Стэнли
Я? Кто я? Пустое место. Ноги, которые доставляют к столу обед, пальцы, которые держат поднос с коктейлями, руки, которые ведут машину. Я — глаза, которые не видят, и уши, которые не слышат.
И я невидим. Они смотрят на меня и не видят. Когда они идут, я должен догадаться куда и вовремя убраться с их пути. Ведь если они наткнутся на меня — на шесть футов черной кожи и белой кости, — то уже больше не смогут притворяться, будто меня тут нет. И мне придется искать себе другое место.
А этого мне очень не хотелось бы. Потому что другого такого места нет. Во всяком случае, в наших краях. Сейчас я зарабатываю больше любого белого в Галф-Спрингсе. Галф-Спрингс — это городок, где я родился и где, как говорится, меня холили и лелеяли, хотя не помню, чтобы мать очень уж о нас заботилась. Она словно бы не замечала, есть мы или нет. Я всегда удивлялся, как мы не умерли с голоду во младенчестве. Ну да возможно, тогда материнский инстинкт у нее был сильнее, — то есть наверное так, не то меня бы здесь не было. Но я же начал про свое место. И про деньги. Главное — деньги. Я ведь сказал: в городке четыре тысячи жителей, а я зарабатываю больше любого. Ну, разве меньше доктора. Но ему-то еще надо получить по счетам, а это не всегда просто. А я по первым числам получаю все, до последнего цента. Триста долларов в неделю, ну и дополнительно кое-что. Неплохо для черномазого, а? Ради этого я готов оставаться невидимкой и не попадаться им на дороге.
Да и вообще что мне за охота терять место и идти работать? По-настоящему работать? Здесь и дела труднее нет, чем проехать двести миль до Нового Орлеана. Ну и конечно, каждый день приходится ездить в Порт-Беллу — ближайший городок, до него всего час езды — или в аэропорт в Коллинсвиле. Им тут не сидится на месте, то они уезжают, то приезжают, ну, я и вожу их туда-сюда. Но скоро в северной части поместья будет закончена взлетная дорожка, и их самолеты будут садиться там, и возить их мне надо будет куда меньше. Вот такая у меня работа, если вы меня поняли.
А на днях мистер Роберт (это он меня нанял, когда я стоял на перекрестке) посмотрел на меня, пожевал губами — он всегда так делает, когда обдумывает что-то, — и сказал: «Стэнли, тебе же пара пустяков выучиться водить самолет. Зрение у тебя хорошее. Сейчас все дураки летают. Что скажешь?»
Ясно, что я сказал. И вот теперь два раза в неделю уезжаю на полдня в Коллинсвиль, беру там уроки у одного чудака на аэродроме. Его нашел мистер Роберт. Когда я получу права, мистер Роберт купит мне самолет. «Небольшой самолет вроде „Команчи“». Ну, я, конечно, только киваю. Значит, полетаем. Научусь, это все у меня хорошо получается. Эта семейка коллекционирует самолеты, У мистера Роберта их два, считая «Эйркоммандер», который он купил на прошлой неделе; у мисс Маргарет свой самолет, и с пилотом, только она не любит летать. А взлетную дорожку в лесу строят такую длинную потому, что там будет садиться реактивный самолет Старика — «Джетстар» или как его там. Мне бы на нем полетать, но я знаю, что этого не будет. Для него у них есть два белых летчика.
Но неважно, все-таки я буду летать. А ведь когда меня из школы забрали в армию, об этом и думать было нечего. Тогда черных летчиков и в заводе не было. Так что помчусь я в голубой простор на сорок пятом году.
Вот еще причина, почему я не ухожу. Среди многих прочих. Например… может, мистер Роберт позволит мне брать свой вертолет. Он купил его три года назад и садился прямо за розарием, на краю поля для гольфа. Прилетал и улетал по четыре-пять раз в неделю. Пока его жена не сказала, что ветер ломает розы и азалии, а она столько лет их выращивала. Раза два он брал меня с собой. Мне понравилось — словно в лифте поднимаешься. Конечно, он даст мне управлять вертолетом, вот только права получу. К тому времени вертолет ему надоест, он и так уж не часто им пользуется. Он держит его в аэропорту Коллинсвиля, чтобы развлекать своих девочек. Миссис Лоример, например. Он садился прямо на пляже перед ее домом, не знаю, как в прилив не попал. Наверное, рассчитывал время.
Эх, скорее бы! Черный человек-птица!
Теперь поняли, какая у меня работа? Одно слово — необычная. Попал я йода потому, что мне повезло, а остаюсь тут, потому что умею соображать. Мне, конечно, повезло, что мистер Роберт подошел ко мне, когда я стоял на углу в Коллинсвиле и смотрел, как таксист берет пассажира, приехавшего с поездом из Нового Орлеана. «Тебе нужна работа?» — спрашивает он. А я отвечаю: «Да, сэр». Опять везенье — я же мог ответить и другое. Например: «Я только что демобилизовался, денег у меня хватит месяца на два, жена у меня лучше не надо, и работать я пока не собираюсь». Но я сказал «да, сэр», словно еще служил в армии. И вот я здесь.
Что ж, я вроде не прогадал.
Они взяли и Веру, мою жену. Почти пятнадцать лет назад. В налоговых документах она значится помощницей экономки. Бывают же должности, черт побери. Она приходит каждое утро в девять, перекладывает в шкафах белье и встряхивает саше, чтобы лучше пахло. Потом заходит поболтать к сиделке Старика — последние пять лет это мисс Холлишер. Потом Вера ходит по дому и проверяет, не нужно ли где подновить стены и двери: если нужно, она зовет маляра. Потом обходит дом снаружи, выискивая, где облупилась краска и где надо заменить доски. Дом Старика всегда в безупречном состоянии — ни пятнышка ржавчины, ни трещинки, ни вмятины, ни следа каблука на натертом полу. Старик умирает красиво. Так, во всяком случае, говорит Вера. Закончив обход, она возвращается домой. В час дня она уже всегда дома. За это ей платят девяносто долларов в неделю.
Раньше Вера нигде не работала. Это мисс Маргарет взбрело в голову. Я не думал, что Вера согласится, и прямо так и сказал, но мисс Маргарет стояла на своем: «Я сейчас ей позвоню». А от телефона она вернулась, ухмыляясь до ушей. Вера мне не сказала, что она ей говорила, но они тут умеют уговаривать, если ты им нужен. И дадут тебе все, чего захочешь. Они купили нам два дома — один в Новом Орлеане (на то время, когда семья туда приезжает) и один в Коллинсвиле, где мы теперь, собственно, и живем. И тот и другой — подарок к рождеству. Но дело тут в том, что мы им нужны — и Вера, и я. А если им что нужно, так они за это платят.
Жаль, у меня нет сынишки, а то бы они и его взяли. И все было бы в одной семье.
Я говорю: надо бы все-таки уйти. Двадцать лет на одном месте — срок достаточный. Но не ухожу.
До сих пор помню, каким ошалелым я был первые месяцы. Все время глаза таращил — и в новоорлеанском их доме, и в Порт-Белле. Да неужели это я, черномазый мальчишка из Галф-Спрингса, штат Миссисипи, расхаживаю среди всей этой роскоши?
И наконец, сам Старик, мистер Оливер. Ему скоро будет девяносто пять, а первый сердечный приступ случился с ним лет тридцать назад, так я слышал. Когда я к ним поступил, он еще держался молодцом, но потом у него был удар, и он так и остался парализованным. Но не думайте, с головой у него все в порядке. Все свои деньги он сам нажил, начав на пустом месте. Порой мне чудится, что дом этот построен из пачек долларовых бумажек, а порой — что дорожки вымощены золотыми самородками. Иногда вдруг словно блеснет что-то или сверкнет, точно лезвие… Но не в этом дело. Старик все сам нажил и продолжает наживать. Даже когда он так устанет и ослабеет, что телефонную трубку я ему к уху прижимаю, он все равно думает, планирует и притягивает к себе деньги, как магнит. Худой, высохший старикашка сидит день за днем в специально для него изготовленном кресле в специально для него построенной оранжерее (в теплом сыром воздухе ему легче дышится) и смотрит, как порхают в гигантской клетке специально для него купленные птицы.
Вот так-то. Я думаю, что они все полоумные, а они обо мне вовсе ничего не думают.
Тайный вор
Каждое утро Стэнли должен был отпирать оранжерею. Ему полагалось величественно пройти по коридору, который начинался в западном углу вестибюля, и распахнуть двустворчатую дверь, которая вела в оранжерею. Но, очутившись внутри, он на время забывал о величавом достоинстве и стремительно нырял в лабиринт кадок и древесных стволов, чувствуя, как ему щекочут шею холодные плети орхидей и мохнатые кончики лиан. Быстрее, быстрее — к птичьей клетке. Проверить птиц… убрать сдохших. Пока нет Старика. Затем осмотреть живых… а Старика уже везут. Если какая-нибудь сидела, нахохлившись, Стэнли полагалось тут же схватить ее, свернуть ей шею и спрятать трупик. Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы Старик увидел, как птица умирает или сидит вялая и больная.
Иногда Стэнли казалось, что все это придумано нарочно, чтобы ему было труднее. Почему бы, скажем, не разрешить ему открывать оранжерею чуть раньше? Тогда бы не приходилось в последнюю минуту судорожно искать, куда спрятать дохлых птиц…
Но дело было не в том. В доме все подчинялось строгому, раз навсегда заведенному порядку. Этот порядок не подлежал изменениям.
Стэнли с ненавистью посмотрел на птичью клетку. Огромное, похожее на приплюснутый арбуз сооружение, сплетенное из тростника и соломы, поднималось от каменных плит пола к самому потолку. Мисс Маргарет говорила, что клетка сделана по образцу примитивных верш бразильских индейцев.
Возможно, она годится ловить рыбу, рассуждал Стэнли, но для птиц это сущий ад. Они дохли по две-три штуки в день все время с тех пор, как ее здесь поставили шесть лет назад. Сколько же тысяч я их перетаскал! — думал Стэнли.
Мисс Маргарет, вместо того чтобы разобрать клетку, постоянно заменяла мертвых птиц живыми. Каждую среду прибывала новая партия. Но если Старик и замечал, что количество птиц меняется в зависимости от дня недели, он никогда об этом не говорил.
В конце концов даже мисс Маргарет поняла, что надо принимать какие-то меры, и пригласила университетского профессора, разбирающегося в таких вещах. Лысый невысокий человек в очках с толстыми стеклами вытащил из клетки всех обитателей, обработал ее каким-то порошком и посадил совсем новых птиц. Более стойкого вида, сказал он. Против чего стойкого? — думал Стэнли. Но может быть, Старик…
Он оглядел пол клетки. Дохлых нет. Присмотрелся к птицам, порхавшим с ветки на ветку. Некоторые даже пели — этого он уж давно не слыхал. Но и молчавшие казались вполне здоровыми. Сегодня мне повезло, подумал Стэнли. Ему смертельно надоело таскать из клетки застывшие костлявые тельца, Иногда он не успевал выбросить их в боковую дверь и должен был прятать к себе в карман. А однажды, в особенно неудачный день, когда сдохло сразу не то четыре, не то пять штук, ему пришлось спрятать одну в рукав. А она уже воняла. Во влажной жаре оранжереи разложение наступало быстро — много быстрее, чем на открытом воздухе.
Но в это утро — ни одной мертвой, ни одной.
Когда ввезли хозяина, Стэнли выпрямился и стал по всей форме, заложив руки за спину. Сегодня Старик был одет для прогулки — белые фланелевые брюки, синяя куртка. Широкий галстук был завязан на тощей шее с геометрической точностью. Как всегда по утрам, кресло катила Элизабет, горничная с верхнего этажа.
Стэнли старательно отводил взгляд от ее янтарных глаз, которые всегда так в него и впивались. Он не собирался путаться с этой девкой. Нет, спасибо. Он уже немолод, и у него есть жена… Нет, это не для него.
Элизабет поставила кресло на обычном месте, в самом центре оранжереи, где за зеленой завесой растений не было видно стен. Тут стояла особая тишина, нарушаемая лишь жужжанием вентилятора и прерывистым шорохом воды, которую время от времени выбрасывал увлажнитель.
Старик приподнял руку и кивнул. Голова его затряслась на тонкой шее:
— Благодарю, Элизабет.
Направляясь к двери, она старательно прошла совсем рядом со Стэнли. Но он даже бровью не повел — у него было время напрактиковаться в невозмутимости — и продолжал стоять почти по стойке «вольно». Почти, но не совсем.
Старик сидел в кресле молча и не шевелясь. Он только дышал.
Что для него не так-то легко, думал Стэнли. Очень даже нелегко.
Он дышал со свистом и хрипом, в горле клокотала мокрота, жилы на худой шее, напоминавшие узловатые бечевки, то напрягались, то ослабевали. Его глаза были закрыты — старые блестящие глаза, спрятанные под веками, как у птицы, и такие же, как у птицы: быстрые, готовые в любую секунду открыться, чтобы перехватить твой взгляд.
Стэнли не смотрел на Старика. Чтобы развлечься, он принялся шевелить пальцами ног в черных ботинках. И думать об Элизабет. Задница у нее и вправду симпатичная — круглая и крепкая.
Старик с усилием вбирал в себя воздух, влажный и плотный, как сукно, густой, как масло, от аромата цветов и листьев.
Стэнли теперь уже не потел в этой влажной жаре, как прежде, когда оранжерею только построили. Тогда одежда у него промокала насквозь. На кухне он сбрасывал пиджак и бегал, махая руками, как машет крыльями недорезанная курица. Или становился у самой решетки кондиционера под струи холодного воздуха и стоял там до тех пор, пока его не начинал бить озноб.
Прежде он с трудом выдерживал не только жару оранжереи, но и тяжкий аромат цветов, сладкий и пряный. Как на похоронах. Но потом привык.
Старик вдруг громко захрапел. Его костлявый квадратный подбородок покоился на аккуратно завязанном узле галстука.
Мягкие шаги ног, обутых в резиновые туфли, шуршание накрахмаленной ткани — пришла мисс Холлишер, дневная сиделка. Ее круглая белая шапочка кивнула Стэнли в зеленом полумраке. Он кивнул в ответ и вежливо улыбнулся. На мгновение ее золотисто-рыжие волосы слились с фоном из золотистых орхидей, и она скрылась из виду. Будет ждать в коридоре, читая утреннюю газету.
Стэнли снова зашевелил пальцами. Большой, потом второй, третий, четвертый, пятый. Теперь только большой поднят, а остальные прижаты к стельке. А теперь мизинец… нет, опять не вышло. Так и не натренировался.
Старик вдруг проснулся и поднял худое лицо. На гладком шелковом галстуке виднелось теперь влажное пятнышко слюны. Он протянул руку.
Стэнли открыл сигарницу, выбрал сигару. Старик не спускал с него глаз. Медленно, чтобы Старику было видно, срезал кончик, потом вставил сигару в тонкие синеватые губы и поднес к ней огонек зажигалки.
В восемь пятнадцать к боковой двери подъехал лимузин Старика. В герметической тишине оранжереи Стэнли ничего не слышал, но он знал, что вот сейчас колеса плавно остановились на гравии под аркой — в этом доме все делалось строго по расписанию.
В восемь двадцать мисс Маргарет распахнула дверь и застучала каблуками по плитам.
— Папа, ты все же хочешь ехать в Порт-Беллу? Не передумал?
Старик словно не заметил ее поцелуя.
— Мне пришлось ждать.
Она засмеялась.
— Знаю, я опоздала на пять минут. Переодевалась, папа. Я так растолстела, что брюки выглядели просто немыслимо. — Легкий кивок, и Стэнли покатил кресло к дверям. — Нет уж, сажусь на диету!
Стэнли бережно, точно корзину с яйцами, перенес Старика из кресла в лимузин. Выпрямившись, он увидел рядом мисс Маргарет.
— Утром тут очень мило. — Она оглянулась через плечо на открытую дверь и на блестящий паркет за ней, потом посмотрела через газон на соседние дома, укрытые густой зеленью. — Именно сейчас, пока не явилась прислуга и не начала свою возню.
Она машинально провела пальцем по крыше автомобиля, проверяя, нет ли пыли. Пыли не было. Старик держал две смены шоферов, но выезжал он теперь редко, и от нечего делать они без конца полировали машины, когда им надоедало играть в кости.
Гараж прятался за чащей цветущих магнолий, чтобы пропорции дома не были ничем нарушены. Машину вызывали по телефону.
Сложно, думал Стэнли. Надо же так усложнять себе жизнь, лишь бы все было, как им хочется. Но они обязательно хотят, чтобы все было так, а не иначе.
— Стэнли, ты не знаешь, что происходит в гараже? — внезапно спросила мисс Маргарет. — Майкл устроил негритянский постоялый двор?
Зачем она так говорит? — подумал Стэнли. — Проверяет, может ли задеть меня? Но ведь не может!
— Нет, мэм.
— Ну, ладно, ладно, поехали. — Они обошли машину (Стэнли, как положено, держался в двух шагах позади нее). — Как он, по-твоему, выглядит? Цвет лица у него неважный.
— Дышит он легко.
И надо признать, думал Стэнли, Старик крепко вцепился в жизнь. Как старый краб в наживку. Никто не верил, что он выдержит последний приступ. А он — вот он.
Стэнли захлопнул дверцу и почтительно отступил, когда черный лимузин плавно тронулся с места. Сам он поведет в аэропорт вторую машину — с багажом, мисс Холлишер и ее любимым котом. Мисс Холлишер чинно сидела на заднем сиденье, ее розоватые волосы поблескивали в косых лучах утреннего солнца.
Даже и двигатель включен. Майкл знает свое дело. Стэнли усмехнулся. Он и правда завел у себя в гараже постоялый двор — у него там все время гостят то друзья, то родственники.
Садясь за руль, Стэнли увидел Элизабет. Черное форменное платье и белый фартучек нисколько не прятали ее пухленькой фигурки, а только придавали ей соблазнительность. «Она мне нравится, — как-то сказал Старик. — Красивая девчонка». Он ее так и ест глазами, подумал Стэнли. Так и ест…
Старик спокойно попыхивал сигарой и дремал, пока колеса самолета не коснулись мягко посадочной дорожки коллинсвильского аэродрома.
В ангаре стоял вертолет мистера Роберта, но Старик не захотел лететь. Он выбрал яхту. И они отправились на яхте.
Мисс Маргарет терпеть не могла яхт и поехала в автомобиле после того, как завезла Старика, Стэнли и мисс Холлишер в яхт-клуб. Мистер Роберт ждал их: он сам перенес Старика на борт и усадил в специальное кресло, поставленное в укрытом месте. Вентиляторы машинного отделения уже работали. Их ровный низкий гул заглушал плеск воды у борта и свай. Вдоль бетонного причала стояли в ряд пришвартовавшиеся носом яхты, точно щенята, сосущие мать. Нигде не было заметно никакого движения.
