я этого не допускал. «Слушайте меня, ребята…» Так шло до тех пор, пока мы не завалились: этот скелет, этот сукин сын настучал на нас. Пришлось мне выложить все как на духу, по порядку, как в кино. Обычные эффекты — взлет и падение нашей банды возмутителей спокойствия — меня не прельщали; скорее я предпочитал научный анализ: подростковые банды в третьем рейхе. Досье пиратов «Эдельвайс» в подвале кёльнского полицай-президиума до сих пор еще никто как следует не изучил. («Что вы думаете на этот счет, Шербаум? Вашему поколению не мешало бы этим поинтересоваться. Нам тогда было семнадцать, столько же, сколько вам сейчас. И некоторое сходство нельзя не отметить: отрицание собственности, общие девочки, к которым мы не подпускали других, а главное — единый фронт против всех взрослых: да и господствующий в 12 «А» жаргон сильно смахивает на наш тогдашний язык».) Разумеется, в ту пору была война. И речь шла не о курилках и прочей детской муре. («А вот когда мы распатронили хозяйственную контору… А вот когда мы забрались в придел церкви Сердца Иисусова… А вот когда мы на зимнем плацу…») Мы оказывали сопротивление по-настоящему. С нами никто не мог справиться. Пока Мооркене на нас не настучал… Или же эта жердь с ее клыками! Следовало бы их обоих заложить самим или дать категорический приказ — никаких баб! Кстати, мои молочные зубы я носил тогда в мешочке на груди. Каждый, кого мы принимали, должен был поклясться на моих молочных зубах. «Из Ничего вырастает ничтожество». Надо было бы принести их с собой.
— Вот видите, доктор, как время идет. Еще только вчера я был предводителем юношеской шайки, наводящей страх на целый имперский «гау» Данциг — Западная Пруссия, а сегодня я штудиенрат, преподаю немецкий и еще историю, хотел бы уговорить своего ученика Шербаума отойти от молодежного анархизма. «Вам надо заняться школьной газетой. Вашему критическому уму требуется соответствующее поле деятельности». В сущности, штудиенрат — это переквалифицировавшийся предводитель юношеской шайки, который — если вы не возражаете, я сойду за эталон — уже давно не чувствует никакой другой боли, кроме зубной, — сплошная зубная боль…
Дантист объяснил причину моей хоть и терпимой, но непрекращающейся зубной боли — строение челюсти ведет к опуханию десен и обнажению чувствительных шеек зубов. Ввиду того что очередная историйка дантиста меня не проняла — «От зубной боли Плиний рекомендовал класть в ухо пепел от черепа бешеной собаки», — зубной врач махнул каким-то своим инструментом.
— Может быть, нам все же включить теле…
Но я настаивал на том, что мне больно… Громкий стон. Такую жалобу никак не пропустишь мимо ушей. («Извините, пожалуйста, но я так рассеян».)
По телеэкрану ведет велосипед мой ученик.
«Ох, уж эта мне ваша зубная боль. А что происходит в дельте Меконга? Вы читали?»
«Да, Шербаум, читал. Ужасно. Ужасноужасно. Но должен признаться, что эта ноющая боль, эта все время как бы давящая на один и тот же нерв струя воздуха, эта локализованная, даже не очень острая, но неотступная боль затрагивает и огорчает меня больше, нежели фотография, на которой изображена необозримая и все же абстрактная, не касающаяся непосредственно моего нерва мировая скорбь».
«Разве она не вызывает у вас гнев или хотя бы печаль?»
«Часто я пытаюсь вызвать у себя печаль».
«Вас не возмущает это, не возмущает несправедливость?»
«Я стараюсь почувствовать возмущение».
Шербаум исчез. (Он поставил свой велосипед под навес на стоянку.) Зубной врач вдруг оказался рядом.
— Если больно, дайте мне, пожалуйста, знать, но негромко.
— О боже, ноет.
— Позже мы примем арантил.
— Можно мне пополоскать, доктор, только разок пополоскать?
(И принести извинение. Я больше никогда не буду…) В ушах у меня опять звучит голос невесты:
«Ты и твои болячки! Когда я о них слышу, мне хочется с тобой расстаться, пусть это и будет больно. Скажи номер твоего текущего счета, я пролью бальзам на твои раны. Рента будет тебе к лицу. Придумай что-то новое. И ты сможешь заняться своим хобби — например, кельтскими орнаментами на надгробиях».
(Прочь, плевательница, я уношусь к базальтовому карьеру на Майенском поле. Нет, базальт сверкает на кладбище в Круфте. А может, это склад пемзы, и она между пустотелыми плитами…)
«Будешь приносить пользу, могу поспорить, что из тебя выйдет классный училка…»
(Нет, это не склад пемзы, а Андернах. Променад у Рейна, где всегда гуляет ветер. Хожу между городскими укреплениями и автопаромом и считаю подстриженные платаны. Бесконечные разговоры, слова.)
«Ты вылил на одну меня целый ушат педагогических откровений: не грызи ногти. Читай медленно и по определенной системе. Осмысли пройденное, прежде чем отклоняться от темы. Ты меня закормил Гегелем и твоими Марксом и Энгельсом…»
(Застывшие черты, в лице что-то козье, на губах вскипают пузыри, чуть не лопающиеся от осколков зубного камня, щебенки воспоминаний, шлака ненависти. Ах, любимица публики Лоис Лейн!)
«Я уже взрослая. Избавилась от тебя. Наконец-то избавилась. Тряпка, бездарь, супертрус…»
(А позади этого граммофона с одной и той же пластинкой на реке движение — вверх по течению, вниз по течению. Пых! Пых!)
«Ты был хороший, малость слезливый учитель».
(Лойтерсдорф на правом берегу Рейна, бугры коричнево-черных, залитых дождем клумб — розарий. Вздох! Еще вздох!)
«Прояви себя как-нибудь, сообразно твоим дарованиям. Перестань возиться с пемзой и цементом — пока не поздно. Как ты хочешь получить эти пятнадцать тысяч?»
(У подножья клумб, внизу, — товарняк и снующие машины. Движение заменяет задний план. Слова пролетают справа и слева мимо меня и, подобно плевкам, падают на пустую веранду гостиницы «Траубе». Тук-тук.)
«В рассрочку или все сразу?»
(Я стою на ветру в своем непромокаемом плаще. Карманные деньги для супермена.)
«Ну, телись. Скажи номер твоего текущего счета».
(Когда-то в старину андернахские укрепления были таможенным бастионом на Рейне у правителей кёльнской земли…)
«Считай это компенсацией за нанесенный ущерб и прекрати свое нытье».
(…Много позже они стали памятником воинам, павшим в четырнадцатом — восемнадцатом годах. Кинокамера поворачивается. Новый кадр. Ассистент режиссера уговорил мою невесту покормить чаек! Кра! Кра!)
Она мне их выплатила разом. И я распорядился этими деньгами весьма толково. Студент-перестарок перешел на другой факультет. Боннский университет — я хотел остаться поблизости от нее — превратил инженера-механика, специалиста по центробежным фильтрам, в референдария, потом в асессора, который с осени этого года стал штудиенратом и преподает немецкий и историю. «Разве не лучше было бы, если бы вы при ваших знаниях, — давали понять студенту, — выбрали бы в качестве основного предмета математику?» И тот, в парусиновых бахилах, тоже отвлекся на секунду от моего зубного камня.
— Как вы могли, закончив машиностроительный факультет, поставить на этом крест? Так можно сидеть за партой до скончания века.
Я долго полоскал. Если уж переучиваться, то в корне. Пусть не считает, что выбросила деньги на ветер. Приблизительно три тысячи еще остались. (Позже я должен буду перевести эти деньги на его текущий счет, больничная касса согласилась взять на себя только половину расходов.) Вот во что обойдется мне неправильный прикус. Зато я сижу в его полуавтоматическом кресле системы «Риттер», благодаря этому сооружению все разнообразные инструменты у него всегда под рукой, под его умелой рукой, и он работает, в то время, как я нет, в то время, как мы оба наслаждаемся визитерами, посещающими мой мозг.
— Как по-вашему, доктор, неужели я должен был наотрез отказаться от денег?
Моя невеста прекратила передачу из Андернаха:
«Только что мы видели, какое губительное действие оказывает зеленый криптонит на зубную эмаль супермена. А как будут реагировать зубы супермена на красный криптонит?.. Об этом вы узнаете из нашей следующей передачи «Супермен». А пока бросим взгляд на кабинет владельца криптонита…»
И она охарактеризовала предметы, которые меня окружали:
«Этот красиво изогнутый слюноотсос с убирающимся шлангом приводится в действие водяным насосом и демонстрируется на всех зубоврачебных выставках-продажах, так как славится своей исключительно высокой производительностью отсасывания…»
Она говорила таким сладким голоском, словно нахваливала елочные украшения, а не прополаскивающее устройство плевательницы или двухколенчатый отросток «Риттера», извергающий фонтанчики воды. «Плевательница благодаря особому механизму может передвигаться и по вертикали…» Моя бывшая невеста на телеэкране и помощница с влажными пальцами давали указания, нажимая на специальную кнопку, находившуюся на передней стороне навесного столика. Ах, как они вились около меня! Как ловко поднимали опустившийся отсос! С удовольствием я прислушивался к тому, как он сосал и булькал, будто истомленный жаждой, прежде чем досыта напиться моей слюной.
— Будьте добры, не напрягая, опустите язык вниз…
Зубной врач склонился над моей особой, заслонив своим телом четыре пятых телеэкрана; правый локоть его шарил в поисках опоры между ребрами и бедром, а рука ковыряла в моих покрытых зубным камнем шейках верхних резцов.
— Не глотать, все сделает отсос. Дышите глубже, вот так… Может быть, мне все же включить…
— Нетнетнетнет.
(Сегодня еще нет.) Я хочу услышать, как будет соскакивать всякая дрянь с моих зубов…
Видите ли, Шербаум, и это стоит описать: я накапливаю пенящуюся слюну и кровь, дробленые похрустывающие осколки. С любопытством пробую их на язык, а потом, испугавшись, выплевываю все вместе в плевательницу и беру стаканчик, ухватистый, сравнительно небольшой — пациент не должен, держа его, поддаться искушению и полоскать чересчур долго, — да, я полощу и рассматриваю свои отходы, вижу больше, чем есть на самом деле, прощаюсь с раздробленной массой зубного камня, ставлю стакан на место и с умилением наблюдаю за тем, как он автоматически наполняется тепловатой водой. «Риттер» и я работаем согласованно и планомерно.
Видите ли, Шербаум, синхронность многочисленных действий стоит описать: в то время, как я разеваю рот, повторяя про себя «плач Иеремии», левый отросток «Риттера» переставляет навесной столик, а этот в парусиновых бахилах выдвигает скользящую подставку с инструментами, на которой все они уже лежат в полной боевой готовности. К примеру, слаботочный ручной прибор для электронной проверки зубов автоматически заряжается и совершенно портативен. Мой врач мог бы гулять, держа его в кармане, по лесным дорожкам вдоль Грюневальдского озера или вдоль Тельтов-канала, посещать «зеленую неделю», словом, бывать повсюду, где рыщут дантисты в поисках богатой добычи.
— Позвольте, я быстренько. Ладно? Вот моя визитная карточка. У вас, говорю напрямик, обратный прикус. В сочетании с сильно выдвинутым вперед подбородком он делает вашу внешность чересчур волевой. Можно подумать, что вы человек жестокий. Но недостатки для того и существуют, чтобы их устранять. Моя рекомендация — мостовидные протезы. Вам достаточно снять телефонную трубку. Мы сразу договоримся о часе, удобном для вас и для меня. Всего шесть-семь сеансов, если не будет осложнений, которые затруднят лечение. Доверьтесь мне и моей ассистентке, в ее скромности можете не сомневаться. А уж телевизор позаботится о том, чтобы вы отвлеклись. Телеэкран направит ваши мысли в другое русло, даже если он не будет включен. Прошу вас только об одном: доверьтесь мне и моей бормашине системы «Риттер» — она сама быстрота и натиск… моя бормашина делает пятьдесят тысяч триста оборотов в минуту, а приводящий ее в движение мотор гарантирует приглушенный звук.
— Правда?
— Буквально играючи я меняю насадку: сверло на шлифующий диск.
— Больно будет?
— А местная анестезия на что?
— Без нее не обойтись?
— В конце мы еще немного пошлифуем, и тогда вы поймете, что ваша невеста не зря дала вам отступного.
— Как-никак мы были помолвлены два с половиной года.
— Давайте выкладывайте, дорогой мой, выкладывайте!
— Дело было в 1954 году…
— Отличное начало.
Вот что я рассказал моему зубному врачу.
— Но предупреждаю вас, доктор, речь пойдет о туфе, о пемзе, извести, мергеле и трепеле, о шифере и клинкере, о деревнях Плайдт, Крец и Круфт, об эттрингском туфе и о коттенхаймском месторождении базальтовой лавы, о карьере пемзы у Корельсберга и о поздневулканических образованиях на Майенском поле, да, прежде… прежде чем я расскажу о себе, Линде и Шлоттау, о Матильде и Фердинанде Крингс — прежде, предупреждаю вас, доктор, речь пойдет о цементе.
Зубной врач сказал:
— Я работаю не только с гипсом, но и с определенными сортами цемента. Цемент — основа всех используемых мною материалов. Мы еще с этим встретимся.
Ну вот, тут я и начал:
— Цемент, используемый в промышленности, — это продукт естественных материалов: мергелей и известняков. Он создается из измельченной извести, клинкера и трепела, из равномерно обожженной до спекания углекислой извести и трепела при перемешивании с водой и обжига сырья во вращающихся печах.
(Как здорово я все еще помню. У меня мелькнула мысль: порази учеников своими техническими познаниями. Наверняка Шербаум считает тебя человеком не от мира сего, если не чокнутым.)
(Я посоветовал своему стоматологу собирать дентиновую пыль. Он возразил, что при обточке зубов и при одновременном выделении слизи количество отходов не очень велико.)
— Возможно. Но наша цель — полное пылеулавливание. Цементные заводы очищаются от пыли с помощью пылеулавливающих камер, с помощью центробежных установок и фильтров, далее вступают в действие установки для гранулирования, а оставшаяся пыль выводится к Рейну и выпускается на территорию между Кобленцем и Андернахом.
— Я бывал в предгорьях Эйфеля. Лунный ландшафт.
— И все же, как вы знаете, там неплохо получаются натурные съемки.
— Во время стоматологического конгресса я и мои коллеги совершили экскурсию в аббатство «Мария Лаах».
— Монастырь бенедиктинцев попадает в зону распространения пыли, обе дымовые трубы на крингсовских цементно-туфовых заводах до меня имели высоту лишь тридцать восемь метров. В ту пору выброс оседал в непосредственной близости от завода, ныне же, после увеличения высоты труб, а особенно с переходом к сушке материалов при помощи вибрационных газовых ионообменников и использования охлаждающих башен, выброс цементной пыли снизился до девяти десятых процента; кроме того, обеспечено равномерное распределение пыли у Рейна на всем протяжении Нойвидской низменности…
— Да, хозяева заводов показывают пример заботы о своих согражданах.
— Лучше назовем это примером здорового стремления к извлечению выгоды, ибо массы пыли, улавливаемые системой электрофильтров, дают до пятнадцати процентов всего производимого цемента.
— А я думал, что установка фильтров на промышленных предприятиях вызвана исключительно заботой о благе ближних; психология маленького человека, черпающего информацию из газет.
(Позже я познакомил мой 12 «А» с проблемой все растущего загрязнения атмосферы. Даже на Шербаума это произвело впечатление. «Не понимаю, почему вы стали учителем; занимаясь вопросами борьбы с пылью, вы могли бы добиться гораздо большего».)
— Мне кажется, доктор, мы в данном случае можем говорить о двояком процессе… Благодаря своевременно проявленной мной инициативе в середине пятидесятых годов удалось, с одной стороны, работать рациональнее, используя в высшей степени ценную пыль, а с другой — сбить ту волну справедливых нареканий со стороны органов местного самоуправления, которые доставляли много беспокойства руководству предприятием. Сначала Крингс с ходу отвергал все мои предложения. Дескать, в старину были извержения вулканов, и эрозия почвы, и пыльные бури, сейчас на смену им пришли выбросы дыма и пыли в местах сосредоточения промышленных объектов. Что ни говори, мы не можем жить без пемзы, глины, цемента, стало быть, не можем жить и без пыли.
— Современный стоик.
— Крингс хорошо знал Сенеку.
— Этот философ и сегодня может кое-чему научить.
— Чтобы более наглядно проиллюстрировать свое заключение — Крингс признавал только примеры из практики, — я вставил в доклад об интенсивном загрязнении воздуха следующую картинку: Если атмосфера станет главным резервуаром для взвешенных, твердых и газообразных частиц материи и если загрязнение будет по-прежнему происходить в близлежащих от земли слоях, то есть в воздухе, которым дышат, из коего черпают кислород не только люди и животные, то со временем вся природа будет вправе обвинять нас… Взгляните, доктор, на сфотографированный обычным фотоаппаратом бук в парке виллы Крингса, который в народе прозвали «Серым парком». Площадь листьев этого дерева со множеством ветвей достигает ста пятидесяти квадратных метров. В связи с тем, что гектар букового леса за год при постоянном накоплении пыли принимает на себя груз приблизительно в пятнадцать тонн, на примере одного этого бука нетрудно показать, какую нагрузку будет нести парк, площадью с гектар, — парк, наполовину состоящий из хвойных деревьев; один гектар соснового леса должен будет вынести тяжесть примерно в сорок две тонны пыли в год… Не стану скрывать, что мой доклад заставил Крингса согласиться на сооружение электрических пылеуловителей.
— Безусловно, вы одержали победу.
— И все же крингсовский парк из-за того, что он находится поблизости от завода, так и остался «Серым парком», хотя благодаря моему упорству есть надежда, что буки останутся зелеными.
Сообщение это стоматолог заключил фразой, которая заставила меня усомниться в том, что его интересует предмет разговора.
— Природа поблагодарит вас за все.
(Страх не быть принятым всерьез преследует меня и на школьных уроках; достаточно нескольких смешков в классе или склоненной набок головы Шербаума — и я прерываю фразу на полуслове или отвлекаюсь от темы, довольно часто кто-нибудь из ребят, обычно Шербаум, возвращает меня на землю небрежным замечанием: «Мы остановились на Штреземане». В этот раз на дальнейший рассказ меня подвиг вопрос зубного врача: «Ну а что стало с вашим Крингсом?»)
— Только прежде, будьте добры, пополощите разок…
Дальше все было уж не столь интересно. Ошметки зубного камня. Шуршание бумаги. Пресыщение — точно как в романах. После этого попытка воссоздать на столике для инструментов между нагревателем для ампул и качающейся бунзеновской горелкой пейзаж раннего лета. Размышление штудиенрата на общие темы. Напрасные потуги почувствовать грусть, гнев, смущение. Струя воздуха, давящая на шейки зубов. Ямочки на щеках Шербаума.
— Вот как, доктор, все это началось.
Общий план: пейзаж предгорий Эйфеля от Плайдта по направлению к Круфту. Заголовок «Проигранные сражения» вырисовывается на фоне летних облаков. Медленное движение камеры по иссеченной впадинами, прорезанной рвами территории, где добывается пемза, к заводу Крингса, с его двумя трубами, мы движемся к новым главам с новыми заголовками. Теперь я говорю так, будто веду экскурсию:
«Заводы Крингса производят стройматериалы для вновь созданной западногерманской строительной промышленности, используя для этой цели богатые и разнообразные полезные ископаемые вулканического происхождения в Эйфеле: мы поставляем материалы для подземных и наземных сооружений, для дорожного строительства. Расцвет цементного производства перед последней войной и в военные годы — здесь я позволю себе напомнить о строительстве автострад, а в дальнейшем — о строительстве укреплений на наших западных границах, и не в последнюю очередь — о создании бетонных дотов на Атлантическом валу — благотворно повлиял на нынешний расцвет этой отрасли: на производство туфовых цементов и на применение в строительстве так называемого предварительно напряженного бетона. Требование момента гласит: капиталовложения и, стало быть, модернизация производства. И нашим крингсовским заводам отнюдь нельзя отставать от времени. Если сегодня тонны, десятки тонн высококачественной цементной пыли в буквальном смысле этого слова вылетают в трубу и тем самым пропадают для производственного процесса, то уже завтра электрофильтры…»
Голос инженера постепенно микшируется. Кинокамера следует за шлейфом дыма из заводских труб. Общий план: клубящиеся газообразные отходы, прослеженные в их динамике. Далее опять общий план: с птичьего полета сквозь дымные завесы видны предгорья Эйфеля между Майеном и Андернахом до самого Рейна; потом панорама суживается: птицы пикируют на крингсовский парк рядом с крытой шифером базальтово-серой виллой Крингса; крупным планом: цементная пыль на листьях бука; бугры и впадины; кое-где мокро-грязные ноздреватые островки — следы недавнего дождя. Клубящаяся цементная пыль постепенно улеглась. Растрескавшиеся слои цемента на скукожившихся листьях. В кадре цементные оползни и пыльные лавины, за кадром беспричинный девичий смех. Перегруженные листья никнут. Смех, облачка пыли, смех. Только сейчас мы видим трех девушек в шезлонгах под запыленными буками. Камера остановилась, движется дальше.
Инга и Хильда прикрыли лица газетой. Зиглинда Крингс — все зовут ее просто Линда — сидит, выпрямившись, в шезлонге. У нее удлиненное лицо с замкнутым выражением, в его неподвижности есть что-то козье; Линда не принимает участия в общем смехе, доносящемся из-под газетных листов. Инга приподнимает газету. Если быть объективным, она красива; Хильда ей под стать. Пухлая, несколько сонная здоровая девушка, часто щурится. На столике для шитья между стаканами с кока-колой, накрытыми общими тетрадями, лежит еще один газетный лист, на котором возвышается нечто вроде детского «куличика» из цементной пыли. Камера задерживается на этом натюрморте. На скомканном газетном листе видны отдельные слова броских газетных заголовков: «Олленхауэр», «Аденауэр», «Перевооружение». Приятельницы Линды хихикают, а она в это время сложила газету так, что с нее тонкой струйкой сыплется цементная пыль на «куличик».
Хильда. Глядите-ка, еще немного — и мы соберем целых полкило крингсовского цемента.
Инга. Подарим Харди на день рождения.
Теперь они болтают о планах на каникулы, решают, не предпочесть ли им Тирренское море Адриатике.
Хильда. А куда собирается наш маленький Харди?
Инга. Не заинтересуется ли он наскальной живописью?
Смех.
Хильда. А ты?
Пауза.
Линда. Я останусь здесь.
Пауза. Шорох медленно осыпающейся цементной пыли.
Инга. Потому что приедет твой отец?
Пауза. Цементная пыль.
Линда. Да.
Инга. Сколько времени он, собственно, провел там у них?
Линда. Около десяти лет. Сперва в Красногорске, а под конец в лагере под Владимиром восточнее Москвы.
Хильда. Ты считаешь, это его сломило?
Пауза. Цементная пыль.
Линда. Я его совсем не знаю.
Идет прямиком, не разбирая дороги, к вилле.
Объектив камеры следит за тем, как она удаляется, становясь все меньше.
Монумент. Только во время визита к зубному врачу мне удалось расчленить существующую в моем сознании, неподвижную, как статуя, невесту. Наплыв, еще наплыв — в промежутках она меняла юбки, реже джемпера; иногда появлялась одна или с ее Харди в зарослях дрока в заброшенном базальтовом карьере, иногда на постоялом дворе «Дикарь» почти сразу за Нойвидской дамбой или в Андернахе на променаде у Рейна, бродила среди пенистой лавы в долине Нетте; но чаще всего я вижу ее крупным планом на складе пемзы. А Харди требует иного показа: знаток истории искусств, он смотрится на фоне римских и раннехристианских базальтовых развалин или же тогда, когда объясняет Линде на макете, который сам смастерил, свой любимый проект — устройство электрических пылеуловителей. Наплыв: оба далеко-далеко на противоположном берегу озера Лаах. Еще наплыв: дождь загнал их в заброшенную хибару каменотесов на Белльфельде (спор, который кончился объятиями на шатком деревянном столе). Опять наплыв: она в наполовину восстановленном Майнце после лекции в университете. Наплыв: Харди фотографирует крест на переданном светским властям старинном аббатстве.
— А кто такой этот Харди? — спросил зубной врач.
И его помощница не сумела скрыть свое любопытство, невольно нажав сильнее мокрыми холодными пальцами.
— Тот самый сорокалетний штудиенрат, которого его ученики и ученицы добродушно-покровительственно называют «Old Hardy», тот самый «старик Харди», которому вы, пока ваша помощница холодными пальцами раскрывает рот, снимаете зубной камень, кусочек за кусочком.
Я и мои своевременно прерванные занятия германистикой плюс историей искусств, я и мой полученный в Аахене диплом инженера-машиностроителя, я и мои тогдашние двадцать восемь лет, я и мои прежние романы, а теперь моя почти безоблачная помолвка, словом, я — благополучный молодой человек в окружении таких же благополучных послевоенных молодых людей.
Лишь наполовину осмыслив свой фронтовой опыт, восемнадцатилетний Харди в августе сорок пятого был отпущен из американского плена в Бад-Айблинге у подножья гор, всегда затянутых пеленой дождя… С тех пор к нему пристала кличка Харди. Харди переселился с востока с пропуском беженца под литерой «А» и устроился жить у своей тетки в Кёльне-Ниппесе, где поспешил сдать экзамены на аттестат зрелости. Став студентом и работая по вечерам, чтобы как-то прожить, он вспомнил слова отца: «Будущее человечества в строительстве мостов». Итак, он решил выполнить в Аахене завет отца: зубрил статику, не задумываясь переходил от одного романа к другому, незадолго до последних экзаменов вступил в студенческую корпорацию, после чего его представили так называемому Старому Господину.
Инженер-машиностроитель Эберхард Штаруш, которого война лишила родителей, отчего он стал вдвойне энергичным, сразу же рванул и приземлился у «Диккерхоффа — Ленгериха», в фирме, которая производила клинкерный цемент мокрым способом; впрочем, Харди, который не отказался от своих увлечений историей искусства, изучал камни «экстерны» в расположенном неподалеку Тевтобургском лесу; потом он познакомился с обжигом по методу Леполя, ибо у «Диккерхоффа» уже был своевременно запланирован переход всех предприятий с мокрого на сухой способ. Харди выдвигают, Харди готовит исследование об опыте использования цементов при глубоком бурении и туфовых цементов при строительстве противоподлодочных укреплений в Бресте; наконец, Харди предлагают, предварительно расширив, изложить свое исследование на специальном научном конгрессе перед общественностью, иными словами — перед ведущими деятелями западногерманской цементной промышленности. Для своего возраста он крупный специалист, у него приятная наружность, он удачлив, и вот он знакомится в Дюссельдорфе, на том самом ставшем уже историей конгрессе, с двадцатидвухлетней Зиглиндой Крингс, а на следующий день — за чашкой чая в перерыве между заседаниями — и с ее теткой Матильдой, немногословной дамой в черном, верховной правительницей предприятий Крингса. Харди как бы невзначай заводит разговор с обеими дамами. Старый Господин из аахенской студенческой корпорации в беседе лестно отзывается о нем. Харди использует прощальный прием в отеле «Рейнишер Хоф»: он довольно часто, но не слишком назойливо, приглашает на танец Зиглинду Крингс; Харди умеет вести светский разговор — не только о центробежных фильтрах, но и об архитектуре, о красоте романских базальтовых сооружений между Майеном и Андернахом. После полуночи, когда в залах устанавливается влажно-цементно-интимная атмосфера, Харди срывает с губ Зиглинды всего один-единственный поцелуйчик. (И тут Зиглинда Крингс произносит сакраментальную фразу: «Послушайте, если я в вас втюрюсь, вам это дорого обойдется…») Как бы то ни было, он произвел большое впечатление и вскоре после этого покинул с хорошими рекомендациями предприятия «Диккерхофф — Ленгерих»; и теперь целиком и полностью, то есть чрезвычайно успешно, внедрился в фирму Крингса; с той же быстротой и осмотрительностью, с какой он интегрировался в крупнейшем в Европе замкнутом кругу потребителей цемента, он устроил и свою помолвку, проявив здоровый инстинкт и одновременно цепкость; она состоялась весной пятьдесят четвертого года; учитывая, что будущий тесть все еще находился в плену, они отпраздновали ее подальше от дома, в долине Ара и в Лохмюле: на серо-выпуклом матовом стекле выстроились в ряд Зиглинда в костюме цвета серого шифера и Харди в базальтово-сером однобортном пиджаке; светская, немного чересчур бесконфликтная парочка; быстрые подстраховывающие друг друга взгляды искоса; представители поколения, известного под названием «скептического», в них все чаще видят рыцарей успеха. И впрямь, под моим влиянием Зиглинда стала серьезно заниматься в Майнце — она систематически, но вполне равнодушно, изучала медицину… А я в это время с фанатической основательностью и одновременно столь же равнодушно исследовал туфы в долине Нетте, вникая в крингсовское производство цементов; особенно усердно я занялся нашим устаревшим оборудованием для переработки пемзы и вообще пенистыми лавами…
Дантист велел мне прополоскать еще раз…
— А потом будем полировать, чтобы зубной камень не мог нарасти слишком быстро.