Рыбаки уже ушли в море, а просто любители морских прогулок еще не прибыли. Гавань была одновременно и полна яхт и пустынна.
Старик поглядел по сторонам, проникаясь ощущением дня. Он поворачивал голову медленно и осторожно, словно боялся, что она отвалится, как отваливаются от стебля семенные коробочки. Он смотрел на тихую гавань, и его старые глаза даже не сощурились от яркого света. Шея у него расслабилась и стала прямее. Он ничего не сказал, но еле заметно кивнул.
Вентиляторы умолкли, заработали двигатели. Мистер Роберт поднялся на мостик, вытаскивая из кармана солнечные очки.
Стэнли снял швартовы. Пятидесятифутовый черный корпус медленно выдвинулся из ряда неподвижных судов, яхта повернула и направилась к проходу между двумя длинными каменными молами, за которыми открывалась бухта.
Нос плавно разрезал зеркальную воду, винты вращались медленно, почти не поднимая волны, и яхты, мимо которых они проходили, покачивались еле-еле. Солнце начало пробиваться сквозь дымку и плыло в ней, как яичный желток.
Минут через десять Старик опять задремал. Мисс Холлишер, сидевшая в шезлонге, шепнула Стэнли:
— Такие поездки ему уже не под силу.
— Зато нам приятно, — шепнул он в ответ.
Заболоченная бухта, тростник и водяные гиацинты остались позади, они вышли на простор Мексиканского залива, и даже вода под килем ощущалась теперь по-другому. Суша кончалась так постепенно, подумал Стэнли, что трудно сказать: граница вот тут.
А зачем мне, собственно, всегда надо знать все точно? — спросил он себя насмешливо. — Как будто глядишь на карту и говоришь: «Сейчас я тут-то и тут-то». Мне-то с какой стати об этом беспокоиться?
Старик дремал, свесив руки по сторонам кресла. Костлявые желтые пальцы были скрючены, как когти хищной птицы.
Птицы, думал Стэнли, все птицы да птицы… Яхта и та «Кондор». И повсюду, куда ни глянь, кондор. Золотыми буквами на широкой корме среди прихотливых блестящих завитушек, на спасательных кругах, у входа в каюту. На фарфоре, на стекле, на серебре. Даже на простынях и полотенцах. Большая черная птица с распростертыми крыльями.
Стэнли зевнул и подумал о Вере. Наверно, начала свою возню в их доме: расправляет полотенца на вешалках в ванных — она всегда особенно следит за полотенцами.
Мисс Холлишер сказала:
— Надеюсь, Перси хорошо перенесет поездку.
— Конечно.
— Это котик моей мамы.
— Вы мне говорили, — терпеливо ответил Стэнли.
— С ним никогда не чувствуешь себя одинокой, Стэнли. Вы не поверите.
— Нет, почему же.
— В некотором смысле он был мне утешением в последние годы мамы. Она сильно напоминала… — Мисс Холлишер кивнула в сторону Старика.
Стэнли знал все подробности о последней болезни ее матери, знал о том, как мисс Холлишер ухаживала за ней до самого конца. «Когда она умерла, — этими словами мисс Холлишер всегда заканчивала свой рассказ, — кожа у нее была безупречна. Я столько приложила стараний». Стэнли не понимал, какое значение могло иметь состояние кожи покойницы. Однако мисс Холлишер усматривала в этом что-то важное. Во всяком случае, она постоянно об этом говорит, значит… Ну, как и этот чертов кот.
А мисс Холлишер продолжала:
— Может быть, вы не чувствуете потребности хоть в каком-то обществе, как я.
— У меня хватает общества, — сказал Стэнли.
С его женой Верой одиноким себя не почувствуешь. С той минуты, как он возвращался домой, и до той, когда он утром уходил на работу, на него, как струи воды из душа, лились и лились разговоры. Они женаты уже двадцать пять лет, и он давно научился не слушать. Он знал ее всю жизнь — в Галф-Спрингсе их родители были соседями, а ее мать до сих пор живет в том же доме вместе с сыном, невесткой и их шестью взрослыми детьми. А в старом доме Стэнли живет его овдовевшая сестра — ее муж был убит во Вьетнаме.
В Галф-Спрингсе словно ничто не меняется. Люди: умирают, их место занимают их дети, но, в сущности, все остается как было.
Стэнли вдруг спросил себя, почему он теперь так редко бывает там. Ведь от Коллинсвиля, где он теперь живет, туда на машине можно добраться за каких-нибудь два часа. И все-таки он не ездит, а Вера никогда не уговаривает его навестить родных. Просто ему как-то не по себе там. Он перестал быть своим в родном городке, среди близких и их детей.
Может, дело в том, что у него нет детей.
Может, человеку нельзя без детей. Может, тут его вина. Он в этом так и не разобрался. А теперь ему поздно растить ребенка, да и Вере поздно рожать.
Может, оттого он и чувствует себя иногда одиноким. Может, потому он всегда и рад, когда возвращается к Вере. Ее болтовня греет, как хороший огонь в камине. И даже больше: она возвращает его в прошлое. В ее памяти живо все, и она заставляет вспоминать и его.
О том, например, как они целой гурьбой удрали с уроков и затеяли игру на старой ракушечной дороге, ведущей к испанскому форту. Дорога совсем заросла пальметто, и в неподвижном воздухе под ними стоял душноватый запах змей. Потом они свернули с дороги, и Чарли Эдвардс угодил в зыбучие пески. Пока они нашли доску, чтобы можно было подползти к нему, его уже засосало по пояс. Вытащить его они вытащили, но он потерял в песке штаны и порвал рубашку. Но когда его мать узнала, почему он явился домой голый, как ободранный ивовый прут, она так перепугалась, что даже пальцем его не тронула, хотя он и заслужил хорошую порку.
Вот о чем они вспоминают. Они с Верой. И это хорошо. Они никогда не будут так одиноки, как Старик. У него, в памяти столько образов, и никто не знает каких…
Старик. Такой легкий, что, кажется, его вот-вот унесет ветром. Кости тонкие, как листики, и сухие, как скелет ящерицы или панцирь краба.
Только ветром его не уносит. А иногда ты вдруг замечаешь, что он смотрит на тебя из-под тяжелых век блестящими черными смеющимися глазами.
Стэнли щурился от яркого солнца и думал о Вере. Думает ли она сейчас о нем? Нет. Уж наверное, нашла себе какое-нибудь занятие. Всегда можно еще раз вымыть окна, натереть полы. Вряд ли ей без него тоскливо.
Во всяком случае, не так, как ему. Скажем, вчера он остался ночевать в Новом Орлеане, а она уехала обратно в Коллинсвиль. Без нее он совсем не спал — только задремывал и ворочался с боку на бок.
А вот Вера, конечно, не ворочалась. Он словно увидел, как она ложится в постель, как аккуратно укрывается одеялом по плечи — не выше и не ниже. Такая уж у нее привычка. И тут же засыпает. Иногда он посмеивался над том, что стоит ей лечь, и она уже спит. «Устала, — отвечала Вера. — Да и пора спать».
Нет, она без него тосковать не будет. Такая уж она неугомонная. И счастливая. Сама себе общество, сама себе собеседница. Целый дружеский кружок, подумал он.
Она одинокой не бывает. Не то что он.
Иногда на него что-то находит. Проснется и чувствует, что нашло. Лежит не шевелясь, с закрытыми глазами, внушая себе, что снова засыпает: вздремни еще, это тебе полезно… И тут точно чья-то рука приподнимает веки. Хоть бы закатить глаза, спрятаться еще на минуту, но нет, он уже смотрит вокруг. А в комнате тот особый, не дневной свет. Пусть за окном сияет рыжее солнце, комната все равно серебряного цвета, лунного. Рыбьего. Это тот же цвет, какой бывает у брюшка рыбы, когда ее вытащишь из воды: мерцающий, серебристый, меняющийся на глазах — дрожащий, пульсирующий цвет.
Иногда Стэнли чудилось, что он — рыба. Его поймали. Крючка он не видел, но ведь и рыбы не видят крючка. Только вдруг он, кружась, взлетает в воздухе и его выбрасывают куда-то, где все полно странного света.
Он даже чувствовал это. В самом центре живота — давящая боль. И он начинал перебирать в уме, что ел накануне. Он всегда старался вспомнить все точно, хотя и знал, что причина не в этом.
Он лежал, а свет просачивался куда-то за глаза и катался внутри его головы, как ртуть. А живот словно гвоздями набит. Он пробовал приподняться и не мог. Тогда он звал Веру, и она тянула его за руки.
Он не мог спустить ног с кровати, и опять помогала Вера. Хлоп — они уже на полу. А она ворчала: что бы ты делал без меня? Не можешь сам из постели выбраться.
Он знал одно: в такие дни, если б не она, он не встал бы совсем. Так и лежал бы, пока не пройдет это состояние.
Мать говорила: «Тоска взяла». Тоска. С ней это тоже бывало. Иногда они возвращались из школы, а она лежала в постели, уставившись в потолок или в окно, а на них большие карие глаза смотрели так, будто никогда их раньше не видели. И они сами стряпали себе ужин, зная, что она все равно не встанет.
Ее некому было поднять. У нее не было такого человека, как Вера.
Вера. Хорошая жена, думал Стэнли. Они счастливы. Вот только детей у них нет. Иногда ему очень не хватало детей. Особенно когда он лежал в комнате, наполненной светом цвета рыбьего брюха, и слышал, как старуха Смерть смеется у него за спиной и говорит: «Когда я заберу тебя, то заберу целиком. Ничего от тебя не останется».
Что ж, это верно, думал Стэнли. После смерти от него ничего не останется. Ни сына, ни внука — ничего. Смерть заберет все.
Иногда Стэнли задумывался, жалеет ли Вера, что у них нет детей. Но ее он об этом не спрашивал. Он ее ни о чем не спрашивал.
В те страшные утра она ворчала, толкая и дергая его расслабленное тело, и требовала, требовала. И наконец он вставал, опираясь на неумолчный звук ее голоса, как на костыль.
Вера спрашивала: «Что у тебя болит?»
«Не знаю», — приходилось ему отвечать, потому что нельзя было указать какое-то одно место. Болела кожа, вся кожа, вся его черная оболочка. И кости словно ломались, одна за другой. И даже кровь. Он чувствовал, как она, плотная и тяжелая, словно ртуть, ползет по его костям и мышцам. Иногда ему казалось, что кровь вот-вот вскрикнет и остановится. Он знал: когда это случится, он умрет.
А Вера все твердила: «Если ты не можешь сказать, что у тебя болит, значит, ничего не болит».
И все-таки она понимала, думал Стэнли. Она ворчала, жаловалась, но все время была рядом, с ним. Заставляла его ходить взад и вперед. Сначала в спальне, потом на заднем крыльце. Он закрывал глаза, пряча их от заостренных лучей дневного света, а она водила его вперед-назад, вперед-назад — слепого, мертвого. Когда ему становилось легче, он приоткрывал один глаз. Чуть-чуть. Тогда она уводила его на кухню и начинала поить кофе.
Серебристый свет постепенно мерк, как угасающий огонь. Он одевался и шел на работу, опаздывая совсем немного. Самое большее — на два часа. Но вечером валился спать сразу, без ужина. Он слышал, как Вера ходит по комнате, подтыкает одеяло, заправляет простыни. Ему мерещилось, что она так и не будет спать, а всю ночь просидит рядом с ним. И правда, утром у нее бывали круги под глазами, а по щекам залегали морщинки.
Когда-нибудь он ее спросит. Спросит прямо. Странно все-таки — столько лет они прожили как муж и жена, а знают они друг друга еще дольше, и он ничего твердо не знает.
Да, надо ее спросить. Но он понимал, что не спросит.
И снова яхта. И глухой шум двигателей. И устремленный на него взгляд Старика.
Стэнли поспешно вскочил, чуть не потеряв равновесия. Старик засмеялся.
— Останови машины, — сказал он. — Обед.
— Слушаю, сэр. — Стэнли поднялся на мостик. — Мистер Роберт, он хочет обедать.
Мистер Роберт повернул красные ручки. Яхта замедлила ход и закачалась на воде, как поплавок.
— Если он хочет обедать, будем обедать, — сказал он.
Стэнли посторонился, и Роберт быстро сбежал по трапу. Несмотря на грузность, он двигался легко.
— Проголодались, па? — Он отослал мисс Холлишер шутливым взмахом волосатых рук. — Стэнли, принеси нам мартини. Па, вы выбрали для прогулки удачный денек.
Сбивая коктейли, Стэнли услышал, что Старик заговорил — сначала с трудом, словно, скрипя, открывалась дверь, которая давно стояла закрытой. Но потом он выбрался из трясины дурманной старческой дремоты, и слова уже не требовали прежних усилий. Он больше не казался замороженным. На какое-то время этот старик с реденькой, пронизанной солнцем бахромкой седых волос над ушами вдруг ожил.
Мистер Роберт это умеет, признал про себя Стэнли. Мистер Роберт всегда может зажечь огонек в этих глазах, заставить блеснуть в улыбке два ряда искусственных зубов.
Стэнли смешал для мистера Роберта еще один мартини и спустился в камбуз, где мисс Холлишер готовила обед для Старика. Расставив на столе баночки детского питания, она зачерпывала из каждой из них ровно по две чайные ложки.
— Ну вот. — На белой тарелке аккуратным кружком расположились разноцветные горки: две коричневые, одна белая, одна ярко-оранжевая, одна зеленая. Они поблескивали, как лакированные. Черный летящий кондор в центре тарелки упирался в них распростертыми крыльями.
— Сухарики я достану, когда он позовет, — сказала мисс Холлишер.
Детское питание и сухарики, думал Стэнли. Когда для человека наступает конец, от него ничего не остается.
Может, со мной этого не будет, думал Стэнли. Может, я просто умру.
Когда он говорил об этом с Верой, она отвечала: «Умереть много способов наберется. Только приятных нет. Так ли, эдак ли — а суть все та же».
Странно, что она всегда употребляет одни и те же слова. А ведь обычно Вера и о старом всегда по-новому расскажет. Но только не это. Это она повторяет, как затверженный урок.
Яхта тихо покачивалась на мелкой зыби. У Стэнли к горлу подступила тошнота.
— Я пошел наверх.
— Да, конечно. — У мисс Холлишер был самодовольный вид. Ее никогда не укачивало.
Рот заливала слюна, он повернулся и почти побежал к носовому трапу. Во рту становилось все солоней, ему казалось, что стены вокруг смыкаются. Ребра шпангоутов справа и слева уходили вверх, смыкались над его головой. И качка…
Он, спотыкаясь, поднялся по трапу на палубу, парусиновые туфли зашаркали по тиковому настилу. Только выбравшись под бушприт за стальную решетку вант, где под ним не было ничего, кроме воды, он почувствовал себя легче. Он выплюнул вязкую слюну и почувствовал, как бриз сгоняет бусины пота с его лба. Он закрыл глаза, чтобы ветер высушил и веки. Потом уселся на поручнях лицом к корме. Почти над ним висели большие квадратные окна рубки и мостик.
И тут его мысли сделали один из тех скачков, которые он не терпел. Вдруг он поймал себя на том, что думает о гребле. Грести он умел легко и быстро. Этому он научился на военной службе. Ну, не совсем на службе. Просто он тогда гулял с девушкой, которая обожала кататься на лодке по лагунам парка, и ради нее он перекопал веслами мили и мили воды. Лицо ее он забыл, зато помнил многое другое — как хороша она была в постели, например. У него еще сохранилась записная книжка с этой его бухгалтерией: имена, номера телефонов и звездочки, начиная с одной, показывавшие их достоинства. Если первое свидание ни к чему не приводило, на второе он уже не являлся. И это имя вычеркивалось. С единственными звездочками он редко встречался снова — он предпочитал четыре-пять звездочек, и в его списке значилось несколько таких. В те дни у Стэнли не было лишнего времени. Даже минуты лишней.
А теперь ему для счастья достаточно просто сидеть тут, на яхте, хотя вокруг нет ни одной хорошенькой девушки. Просто сидеть и смотреть на голубую, подернутую рябью гладь залива, простирающуюся до тонкой, как волос, линии горизонта. Узкая зеленая полоска на западе — наверное, прибрежное болото, заросли водяных гиацинтов, тростника, рогоза. А еще через четверть мили начинается твердый песчаный берег, сосны и гикори.
Такое болото — это почти живое существо: тут оно подкрадывается, там отступает. Все эти крохотные галочки, поставленные топографами, ровно ничего не значат. Сегодня фарватер может совсем обмелеть и под килем — только тина (хотя на карте тут обозначена шестифутовая глубина), а завтра, если задует восточный ветер, он окажется чистым и глубоким.
Иногда «Кондор», несмотря на весь опыт мистера Роберта, садится на мель. Чтобы сняться с нее, приходится выжимать из двигателей все и давать задний ход. Мистер Роберт ругается во всю мочь, заглушая даже рев двигателей. Он крупного сложения, весит больше двухсот фунтов, и голос у него зычный, а ругаться он умеет и по-английски, и на кэдженском диалекте.
Странное дело, думал Стэнли. Казалось бы, такой дюжий, такой шумный человек должен врезаться в память, оставить в ней глубокий след — только подумай о нем, и увидишь перед собой как живого. И тем не менее… Как Стэнли ни старался, он не мог вспомнить лицо мистера Роберта. То есть, в общем, он его помнил. И некоторые жесты — как мистер Роберт размахивает руками и шагает так широко и быстро, что словно спотыкается на полу. Из-за этой своей походки он постоянно что-то опрокидывал или разбивал. Стэнли все время приходилось склеивать какие-то статуэтки или другие фарфоровые безделушки. Ну, например, вазы в холле. Мисс Маргарет увлекалась желтым цветом: обои в холле и на лестнице, столовая, ковры внизу — все было желтым. И конечно, цветы. «Мне нужна форзиция, — объявила мисс Маргарет. — Масса форзиций!» И дом наполнили кусты с желтыми колокольчиками. А с ними появилась и большая ваза, которую поставили в холле. И вот мистер Роберт влетел в парадную дверь, уже рявкая Старику «привет!», уже стаскивая плащ — и захлестнул им ветки… Он пнул носком ботинка в залитые водой осколки на полу и выругался негромко: «Fi de poutain!»
Потом, вспоминал Стэнли, холл украсило высокое пирамидальное растение. Два-три дня оно спокойно стояло в китайской фарфоровой вазе на низком комоде в дальнем углу. Как разбилась эта ваза, никто толком не знал. Просто раздался грохот, и мистер Роберт завопил: «Хватит этих поганых цветов! Мне надоела вода в ботинках, так ее и так!»