Наступившую паузу я использовал как приглашение к короткому докладу сперва о туфовых постройках римлян в сотых — пятидесятых годах до рождества Христова.
— По сей день между Плайдтом и Крецем можно обнаружить подземные штольни с нацарапанными на латинском языке надписями римских рудокопов.
А потом, пока он полировал, я в перерывах заговорил о пенистых лавах.
— Пенистые лавы геологически относятся к пористым туфам, полезным ископаемым Лааха…
Дантист сказал:
— Добросовестная полировка дает гарантию того, что самый верхний слой зубной эмали сохранится…
Я рассказывал о среднем галоцене, о белых туфах и о вкрапленных в них лёссовых скоплениях; он еще раз указал на мои обнаженные шейки зубов и возвестил:
— Вот, дело сделано, мой милый. А теперь возьмите-ка зеркало…
На вопрос моего зубного врача: «Ну что вы сейчас скажете?» — мне не оставалось ничего иного, как ответить: «Замечательно, просто замечательно».
Тем временем он ретировался за рентгеновский аппарат, а помощница начала делать снимок за снимком, словно хотела устроить междусобойчик с демонстрацией диапозитивов. Снимки показали смутно обрисованные неровные зубы мудрости. Только промежутки в области коренных зубов, слева, справа… наверху, внизу доказывали, что это именно мои зубы, доступные для обозрения. Я продолжал:
— Всего метровый слой перегноя отделяет нас от туфовых пород.
Но зубной врач не дал себя отвлечь:
— Хотя рентген показал, что зубы, на которые будут опираться мосты, в приличном состоянии, я должен сказать: у вас типичная, стало быть, врожденная прогения, что в переводе означает неправильный прикус.
(Я попросил зубного врача показать мне очередную телепередачу.)
С экрана повалила реклама, она заняла восьмушку моего восприятия. Дантист смазывал растревоженные десны и все еще подводил итоги:
— При нормальном прикусе зубы верхней челюсти перекрывают нижнюю максимум на полтора миллиметра. У вас же…
(С тех пор я запомнил, что мой неправильный прикус, который врач назвал врожденным, поскольку он является типичным, можно отличить по горизонтальному зазору шириной в два с половиной миллиметра.)
Догадывается ли, собственно, этот зубодер, что в его точильные и полировочные эликсиры добавляется пемза в порошкообразном виде? И знает ли эта дикторша с козьей мордочкой, которая кажется мне знакомой, подозрительно знакомой, что рекламируемые ею средства для чистки и мытья содержат пемзу, нашу отечественную пемзу с предгорий Эйфеля?
Зубного врача заклинило на моей прогении:
— Это ведет, как ясно показывают ваши рентгеновские снимки, к атрофии челюстной кости или альвеолярного гребня…
Та, на телеэкране, обязательно хотела продать мне морозилку. А в это время стоматолог предлагал хирургическое вмешательство…
— Мы просто-напросто скусим выступающий гребень челюстной кости и, восстановив ее таким образом, ликвидируем неправильности в вашем прикусе…
…А у Линды в телевизоре был свой припев: «Всегда свежие, полные витаминов…» При этом она предлагала рассрочку. Потом она открыла свою морозилку, и в ней вперемешку с очищенным горошком, телячьими почками и калифорнийской клубникой лежали мои молочные зубы, школьные сочинения, пропуск беженца под литерой «А» и мой научный труд о туфовых цементах и цементах, применяемых при глубоком бурении, сгустки моих желаний и мои разлитые по бутылкам неудачи — все уже готовое к употреблению. А на самом дне между окуневым филе и шпинатом, как известно богатым железом, покоилась обнаженная, покрытая инеем она сама, та, которая только что рекламировала свой товар, в юбке и в джемпере… О, Линдалиндалиндалинда… (Завтра я предложу 12 «А» такую тему для сочинения: «Основное и побочное назначение морозилок».) Как она долго держится в холодных испарениях. Как хорошо сохраняется боль при сильном охлаждении. «Как потускло золото…»
Зубной врач предложил выключить телевизор (Ирмгард Зайферт представила меня как человека крайне впечатлительного). Я кивнул. Тогда он вернулся к моей прогении…
— И все же я не посоветовал бы вам соглашаться на хирургическое вмешательство…
И тут я тоже кивнул. (И его мокро-холодная помощница кивнула.)
— Теперь мне можно идти?
— Лично я советую вам поставить мостовидные протезы в области боковых зубов…
— Прямо сейчас?
— Зубной камень отнял у нас достаточно времени.
— Значит, послезавтра, незадолго до вечерних передач?
— И примите на дорогу две таблетки арантила.
— Но мне было почти не больно, доктор…
(Его помощница — отнюдь не моя невеста — протянула таблетки и стакан воды.)
Придя домой, я невольно стал проводить языком за зубами, пытаясь нащупать исчезнувшие шероховатости; у себя на письменном столе я увидел рядом с пепельницей тетради с уже исправленными сочинениями учеников 12 «А», несколько книг, которые я начал читать, и недописанную памятную записку для комитета «Школьники несут ответственность» с полемическим разделом «Где и когда ученику разрешается курить?», а рядом между брошюрами с директивами насчет реформ 11–13 классов, перед пустой рамкой для фотографий, на столе, заваленном газетными вырезками и ксерокопиями, лежала до обидности тощая папка с условным заголовком, выведенным огромными буквами. Под кусками древнеримского базальта — чаще всего осколками ступок, — кусками, которые я использовал в качестве пресс-папье… я обнаружил лист бумаги…
О боже, мой зуб. О боже, мои волосы в расческе. О боже, моя промелькнувшая куцая идейка… Ах… Сколько потерянных сражений. Впрочем, новая боль заслоняет старую. Но что же всплывает и вспоминается потом? Прежде всего карп на новогоднем вечере в прошлом году. О боже, эти тени, о боже, галька. О боже, зубная боль, о боже…
При том я хотел всего-навсего удалить зубной камень, хотя догадывался: он уж что-нибудь да найдет. Они всегда находят что-нибудь. Это известно.
Вскоре после моего возвращения позвонила Ирмгард Зайферт:
— Ну, как это было? Не так уж страшно. Правда?
И я подтвердил, что врач не садист. Что он человек, хоть и разговорчивый, но все же достаточно тактичный. Нахватанный. (Слышал о Сенеке.) Когда становится больно, прерывает лечение. Немного наивно верит в прогресс — надеется на появление всеисцеляющей зубной пасты… Но все это терпимо. А телевизор и впрямь действует замечательно, хотя и несколько комично.
Словом, говоря по телефону с Ирмгард Зайферт, я нахваливал зубного врача, который стал отныне нашим общим врачом.
— Голос у него мягкий, и только тогда, когда он начинает поучать, в нем появляется эдакая назидательная интонация.
Вот как он разглагольствовал: «Наш враг номер один — зубной камень. Торопимся мы или медлим, спим или зеваем, завязываем галстук, перевариваем пищу, молимся, наша слюна непрестанно производит зубной камень. Из-за языка он откладывается и накапливается. Язык постоянно прихватывает неорганические вещества, он тянется ко всему шероховатому: таким образом, он питает и укрепляет нашего врага — зубной камень. Покрывая коркой шейки зубов, камень душит их. Камень испытывает слепую ненависть к зубной эмали. И вообще, не притворяйтесь, меня не проведешь. Один взгляд — и мне все ясно: ваш зубной камень — это ваша окаменевшая ненависть. Его создала не только микрофлора в полости рта, но и ваши путаные мысли, ваше настойчивое желание копаться в прошлом; вы всегда хотели отомстить, хотя намеревались всего лишь отмести; стало быть, предрасположенность ваших десен к атрофии и к образованию карманов, где скапливаются бактерии, не что иное, как сочетание физиологии с психологией; камень выдает вас с головой, в нем заложена ваша потенциальная жестокость, подспудная жажда крови… А теперь полощите! Теперь полощите. Зубного камня вам хватит с избытком…»
Я все это оспариваю. Как штудиенрат, преподающий родной язык и еще, значит, историю, я ненавижу всякого рода акты насилия, всей душой ненавижу. И своей ученице Веро Леванд, которая в течение года занималась так называемым «собиранием звездочек» в районах Целендорфа и Далема, я сказал, когда она выставила в классе свою коллекцию звезд, отпиленных с «мерседесов»: «Ваш вандализм — просто самоцель».
Шербаум объяснил мне, что его подружка подыскивала соответствующие духу времени украшения для рождественской елки. «Она старалась ради школьного праздника в актовом зале».
Вскоре после рождества оказалось, что ножовка Веро Леванд вышла из моды. (Позже Шербаум написал песенку, которую исполнял под гитару: «Когда за звездами гонялись мы, гонялись мы, гонялись мы…»)
Не призывая на помощь святую заступницу всех страдающих зубной болью, я тем не менее хорошо подготовился к визиту; у меня были заранее составлены фразы, если уж мне понадобится хирургическое вмешательство, то и врачу придется учесть мои пожелания. «Не правда ли, доктор, вы ведь интересовались пемзой?», «Точно так же, как вы интересуетесь распространением кариеса среди детей школьного возраста…»
Утром я поневоле отвечал на вопросы в моем 12 «А». (Веро Леванд: «Сколько зубов он вам выдрал?») А я спросил:
— О чем бы вы думали, если бы вам пришлось сидеть в кресле дантиста, разинув рот, перед телевизором и по телевизору передавалась бы, к примеру, реклама морозилки?
Ответы были не очень находчивые, ребята явно растерялись.
Я отказался от намерения задать им сочинение на эту тему, хотя за мысль, которая пришла в голову Шербауму, можно было бы ухватиться: он предложил замораживать некоторые еще не совсем созревшие идеи и планы, пусть в один прекрасный день они оттают, будут додуманы до конца и воплощены в жизнь.
— Какой именно план вы имеете в виду, Шербаум?
— Потом сообщу, сейчас еще нельзя говорить об этом вслух.
На мой вопрос, не касается ли этот ныне замороженный план его намерения стать все же главным редактором ученической газеты, Шербаум ответил отрицательно.
— Муть. Оставьте его в замороженном виде.
В конце урока, когда я стал распространяться о кариесе: «Кариес означает необратимое поражение твердых тканей зуба…», класс, как я и ожидал, слушал меня снисходительно, а Шербаум насмешливо склонил голову набок.
Зубной врач был менее деликатен.
— Это мы сразу сточим… Четыре коренных зуба в нижней челюсти: восьмой и шестой слева, а также шестой и восьмой справа…
(Деловитое позвякивание стерильных инструментов свидетельствовало о том, что он ни на секунду не усомнился — я опять приду. «Начинайте, доктор, обещаю сидеть тихо».) Его помощница уже наполнила шприц.
— Ну вот. А теперь маленький неприятный укольчик. Почти не было больно… Верно?
(Еще не хватало, чтобы я, увешанный слюноотсосами, с набитым марлевыми тампонами и сведенным спазмой ртом, стал бы непринужденно болтать: «Ваши укольчики — сущий пустяк. Ну, а те, в Бонне… Вы читали газету? На дне долины… Закручивать гайки… Не на жизнь, а на смерть… А студенты уже опять, ох уж эти студенты, на своем общем собрании они…»)
Указание врача на необходимость второй инъекции обернулось очередной избитой фразой:
— А теперь кольнем еще разочек. Вы даже не почувствуете…
(Только не томи, да не томи же. И включай изображение, пускай мелькает, но без звука.)
— Минуты две-три нам придется подождать, пока десны полностью не потеряют чувствительность, а ваш язык не станет мохнатым на ощупь.
— Он пухнет!
— Это только кажется.
(Раздутая свиная почка. Что с ней делать?)
На безмолвном телеэкране появился премилый господин духовного звания, который, поскольку была суббота, решил произнести воскресную проповедь, хотя эту передачу показывают после двадцати двух часов. И всегда до программы западноберлинских «Вечерних известий».
«Да, да, сын мой, знаю, что тебе больно. Но вся боль этой юдоли слез не в состоянии…»
(Какие у него изящные фаланги пальцев, как иронично он поднимает бровь. Или медленно качает головой. Шербаум прозвал его «Наш Среброуст».)
А потом вступили воскресные колокола: бим! — и в небо взлетели голуби, — бим-бам! Ах, а сейчас маленькие жестяные колокольчики в моей голове, которая сама себе голова, стали вызванивать: бем-пем-пемза.
Когда язвительно усмехавшаяся дикторша с козьей мордочкой объявила о передаче-репортаже «Пемза — серое золото предгорий Эйфеля», зубной врач стал обтачивать восьмой зуб.
— Хорошенько расслабьтесь. Мы начнем с жевательной поверхности, потом сошлифуем вокруг, опять перейдем к жевательной поверхности.
В моем фильме о вулканических лавах, сиречь пемзе, было показано, как сырье из карьеров переходит на обогатительную фабрику и, освободившись от тяжелых компонентов, обрабатывается патентованным вяжущим «Эйби», идет в бетономешалки, превращается в бетонную смесь, далее в автоматах из него формуются строительные детали…
Мой зубной врач сказал:
— Ну вот, видите. Ваш восьмой уже готов. (Прежде чем он заставил меня полоскать, я сумел, правда в большой спешке, показать складирование в специальных помещениях готовых строительных деталей, а потом продемонстрировать их на катках на открытом воздухе.)
— А здесь, доктор, между нашими стандартными пустотелыми блоками, пемзобетонными перекрытиями, полыми и массивными плитами, между нашими железобетонными панелями и кессонированными плитами, которые, не говоря уже о малом весе, обладают следующими достоинствами: высокой звукоизоляцией, способностью «дышать», пористостью и огнестойкостью, а также гвоздимостью и шероховатой поверхностью, что обеспечивает надежное сцепление со штукатурным раствором; итак, среди складов с современными строительными материалами, которые гарантируют беспрепятственную интеграцию будущих квартиросъемщиков в жилых помещениях западного плюралистского общества, точнее сказать в пространстве между нашими стандартно-форматными плитами, из которых возводятся наши дома, называемые в просторечии «коробками», — как-то раз встретились Линда Крингс и заводской электрик Шлоттау.
Мой зубной врач сказал:
— Я вижу…
И я тем самым основательно подготовился: с высоты птичьего полета засек склады сырья, пенистой лавы, раскинувшиеся между заводом и виллой Крингса, включая парк. На границе между заводом и парком стоит неправильным полукругом кучка людей, одетых в штатское. Заводской инженер Эберхард Штаруш в белом халате и в защитном шлеме объясняет процесс производства пемзовых строительных материалов. А в это время от «Серого парка» в направлении завода движется Зиглинда Крингс. По ее летнему платью в мелкий цветочек видно, что за решеткой парка гуляет ветер. Идя от завода, на территорию складов вступает электрик Хайнц Шлоттау. Зиглинда бредет по подъездной дороге без видимой цели. Шлоттау, наоборот, шагает навстречу Зиглинде с таким видом, словно ищет ее, то есть вполне целеустремленно.
Их постепенное сближение на местности, еще замедляемое разного рода случайностями, происходит при сильном порывистом ветре и доносящейся речи инженера: «Более шести тысяч лет назад, когда в Эйфеле происходили извержения вулканов, по-видимому, господствовали западные и северо-западные ураганы. Иначе не могли бы образоваться залежи пемзы восточнее и юго-восточнее кратеров вулканов. Если раньше крестьяне в предгорьях Эйфеля сами добывали пемзу, то ныне фирма Крингса взяла в аренду все окрестные месторождения. И вот сейчас мы с вами находимся на границе обширнейших залежей пемзы…»
Теперь видно лишь место встречи Зиглинды и Шлоттау среди тесно поставленных штабелей стандартных блоков. Между Зиглиндой и Шлоттау сохраняется известная дистанция. Они оценивают друг друга, делая вид, что смотрят в сторону. От смущения Шлоттау усмехается. Руки Зиглинды, заложенные за спину, ощупывают поверхность блоков. Голос инженера Штаруша сейчас слышен слабее, он как бы удаляется; Штаруш охотно и часто начинает осмотр предприятия речами-экспромтами — это отзвук его молодости, когда он был предводителем подростковой шайки, когда его звали Штёртебекером и он любил держать площадку. Но это также и предзнаменование того, что в будущем он станет штудиенратом — преподавателем немецкого и истории.
— А что вы в данное время проходите со своими учениками?
— Мы пытались осмыслить социальный фон шиллеровской драмы «Разбойники»…
— Стало быть, опять-таки отголоски вашей деятельности в качестве предводителя разбойничьей шайки?
— Сознаюсь, я несвободен от давних впечатлений.
— А ваши ученики?
— Шербаум хочет в соавторстве со своей подружкой сделать из «Разбойников» рок-оперу. Речь там пойдет о мерседесовских звездах, которые спилят на всей территории ФРГ. Мэри Лейн должна сыграть роль Амалии, а супермен…
— Интересный эксперимент…
— Однако у Шербаума не хватает терпения. У него только идеи. Только идеи… — (И их он хочет заморозить, чтобы в один прекрасный день они оттаяли, тогда он додумает их до конца и воплотит в жизнь.) — …Точь-в-точь как этот Шлоттау на складе пемзобетонных блоков…
Линда. Вы работаете у нас?
Шлоттау. Заводской электромонтер с пятьдесят первого года. В свое время был в некотором роде подчиненным вашего уважаемого папаши.
Линда. Не можете ли вы выражаться яснее?
Шлоттау. Конечно, с удовольствием, барышня. Центральный участок фронта, сорок четвертый год. Ваш папаша сказал: «Бреслау надо удержать». Вы когда-нибудь слышали, как болтают о геройстве, барышня?
Линда. Что вы хотите?
Шлоттау. К примеру, сходить с вами в киношку. И справиться, когда же он наконец явится, наш господин генерал-фельдмаршал?
Линда. Не тратьтесь зря на билеты. Партия, с которой он вернется, ожидается в конце недели в лагере Фридлянд… Что вы задумали?
Шлоттау. Ничего особенного. Несколько моих дружков-однополчан с нетерпением ждут встречи.
Линда. Я хочу знать, что вы задумали.
Шлоттау. А может, нам все же сходить в киношку в Андернахе?
Линда. Не вижу, с какой стати…
Шлоттау. А вы вообще знаете своего папашу?
Линда. В последний раз он приезжал в отпуск в сорок четвертом.
Шлоттау. Тогда он орудовал в Курляндии.
Линда. Он пробыл дома дня три и все время спал…
Шлоттау. Примерно в это время он командовал «Лосиной головой», одиннадцатой пехотной дивизией. Исключительно Восточная Пруссия… Могу вас уверить, ваш папочка отчаянный малый, барышня.
Линда. Теперь я с ним наконец познакомлюсь.
Шлоттау. Я мог бы вам многое порассказать. Веселенькая история.
Линда (прерывая разговор, уходит). Как-нибудь потом, если я соглашусь прошвырнуться с вами в кино…
— Как вы считаете, доктор, может ли, должен ли заводской электрик, который остался стоять в одиночестве между пемзовыми плитами, заключить эту сценку фразой: «Вылитый старик»?
Зубной врач сказал:
— Вы держались молодцом. С нижним левым мы управились.
— Ну так как же? Нравится вам концовка предыдущей сцены или нет?
— А теперь сделаем инъекцию внизу, справа. Вы почти ничего не почувствуете, ведь первые уколы захватили обширную область. Ну вот.
— Или, может, их диалог требует более приподнятого тона? Обвинений, крупномасштабной ненависти, взывающей к отмщению…
— Скажите, пожалуйста, а этот Шлоттау, к которому вы проявляете подозрительное сочувствие, в общем, не кажется ли вам, что его можно счесть за революционера…
— Только если вы будете рассматривать его по стандартам, принятым в этой стране…
— Стало быть, он скорее эдакий пустозвон, горе-революционер…
— Он существовал лишь потому, что существовал Крингс.
(Зубной врач попросил, чтобы, ожидая действия инъекции и глядя на телеэкран, где по первой программе опять показывали передачу «Пемза», я скупыми мазками нарисовал бы двойной портрет этих двух взаимосвязанных персонажей.
— А я тем временем оберну медной фольгой обточенные зубы, хочу убедиться, что они подготовлены правильно.
Я предусмотрительно пополоскал, но со стаканом возникли трудности; мне казалось, что губа у меня распухла и потеряла чувствительность, поэтому я неправильно оценил расстояние между губой и краями стакана и пролил воду. Помощнице зубного врача пришлось обтереть мне губы бумажной салфеткой. Неприятно.)
Хайнц Шлоттау родился в 1920 году в католической области Эрмланд, которая подобно занозе торчала в протестантской Восточной Пруссии; что касается будущего генерал-фельдмаршала, то он появился на свет божий в 1892 году в предгорьях Эйфеля, а именно в Майене, и был сыном мастера-каменотеса, которому принадлежало множество базальтовых месторождений. И Хайнц и Фердинанд росли, не вызывая особого интереса у окружающего мира. Да и наше участие в их судьбе проявится на более поздней стадии, а пока что мы можем рассказать разве что о годах ученичества Шлоттау во Фрауэнбурге и крингсовских прерванных занятиях философией, о работе Шлоттау в качестве электрика, о том, как лихо он танцевал фокстрот в Алленштейне и как лейтенант запаса Крингс отличился в годы первой мировой войны, в частности в двенадцатом сражении на Изонцо.
Но поскольку до того времени, когда начнется обточка двух нижних зубов справа, осталось всего ничего, нам придется перепрыгнуть через несколько ступенек в военной карьере Крингса и в карьере электрика Шлоттау. Посему сообщим нижеследующее: гарнизонными городами знаменитой 11-й пехотной дивизии, именуемой также «Лосиная голова», в мирное время были Алленштейн, Ортельсбург, Бишофсбург, Растенбург, Летцен и Бартенштейн. И вот в 44-й пехотный полк, дислоцированный в Бартенштейне, осенью тридцать восьмого направили рекрута Хайнца Шлоттау, а в то же самое время подполковник, командир горнопехотного полка, который уже успел без потерь участвовать в «аншлюсе» и, оккупировав Чехословакию, создать «протекторат Богемии и Моравии», оказался в Меммингенском гарнизоне.
И Шлоттау и Крингс готовились к дальнейшему. Первый — на песчаном казарменном плацу, второй, согласно приказу, склонившись над топографическими картами, из которых он должен был почерпнуть необходимые сведения о состоянии дорог и укреплений на карпатских перевалах.
И Шлоттау и Крингс выступили одновременно: 1 сентября; погода в тот день была еще по-летнему мягкой.
Первый из них — пехотинец, участвовал в прорыве пограничных укреплений под Млавой, в боях за переправы через Нарев и в преследовании противника по восточной Польше до самого капитулировавшего Модлина; второй начал штурмовать Львов; на высотах Львова в оборонительных боях против польского полка уланов ему впервые представилась возможность оправдать свою будущую кличку «генерал-ни-шагу-назад».
Шлоттау, хоть и сорвиголова, но довольно осторожный малый, заработал в бою за Модлин легкое ранение — в сущности, царапину, царапину предплечья, — и Железный крест второй степени; героя Львова упомянули в военной сводке вермахта, он не был ранен и нацепил на свою почти богатырскую грудь рядом с наградами, полученными в первой мировой войне, новехонький Железный крест первой степени.
И Шлоттау и Крингс отправляли домой письма по полевой почте. Тогда еще не было никаких видимых причин для того, чтобы простой пехотинец, в будущем заводской электрик Хайнц Шлоттау в июле 1955 года так уж рвался встретить на главном вокзале в Кобленце полковника, а в будущем генерал-фельдмаршала Фердинанда Крингса.
Зубной врач, видимо, остался доволен нарисованным мною двойным портретом, свою работу он, наоборот, не одобрил.
— На основании отпечатков на фольге совершенно ясно, что при обточке образовалось несколько зазубрин. Придется эти недоделки ликвидировать при шлифовке. А теперь промываем…
«Как вы считаете, доктор, может быть, нам вставить наплывом главный вокзал в Кобленце и несколько массовых сценок в фильм «Пемза», который все еще передают по телевизору. И…»
— Расслабьтесь, будьте добры. А язык, прижав, опустите.
Общий план: фасад главного вокзала в Кобленце. Закопченная кладка из песчаника. Над гранитным цоколем грубая каменная крошка. Скульптурные орнаменты. Все еще заметны следы военных разрушений. (На крытые толем крыши давит чересчур близкий задний план — цейхгауз, часть старой кобленцской крепости.) На привокзальной площади лихорадочное движение, сама кинокамера недвижима, стоит на месте. А на площади в это время стихийно возникают группки, перемещаются, рассыпаются, то тут, то там лозунги; иногда их развертывают, иногда свертывают. (Голуби, видя, что площадь занята, расселись по карнизам домов, склонив головы набок.) Шум: неразборчивое скандирование, выкрики («А ну, иди сюда, Шорш…»), дружный смех, бульканье пива, бутылки передаются из рук в руки. (Воркованье голубей.) Полицейские стоят наготове около городской сберкассы. Всего две полицейские машины. Домохозяйки возвращаются из магазинов. Подростки ведут велосипеды за руль сбоку. (Продавец лотерейных билетов с засунутой за ленточку шляпы двадцатимарковой бумажкой.) Газетчики. На возвышении из ящиков кинохроника устанавливает свою камеру. Отрывочные возгласы, напоминающие команды. Волнообразное движение толпы; теперь транспаранты развернуты, и на них можно кое-что прочесть: «Арктика нам нипочем!», «Сила через террор», «Курляндия тебя приветствует!», «Крингс-ни-шагу-назад!» Скандирующие люди почувствовали ритм: «Покончим навсегда с болтовней о геройстве! Покончим навсегда с болтовней о геройстве!», «Без нас! Без нас!» (Многие разочарованы, видя, что кинохроника бездействует. Воркотня по адресу киношников: «Начинайте же, вы, подонки…» Голуби улетают и прилетают.)
Средний план — видна кучка людей, которую привел электрик Шлоттау. «Крингса назад в Сибирь! Крингса назад в Сибирь!»