Старик залился смехом и сразу закашлялся, так что совсем скрючился в своем кресле-каталке. Словно воздух вырывается из лопнувшей шины, подумал Стэнли. В этих звуках не было ничего человеческого, как будто Старик был механизмом из колесиков и ржавых винтов, работающих на сжатом воздухе.
Старик никак не мог откашляться и задыхался. Стэнли обхватил его рукой чуть ниже груди, приподнял и вместе с ним опустился на колени. Старик обвис, словно одеяние священника, переброшенное через руку служки. Из холла прибежал мистер Роберт, оставляя цепочку мокрых, грязных следов на ковре, и они стояли на коленях, глядя друг на друга через обмякшее, хрипящее тело.
Это же мое лицо, думал Стэнли. Мое! Я чувствую, как пот щекочет кожу, как сводит мышцы на шее. Как щемит внутри. Бьюсь об заклад, он тоже все это чувствует.
Совсем как я, думал Стэнли. Смешно, совсем как я.
Мистер Роберт два раза хлопнул Старика ладонью по спине.
Подбежала сиделка с кислородной подушкой, пискнул вентиль, и зашипел газ. Они положили Старика на пол. Теперь он уже дышал почти ровно, пульс успокоился. Потом он заснул, и сиделка сняла маску.
«Пусть так и лежит, — сказал мистер Роберт. — Ему не впервой спать на полу. Но этот раз мог оказаться последним».
Заметив взгляд Стэнли, он резко отвернулся и ушел.
Стэнли сел на поручнях поудобнее. В голубом небе легкое облачко растягивалось в подобие улыбки.
Смеешься надо мной? — подумал Стэнли. Смеешься?
И удивился, когда облачко ничего не ответило.
Теперь они шли вдоль цепи песчаных островов у самого берега. Сладкий запах цветущих деревьев тити был так густ и тяжел, что, казалось, ты видишь, как он клубится, точно дым. В этих узких проходах прилив закручивал водовороты. «Кондор» качался и дергался, и мистер Роберт увеличивал обороты винтов. За кормой вздымались расходящиеся полосы бурунов, словно океанские валы, накатывающие на пляж.
— С этим приливом шутки плохи, — сказал Старик.
Он еще что-то говорил, но рев двигателей заглушил его голос. Тогда он поднял здоровую руку и показал на берег. Стэнли и мисс Холлишер посмотрели в ту сторону, но увидели только купу исхлестанных ветром дубов. И еще чаек, которые кружили над пляжем, больших белых чаек и их коричневых птенцов.
Подбородок Старика задергался, глаза закрылись, морщинистые веки дрогнули раз-другой и замерли.
Они прошли пролив. Вода тут была глубокой и тихой. Они были уже почти дома, в загородном убежище Старика, которое на его деньги создала его дочь, ища красоты, уединения, надежности. Длинная полоса зелени протянулась к северу насколько хватал глаз — на двадцать с лишним миль. Птичий заповедник, охотничий заказник, ревниво закрытый от всех, кроме мистера Роберта: и его друзей. Прелестные сады по нескольку акров каждый, которые не позволялось фотографировать, чтобы посторонние глаза не коснулись их даже на журнальной странице. Огромный серый дом, оберегаемый новейшей системой противопожарных средств и большим штатом прислуги.
Все для Старика. И для его семьи.
— Должно быть, от воды поднимается туман, — сказала мисс Холлишер. — Ведь дома еще не видно.
Сколько раз она уже плавала с ними на яхте, думал Стэнли, а так и не запомнила, что мистер Роберт, пройдя острова, поворачивает прямо на дом.
Он сказал:
— Его заслоняет бушприт.
Мисс Холлишер кивнула:
— Правда. Вы мне это прошлый раз говорили. Откуда, Стэнли, вы так много знаете про море и корабли?
— Смотрю, слушаю и кое-чего набираюсь, — сказал Стэнли.
Я — как большой ястреб. Хватаю обрывки и кусочки чего-то. А что я ворую? Кусочки их жизней. Обрывки их мыслей… Я — тайный вор, который крадет то, чего никто не хватится…
Стэнли еще раз посмотрел на берег, чтобы удостовериться. Сам дом с высокими византийскими башнями по углам был скрыт от взгляда. Виднелась только белая сверкающая беседка на обрыве. И на пляже под ней, где солнце уже выпило утреннюю дымку, — большой серый камень, разбитый молнией в сентябрьскую грозу лет пять-шесть назад. Ветер налетел внезапно, скинул плетеную мебель с веранды на газон, захлопал ставнями. Стэнли стоял под дождем, стараясь закрыть ставню, и тут раздался громовой взрыв. Его прижало к стене. Он повернулся — ничего. Но воздух стал другим — прозрачным, легким, удивительно чистым и каким-то стерильным. Озон. И еще он заметил абсолютную тишину. Он начал слышать только через несколько дней.
А на пляже лежал этот разбитый посередине камень, разваленный на две аккуратные половинки.
Мистер Роберт резко повернул яхту и прибавил обороты… «Кондор» подпрыгнул, задрожал и ринулся вперед, задрав нос. Корма низко осела в воду.
Застигнутый врасплох, Стэнли потерял равновесие и упал на шезлонг, ободрав ноги. Мисс Холлишер спросила:
— Стэнли, все обошлось? Стэнли, вы ушиблись?
— Да, — ответил он и тут же добавил: — Нет. — Он смотрел, как капельки крови впитываются в носки. — Поглядите-ка, я получил «Пурпурное сердце».
Они повернули на девяносто градусов: дом виднелся у них на траверзе. Они шли полным ходом прямо на север. Стэнли, прищурив глаза, посмотрел вперед. Серо-голубая бухта была пустынна, если не считать десятка маленьких парусов — красных, белых, синих, желтых. Молодежь из Порт-Беллы — у входа в бухту среди зелени прятались летние коттеджи. Видны были только причалы. Ребята оттуда часто отправлялись в Залив Контрабандистов и устраивали там пикники. Хотя это была уже земля Старика, он ничего не имел против и даже распорядился расчистить для них большой родник. Холодная, с металлическим привкусом вода низвергалась на пляж миниатюрным водопадом. Правда, сторожа Старика, скрываясь за деревьями, бдительно следили, чтобы никто не заходил дальше пляжа. В прежние годы, когда Старик был крепче, он любил по воскресеньям стать на якорь неподалеку от заливчика и провести там день за сигарой и виски.
— Похоже, мы идем в Залив Контрабандистов, — сказал Стэнли. Он взял бинокль и навел его на лодки. Их было восемь: три яхточки «сейлфиш», маленький ветхий шлюп с гафельным вооружением, кэт, два «снайпа» и большой катамаран. На катамаране шел один мальчишка, на красно-белом «сейлфише» было двое ребят лет по пятнадцати, на синем — две девчонки. Стэнли узнал их — близнецы Фостер. На шлюпе были двое: парень постарше, лет двадцати, и девушка в зеленом купальном костюме. За ними на «снайпе» еще две девушки с мокрыми, развевающимися на ветру волосами. И наконец, на третьем «сейлфише» одна девушка, не в купальнике, а в белой блузке и голубых шортах. Повернувшись к солнцу и запрокинув голову, она взбивала волосы. Ее лицо — Стэнли вгляделся в него еще раз — было круглым и бледным. Темные волосы бились вокруг него, как подхваченные ветром водоросли. Очаровательное, необыкновенное лицо. Ради такого лица можно свернуть с пути.
Что они и проделали.
Приблизившись к лодкам, мистер Роберт выключил двигатели. Яхта покачивалась на воде, подчиняясь ветру и приливу. Мимо беспорядочной вереницей проходили лодки с катамараном во главе. Мистер Роберт стоял в рубке, облокотившись о штурвал, и махал им — всем по очереди. Старик спал, мисс Холлишер вязала свое вязанье. Стэнли наблюдал. Девушка на «сейлфише» шла почти последней, за ней плыл только кэт с сильно обтянутым парусом.
Через десять минут катамаран вошел в Залив Контрабандистов и спустил парус; шедший сразу за ним шлюп сделал то же. И тут по отлогому, заросшему соснами склону пронесся внезапный летний шквал и взбудоражил воду. Юные мореходы увидели его приближение, увидели, как по заливу побежала рябь, точно от ударов миллиона пальцев. Увидели все, кроме темноволосой девушки. Когда ветер обрушился на ее яхточку, она болтала рукой в воде, поднимая сверкающие брызги. Небрежно брошенные шкоты запутались, и, прежде чем она успела с ними совладать, яхточка медленно перевернулась.
Тут же заработали двигатели, и «Кондор» двинулся вперед. Мистер Роберт крикнул из рубки:
— Опрокинулась! Возьмем ее на борт.
Стэнли поглядел на него, думая: это же «сейлфиш», она сама его сейчас поставит на киль. И действительно, когда «Кондор» приблизился, девушка уже почти справилась со своим суденышком. Она с удивлением посмотрела вверх и помотала головой.
— Стэнли! — мистер Роберт кубарем скатился по трапу. — Стань к штурвалу.
Стэнли не разобрал, что именно мистер Роберт сказал девушке, но потом он засмеялся и со словами: «Ну, какое там беспокойство!» — перегнулся через борт и схватил ее за запястья. Потом с возгласом «готово» одним рывком втащил на палубу.
Это, скептически подумал Стэнли, еще очень скромная демонстрация силы и ловкости. Мистер Роберт может показать кое-что и получше. Например, в одиночку поднять с палубы ялик и сбросить его на воду. Или приподнять машину, ухватившись за задний бампер. Стэнли наблюдал, как он это делал — и то и другое. Чтобы щегольнуть перед женщинами. И на эту девушку он, по-видимому, произвел впечатление. Она сидела тихо, словно в недоумении, сутуля под мокрой блузкой хрупкие юные плечи. Полоски пояса и бюстгальтера пересекли узкую линию позвоночника.
Лет семнадцать, решил Стэнли. Высокая. Скулы круглого лица обожжены солнцем. Темные, глубоко посаженные глаза.
Мистер Роберт сказал:
— Я знаком с вашим дядей. Мы с ним давно не виделись — так уж получалось.
Но теперь-то увидитесь! — подумал Стэнли и улыбнулся веревке, которую держал в руках.
— Я сразу понял, что вы мало плавали в этих местах и не знаете, откуда ждать ветра.
— Я здесь впервые. — У нее был приятный голос — мягкий, нежный и не слишком высокий. — Но вы могли бы и не вытаскивать меня, я бы справилась.
— Вы простынете в мокрой одежде. В другой раз надевайте купальный костюм.
В июне-то простынет? — подумал Стэнли. — Ловко!
Она была слишком тоненькая — не во вкусе мистера Роберта. Встала, роняя капли, и напряглась, почувствовав под ногами покачивание палубы. Мокрая одежда обрисовала ее всю: узкие бедра, маленькие, высоко посаженные груди, шея, такая худая, что видны сухожилия, острые, похожие на крылышки лопатки.
Детское тело, решил Стэнли. Но лицо не детское. Совсем не детское. И очень странное выражение глаз. Как у… У кого?
Старик вдруг проснулся и открыл глаза.
— Откуда эта девочка?
— Из моря, па, — ответил мистер Роберт. — Приехала на морской раковине, как Венера или… ну, как ее там?
— Венера Боттичелли, — чинно сказала девушка.
Мистер Роберт засмеялся:
— Я все это позабыл. С годами многое забывается.
В его речи слышались мягкие южные интонации. И не просто южные, а, несомненно, негритянские. Стэнли оценил их: мистер Роберт говорит так, только когда женщина его сильно зацепит.
— Но знаете, — сказал мистер Роберт, — раковина Венеры была заметно устойчивей вашего «сейлфиша».
Старик опять задремал.
Девушка спросила:
— Он болен?
— Старость, и ничего больше. — Мистер Роберт глядел на нее с отеческим интересом.
— О! — сказала она. — Извините.
Мистер Роберт успокаивающе потрепал ее по плечу:
— Вы слишком молоды, чтобы думать о таких вещах.
Глаза Стэнли встретились с глазами мистера Роберта над узким пространством палубы, разделявшим их.
Он знает, о чем я думаю. Я знаю, о чем думает он. Думает, как он уложит ее в постель. И гордится представлением, которое устроил. И рад, что я при этом присутствую.
«Дай мне восемь часов, — сказал ему однажды мистер Роберт, — и любая женщина будет моей. Причем по ее, а не по моей инициативе».
— Может быть, выпьете кофе? — предложил мистер Роберт. — Стэнли, у нас ведь есть горячий кофе?
Виски не предлагает, с восхищением отметил Стэнли. Слишком прямолинейно, могло бы спугнуть ее.
— Я совсем не озябла, — сказала девушка. — И мне нужно к ним. — Она показала на Залив Контрабандистов.
— Если хотите, я отвезу вас туда. А может быть, вы пообедаете с нами, в нашем доме?
Последние слова он чуть-чуть подчеркнул. В нашем доме. В легендарном доме, который никому не удается увидеть — так не хотите ли в нем побывать?
— Нет, не могу. Я так много о нем слышала и очень хотела бы, но…
Мистер Роберт старательно не смотрел на ее мокрую, липнущую к телу блузку.
— Как вам угодно, моя дорогая.
Она замялась — не потому, что не могла решиться, а потому, что боялась показаться невежливой.
Ну-ну-ну, думал Стэнли, сорвалось. Ничего у него не вышло: девочка-то сейчас распрощается.
Старик открыл глаза и приподнял голову.
— Останьтесь, — сказал он. — Присутствие такой хорошенькой девушки сделает нашу поездку гораздо приятнее. — По старому худому лицу скользнула еле заметная, удивительно ласковая улыбка. — Сядьте рядом со мной, деточка.
Она села. Его рука протянулась и замерла над ее маленькой юной рукой. Но он благоразумно не прикоснулся к ней. Пусть хрупкий груз старости только приблизится к ней, чтобы она ощутила его лишь чуть-чуть. Пусть их руки (такие разные, настолько разные!) соприкоснутся через воздух, всеочищающий воздух.
— Я могу задремать, — сказал Старик, — но это вовсе не значит, что я не отдаю должного хорошенькой девушке.
— Благодарю вас, — сказала она и села в шезлонге плотнее. — Большое вам спасибо.
Старик снова улыбнулся. Он казался очень дряхлым и мудрым, благостно мудрым.
— Я бы выпила кофе, — сказала девушка.
Доставая посуду, Стэнли думал: Старик обязательно что-нибудь да сообразит. Девочка же совсем уже прощалась, когда он так удачно проснулся. И пришел на помощь мистеру Роберту, как раз когда ему помощь и требовалась. Дал ему эти восемь часов.
Стэнли заметил еще одно: проснувшись, Старик совершенно точно знал, о чем они говорили.
Стэнли налил кофе в белые кружки с изображением черной птицы.
А я-то думал, что я — большой черный ястреб, парящий над людскими жизнями. А теперь получается, что все это время тощий воробей прямо у меня под носом следил за всеми, следил за мной. Кто же кого дурачит? Старик. Всегда Старик.
Стэнли подал кофе.
— Спасибо, — сказала она.
И тут Стэнли узнал этот взгляд — взгляд девственницы, которая знает об этом все… и ничего не знает. Взгляд прямой и робкий. Вся трепет — и ищет и боится. И хочет и не хочет…
В этом есть своя прелесть, признал Стэнли. Что-то от дочери, которой у него никогда не было, что-то от женщины, которую ему не довелось встретить, женщины совершенной и неуловимой.
Мистер Роберт надел солнечные очки.
— Отец опять заснул, — сказал он. — Когда допьете кофе, то, может быть, если вы не слишком озябли, подниметесь со мной на мостик? Оттуда лучше видно.
Девушка поспешно допила кофе и поднялась по трапу на мостик. Мистер Роберт поднимался за ней, в упор разглядывая ее лодыжки. Красивые лодыжки, подумал Стэнли. Тонкие и изящные.
Старик тоже смотрел. Глаза его снова были широко открыты, хотя приподнимать головы он не стал. Блестящие черные глаза следовали за ними по трапу на мостик.
Стэнли шагнул вперед, так чтобы оказаться в поле зрения Старика. Черные глаза медленно мигнули. В их глубине замерцал огонек.
А ведь он смеется, подумал Стэнли.
Старик
Старик лежал в постели; руки поверх аккуратно подоткнутого одеяла, голова на взбитой подушке в льняной наволочке. Верхняя пуговица его пижамы чуть заметно поднималась и опускалась от его дыхания.
Он слышал, как открылась дверь, слышал, как скрипнул стул, когда мисс Холлишер села на обычное место. Слышал шелест материи, когда она взяла свое шитье. Скоро раздастся шепот ночной сиделки, которая на цыпочках войдет в комнату.
Он слышал все это, хотя и спал. Он словно был в комнате с опущенными шторами и прислушивался к уличным звукам — ничего не видишь и все-таки прекрасно знаешь, что там происходит.
Один раз он попробовал заговорить, крикнуть, сказать что-нибудь: пусть знают, что он еще жив. Но не смог даже мизинцем пошевелить. Даже мизинцем.
Он разделился на две отдельные части — сознание и тело, которые прежде были единым целым, теперь все чаще разъединялись.
Когда эти части вновь сливались, люди возле говорили, что он очнулся и все сознает. Они не знали о разделении. Не знали, что особенно ясно он воспринимает все именно в те слепые часы, которые они называют сном.
Он принялся потихоньку успокаивать свое сознание, которое в последнее время занял какой-то маленький уютный зверек, то ли мышка, то ли кролик — пушистый дрожащий комочек. Он гладил его по спине, ласково почесывал за ушами, пока зверек не перестал метаться в пустой оболочке его тела, ища еще не закрытого окна… Нежно, нежно, пока он не успокоится, не свернется в уголке… Ну, вот… Ну, вот…
А то, что он распался на две части… он замечал, что они воссоединяются теперь все роже и реже. А когда они совсем перестанут соприкасаться…
Тогда он умрет. Он знал, что это означает. Лежать неподвижно в гробу нескончаемые годы… А что он делает сейчас? Разве все это не простая репетиция того, что будет тогда?
А когда его тело наконец распадется — когда бы это ни случилось, сколько бы времени на это ни ушло, — зверек внутри него найдет бесконечное множество дверей, которые распахнутся в гулкие коридоры, продуваемые ветром аллеи, безграничные просторы. Сначала он будет робеть, как все звери, выросшие в клетке. Он столько времени был укрыт его телом, что не захочет уходить далеко и надолго. Но так будет лишь сначала. Потом он осмелеет и примется уходить все дальше, возвращаться реже и реже. А потом он совсем не вернется. Не вернется к праху и костям, а будет бегать на свободе, жить в траве и под кустами, жаться в страхе к корням деревьев, испугавшись ястреба или какого-нибудь хищного зверя. Будет прятаться и бегать на воле в ясный день или в темную ночь.
Вот как все будет, думал Старик.
* * *
Его звали Томас Генри Оливер, но так его не называл никто. Мать звала его Оливер, а все остальные, с тех пор как ему исполнилось тридцать, — только Старик. Наверное, потому, что он тогда облысел, совершенно облысел — бахромка волос сохранилась лишь над ушами.
Родился он в 1870 году в Эдвардсвиле, штат Огайо, и там заключил свою сделку с богом. Всему причиной был страх, который терзал его все долгие ночи напролет, когда они с матерью оставались совсем одни в своем крохотном домишке. (Он был единственным ребенком — его отец умер в тот год, когда он родился.) Мать засыпала сразу, едва потушив лампу, пока запах керосина еще висел в неподвижном воздухе. И он оставался один в черном пустом мире, где было слышно только, как крысы бегают по половицам, а снаружи свистит ветер, кричат совы и, крадучись, проходят неведомые звери. В безлунные ночи там бродило всякое — длинноногие зверюги, называла их мать. «Словами-то их не опишешь, — объясняла она. — Нет таких слов, чтобы рассказать, какие они с виду. Ну, как внутренность засыпанной могилы, центр земли или темная сторона луны — все то, чего никто не видел. Но если ты их увидишь, то сразу узнаешь, и волосы у тебя, если они прямые, сразу закурчавятся, а если курчавые, так распрямятся. И будь ты чернее негра, тут же станешь белее белого».
Каждый вечер он сам закрывал ставни и обязательно проверял, хорошо ли задвинуты задвижки, а мать запирала дверь на засов. И все равно он от страха был весь в поту. Даже зимой, когда вода в кадке на кухне промерзала чуть не до дна и всю ночь было слышно как трещит и стонет лед на реке Огайо в полумиле от дома. Так было до тех пор, пока он не нашел камень.
Это случилось в середине лета, в ту среду, когда мать крикнула, чтобы он шел с пирожками в город — по средам он всегда относил пирожки ее заказчикам, а по субботам носил хлеб. Но на этот раз он спрятался за колодезным срубом и не отозвался, а когда она ушла, лениво побрел по лугу. Он сам не знал, куда идет, просто солнце припекало плечи сквозь рубашку, а он воображал себя то генералом на белом коне, то машинистом в будке локомотива, мчащегося со свистом по рельсам. Дойдя до рощицы мистера Уинслоу, он перелез через жердяную изгородь. Там он увидел белку и пожалел, что не взял с собой рогатку, — вот она цокает на него, а какой бы это был ужин!
Он спустился под кручу к высохшему ручью в надежде отыскать бочаги, оставшиеся после весеннего половодья. Они все пересохли, но зато на твердом растрескавшемся иле лежал камень — гладкий белый камень, с одной стороны плоский, по величине и форме точно соответствующий его ступне. Для верности он несколько раз примерил его к ноге. Ну точь-в-точь! Он положил камень на землю, постоял на нем и спрыгнул. В земле остался его каменный след, память о том, что он проходил тут. Присев на корточки, Оливер принялся внимательно рассматривать свою находку. На деревьях кричали и дрались голубые сойки. Их перья, кружась, слетали вниз. На краю обрыва сидел кролик и смотрел на него, подергивая носом. Оливер вытащил карманный нож и подрезал кожу на большом пальце. Он сдавил подушечку и, когда потекла кровь, действуя пальцем, точно кистью, обвел контуры прижатых к белому камню пальцев своей левой ноги. Он подождал, пока кровь не запеклась и не побурела, а потом влез с камнем на обрыв (кролик при первом же его шаге пустился наутек) и закопал его там. Лопаты у него не было, и он рыл ножом, палкой, руками. Когда яма получилась достаточно глубокой, он опустил в нее белый камень, еще раз наступил на него для последней проверки и засыпал. На рыхлой земле он начертал порезанном пальцем небольшой крест.
Когда все было кончено, Оливер обвел взглядом тенистую рощу, солнечную гладь полей за деревьями, разбросанные там и сям домики за дощатыми заборами и почувствовал, что теперь ему ничто не грозит.
В эту ночь крысы по-прежнему шмыгали по полу, а вдалеке выли бродячие псы, но Оливер спал крепко и спокойно. Он надежно себя обезопасил.
Теперь он перестал бояться — даже духи утопленников его больше не пугали. В этом он убедился, как-то возвращаясь домой с работы. (Он очищал от коры ивовые прутья в лавке старого мистера Андерсона за пять центов в день. Девушка-ирландка, нанятая мистером Андерсоном, плела корзины и другие предметы и продавала их в Луисвиле.) Весеннее половодье кончилось, но вода в Огайо стояла еще высоко. Оливер замедлил шаги, рассчитывая увидеть, как скрытый водоворот вдруг подбросит бревно высоко в воздух. Если набраться терпения, то обязательно увидишь: тяжелое намокшее бревно выскакивает из воды и летит, точно стрела. Тут он заметил, что по мелководью среди коряг и мусора пробирается ялик с двумя людьми. Он их узнал — Чарли Хили и Тим Маквей. Хили отталкивался шестом, а Маквей тянул канат, конец которого терялся в груде плавника. Вдруг бурые ветки обломились, и, взметнув окостенелую руку навстречу теплому весеннему солнцу, на поверхность с медлительной неторопливостью всплыл труп.
Хили продолжал отталкиваться, невнятно ругаясь. Маквей, который был баптистом и проповедником, весело присвистнул. Под босыми ногами Оливера хлюпал и чавкал желтый ил Огайо. Прежде Оливер никогда не решался подходить так близко к реке. Там бродили духи утопленников, не смея покинуть тех мест, где их выбросило на берег. А теперь он стоял и смотрел, напряженно вытянув шею. Рубашка на спине трупа лопнула, и в прорехе вздувалось черное тело, освещенное мутным солнцем.
Хили, опершись на шест, спросил:
— Ты что, покойников не боишься?
Оливер молча уставился на его худое загорелое лицо. Он знал, что Хили живет с женой на барже у пристани Кроли и занимается на реке, чем только может.
— Ну, давай, Чарли! — крикнул с кормы Маквей.
— Вытащим его на берег.
— А вы знаете, кто это? — спросил Оливер.
— Нет, — ответил Хили.
Маквей сказал, перехватив канат:
— Четвертый за месяц. Хоронить надоело.
— В прошлом году полегче было. — Чарли сплюнул в воду желтую табачную жвачку.
— А хоронить надо, мы же христиане, — сказал Маквей Оливеру. — Понимаешь? Хотя мы их никогда и в глаза не видели. Они больше сверху приплывают.
— Даже из Питтсбурга? — спросил Оливер.
— Может, и оттуда. Одним словом, из тех мест, где мы никого не знаем.
Они вытащили ялик на берег. Труп скользил по мелководью, переворачиваясь, подпрыгивая, чмокая тиной. Маквей сказал:
— А ты смелый. Другие ребята давно бы удрали.
— Ну-ка, проваливай! — прикрикнул Хили. — Любопытный выискался.
— Я же только посмотрю, — сказал Оливер. — Он ведь черномазый.
— Вовсе не черномазый, — сказал Хили. — Это у них кожа такая. А теперь убирайся к дьяволу.
Но Оливер убежал, только когда Чарли Хили угрожающе шагнул в его сторону. Он спрятался в ивняке, а Чарли крикнул ему вслед:
— Если будешь тут околачиваться, я до тебя доберусь! Посмотрим тогда, какой ты храбрый!
Прячась в желто-зеленой тени, Оливер размышлял над тем, что произошло. Потом повернулся и побежал от реки домой. Ему нужно было натаскать угля, наколоть лучины, пригнать корову, чтобы мать ее подоила.
— Ма, — сказал он. — Из реки черномазого вытащили и скоро будут хоронить.
Она покачала головой:
— Он не черномазый. Хватит болтать.
Много лет спустя он понял, что, будь это негр, Маквей и Хили просто оттащили бы тело на середину реки и пустили его плыть дальше по течению. Кто же это хоронит негров!
Через несколько месяцев — это было в ноябре — Оливер снова увидел Чарли Хили. Он принес в лавку Андерсона материнские пирожки и грелся у плиты, похрустывая сухариками и зернами кукурузы, которые жарились там на сковороде. Тут в лавку, пошатываясь, вошел Хили. Затылок у него был рассечен, и из раны струилась кровь. (Оливер мгновенно нырнул за бочонки с патокой.)
— Это она меня сковородкой. — Хили смеялся, но губы у него отливали синевой, и Уильям Андерсон тотчас же начал осторожно подталкивать его к двери. — Только отвернулся, и нате вам! — Хили потрогал затылок, посмотрел на окровавленные пальцы и осторожно поднес их к носу. — Ну, я ее, стерву, в реку, — сказал он и медленно вышел из лавки, так и не вспомнив, зачем он сюда приходил.
Андерсон постоял в дверях, почесывая щетинистый подбородок, который постоянно зудел. Его дыхание поднималось вверх в морозном воздухе струйками белого пара.
— Пьяный как стелька и зол на весь свет, — вполголоса сказал он Оливеру. — Сейчас он и убить может.
Он ушел в дальний конец лавки и что-то негромко сказал своему сыну Уильяму — крепкому, рослому шестнадцатилетнему пареньку. Младший Уильям надел пальто, шапку и сапоги и, втянув голову в плечи, зашагал по улице размеренно и неторопливо, как отец.
— Идешь посмотреть, не прикончил ли он свою старуху? — Оливер бежал за широкоплечей укутанной фигурой, не рассчитывая на ответ. Его каблуки стучали по мерзлой земле, уши горели от холода, из носа падали капли на губу и в рот.
Баржа стояла у причала на обычном месте. Из трубы вился жидкий и тонкий, как обглоданная кость, дымок, сливаясь с серым небом и серо-бурым ивняком. Оливер и Уильям Андерсон нерешительно перешагнули через порог и остановились. Теплый едкий воздух сразу защипал глаза. В нем чувствовался легкий запах виски, смешанный с кислой вонью Огайо. Миссис Хили сидела на табурете у печки.
Уильям Андерсон сказал:
— Папаша велели поглядеть, как вы тут.
Она была вся мокрая — он и вправду столкнул ее в реку. Вся каюта была забрызгана, на неровном полу стояли лужицы.
— Река-то небось холодная, — вежливо добавил Уильям. Глина с его сапог расходилась желтым пятном в большой луже у порога.
Она дрожала всем телом, держась за подбородок.
— Может, вам в сухое одеться? — сказал Уильям Андерсон и, не дождавшись ответа, спросил: — Он вам сломал челюсть?
Прижимая обе ладони к левой щеке, она повернула голову и поглядела на них — на рослого Андерсона и прятавшегося у него за спиной щуплого мальчишку. Потом заморгала, прищурилась и сказала сиплым голосом:
— Посмотреть пришел? Нет его, выродка. В городе, наверно.
— Отец послал узнать, как у вас тут.
Из уголка ее рта тонкой струйкой сочилась кровь.
— Убить бы мне его тогда сразу, пока была возможность. Уж рыба-то его не тронула бы. Так бы и плыл до самого Нового Орлеана.
Ребята неловко попятились и осторожно закрыли за собой дверь. Солнце совсем уже зашло, воздух казался холоднее обычного.
— Да… не хотел бы я сейчас свалиться в реку, — сказал Оливер.
Уильям Андерсон опять шагал неторопливо и размеренно.
— Ну, челюсть он ей не сломал, и то ладно.
Оливер так удивился, что Уильям отозвался на его слова, что споткнулся и чуть не упал.
— Думаешь, не сломал?
— Она же хорошо говорит. Ты сам слышал.
Вот оно как бывает, подумал Оливер. Я все время что-нибудь узнаю.
* * *
В тринадцать лет он решил, что узнал достаточно. Теперь он был очень высоким, широкоплечим и сильным. Он все еще ходил в школу — на этом настаивала мать, — но ему начали надоедать ровные поля, скотина, бесконечная мелкая работа по дому и постоянные разговоры о реке. Река поднялась, река обмелела, река вот-вот разольется. По реке даже время отсчитывали — старый мистер Андерсон умер при низкой воде.
Оливер знал, что ему придется уехать из Эдвардсвиля, особенно после истории с Джессом Харпером. Однажды после уроков Оливер и еще трое ребят безо всякой причины напали на Джесса Харпера. Заранее набрав кучу камней, они подкарауливали его за пригорком, в яблоневом саду Мейсона. Когда Джесс Харпер проходил мимо (они знали, что он тут пойдет), они принялись кидать ему в спину камни. Сначала редко, примериваясь, а потом, когда он закричал, все быстрее. Он бежал, спотыкался, падал, полз, стремясь спастись от ударов. Они не погнались за ним, потому что в поле прямо за садом работали люди. Да и камней почти не осталось.
Когда Джесс Харпер скрылся из виду и только его плач доносился до них в предвечернем затишье, четверка начала расхаживать взад-вперед по дороге, ища в пыли пятна крови. Оливеру повезло: он нашел зуб, облепленный песком, но целый.
Ребята пытались выменять у него зуб на ножик, но он не захотел.
— Я повешу его на цепочке для часов.
(Он так и поступил. Он носил его в кармане, а потом в Маниле отдал сделать из него брелок и подвесил к цепочке для часов. Он ходил с этим брелоком много лет и в конце концов потерял его где-то на Соломоновых островах. Он служил тогда помощником капитана на старой шхуне — они торговали, но главным образом занимались вербовкой рабочих для больших кокосовых плантаций. А потом случилась беда. Как-то ночью туземцы — охотники за головами сумели забраться на борт шхуны. После стычки, в которой был убит португальский торговец, когда они были уже в море и в полной безопасности, Оливер вдруг заметил, что цепочка исчезла, хотя часы спокойно лежат в кармане. Чем мог счесть обитатель Соломоновых островов оправленный в золото зуб огайского мальчишки? Наверно, он повесил его перед своей хижиной рядом с другими трофеями…)
Когда Оливер стоял на пыльной дороге и слушал затихающий вдали плач, по всему его телу до самых кончиков пальцев пробежал мороз. Он чуть было не замарал штаны. Позыв был настолько нестерпимым, что он едва успел спрятаться за кустом в саду. В животе у него горело, руки не слушались.
Через неделю он уехал. Мать не пыталась его отговаривать.
— Береги себя, — сказала, она.
— Я буду присылать тебе деньги, ма. — На какой-то миг ему стало совестно: она так хотела, чтобы он занялся хозяйством. — Работника себе наймешь.
— Не скоро у тебя лишние деньги-то появятся. Не так это просто.
— Появятся, — решительно сказал он. — Вот увидишь.
Он устроился на единственный плавучий театр, который заходил в тамошние городки, добрался до Луисвиля и там сошел на берег. В Луисвиле он прожил год, был сначала карманником, потом взломщиком. Он ни разу не попался, потому что действовал в одиночку и еще потому, что у него было простоватое деревенское лицо, блестящие черные глаза и толстые румяные щеки.
Потом из осторожности он решил уехать и купил билет до Чикаго, потому что ему хотелось посмотреть этот город. Но в дороге ему так повезло (рассеянный кондуктор, пьяница, спавший мертвым сном, гомосексуалист, плативший деньги вперед, глупая старуха с толстой пачкой банкнотов в сумочке), что он спрыгнул с поезда, едва он замедлил ход на подъеме. В Чикаго он так и не попал, а вернулся в Эдвардсвиль — обрадовать мать.
— Что-то ты похудел, — сказала она. — И надолго ты теперь уедешь?
— Теперь надолго. — Он смотрел ей прямо в глаза, словно говоря: «Ну-ка спроси, откуда у меня деньги!» Но она не спросила. — При всякой возможности буду присылать еще, ма.
Ему было почти пятнадцать лет. Все деньги он оставил ей, себе взял только на билет. На этот раз он отправился в Питтсбург. Не прошло и недели, как он стал сожителем проститутки. Его широкое свежее лицо понравилось ей, в постели он ее покорил, а потом совсем запугал внезапными сменами настроения. Он забирал ее заработок, потом нашел еще одну, более отвечавшую его вкусу — у нее были рыжие волосы и хрупкая фигура, потом подобрал и других. Он управлял ими с бесстрастным спокойствием — то пускал в ход кулаки, а то обращался с ними, как со школьницами. Он хладнокровно рассчитывал свое поведение. Радости плоти его не интересовали.
Лишь порой, когда он методически их избивал, его вдруг охватывало возбуждение. И тотчас он останавливался, чтобы не потерять власть над собой.
Когда он добрался до Западного побережья, ему было семнадцать лет. Он решил отправиться в море — его тянуло в безграничные пустынные просторы. И в течение десяти лет он бороздил Тихий океан на всевозможных судах — от старых, ветхих шхун до новейших грузовых пароходов. Сначала он плавал матросом или коком, отрабатывая проезд, но потом превратился в пассажира. Он стал даже привередлив, предпочитая суда водоизмещением более двух с половиной тысяч тонн. Ему нравился комфорт. Он был не молодым искателем приключений, а дельцом, высматривающим выгодные предприятия. Он брался за любую контрабанду. Хинин, опиум, женщины, оружие — ему годилось все. Он научился объясняться по-китайски, бегло говорил по-испански и отрастил усы, чтобы казаться старше. Лицо его похудело, но осталось румяным. За годы странствий он переболел разными лихорадками, а в Малаккском проливе перенес тропическую малярию. Дела его шли все лучше и лучше. Четвертую часть своих прибылей он отсылал матери, а остальные свободные деньги хранил в Сан-Франциско. Он не давал ей никаких советов — они ей не были нужны. Она купила две фермы и приценивалась к третьей. Ее подробные письма забавляли его — она вела свои дела рассчетливо и с большой выгодой. Он старался представить себе, что обо всем этом думают жители Эдвардсвиля.
Когда ему было двадцать семь, он познакомился в Сан-Франциско с Сарой Чэпмен. Незадолго до этого он провез крупную партию винтовок, за которые с ним расплатились золотом. Но в Мексике один неосторожный шаг чуть не стоил ему жизни. В Сан-Франциско он вернулся с плохо заживающей большой раной в левом боку и полный злобы на собственную глупость.
Как-то утром он пошел в аптеку (у него начался кашель) и увидел там молодую женщину в белой накрахмаленной блузке. Ее темные волосы были уложены в высокую прическу. Он отрывисто назвал лекарство. Она молча повернулась к нему спиной и принялась переставлять на полках флаконы.
— У вас его нет, что ли?
Она продолжала молчать, словно не слыша.
Он постоял немного, покусывая нижнюю губу и разглядывая тонкую прядь, упавшую ей на шею.
— У вас волосы растрепались, — почти шепотом сказал он.
Она подняла левую руку к затылку и подобрала локон. Молча.
Он засмеялся, но тут же охнул от боли в боку. И тогда она обернулась.
Он провел рукой по усам — выступавший под ними пот щекотал кожу.
— Извините, сударыня. Я, кажется, был груб.
— Вы больны?
Он облокотился на полированный деревянный прилавок.