На углу Маркенбильдхенвег в толпе домашних хозяек стоит Зиглинда Крингс. На ней темные очки. Она медленно проталкивается сквозь толпу мужчин, по большей части инвалидов войны. (Кто на костылях, у кого — искусственный глаз, у кого — пустой подколотый рукав, у кого изуродовано лицо.) Толпа встревожена, выкрики у входа в вокзал. Людская масса протискивается в здание вокзала. Водовороты. Ругань. Толкотня. Того и гляди вспыхнет потасовка. Смех у окошка касс; покупаются и раздаются перронные билеты. (Методы ярмарочных зазывал: «Ктоещехочетукогоещенет!»)
Полицейские не вмешиваются, они следуют за толпой, движущейся к контролю, где предъявляются перронные билеты, здесь опять же толкотня. Один из полицейских регулирует движение:
«Полегче, господа, полегче, ваш Крингс от вас не уйдет…»
Топот ног и быстрые хромающие шаги в главном тоннеле, из которого ведут лестницы на разные платформы; все устремляются к четвертой платформе.
В то время, когда толпа движется с привокзальной площади к вокзалу, доносятся обрывки фраз: «И почему эти русские отпустили его…», «Палач, загонял в самое пекло…», «Собака, сколько подорвалось на минах…», «В Восточной Германии они его…», «Вместе с Нушке в одном эшелоне…», «Из-за перевооружения…», «Могу побожиться, в международном вагоне…», «Почему бы у них не быть армии, раз они у нас…», «Без меня!..», «Дураки всегда найдутся…», «Эту скотину я знаю по Заполярью, с Северного фронта…», «Арьергардные бои в Никополе…», «Меня эта свинья в Курляндии…», «Когда же он приедет…», «Врежь ему протезом…», «Нас он в Праге…», «Путь свободен…», «Чего уставился, дружище…», «Поезд подходит…»
Толпа молча ждет прибытия поезда. Взгляды устремились назад, опять вперед. С поезда сходят всего несколько пассажиров. Люди, щурясь, высматривают знакомое лицо. Несколько человек ходят по купе, ищут… Старший проводник, стоя на ступеньке последнего вагона отходящего поезда, кричит: «Зря трепыхаетесь, ребята! Ваш Крингс подхватил свой картонный чемодан и сошел еще в Андернахе».
Вокзальный шум покрывают отдельные негодующие возгласы. (А все это заглушает неумолчный треск наконечника для шлифования, работающего на самых высоких оборотах. Дантист шлифует жевательную поверхность моего нижнего зуба мудрости. Самое время пополоскать. Зубной врач тоже против того, чтобы делать поспешные выводы, несмотря на разочарование, нескончаемое, как железнодорожный перрон.)
— Одним словом, люди с митинга протеста разошлись столь же организованно, как они разошлись на прошлой неделе с митинга против Кизингера. Я был там с несколькими учениками и своей коллегой-учительницей. Еще одна бесполезная затея: этот господин возложил свой веночек не перед Памятником жертвам на Штайплаце, как предполагалось, согласно газетным сообщениям, а украдкой отнес его в тюрьму Плётцензее. Ирмгард Зайферт тем не менее осталась довольна: «Наш протест будет услышан». Шербаум отнесся к происшедшему трезво: «Пустой номер». А когда я на следующий день хотел показать значение протеста, пусть даже и безуспешного на первый взгляд, и выступил перед своим 12 «А», Веро Леванд прервала меня, зачитав цитату из Маркса и Энгельса. (Она всегда носит с собой бумажки с цитатами.) Мелкобуржуазные революционеры склонны принимать отдельные этапы революционного процесса за его конечный результат и поэтому участвуют в революции… Мелкий буржуа — это я. И вы тоже, доктор. С этой классификацией нам придется смириться, если вы пожелаете прийти в мой класс, да еще, чего доброго, с Сенекой…
— А вы бы ответили вашей ученице, любительнице цитат, словами Ницше: переоценка ценностей может быть достигнута лишь тогда, когда возникает связь между людьми, нуждающимися в новом, и новыми людьми, которые становятся нуждающимися…
— Неважно, что заставило людей выйти на улицу. Неделю назад это был протест против Кизингера, летом пятьдесят пятого — протест против Крингса, результат один: пустой номер…
— А мы все же сточим ваш нижний зуб мудрости конусом к жевательной поверхности.
— Газеты пестрели заголовками. Один из них был такой: «Генерал-фельдмаршал Крингс ускользнул от солдатского гнева…» Другой ироничный: «Крингс сказал: «Без меня!». Третий обстоятельный: «В Кобленцской трагикомедии отсутствовал главный исполнитель…» «Генераль-анцайгер» деловито констатировала: «Поезд прибыл по расписанию, но без генерал-фельдмаршала. Еще одна демонстрация протеста окончилась ничем…»
— А что было с вашим другом Шлоттау?
При сошлифовке жевательной поверхности нижнего шестого я вызвал в памяти наплыв: бывшие солдаты расходятся с четвертой платформы. В толпе, скопившейся у лестницы, ведущей к главному тоннелю, столкнулись Линда и Шлоттау.
Линда. Захватить вас с собой?
Шлоттау. Вот дерьмовое положение, черт возьми!
Линда. Моя машина стоит за гостиницей Хоймана.
Шлоттау. С такими, как вы, куколка, нам не по дороге.
Линда. А я-то думала, что вы приглашаете меня в кино.
Шлоттау. Это в его духе, драпануть вовремя.
Теперь новый наплыв: видно, как Шлоттау и Линда, спускаясь по лестнице, исчезают в тоннеле.
Разумеется, они все же поехали вместе. И между прочим, в «боргварде»; машин этой марки сегодня и не встретишь. Правда, на привокзальной площади он вдруг бросил ее; точнее, ни слова не говоря, круто повернул и пошел в другую сторону (через стайки голубей), она продолжала, уже в одиночестве, следовать прямым ходом вперед. Но это не обязательно показывать в фильме. Лучше вырезать. Так же, как и короткие фразы, которыми перебрасывается со своим однополчанином Шлоттау: «Старик показал нам кукиш…», «Мы с ним еще поговорим…» (Кстати Шлоттау купил на привокзальной площади лотерейный билет — пустой.)
Перед нами андернахское шоссе, машина — «боргвард» — идет по направлению к Майену. Зиглинда Крингс за рулем, рядом с ней на переднем сиденье Хайнц Шлоттау. За их спиной установлена неподвижная кинокамера.
Линда. Навряд ли он станет ждать меня в Андернахе.
Пауза, во время которой можно порассуждать на тему о том, сколько ответвлений у шоссе на Андернах, и о банкротстве автомобильных заводов Боргварда, не помню уж в каком году.
Шлоттау. Допускаю, что он остался в Восточной Германии. Может, они его наняли. Им теперь понадобятся люди с опытом. Паулюс у них.
Пауза, во время которой, подобно надписям на карикатурах, появляются буковки — контрреволюционный тезис Тэн-цзо: «Да здравствуют ученые всех мастей», и как иллюстрация к нему — сценка на Восточном вокзале в Берлине: «Крингса встречают в ГДР».
Линда. Когда же вы наконец пригласите меня в кино?
Шлоттау. Если Крингс согласится создавать новую армию…
Линда. Я хочу знать, когда вы пригласите меня в кино. Кино — моя страсть, и вообще…
Пауза, во время которой читатель пытается вспомнить, какие ленты показывали в середине пятидесятых: «Зисси», «Лесничий в Зильбервальде»…
Шлоттау. Ну, а ваш жених, барышня, я хочу сказать…
Линда. Всякий раз, когда он свободен от меня, он только радуется.
Пауза. Шлоттау предоставляется возможность догадываться об отношениях Линды с женихом.
Я полощу, так как меня просит об этом зубной врач; беловатая пена, крови нет, полосканье прерывает реплика моего ученика Шербаума: «Я все это усек: НСКК, БДМ, РАД, ХКЛ…, но скажите, что творится в дельте Меконга…» — «Конечно, Шербаум, конечно. Это важно… Но только если мы поймем, почему покушение на Гитлера в главной ставке фюрера (аббревиатура ФХКВ)…»
Шлоттау. Между прочим, вы слышали, барышня, анекдот о пруссаке-крестьянине, который повел свою корову на случку. А когда жена спросила его…
Линда. И вообще мой жених интересуется исключительно использованием базальта и туфов в Древнем Риме.
Пауза, во время которой не успеваешь даже задуматься над тем, до какой степени было развито производство жерновов у древних римлян, особенно после неудачного восстания треверов, ибо «боргвард» обгоняет велосипедиста, Шлоттау оглядывается назад. На его лице удивление, беспокойство, ненависть сменяют друг друга.
После долгой паузы, которая может быть использована для размышлений о концовке анекдота с коровой, Шлоттау говорит довольно ровным голосом:
«Это был он… А теперь остановитесь… Я хочу выйти».
Линда тормозит.
«Вы могли бы представить меня отцу».
Шлоттау. Поджилки затряслись, струсили перед стариком.
Линда. Да… Я боюсь. Точь-в-точь как вы… Ну давайте, сматывайтесь.
Шлоттау не торопясь вылезает из машины.
«Если соберетесь опять на склад пемзы… Словом, около двух я возвращаюсь с контрольного обхода и могу на полчасика…» — Не окончив фразу, он пускается в путь по направлению к Плайдту.
Шлоттау идет, но я отказываюсь следовать за ним, зубной врач отводит от моего зуба шлифовальный наконечник, потому что ему звонит пациентка, а Линда включает «дворники», словно хочет стереть со стекла изображение Шлоттау. При этом она не отрываясь смотрит в зеркало заднего вида, и в этом зеркальце кинокамера запечатлевает входящего в легкий вираж велосипедиста, который энергично нажимает на педали. Он катит против ветра. Три мотива звучат одновременно: шум ветра, дыхание Линды, голос зубного врача, который никак не может договориться о часе приема.
Считая от сегодняшнего дня, примерно двадцать два года назад, а от тогдашнего времени более десяти лет, то есть 8 мая 1945 года, за несколько часов до капитуляции великогерманского вермахта, генерал-фельдмаршал Крингс в сером штатском костюме покинул свои все еще сражавшиеся войска и свою ставку в Рудных горах, покинул на последнем имевшемся в наличии самолетике «физелер-шторхе»; он полетел в Миттензиль в Тироле, чтобы там, согласно приказу фюрера — так он заявил на суде, — взять на себя командование «Альпийской крепостью»; однако не нашел в тех местах ни крепости, ни даже боеспособных дивизий, что подтверждается свидетельскими показаниями; посему Крингс, не потерявшись, сменил свой штатский серый костюм на местную одежду: кожаные шорты и все прочее — и удрал в горы, где засел в альпийской хижине, ожидая там, видимо, чуда или, как он показал на суде, «естественного развития событий — братания американских вооруженных сил с остатками немецких вооруженных сил». Однако 15 мая, поскольку американо-германского альянса не произошло ни естественным путем, ни путем чуда, генерал-фельдмаршал реквизировал у одного местного жителя велосипед, на котором и покатил в одежде простого крестьянина, без армий и орденов в Санкт-Иоганн, чтобы сдаться в плен американцам, точно таким же образом десять лет спустя он покатил к себе домой на велосипеде, который ему не так уж трудно было одолжить в Андернахе; он катил против ветра по направлению к Майену; сейчас мы видим в зеркале заднего вида «боргварда», как сильно и равномерно он нажимает на педали; фигура Крингса с каждой минутой увеличивается…
(Как вы считаете, можно ли, надо ли оставить теперь Линду одну в «боргварде» — она не отрывает взгляда от зеркала заднего вида и лепечет что-то вроде: «Что мне делать, броситься ему на шею? Или просто зареветь…»)
Тем временем мой зубной врач утряс наконец по телефону час приема. Телефильм «Пемза» с восторгом живописал пейзажи предгорий Эйфеля; я и генерал-фельдмаршал на велосипеде наслаждались встречей с Корельсбергом. Когда Линда вышла из машины, аппарат зубного врача сточил еще один слой с моего нижнего шестого зуба. Линда открыла багажник. Отодвинула запаску. Повернулась лицом к велосипедисту, фигура которого надвигалась на нас. Час истории пробил. Гегелевский «мировой дух» скакал по полям, под которыми покоились залежи пемзы, ждущие, когда их наконец начнут добывать.
— Хватит, доктор, миленький, хватит!
Велосипедист затормозил. Линда застыла на месте. Ее отец грузно слез с велосипеда, сохранив два шага дистанции между собой и ею. (Ветер, мелькание кадров на телеэкране, пауза и перескок назад, в зубоврачебный кабинет, а оттуда к моему 12 «А», ибо еще совсем недавно мы беседовали о прототипе бывшего солдата: «Неизгладимый отпечаток на мое поколение наложил борхертовский Бекман». «Каково ваше отношение к Бекману, Шербаум? Говорит ли вам что-то этот образ сегодня?..»)
И этот бывший солдат носит очки. Вот он стоит в сером костюме, который ему тесен, без шляпы, в грубых башмаках со шнурками. Велосипедные зажимы для брюк он, наверно, одолжил в Андернахе. Бросается в глаза новый, чересчур элегантный галстук. К багажнику велосипеда размочаленной веревкой привязан картонный чемодан. Твердое лицо Крингса ровным счетом ничего не выражает.
Линда. Мы можем уложить велосипед в багажник машины. Я — ваша дочь Зиглинда.
Крингс. Как мило, что меня встречают.
Линда. Мы, очевидно, разминулись в Андернахе. Сначала я поехала в…
Крингс. Я не хотел явиться без галстука, я был…
Подбородком указывает на свой галстук.
Линда. Красивый.
Она не улыбается.
Крингс. Сестра писала мне, что у тебя длинные волосы и что ты заплетаешь их в косу.
Линда. Я постриглась перед помолвкой. Давайте я вам…
Крингс. Пожалуйста.
Без суеты, деловито Линда пытается уместить велосипед и чемодан в багажник. Крышка багажника не закрывается. Крингс смотрит на Корельсберг. Что-то его забавляет; видимо, тот факт, что гора стоит на том же месте. В это время зритель может поразмыслить о содержимом чемодана: не возбраняется также подумать о зияющем багажнике, об его откинутой крышке, которую Линда пытается с помощью размочаленной веревки прикрепить к заднему бамперу. (Между прочим, когда я познакомился с Линдой, у нее была прическа a la Моцарт. По моей просьбе она остригла косу.)
Линда. Несколько километров проехать можно, он не вывалится… Многое за это время изменилось, вы увидите…
Крингс. Картофельная ботва по-прежнему покрыта цементной пылью.
Линда. И это скоро, наверно, изменится.
Крингс. Твой жених… Он, кажется, служил у «Диккерхоффа»?.. Хочет, чтобы завод работал без пыли.
Линда. Сначала его надо перестроить, цемент будет производиться сухим способом, а потом…
Крингс. Сначала нам надо доехать. Посмотрим все на месте. Не так ли?.. Моей дочери положено говорить со мной на «ты». Разве это трудно?
Линда. Я сама хотела попробовать.
Крингс. Так давай.
Линда. Хорошо, отец.
Они садятся в машину.
Нельзя ли переместить всю эту сцену в «Серый парк», но уже без велосипеда, пейзажа и машины?
— Как вы считаете, доктор? Крингс появляется с чемоданом… Может быть, он ведет велосипед… Натыкается на Линду под ветвями буков, поникших от тяжести цементной пыли. Без запинки он выпаливает: «Как мило, что меня никто не встретил». На это Линда отвечает: «Я была в Кобленце. Там собралась толпа. Могли возникнуть беспорядки».
Крингс. Полиция этого странного государства попросила меня сойти с поезда в Андернахе.
Линда. Я была рада, что поезд пришел без вас, кое-кто…
Крингс. Сестра писала мне, что у тебя длинные волосы и что ты заплетаешь их в косу…
Зубной врач был против «Серого парка», ведь на самом деле Линда подхватила его по дороге.
Итак, они едут по направлению к Плайдту. Камера следует за ними только до тех пор, пока они не исчезают, и на экране крупным планом видны лишь Корельсберг и заводы Крингса с обеими трубами, из которых валит дым, на фоне предгорий Эйфеля.
— Дело сделано, мой дорогой. Теперь нам нужны лишь формы из фольги для проверки. Потом мы наполним их «руварексом» и таким образом получим точные копии ваших зубов.
Я попытался ощутить радость. Крингс прибыл. Боли я не чувствовал. Полоскать было почти приятно. За окнами, я знал, тянулся Гогенцоллерндамм от Розенэка до Бундесаллее. И рядовая реплика моего ученика Шербаума: «Почему вы вообще стали преподавателем?», а также слова подыгравшей ему Веро Леванд: «Откуда ему знать?» — не побудили меня ответить как-нибудь невпопад.
А потом зуб за зубом был изолирован тканью, пропитанной жидким «тектором». Надевая на все четыре обточенных зуба временные металлические коронки, дабы предохранить их от внешних воздействий, зубной врач говорил:
— Сперва вам будет не по себе, особенно когда отойдет заморозка и язык наткнется на металлическое инородное тело.
Пока он говорил, она опять стала давать рекламу, строго по минутам, как предписано телепрограммой. Начала с шампуней, потом перешла к хвойному экстракту, а под конец стала втирать ночной питательный крем. Я видел ее профиль под душем — голова в шапке пены. На голой коже переливались и поблескивали капли, вызывая эдакое волнение. Протестую! Почему нагота дозволяется только при рекламе гигиенических средств?
— Почему, доктор, нельзя с помощью обнаженного тела рекламировать все на свете? Например, так: голый зубной врач обтачивает тридцатидевятилетней преподавательнице — моей коллеге Зайферт — по два коренных зуба снизу, слева и справа, а потом надевает на них металлические коронки, предохраняющие от внешних воздействий… А потом рекламируют похоронных дел мастера Гринайзена: нагие гробовщики с лямками через плечо несут открытый гроб, в котором наконец-то смирно лежит генерал-фельдмаршал при всех регалиях… А вот и я рекламирую реформу старших классов западноберлинской гимназии: голый, очень волосатый штудиенрат дает урок истории одетым по-разному ученицам и ученикам, и тут его ученица Веро Леванд, вся в пестрых вязаных вещах, вскакивает: «Перечисленные вами признаки тоталитаризма целиком совпадают с признаками авторитарных школьных порядков, при которых мы…» А может, лучше рекламировать лампочку «ОСРАМ»: электрик Шлоттау в чем мать родила стоит на стуле и ввинчивает в патрон шестидесятиваттную лампочку, а в это время барышня в спортивном костюме — Линдалиндалиндалинда — смотрит на него. Или лучше займемся рекламой болеутоляющих таблеток арантила: голая влюбленная парочка сидит на диване и смотрит на телеэкран, на котором одетые актеры разыгрывают детективную историю: известный женоубийца — он же брачный аферист — бежит от правосудия и по дороге влетает в сарай, залезает прямо в одежде в сено и громко стонет — у него болят зубы и нет арантила, а в то же время на улице — это он видит сквозь щелку в дощатой стене — голая батрачка решительно проходит по двору, чтобы подоить черно-белых коров… Вообще, обратимся к животному миру. Я спрашиваю вас, доктор, почему бы в рекламе зоопарка не показать, как широконосые, узконосые и игрунковые обезьяны, естественно, неодетые, занимаются перед клетками тем, что ведет к деторождению…
— Ну вот, держится хорошо. Металлические коронки были подогнаны заранее… — (Чулки из фольги для моих зубов.) — А теперь сомкните зубы. Еще раз. Спасибо.
Его помощница (в белом халатике) своевременно убрала свои пальцы — три морковины.
— Ей-богу, лицо у меня перекосилось и еще оно чудовищно отекло.
— Обман зрения. Вы заблуждаетесь, посмотрите в зеркало и сами убедитесь.
Когда я собрался домой, зубной врач (в парусиновых бахилах) напутствовал меня — велел принять арантил вовремя.
— Иначе вам предстоит малоприятный субботний вечер и в воскресенье может побаливать.
(Его помощница, подавая в прихожей пальто, от себя посоветовала, деловито и негромко, не есть чересчур горячего и не пить чересчур холодного, ведь металл теплопроводен… Теперь эта помощница показалась мне более симпатичной, все же немного более симпатичной.)
Итак, я со своими четырьмя инородными телами во рту возвратился домой, побрился, переоделся и перевязал шелковой ленточкой подарок (бокал в стиле модерн с растительным орнаментом), после чего сел на девятнадцатый автобус и доехал до Лейнинской площади; меня пригласили на рождение; сначала я весело общался с коллегами (обсуждались вопросы культурной политики), даже сказал хозяйке дома (это был ее день рождения) что-то остроумное насчет аквариума и его унылых, прожорливых обитателей — впрочем, Ирмгард Зайферт не удостоила меня улыбкой; с помощью арантила я продержался до полуночи; придя домой, увидел подкарауливавший меня письменный стол и написал на листке бумаги: «Узнать, нет ли и там чего-нибудь скрытого…»; скоро заснул как убитый, но проснулся рано, так как действие лекарства кончалось, однако принял свои две таблетки только после завтрака (чай, кефир с корнфлексом) и, просматривая воскресные газеты, начал обычные причитания: Ох уж это воскресенье… Эти обои… Эти утренние возлияния в пивной…
Все последующее я прочел в «Вамсе»: они его поймали. Нет. Он сам явился с повинной. Ведь они никогда не схватили бы его, несмотря на объявления о розыске с указанием примет, напечатанных на меловой бумаге, не поймали того, кто задушил свою жизнерадостную, капризничавшую только при западном ветре невесту. Он задушил ее велосипедной цепью — на фото был запечатлен этот предмет. Без двух минут тесть убийцы, согласно показаниям, одолжил велосипед в Андернахе, когда вернулся наконец на родину после десятилетнего пребывания в русском плену и когда оказалось, что на последнем отрезке пути у него нет других средств передвижения. Велосипедная цепь, состоявшая из многих звеньев — точь-в-точь четки, — была найдена на месте преступления (на складе пустотелых блоков); последние двенадцать лет убийца жил за счет краж со взломом, которые совершал без специальных инструментов, но мастерски, хотя и неохотно. (Мир забыл о нем… но следственный отдел в Кобленце ничего не забывал.) Давно скрываясь, он постарел, однако дело о его преступлении — минутное дело — не могло быть прекращено за давностью. И поскольку ему не хватало не только продуктов питания, но и духовной пищи, он взялся за философские трактаты, в частности углубился в изучение философии стоиков (и мог бы сейчас слыть специалистом по Сенеке). Прячась и будучи всегда настороже, он читал, ночуя в сараях или в домиках на садовых участках, где, кстати, часто находил на полках за книгами любимых авторов деньги: бумажные купюры и мелочь. Таким образом, он ездил по железной дороге в то время, как полиция считала, будто он ходит пешком или «голосует» на дорогах. Тщательно одетый, с книгой в руках, откинувшись на мягкую спинку в спальном вагоне, он исколесил Западную Германию от Нассау до Фленсбурга, от Кобурга до Фёльклингена. Каждый раз, когда он покидал какой-нибудь город, он менял одежду. Словом, кражи, совершаемые им с отвращением, поскольку они претили его натуре, должны были обеспечить ему средства не только на пропитание, на книги, на железнодорожные и карманные расходы, но и на то, чтобы решить проблему одежды; стандартная фигура облегчала покупку костюмов соответствующего размера, он мог спокойно выбирать их в магазинах готового платья. Да, он часто менял содержимое чемодана. Однако ко всякой собственности был равнодушен; кроме нескольких рубашек и смен нижнего белья, вперемежку с книгами, он ничего не имел; путешествовал налегке.
Стригся ли он каждые три недели?.. Да, стригся в аэропортах и на главных вокзалах, где мог быть уверен в том, что увидит в зеркале парикмахера-итальянца (интерес к сообщениям о розыске — наша национальная особенность). Фасонную стрижку сменила стрижка с помощью бритвы, под конец он предпочел короткий ежик без пробора на американский лад.
И несмотря на это — так было написано несколько месяцев назад в «Вельт ам зоннтаг», и я видел его фото: холеный мужчина лет под сорок, который мог занять крупный пост в цементной промышленности, — и несмотря на это, он явился с повинной.
«Целых девять лет я обретал поддержку в учении стоиков, я выносил тяготы, на которые обречен каждый беглец, но вот уже два с половиной года, как меня мучает зубная боль».
(«Не правда ли, доктор, это рецепторы нервных центров, на которые следует воздействовать?..»)
Известно, что арантил выдается только по рецепту врача, поэтому убийце невесты приходилось довольствоваться более слабыми средствами, снимающими боль лишь ненадолго. Обратиться к зубному врачу он не рискнул. Зубные врачи читают иллюстрированные журналы. Зубные врачи в курсе всех событий, им известен каждый еще не обнаруженный убийца, стало быть, и он тоже: ведь «Квик» и «Штерн», «Бунте» и «Нойе» популяризировали убийцу, помещая его фото. Журналы этого рода, подобно волкам, всегда собираются в стаи — и вот, прогнав его сквозь свои «сериалы» по всей территории, где шла охота, и обложив со всех сторон подписчиками и читателями, они в конце концов загнали его в полицию. Фотографии были сделаны способом глубокой печати с подтекстовками: он и его невеста в ту пору, когда на шее у нее красовался искусственный жемчуг, а не велосипедная цепь. Он и она на тенистом берегу озера Лаах. Он и она на рейнском променаде по дороге к Андернаху в аллее, по обе стороны которой подстриженные платаны. А также жених и невеста с будущим тестем — незадолго до убийства — рядом с моделью центробежного электрофильтра. И наконец, он один на фотографиях, сделанных в давно прошедшие счастливые времена. Убийца — брачный аферист без шляпы, в шляпе, в профиль, в три четверти; на одной фотографии он смеется во весь рот, видны зубы. (Их изъяны заметил бы каждый дантист. «Вы тоже много лет спустя помнили бы просвет между двумя резцами в верхней челюсти и неправильный прикус, эту настоящую — поскольку она врожденная — прогению, она ведь бросается в глаза».)
Ему пришлось прожить два с половиной года без зубоврачебной помощи, терпя боли, которые имели обыкновение повторяться и которые с каждым разом усиливались, ведь ему нечем было их утишить, разве что золотыми словами Сенеки: «Только бедняк считает свой скот», но и эти боли перебивала и перекрывала другая непрекращавшаяся боль — по задушенной невесте. Без арантила, цинично утешаясь поздним Ницше — Сенека иногда переставал действовать, — повторяя слова Ницше: «С точки зрения морали мир фальшив. Но поскольку мораль сама часть этого мира, она тоже фальшива…», он перебирался из одного домишки на дачном участке в другой, искал и находил в домашних аптечках разные таблеточки, все, кроме арантила, ибо его выдают только по рецепту врача. («Итак, я ворочался в заброшенных сторожках каменотесов на Майенском поле, в продуваемых сквозняками сараях в предгорьях Эйфеля, ворочался, будто меня терзали не боль, а страсть, и сжимал в объятиях свою невесту — охапку шуршащего сена — о, Линдалиндалиндалинда — и слышал ее шепот: «Не встревай, ради бога. Это касается только отца и меня. Я ему все докажу. Тебе до этого вообще дела нет. Пусть я десять раз с этим Шлоттау. И перестань угрожать мне своей дурацкой велосипедной цепью…»)
И тогда он пошел в следственный отдел в Кобленце и сказал: «Это я!» После чего убийца родом из Западной Пруссии вежливо положил на стол свое истрепавшееся за долгие годы беженское свидетельство за литерой «А».
Полиция сперва не поверила. Только когда он засмеялся, несмотря на боль, засмеялся, обнажив тем самым просвет между верхними резцами, равно как и явную прогению, только тогда они стали чуть ли не радушными: «Давно пора, старина».
Не хочу долго распространяться о научных заслугах так называемого брачного афериста-убийцы (он передал полиции созданную им за двенадцать лет рукопись весьма солидного объема: «Ранний Сенека как воспитатель будущего императора Нерона. Философские заметки беглого преступника»).