— Ранен, а не болен.
В этот день он пил у нее чай в маленькой гостиной позади аптеки. Чай подала старая китаянку. Сара что-то ей тихо сказала, и она ушла в аптеку.
— Вы говорите по-китайски?
— Мои родители были миссионерами.
Ее муж, аптекарь, умер два года назад, теперь хозяйкой была она.
— Мне это очень нравится, — сказала Сара. — Вот только с пиявками не люблю возиться.
На следующий день Оливер пришел опять, потом еще, и так продолжалось месяц за месяцем. Мать прислала ему письмо, просила приехать в Эдвардсвиль. «Очень занят, — писал он ровным ученическим почерком. — Надеюсь, ты здорова». Он почти забыл, как выглядит Эдвардсвиль.
Он остался в Сан-Франциско, хотя после стольких лет в тропиках холодная туманная зима была ему тягостна. Он нашел себе квартиру неподалеку от аптеки Сары Чэпмен. К нему обращались с предложениями, но они его не интересовали. В комнатах за аптекой было очень уютно, редкие покупатели почти не нарушали их покоя. Оливер всегда сидел в большом плюшевом кресле, а рыжий с белым кот — на подоконнике, и в камине всегда тлели угли. Он научился курить и просиживал часами, поглядывая то на белый пепел сигары, то на белый пепел, которым были подернуты угли в камине. Его бутылка с виски стояла в углу на китайском подносике — Сара не пила. Обычно он приносил припасы для обеда, а иногда — опиум старухе для ее трубки. На рождество он подарил Саре пианино. Ему казалось, что играет она очень хорошо. Ему нравилось слушать музыку в маленькой уютной комнате, под тихое потрескивание угля в камине.
Они были друзьями — и только. Как-то раз он поцеловал ее; у ее губ был легкий вкус корицы. Она тихонько отстранила его.
— Чем я плох?
Лицо ее было совершенно серьезно.
— Очень трудно быть респектабельной.
Оливер подумал, что она произнесла это слово как высочайшую похвалу.
— Я ведь молодая вдова. Вы знаете, что я всего два года была замужем? И люди… Ну, считают правдой то, чего нет.
— Я ничего не считаю.
— Я любила и уважала моего первого мужа. И буду любить и уважать второго, если господь пошлет его мне.
Злой, обиженный, Оливер почти тотчас ушел. Ни на другой день, ни еще несколько дней он у нее не был. Когда неделю спустя он прошел между большими стеклянными банками с подкрашенной водой, красной и зеленой — левый борт, правый борт, — Сара улыбнулась ему тепло и дружески, словно видела его вчера.
Его рана зажила. Он снова двигался свободно, не испытывая боли, и чувствовал себя прекрасно. Он услышал о выгодной операции в Сингапуре, но его не тянуло браться за работу. Он вложил кое-какие деньги в китобойное судно, одно из последних занимавшихся этим промыслом в Арктике. Он был убежден, что делает глупость: «Ведь когда они вернутся, меня здесь не будет». А вдруг нет?
Как-то раз в апреле он лениво наблюдал за чайками, кружившими над пирсом, и вдруг увидел собственные мысли, явственно, словно это были слова, напечатанные на небе: Ты хочешь на ней жениться. Ты на ней женишься.
Он повернулся и быстро зашагал по улице.
В эту ночь он почти не спал. Перед глазами стояли две мысли: Она будет хорошей женой. Она тебе нужна.
Рано утром он упаковал два своих больших саквояжа и уехал на пароме на другой берег залива. Он не заглянул в расписание, а просто взял билет на ближайший поезд. Письма для Сары он не оставил.
* * *
Свои последние деньги он отослал матери, написав, чтобы она потратила их на фермы. Он снова ушел в море, нанявшись коком на немецкий каботажный пароходик, плававший вдоль восточного побережья Южной Америки: Буэнос-Айрес, Пернамбуко, Баия, Рио, Сантос, Монтевидео и десяток мелких портов.
Три года он занимался контрабандой и богател, но радости не было. Он вдруг заметил, что тоскует по Западному побережью, по Перу и Чили, по гигантским горам и по людям — невысоким и неподвижным, как скалы. Он представлял себе их плоские черные шляпы и пестрые шерстяные накидки, ощущал ослепительный блеск яркого, чистого воздуха, слышал этот особенный посвист ветра, видел огромных черных кондоров, парящих над высокими склонами на уносящихся вверх потоках теплого воздуха.
Черт, что это со мной? — думал он. — Чего это я размечтался?
Он был тогда в Баие — пыльные улицы, голые дети, играющие в сточных канавах, собаки, чешущие шелудивые спины, личинки мух, облепляющие все. Он уже много лет видел все это то в одном, то в другом городишке. Прежде ему даже нравились гниющие отбросы и вонь, поднимающаяся от земли вместе с утренним солнцем. Он чувствовал себя могучим, чистым и бесконечно здоровым среди этих низкорослых темнокожих людей. Он был высоким, светловолосым, и эта разница между ними давала ему особое ощущение жизни.
Но не на этот раз. Он смахнул с рукава рубашки большого зеленого жука, услышал жужжание его металлических крыльев и подумал: с меня довольно.
Через неделю, когда они, попытавшись войти в порт при отливе, сели на мель в устье какой-то реки, он начал разглядывать этот маленький городок (он не знал его названия, да оно его и не интересовало). Такой аккуратный, такой опрятный: площадь, церковь, разноцветные дома на склонах. Такой чинный. Оливер поймал себя на том, что не сводит глаз с кафе напротив церкви, и вдруг пожалел, что не сидит там за столиком и не обсуждает цены на сахар и кофе…
Это мое последнее плавание, сказал он себе. Я останусь в первом же порту Соединенных Штатов, в который мы зайдем.
Он так обрадовался своему решению, что даже не испытал досады, когда узнал, что они идут назад в Баию. Ему нравился ром из местных сортов сахарного тростника. И там можно будет напоследок найти себе девку.
Это была крупная женщина, одного с ним роста, черная кожа, черные волосы, черные глаза, ноги толстые, как древесные стволы, широкие бедра и такая медлительность движений, точно она плыла под водой. Он заметил сыпь у нее на плечах, руках и под грудями.
— Что это?
Она приподняла отвислую грудь и посмотрела:
— Блохи искусали. Не бойся, матросик.
Он не вспомнил ни одной болезни, которая начиналась бы с такой сыпи, — во всяком случае, из тех, какую мог бы подхватить он. Комната была грязной, и в углу комнаты чесалась во сне и била ногой по голому полу собака, и Оливер перестал думать о сыпи. Он был слишком пьян, чтобы обращать внимание на такие мелочи.
Две недели спустя, когда они шли к Новому Орлеану через просторы Мексиканского залива, отмечая свой путь кусочками ржавчины, осыпавшейся с бортов, один из механиков, пожилой англичанин, вдруг упал без сознания. Второй помощник, исполнявший также обязанности судового врача, только взглянул на него и приказал перенести его в пустую каюту. Он сам запер дверь и ушел доложить капитану, а юнга в ужасе прошептал: «Оспа!»
Они оставили англичанина в каюте жить или умирать в одиночестве. Все старались держаться подальше от этой двери, а внутрь не заходил никто, кроме юнги-бразильца, который переболел оспой в детстве, о чем свидетельствовало его рябое лицо. Но и он обматывал голову полотенцами, не слишком доверяя россказням, будто оспой дважды не болеют. Один раз в день он относил больному еду и воду и, заглянув на секунду внутрь, снова захлопывал дверь и тщательно забивал щели паклей. Иногда он сообщал новости: «Оспа наружу вышла, он на себе всю одежду разодрал». Или: «Просит еще воды». Но чаще юнга просто качал головой и говорил: «Вонища. Матерь божья, какая вонища!»
Оливер вспомнил, что в ту ночь в Баие механик был в том же борделе, что и он. И вспомнил женщину с блошиными укусами под черными грудями. Он стал ругаться на всех языках, какие знал, выкрикивая их в дрожащее марево над Мексиканским заливом. Потом спустился вниз, нашел укромный уголок, разделся догола и тщательно проверил, нет ли на теле каких-либо пятен. С помощью зеркальца для бритья он даже осмотрел всю спину, внимательно, дюйм за дюймом. На это ушел не один час, потому что его тело заросло густыми волосами. А утром его опять обуял страх, и ему снова пришлось искать место, где он мог бы раздеться и осмотреть себя еще раз.
До Нового Орлеана оставалось меньше недели пути, когда заболел судовой плотник. Несколько дней ему удавалось это скрывать, несмотря на сильный жар и на зуд, но в конце концов оспа высыпала у него на руках и лице. В среду, ища прохлады, он выбрался на носовую палубу. Его увидели Оливер, боцман и кочегар. Они с криком бросились прочь и подняли тревогу. Плотник, маленький коренастый мексиканец с миндалевидными глазами, уроженец Юкатана, стал их звать. Его голос был сдавленным и глухим из-за сыпи, обложившей горло. Стоявший на мостике старший помощник закричал на него по-немецки, но мексиканец продолжал, покачиваясь, стоять у грузового люка. Он видел невидимое, разговаривал с людьми, которых тут не было, и время от времени наклонялся погладить жмущуюся к его ноге невидимую собаку.
На мостик торопливо поднялся капитан, незастегнутая рубашка открывала волосатую грудь. Помощник исчез. К мексиканцу подбежал юнга. Его голова была кое-как обмотана полотенцем.
— Поскорее! — крикнул капитан.
Юнга потянул мексиканца за плечо. Мексиканец ударил его локтем, и юнга, все еще прижимая полотенце к лицу, отлетел в сторону.
Капитан опять крикнул:
— Предупреждаю!
Мексиканец погладил собаку и повернул трясущуюся голову, словно высматривая что-то. Его блестящие глаза нащупали капитана, задержались на нем. Он выпрямился, оттолкнул ногой пса и медленным, размеренным шагом направился к мостику.
— Стой! — крикнул капитан. — Стой, чертов дурак!
Мексиканец не остановился. Да никто и не ждал, что он остановится.
— Стой! — предупредил еще раз капитан, потом резко взмахнул рукой. — Огонь!
Выстрел раздался из-за рубки — стрелявшего никто не видел. Мексиканец упал на поручни. Он не двигался, и тут же раздались еще два выстрела.
Юнга тяжело встал на ноги и, не снимая повязки с головы, приподнимал и подталкивал тело, пока оно наконец не упало за борт. После этого никто не хотел спускаться вниз. Их и не заставляли — только главный механик и его помощник револьвером загоняли кочегаров на вахту в котельную. Погода была теплая, и матросы спали на палубе, держась ближе к борту. Они почти ничего не ели и вглядывались друг в друга, ища пятна красной сыпи.
Они бросили якорь в устье Миссисипи, подняв желтый карантинный флаг. И долго мы тут простоим? — думал Оливер. Хорошенькое выдалось последнее плавание! Он смотрел на зеленую полосу болота в четверти мили от парохода — сколько недель пройдет, прежде чем он ступит на берег? И он решил, что ждал достаточно. Черт с ним, с жалованьем кока, пускай они оставят его себе. Он неплохо поторговал в это плавание — чистый, высококачественный хинин (люди, знавшие его, без спора платили цену, которую он назначал); порошок из носорожьего рога для богатых стариков, реликвии прямо из Рима, благословленные самим папой. Большую часть выручки он менял на золотые монеты — так ему было удобней, — которые хранил в специальном поясе. Он сам сшил этот обыкновенный кожаный пояс. Несколько монет он зашил в подкладку куртки. Это больше на счастье.
В ту же ночь он перелез через борт и прыгнул в темную стремительную реку.
* * *
Он знал Огайо у Эдвардсвиля, с детства плавал в этой реке. Но оказалось, что Миссисипи совсем другая. Вода в ней была гораздо теплее, точно в ванне, подумал он. Странно даже, до чего просто. Но тут же он понял, что все оборачивалось совсем не просто. И плыть ему придется так, как он еще ни разу в жизни не плавал. Он подумал было, не крикнуть ли вахтенному. «Нет, — указал он себе. — Ты поплывешь, чертов дурак».
Вода была непривычной, тяжелой и маслянистой, и запах у нее был непривычный — сладковато-гнилостный.
Он плыл, держа голову высоко, чтобы вода не попадала на лицо. Река, словно рыба — корм, хватала его за пояс, за одежду, за башмаки, подвешенные к шее, за мачете на боку. Он ничего не видел в темноте, но продолжал медленно плыть туда, где, как он знал, находилась земля. Иногда он оглядывался через плечо на огни парохода, чтобы проверить направление.
Непривычным было и течение. Собственно, их было два — на поверхности и ниже. Это очень мешало ориентироваться, и, если бы не огни парохода, он потерял бы всякое представление о том, куда плывет. На секунду он перестал работать ногами и лег на воде. Если плыть так, то легче справляться с течением, но нужно будет опустить лицо в воду, а этого он пока не хотел.
Темная вода струилась по его рукам и плечам, точно ощупывала их пальцами. Он поймал себя на том, что держит ноги напряженно вытянутыми, не дает им расслабиться и погрузиться глубже. Он словно боялся прикоснуться к чему-то, хотя река тут явно была очень глубокой.
Он увидел, как почти рядом мимо проплыла ветка, и проводил ее взглядом — он не ожидал, что течение здесь такое быстрое. Еще раз оглянувшись на огни парохода, он поплыл мерными саженками. Запах воды вдруг переменился. Наверное, разные струи течения пахнут по-разному, решил он. Он раздумывал над этим, когда угодил в водоворот. Еще не сообразив, что произошло, он инстинктивно рванулся назад и почти выпрыгнул из воды, отчаянно выгибая спину и бешено молотя руками. Что-то ухватило его за ступни, и он отдернул их, резке поджав колени к груди. Потом перевернулся на живот, опустил лицо в воду и поплыл, напрягая все силы. Он почувствовал, что его уже не тянет вниз, но на всякий случай проплыл еще немного. Потом лег на воду передохнуть. Шея ныла от тяжести башмаков и одежды. Пояс с деньгами был на месте. Река опять переменилась — он плыл теперь по воде, гладкой, как зеркало.
Ему пришло в голову, что здесь заканчивали путь все неизвестные негры, которых эдвардсвильские лодочники сталкивали на быстрину. Вот тут собираются утопленники…
Доплыв до полосы трав, он обнаружил, что это вовсе не твердая земля, а топь, вязкая тина. Значит, выбраться из реки ему удастся только где-то выше по течению. Он с трудом пробирался вперед, наполовину вплавь, наполовину вброд, держась ближе к берегу, подальше от стремнины. При его приближении какие-то зверьки с плеском ныряли в воду. Должно быть, ондатры, решил он.
Когда наступит рассвет, с парохода его уже не будет видно, в этом он не сомневался. Но далеко ли еще шлепать ему по болоту? И долго ли он продержится?
Долго, черт побери. Очень долго.
Взошло солнце — белое, подернутое дымкой. Все, что во тьме лишь угадывалось, теперь было видно ясно. Футах в тридцати от него рыжела полоса быстрины, там же, где он стоял, вода была неподвижна. Он задрал голову и увидел на горизонте купу дубов. Значит, там берег — дубы в воде не растут. Он решил идти напрямик через болото. Надел куртку, но острые листья марискуса резали и ранили ему руки. Как ни странно, боли он не ощущал — его кожа после многочасового пребывания в воде сморщилась и утратила чувствительность. Он посмотрел на кровь, медленно сочившуюся мелкими красными каплями, и лизнул ее. У нее был вкус речного ила.
Он взглянул в небо. Сизая дымка на горизонте куда-то отступила, и небо начиналось от самых его глаз, свертываясь в длинный, узкий, ослепительно яркий туннель, которому не было конца.
Он осмотрел болото и заметил траву вроде рдеста. Он видел на Огайо такие рыжевато-бурые спутанные клубки корней и листьев, способные некоторое время выдерживать его вес. Если перескакивать с одной дрожащей кочки на другую, то он не успеет увязнуть.
Как игра в классы. Прыг-прыг-прыг, а промахнулся — выходи из игры. Отдохнуть можно на желтой камышовой кочке. Если их нет, продолжай прыгать. А если прыгать нет сил и рядом не найдется желтой кочки, чтобы передохнуть, что тогда?
Не останавливайся, приказал он себе. Пробирайся к дубам. За высоким тростником их не было видно, и он двигался наугад.
Под ногами блеснуло что-то белое, и он, Испугавшись неведомой опасности, стремительно прыгнул дальше. Но после двух панических прыжков вдруг сообразил, что это могло быть, и вернулся. Из болота торчал крохотный твердый островок, белый от выгоревших на солнце раковин. Опасаясь змей, он примял редкую траву и сел. Даже в этот ранний час ракушки были теплые. Он опустил руки между коленями и облегченно сгорбился. На улицах Баии он видел людей, которые сидели вот так же, только на них были шляпы. Солнце жгло ему затылок, и он пожалел, что у него нет шляпы. Правда, под дубами тень, надо только добраться туда.
Он покачивался взад и вперед, болтая руками между согнутыми коленями. Подбородок почти касался груди, голова тряслась.
Прямо как яблоко, черт бы ее подрал, прямо как яблоко на стебельке.
Он с трудом встал. С высоты ракушечного холмика он увидел над тростником дубы — до них было около полумили. Теперь он знал, что не собьется. Ну, пора идти.
Дубовая роща, когда он до нее добрался, оказалась куда больше, чем он думал. Он залез на высохший дуб и огляделся. Полоска суши, изгибаясь, как спина аллигатора, уходила в болото на четверть мили. На земле — ни кустика, только опавшие листья да сухие сучья.
Не так уж плохо.
Он сел под деревом, прислонился к стволу и закутал голову курткой, чтобы укрыть лицо от москитов. Но если они жгут так сейчас, среди бела дня, когда дует легкий ветер, думал он, так что же будет в сумерках? А ночью? Надо бы развести дымник. Но у него нет спичек, он не сообразил их захватить. Из-за этого, сказал он себе, его кости, возможно, будут белеть вот тут на ракушках. Но он не верил этому. Ведь ему едва исполнилось тридцать, мышцы на плечах и спине были налиты силой. Он ощупал упругую мощь своих ног. Ничего, он что-нибудь придумает.
Москит пробрался под куртку, уселся у него на носу и принялся сосать соленый пот. Оливер медленно поднес руку к лицу и раздавил его.
Он не находил себе места. Москиты жалили сквозь одежду, тело горело и зудело. Надо развести костер.
Трут он добыл, растерев в порошок пригоршню сухих листьев. В листьях оказались клещи. Он с недоумением смотрел на их красные тельца. Откуда они здесь взялись? Наверно, ондатра занесла.
А теперь надо сделать то, о чем он слышал много лет назад на Огайо. Нужно найти дождевую каплю или немножко росы. Он взглянул на дуб — листья были сухие и пыльные.
Он пожал плечами. Где-нибудь капля да найдется. Он нашел ее на стебле тростника, глубоко в пазухе листа, куда не доставало солнце.
Может, она достаточно прозрачна… Может…
Медленно, бережно он понес ее. Только бы не уронить. Если она скатится, линза пропала. Старики говорили, что у них получалось. Старики, набравшиеся всяких индейских историй. Сами помнили или слышали от дедов. О людях, которых бросали, думая, что они мертвы, а они возвращались, чтобы убить своих убийц и пришить на место свой скальп.
Трясущиеся старики. Сидят перед бакалейной лавкой Андерсона на солнцепеке. Объясняют мальчишкам, как надо снимать шкуру. Не успеешь мигнуть, как я обдеру белку — сущий пустяк, если знаешь, как взяться. И тушу оленя разделать проще простого, да к тому же и вырезаешь-то ведь только лучшие куски… Лучше сделай на индейский манер. Этому я научился, когда жил со скво… Их собственные рассказы, рассказы их отцов, рассказы, взявшиеся неизвестно откуда.
Оливер надеялся, что они говорили правду.
Он отложил стебель с каплей в сторону и начал остальные приготовления, а москиты набивались ему в уши и щекотали крыльями щеки. Он разложил тоненькие прутики на ракушках, чтобы они прогрелись сверху. Осталось сделать пуховку. Старики говорили, что нужна пуховка.
Он пошарил в карманах, собрал свалявшиеся ворсинки и принялся раздирать комочки, пока не собрал пуховку величиной с ладонь. Затем он взял карманный нож, распорол шов рубашки, надергал непослушными пальцами ниток и положил их поверх пуховки и трута. Потом взял стебель с каплей и осторожно отогнул лист так, что она осталась на черенке. Его линза! Он присел на корточки, крепко обхватил левой рукой запястье правой, навел слепящую белую точку на пуховку и застыл.
Старики говорили, что это должно получиться. Что у них получалось.
Он забыл прикрыть голову курткой. Москиты облепили его лицо и шею. Он чувствовал, как их хоботки впиваются в кожу, но не смел пошевелиться. Он внушал себе, что это не его шея. Меня там нет, я здесь, в этих вот руках, в этих пальцах… На руках тоже сидели москиты — он насчитал пять или шесть… нет, семь; головы опущены, хоботки сосут… Но меня и здесь нет. Я — в капле, в линзе, в солнце, которое ее освещает…
Пуховка словно зашевелилась. Он быстро замигал, чтобы прогнать москитов. Он ждал язычка пламени, всей своей волей пытался его создать. Сначала это было лишь легкое движение, словно там тихо заворочалось какое-то насекомое. Он не сводил глаз с пронзительно белой точки солнечного света. Ворсинки шевельнулись. Да, несомненно.
Он сделал свое дело, крохотный белый глазок, солнца.
Вот опять движение. Трепет. Светлые нитки начали темнеть. Закурился дымок. По пуховке, точно красные жучки, поползли искры. Держа линзу в прежнем положении, он начал дуть. Между зубами, нежно. Словно дул в женское ухо.
Он увидел перед собой это ухо, розовые извилины, по которым скользило его дыхание — легче любого прикосновения, но более настойчивое.
Искорки превращались в язычки пламени. Затрещал трут. Он начал подкармливать свой костер, эти желтые живые существа. Младенцы, которых он насытит. Я кормлю их. У меня нет груди, и я кормлю их деревом.
Костер разгорался, и он сложил над ним пирамиду из сухих сучьев. Потом бросил в огонь содранный с дубов мох, чтобы было больше дыма. Ему ело глаза, по щекам текли слезы, но москиты исчезли.
Он выбрал тенистое место с небольшим уклоном, чтобы голова была выше ног, соскреб тупой стороной мачете мусор и растянулся там, глядя в небо, заслоненное дымом костра.
Он проснулся, чувствуя на себе чей-то взгляд. Мачете лежало у него под рукой. Наготове.
Перед ним стоял старик, маленький, щуплый, с запавшим ртом. В руках он держал дробовик. Позади него у берега стояла пирога, в которой, скорчившись, сидел мальчишка лет десяти. Его рубашка без единой пуговицы распахнулась на вздутом животе. Вывернутый пупок торчал, как крохотный указательный палец.
Оливер спросил:
— Ты всегда так подкрадываешься к людям?
Глаза старика были водянисто-голубыми, а лицо цветом напоминало дубовую кору. Он кивнул мальчику, и тот сразу подбежал к нему.
— Немой, что ли? — спросил Оливер.
— Он по-английски не говорит, — сказал мальчик.
Оливер пожал плечами:
— А по-каковски он говорит?
— По-французски. А я говорю по-английски. Оливер зевнул.
Мальчик сказал:
— Мой отец — он хочет знать, почему ты здесь.
— Он твой отец? — Оливер подумал: в этом старом хрыче больше жизни, чем кажется на первый взгляд.
— Он хочет знать, почему ты зажег сигнальный костер.
— От москитов… Вы тут живете?
— Là bas. — Старик мотнул головой назад.
— Там, — сказал мальчик.
— Значит, он меня понимает?
— Черт тебя дери, — сказал старик. Его сморщенное лицо осталось неподвижным.
Мальчик спросил:
— Ты зачем здесь? Тут только мой отец ставит капканы.
— Я капканов не ставлю. — Оливер начал растирать искусанные москитами руки. Им досталось от них больше всего. — И вот что… — Оливер поколебался и решил сказать правду. — Я убежал с парохода.
Старик кивнул. Мальчик спросил:
— Когда?
— Ночью.
— Где этот пароход?
— Откуда же я знаю? Где-нибудь на реке.
Старик опять заговорил — глухо, глотая слова. Оливер подумал: даже знай я этот язык, все равно ничего не разобрал бы. У него же ни одного зуба не осталось.
Мальчик сказал:
— Мой отец — он спрашивает еще два вопроса.
— Ну?
— Где тебе надо?
— Куда? В Новый Орлеан.
— А за тобой гонятся?
Сморщенное детское лицо, которое, если не считать глаз, ничем не отличалось от лица старика.
— Не знаю. Думаю, нет. А может, и гонятся. Старик отнял одну руку от дробовика и показал на пирогу. Оливер перевел взгляд на мальчика.
— Мы тебя возьмем…
В пироге было только одно свободное место — на носу. Мальчик сидел посредине, старик — на корме. Оливер с непривычки плохо удерживал равновесие, пирога закачалась, черпая воду.
— Тихо сиди, — резко сказал мальчик. — Тихо.
Оливер застыл. Вода только на дюйм-другой не доходила до борта. Старик взял весло. Когда он погрузил его в воду, пирога качнулась и заплясала, но после второго гребка выровнялась и отошла от берега. После третьего она заскользила вперед так стремительно, что под носом поднялся небольшой бурун, и время от времени вода заплескивалась внутрь, стекая в затхлую лужицу у их ног.
Они плыли по узким протокам, которые казались не шире пироги. Старик повернул, потом повернул еще раз.
Как он находит дорогу? — думал Оливер. — Он же видит не больше, чем я.
Вскоре они вышли в широкую чистую протоку шириной около тридцати футов. Оливеру показалось было, что в ней есть небольшое течение, но потом он решил, что ошибся. Мимо проплыла водяная змея. От ее черной головы расходился клинообразный след. Старик греб размеренно и спокойно.
Оливер сказал:
— Скажи отцу, что у меня денег мало, но я отдам ему их все, если он выведет меня на дорогу, по которой я смогу добраться до города.
Пока мальчик переводил — по-видимому, такой длинной фразы старик понять не мог, — Оливер думал о своем поясе с золотом. Если бы они знали, сколько у него денег — Оливер ухмыльнулся метелкам тростников, — они б его, конечно, убили. Наверно, у него вид последнего бедняка, не то его уже не было бы в живых.
Мальчик спросил:
— Сколько у тебя есть?
— Хотите сейчас получить? — Оливер прикинул, что они думают получить. Насколько бедным он им показался? Только бы не догадались о поясе. — Может, вам покажется мало…
— Сколько? — повторил мальчик.
Оливер принял решение.
— В подкладке куртки у меня зашита золотая монета в десять долларов и еще четыре серебряные. Золотую я отдам вам.
— Сейчас, — сказал старик.
Оливер неуклюже повернулся. Пирога сразу накренилась, мальчик ухватился руками за борта, весло старика рассекло стекло воды.
— Если я попробую снять куртку, мы все свалимся и воду.
Старик перевел про себя эти слова и кивнул. Его весло вновь погрузилось в воду, под носом лодки встал бурунчик, и вдоль бортов побежали две волны.
Они причалили у большой дубовой рощи. Среди корявых, искривленных деревьев стоял на высоких сваях дом под жестяной крышей. Пока Оливер растирал онемевшие ноги — мальчик с ухмылкой следил за ним, — он заметил, что дом совсем обветшал: крыша была вся в заплатах, вокруг окон без ставней зияли дыры. Но двор был чисто подметен, а под провисшим крыльцом сидели куры.
— Принеси-ка мне воды, — сказал Оливер, повернувшись к мальчику.
Он сел на нижнюю ступеньку и, положив мачете и куртку рядом, стал ждать. Мальчик принес ведро и ковш.
Когда его губы коснулись воды, Оливер вдруг осознал, как они потрескались и как распух язык. (Почему я не замечал этого раньше?) Он положил ковш и стал пить прямо из ведра.
На лбу у него выступил холодный пот, а голова кружилась, как у пьяного.
Мальчик сидел на корточках совсем рядом. Оливер мог бы потрогать его коричневое сморщенное лицо.
Оливер сказал:
— А знаешь, в Мексике есть боги, маленькие такие божки — совсем как ты.
Мальчик недоумевающе прищурился.
Оливер потер шею и плечи. Он был уверен, что кто-то наблюдает за ним из дома. Но он не обернулся.
Мальчик сказал:
— Тиа идет.
— Кто? — Оливер продолжал смотреть за болото на далекий горизонт.
— Тиа, — повторил мальчик.
— Это я слышал, — сказал Оливер. — А кто, она такая? Твоя мать?
Мальчик покачал головой:
— Она умерла. А это Тиа.
Оливер повернул голову и посмотрел туда, куда доказывал пальцем мальчик. Первое, что он увидел, были ее ноги. Коричневые, толстые и молодые. Все в черных волосиках и в грязи.
Длинные ороговевшие ногти, кайма мозолей по всей стопе. Он посмотрел выше и увидел молодую женщину в выгоревшем розовом платье — собственно, розовым оно было только у швов, — с короткими курчавыми черными волосами и голубыми глазами. На бедре у нее сидел ребенок. Пока Оливер смотрел, малыш, одетый в одну лишь короткую рубашонку, вдруг пустил струю. Она оросила доски крыльца, и куры под ним беспокойно заклохтали.
— Пришла посмотреть, кто там дымил. — У нее был тонкий певучий голос, как у китаянок в Сингапуре.
Старик кончил возиться у пироги и пошел к дому, держа двух уток и большого окуня. Он молча отдал их молодой женщине, и та прицепила их к другому бедру.
Оливер подумал: глаза у рыбы совсем такие, как у этого малыша.
Его все еще тревожило ощущение, что за спиной у него кто-то прячется, что кто-то дышит за разделяющей их ветхой стеной. Но не было смысла показывать, что он это знает. Пусть думают, что он отупел от усталости и ничего не замечает.
Только как бы не перестараться, не то они решат, что проще всего будет убить его.
Тиа пересадила ребенка на согнутую руку. Старик вытащил из-за пояса нож и передал ей. Она подошла к воде и стала потрошить утку. Работала она очень быстро.
Оливер подпорол подкладку куртки и высыпал на ладонь четыре серебряных доллара и золотую монетку, маленькую и тонкую.
— Где ближайшая дорога?
Старик ответил:
— Пуэн-ла-Гош.
— Едем. — Оливер встал. В доме, у него за спиной, словно эхо, послышался шорох.
— Сейчас? — Старик посмотрел на болото.
— Дело в том, — солгал Оливер, — что меня ждут товарищи, и мне надо бы поскорее их найти. Я и костер развел, чтобы дать им знать, где я.
Старик подумал немного, потом кивнул.
Когда они пошли к пироге, Оливер положил руку на плечо мальчика.
— Голова кружится, — объяснил он.
И повернул мальчика так, что оказался между ним и домом. Если тот, в доме, решит стрелять, ему надо будет думать, как не попасть в мальчика. И чтобы совсем помешать ему целиться, Оливер пригнулся и схватился за живот, словно от боли. Он быстро оглядел дом, но ничего не увидел. С другой стороны, что можно было увидеть в темных окнах?
Когда дом остался далеко позади и пирога уже скользила по болоту, повинуясь размеренным ударам весла в руках старика, Оливер отпустил мальчика:
— Мне стало полегче.
Мальчишка ловко перелез на нос, почти не качнув пироги.
Оливер сунул руку в карман и вынул деньги. Четыре серебряных доллара он зажал в левой руке, а золотую монету — в правой. Потом оперся в борта так, что кулаки почти касались воды.
В глазах мальчика мелькнул огонек, и на его лице появилось странное выражение, словно он понял что-то важное.
— Видишь? Если со мной что-нибудь случится — ведь старик-то у меня за спиной, — то эти двадцать долларов пойдут на дно. Тут глубоко?
Мальчик покачал головой.
— А какая разница! По-твоему, ты сумеешь отыскать в тине малюсенький золотой кружок?
Мальчик опять покачал головой, глядя через плечо Оливера на старика.
— Я хочу добраться до этого поселка, — сказал Оливер.
На это потребовалось без малого четыре часа. Оливер учуял поселок задолго до того, как увидел его. В серном запахе болота он отчетливо различал вонь отбросов и запах людского жилья.
Пуэн-ла-Гош состоял из пяти-шести домов на высоких сваях, предохранявших их во время наводнений. У каждого дома был свой причал. На берегу росли два-три дуба и несколько олеандров — их темно-зеленые листья матово поблескивали в лучах закатного солнца. За домами тянулась узкая дорога, засыпанная ракушками.
— Это дорога на Новый Орлеан?
Мальчик кивнул, не повернув головы. Он смотрел на кошку, которая неподвижно сидела на берегу, держа под водой скрюченную черную лапу.
Старик причалил. Кошка вытащила лапу из воды и отряхнула с нее капли.
— Когда мы приезжаем, — сказал мальчик, — она всегда сидит тут. Только я ни разу не видел, чтобы она поймала рыбу.
— Креветки, — сказал вдруг старик. — Она креветки ловит.
Оливер стремительно обернулся и посмотрел на него.
— Так я и знал, что ты говоришь по-английски, старый хрен.
— Угу. — Старик протянул руку ладонью вверх.
Оливер разжал кулаки. Золотая монета упала на коричневую дубленую кожу старика. Она поблескивала в вечерних лучах. Старик поглядел на нее, потыкал в нее пальцем, неловко перевернул. В его больших руках она выглядела совсем маленькой и тонкой.
— Она стоит двадцать долларов, — сказал Оливер.
Старик кивнул.
— Sais ça.
Казалось, монета стала ярче за то время, которое провела под подкладкой куртки.
— Я выиграл ее в Вера-Крус, — сказал Оливер. — У одного толстого мексиканца. Когда он проиграл, так даже заплакал и бросился на меня с ножом.
Мальчик показал на шрам на лице старика:
— Тоже от ножа.
— Хорошая была драка?
— Ему трудно, он старый, — сказал мальчик. — Но мой брат пошел туда на другой день.
— У тебя есть брат? — Вот, значит, кто был в доме.
Мальчик кивнул.
— А у этого мексиканца были друзья?
— Не знаю, — сказал Оливер. — Мой пароход ушел на другой день.
Мальчик усмехнулся:
— А ты что ставил против этой монеты?
— Я? Девушку, с которой гулял.
Лицо мальчика выразило недоверие.
— Если бы ты ее видел, так не подумал бы, что это слишком много.
Старик морщил лоб и напряженно вслушивался, силясь понять их разговор.
Оливер сказал:
— Я все думал: а что произошло потом? Наверно, он ее заполучил. Он ведь хозяин кафе и гостиницы, так что ему было чем заплатить.
Он нагнулся и вытащил из пироги свою куртку и мачете.
— Зачем твой брат прятался в доме?
Лицо мальчика утратило всякое выражение.
— Не понимаю.
Пирога отчалила. Оливер смотрел ей вслед, пока она не скрылась за тростником, не оставив даже ряби на поверхности протоки. Он вдруг усомнился в необходимости своих предосторожностей. Не свалял ли он дурака? Ведь ничего не случилось, ничего угрожающего он не заметил… Ладно, он жив и позаботится, чтобы так было и дальше.
Он надел куртку и пошел к домам.
* * *
Часть дороги до Нового Орлеана Оливер прошел пешком, час за часом шагая в летней пыли мимо апельсиновых рощ, пастбищ, ферм, болот. А часть дороги он проехал: в фургонах, и на телегах, и даже в тряской черной двуколке. Возница, пожилой толстяк по фамилии Перес, всю дорогу болтал, умолкая лишь на мгновение, когда вдруг прижимал ладонь к низу живота.
— Грыжа, — каждый раз объяснял он и тут же продолжал: — Москиты ужасны, мой друг…
Оливер вежливо кивал. Перес щелкнул кнутом, и пролетавшая мимо стрекоза, зашелестев крыльями, упала на землю.
— Вот такая мамзель ест москитов весь день, а толку никакого. А москиты, мой друг, особенно любят коров. Иногда бедная скотина от боли совсем теряет разум, кидается в реку и тонет.
Он скосил на Оливера водянистые карие глаза, проверяя, какое впечатление производят его истории.
Оливер сидел сгорбившись, опираясь локтями на колени. Он сказал вежливо:
— Да, нехорошо.
Ему не хотелось разговаривать о москитах. Сидеть бы вот так спокойно, покачиваясь в такт толчкам двуколки.
— Вы не знаете, где бы тут можно поесть и переночевать? Вчера ночью земля была очень уж сырой.
— У вас есть чем заплатить?
— Найдется.
Перес согнал зеленую муху с лошадиной спины.
— Ну alors… У Лэндри сегодня, пожалуй, найдется лишний ужин. Она хорошо стряпает.
— А это мне неважно. — Оливер приготовился снова вздремнуть. — Я и лепешкам с мексиканским перцем буду рад.
Ужинал он на заднем крыльце — возле настороженно бродили куры, кошки терлись о его ноги. Он ел жадно, почти не жуя. Ему подали горку жирного горячего риса с кусочками креветок, мяса и рыбы. Ни джина, ни виски в доме не оказалось, и ему пришлось довольствоваться ежевичным вином. Оно было приторно-сладкое, и он никогда бы не распознал вкуса ежевики, если бы хозяйка его не предупредила. Вино было крепким, а стакан большим. («Сами делаем, — объяснила мамаша Лэндри. — Лучшее ежевичное вино на всем побережье».) За глазами разлилось привычное тепло, в кончиках пальцев возникло привычное щекотное ощущение, губы начало жечь.