Хочу огласить его мольбу о помощи, зафиксированную в протоколе: «Находясь под следствием, прошу, чтобы меня показали тюремному дантисту. Считаю уместным любое вмешательство, и в случае, если окажется необходимым, удаление причиняющих мне боль зубов. Если же вмешательство будет отложено, покорнейше прошу прописать арантил, ибо арантил не выдают без рецепта врача…»
Благодаря арантилу — двадцать драже за две марки тридцать — я писал, не испытывая боли, окрыленный побочным действием этого лекарства: Забыты поражения! Теперь мы пораскинем мозгами и начнем побеждать.
Незадолго до того времени, когда я обычно распивал пиво, я снова стал причитать: Ох уж это воскресенье… Эти обои… — и предавался воспоминаниям о всяких старых историях, о неизменном шепоте на андернахском променаде. Но тут две таблетки помогли мне переключиться с бесплодного воскресного самокопанья на частный случай с одной моей коллегой. (Как мы уличаем сами себя… Как все ударяет рикошетом…) Ведь если бы Ирмгард Зайферт не нашла этих писем, она была бы счастливей и, пожалуй, ничего не знала бы о себе; но она их нашла и теперь все знала…
Визит с субботы на воскресенье к ее матери в Ганновер, необходимость хвалить их любимое семейное блюдо — говяжье жаркое с картофельными клецками — и без конца выслушивать уговоры: «Возьми еще кусочек, Ирмгард. Раньше, детка, ты всегда уплетала за обе щеки…» А потом мать решила вздремнуть после обеда (казалось, она на часок вообще ушла из жизни), и вдруг она осталась одна среди старой мебели и обоев, которые, собственно, должны были бы вызывать у нее умиление, и этот преследовавший ее повсюду, никогда не выветривавшийся запах мастики для полов, и внезапное сердитое чириканье целого выводка воробьев в палисаднике; еще во время обеда, когда сладковато-приторный вкус грушевого варенья на языке уже стал ослабевать, ее матушка обронила несколько слов насчет школьных табелей дочери, фотографий класса, тетрадей для сочинений и писем — в сущности, старого хлама, связанного в пачки и мирно покоившегося на дне сундука в чердачном помещении, — все эти случайности, сложенные воедино, и побудили Ирмгард Зайферт, которая так же, как и я, преподает немецкий и историю (и еще дополнительно ведет уроки музыки), подняться на чердак их одноквартирного домика, надеть в предвидении пыли фартук матери и открыть большой, даже не запертый сундук.
На моем листке бумаги стали в ряд отдельные фразы: косой солнечный луч, падавший через чердачное оконце. Заржавевшие полозья ее детских санок. Семейные дела — покойный отец Зайферт был начальником отдела доставки в фирме Гюнтера Вагнера. (По сию пору она покупает карандаши со скидкой.) Аквариум Ирмгард: барбусы, вуалехвосты и гуппи, пожирающие свое потомство.
Мы с Ирмгард Зайферт ровесники. В конце войны нам стукнуло по семнадцать, но мы уже были взрослые. Несмотря на общность профессии, многое мешает нам сблизиться, но в одном мы едины — в нашем отношении к новейшей германской истории и ее влиянию на все события, вплоть до сегодняшнего дня. Только в нашей оценке «большой коалиции» и в том, что Кизингер стал канцлером, ощущается известная разница — я воспринимаю все это скорее цинично, скаля зубы, Ирмгард Зайферт склонна протестовать.
Некоторые высказывания на телевидении, заголовки в газетах вызывают у нее однозначную реакцию: «против этого надо протестовать, резко, недвусмысленно протестовать».
Ее и мои ученики — она дает уроки музыки моему 12 «А» — добродушно прозвали Ирмгард Зайферт Архангелом, зачастую ее речи и впрямь можно уподобить пламенному мечу. (Только когда она кормит рыбок в аквариуме, можно заметить, что в ней проглядывает нечто женственное.)
Дать знак. Показать пример. Еще два года назад она шла в одной колонне с демонстрантами из ГДР. Поскольку в Западном Берлине НСМ не выставляет своих кандидатов на выборах, она вообще из чувства протеста не участвовала в местных выборах. В своем классе, а также и в моем 12 «А» она при случае ссылается на Маркса и Энгельса и в то же время озадачивает учеников критикой Ульбрихта, которого она обвиняла в склонности к бюрократии и догматизму. Не на моего Шербаума, но на его приятельницу, малышку Леванд, она оказывает большое влияние.
В ту пору Ирмгард Зайферт встревала во все споры. Заводила бесплодные дискуссии о планах школьной реформы с консервативными коллегами, да и с нашим директором, который считает себя либералом. Споры с Архангелом он сводил на нет одной фразой, которая превратилась у нас чуть ли не в поговорку: «Как бы вы ни относились к гамбургскому опыту унифицированной школы, нас, милая коллега, объединяет одно: бескомпромиссный антифашизм».
И вот Ирмгард Зайферт нашла между безобидными сочинениями и ничем не примечательными групповыми снимками своего класса перевязанную крест-накрест пачку писем, которые она писала в феврале — марте сорок пятого, будучи фюрером союза немецких девушек и заместительницей начальника лагеря для эвакуированных из города детей. Мысли ее, запечатленные каллиграфическим почерком на линованной бумаге, все время кружили вокруг образа фюрера, которого она называла не иначе как «величественным». Большевизм она трактовала как еврейско-славянское порождение и жаждала выступить против него с пламенным протестом (уже тогда — истый Архангел). Известная цитата из Баумана: «…Голод засел в наших глазах: новые земли, новые земли должны мы завоевать…» — послужила эпиграфом к одному из ее мартовских писем; советские армии стояли уже на Одере. (Вообще правоэкстремистские красоты, характерные для позднего экспрессионизма, определяли ее стиль; даже сегодня коллега Зайферт тяготеет к броским, но теперь уже ударяющим в левизну определениям: «Победоносное освобождение от ига капитала и торжество социалистов — это и есть четкая, устремленная в будущее цель всех неколебимых борцов…») «Моя белокурая ненависть, — писала тогда фройляйн Зайферт, в волосах которой за это время уже успели появиться серебряные нити, — не знает границ и уносится, подобно песне, к звездам».
Я пытался свести все к шутке, когда она через несколько дней после уик-энда в Ганновере не в силах успокоиться цитировала эти экзальтированные фразы. А потом, расширив глаза, сказала: «В моих письмах встречаются абзацы, которые я не хотела бы прочесть никому, даже вам».
(«Одним словом, доктор, Ирмгард Зайферт в ту пору предприняла вмешательство») Разумеется, она помнила, что руководила отрядом в союзе немецких девушек. Во всех деталях помнила, как жила тогда в Гарце, часто рассказывала, что заботилась об эвакуированных детях из больших городов — Брауншвейга и Ганновера, что на нее легла тяжелая ответственность, ведь с продовольствием становилось все хуже и истребители-бомбардировщики ежедневно бомбили близлежащую деревню; они рыли убежища-траншеи, где дети спасались от осколочных бомб; она возмущалась ортсгруппенляйтером, который в начале апреля хотел забрать тринадцати-четырнадцатилетних мальчишек и отправить их в фольксштурм.
Мы часто говорили, вернее, болтали об эпизодах ее юности, так же как и о моих приключениях в банде, болтали, гуляя вдвоем по берегу Грюневальдского озера или у меня дома за рюмкой мозельского. Она помнила, что заявила во всеуслышание, мол, ортсгруппенляйтер использует в преступных целях доверие детей, она протестовала против его действий. «Я пламенно протестовала»; слово в слово повторила она речь в защиту своих тогдашних питомцев: «Под конец этот хмырь вообще испарился. Эдакий отвратительный нацистский бонза. Вы, конечно, знакомы с подобным типом людей, дорогой коллега…»
Ирмгард Зайферт даже использовала с педагогической целью эту свою тогдашнюю ситуацию, в которую попала не по своей воле, рассказывала ученикам — своим, да и моим (на уроках музыки) — о «мужестве как о преодоленной трусости».
В тот день она без конца ворошила бумаги в сундуке, но так и не нашла того, что искала, — прежние бунтарские тезисы, или, как она называла их, «антифашистские»; она будто бы не только высказывала эти тезисы вслух, но и заносила на бумагу. Ничего такого обнаружить не удалось. Только письма. И в последнем письме она рассказала о своем триумфе: обучившись стрелять из гранатомета, она, на сей раз по своей воле, стала усердно обучать других. В письме говорилось: «Неколебима наша готовность. Парни, которых я вместе с ортсгруппенляйтером научила стрелять из противотанкового гранатомета, — все как один — будут до последней капли крови защищать наш лагерь. Мы выстоим или погибнем. Третьего не дано».
«Но вы ведь вовсе не защищали свой лагерь?»
«Конечно, нет. При всем желании не успели».
Стараясь отвлечь ее, я заговорил о своей ребячьей шайке.
«Представьте себе, милая коллега, меня в роли предводителя банды. В ту пору, когда вокруг царила одна сплошная организованная «народная общность», нам не оставалось ничего другого, как стать асоциальным элементом, мы и впрямь чуть не докатились до уголовщины».
Но ничто не могло остановить коллегу Зайферт в ее жажде саморазоблачиться.
«Существуют и другие письма, они еще хуже…»
И она вспомнила об одном крестьянине, который отказался предоставить свое поле, граничившее с детским лагерем, под противотанковый ров.
«На этого крестьянина я донесла окружному руководству в Клаусталь-Целлерфельде, написала донос».
«И это имело последствия? Я хочу сказать, его…»
«Нет, не имело».
«Ну вот видите!» — вырвалось у меня.
(Разговор происходил в моей квартире. Я подлил мозельского. Поставил пластинку.) Но и Телеман не помешал Зайферт довести до конца свое самобичевание.
«Я вспоминаю, как была разочарована, более того, возмущена из-за того, что донос не возымел действия».
«Но это же чисто умозрительно».
«Я уволюсь из гимназии».
«Этого вы не сделаете».
«Мне нельзя доверить преподавание…»
Я начал произносить всякие утешительные слова:
«Именно ваша вина, милая коллега, дает вам право указать молодому поколению правильный путь. Многие из нас всю жизнь не знают, кто они есть на самом деле, и даже не подозревают этого!.. При случае я расскажу вам о себе. И об одном «вмешательстве», последствия которого я только сейчас осознаю. Внезапно брошенное слово, например такое, как трепел, или пемза, или туф. Или вид детей, играющих с велосипедной цепью. И вот уже ты теряешь покой и стоишь голенький и беззащитный…»
Тут она заплакала. И поскольку мне казалось, что я знаю, как хорошо Ирмгард Зайферт владеет собой, я с облегчением подумал: слезы — это тот же арантил.
— Ах, доктор, какое звучное название! (Я приму еще два драже.) Арантил могла бы быть сестрой этрусской принцессы Танаквил. Юную невесту Арантил возненавидела старшая сестра Танаквил, и все еще усугублялось тем, что жених Арантил внезапно влюбился в Танаквил и буквально стал ее рабом — и вот бедняжку сбросили со стен города Перуджи, так она погибла. А потом ее именем назвалась певица. Вы помните певицу Арантил, равную Тибальди, равную Каллас. Она проникала во все сердца и во все дискотеки. Впрочем, скорее она поражала не голосом, а лицом (она была не просто миловидной, а по-настоящему красивой). Что привлекало в ней: разрез глаз или странный рассеянный взгляд? Кто из нас вспомнит ее фигуру? Талант ее неотделим от лица. Увеличенные портреты Арантил на высоких, как колокольня, стендах были намечены пунктиром, но мы издалека глядели на них во все глаза, пытаясь воссоздать ее черты. В одной провинциальной дыре, кажется в Фюрте, я встретил ее портрет на афишном столбе — он намок от дождя и потерял всякий вид; ведь со времени концерта прошло уже три недели. (Кто-то выцарапал ей на плакате глаза.) Что только не выделывали с ее фотографиями! Их прятали в молитвенники. Их вставляли в рамки и водружали на письменные столы могущественные директора концернов. Рекруты бундесвера прикрепляли их кнопками к своим тумбочкам. Ее лицо было везде: то размером в почтовую открытку, то величиной с киноэкран. Оно постоянно смотрело на нас, нет, смотрело сквозь нас. Смотрело, не замечая чужой боли, абсолютно равнодушное, но исцеляя и смягчая страдания. (Это болеутоляющее действие и побудило, наверно, впоследствии одну фармацевтическую фирму выпустить специальное лекарство — из группы анальгетиков, помогающее при зубной и челюстной болях, лекарство, которое вы, доктор, ежедневно прописываете. «Я даю вам рецепт на две упаковки арантила…») И при всем том внешность ее была ужасающая, а конец трагический.
Кстати, о молодом человеке, которого бульварная пресса назвала ее убийцей, долгое время вообще ничего не было слышно. Кажется, он ходил тогда в ее женихах. Моментальный снимок этого человека — фотографа по профессии — перепечатали все вечерние газеты и иллюстрированные журналы, особенно носился с ним «Квик», да, «Квик» сделал из этого сенсацию. И именно пресса — а она-то и была повинна в ее смерти — назвала его убийцей. Но разве, скажите на милость, он совершил нечто предосудительное? Простой фотограф, он, как и все мы, грешные, боролся за кусок хлеба.
Преодолев множество препятствий, он проник в ее апартаменты в отеле. Там он со своей аппаратурой спрятался под кровать и, скрючившись, дожидался ее возвращения. Но это еще не все: он ждал, пока она не переоденется на ночь и не заснет, — всецело полагаясь на свой слух. Только потом я покинул свое тайное убежище. (Обычно она спала как убитая.) Я нацелил на нее «аррифлекс» и сделал один, всего один-единственный снимок со вспышкой. Моя милая стала звонить горничной и кричать, но я уже спустился на лифте, намереваясь засесть у себя в темной комнате и проявлять. Судя по тому, что я знал — а я знал ее хорошо, даже чересчур хорошо, — она уже была приговорена! Ведь снимок при вспышке принес мне не только сумму, выражающуюся в многозначной цифре (сейчас я могу благодаря ей поставить мостовидные протезы), эта вспышка стоила ей жизни. С тех пор у нее началась бессонница. (Я навсегда лишил ее сна этой вспышкой.) Как жениху, мне разрешили полистать ее историю болезни: за семь месяцев, две недели и четыре дня, прошедших с того времени, когда я запечатлел лицо моей спящей невесты Арантил в отеле «Хилтон» в Западном Берлине, она угасла, истаяла в Цюрихе — сорок один килограмм живого веса.
При том ее лик во сне был прекрасен, хотя и по-другому прекрасен, нежели наяву. Теперь он принадлежал всем, был общедоступен, открыт, и это детски-упрямое выражение лица, не напряженное, а мягкое, тоже вышло на снимке; таким было лицо моей невесты Зиглинды Крингс, когда я заставал ее спящей в «Сером парке» — повсюду были разбросаны эти идиотские военные труды, — наяву же ее лицо казалось по-козьи застывшим. Но я ни разу не фотографировал ее спящей, не осталось у меня и карточек бодрствующей, всегда целеустремленной Линды. К чему фотографии? Все миновало. Жизнь идет своим чередом. Моя коллега Зайферт по-прежнему преподает. С трудом удалось отговорить Ирмгард от задуманной ею публичной исповеди. «Незачем обременять своими откровениями мальчишек и девчонок. Каждый должен сам набираться опыта…» Под конец она сдалась: «В данное время у меня вообще не хватит решимости предстать перед классом такой незащищенной…»
Мой отдых кончился, лишь только я попытался выпить кружку пива за стойкой в баре Раймана. Помощница зубного врача, которая предупреждала меня, чтобы я не ел чересчур горячего и не пил чересчур холодного, оказалась права: инородные тела из металла — четыре колпачка на моих обточенных для коронок огрызках зубов — были теплопроводны; я расплатился, не допив полкружки.
Дантист, который стал моим другом, объяснил, почему зубы у меня болят.
— Разве вы не знали? В каждом зубе находятся нерв и сосуды — артериальный и венозный. — Его голос был точь-в-точь такой, какой положено иметь владельцу кабинета — пять метров на семь при высоте в три тридцать.
— И вот что еще вы должны запомнить: под эмалью, не обладающей чувствительностью, дентин пронизан множеством канальцев с нервными волокнами, которые при работе бормашины или при обточке затрагиваются по касательной.
(После довольно томительного уик-энда образ зубного врача совершенно поблек, и, когда утром в понедельник я попытался объяснить 12 «А», что нет ничего более безликого, нежели приветливый дантист, который спрашивает о твоем самочувствии, стоит тебе переступить порог его кабинета, класс ответил мне дружным смехом: ребята отнеслись к моему заявлению иронически.)
Едва успев поздороваться и не отходя от навесного столика с инструментами, он без всякого перехода начал:
— Ваши обнаженные шейки зубов болят, потому что туда доходят зияющие канальцы.
Его метод наглядно разъяснять решительно все (даже происхождение боли) следует применить и мне на уроках.
— Глядите-ка, нерв опоясывает зубную коронку, а потом входит в пульпу.
Однако, когда я мельком упомянул о предгорьях Эйфеля и о деревушке Круфт среди пемзовых карьеров, он перестал говорить о зубных нервах; таким образом, Крингсу наконец-то удалось вернуться домой.
— Одним словом, доктор, он оккупировал виллу за «Серым парком» и собрал всю семью — тетю Матильду, Зиглинду и меня — у себя в кабинете, который до сих пор был заперт на ключ и неизменно фигурировал под названием «спартанская обитель отца»: походная кровать, полки с книгами, рулоны топографических карт. На столешнице, поставленной на козлы, лежала штабная карта излучины Вислы — войска перед прорывом у Барановичей. Напротив окон была во всю стену распластана карта, а на ней флажками отмечена линия фронта в районе «Курляндского котла», когда командование принял Крингс.
Мой зубной врач сразу понял, что к чему.
— Да, октябрь сорок четвертого. Юго-восточнее Преекульна. Там стояла моя часть…
— Ни пылинки. Тетя Матильда перед возвращением брата натерла полы и проветрила помещение. За спиной Кригса Курляндия, на козлах, отделяющих его от нас, — центральный участок фронта; он дает нам понять, что ему не до родственных чувств, где уж тут. Его сестра, впрочем, выразила удовлетворение видом генерала, он отнюдь не кажется дряхлым, наоборот, держится молодцом. «Я рада, Фердинанд, что эти долгие тяжкие годы тебя не изменили», но Крингс ее оборвал: «Меня не было. Теперь я опять здесь». Линда ничего не сказала, сидела молча. Я осмелился спросить, не угнетает ли человека, особенно военнопленного, безлюдье русских просторов. Сначала я подумал, что вообще не получу ответа. Крингс, раздвинув циркуль, мерил излучину Вислы, затем, показывая на Барановичи, изрек: «…Этого ни в коем случае не должно было случиться!» И потом поднял глаза: «Сенека сказал: все блага жизни принадлежат другим, лишь время — наша собственность. Я приказал себе мысленно оживить и впрямь однообразные равнинные просторы юго-восточнее Москвы — наступательными действиями». С тем же успехом он мог сказать: «Безлюдие нам нипочем», ведь сказал же он «Арктика нам нипочем».
Зубной врач, стоя рядом с навесным столиком для инструментов, перебирал четыре наполненных шприца.
Его реплика: «Как вы знаете, при Клавдии Сенеку сослали на Корсику, только мать Нерона Агриппина вернула его из изгнания, продолжавшегося восемь лет», напомнила мне, что учение стоиков, можно сказать, созрело в тюрьмах и приобрело последователей благодаря им же. (Кстати, моего дантиста тоже освободили из плена только в середине сорок девятого.) Я ждал в роскошном риттеровском зубоврачебном кресле короткого неприятного укольчика и боялся, что местная анестезия увлечет дантиста на стезю Крингса, он займется вариациями на тему: «Боль нам нипочем…», но врач не стал упорствовать и похвалил меня в присутствии помощницы:
— Вы относитесь к тем немногим пациентам, которые упорно интересуются причиной и направлением болей! Зубной нерв соединен с нервусом мандибулярисом в подбородочной области, собственно, с третьим ответвлением лицевого нерва, который в конце концов ведет к коре головного мозга, откуда боль иногда отдает даже в затылок…
Пустой телеэкран слегка поблескивал. Кого мне вообразить на нем: брачного афериста? Или коллегу Зайферт, выуживающую из материнского фибрового сундука старые письма? А может, страдающую бессонницей певицу Арантил?.. Или же поездку вчетвером на том же «боргварде» в Нормандию?..
— Видите ли, доктор, если до прибытия генерала наши отпускные планы были неопределенны: я мечтал об Ирландии, Линда говорила: «Я вообще никуда не поеду», то как только Крингс занял свою «спартанскую обитель» и разостлал поверх карты центрального участка фронта новую карту, где были обозначены места высадки союзников, он сразу же дал нам точные указания: «Обождем, пока я получу паспорт, и немедленно в дорогу, хочу взглянуть на плацдарм между Арроманшем и Кабуром, он оказался не по зубам этому Шпейделю, который уже опять пошел в гору». Как только Крингс получил новенький паспорт, мы отправились в путь. Французы не чинили нам препятствий, ведь во время кампании во Франции Крингс особой роли не играл.
— Во всяком случае, мы переехали границу без приключений, Линда крутила баранку. И спустя полтора дня достигли цели. При том темпе, который задал Крингс, у меня не оставалось времени удовлетворить свой интерес к памятникам старины. И все же, так как я сидел рядом с Линдой, я время от времени рассказывал своим спутникам кое о каких соборах и о множестве французских замков, а позже — об особенностях норманнской архитектуры, мои истории не вызывали возражений со стороны Крингса (равно как и тети Матильды). Но Линда вдруг возмутилась. Она знала о моей неодолимой потребности толкать речи и все объяснять: «Прекрати наконец свои дурацкие лекции по эстетическому воспитанию».
(Отчасти она была права. Собственно, только на побережье я должен был воспрянуть духом и показать крупным планом вещественные доказательства достижений немецкой цементной промышленности, показать их в полном блеске. Это заинтересовало бы и мой 12 «А». «Поверьте, Шербаум, как они стояли, так и стоят: огромные бункеры, покосившиеся от артобстрелов, которые вели с кораблей, многие пробиты насквозь. Бетонные сооружения стали частью пейзажа. Каждый кинооператор мог бы только мечтать о такой натуре — невозмутимые серые плоскости, говорящие сами за себя. Резкие тени. Насыщенный цвет впадин. Ничуть не выцветшие бетонные плиты. То, что мы называем сегодня артбетон. Возможно, вы не согласитесь с моими впечатлениями, сочтя их за эстетское кривлянье, и все же я склонен говорить о стоической невозмутимости бункерных контуров. Разве бетонный бункер нельзя назвать исконным прибежищем стоика?»)
Я всерьез предложил Крингсу, внимательно выслушавшему мое сообщение о развитии немецкой цементной промышленности на основе вулканических туфов в годы последней войны, назвать наш новый сорт цемента, предназначенный для высотных железобетонных зданий, туфтой имени римского философа Сенеки. Однако он не согласился. (Возможно, уловил в моих словах насмешку.) Ибо, когда я — мы стояли в ту секунду на правом берегу в устье Орна — начал восхвалять строительство огромных бункеров, объясняя, что подобная архитектура и есть единственная художественная ценность, созданная XX веком, когда я пропел гимн во славу неподкупно-сурового бетона и лишенных украшательств оборонительных сооружений, он одернул меня, крикнув: «Ближе к делу!»
Позже зубной врач заметил:
— Вы вспоминаете о Крингсе с иронией, изо всех сил стараясь скрыть восхищение.
Пока мы с Крингсом осматривали крутой берег у Арроманша, дантист говорил по телефону с коллегой насчет цикла лекций о кариесе, который он начал читать в народном университете в Темпельхофе. «Посещаемость, увы, оставляет желать лучшего, к сожалению, оставляет желать лучшего…»
Я распрощался с нормандским пейзажем и с бункерами и опять встретился с Хильдой и Ингой у бука, клонящегося под тяжестью цементной пыли. Девушки, щебеча, рассказывали о каникулах в Италии.
«Ну а как наш милашка Харди?»
«Что происходило на суровом Севере?»
Я описал пребывание в Кабуре и поездки оттуда к бетонным свидетелям былых военных действий.
«До чего увлекательно».
«Неужели там еще остались самые настоящие бункера, куда можно зайти, если хочешь?»
Я ответил, что посетителям отнюдь не возбраняется осматривать изнутри бункера, основательно загаженные любовными парочками, более того, при желании можно влезть на накат и держать оттуда речь.
«Тогда изобрази папашу Крингса на накате бункера…»
Я взял садовый стул — допустим, это бункер, — взобрался на сие шаткое сооружение и довольно верно передразнил Крингса: «Я сбросил бы их всех в море! Зачем говорить о превосходстве в воздухе? Разве в Курляндии у нас было превосходство в воздухе? Я ввел бы в бой и штабы, и финчасть, словом, все тыловые службы! Ах, уж этот Шпейдель с его интеллигентиками из генштаба! Что угодно, лишь бы быть подальше от фронта. Разжаловать в солдаты и отправить на передовую. Тогда враг не продвинулся бы ни на метр, не продвинулся бы ни в Арктике, ни в низовьях Днестра, ни после третьего сражения за Курляндию, ни на Одере…»
Только тут появляется Линда. За всю поездку моя невеста не проронила ни слова. Однако сейчас Линда заговорила (Крингс: «В чем дело, Зиглинда? Ты иначе оцениваешь обстановку?»), нет, не просто заговорила, а вступила в игру: «Если мне не изменяет память, тебе пришлось убраться с предмостного укрепления в Никополе. Твоя карьера в Курляндском котле началась с отвода армейской группы «Нарва». Нет никаких оснований считать, что ты смог бы предотвратить высадку во Франции, ведь оборону на центральном участке Восточного фронта ты не сумел удержать. Вспомни прорыв маршала Конева между Мускау и Губеном. Без него наступление через Шпремберг и Котбус на Берлин было бы невозможным. Сплошные проигранные сражения. Пора сдаваться, отец».
Ни я, ни девушки в «Сером парке» не предполагали, что Линда (Зиглинда) может быть такой. Я слез со стула и прекратил спектакль. Хильда и Инга сперва разинули рот, потом захихикали — их познабливало. Собрали разбросанные журналы мод. Но Линда не дала нам смущенно удалиться.
«Что вас, собственно, удивляет? Отец хочет выигрывать сражения, которые проиграли другие. А поскольку наш друг Эберхард — большой ценитель прекрасного — восхищается им как неким ископаемым, придется мне наносить отцу поражения, и притом на всех фронтах, о которых он только упомянет».
Я остановил киноленту. (Линда молчала, стоя в неестественной позе. Она уже все решила. Подружки были явно растерянны. Цементная пыль оседала повсюду — это, я полагаю, само собой разумеется.)
— Вы, конечно, понимаете, доктор, что позиция Линды способствовала возникновению болевых точек.
— Нельзя так легкомысленно бросаться словом «боль».
— Перемена, происшедшая с моей невестой, ее внезапное охлаждение — ведь с тех пор я стал ей в тягость — все это превратилось для меня в постоянный источник боли.
— Давайте вернемся к другому примеру, к зубным нервам…
— Кто здесь рассказчик, доктор…
— Как правило, конечно, пациент, но, если у меня есть другая версия…
Кризис в вашей помолвке подобен нерву в больном зубе: когда в пульпу вносится инфекция, образуются газы, вывести их наружу можно, только просверлив отверстие. Но если человек будет без конца откладывать визит к зубному врачу, газы проложат себе дорогу к корню зуба. Вместе с жидким гноем они будут давить на челюстную кость, поражая ее. Это приведет к так называемому флюсу, который превратится в абсцесс или — давайте вернемся к вашей помолвке — в некую вспышку тотальной ненависти. Часто через много лет ненависть выливается в действия (в желание расквитаться, а это значит, что ненависть растет). Ведь вам, не правда ли, доставляет удовольствие представлять себе, что все в вашей власти — вы можете удушить бывшую невесту велосипедной цепью или ослепить магниевой вспышкой. Причина: давно пережитое чувство неполноценности. То, что дети называют «бо-бо», ничего необычного. Поэтому и я прошу не злоупотреблять словом «боль». По-настоящему болезненное вмешательство вам вообще не выдержать. Вспомните жанровые сценки на полотнах «малых голландцев», например у Адриана Брауэра. На его картинах зуболом — так в средние века называли дантистов — влезал щипцами, какие мы в наши дни вообще не держим в своих ящиках с инструментами, прямо в рот крестьянину, чтобы сломать ему коренной зуб. Тогда зубы не удаляли, их ломали. Корень медленно догнивал, за исключением тех случаев, когда это приводило к заражению крови со смертельным исходом. Можно предположить, что лет триста назад смерть от гнилых корней была весьма частым явлением. Да, еще сто лет назад извлечение коренного зуба считалось серьезной операцией. У нас, в берлинской клинике Шарите, четверо здоровенных мужчин держали пациента, и только тогда пятый без местной анестезии — в крайнем случае мазали нёбо кокаином — мог удалить коренной зуб. Я вспоминаю рассказы моего отца — врача: один человек держал левую руку пациента, второй упирался ему коленом в живот, третий водил правую руку несчастного над пламенем свечи — эта боль хоть немного отвлекала от основной, — четвертый готовил инструменты, как-нибудь я вам эти инструменты покажу на картинке. В наш просвещенный век мы не нуждаемся в таких силовых приемах благодаря широко развитой технике анестезии. Итак, сейчас я сделаю первую инъекцию. Основа основ всякой местной анестезии — жидкость под названием новокаин, одно из производных аминобензойной кислоты. Однако, чтобы этот противный укольчик оказался не слишком чувствителен, могу призвать на помощь телеви…
(По первой программе шла передача, в которой знаменитая собака обнюхивала бараки.)
— Неважно, кого она ищет. Неважно, что там в этих бараках. Главное — первый барак будто по заказу пуст. Именно в таком бараке, из которого все вынесено, Крингс приказал поставить ящик с песком, достаточно длинный, чтобы расположить северный участок фронта, и достаточно широкий, чтобы поместить центральный. Установить ящик и соответственно оборудовать его с помощью электрика было довольно сложно — все сооружение напоминало детскую железную дорогу с целым лабиринтом путей, одну из тех игрушек, для которой надо иметь бешеные деньги и адское терпение, там были предусмотрены электромеханическая централизация стрелок и сигналов, четырехполюсный главный распределительный щит, множество переключателей и контрольных щитов, ибо все происходящее на фронтах: атаки и контратаки, отводы войск и выравнивание линий фронта, прорывы и отход на промежуточные позиции и временные рубежи обозначались сигнальными лампочками различных цветов; обе воюющие стороны имели специальные пульты управления для того, чтобы командующие могли включать и выключать сигнальную систему. Словом, денег не жалели. А теперь угадайте-ка, доктор, как звали электрика, который только что прогнал эту телевизионную псину из барака и построил Крингсу его игрушку… Вот именно, Шлоттау. Крингс вызвал к себе заводского электромонтера и сказал: «Справитесь?» И Шлоттау, у которого был свой счет к Крингсу, встал навытяжку: «Так точно, господин генерал-фельдмаршал!»
Мой зубной врач сказал:
— А теперь сделаем в нижней челюсти проводниковую анестезию, это значит, что нерв будет на время блокирован у входа в канал…
(Еще сегодня я горжусь — укол не помешал мне увидеть то, что я хотел, короткий противный укольчик: рядом с Крингсом стояла Линда, а я в это время стоял рядом с Линдой, которая встала напротив Шлоттау. Именно она порекомендовала Шлоттау отцу: «Обратись к заводскому электрику. Энергичный парень…»)
— А теперь, чтобы дополнительно анестезировать десну, применим опять же местное обезболивание…
(Для тренировки они выбрали «линию Метаксаса» — Крингс и его 6-я горнострелковая дивизия совершили прорыв этой линии 6 апреля 1941 года; два атакующих клина — своего рода ударные войска.)
— А теперь повторим эту процедуру внизу слева…
(Шлоттау построил Крингсу первую и вторую линию обороны — в общем, старику было что прорывать. Ах, как он разбомбил позиции греческих бригад, вооруженных только легкой, артиллерией, с помощью авиационного корпуса пикирующих бомбардировщиков, корпуса под командованием самого Рихтхофена, а потом, когда зажглась зеленая лампочка, ввел в бой 141-й горнострелковый полк. Любо-дорого смотреть!)
«Здорово получилось, Шлоттау. А теперь займемся Демянском…»
Не успел Шлоттау сказать: «Но тут нам понадобится новый пульт для…», как мой зубной врач попросил меня пройти в приемную и посидеть там, пока не подействует обезболивание…
— Минутку, доктор, минутку. Исходный плацдарм для наступления в Демянске мог быть достигнут лишь при успехах операций «Наводка моста» и «Забортный трап»…
— Будьте добры пройти все же в приемную…
— Линда в первый раз села за второй пульт управления, который смастерил Шлоттау. Она перерезала сильно выдвинутые вперед подразделения отца и пробила в его фронте брешь протяженностью в шесть километров…
— Ну а теперь прошу вас серьезно, дорогой друг…
— Иду, иду, сию минуту…
— В комнате вы найдете журналы для чтения…
(А я хотел всего-навсего добавить, что Крингсу наконец пришлось почувствовать волю дочери. С большим трудом, прочесав тылы и бросив на передний край даже полевые кухни, он сумел ликвидировать прорыв. И все же генерал не желал уйти из Демянска. Но кого вообще в наше время может заинтересовать Демянск? Разве что мой 12 «А».) Когда я уходил от зубного врача, телевизионная собака Ласси уже снова обнюхивала барак — она явно кого-то искала… Но кого?
«Квик», «Штерн», «Бунте», «Нойе». (Торопливо, иногда пропуская страницы — ведь я ждал чего-то, — я перелистывал эти иллюстрированные журналы, взятые зубным врачом на дом из библиотеки. То шелест, то шорох страниц и бесконечный плеск на одной и той же ноте, не захочешь — побежишь в уборную. Этот звук шел от подсвеченного фонтанчика, который должен был успокаивать нервы пациентам. Я не хотел, чтобы в этой комнате у меня появилась боязнь замкнутого пространства, и старался заглушить шелестом бумаги плеск фонтанчика. Да, слух мне еще не изменил. Только нёбо, язык и даже глотка, в общем, вся пасть, были как бы покрыты пленкой — бараньим салом.) Чтение сквозь жир.
Заголовки: «Противозачаточная пилюля — за и против», «Рак излечим», «Еще одна версия убийства Кеннеди». Сидя в приемной зубного врача, можно ждать в страхе вместе со всем миром — не потеряет ли Софи Лорен второго ребенка. Это беспокоит нас так же, как и запутаннейшая история с судебной ошибкой — это был он… да, кто же это был? — которую удалось раскрыть лишь спустя двенадцать лет. Фотография — ужасное последствие ошибки — вопиет к небу, но я быстро перелистываю страницу. Нефтяную кому — к черту. И Южный Судан тоже. Но вот этот разворот не зачеркнешь. Вызывает целую цепь ассоциаций. Ширах сказал, что он был ослеплен, раскаивается и предостерегает, врет довольно искренне. Исправляет историю, как надо. В Веймаре — в первый раз. Обед из пяти блюд в «Кайзерхофе». Крахмальные манишки — освещенная рампа в Байрёйте. Сентиментальные семейные сценки. Он в коротких штанишках. «Вот как выглядел, Шербаум, мой имперский фюрер, вождь всей немецкой молодежи…» Налитые икры в белых гольфах. Только в Шпандау он стал стоиком. (Ведь еще Сенека советовал своему ученику Луцилию уйти с государственной службы: «Никто не может вплыть в свободу с поклажей на спине…») И он только и делал, что сбрасывал с себя груз прошлого; аналогично мог бы поступить и Крингс: начать все сначала, взяв за исходную точку трудное детство. Небезызвестный генерал-фельдмаршал, еще будучи гимназистом — «В вашем возрасте, Шербаум!» — должен был защищать почти разоренное отцовское дело — мастерскую каменотеса — от напора кредиторов. Оборона стала его жизненной позицией. Так он и превратился в «генерала ни-шагу-назад». От базальтовых карьеров до Майенского поля, от фронта на Севере до укреплений на Одере. Он всегда в обороне. Не считая единственного прорыва на «линии Метаксаса», он ни разу не наступал. Бедняга Крингс… Если бы я захотел написать его историю, этакий сериал для «Квика» или «Штерна», то обязательно развил бы в ней мысль о «комплексе Крингса». Я мог бы сравнить этот комплекс с другими (например, с наполеоновским комплексом Иосифа Прекрасного) и задать такой вопрос: чего избежал бы мир, если бы экзаменаторы в императорско-королевской Академии художеств в Вене не провалили бы абитуриента Гитлера, а наоборот, зачислили бы его… ведь, в сущности, он хотел стать живописцем. Да, наши соотечественники никак не могут смириться, признать неудачу. Неудачниками у нас хоть пруд пруди, и все они жаждут мести. Выдумывают себе врагов и разные истории, в которых эти выдуманные враги уничтожаются ими. Пулемет — естественный аргумент этих узколобых. В разных вариантах они убивают одного и того же противника. На своих зеркальцах для бритья малюют слово «переворот». В книгах видят только себя. Не успев расхлебать одну кашу, заваривают новую. И не забывают обиду, даже самую мелкую, потерявшую за давностью лет силу. Они тщательно взращивают свое мрачное хотенье. А желают они только одного: уничтожать, упразднять, затыкать рот. Когда же им снимают зубную боль, они торопливо и жадно набрасываются на иллюстрированные журналы…
Вот он!.. Вот он здесь и намерен поставить точки над «i» с помощью армейского револьвера, того самого, из которого в годы второй мировой войны солдаты вермахта стреляли в ближнем бою и которым размахивали. Знаменитым «ноль восемь», еще находящим применение в странах Ближнего Востока и в Латинской Америке, старым добрым шестизарядным армейским револьвером, который я приобрел за довольно крупную сумму в бытность мою водителем такси, после того как в Гамбурге только за один месяц укокошили трех водителей — на газовые пистолеты я никогда не полагался и не полагаюсь, и на перегородки между шофером и пассажирами тоже, — словом, с этим вполне действенным, хоть и запрещенным таксистам оружием в руках я покинул нашу спальню в семнадцать с чем-то часов в одной пижаме (предварительно сунув руку под подушку и сразу нащупав револьвер), а потом, стоя босиком в одной пижаме, я сперва застрелил своего трехлетнего сына Клауса, чей писк и визг много раз будил меня, пока не разбудил окончательно, а ведь я лег только в шестнадцать часов, отработав целую смену — двенадцать часов подряд. Пуля вошла около правого уха ребенка, падая, он перевернулся, и я увидел под левым ухом выходное отверстие, рану величиной с мяч от настольного тенниса, из него хлестала кровь. Только теперь тремя выстрелами, один за другим, я убил мою двадцатитрехлетнюю невесту Зиглинду, которую я и все наши друзья зовут Линда. Когда я стрелял в ребенка, невеста вскочила, и мои пули попали ей в живот, да, в живот и в грудь, после чего она повалилась в кресло, где сидела до этого и читала иллюстрированные журналы «Квик», «Штерн», «Бунте», «Нойе», взятые домой из библиотеки; да, она читала вместо того, чтобы негромким голосом утихомиривать Клауса, и в результате пришлось сунуть руку под подушку, выйти из спальни босиком и застрелить нашего ребенка, а потом и ее, мою невесту. Закричала не только моя будущая теща, закричал и я: «Дайте спать! Поняли? Дайте спать!» Вслед за тем двумя последними пулями (на меня пуль не осталось) я смертельно ранил ее мамочку, прострелив ей левую руку у предплечья и шею; правда, сонную артерию мамочки, пятидесятисемилетней вдовы, сидевшей за швейной машиной, я не затронул; после выстрелов мамочкина голова с накрученными бигуди ударилась о крышку швейной машины и только потом очутилась возле нее на коврике. Сама вдова боком сползла со стула, потянув за собой шитье, и начала издавать (после выстрела в Клауса и трех выстрелов в Линду она неоднократно вскрикивала «Харди!») булькающие и свистящие звуки, которые я опять же пытался заглушить криком: «Дайте спать! Понятно? Дайте спать!» Случилось все это на третьем этаже новостройки, в Берлин-Шпандау. Квартплата за двухкомнатную квартиру с большой кухней составляла 163,50 западных марок без отопления. Три с половиной года назад мы отпраздновали помолвку с Линдой. По существу, квартира принадлежала ее мамочке и Линде с ребенком. (Меня они третировали как жильца и, соответственно, обирали.) Сначала я работал у «Сименса», а потом поменял профессию; надеялся, что, став водителем такси, буду больше зарабатывать и смогу жениться, потому что я привязан к ребенку. Комнаты у нас довольно светлые. И иногда летом мы сидим по вечерам на балконе и глядим, как за крышами нашего нового района, в Берлине, в ГДР, поднимаются в небо разноцветные ракеты — тот Берлин от нас совсем близко. У меня совершенно незапятнанная репутация. С Линдой я познакомился у «Сименса». Какое-то время она работала там мотальщицей, но ей пришлось уйти, так как она училась на парикмахершу и от химической завивки у нее всегда были влажные руки. Скандалов у нас с ней почти не бывало. А если и случались, то только из-за квартиры; из-за страшной слышимости. (Но я всегда брал себя в руки. Только в семнадцать лет я был агрессивный малый. Но в ту пору шла война и молодежь повсюду одичала.) Когда я еще работал у «Сименса», даже Линда мне говорила: «Уж слишком ты покладистый, мужчина должен уметь постоять за себя». Она была права; по существу, я человек скромный и бережливый. Например, я читаю только те газеты, которые пассажиры забывают в машине. (После работы, по вечерам, я никогда не позволяю себе пропустить две-три кружки пива — не то что другие шоферы.) Охотней всего я разъезжаю в районе Шпандау и в его окрестностях, но с тех пор, как провели автостраду через город, езжу и по центру. И при том без аварий. По существу, я хотел бы продолжать учебу, но это никак не получалось. Жилищные условия, и ребенок вечно пищит. Вот уже два года, как я не отдыхал по-настоящему. Только раз, вскоре после помолвки, мы съездили в Западную Германию в Андернах, это место нравилось мамочке. Она находила, что там красиво. Мы стояли на променаде у Рейна и наблюдали за пароходами. Это было незадолго до рождения мальчика. У меня заболели зубы, ведь на берегу всегда ветрено. Но Линда обязательно хотела иметь ребенка. После войны я, собственно, решил пойти в таможенники. Но меня провалили на экзамене. Потом все шло просто. С ключом от машины, но по-прежнему в одной пижаме (в коридоре я надел, правда, шлепанцы), держа в руке свой «ноль восемь» с пустой обоймой, я вышел из квартиры, из нашего дома-новостройки, не встретив никого из соседей. Машина стояла внизу, но это было без заранее обдуманного намерения, я собирался везти ее на профилактику. Я ездил почти до полуночи: сперва поехал в Ной-Штаакен, потом миновал Пихельсдорф, проехал по Хойерштрассе до Вестэнда и от Шарлоттенбурга вверх через Юнгфернхайде, Райникендорф и Виттенау до Хэрмсдорфа, а после отправился в обратный рейс. Во всяком случае, я сразу перешел на прием. С двадцати одного часа меня стали вызывать в парк. И мои коллеги тоже пытались уговаривать меня. Полицейские машины остановили мою машину, когда с площади Теодор-Хейсса я опять поехал по Хойерштрассе, чтобы свернуть на Хавельское шоссе и двинуть в гору к дому. Кажется, я сказал: «Это не я. Они не давали мне покоя. Моя невеста нарочно не утихомиривала мальчишку, когда он пищал. Решили меня доконать, давно этого хотели.
И почему мне не дали стать таможенником? Вот у меня и не выдержали нервы. Вдобавок болят зубы. Уже очень давно. Да, застрелил их из «ноль восемь». Бросил его в Штёссензее. Прямо с моста. Ищите там».
По существу, я этим летом собирался опять в Андернах. Нам тогда там понравилось. Фирме я задолжал за холостой пробег. Пусть вычтут, а меня оставят в покое. Хотя за эти деньги (только не спрашивайте, сколько стоит револьвер) я мог бы ходить к зубному врачу. У моего стоит телевизор для отвлечения. Эту историю им следовало бы использовать для «Панорамы»: «Удешевленное социальное строительство и его последствия». Я изображу, как сунул руку под подушку. А не то для «Квика» или «Штерна». Это им сгодится. И люди увидят меня повсюду, даже в приемной у зубного врача, рядом с фонтанчиком, который специально журчит, чтобы успокаивать пациентов; в приемной поневоле листаешь и перелистываешь всякую макулатуру до тех пор, пока не подействует инъекция, и у тебя не распухнет язык и помощница не встанет на пороге и не скажет:
— Теперь пора, давайте приступим.
Зубной врач меня похвалил:
— Ваше наблюдение правильно — от проводниковой анестезии язык тоже немеет, если инъекция распространяется и на подъязычный нерв.
(Боль отпустила, все кончилось, даже не вспомнишь. Один раз как будто дернуло — но это мог быть просто рефлекс, — потом успокоилось.) На Гогенцоллерндамме мела метель — слева направо. (Я это видел не по телевизору — кабинет дантиста выходит окнами на улицу.) Немо поблескивал телеэкран. А мой пересохший рот тоже онемел. («Случалось, что при анестезии особо недоверчивые пациенты для пробы кусали язык и калечили его».) Голос врача звучал как сквозь алюминиевую фольгу. («А теперь мы снимем с зубов колпачки…») Мой вопрос: «Что значит снимем?» — тоже звучал приглушенно, словно изо рта шли, булькая, пузыри с надписями. Только когда врач вплотную придвинулся ко мне и обдал своим дыханием, сказав: «Их снимают пинцетом, откройте, пожалуйста, пошире рот», — я сдался и громко произнес: «Да».
Пальцы-морковины опять тут как тут. Навесили слюноотсосы, прижали язык куда-то к нёбу. (Хотелось укусить. Вообще отреагировать. Или искать утешения у Сенеки.)
— Как вы считаете, доктор, не повлияла ли зубная боль на некоторые исторические события, ведь более или менее доказано, что сражение при Кёниггреце Мольтке выиграл, несмотря на сильную простуду, да в связи с этим следовало бы, наверно, проверить, помешала или помогла Фридриху Великому подагра в конце Семилетней войны. Особенно если учесть, что для Валленштейна подагра играла роль допинга. Что касается Крингса, то этого видного мужчину, как известно, язва желудка побудила удерживаться изо всех сил, то есть быть в обороне. Не спорю, конечно, что подобная интерпретация противоречит общепринятому в нашей стране взгляду на историю; даже мои ученики, особенно малышка Леванд, называют ссылки на личные обстоятельства в жизни исторических деятелей антинаучными, обвиняют меня в персонификации истории: «Вы возвращаетесь к преувеличению роли личности». И все же я спрашиваю себя, не способствовала ли зубная боль в частности и всякая боль вообще…
— Может быть, нам все же обратиться к телевизору?
Не только на улице, но и на телеэкране мягкий снег мел слева направо. (Ах, ребятишки не желают идти спать. Все время что-то придумывают. Хотим Песочного человечка! Хотим Песочного человечка!) Посреди забавного, сделанного из ваты пейзажа паслось не ведающее боли стадо. Шел ватный снег. Коровьи колокольчики не были слышны. Бесшумные движения одно за другим. (Песочный человечек в Западной Германии и Песочный человечек в Восточной Германии — и тут и там двадцать пять кадров, — но они не знаются друг с другом.) Песочный человечек — маленький скромный помощник на все случаи жизни. У Песочного человечка одно желание — приносить счастье. Он легко протирает ваткой лицо моей бедной невесты, в которую я пустил три пули, лицо это уже оставила боль. (Разбудить поцелуем! Разбудить поцелуем!)
И когда зубной врач сказал: «А теперь полощите, пожалуйста, полощите как следует!», я не хотел полоскать, хотел увидеть Песочного человечка, Песочного человечка…
Свое видение я вместе с плевком отправил в плевательницу.
«Нет, Линда. Этого ты не должна была делать…»
«Чего не должна?»
«Ну, с электриком, за то, что он выдавал тебе планы наступления, которые твой папа намерен был осуществить в…»
«Электрик снабжает меня информацией».
«И из-за этого ты ложишься с ним на мешки с цементом…»
«Если я его не допущу, он язык проглотит».
«По-моему, это называется быть продажной девкой…»
«Чепуха. Я думаю о чем-то постороннем: о Петсамо или о прорыве под Тулой через Оку».
«Какая гадость!»
«Меня это мало трогает…»
(Тут зубной врач объявил, что с полосканьем пора кончать.)
— Еще немножко здесь. И здесь. Теперь примерим сделанные вчерне платиново-золотые коронки. Хотите подержать их?..
Для пробы я так и сделал — подержал и взвесил на руке. Линда (на мешках с цементом) не появлялась все то время, что я подкидывал платиновые коронки на правой (не онемевшей) ладони. («Видите ли, Шербаум, в вашем возрасте не понять, какой вес имеет зубной протез в чуткой руке сорокалетнего штудиенрата».)
— Очень даже впечатляет, доктор.
Врач заявил, что теперь он намерен с помощью особого розового гипса снять слепок с зубов (и с корней) моей нижней челюсти.
— Когда гипс затвердеет, слепок выламывают и соединяют уже вне полости рта.
Я прицепился к одному слову.
— Вы сказали «выламывают»?
— К сожалению, этой процедуры не удастся избежать…
— Что означает «выламывают»? Объясните.
— Иначе не назовешь, как ни крути.
— А я?
— Вы ничего не почувствуете. Будет немного жать, потом появится неприятное, хотя и обманчивое ощущение, будто вместе с гипсом выламывают и челюсть.
— Нет. Я больше не хочу.
(«Вы правы, Шербаум. Это не по мне. Пусть класс проголосует, жизнь или смерть…»)
— Моя помощница уже замешивает гипс…
— Я и так настрадался… — (Мой 12 «А» уже — все до единого — опустили большие пальцы, и Веро Леванд подсчитывает голоса.) — Если бы вы познакомились с моей невестой… — (Только Шербаум даровал мне жизнь.)
— Ладно, выкладывайте все как на духу…
— Она завела шашни с заводским электриком…
— Кажется, его звали Шлоттау?
— Точь-в-точь как в детективе. Плотские утехи в обмен на секретные военные сведения. Постойте, доктор, не замешивайте гипс. Она тащила его за собой. На склад пемзы. И там между катками. Она смотрела через его плечо и видела две трубы завода Крингса, а стало быть, и выброс цементной пыли. Кончено.
Реплики зубного врача касались исключительно его работы. Он просил открыть рот пошире, еще шире, дышать носом, а в это время накладывал маленькой специальной ложечкой особый гипс на зубы и корни нижней челюсти.
— Только не глотайте, пожалуйста. Гипс быстро твердеет.
Бедный Шлоттау. Какими способами его заставляли говорить. «Где под Тулой? Какие дивизии он бросит в бой? Кто будет осуществлять фланговое прикрытие?» Линда записывала.
(И мой зубной врач тоже углубился в свою картотеку.)
— Две-три минуты придется подождать. Гипс, твердея, быстро остывает, вы почти ничего не почувствуете. Расслабьтесь и по-прежнему дышите носом.
По телевизору показывали рекламу; Линда между глыбами туфа на катках говорила: «„ОСРАМ“ сияет как ясное солнышко». И под занавес выведывала последнее: «Откуда он получил зимнее обмундирование для 4-й армии? Где дислоцирована 239-я сибирская стрелковая дивизия?» И Шлоттау, не обращая внимания на другую Линду с ее: «Диппэли-ду, диппэли-ду — новый лак для волос», рассказывал о наметках Крингса — наступление из района Тулы с целью окружения. Не обращая внимания на охрянокрасную рекламу, он своими пальцами электрика показывал, как передовые части Крингса намерены атаковать Москву через Каширу. Линда в телевизоре смеялась, причмокивая, сосала через соломинку, громко ликовала: «Нет ничего вкуснее нашей „Фанты“, нашей „Фанты“, „Фанты“…» После она рекламировала известное моющее средство: «Замачивайте белье в „Ариэле“». А теперь заявила: «Я вообще остановлю его на линии Тула — Москва». И показывала на карте соответствующую железнодорожную линию, уговаривая: «Наденьте хоть раз ботинки „Медикус“ и убедитесь — только, Медикус“». А сейчас она фотографировала своей «лейкой» (можно подумать, она рекламировала «лейку») секретные планы Крингса. Шлоттау, ухмыляясь, опять предлагал свои услуги. «Я вроде бы не прочь повторить…» Но Линда уже получила нужную информацию. Она стерла Шлоттау с экрана и провозгласила: «Маргарин необходим, как хлеб насущный», а потом втолкнула в кадр морозилку и улеглась там сама между шпинатом, морожеными курами и пакетами с молоком.
Ах, как она законсервировалась. Верна себе, прекрасно сохранилась. И как бойко рекламировала свежезамороженные продукты, стало быть, самое себя. «…Правда, свежие овощи еще дороги, но как вспомнишь, что в мясе не будет ни отходов, ни костей и не придется нудно перемывать продукты — сколько трудов стоит приготовить хотя бы красную капусту, — то окажется, что даже готовые изделия, которые прямо из морозилки можно сунуть в духовку, относительно дешевы: словом, не упустите шанса, используйте морозилку и для себя лично: добро пожаловать туда часика на два-три, вы выйдете из нее омоложенным, словно испили живой воды».
С легкостью истой спортсменки она выпрыгнула из морозилки и начала вытаскивать оттуда замороженные продукты. «Сейчас, к примеру, я покажу вам своего бывшего жениха. Я держала его в самом низу, под фаршем, стручковой фасолью и окуневым филе. Вид у него несколько окоченевший, и он покажется довольно старым, но стоит ему оттаять, как вы сразу заметите, до чего же он хорошо сохранился для своих сорока лет. Скоро он уже начнет молоть языком — перечислять даты и мирные договоры, отличительные черты архитектурных стилей и разные принципы. Ибо свой дар экспромтом произносить речи об исторических вехах, об искусстве для искусства, о педагогике и об абсолюте, об Арчимбольди, о Марксе и Энгельсе и еще о туфовом цементе и вращающихся фильтрах-пылеуловителях он отнюдь не утерял, так же как и свое обаяние и несколько ханжеское правдолюбие. Вот разве что зубы у него слегка подкачали. Его так называемый обратный прикус, можно сказать, законсервировался. Придется ему пойти к зубному врачу и вытерпеть вмешательство. Его ученики — ведь он стал штудиенратом, типичным штудиенратом — того же мнения, что и я. Они опустили большие пальцы, проголосовав против него. Теперь ему надо помалкивать и дышать носом. Если бы он только не был таким трусом и нытиком…»
Зубной врач заслонил телевизионный экран своей мерно вздымавшейся грудной клеткой и сказал:
— А теперь пора, давайте…
После чего ухватился обеими руками за мою онемевшую челюсть. (Почему только он не пристегнул меня к креслу ремнями?) Его помощнице пришлось силой удерживать меня в этом зубоврачебном сооружении. Ну начинай же, начинай! (Сейчас и речи не могло быть ни об автоматике, ни о разбрызгивателе с теплой водичкой. Средние века вернулись, врач и пациент снова меряются силой.) Боли я не чувствовал и потому решил ее домыслить: впечатление было такое, что они принимали у меня неправильные роды, вот-вот изо рта появится гипсовый эмбрион; да, они хотят извлечь из меня тайный плод на седьмом месяце. (Ладно, доктор!) Я во всем признаюсь, все расскажу! Когда Линда путалась с этим Шлоттау, я хоть и без особого пыла, но проделывал то же самое с ее приятельницами, сначала с Ингой, нет, извиняюсь, сначала с Хильдой, а потом уже с Ингой; но это не помогало. Тогда я сказал Линде: «Окозаокозубзазуб», и она все сразу поняла: «Как я рада, что ты наконец утешился и не будешь больше лезть между мной и отцом. Тебя это не касается, это наше дело. Ведь ты понятия не имеешь, что он задумал там, на Тереке. Не знаешь, где находится Терек и где предмостное укрепление в Моздоке, которое он хочет оставить у себя в тылу, чтобы по старой Военно-грузинской дороге пойти на Тифлис и Баку. Ему мерещится нефть, кавказская нефть. Не лезь ты в это дело. А еще лучше — вообще убирайся. Я желаю тебе добра. Нужны тебе деньги?»