Он положил ноги на перила. Смеркалось, в небе догорали оранжевые отблески, деревце напротив словно становилось выше… В его ушах раздавалось шипение и рокот, точно дальний шум прибоя у рифа. Он видел цвет воды, ее движение так ясно, точно она колыхалась прямо перед ним.
Рокот смолк, вода превратилась в большого черно-белого кота с рваным ухом и единственным пучком усов.
— А, пошел ты! — сказал Оливер коту. — Я устал.
Куры бросились от него врассыпную, кошки забрались на перила и смотрели ему вслед. Ему постелили в сарае, в крохотной каморке, заставленной баками для белья. Окон не было. Он растянулся на свободном клочке пола, упираясь плечом в дверь. Тут ему ничто не грозило.
* * *
На следующий день он добрался до Нового Орлеана, въехав в город на телеге с пустыми пивными бочками. Он рассматривал узкие пыльные улочки, глубокие канавы, полные зеленоватой воды, деревянные домики, соединенные деревянными заборами с деревянными воротами. На углу он увидел дощечку: «Мюзик-стрит». Приятное название. Он тут же соскочил с телеги. Ему вдруг стало стыдно своей рваной, грязной одежды, всклокоченных волос. Он выбрал лавку поскромней и купил костюм и рубашку. Хозяин следил за ним подозрительным, нервным взглядом. Оливер спросил, как пройти к бане. А оттуда отправился в ближайшую парикмахерскую.
Парикмахер брил его и рассказывал местные новости — лихорадка в Новом Орлеане свирепствовала больше обычного, даже для летнего времени.
Всюду своя лихорадка, думал Оливер. На Огайо — костоломка, в Панаме — желтая, в Сингапуре… он даже забыл, как она называется. Если бы ему было суждено умереть от лихорадки, он бы умер давным-давно.
Оливер выпрямился, вытирая остатки пены на носу и в ушах. Парикмахер показал на дом в конце улицы:
— На прошлой неделе там у хозяйки от лихорадки умер сын, — сказал он. — И все жильцы съехали, как будто ей одного горя было мало.
Оливер прошел мимо этого дома. Такой же, как все вокруг: деревянный, выкрашен в серый цвет, узкий, но длинный, к крыльцу с тремя ступеньками вела выложенная красным кирпичом дорожка. Оливер оглядел улицу, посмотрел на проезжающий мимо фургон со льдом, на тяжелые листья фиговых деревьев над дощатыми заборами, на небо, где клубились черные тучи. Он увидел старуху в черном платье, которая семенила по тротуару навстречу мужчине с отвислым брюхом, любителю пива. Они оба держали над головой черные зонтики от солнца и шли в плотных кружочках тени. Вдали раздался звонок трамвая, где-то поблизости дети хором читали стихи.
Оливер поднялся по трем деревянным ступенькам и постучал в дверь. Комнаты здесь будут дешевыми. Самыми дешевыми во всем городе. А он не собирался бросать деньги на ветер.
На другой день Оливер отправился в Сторивиль. Он много лет слышал рассказы об этом квартале, о его притонах и борделях, однако теперь не испытал ничего, кроме разочарования. Никакого сравнения с Сан-Франциско, а уж о Сингапуре и говорить нечего. Но ему подойдет… Он обошел несколько заведений и наконец нашел место. Мадам, которую звали Джулия Шаффе, взяла его потому, что любила крепких блондинов, и потому, что в Новом Орлеане блондины были редкостью. Он помогал бармену, исполнял разные поручения, отвозил домой постоянных клиентов, когда они мертвецки напивались. И у Джулии Шаффе через полтора месяца познакомился с Алонсо Манцини, зеленщиком. Это был толстый, обрюзглый человек с хитрым худым лицом желтушного цвета. Как-то он зашел к Джулии, и они пили кофе у нее в гостиной. Позже оба заглянули в кладовую, где Оливер только что кончил складывать недельный запас шампанского.
— Джулия, — сказал Манцини, — говорит, что ты сокровище.
Оливер улыбнулся и стал пристегивать к рубашке воротничок. Без воротничка было легче работать.
— Я знавал Джулию в те времена, когда она сама еще работала, — продолжал Манцини. — Эх, и задница же у нее была…
Джулия улыбнулась самой сладкой из своих профессиональных улыбок.
— Мы оба уже немолоды, мой друг.
На другой день Манцини пришел опять, приведя с собой участкового полицейского капитана. Вместо кофе они в большой гостиной пили шампанское. Их обслуживал сам бармен. Через несколько минут Манцини сошел вниз один.
— «Виши», — сказал он Оливеру за стойкой. — «Виши» для моей печени.
Оливер спросил:
— Почему шампанское не подала какая-нибудь из девиц? — Обычно делалось именно так.
— Он не любит женщин. Своих клиентов надо знать. Он мог бы наделать Джулии много неприятностей, но они поладят, мой друг Джулия что-нибудь придумает.
— Я не знал, — сказал Оливер.
Острые карие глазки Манцини оглядели его с головы до ног.
— Я уже видел ребят вроде тебя. Как сколотите немного деньжат, так норовите открыть свое заведение.
Оливер покачал головой и стал протирать бокалы. Джулия требовала, чтобы бокалы блестели. Манцини продолжал:
— Когда решишь, зайди, потолкуем. Может быть, я смогу тебе помочь.
— Может быть, — сказал Оливер.
— Зеленное дело я бы поручил жене и сыну, а себе нашел бы что-нибудь подоходнее.
— Есть всякие трудности.
— Не так уж и много. А джентльмен, который сидит наверху, — мой родственник.
В конце концов Оливер написал матери и попросил продать одну ферму. А через полгода в компании с Манцини уже открыл собственное заведение. Не в Сторивиле, где конкуренция была ожесточенной и полицейские брали много, а на Конти-стрит, которая считалась скромным городским предместьем. Заведение было тихое, респектабельное и очень доходное.
Оливер выполнял обязанности бармена и швейцара — вышибалы, говорили люди. Манцини занимался девицами, мадам и полицией.
— Ты еще молод, — объяснил он Оливеру. — И выглядишь молодо. А потому я возьму на себя те дела, которые можно уладить с помощью денег, добрым словом, шуточкой или шлепком по заду. Ведь девки, как терьеры, без конца тявкают. Значит, этим занимаюсь я. А тебе остается бар и все ночные часы — все, с чем может справиться молодой мужчина, все, что требует силы, трезвой головы и крепкого кулака. И мы будем хорошими партнерами.
Так и вышло. Оливер регулярно проверял его, но ни разу не поймал на обмане. Манцини тоже следил за ним, осторожно, почтительно, въедливо. И у обоих не было причин для недовольства.
На свои первые доходы Оливер купил там же, на Конти-стрит, два небольших дома и сдал их респектабельным семейным людям.
— Откуда у тебя столько денег? — вздыхал Манцини. — Моя жена вздумала свозить свою бабушку в Лурд, хотя старуха наверняка не выдержит дороги. Они ждут чуда, а я должен за это платить.
— У меня нет никаких расходов, — сказал Оливер.
Он жил все в том же доме на Мюзик-стрит и аккуратно каждый понедельник отдавал хозяйке все ту же квартирную плату. Его хозяйка, мать шестерых детей (от лихорадки умер седьмой), говорила, что ей его бог послал. Такой тихий жилец, такой работящий, приходит домой рано утром, а под вечер уходит. Он говорил отрывисто, как янки, но всегда негромко и вежливо. Он не пил, не водил к себе женщин и даже, кажется, не был знаком ни с кем из соседей. Она давно хотела спросить, где он работает, но почему-то все не спрашивала. По возрасту он годился ей в сыновья, но в нем было что-то такое, что мешало задавать вопросы.
Должно быть, она меня побаивается, думал Оливер. Чем-то я нагоняю на нее страх. Я не ворчу, не ругаюсь, но, наверно, выгляжу очень внушительно.
Он взял зеркальце для бритья и стал изучать свое лицо: тяжелый подбородок, светлые усы, близко по саженные глаза. Как будто ничего особенного.
И все же, подумал Оливер, глядя в окно на пыльную Мюзик-стрит, хорошо, когда тебя не донимают бесконечными вопросами. В конце концов, неважно почему — важен результат.
В эти первые годы в Новом Орлеане, когда пришел конец его долгим странствиям и постоянной смене впечатлений, у него появилась возможность поразмыслить о Томасе Генри Оливере. Каждое утро, перед тем как заснуть, Он обдумывал свое будущее — отвлеченно и подробно. Он заранее наметил, что ему следует сделать в том или ином году как в деловом, так и в личном плане. Он все расписал по срокам и отступать от них был не намерен.
А пока он усердно трудился. Каждую неделю он приходил получить плату за свои два домика и внимательно их осматривал — один вид его массивной фигуры побуждал жильцов к аккуратности и опрятности. Он подумывал о покупке небольшого ресторана с баром. Ресторан этот был рядом, за углом. Все вполне законно, без девиц. Он легко бы справился. Но цена была высокой… Он отложил окончательное решение.
Манцини приходил каждый день в семь утра и оставался до пяти, до прихода Оливера. Они вместе проверяли счета и выручку, и после короткого разговора Манцини уходил домой, а Оливер проводил там вечер и ночь. Все шло гладко — лишь изредка между девицами вспыхивала ссора или приходилось тихо выпроводить пьяного клиента. Ночи были заполнены пьяным смехом мужчин, металлическим звоном женских голосов и неумолчными, нескончаемыми звуками рояля, на котором барабанил старичок-негр по имени Джозеф.
Оливер ненавидел эти джазовые мелодии. Он не различал их — одна и та же дробь высоких нот и басового аккомпанемента. Как-то в начале дождливого вечера, когда в заведении не было посетителей, он попросил Джозефа сыграть что-нибудь другое. И Джозеф сыграл тихий и нежный «Спинет из красного дерева», а потом «Хуаниту». За все годы, которые Оливер провел на Конти-стрит, он не услышал больше ни одной знакомой мелодии.
Утром он отправлялся домой и шел пешком две мили. Летом было уже светло, на улицах сновали люди, торговцы выкрикивали свой товар с козел высоких фургонов. Зимой небо было еще черным, дома стояли по-ночному запертые, окутанные мраком улицы дышали холодом. Он обгонял лишь редких старух, которые семенили к ранней мессе, укутавшись в черные мантильи и шали. Оливер глубоко вдыхал пропахший торфом воздух и шагал все быстрее, чувствуя, как легкий ветер щекочет ему щеки, словно перышком. Он столько часов расхаживал по комнатам, гостиным и коридорам, что ему требовалось прогнать их духоту из своих мышц.
И все это время он обходился без женщин. Он был хозяином дома терпимости, но спать с проститутками не хотел. С него хватит. Та, в Баие, была последней. Его девицы заигрывали с ним, а одна — Джульетта — была очень хорошенькой, но Оливер не обращал на нее внимания.
В конце концов он решил, что ему требуется женщина. Он присмотрел ее несколько недель назад. Она подметала крыльцо маленькой пекарни на площади Лепаж. Подходит, думал он. Вполне подходит.
На следующее утро он зашел в пекарню. Хлеб еще не готов. Может быть, он подождет? Она, не поднимая головы, тщательно протирала мыльной тряпкой полки и ящики.
— Я каждое утро вижу, как вы подметаете крыльцо, — сказал он, словно это давало ему на нее какие-то права.
Она посмотрела на него:
— А я каждое утро вижу, как вы проходите мимо.
Не красавица, подумал он. Очень уж худое лицо.
Но в этом платье в черно-белую полоску и большом белом фартуке она выглядела скромной и милой. Да, она ему подходит.
Ее звали Эдна. Она жила с родителями в доме позади пекарни. И она приходила к Оливеру в тенистый сквер на другой стороне улицы, стоило ему позвать.
Но звал он ее не часто, да она как будто этого и не ждала. Угловатая, тощая, она мало походила на женщину, и с него было достаточно нескольких минут у темных дубов в сквере. Именно этого он и хотел. Ему приходилось иногда давать поблажку своему телу, но ж зато потом оно во всем подчинялось его воле.
Морской загар сошел с его кожи. Она стала желтоватой, потом бело-розовой. Он редко высыпался, его глаза опухли, под ними лежали темные круги. В рабочие часы он пил пиво — кружку за кружкой, чтобы снять усталость. Он разжирел — живот начал выпирать из-под подтяжек, воротнички не застегивались.
Манцини заметил это.
— Отдохнул бы ты денек, — сказал он. — Съезди на озеро или еще куда-нибудь. Сейчас все ездят в Абита-Спрингс. Не хочешь?
Оливер покачал головой.
— Я не собираюсь тратить деньги на воздух.
— Нет, ты завтра же устрой себе передышку, — настаивал Манцини. — А то схватишь чахотку — что тогда будет с нашим заведением? Закрывать придется.
И Оливер согласился отдохнуть два дня. Первые сутки он спал почти беспробудно — вставал только для того, чтобы сходить к помойному ведру. Наверно, он проспал бы и вторые, если бы хозяйка не принялась стучать в дверь.
— Я уж думала, вы умерли.
Его часы остановились.
— Который час? — крикнул он.
— Половина одиннадцатого.
Оливер побрился и оделся. Казалось странным, что ему нечего делать. Он медленно побрел по городу и попал на большой оптовый базар, где некоторое время кружил в лабиринте повозок, мулов, корзин и мешков. Поглядев на горы рыбы и креветок, он решил, что это была пятница. Он зашел в пивную; кругом все говорили по-итальянски, и его голос прозвучал странно. Невысокий брюнет потряс ему руку и предложил выпить по кружке. Сайя — Оливер помнил только его фамилию — поставлял спиртные напитки на Конти-стрит и почти всегда привозил их сам. Оливер выпил с ним, послушал базарные новости, пожал руки другим знакомым.
Час спустя он ушел и направился к докам. По дороге остановился, чтобы взглянуть на прибитое к столбу траурное объявление. Тридцать семь лет. Не успел пожить, бедняга, подумал Оливер.
Впервые после побега с парохода он увидел реку — ее широкое желтое пространство, сверкающее под полуденным солнцем, — оттуда налетали легкие капризные порывы ветра. Деревья на другом берегу тонули в голубоватой дымке. По шершавым доскам важно расхаживали два голубя, они не обращали на него никакого внимания, и он едва не наступил на них. Взмахнув крыльями, они отлетели и снова принялись расхаживать, повернувшись к нему спиной. Оливер шел, — дробно стуча каблуками по доскам. Поблизости кто-то счищал скребком краску. Оливер узнал этот звук. Как узнал и запах, висевший над старыми корабельными корпусами и мокрым деревом доков.
Он ушел от реки и свернул к деловым кварталам Канал-стрит. Там он присел на каменную ступеньку памятника Генри Клею и смотрел вдоль Канал-стрит, любуясь последней новинкой — электрическим трамваем. Потом, когда пивной хмель рассеялся, он пошел дальше по тенистой стороне улицы, рассматривая коляски и кареты, медленно катившие мимо. Он разглядывал дам с зонтиками, которые входили и выходили из магазинов, их юбки колыхались на ходу, открывая щиколотки. Он шел и шел, пока торговые кварталы не остались позади. Теперь по сторонам улицы тянулись большие особняки, высокие деревья и сады, где играли дети под присмотром чернокожих нянь. Перед пресвитерианской церковью он остановился, решив, что зашел достаточно далеко, и повернул обратно. Негритянки подозрительно косились на него и подзывали детей ближе к дому.
Ему понравился непривычный запах трамваев, еле заметный, но едкий, который сочился из-под вагонов.
Он пошел вдоль трамвайных путей по Сент-Чарльз-авеню, а потом остановился выпить еще пива. Потягивая из кружки, он разглядывал через открытую дверь поток пешеходов на тротуаре. В ту ночь ему снились дома и банки, булыжные мостовые и кирпичные тротуары, дамы с зонтиками, в шляпах и красивых ботинках и ливрейные швейцары у дверей магазинов.
После этого он каждый месяц начал брать два выходных дня. Манцини был доволен и говорил, сияя улыбкой:
— Это тебе полезно.
Эти дни Оливер проводил совершений одинаково. Он бродил по деловой части города, ловил обрывки разговоров, шагал рядом с занятыми, куда-то спешившими людьми. Он старался представить себе внутренность контор, мимо которых проходил: сотни бухгалтерских книг в тяжелых переплетах, клерки с зелеными козырьками на лбу и в нарукавниках. Прогуливаясь по пыльным улицам, иногда промытым коротким ливнем, он неторопливо, упоенно, сладострастно думал о деньгах. И вдруг замечал, что у него перехватывает дыхание.
Он начал обедать в ресторанчике, называвшемся «Гэлетин», и вскоре хозяин уже узнавал его. Придет день, обещал он себе в комнатушке на Мюзик-стрит, когда все будут знать, кто я такой. Увидев меня на улице, они будут говорить: «Вот идет мистер Оливер…»
Он сфотографировался, чтобы послать карточку матери в Огайо. Когда он поглядел на человека, который пристально смотрел на него с черно-белой фотографии, его не слишком огорчило то, что он увидел.
В свои свободные дни он не искал общества других мужчин, дружеской атмосферы баров. Ему больше нравилось присутствие женщин, звук их голосов. Он обнаружил, что под женскую болтовню его мысли обретают наибольшую ясность и четкость. Вот почему его дружба с сестрами Робишо длилась так долго. Они очень любили прогулки и без умолку болтали друг с другом, не замечая Оливера, точно его и не было рядом. Он не спал ни с той, ни с другой — ему этого вовсе не хотелось, им тоже.
Он заметил еще одно: женщины никогда с ним не кокетничали. Ни улыбок, ни как бы невзначай брошенного взгляда, на которые для других мужчин они не скупились. Первый шаг всегда приходилось делать ему. Но уж тогда они охотно гуляли с ним, или заходили выпить пива в многолюдную шумную Biergarten, или ехали с ним в маленьком дымном экскурсионном поезде на озеро подышать прохладным вечерним воздухом. С теми, которые особенно ему нравились, он сходился, позволял себе такие встречи два раза в месяц — не больше и не меньше. Все это были порядочные девушки — белошвейки, продавщицы, экономки, горничные. Ему нравилось слушать, как они рассказывают о своей жизни, — люди всегда возбуждали в нем любопытство. Почти год он выделял из всех Кэтрин Друри, пухленькую черноволосую ирландку, служившую горничной.
Однажды, когда они в ее выходной день ехали в трамвае по Сент-Чарльз, она показала ему на дом, где работала:
— Ну, что скажешь, мистер?
На ровной зеленой насыпи стоял огромный особняк из серого камня со сводчатым порталом, готическими окнами, с зубчатым парапетом и башенками. Оливер: сказал:
— И у меня будет такой дом.