В эту секунду помощница приложила влажную ладонь к моему лбу: адские родовые муки кончились, на столике для инструментов появился слепок моей нижней челюсти с обточенными и необточенными зубами; вид у слепка был чрезвычайно ехидный, ибо в нем таилось множество противоречий.
— Скажите, доктор, каково ваше мнение о советской системе?
— Нам, западным немцам, не хватает глобальной поголовной профилактики на базе социального обеспечения. Будьте любезны, не забывайте полоскать.
— Но при какой системе должна существовать эта ваша поголовная профилактика?..
— Она заменит все нынешние системы…
— Разве ваша поголовная профилактика — она очень напоминает мой проект глобальной Педагогической провинции — не является сама по себе системой?
— Поголовная профилактика на основе социального обеспечения не имеет касательства к идеологиям; она и есть базис и надстройка всего человеческого общества.
— Тем не менее моя Педагогическая провинция, в которой будут только учащиеся и не будет учащих…
— И она волей-неволей подчинится нашей новой терапии…
— Но ведь поголовная терапия предназначена только для больных людей…
— Будьте любезны, в промежутках полощите… Все люди болели, болеют, заболевают и умирают.
— К чему лечение, если нет системы, которая учит человека, побуждает его подняться над самим собой?
— К чему нам такие системы, которые не дают людям болеть в свое удовольствие? Ведь все системы считают высшим критерием и целью здоровье.
— Но раз мы хотим устранить человеческие недостатки…
— …тогда придется устранить и самого человека. Ну а теперь, будьте любезны, еще раз…
— Не хочу я больше полоскать.
— Подумайте о металлических колпачках.
— Но можно ли изменить мир без какой-либо системы?
— Отменим все системы — вот он и изменится сам.
— Кто их отменит?
— Больные. Чтобы наконец-то можно было провести глобальную профилактику на базе социального обеспечения. Она будет не править нами, а печься о нас, захочет не менять, а помогать и, как было сказано Сенекой, даст нам досуг предаться недугам…
— Вы хотите превратить мир в больницу…
— …в которой больше не будет здоровых и никто не заставит вас сохранять здоровье.
— А что будет с моими педагогическими принципами?
— Вы хотели покончить с различием между учащимися и учащими, а мы намерены раз и навсегда ликвидировать различие между врачом и пациентом… И притом действуя планомерно…
— Планомерно.
— Ну а теперь мы опять наденем металлические колпачки.
— Наденем металлические колпачки.
— Ваш язык привыкнет к инородным телам.
— Привыкнет.
(Мохнатая колода. Пусть его социальное обеспечение обеспечит меня яблоком.) Впрочем, даже нежное мясо вскормленного на одном шалфее барашка покажется моему омертвевшему нёбу резиной, я, который так любил предвкушать, вкушать, раскусывать и закусывать, не различаю даже вкуса гипса.
(«Ах, доктор, разгрызть бы с хрустом яблоко, вернув молодость, любопытство и нормальные десны…»)
Но ничего не произошло, зато я увидел на экране повара, который демонстрировал пылающие телячьи почки, политые ромом. А потом начал выдавать очень даже аппетитные рецепты, которые все время прерывал мой зубной врач, разъясняя защитную роль металлических колпачков:
— Надеюсь, у вас нет отвращения к потрохам… Не забывайте ни о холодном, ни о горячем. И никаких фруктов, ведь фруктовая кислота…
Мое нёбо по-прежнему ничего не ощущало, а в это время повар, ведущий передачу, разрезал телячью почку, он откусывал от нее маленькие кусочки и смаковал; хорошо, что врач закончил леченье, иначе я на всю жизнь возненавидел бы телячьи почки…
…С чувством благодарности к врачу и к повару я закончил наш разговор:
— Как бы то ни было, Крингс начал разыгрывать в ящике с песком одно сражение за другим. И естественно, противником стала его собственная дочь…
Потом я оставил в покое прошлое (временно) и вернулся к настоящему, к боли, — вполне законное право каждого.
— Здесь тянет, доктор. Во всяком случае, я что-то чувствую.
Мой зубной врач (он все еще мой друг) пожертвовал мне арантил.
— В порядке социального обеспечения, мой милый… Но прежде чем я отпущу вас совсем, давайте быстренько выберем по таблице цвет для ваших фарфоровых мостов. Мне кажется, этот белый цвет с легкой желтизной, переходящий в теплый серый, подойдет лучше всего… Как он вам?
Помощница (которая должна была досконально изучить мои зубы) одобрила выбор врача кивком головы, и я не стал спорить.
— Хорошо. Остановимся на этом цвете.
Зубной врач попрощался со мной, дав на дорогу совет (в порядке профилактики):
— На улице не открывайте рот.
Я смирился с суровой действительностью:
— Конечно, ведь все еще идет снег.
— Кружку светлого, кельнер, кружку светлого!..
И к тому же подбросьте какую-нибудь идейку, не растворяющуюся в воде, по возможности с синей мигалкой, как у полицейской машины, которая мчится вперед, невзирая ни на что, придумайте что-нибудь совсем новенькое, необходимо перебить эту вонючую зубную тягомотину, дабы все мы…
— Кельнер, где же мое пиво!
…Дабы все мы, и те, кто оглядывается назад, и те, кто нетвердо держится на ногах, чтобы все мы смогли вернуться домой, как по автостраде, по вздыбленному Красному морю, вернуться домой, сквозь вздыбленные слева и справа волны Красного моря…
— Кельнер, где же пиво…
«Разве, доктор, история учит нас чему-нибудь и когда-нибудь! Ну хорошо, я не послушался врача и не сделал выводов из своего опыта; на улице шел снег, я оставлял следы на снегу, к тому еще выпил по дороге кружку холодного пива, пришлось принять еще две таблетки арантила, запив их тепловатой водой… История нас не учит. Прогресса не существует, в лучшем случае следы на снегу…»
Зубной врач не оставлял меня и в моих четырех стенах. Он рассказывал одну историю за другой об успехах зубоврачебного дела, нанизывал их на цепочку, словно жемчужины. На мой насмешливый вопрос: «Что появилось в продаже раньше: зубная паста или зубные щетки?» — он разразился критикой по адресу «Хлородонта»:
«Правильно, он освежает. Но как быть с кариесом?»
И начал рассуждать о пройденном дантистами пути, от старой бормашины с медленным вращением сверла до самых современных:
«Скоро «Сименс» продемонстрирует на зубоврачебной выставке-продаже бормашину, делающую пятьсот тысяч оборотов, тогда мое кресло покажется жалким ископаемым».
А когда он перешел к лечению зубов ультразвуком и к перспективе окончательной победы над кариесом, я позволил себе вставить слово:
«У вас, может, и впрямь дело движется вперед, но что касается истории… как бы упорно ни развивались системы вооружений, история ничему нас не учит, полное отсутствие логики, как в лотерее. Все ускоряющийся бег на месте. Куда ни кинешь взгляд. Неоплаченные счета, припудренные поражения, наивные попытки выиграть проигранные войны задним числом. Если я, к примеру, вспоминаю бывшего генерал-фельдмаршала Крингса и то, как упрямо его дочь…»
Даже когда я сидел за письменным столом в окружении милых моему сердцу вещиц, своего рода амулетов, которые должны были защищать меня, зубной врач, лишь только я произносил имя «Линда», ложка за ложкой запихивал мне в пасть розовый гипс. (А сейчас он просит меня не глотать и по-прежнему дышать носом, пока гипс не застынет во рту…)
Неподалеку широко и спокойно раскинулся батюшка Рейн. Он несет на своей поверхности корабли, то туда, то обратно. И мы с ней ходим взад-вперед по променаду в непромокаемых плащах на теплой подкладке. (Опять мы выясняем отношения под платанами с подстриженными ветками на старом крепостном валу, где повсюду висят таблички с молитвами, обращенными к деве Марии.)
«Что ты сказал? Повтори еще раз. Я хотела бы еще раз услышать это четко и ясно».
Два профиля. Задницы уже приземлились на скамейку (чтобы выяснять отношения не на ходу). Головы неподвижны. Только волосы на ветру создают видимость движения. И прибавим к этому грузовые суда, которые на заднем плане проплывают слева направо и справа налево.
«Только не прикидывайся. Я знаю, что тебе хочется услышать. Ты лучше его. Доволен?»
Теперь они считают пароходы. Четыре идут из Голландии вверх по течению. Три прошли через Бинген и плывут вниз по течению. По крайней мере это точно.
И время года: март. Коричнево-серая капель — вот и все прелести природы. (Напротив по-прежнему Лойтесдорф.)
«Как вы считаете, доктор, стоит ли мне поехать на экскурсию с моим 12 «А» в Бонн — осмотр бундестага? Беседы с действующими политиками. А потом дальше, в Андернах…»
(Теперь и он и она молчат: вверх-вниз по течению.)
Движение на Рейне убеждало больше, нежели мои доводы: медленно проплывают уютные суденышки с колышущимся мокрым бельем на корме и медленно затвердевает гипс на обточенных корнях, в которых убиты нервы. Собственно, то, что я собирался сказать: Шлоттау хотел свести с Крингсом счеты — ведь в Курляндии Крингс разжаловал его из фельдфебелей в рядовые, — ушло из кадра, вместе с грузовыми судами уплыло прочь, исчезло из виду. Я всегда легко отвлекался. (На экране то и дело кадры, введенные наплывом: Ирмгард Зайферт кормит декоративных рыбок.) Задолго до того, как у меня появилась невеста… (Трудности с наглядными пособиями.) Прежде чем я поступил в фирму «Диккерхофф — Ленгерих»… (Моя ученица Вероника Леванд: «Это субъективизм!») Будучи студентом в Аахене, я зарабатывал на жизнь, разнося продуктовые карточки вверх-вниз по лестницам. Моей епархией была Венлоуэрштрассе…
Жил да был на свете студент, который за плату разносил продуктовые карточки. Он разносил их по девятиквартирному доходному дому, который торчал один посреди развалин. Левой рукой студент Высшего технического училища придерживал клеенчатый портфель с талонами на хлеб, мясо, жиры и другие продукты, со списком жильцов и с несколькими учебниками по статике, а большим пальцем правой руки нажимал на кнопку звонка.
«Войдите же на минутку».
В квартире этой вдовы студент, уже учась на первом курсе, отчасти утратил врожденную застенчивость, а также научился сосредоточиваться. С той поры в памяти у него застряла фотография беззаботно смеющегося обер-фельдфебеля — ведь время от времени он отводил взгляд, — фотография в рамке стояла на тумбочке у кровати среди безделушек.
Фамилия вдовы была Лёвит, нет, вовсе нет, так звали женщину в квартире напротив, которая сказала студенту, когда он большим пальцем правой руки нажимал на кнопку звонка: «Входите же, молодой человек, моя сестра пошла брать ордера в хозотделе, но я не прочь тоже». Скоро — и чем дальше, тем лучше — студент научился вытаскивать бигуди из ее волос, довольно-таки рыжих.
Нет, золотисто-рыжей была девочка в квартире слева на втором этаже, которой он помогал делать уроки, и она благополучно перешла в следующий класс. А вот девочка в квартире напротив осталась на второй год, потому что студенту не разрешали заниматься с ней. Он должен был заниматься с ее мамашей, пока не вмешался сын и не пригрозил: «Подожди, вот вернется отец из плена, он тебе покажет…»
Да, еще студентом я любил такого рода перепалки, тем более что у госпожи Подцум водился натуральный кофе, и не только кофе, а еще и свиное сало со шкварками и с яблоками, часть этой вкуснятины, пожалуй, с кило, а может и больше, студент уносил на третий этаж, да так ловко, что госпожа Подцум ничего не замечала; возможно, впрочем, что, будучи женщиной умной, она просто не желала замечать.
Там он отдавал свою добычу — нечто вроде приданого — студентке, снимавшей комнату у хозяйки, но она не шла впрок жиличке: от сала у нее высыпали прыщи. Она вообще была закомплексованной, смущалась по пустякам и вела дневник, который студент без зазрения совести прочел и сказал, что она его здорово насмешила, чем довел студентку до слез.
Совсем иначе вела себя Хайде Шмитхен, на этом же этаже, но справа. У нее была пишущая машинка, и она разрешала студенту печатать. Почти такая же молодая, как студент, она относилась к нему по-матерински, может быть, потому что у нее не было детей и потому что ее муж (я до сих пор вижу, как он уходит, стоит мне войти) ничем подобным не интересовался.
А вот на четвертом этаже — и об этом можно было догадаться уже на третьем — детей хватало, и там всегда пахло брюссельской капустой. В тех квартирах две женщины, по-разному побитые жизнью и в халатах с разными узорами, встречали меня словами: «Входите, не бойтесь, молодой человек». Здесь студент многому научился; говоритьда, говоритьнет, обнадеживать, неглядетькуданенадо, думатьочемтопостороннем. Он проводил время под стенными часами или около напольных часов, и те и другие пережили две войны. Где подавали такую вкусную жареную картошку? У кого был волнистый попугайчик? (Я утверждаю, что в квартире слева, там, где стояли напольные часы, ведь, когда я вспоминаю квартиру справа, на телеэкране не видно ничего, кроме сурового лица женщины лет сорока пяти в очках и настенных часов.) Да, студент потерял, по-видимому, куда больше времени у госпожи Зицмански; во-первых, потому, что сначала волнистый попугайчик еще был здоров (теперь я вижу, как он заболел и, грустно нахохлившись, сидит на жердочке), а потом, когда он выздоровел — его долго выхаживали, — перышки снова заблестели и он стал весело порхать по своей клетке, вот тут-то, во-вторых, госпожа Зицмански предложила мне поселиться у нее насовсем; однако студенту предстояло еще отнести продовольственные карточки в квартиру под крышей. Кому, собственно говоря? Чем там пахло? И какие были обои?
(«Согласитесь, доктор, что мне представлялись возможности, которые грех было не использовать».) Без звука на телеэкране приоткрывается дверь. Рука — на ней целых три тяжелых перстня — манит зайти сквозь образовавшуюся щель. Как он научился для вида медлить. От руки пахнет духами. Он стаскивает самое маленькое кольцо — его гонорар. Теперь рука может потрепать студента по затылку. И еще — поиграть его волнистыми, всегда немного взъерошенными волосами. А вот она расстегивает пуговицы. Вот наполняет рюмки. Вот рвет бумагу. Вот дает пощечину студенту — на руке все еще блестят два перстня. Потом остается уже только один перстень… Второй он стянул с пальца — его гонорар. Вот она опять наполняет рюмки. Вот они спят. Время идет. Вот она наливает воду для кофе. Вот плачет перед треснувшим зеркалом — лицо у нее раскололось надвое. Опять идет время. Вот она покрутила ручку радиоприемника. Вот она снимает последнее кольцо, вот расписывается (и я ставлю галочки: талоны на хлеб, на мясо и на жиры). Вот она открывает дверь и выталкивает студента; он повзрослел и знает, что к чему. Он все предвидел заранее, даже печаль, которая наступит потом. Он умеет сравнивать, и он уже не новичок. Студент освоил эту науку. Из-под чердака он сбегает по лестнице, минуя этаж за этажом, и выходит из дома. (Я еще раз вспоминаю все подряд, ведь я уже начал забывать кое-какие детали, к примеру какой где рисунок на занавесках и где выщерблена штукатурка.)
«Нет, уже не студент, доктор, а инженер-машиностроитель Эберхард Штаруш поражен, как много домов выросло на Венлоуэрштрассе, еще недавно наполовину разрушенной бомбежками. По обе стороны того доходного дома пустыри застроены (вы сказали бы: там поставлены мостовидные протезы). В витринах громоздятся товары — скоро начнется распродажа по сниженным ценам. Потребление растет. (И пока вы снова и снова будете выламывать у меня изо рта гипс, мой клеенчатый портфель с продовольственными талонами превратится в новый портфель свиной кожи и разбухнет от дипломной работы на тему: «Фильтры-пылеуловители на цементных заводах», работы, удостоенной хорошей оценки, ибо, пока я разносил по девятиквартирному доходному дому продуктовые карточки, а гипс затвердевал, я работал без устали, сдал все экзамены и стал мужчиной, хотя несколько позже моя невеста скажет: «Ты все еще ходишь в коротких штанишках».)
«Чем не тема для сочинения, как вы считаете?»
Пусть мой ученик Шербаум представит себе, что в сорок седьмом году он был студентом и разносил по доходному дому в Нойкёльне продуктовые карточки.
(В пятьдесят первом, когда я бросил это занятие, у Шербаума как раз начали резаться молочные зубы.) Пожалуй, я приму лучше две таблетки арантила — я поступил опрометчиво, выпив кружку холодного пива, — и позвоню Ирмгард Зайферт, но, прежде чем мы опять будем пережевывать ее историю со старыми письмами, сбегу-ка я в Крец, Плайдт и Круфт, пройдусь с Линдой вдоль речки Нетте, поднимусь с ней (еще влюбленный в нее) на Корельсберг, или попячусь назад еще дальше (всегда было что-то раньше) и сделаю доклад о туфе на конгрессе цементников в Дюссельдорфе, или снова пойду работать в фирму «Диккерхофф — Ленгерих», пропущу Аахен (доходный дом) и, пока арантил еще действует (и Ирмгард Зайферт не докучает по телефону своими жалобами), буду старательно пятиться назад: когда мне было восемнадцать, я сидел в вонявшем хлоркой американском лагере поблизости от Бад-Айблинга в Альгойе, где я, коротко остриженный военнопленный, который при пайке в девятьсот пятьдесят калорий в день и при наличии всех зубов… (Ах, доктор, какие у меня были зубы!), а главное, радуясь, что уже не заставят заниматься разминированием без огневого прикрытия, усердно посещал всевозможные учебные курсы!
Ведь мы, немцы, благодаря своей организованности можем употребить себе на пользу даже однообразную лагерную жизнь. (Мои коллеги говорят, что я, к примеру, мастер составлять расписания, в которых согласовано решительно все.)
В бараке, где шли занятия, мы набивались как сельди в бочке; стремясь заглушить вульгарный голод, военнопленные грызли гранит науки. «Иностранный язык для начинающих и для тех, кто его уже изучал». «Двойная бухгалтерия». «Соборы в Германии». «Свен Гедин — исследователь Тибета». «Поздний Рильке — ранний Шиллер». «Краткий курс анатомии». (Ваши лекции по кариесу в бад-айблингском лагере собрали бы куда большую аудиторию, чем в народном университете в Темпельхофе.) В это же время возникли кружки «Умелые руки»: как смастерить из пустых консервных банок если не гранатомет, то хотя бы пылесос? Первые легкие мобили, вырезанные из американской белой жести, вращались в теплом воздухе над нашими чугунными печурками. Интенданты читали курс «Введение в философию». (Вы правы, доктор, Сенека приносит утешение, особенно в лагерях.) А по средам и по субботам бывший шеф-повар отеля — сейчас его все знают, он ведет передачу по телевизору, дает кулинарные рецепты — читал лекции для начинающих. Брюзам уверял, что он учился у Захера в Вене. Он был родом из Трансильвании, и то и дело пересыпал свои рекомендации словами: «У меня на родине, в прекрасной Трансильвании, хорошая хозяйка, умелая стряпуха, берет…»
Нехватка учебного материала заставляла повара учить нас готовить свои блюда из взятых с потолка продуктов: он рисовал воображаемую говяжью грудинку, телячьи почки, жареную свинину. Словами и жестами он показывал, как можно поджарить сочный кострец барашка. А его фазан в виноградных листьях, а его карп в пивном соусе: отражение отражения. (Там я и научился фантазировать.)
Широко раскрыв глаза, одухотворенные недоеданием, мы застывали на табуретках в бараке, где шло обучение, и слушали Брюзама, а наши блокнотики в одну восьмую листа — дар американцев — постепенно заполнялись кулинарными рецептами, из-за которых десять лет спустя мы так разжирели.
«На моей родине, — вещал Брюзам, — в прекрасной Трансильвании, хорошая хозяйка-стряпуха, покупая гуся, умеет отличить откормочную птицу от обычной…»
Засим следовал весьма поучительный экскурс, посвященный польским и венгерским гусям, обладающим свободой передвижения и потому меньшим весом, но зато мясистых, и о жалкой доле насильно откармливаемых гусей в Померании. «В прекрасной Трансильвании, где я родился, хорошая хозяйка никогда не выберет откормочного гуся».
После этого Брюзам демонстрировал, как большим и безымянным пальцами распознать по гузке и грудке, что это за гусь. «Несмотря на то что гузка заплыла жиром, в ней должна прощупываться железа».
(Вы должны понять, доктор, что, когда ваша помощница всовывает мне в рот три пальца, вызывающие у меня спазм жевательных мышц, я невольно вспоминаю, как прощупывают гузку, или как раз наоборот, когда, согласно науке Брюзама, я нащупываю железу воображаемых гусей, пальцы вашей помощницы вызывают у меня спазм.)
«Придя домой, — продолжал Брюзам, — надо выпотрошить гуся, и тогда его можно фаршировать».
Огрызками карандашей — на трех человек один карандаш, все делилось поровну, — мы записывали: «Чем бы хорошая хозяйка ни начиняла гуся, она обязательно положит эстрагон, три приятно шелестящих, пахучих веточки эстрагона».
И обращаясь к нам, а мы были счастливы, если удавалось нарвать около бараков одуванчиков и сварить похлебку сверх того супчика, что выдавали в лагере, к нам, кто смиренно вылизывал свои миски, Брюзам перечислял различные начинки для гусей. Мы внимали и записывали: «Яблочная начинка. Начинка из каштанов…»
И один из нас, кому не хватало не менее семи кило до нормального веса, спросил: «А что такое каштаны?»
(Вот бы так выступать теперь Брюзаму по первой программе.)
«Глазированные каштаны, засахаренные каштаны, пюре из каштанов. Красная капуста не подается без каштанов. В прекрасной Трансильвании, на моей родине, продавцы каштанов жарили их на древесном угле… И зимой в морозный день на базарной площади, когда горячие каштаны…» И пошло-поехало, целая серия каштанных историй: «Когда мой дядя Игнаций Бальтазар Брюзам переехал в Германштадт в Трансильванию, на мою родину, переехал, привезя с собой каштаны… в общем, в ноябре, в день святого Мартина, неоткормочный гусь просит, нет, требует каштанов — и его начиняют глазированными каштанами на меду и посыпанными корицей яблочными дольками, ну и, конечно, кладут шуршащие веточки эстрагона — ведь гусь без эстрагона и не гусь вовсе, — а начиненное изюмом сердце отечественного гуся, так же как и польского, набитое до отказа сердце, придает грудке гуся тот вкус, который не может придать ему даже драгоценная гусиная кожа, подрумяненная в духовке и снизу и сверху и хрустящая на зубах — сладковатый вкус каштанов…»
(Ах, доктор, как бы нам пригодился в те времена, когда у всех нас щеки ввалились от голода, ваш слюноотсос!)
Брюзам ни на секунду не оставлял нас в покое, пытка становилась все нестерпимей:
«А теперь перейдем к мясной начинке: хорошая хозяйка у меня на родине берет триста пятьдесят граммов свиного фарша, две мелко нарубленных луковицы и три яблока, а также гусиные потроха, включая вкуснейшую гусиную печенку, посыпает все это эстрагоном, добавляет три сдобные булочки, предварительно вымоченные в теплом молоке, натирает лимонную цедру, кладет средней величины зубчик чеснока, вбивает два яйца, добавляет три столовые ложки белой муки в тщательно перемешанную и слегка подсоленную массу, чтобы она стала как крутое тесто, после чего и фарширует гуся».
(Так началось перевоспитание одураченной молодежи.) Мы без устали учились. Из развалин и нищеты то и дело появлялись полуголодные педагоги и вещали: «Нам надо опять научиться жить, жить по-человечески. Например, гусей не фаршируют апельсинами. Остается на выбор либо классическая яблочная начинка и ее южный вариант — начинка из каштанов, либо так называемая мясная начинка. Однако в трудные времена, когда количество гусей явно превышает количество свиней или когда внешнему рынку закрыт доступ и он не поставляет на внутренний каштаны, сгодится и картофельная начинка» — так говорил Альберт Брюзам, бывший шеф-повар в отеле, а ныне повар, ведущий на телевидении специальную передачу. «…Тогда она заменяет и яблочную и каштановую начинки и начинку из свиного фарша, особенно если прибавить для вкуса натертый мускатный орех и эстрагон — без эстрагона гусь и не гусь вовсе! — да, тут картофельная начинка будет так вкусна, что пальчики оближешь».
Осенью пятьдесят пятого года моя невеста и я отправились в Познань на осеннюю ярмарку — это была наша последняя совместная поездка, — в Познани я должен был убедить нескольких инженеров, специалистов по цементу, что вращающиеся пылеуловители чрезвычайно рентабельны. И вот оттуда мы с Линдой ненадолго заглянули в бывшую Рамкау, округ Картузы, юго-западнее Гданьска, чтобы нанести визит моей тетушке Хедвиг, которая в свою очередь после неимоверно пространных рассуждений о сельском хозяйстве у кашубов и после того, как мы сели за стол в узком семейном кругу, подтвердила отличные качества картофельной начинки для польских гусей; ее разъяснения напомнили мне разъяснения Брюзама десятилетней давности; однако тетушка не очень-то разбиралась в мускатных орехах, для вкуса она добавляла в картошку тмин.
Моя невеста опасалась этой утомительной, чреватой неудобствами поездки, для которой надо было преодолеть всякие бюрократические формальности, но я вырвал у нее согласие, сказав: «Как-никак я приноравливаюсь к твоей отнюдь не простой семье, поэтому и тебе не мешает пойти мне навстречу»; после чего она поворчала, но согласилась, и мы посетили этих простых и по-деревенски радушных людей. (Поскольку речь шла о моих последних еще оставшихся в живых родственниках, я отправился в путь, испытывая чувство умиления; мы посетили также Нойфарвассер, портовый пригород бывшего Данцига. «Вы же помните, доктор, что давным-давно я утопил там во все еще мутной жиже около гавани напротив островка мой молочный зуб».)
«Ну, паренек, здорово же ты подрос» — этими словами меня приветствовала тетушка, которая, собственно, была сестрой моей бабушки с материнской стороны, урожденной Курбьюн, она вышла замуж за ныне покойного Риппку, крестьянина-бедняка, а ее сестре, моей бабушке, повезло — она нашла себе мужа в городе по фамилии Бенке, десятника на лесопилке, и моя мама стала горожанкой и выскочила замуж за Штаруша; три поколения Штарушей жили в городе, но так же, как и Курбьюны, были кашубами; в начале XIX столетия Штаруши селились неподалеку от Диршау.
«Скажи-ка, чем ты занимаешься? — спросила сестра моей бабушки и поискала глазами мою невесту. — Стало быль, влез в цементное дело. Почему же ты не привез с собой цемента? Он нам нужен позарез. Видишь?»
(После нашего возвращения мне удалось преодолеть дурацкие препоны не только с польской, но и с западногерманской стороны и послать в Картузы десять мешков цемента. Идея Линды.)
Хотя моя невеста обещала тетушке Хедвиг прислать цемент для ремонта разрушенного снарядами сарая, тетушка продолжала сокрушаться: «Ничего-то у нас нет; всего-навсего немного ржицы, корова, теленочек, квашеные яблоки, если не побрезгуешь, ну и, конечно, уточки-курочки и несколько гусей, но мы их не откармливаем…»
Однако гусей не подали. Зато из стеклянных «закатанных» банок вынули и поставили на стол жилистую курятину; сестра моей бабушки считала, что заготовленные впрок куры куда более аристократическая еда, нежели парные куры, которых только что прирезали и кудахтанье которых мы, значит, слышали бы за сарайчиком с инвентарем, прежде чем им свернули бы шеи. Может быть, моя тетушка угостила нас консервированным куриным мясом из уважения к моей невесте, ведь позже в огороде, между грядками с кормовой капустой, она сказала: «Ну и даму ты подцепил, сразу видать — из благородных».
Разумеется, мы нащелкали множество фотографий. Дети дяди Йозефа, двоюродного брата моей мамы, по просьбе Линды то и дело выстраивались перед разрушенным снарядами сараем. А под вечер мы поехали на автобусе в Картузы, к брату тетушки, дяде Клеменсу, который был братом моей покойной бабушки с материнской стороны, и к его Ленхен, урожденной Сторош, — с ними я, значит, состоял в двойном родстве. Вот это была встреча! «Ну, паренек, какая жалость, что твоя бедная мама померла так ужасно. Любила тебя без памяти, надо же, собирала твои молочные зубки. Все пропало. И у меня ничего не осталось, только аккордеон и пианино, на нем играет Альфонс, сын нашего Яна, младшенький. Потом послушаем его…»
Перед домашним концертом нам опять подали курятину из стеклянной банки, а к ней картофельный самогон, который совершенно испортили мятным ликером — ради моей невесты из благородных. (А ведь кашубы — народ со старой культурой, более древний, чем поляки. Кашубский диалект восходит к старославянскому языку, но он мало-помалу исчезает. Тетушка Хедвиг, дядя Клеменс и его Ленхен еще говорили на нем, но уже Альфонс, флегматичный парень лет под тридцать, не знал ни старого кашубского, ни той разновидности кашубского диалекта, на каком изъяснялись когда-то в Западной Пруссии, и лишь изредка вставлял польское слово. И все же специалистам по древнеславянским языкам стоило бы создать до сих пор отсутствующую грамматику кашубского; Коперник — или, как его звали, Кубник, а то и Копник — был, строго говоря, не поляк и не немец, а кашуб.)
За семейным ужином мы вели себя чересчур тихо — всех стеснял литературный язык Линды, да и я весьма нерешительно переходил временами на диалект данцигского предместья, поэтому мой дядя Клеменс, от которого через родню с материнской стороны я унаследовал оптимизм и педагогическую жилку, сказал: «Знаешь, вспоминать о грустном — толку нет. Давайте споем, да так, чтобы чашки в шкафу звенели».
И мы запели всей семьей: тетя Хедвиг, ее дочка Зельма, двоюродная сестра моей матери, ее чахоточный и потому неработоспособный муж по имени Сигизмунд, дядюшка Клеменс и его Ленхен, а также их взрослый внук, мой троюродный брат Альфонс, у него на заду вскочил фурункул, из-за этого он не соглашался сесть за пианино, но ему не удалось отвертеться: «Давай, парнишка. Перестань ломаться. Вдарь по клавишам». Нас с Линдой усадили по-семейному в серединку — будто мы уже муж и жена, а не жених с невестой, — и все мы запели хором в сопровождении дядиного аккордеона и пианино Альфонса, опустившего на круглую табуретку лишь половинку своего зада, — мы пели часа два, главным образом песню «Лес шумит, лес шумит, сердце бедное стучит». При этом мы пили картофельный самогон, который забивал мятный ликер.
(В каждом глотке этого национального напитка кашубов с переменным успехом брал верх то вкус химического экстракта, на котором настаивали ликер, то шибавший в нос сивушный дух, словно ты заглянул в картофелехранилище. Иногда тебе казалось, будто ты смакуешь переслащенный ликер, но тут его вкус заглушал плохо очищенный самогон, а когда твое нёбо привыкало к деревенской сивухе, мятный экстракт напоминал о достижениях современной химии. Впрочем, все эти вкусовые противоречия объединяла и примиряла песня «Лес шумит, лес шумит».)
Доливая стаканы, тетя вдруг спросила: «Как ты думаешь, парнишка, фюрер еще жив?»
(Такой прямой заход в историю считается у нас неприличным, ведь мы стараемся оценивать исторический материал с холодной объективностью, и мои ученики, когда я не так давно по легкомыслию процитировал тетушку Хедвиг, очень низко оценили ее политическую сознательность; если их послушать, то мне следовало ответить тете цитатой из Гегеля.)
«Конечно же нет, тетя», — сказал я, потупив глаза. И моя невеста, которую держали под руки Ленхен, жена дяди Клеменса, и чахоточный железнодорожник Сигизмунд — распевая «Лес шумит, лес шумит», мы качались в такт музыке, — моя невеста Линда одобрительно кивнула: мы с Линдой были одного мнения.
«Вот видишь, — тетушка ударила кулаком по столу, — он бы говорил и говорил… а теперь его нет. Правда?»
(Перед этим логическим умозаключением не устоял и сам Шербаум: «Ну и дает ваша тетушка!»)
И мы — моя родня и Линда — спели еще раз с начала до конца «Лес шумит, лес шумит, сердце бедное стучит…».
Напоследок пришел домашний врач — его позвала двоюродная сестра моей мамы Зельма, — он должен был разборчивым почерком написать список лекарств, необходимых моей родне. Сердечные гомеопатические капли для тетушки. Что-нибудь для легких железнодорожника Сигизмунда. Лекарство от дрожания конечностей для дяди Клеменса. (Хотя конечности у него вовсе не дрожали, пока он играл на аккордеоне.) И для всех, кроме железнодорожника, какое-нибудь средство от ожирения.
Врач, приставив руку ко рту, тихо сказал: «Они просят лекарств только потому, что лекарства западногерманские. Пользы никакой. Пусть поменьше жрут и почаще поют «Лес шумит». Вам бы следовало приехать сюда в ноябре, когда начинают резать гусей…»
Моя тетушка подхватила последние слова врача: «Да, паренек, приезжай-ка еще раз поскорей со своей невестой из благородных. На святого Мартина у нас такая обжираловка — лопнуть можно. Наши кашубские гуси. Сегодня ты видел их на лужку. Ты еще помнишь, как их начиняют?»
И тут я перечислил все то, чему меня когда-то учил Брюзам — бывший шеф-повар в отеле, а ныне повар, ведущий программу на телевидении, — учил в лагере для военнопленных в Бад-Айблинге: «Существуют следующие начинки: яблочная, замечательная начинка из каштанов и еще так называемая мясная начинка. Но каждая начинка требует эстрагона; гусь без эстрагона и не гусь вовсе».
Тетушка Хедвиг обрадовалась: «Эстрагон — это правильно. Но мы фаршируем гусей картошкой, сырой картошкой, чтобы она пропиталась жиром. Язык проглотишь. Приезжай с невестой к рождеству…»
Но Линда не хотела больше приезжать. От курятины из стеклянных банок у нее пошли прыщи, началась отрыжка, изжога и рези в животе. (Я уж подумал было, не хочет ли она отдать концы. Мысль эта не кажется мне странной.) Только в Западном Берлине ей стало лучше. Но все равно скоро мы расстались. Уже весной пятьдесят шестого она дала мне отступное: «Хочешь в рассрочку или все деньги сразу?»
Я решил взять всю сумму целиком. В денежном отношении у нас не было претензий друг к другу.
И сегодня я честно признаю: искусство фаршировать гусей преподал мне Брюзам, повар высокого класса. В девятиквартирном доходном доме я стал мужчиной: все знал заранее и предчувствовал печаль, которая наступит потом. Но последний глянец навел дядя Клеменс, он же научил меня житейской мудрости: «Надо веселиться и жить в свое удовольствие». Однако только на деньги моей невесты я смог стать педагогом.
(Притом я долго колебался — брать ли от нее деньги, доводить ли до разрыва.) Между мной и Линдой состоялся откровенный разговор на Майенском поле на краю заброшенного базальтового карьера. Дело в том, что Линда сразу после нашего возвращения из Польши опять занялась так называемым производственным шпионажем, и Шлоттау появился снова. Я сказал: «Если ты не перестанешь путаться с ним, я тебя убью». Линда даже не засмеялась, она встревожилась: «Такими вещами не шутят, Харди. Хотя ты меня и не убьешь, но в твоей башке слова «я тебя убью» могут застрять и вызвать последствия, которые не останутся без последствий…»
«Как мы растекаемся мыслями. Как нас загоняют в угол. Как мы заплываем жиром».
На телеэкране шла большая чистка. Бульдозеры, которые раньше мирно паслись на воле, рванули вперед и стали крушить готовые изделия, косметику, давить мягкую мебель, туристское снаряжение, громоздить друг на друга лишние машины, фотоаппаратуру для любителей, встроенные кухни, вышибать из-под сложенных штабелями коробок со стиральным порошком «Перзиль» основания, переворачивать игрушечные бары и большую морозилку — из морозилки повалили овощи, мясо, фрукты и быстро оттаивавшие потребители: моя невеста, которую уже считали умершей, старик Крингс в мундире, недовольная тетка Линды, Шлоттау, прикрывавший стыд рукой, а вслед за ним мои ученики, коллеги, родственники, они переползали еще с четырьмя-пятью или девятью женщинами через груды основных и сопутствующих товаров (среди них расхаживали польские гуси), и все это катилось и все это катили куда-то прочь. …На холостом ходу бушевала стиральная машина, ученики хлопали ладонями в такт.
И всю честную компанию, и все это изобилие товаров бульдозеры толкали из-за кулис на передний план, к самому экрану, пока экран от напора не разлетелся вдребезги и содержимое не вывалилось наружу, прямо в комнату; и вот уже кабинет зубного врача забит до отказа. Я пытаюсь убежать, протискиваюсь сквозь нагромождения хлама, сквозь сгрудившихся людей, которые пристают ко мне с разговорами: «В чем дело, Шербаум?» …Я бегу, но куда бежать? Некуда, кроме как на телеэкран, воссозданный силой моей веры: там меня ждут зубной врач и его помощница и просят сесть в кресло; сегодня мне должны вставить два мостовидных протеза — акция с точки зрения акустики вполне терпимая, ее будет прерывать лишь бульканье при полоскании; однако диалог между врачом и пациентом, задним числом слегка подредактированный, начинается уже сейчас — изо рта врача идут на сей раз пузыри сложных конфигураций, те, что называются платоническими фигурами, врач призывает к умеренности и к вере в постоянный прогресс, пациент же (штудиенрат, которого подстегивают скандирующие ученики), наоборот, требует радикальных изменений и революционных действий.
Например, Штаруш хочет своротить бульдозером весь этот утиль со всеми его причиндалами, запчастями, излишествами и льготными платежами — «В кредит! В кредит!», — своротить эту хромированную сталь и ассигнования на рекламу, удалить их из поля зрения потребителей, чтобы (как написала мелом на доске его ученица Веро Леванд) можно было изменить базис и создать предпосылки для гармоничного существования.
Однако зубной врач тоже не лыком шит: он считает, что все злоупотребления властью пошли от Гегеля, которого опровергает, ссылаясь на происходящий в зубоврачебном деле прогресс, достигнутый мирными средствами.
— У нас слишком много противоречащих друг другу теорий спасения человечества, и мы слишком мало думаем о практической пользе… — сказал он и опять предложил заменить весь государственный аппарат глобальной профилактикой.
И тут штудиенрат обнаружил, что у них общая платформа:
— В сущности, мы с вами придерживаемся одного мнения, тем более что мы считаем себя гуманистами, сторонниками humanitas…
Но зубной врач потребовал, чтобы пациент отказался от своих призывов к насилию:
— Самое большее, на что я согласен, — это на окончательное уничтожение всех зубных паст типа «Хлородонт», которые якобы являются действенным средством против кариеса.
Штудиенрат помедлил, сглотнул слюну, но не захотел брать свои слова назад. (12 «А», хихикая, воззрился на меня.) Штаруш бессистемно процитировал Маркса и Энгельса и даже старика Сенеку, который проклинал изобилие, тут он был одного мнения с Маркузе… (Я не остановился и перед тем, чтобы дать слово позднему Ницше: «В конечном счете переоценка ценностей…»)
Однако зубной врач настаивал на полном отречении от насилия и угрожал, в случае если пациент заупрямится, лечить нижнюю челюсть без анестезии.
(Отказ от поголовной терапии. Демонстрация орудия пыток. Зубоврачевание без обезболивания, как в средние века.)
— Если вы будете защищать насилие, друг мой, я удалю вам металлические колпачки без местной анестезии и, кроме того, оба мостовидных протеза тоже…
Тут штудиенрат, по существу либерал, а вовсе не какой-нибудь заядлый радикал, капитулировал. (Мой 12 «А» так зашикал, что я чуть не провалился сквозь землю.) И попросил дантиста не принимать всерьез историю с бульдозерами, а отнестись к вышеозначенным полезным (я сказал бы даже «жизнеутверждающим») землеройным машинам как к гиперболе.
— Сами понимаете, я не иконоборец и не сторонник анархизма, который хочет все разрушить…
— Стало быть, вы отказываетесь от своих слов.
— Отказываюсь.
(Немедленно после моей капитуляции зубоврачебный кабинет сам собой избавился от утиля, то есть от товаров широкого потребления и всех посторонних лиц, коих изрыгнула морозилка.) С недовольным ворчанием отступил 12 «А». Моя невеста насмешливо попрощалась со мной: «И такому типу доверяют преподавание!» (Даже польские гуси с начинкой, сдобренной эстрагоном, покинули кабинет дантиста.) Теперь он стал такой, каким был всегда, почти квадратная комната, пять метров на семь при высоте три метра тридцать. Все зубоврачебные принадлежности стояли и лежали на своих местах; пациент, сидя в сооружении фирмы «Риттер», мог оторвать взгляд от телеэкрана, на котором, не успел он опустеть, сразу же опять замелькала реклама ходовых товаров: рекламировали мягкую мебель, стиральную машину, туристское снаряжение, а также — между рекламой стройбанков и стиральных порошков — морозилки, в которых под овощами, телячьими почками, свежезамороженными готовыми блюдами покоилась бывшая невеста штудиенрата, а из ее рта выходили пузыри с надписью: «Эх, ты, супертрус…»
Зубной врач собирался сделать первую инъекцию внизу слева, а телевизор упорно показывал рекламу морозилок и вызывающе часто — их содержимое, посему пациент, не вылезая из кресла фирмы «Риттер», вновь попытался заняться великой чисткой.
— Бульдозер, — сказал он, — много тысяч бульдозеров должны убрать весь этот утиль, убрать с глаз долой.
Но призыв к насилию на этот раз не подействовал. Правда, морозилку вытолкнула с экрана какая-то телегеническая, то есть призрачная рука. Однако бульдозеры так и не двинулись ни слева, ни справа, не появились, резвясь, на заднем плане, не пошли вперед и не начали великого преобразования нашей действительности. Телеэкран ничего подобного не предлагал. (Да и мой 12 «А» отказался войти.) Молочно-белое поле экрана слабо мерцало. Пустая пустота.
— Вы что-нибудь видите? — задал вопрос зубной врач, взвешивая на руке шприц.
— Я ничего не вижу, — ответил пациент.
— Тогда давайте притворимся, будто во второй раз вы воздержались и не призвали к применению силы. Правда, вы основательно испортили текущую телепередачу. Западноберлинские «Вечерние новости» мы в наказание смотреть не будем. Я вообще переключу экран на зеркальное отражение. Лучше, чем ничего.
Воцарилась полная гармония: пациент в окружении помощницы и зубного врача, сидя в кресле фирмы «Риттер», увидел, как помощница сунула ему в рот три пальца левой руки, вызвав спазм жевательных мышц, — увидел, как перед экраном, так и на самом телеэкране: средний палец отодвинул язык назад, безымянный придерживал верхнюю челюсть, а указательный прижимал марлевые тампоны к нёбу. Зубной врач и тут и там всаживал в нижнюю челюсть штудиенрата иголку шприца — первый укол.
Звуковое сопровождение было просто великолепно: одновременно и в зубоврачебном кабинете, и на телеэкране шел разговор нормальной громкости.
— Мы начнем с проводниковой анестезии и блокируем нерв у входа в канал.
(Я видел, как трудно ему всадить иголку.)
— Конечно, ваши десны, как вы сами понимаете, из-за предыдущих инъекций в довольно плачевном состоянии.
Кинокамера — ведь должна же где-то стоять кинокамера! — приблизилась почти вплотную к деснам пациента; экран заполнили три пальца и передвигающаяся в поисках нужного местечка иголка шприца в онемевшей полости рта. Вот она нашла такой участок десны. Предчувствие последующего настигает настоящее. Я ощущаю (уже ощутил) и на экране, и взаправду. Ой-ой-ой-ой.
— А вы помните, что за этим последует?
Скрытая камера перестает показывать фрагмент, ставший при увеличении прямо-таки лунным ландшафтом, и опять дает изображение пациента в кресле фирмы «Риттер», а по бокам от него дантиста и его помощницу.
— Теперь укол начал действовать…
— Ну хорошо. Хорошо. Мы, стало быть, в курсе дела…
— Скажите, доктор, те инъекции, что мне еще предстоят, ничем не отличаются от прежних? Значит, звуковое сопровождение больше не нужно. Я имею в виду не только телевизор.
— Если я вас правильно понял, вы хотите продолжить штабные игры…
— Моя невеста Зиглинда Крингс…
— Не лучше ли предположить, что у вашего Крингса неслух сын, а не дочь…
— Воздержитесь, пожалуйста, от советов, доктор…
— Как вам угодно…
— Я больше не буду вспоминать о бульдозерах, зато вы не пытайтесь подсунуть Крингсу сына.
— Договорились при свидетелях.
(Правда, как показал экран, договорились, не ударив по рукам.)
— Могу нарисовать вам портрет Линды: цепкая горная коза, которая способна удержаться на самом крутом склоне. Ее план потребовал жертв. Она бросила медицину. (Первоначально ей хотелось стать детским врачом.) А позже дала отставку и своему жениху. Новая идея завладела Линдой всецело. (Мне приходилось доставать ей пухлые тома по стратегии и тактике.) Линду надо показывать склоненной над военными дневниками, историями отдельных дивизий, фотокопиями старых секретных документов и штабными картами. Она похоронила себя в четырех стенах, в комнате, которая все больше и больше теряла особенности, свойственные девичьей комнате, и все сильнее походила на «спартанскую обитель отца». Иногда она в одиночестве сидела в «Сером парке». Часто она казалась измученной и подавленной фактами и противоречивыми сообщениями. Только что Линда — какой ценой, мы знаем — выведала у заводского электрика Шлоттау, что ее отец задумал повторить танковое сражение на Курской дуге и… выиграть его. Крингс также был вынужден прибегнуть к шпионажу, завербовав для этой цели своего будущего зятя. (Я и впрямь передавал ему различные сведения, ведь меня это не касалось.) Вся семья начала действовать, стала агрессивной. Тетку Линды, тоже по очереди, использовали то генерал, то его дочь — ей надлежало распространять ложные слухи. Согласно планам, передвигались фигуры. Изобретались военные хитрости. За ужином на что-то намекали. Я удерживался на поверхности лишь благодаря тому, что стал двойным агентом и снабжал информацией и Линду. Разумеется, не отказываясь от встречных услуг. (Я поступал точь-в-точь как Шлоттау. Вернее, она превратила меня во второго Шлоттау, подпускала к себе только тогда, когда я знал больше его.) Иногда я покупал у него информацию. Наподобие того, как у меня покупал ее Крингс. Только тетя Матильда работала бескорыстно — она не очень-то понимала, что к чему. Зиглинда Крингс систематически посещала военный архив в Кобленце. Заказные письма вручались лично фройляйн Зиглинде Крингс. Да, так ее нарекли, но операцией «Зиглинда» назвали и отвлекающий маневр на фронте под Нарвой в конце сорок четвертого. Успех этого наступления на небольшом участке фронта, который позже приписывался генерал-полковнику Флисснеру, до Крингса командовавшему группой армий «Север», отнюдь не помешал Крингсу, после того как был отвоеван отданный ранее Лаубан, назвать ключевую позицию — ее Держали, несмотря на огромные потери, — «позиция Зиглинды». (Еще будучи в тундре, он намеревался присвоить своей медленно вымерзавшей 6-й горнострелковой дивизии победную руну ϟ и назвать ее дивизией «Зиглинда», однако верховное командование вермахта отклонило это предложение.)
Ящик с песком дал Крингсу возможность взять реванш: сражение на Курской дуге, кодовое название «Цитадель», его проиграли летом 1943 года Модель, Манштейн и Клюге, Крингс выиграл на песке, окрестив его «наступлением Зиглинды», выиграл потому, что его дочери так и не удалось выведать расположение советских минных полей.
«Перестань, Линда. У тебя ничего не получится. Тут не деньги летят на ветер, тут призраки встают. Спроси себя хоть раз, нет, не раз, а сто раз подряд: что такое генерал? Или произнеси быстро-быстро: генерал, генерал, генерал… Пустой звук. Примерно то же, что и выражение «лёссовый слой», хотя «лёссовый слой» — это все-таки конкретное понятие, а слово «генерал»…»
Когда на Корельсберге я попытался объяснить, что такое генерал, она резко оборвала меня:
«Ты кончил? Генерал генералу рознь. Этот наш не желает признавать себя побежденным».
«А я докажу тебе, что от этого генерала ничего, кроме судебных издержек, не останется. Вели ему освободить барак. Складское помещение нам всегда понадобится. Пусть пишет свои мемуары. Теперь наконец я понял, что такое генерал: особь, которая после пестрой жизни, приносящей людям смерть, пишет свои мемуары. Хорошо. Дай ему возможность побеждать на бумаге…»
Я говорил, глядя на Лаахское озеро, она говорила, глядя на Нидермендиг. (А между тем мы были хорошей парой. Иногда она казалась совсем другой. Здорово нелепой, вовсе не такой закомплексованной. Любила вкусно поесть. И даже не боялась прослыть сентиментальной: читала запоем бульварные романы в иллюстрированных журналах. А в кино ходила на дешевые мелодрамы.
Ее героем был Стюарт Грейнджер. И при том она была неглупой. Взгляды на политику у нас совпадали. Как и я, она считала, что человечество терроризировано перепроизводством ширпотреба и стремлением обогащаться.) То самое, что ныне проповедует моя ученица Веро Леванд — староста 12 «А», Линда говорила лет десять назад, стоя на Корельсберге… «Даешь десять тысяч мощных бульдозеров, чтобы сокрушить весь этот утиль, все это изобилие!» Вот видите, доктор, она плохо кончит.
Моя хитрость — провозгласить необходимость радикальных перемен чужими устами — не удалась. Когда я захотел смягчить сказанное и невинно заметил: «Собственно, перед первой мировой войной Крингс собирался стать учителем…», звук пропал. Правда, на экране осталось изображение комнаты, правда, изо рта у меня шли надписи, но звук как корова языком слизнула. Зато пузыри врача были озвучены.
— Послушайте-ка, любезный, все то время, что я делал вам четыре инъекции, я не перебивал, не возражал. Я сам разрешил во время лечения выдумывать, что хотите. Но сейчас чаша моего терпения переполнилась. Призывов к насилию я не потерплю, даже если вы вкладываете их в уста вашей прежней невесты или в уста несовершеннолетней ученицы, я не дам уничтожить плоды маленького, быть может иногда до смешного маленького, поступательного движения, стало быть, и мою зубоврачебную практику, построенную на принципах профилактики, не дам смешать все это с грязью только потому, что от вас убежала невеста и вы оказались несостоятельным, потому что вы неудачник, который хочет с помощью своих запутанных фантазий объявить весь мир несостоятельным, с тем чтобы уничтожить его на законном основании. Я вижу вас насквозь. Достаточно взглянуть на ваш зубной камень. Уже по рентгеновскому снимку я понял: опять кто-то требует переоценки ценностей, опять кто-то хочет возвыситься над людьми. Опять кто-то намерен ввести одну абсолютную мерку. И при том выдает себя за человека современного. Нет, он не собирается подновлять списанного со счетов сверхчеловека и ловко увертывается от разговоров о новом социалистическом человеке, но он зевает, он воротит нос от всяких, пусть незначительных, но все же полезных усовершенствований; его страсть разрубать узлы быстрыми и вместе с тем беспорядочными взмахами руки, его неодолимое желание увидеть как можно более пышный закат человечества, его старомодное неприятие цивилизации, которое, рядясь в одежду прогресса, не что иное, как тоска по временам немого кино, его неспособность тихо и усидчиво работать во имя блага людей, его педагогика — она всегда готова превратить пустоту в утопию, а этот самый воздушный замок опять низринуть в зияющую пустоту, — его неуемность, его капризный умишко, его злорадство, если что-нибудь не ладится, и его все время повторяющиеся призывы к насилию выдают его. Бульдозеры! Бульдозеры! Ни слова больше. Сейчас же идите в приемную. Только после того, как инъекция подействует, я опять готов разговаривать с вами.
(Я жестикулирую. Ему доставляет удовольствие смотреть на пузыри, в которых нет текста. Но я ни в коем случае не хочу туда, где журчит фонтанчик и где лежат иллюстрированные журналы «Штерн», «Квик», «Бунте» и «Нойе»… Никогда больше я не стану читать того, что удосужился вспомнить мой бывший фюрер, фюрер германской молодежи, да и о том, что он так и не вспомнил. Великое сопротивление можно начать в любом месте; чем плохо зубоврачебное кресло фирмы «Риттер»? Я окаменел, всем своим видом показывая, что не хочу уходить. Пускай вызывает полицию!.. Но дантист наказал пациента иначе — проявил терпимость и движением мизинца опять включил звук.)
Зубной врач. Вы хотите что-нибудь сказать?
Пациент. Меня пугает ваша приемная.
Зубной врач. Скорее, в вас говорит страх перед все новыми выдумками, за которыми вы прячетесь. Правда?
Пациент. Вы не хотите понять. Ведь моя потребность при случае сокрушать существующие порядки — впрочем, только на словах — имеет свою предысторию…
Зубной врач.…которая известна: в семнадцать лет, незадолго до конца войны, вы стали главарем одной из молодежных банд, тогда они стихийно возникали повсюду.
Пациент. Мы выступали против всех и вся!
Зубной врач. Но сейчас, будучи сорокалетним штудиенратом…
Пациент. Мой 12 «А» в данное время находится на той же стадии — тоже хочет сам все выяснить. Непрекращающийся диалог с моим учеником Шербаумом не может не касаться и темы насилия.
Зубной врач. При том, что я за поголовную профилактику на базе социального обеспечения, предупреждаю…
Пациент. Вот почему я и прошу вас поверить: мои ученики и я хотим произвести переворот, с тем чтобы установить еще больший порядок, а именно порядок педагогический. После сравнительно короткого периода насилия…
Зубной врач. Придется мне все же настоять на том, чтобы вы посидели некоторое время в приемной.
Пациент. Нет. Прошу вас!
Зубной врач. Вы сильно затрудняете мою задачу по линии социального обеспечения.
Пациент. В сущности, я человек, сочувствующий мирному поступательному развитию, хотя мне трудно поверить в прогресс…
Зубной врач. Вы извлекаете прямую выгоду из прогресса!
Пациент. С этим я охотно соглашусь, если мне не придется сидеть в приемной…
Зубной врач. Зубное протезирование прошло большой путь. Я охотно назвал бы его революционным, хотя, конечно, не в том устаревшем смысле, какой вы в это вкладываете.
Пациент. Согласен. Если только мне не придется…
Зубной врач. Ну хорошо, останьтесь.
Пациент. Спасибо, доктор…
Зубной врач. Но звук я выключаю, иначе вы опять начнете то и дело вставлять это дурацкое слово.
(И вот я сижу, немой как рыба, в зубоврачебном кресле фирмы «Риттер» и вижу, как я сижу, немой как рыба, в зубоврачебном кресле фирмы «Риттер». Правда, мне казалось, что проводниковая и инфильтрационная анестезия нижней челюсти привела к тому, что язык и обе щеки у меня распухли. Я вытянул губы трубочкой и надул щеки, вроде они у меня отекли, но телеэкран знал свое дело: лицо не раздулось и щеки были как щеки, я показал язык — он был такой же, как всегда: узкий, длинный, подвижный, любопытный и восприимчивый. Да, я высунул язык. То, что могла позволить себе моя ученица Веро Леванд в семнадцать, я делаю и в сорок. Мой язык манил: «Иди сюда, Линда. Иди…»)
В модном костюмчике, с модной прической (начес), она заговорила, подчеркивая в нужных местах слова:
«Дорогие телезрители, друзья, любители наших викторин! В нашей сегодняшней передаче «Помните ли вы еще?» речь пойдет о военных сражениях, которые определили судьбу Германии, Европы и, пожалуй, всего мира…»
Начав серьезным тоном, она потом быстро перешла в оптимистический регистр:
«А теперь позвольте мне представить наших гостей. Сегодня они пришли в студию из западноберлинской гимназии. Потрясающе молодая дама — фройляйн Вероника Леванд…»
Пока публика аплодировала, камера показала средним планом: три старших класса нашей гимназии, а в первых двух рядах — родительский совет и педсовет.
«А теперь, фройляйн Леванд, разрешите, я буду называть вас просто Веро, почему вы интересуетесь историей?»
«Я считаю, что для формирования нашего сознания история чрезвычайно важна, особенно если дело касается недавнего прошлого. Мой друг того же мнения…»
«А сейчас, дорогие любители викторин, я представлю вам друга Веро, юного Филиппа Шербаума, которого его школьные товарищи зовут просто Флип. Сколько вам лет, Флип?»
Ответ Шербаума: «Семнадцать с половиной» — потонул в веселом смехе. Доверительное обращение «Флип» помогло создать непринужденную атмосферу, но Линда тут же перешла к делу:
«А кто пробудил в вас интерес к истории?»
«История всегда была моим хобби. Но наш учитель истории, штудиенрат Штаруш…»
«Стало быть, учитель… А теперь вторая команда. Она состоит из одного участника. Я приветствую бывшего генерал-фельдмаршала Фердинанда Крингса».
После вежливых хлопков Линда отбросила генеральский титул.
«Господин Крингс, в конце войны вы командовали группой армий, Центр“».
«Так точно. Мне удалось удержать фронт на Одере. Конев, его армии стояли тогда против моих, сказал: Если бы не Крингс, я продвинулся бы до Рейна…»
«Итак, мы с вами в гуще сражений. В связи с этим и мой первый вопрос. Вернемся на два тысячелетия назад: после какой битвы Цезарь обнаружил письма противника и что он с ними сделал? Ну, Филипп? Тридцать секунд…»
«Это произошло во время сражения при Ларисе в Фессалии. Цезарь, победив Помпея, обнаружил в лагере его письма и сжег их, не читая».
«Может быть, господин Крингс расскажет, кто поведал нам об этом воистину благородном поступке?»
Ответ бывшего генерал-фельдмаршала: «Краткое упоминание о письмах Помпея есть у Сенеки» — вызвал такие же аплодисменты, как и разъяснения Шербаума.
Линда записала очки, а потом сказала:
«А теперь вернемся к этому сражению. Как построил свои войска Цезарь, фройляйн Леванд? Тридцать секунд».
Моя невеста — она прекрасно выглядела, — обращаясь к очередному участнику викторины, ловко вставляла ободряющее словечко и переходила от одного сражения к другому.
Сознаюсь, каждый правильный ответ Филиппа преисполнял меня гордостью. (Почему он здесь такой раскованный, а на уроках из него слова не вытянешь: «Какое дело нам до ваших Клаузевица, Людендорфа и Шёрнера?»)
Он просто-таки замечательно умел отвечать по существу. Много раз меня подмывало прервать зубного врача, который делал записи в историях болезни, и сказать ему: «Вот видите, доктор, мой ученик кладет Крингса на обе лопатки. От его сообщения о метеорологических условиях во время битвы при Кёниггреце старик лишился дара речи…» Но, согласно договоренности, звук был выключен, и я взял себя в руки. Тем более что Шербаум потерял немало очков после того, как моя невеста спросила его о двенадцатом сражении на Изонцо. Зато Крингс с мельчайшими подробностями описал все этапы захвата высоты 1114. Публика вежливо наградила его аплодисментами — даже Ирмгард Зайферт слегка похлопала генералу. Счетчики неохотно выдали предварительные результаты: генерал набрал двадцать четыре, а класс — двадцать одно очко.
На сей раз моя невеста начала с шутки:
«Есть одно могучее животное, которое в наши дни водится лишь в зоопарках или в заповедниках. Но поскольку мы собрались сегодня не ради викторины «В мире животных», я сама открою секрет: речь идет о буйволе… Итак, какая операция получила в марте сорок третьего это условное обозначение?»
Крингс улыбнулся с высоты своей генерал-фельдмаршальской эрудиции:
«Речь шла об отводе 9-й армии и половины 4-й армии на выдвинутый вперед наступательный плацдарм под Ржевом».
Дополнительный вопрос Линды показал, что она сомневается в правильности ответа:
«Генерал-фельдмаршал упомянул об операции «Буйвол», на которую пошли для того, чтобы создать плацдарм для наступления. Как вы, Филипп, расцениваете ржевскую операцию?»
«Сама формулировка: Ржев — фланговая опора Восточного фронта — кажется мне неправильной. Ржев точно так же, как и Демянск, всегда находился под угрозой окружения и, когда Цейтцлер, тогдашний начальник генерального штаба…»
Крингс нарушил правила игры, вскочил и частично вылез из плоскости экрана:
«Трус проклятый, тыловая крыса! Цейтцлер, Модель — все они предатели! Разжаловать и послать на передовую! Нам не пришлось бы оставить предмостное укрепление на Волге, если бы не они, ни в коем случае. Мобилизовав все имеющиеся резервы, я бы…»
Я восхитился элегантностью, с какой моя невеста остановила разбушевавшегося генерала и утихомирила молодежь, которая дружно зашикала. В следующем раунде Веро Леванд доказала, что Крингс намеревался бросить в бой дивизии, которые либо растаяли, фактически сравнявшись с батальонами, либо вообще были в то время вне пределов досягаемости.
«По-моему, вы черпаете свои сведения из рапортов о потерях».
А Шербаум сказал: «Вы не учли, что еще в середине февраля наступила оттепель и, кроме того, бросили на фронт авиадивизию, предназначенную для борьбы с партизанами в лесистых местах западнее Сычевки».
Наконец, когда Веро Леванд объяснила, что движение по шоссе Вязьма — Ржев было прервано уже со второго марта, Линда — ведущая викторины — стукнула молотком по столу, как это делают на аукционах перед объявлением о том, что вещь продана, и дала понять, что атаки Крингса захлебнулись, несмотря на огромные потери, которые он нес. «Мы уже получили конечный результат, вот он перед нами. Гимназисты победили с убедительным счетом. Позвольте вас поздравить».
Конечно, я радовался успеху Шербаума в этой передаче. Ему и его приятельнице присудили премию — экскурсию по Рейну с заездом в Кобленц, чтобы посетить военный архив.
Линда изобразила полуулыбку: «Не будем, однако, забывать и второго участника. — И ободряюще продолжала: — Все это случилось в далеком прошлом, господин генерал-фельдмаршал». С этими словами она вручила Крингсу в качестве утешения карманное издание «Писем к Луцилию» на рисовой бумаге. Не раскрывая книги, он сразу стал цитировать, и у телеоператоров хватило вежливости не прерывать передачу до тех пор, пока генерал не закончил: «Не надеясь на пощаду, мы вступаем в жизнь».
Мое разочарование было велико, когда я увидел, что остался на телеэкране один-одинешенек и сижу в зубоврачебном кресле фирмы «Риттер». Даже мои гримасы, неконтролируемые из-за обезболивания, мне не понравились. Перерыв между передачами. А на улице даже снег не шел. Я слышал, как за моей спиной водит пером по бумаге дантист, он торопливо заполнял карточки — истории болезни. Его помощница диктовала вполголоса цифры, данные анализов, зубоврачебные термины. Собственное изображение порядком мне надоело. («Доктор, милый доктор, разве капиталистическая экономика неизбежно не…») Но как в зубоврачебном кабинете — семь метров на пять при трех метрах тридцати высоты, так и на телеэкране мои слова пропадали втуне (надо бы набраться смелости и сказать «бульдозер»). Вместо этого я прислушивался к бормотанию дантиста где-то у меня в тылу:
— …типичный глубокий прикус в мезиальном положении… Активизация косой плоскости благодаря стираемости окклюзионных поверхностей… экстракция четырех верхних… открытый прикус спереди… перекрестный прикус с боков… палатинальная окклюзия… типичная прогения.
А ведь уже настало время для Песочного человечка. От жалости к себе нервы натянулись как струны (одинокий пациент попытался выдавить из себя две слезы в знак протеста против навязанного безмолвия). Я мог только подмигивать телеэкрану. Тогда я еще раз попробовал проделать эксперимент с языком: показал свой анестезированный обрубок самому себе и всем сонным в тот час ребятишкам; мой язык, отражаясь на молочной, как бы затянутой тучами выпуклости экрана, ловко выполнял упражнения, продолжая играть роль своего рода манка: «Иди сюда, Линда, иди…»
И она явилась мне из телевизионной трубки в скромной кофточке в образе сказочницы. И материализовавшись в телевизионной трубке, заговорила своим таким домашним голосом, что все стало оттаивать, все, хранившееся в морозилке; она заменила мне Песочного человечка.
«Жил да был король, и росла у него дочь, ничегошеньки он для нее не жалел, всегда хотел ее чем-нибудь порадовать. И вот он затеял великую войну против семерых соседей, думая отрубить у них языки и преподнести их дочке ко дню рождения. Но королевские генералы воевали скверно и проигрывали сражения одно за другим, а потом король и вовсе проиграл войну против своих семерых соседей. Усталый, понурый, в худых башмаках, он возвратился домой без обещанных подарков. С мрачным видом сел за стол перед кубком вина и так долго глядел на него мрачным взглядом, что вино потемнело и скисло. Напрасно утешала короля его дочка — ведь все это ничего не значит, папа, не надо мне соседских языков, я и так счастлива и довольна, — ничто не могло развеселить короля, так он приуныл. Прошел год, король запасся тьмой оловянных солдатиков — ведь все настоящие королевские солдаты полегли — и снова выступил в поход в ящике с песком, построенном по специальному заказу за большие деньги для его забав; он выигрывал все те битвы, которые проиграли королевские генералы. После каждой победы в ящике с песком король смеялся все громче и громче, но вот поди ж ты, его дочка, всегда веселая и милая, загрустила и немножко рассердилась на отца. Надулась, отложила в сторону свое вязанье и сказала: «Твоя песочная война — ужасно скучная, враги твои ненастоящие. Позволь уж мне воевать с тобой вместо семерых соседей, как-никак ты обещал подарить к моему дню рождения их аккуратно отрубленные семь языков…» Разве мог король отказать своей дочке! Пришлось ему опять разыгрывать все прежние сражения, но дочь всякий раз побеждала его. Тогда король заплакал и сказал: «Ах, как плохо я вел эту войну. Я еще бездарней, чем мои генералы. Теперь я буду день и ночь сидеть за кубком вина и глядеть на него, пока вино не почернеет и не скиснет». И тут дочка перестала сердиться, повеселела, подобрела. Отодвинула кубок, чтобы на него не падал мрачный отцовский взгляд, и сказала: «Пусть другие короли ведут войны, а я лучше выйду замуж и рожу семерых детишек!» К счастью, как раз об эту пору мимо замка, где стоял дорогостоящий ящик с песком, проходил молодой учитель, и ему понравилась дочь короля, ведь она была взаправдашней принцессой. Неделю спустя он на ней женился. И король решил построить супругам прекрасную школу, на нее пошли доски, из которых был сколочен ящик. То-то было радости у детей погибших солдат. Да и семеро соседей обрадовались. Ведь отныне и навек они перестали бояться за свои веселые розовые языки…»
(…И если учитель не задушил королевскую дочь цепью от велосипеда или еще как-нибудь по-чудному, то она живет по сию пору.)
Только-только кончилась передача для малышей и Линда пожелала детям спокойной ночи, только-только я опять увидел себя на телеэкране, как она уже снова появилась в кабинете и одновременно в телевизоре. Именно она коротко скомандовала: «Пора, анестезия уже подействовала полностью». Именно она, сунув три пальца мне в рот, привычным жестом вызвала у меня спазм жевательных мышц. Вложила слюноотсос, прижав нижнюю, онемевшую губу. Скоро подошел и он, оставив свою картотеку, но странно, куда бы я ни скашивал глаза — направо или налево, куда бы ни смотрел — на телеэкран или мимо, он казался мне незнакомым и в то же время знакомым (от него несет козлом, дело известное). «Доктор, это и впрямь вы?» Они обращались друг с другом подозрительно фамильярно. (Неужели мне показалось, что он сказал ей «ты», прежде чем, прищелкнув пальцами, потянулся за пинцетом?) Ну и парочка! Я подмечал все их взгляды — мой зубной врач и его скрытная помощница никогда не позволили бы себе ничего подобного. (Фривольные жесты. Сейчас он вдруг ущипнул ее за зад.) «Почему вы не примете меры, доктор?..» Но пузыри с текстом все еще не появлялись, я не мог протестовать. Тогда я решил обратиться прямо к нему: «Послушайте, Шлоттау, если уж вы выдаете себя за зубного врача, то разрешите мне хотя бы смотреть телевизор. Сейчас как раз передают «Последние известия». Я хочу знать, что происходит в Бонне. И не стали ли студенты опять…»
Победа! Звук включен. (Впрочем, лишь частичная победа: на телеэкране зубоврачебный кабинет.) На губах у меня растут пузыри с текстом, и в кабинете слышен мой голос нормальной громкости. «Прекрати сейчас же мельтешить, Линда. Понятно?» (Она послушалась.) «А вы, Шлоттау, оставьте свои скабрезные шутки. Включите «Последние известия», прошу вас!» (Шлоттау пробурчал: «Пока еще дают рекламу». Но Линда нажала на кнопку: «Пусть смотрит, пока мы будем выкручивать эти его металлические штучки».)
Она сказала «выкручивать». (Еще сегодня я готов биться об заклад, что она имела в виду «выкручивать».) Прежде чем я успел поправить Линду, Шлоттау отбросил пинцет моего зубного врача за пределы телеэкрана и вытащил из кармана свой инструмент — вульгарные клещи. Передавали рекламу, и я не смотрел на электрика в белом врачебном халате, орудовавшего своими инструментами. («Ладно, парень, начинай. Я и это стерплю».)
Мой правый глаз присматривался к тому, как пульсирующая струйка воды орошала нёбные ткани, а в то же время (Это вы, доктор, рекламировали на телеэкране: «Ирригатор «Аква» очищает и освежает»), а в то же время левым глазом я следил за электромонтером Шлоттау, который держал свои клещи над пламенем бунзеновской горелки. Неужели он и впрямь?..
«Шлоттау, что это еще за чепуха?»
Сухие пальцы вжали меня еще глубже в риттеровское кресло. Теперь я почувствовал, основательно почувствовал (ведь ничего другого я не чувствовал), как ее острый локоть впился в мои ребра. И тут Шлоттау пустил в ход раскаленные докрасна щипцы.
(На экране возникли вы в роли диктора, читавшего рекламу, вы и возвестили: «Ирригатор «Аква» снабжен электронасосом». Но в эту же секунду запахло жареным.)
«Здесь что-то горит, Шлоттау. — (Только мои губы, челюсти и язык потеряли чувствительность, обоняние я не потерял.) — Пахнет горелым. Неужели раскаленные щипцы да в мою губу…»
Нет, боли я не ощущал, только ярость. Он это делал нарочно. Решил выжечь на мне свое клеймо. По ее желанию. (В ярости я не находил подходящих слов.) На смену ирригатору «Аква», а вместе с ним и моему дантисту, пришел «Ржаной хлеб без примесей», но в комнате по-прежнему пахло… яростью. Теперь рекламировали большую посудомоечную машину, показывали смеющуюся домохозяйку, которой посудомойка сэкономила массу времени, но ярость моя все возрастала, хотела обрушиться на встроенную мебель, разбить ее в щепки. Ярость прокалывала автопокрышки «Данлоп», сбивала лампочки «ОСРАМ». Из собравшихся гармошкой носков, по штанинам ярость поднималась кверху. Еще не выплеснувшаяся ярость, накатывающая ярость, заглушает ярость отбушевавшую. Ярость, доводящая до судорог. Ярость, которая, хоть и молча, вопиет к небесам. (Никогда мой 12 «А» не вызывал у меня такой ярости, несмотря на все провокации Веро Леванд.) Ярость эта была сорокалетней давности, хорошо выдержанная, постепенно накапливающаяся, выбивавшая пробку из бутылки. Ведь ей надо было выйти наружу, эссенция ярости. Черно-белая ярость, без полутонов, пласт за пластом. Ярость-против-всех-на-свете. Мазок ярости. Эскиз ярости — бульдозеры! Я рисовал, воссоздавал в уме десять тысяч яростных бульдозеров, которые очищали телеэкран, вообще все вокруг; они крушили, мяли, громоздили друг на друга весь этот утиль, изобилие и комфорт, этот застой, а потом, перевернув вверх дном, толкали с заднего плана через средний к выпуклости телеэкрана. И дальше опрокидывали — куда дальше? — опрокидывали в зубоврачебный кабинет, нет, в то же пространство, нет, в пустоту…
Мне это удалось еще раз. Они меня послушали. Несчетное число бульдозерных бригад утюжило торговые центры, складские помещения для новых товаров и для запчастей, здания холодильников, где потели горы масла, заводские корпуса, где наматывались рулоны, научно-исследовательские институты, где равномерно гудели агрегаты; я сказал — утюжили, да, сравнивали с землей прокатные станы и конвейеры. Универмаги падали на колени и поджигали друг друга. А над всем этим разносились пение «Burn, ware-house, burn» и голос зубного врача, который уверял меня, что, снимая колпачки, он допустил маленькую оплошность — из-за его раскаленного пинцета я получил ожог.
— Да, мне очень жаль. Смею заверить, со мной этого никогда не случалось. Но нам поможет специальная мазь от ожогов.
И вовсе ему не было жаль. Человеку, который сразу вспомнил мазь от ожогов и всегда держит ее под рукой, незнакомо чувство жалости, он все делает сознательно; но и я хотел того, что сделали бульдозеры. Мне так основательно удалась радикальная чистка, что даже Линда и Шлоттау исчезли. Признаться, я обрадовался, что не тот, а этот снимал последний колпачок. Я смирился с тем, что помощница — у нее были пальцы как железные зажимы — не давала мне закрыть рот. И поскольку зубной врач извинялся все снова и снова, я смягчился:
— Оплошность может случиться с каждым, доктор…
Я ему простил, но дантисту трудно было примириться с тем, как я очистил телеэкран.
— Вам и на этот раз удалось вызвать из небытия пустую пустоту.
— Что ни говорите, доктор, людей всегда тянет начать с нуля, пускай чисто умозрительно.
— Стало быть, вам нравится эта ваша… пустота?
— Прежде всего, я освободил площадку.
— Путем насилия, мой милый. Путем насилия!
— …А теперь уже можно кое-что построить, нечто кардинально новое…
— Что именно, разрешите спросить?
— По-настоящему бесклассовое общество, а в качестве надстройки — всеобъемлющую педагогическую систему. Она явно напоминает вашу профилактику на базе социального обеспечения…
— Ошибаетесь. Глобальная профилактика и терапия — результат медленных, часто запоздалых реформ, а не результат слепых сил, которые могут создать лишь пустоту. Мы позволили себе зафиксировать ваш процесс уборки бульдозерами. Пока моя помощница и я будем готовиться к установке двух ваших нижних мостовидных протезов — взгляните, отличная работа! — вы увидите, как после пустоты — и из пустоты! — появится то самое, что было раньше, до пустоты.
(Я пытался познакомить его с требованиями радикального крыла моего класса, 12 «А»: специальная курилка, право голоса для учеников, право увольнять реакционных педагогов по требованию школьного комитета… Но он заговорил меня до смерти, повествуя о сообщениях клиник, проводивших опыты по использованию дентального цемента «Эба № 2», который закрепит мои мостовидные протезы.)
— Да, «Эба № 2» пришла к нам не из пустоты, она результат многих серий экспериментов, иногда кончавшихся неудачей. Поэтому мы можем на нее положиться. Тем более что «Эба № 2» благодаря входящему в ее состав кварцу нетеплопроводна — она защищает даже от ледяной воды, чего никак не скажешь о всех других дентальных цементах, продающихся у нас. Но ведь вы не верите в поступательное движение. Хотите создавать диктаторскими методами. Начинать с нуля. Просто смех. Впрочем, пожалуйста. Посмотрите, что вам примерещится взамен пустоты…
Он от меня хитро отделался, и все пошло обратным ходом: из пустоты выросли пастбища для потребителей, сожженные универмаги («Burn, ware-house, burn!») загорелись снова. Потом огонь стих, и показались целехонькие, набитые до отказа магазины. Мои бульдозеры, только что прилежно сравнивавшие с землею продуктовые склады и силос из масла, пятясь назад, возрождали все заново. Раньше они крутили и сминали, теперь ставили на попа и разглаживали. Из профессионалов-разрушителей выросли мастера-реставраторы. Разбитую в щепки встроенную мебель, расплющенные мягкие гарнитуры, раздавленные фургончики-прицепы и сбитые электролампочки «ОСРАМ» они сейчас сколачивали, обивали заново, чинили и ввертывали в патроны. Равномерно загудели агрегаты в научно-исследовательских институтах. И в морозилке опять собрались ее прежние постояльцы. (В самом низу она сохраняла в свежезамороженном виде мою невесту.) Песнь песней рекламы звучала одинаково, что сзаду наперед, что спереди назад. И когда «Ржаной хлеб без примесей» начал себя рекламировать, я уже ожидал ирригатора «Аква»: «…Пора кончать с устарелыми зубными щетками! Надо навсегда убрать этот балласт-бациллоноситель. Мы закончили эру щетины и провозгласили революционную эпоху пульсирующей водяной струи. Наступает новое бесклассовое время. Разбрызгиватель «Аква» доступен для всех, практичен…»
И вот уже мой зубной врач держит в руке удобный, изящной формы предмет.
— С помощью «Аквы», этого бесценного подарка медиков человечеству, я, пока на охлажденной стеклянной пластинке смешивают цемент, еще раз хорошо почищу вам рот, ведь «Аква» проникает в каждую щелку, трещинку, «карман».
Врач одновременно чистил и лечил. Потом высушил зубы струей теплого воздуха и надел мостовидные протезы сперва слева внизу, потом справа внизу.
— Разве это не успех? Четыре зуба мы обточили, превратив в опоры, а на них надели шесть новых зубов.
У меня было одно желание — очутиться на Гогенцоллерндамме, а он в это время расписывал свои мостовидные протезы, называя их «прогрессивными», а потом перешел к жакетным коронкам, которые охарактеризовал как «традиционные».
— А вы знаете, почему их так называют?
Мысленно я уже вел беседу с Шербаумом: «Разве вам не интересно, став главным редактором захудалой школьной газетенки, сделать из нее нечто?»
— Обтачивая зуб, вы создаете как бы уступ — нечто вроде плеча, на который надевается жакет…
«Это далеко не простая задача, Филипп!»
— Но такого рода коронки не выдерживают экстремальных нагрузок.
«Вы могли бы опубликовать в новой газете свое предложение: заменить закон божий уроками философии…»
— Скажем, наступает осень. Вы охотно едите диких уток, куропаток, рагу из зайца? Да? Ну вот, стоит зубу попасть на дробинку, и фарфор ломается.
Однако Шербаум уходил от разговора насчет газеты. У него, мол, другие планы. Пока еще рано их обсуждать. («Временно он положил их в долгий ящик».) Мой ученик покинул меня в зубоврачебном кресле.
— Ну, а при ваших мостовидных протезах поломка, напротив, исключена, так как фарфор связан с платиново-золотым основанием с помощью окиси. Тем более, здесь применено специальное легирование. Оно-то и держит продукцию «Дегуссы», тс-с, ее патенты — государственная тайна. Вот, а теперь опять включим изображение. Однако будьте осторожны в выборе слов. Можно повредить только что поставленным мостам. Все пойдет коту под хвост. Придется нам опять начинать с нуля… пользуюсь вашим выражением. Ну? Видите? Классная работа. Не правда ли?
Да, ничего не скажешь. Переливаются перламутром, прямо голодный оскал. А как он подобрал цвет — белизна с легкой желтизной, переходящей в серое. Артист в своем деле. Зубы более натуральные, чем настоящие зубы. («Как вы считаете, Шербаум? Стоила овчинка выделки? Или мне опять следовало пустить тягачи и экскаваторы, чтобы…»)
— Я ничего не говорил, доктор. Ничего!
(Только сейчас я заметил на своей нижней губе под прозрачным, как стекло, слоем мази от ожогов большое латинское «L», выжженное дантистом. Он хотел оставить на мне свою мету. Я уже меченый. О Линдалиндалиндалинда.)
— Вы перенесли все, как истый стоик.
Его помощница аккуратно отсчитала мне две таблетки арантила.
— Теперь сделаем перерыв на неделю, а потом займемся вашей верхней челюстью.
Я попытался слизнуть мазь от ожогов.
— Мне очень хотелось бы растянуть перерыв недельки на две.
Врач и помощница ждали, когда я уйду.
— Ну что ж, и через две недели я смогу выкроить время, чтобы вас принять.
— Мне необходимо заняться моим 12 «А». Особенно тревожит меня один ученик.
— Позвоните, если что-нибудь не так. Ваши довольно слабые десны склонны к воспалительным процессам.
— Шербаум должен взять на себя школьную газету, но пока сопротивляется.
— Рецепт на мазь от ожогов я вам выписал. Ну и, конечно, рецепт на ваше постоянное лекарство.
— При том Шербаум одаренный юноша. Он что-то замышляет.
— Две упаковки болеутоляющего — надежные костыли на эти две недели…
Я пошел. Однако в дверях еще раз обернулся, чтобы в последний разок подразнить его — призвать к радикальной чистке бульдозерами, но, обернувшись (увидел на телеэкране, как я оборачиваюсь и собираюсь что-то сказать), ничего не сказал и вышел из кабинета.