Кэтрин засмеялась и взяла его под руку:
— Болтай, болтай, мальчик… А я вот что тебе скажу: уборки там невпроворот, а она только и знает кричать, чтобы я расчесывала ей волосы. «Не так сильно, Кэтрин, как вы неуклюжи, Кэтрин!..» Знаешь, что у них будет на следующей неделе? — Оливер покачал головой. — Турнир! Ты себе представляешь?
Оливер вспомнил роман, который читал когда-то. Да, он знал, что такое турнир.
— Она будет леди Матильдой, у нее есть шляпа, как сахарная голова, с шифоном на кончике, и дивное платье. Синее с серебром. И знаешь, первое платье портнихе пришлось выбросить, потому что ей не понравилось, как оно на ней сидит… А хозяин будет рыцарем и поедет верхом.
— Где это будет? — спросил Оливер.
— Где-то за городом. Какая разница? — Кэтрин вздохнула и устроилась поудобнее на деревянном сиденье. — А знаешь, богатые люди все с придурью. Я немало их перевидала — ведь я начала работать еще девочкой, и они совсем не такие, как ты или я.
Такие, как я, подумал Оливер. Такие, как я.
Он был привязан ко всем этим девушкам. Покупал им недорогие подарки: коралловые бусы, брошки, красивые булавки для шляп. Если какая-нибудь из них беременела и заявляла, что-от него, он никогда не спорил, а просто давал ей деньги, чтобы она избавилась от ребенка.
Жениться он не хотел. Он рассчитал, что сможет жениться только в сорок пять лет. К тому времени он будет состоятельным человеком, преуспевающим дельцом, у которого будет что предложить жене. А она в свою очередь должна быть невинной девушкой хорошего рода, привыкшей к тому комфорту, которым он сможет ее окружить.
Он все рассчитал точно и знал, что расчеты его верны.
Еще через несколько лет он пришел к Манцини и сказал:
— Я решил выйти из дела.
Манцини растерянно прижал ладонь к желудку: у него была язва.
— Матерь божья, что же теперь будет?
— Ты можешь выкупить мою долю, — сказал Оливер. — Или же я найду другого покупателя.
— Но почему? — сокрушенно спросил Манцини. — Такой хороший доход!
— Мне надоели девки, — сказал Оливер. — Меня мутит от одного вида, от одного запаха этого дома.
— У тебя есть что-то другое? — подозрительно спросил Манцини. — Ведь так?
— Так, — сказал Оливер.
Он нашел себе другого компаньона, шотландца по фамилии Мак-Ги, с которым имел дело в Калифорнии, когда занимался контрабандой оружия. Они решили открыть казино во Френсискен-Пойнт, за городской чертой. Даже учитывая расходы на взятки, думал Оливер, чистый доход должен быть очень большим.
В том же году у него начал работать Морис Ламотта, рассыльный из зеленной лавки Манцини. Это был маленький, тщедушный мальчишка с запавшими щеками, кости у него были такие тонкие, какие бывают только у тех, кто родился и рос в нищете. У него не было родителей — Оливер расспросил его очень подробно. Нет, даже дальних родственников у него не было. Ему недавно исполнилось пятнадцать лет, и ночевал он в лавке Манцини, в заднем чулане.
— Хорошо считает, — как-то мимоходом сказал Манцини. — Я ему иногда позволяю помогать с книгами.
И в эту минуту Манцини потерял своего рассыльного. Оливер втихомолку предложил Ламотте:
— Окончишь школу и будешь работать у меня. Жить пока можешь в доме на Конти-стрит.
— Помещение капитала на два года, — сказал Оливер. — Ты этого стоишь?
— Да, — ответил Ламотта и, подумав, добавил: — Сэр.
Оливер дождался, чтобы Ламотта окончил школу. У него уже было несколько предприятий, и ему требовалась главная контора и бухгалтер. На свои доходы он купил небольшую швейную фабрику, изготовлявшую комбинезоны и другую рабочую одежду, а потом взял в банке ссуду и купил прогоревший универсальный магазин, старое деревянное двухэтажное здание на Эспленейд-авеню. Верхний этаж, где был склад, захламленный и пыльный, он собирался превратить в свою контору. Оливер посмотрел на худое лицо Ламотты, у которого за два года нормальных завтраков, обедов и ужинов щеки так и не округлились, и остался доволен своей сделкой.
Мать Оливера продала в Эдвардсвиле последнюю ферму и переехала в Новый Орлеан. Он купил для нее небольшой кирпичный дом на Керлерек-стрит, добротно построенный, оштукатуренный, с кипарисовыми дверями, полами и окнами. Два высоких окна, выходившие на улицу, всегда были закрыты ставнями, но за домом был сад, огороженный деревянным забором, в нем росли два больших фиговых дерева, а по стене пились глицинии. Река была совсем рядом. Оттуда даже в жаркие ночи веяло свежим ветерком и доносился шум пароходов — приятные дружеские звуки, думал Оливер.
Мать приехала в июне. Крепкая коренастая женщина, она почти не изменилась за те двадцать лет, которые Оливер ее не видел. Она сошла с поезда и, когда Оливер почтительно поцеловал ее в щеку, сказала:
— Ну и воняет же этот город!
— Сейчас лето, — объяснил Оливер. — И есть много мест, где пахнет куда хуже.
— Ну, я такого вонючего места еще не встречала.
— Ведь и Огайо в жаркие дни… не фиалками пахнет.
Первые две недели она не переставая жаловалась на странное название их улицы, на то, как близко, на расстоянии вытянутой руки, стоят друг от друга дома, на то, как потеют и покрываются плесенью стены в комнатах, на то, как много на улицах священников и монахинь, на перезвон колоколов, трижды в день призывающих в церковь, на трескучий итальянский говор соседей.
И все-таки она осталась.
— Ма, ты бы, что ли, варенье из фиг наварила, — поддразнивал ее Оливер, — не то пересмешники все склюют.
— Хорошо бы кур завести, — говорила она. — Хоть свежих яиц поедим.
— Я тебе, ма, полный двор кур накуплю.
— Оливер, неужто тут никто по-человечески не разговаривает?
— Ма, если тебе хочется знать, о чем говорят люди, выучись по-итальянски. Это же очень просто.
— Нет уж. И тебе не советую.
Она собрала все фиги и наварила варенья, так что в кладовой не осталось ни одной свободной полки. Поставила на подоконнике западного, солнечного, окна красную герань и начала шить накидки на спинки кресел. Оливер понял, что теперь она уже не уедет.
Каждый вечер она готовила ему ужин и слышать ничего не хотела о кухарке.
— Мне на кухне негритянки не нужны.
— Ну, возьмем белую.
— И пьяных ирландок я к себе в кухню не пущу.
Видя, что ее не переубедишь, он махнул рукой.
По воскресеньям они ходили гулять. Хотя он регулярно жертвовал деньги баптистской церкви, они редко туда заглядывали. Ей не понравился священник и не понравились проповеди.
— Толку от них никакого, — заявила она.
И вот каждое воскресенье они отправлялись на прогулку по Эспленейд-авеню, неторопливо проходили мимо его магазина («Надо бы его покрасить». — «Ма, вот спущу с прибылью всю дрянь, какая там хранится, и покрашу».), мимо больших старомодных особняков, которые все не мешало бы покрасить, и шли дальше по тенистым тротуарам под остро пахнувшими камфарными лаврами и дубами, от которых веяло душной сыростью.
Как-то в солнечное, но прохладное октябрьское воскресенье его мать надела новое платье из темно-зеленого шелка.
И в это воскресенье он подарил ей брошь — полоску золота с шестью бриллиантиками. Не такая уж большая драгоценность, но все-таки вполне приличная. У нее будут и драгоценности, когда он сможет себе это позволить.
Бриллианты весело блестели на зеленом фоне, мягкий цвет платья очень ее молодил. И она прекрасно себя чувствовала — шла легким, упругим шагом, гордо откинув голову.
— Ни у кого в городе нет такой красавицы матери, — негромко сказал Оливер, ожидая резкой отповеди, но она благодарно ему улыбнулась.
Он все еще дивился этой улыбке, когда она, не замедляя шага и не поворачиваясь к нему, спросила:
— Оливер, когда ты собираешься жениться?
Он постарался не выдать удивления. Да и вопрос был вполне законный.
— Я смогу содержать жену, мама, когда мне будет сорок пять.
— Если можешь содержать мать, — сказала она резко, — так жену и подавно.
Он расхохотался:
— У тебя есть кто-нибудь на примете?
Она покачала головой:
— Нет, но ведь и у тебя нет.
— Это мне пока не по карману. Сначала я должен купить тебе дом получше.
— Мне и этот хорош.
— Я присмотрел дом на Канал-стрит. Знаешь, когда я только тут поселился, я сказал себе, что рано или поздно буду жить на этой улице.
Она как будто ускорила шаг.
— Чепуха.
— Он тебе понравится, мама.
— Тебе нужна жена.
Он попробовал убедить ее.
— Ты же видишь, какой усталый я прихожу домой. Глаза слипаются. Молодой жене это ни к чему.
Они дошли до треугольного скверика и сели на зеленую скамью у подножия красного кирпичного памятника. Ни он, ни она не прочли надписи. Мать сидела выпрямившись, чтобы не запачкать и не помять новое платье.
Найди себе жену, которая поймет тебя.
— Ну и упрямая же ты, мама.
— Ты ведь с приличными девушками и не знаком?
— С такими, на которых я мог бы жениться, — нет.
К его удивлению, она приняла это спокойно.
— Так я и думала.
— У меня свои планы, мама, все будет хорошо.
Он купил дом на Канал-стрит — большой, с широким крыльцом-верандой и широкими ступенями, выложенными красной плиткой.
— Велик он для меня, — жаловалась мать. Но он видел, как она довольна.
— Нам потребуется мебель и ковры, — сказал он. — Может, ты купишь?
— Это дело не мое, а твоей жены.
— Уж теперь тебе нужна прислуга, мама. Для уборки. Я найму кого-нибудь.
— Пожалуй, — проговорила она медленно: Он удивился, не услышав возражений. — Пожалуй. Старею я.
Она сильно потолстела, подумал Оливер, но выглядит вполне здоровой.
Когда они переехали в большой дом, их воскресные прогулки прекратились. Она больше не звала его гулять. Возится в саду, вот и дышит свежим воздухом, решил он. Чтобы размять ноги и дать отдых глазам, не обязательно ходить по улицам. Она всегда любила возиться с землей, выращивать что-нибудь. Оливер хорошо помнил, несмотря на все прошедшие с тех пор годы, тропическую череду, которую она вырастила у кухонной двери, нежные цветы на крепких стеблях.
Вот теперь она может разводить какие угодно цветы, подумал он. В здешней влажной жаре они будут расти не по дням, а по часам.
Когда они прожили в новом доме год, он пошел в сад посмотреть ее цветник. Цветника не было. Трава была аккуратно подстрижена, а дорожки подметены — раз в неделю убирать сад приходил специальный человек, но от клумб остались еле заметные холмики, густо заросшие травой.
— Мама, — сказал он, — что случилось с цветами?
Она виновато посмотрела на него:
— Руки не дошли, Оливер. И я не знаю, как что растет в этом климате.
Он ей не очень поверил, но не встревожился. Она как будто была всем довольна и даже нашла священника, который ей понравился. Теперь ее занимал приют для баптистских сирот и миссии в Южной Америке. И каждые полгода она говорила ему:
— Оливер, я познакомилась с очень хорошей девушкой.
— Не теперь, мама.
Как-то в январе, когда Оливер вернулся вечером домой — в ранних сумерках фонарь на углу отбрасывал желтый круг света, — он почувствовал что-то неладное. Его каблуки громче обычного простучали по красным ступенькам крыльца. Весь дом — прихожая за дверью из матового стекла и комнаты, окна которых выходили на веранду, — весь дом был погружен в темноту. Прислуга уходила в четыре часа, но мать всегда зажигала лампу в прихожей. И свет должен был бы гореть в кухне, где его ждал ужин, и в столовой…
Он отпер дверь, чувствуя, как весь холодеет от страха. Медленно, один за другим, он поворачивал выключатели, и дом распахнулся перед ним. Когда осталось зайти только в спальню матери, он уже знал, что увидит там.
Она лежала на кровати — должно быть, хотела отдохнуть. Умерла она не меньше часа назад. Ее тело уже остывало. Он потрогал ее руку, шею — он не мог поверить. Потом бросился за доктором, который жил через четыре дома.
— Наверное, вы должны посмотреть, — сказал он.
Доктор пошел за своим черным чемоданчиком, и, пока его дети смотрели в дверную щель, Оливер позвонил Морису Ламотте. Ламотта приехал через десять минут.
* * *
Смерть матери заставила Оливера изменить планы. Не потому, что он горевал о ной. Он знал, что она этого не хотела бы. Они отлично понимали друг друга: Оливер был хорошим сыном, она — любящей матерью. Она вырастила его, кормила, как ни были они бедны, пока он не стал самостоятельным. Он покоил ее старость. Они выполнили свой долг по отношению друг к другу и были довольны. Но, всему приходит конец, и горевать тут нечего.
Только конец этот наступил раньше, чем он предполагал. И ему пришлось пересмотреть свои планы.
Он уже привык жить с кем-то рядом, привык к тому, что не одинок. Теперь ему было нужно, чтобы вечером кто-то ждал его с ужином, чтобы кто-то сидел с ним после ужина в гостиной, — пока он дремлет или читает газету. В собеседнике он не нуждался, но хотел видеть перед собой кого-то, когда поднимал голову от тарелки или отрывался от газеты.
А потому он решил отступить от своего плана и жениться. Теперь, не ожидая намеченного срока.
За те годы, пока с ним жила мать, его отношение к женщинам изменилось. Он уже не нуждался в их болтовне, как в фоне для своих мыслей. Ему уже не нужна была их дружба, но была нужна их близость. Он хранил список семи-восьми женщин и поочередно навещал их, оставаясь не дольше, чем было совершенно необходимо.
Но в жены ни одна из них не годилась. Он жалел, что в свое время не знакомился с теми приличными девушками, которых подыскивала для него мать… Он испытал легкий укол совести — она бы так обрадовалась, а теперь он даже не знает их фамилий. Но идти наводить справки в Южноамериканской миссионерской женской лиге он не собирался.
Он сказал Ламотте:
— Составь список всех, с кем я веду дела, пометь, у кого есть взрослые дочери.
— Дочери?
Оливер кивнул и, подумав, спросил:
— Как ты познакомился со своей женой?
По лицу Ламотты скользнула улыбка:
— Мы с ней из одного приюта.
— Мне тоже надо жениться, — с досадой сказал Оливер. — И я берусь за это так.
Оливер обнаружил, что люди очень рады ему помочь — он был завидным женихом, преуспевающим дельцом. Он принимал приглашения на воскресные обеды и субботние музыкальные вечера, ездил верхом, участвовал в пикниках, научился танцевать. Присматривался, тщательно прикидывал. И через полгода остановил свой выбор на высокой блондинке, которая играла на органе в епископальной церкви св. Матфея.
— Благодарю вас, — сказала она, — но я не собираюсь выходить замуж. По крайней мере сейчас.
Он был удивлен и шокирован:
— Почему?
— Осенью я еду в Сент-Луис учиться в консерватории. По-моему, я вам говорила.
— Но ведь никто не принуждает вас поступать в консерваторию, — сказал Оливер, искренне стараясь понять. — Вы можете и не ездить.
— Я сама так хочу. Вы не представляете, как это важно — учиться у настоящих мастеров. Я мечтала об этом еще девочкой, строила планы…
Ему не верилось, что у других тоже могут быть планы.
— Я уже не так молод, чтобы ждать.
— Об этом и речи быть не может.
Он рано вернулся домой, озадаченный и обиженный. Несколько недель ждал, надеясь, что она одумается. Но она не одумалась.
Он нашел себе другую невесту — невысокую, тоненькую, темноволосую и черноглазую девушку, которую звали Стефани Мария д’Альфонсо. Она проучилась один семестр в колледже Софи Ньюком, не захотела туда вернуться и сидела теперь дома, вышивая скатерти, салфетки, белье — свое будущее приданое. Тихая, кроткая семнадцатилетняя девушка, единственная дочь в семье, она не любила ни танцев, ни вечеринок, предпочитая проводить время за книгой в качалке на веранде. Ее отец был городским судьей, дядя — преуспевающим игроком, еще один родственник успешно занимался торговлей фруктами, а старший брат извлекал большие прибыли из джутовой фабрики.
Хорошая семья, решил Оливер, с ней стоит породниться.
Сначала Стефани д’Альфонсо растерялась. Он казался ей странным и чужим.
— Вы не думаете, что я слишком молода для вас? — робко спросила она. — Я хочу сказать… найдете вы во мне то, что ищете?
Оливер искренне удивился.
— Что я в вас ищу? — Его вдруг осенила догадка. — Вы имеете в виду хозяйство? Но ведь ваша мать научит вас, как вести дом.
— Нет-нет, — сказала она. — Дом я сумею вести.
— Тогда что же? У вас будет прислуга. Столько слуг, сколько вам понадобится.
— Нет, — сказала она. — Не то. — Что-то неясное, не облекающееся в слова, в мысли. Смутная тень. — Мне всего семнадцать, и должно же быть что-то, кроме мужчины, которого два месяца назад я даже не знала…
Ее мать сказала со слезами:
— Тебе следовало бы на коленях благодарить Пресвятую Деву за такого прекрасного мужа.
А отец сказал сердито:
— Он даст тебе все, чего ты захочешь, — больше, чем ты можешь мечтать.
Смутная тень, омрачившая ее мысли, побледнела. Стефани д’Альфонсо решила, что любит этого высокого светловолосого человека. В ее обручальном кольце блестел круглый бриллиант, величиной с ноготь на ее большом пальце.
Они обвенчались в полдень в одну из августовских суббот в церкви св. Розы. (Оливер виновато подумал, что его мать, наверное, наотрез отказалась бы пойти туда.) Венчал их двоюродный дед Стефани, а служками были ее двоюродные братья. Невесту сопровождало восемь подружек — все ее родственницы. Маленький кузен нес кольца, но в последнюю минуту он заупрямился, и его пришлось увести.
Они отправились в двухдневное свадебное путешествие в Абита-Спрингс — Оливер не хотел надолго оставлять дела.
Прошло несколько месяцев, и Оливеру стало ясно, что он заключил необыкновенно выгодную сделку, что его жена — замечательная женщина. Она оказалась прекрасной хозяйкой. Равнодушный к еде Оливер вдруг заметил, что с удовольствием садится за стол. Понравилось ему и то, как она заново обставила дом, который он купил для матери, — комнаты стали светлее и удобнее. Он все больше и больше гордился ею. В семнадцать лет она была серьезна, как тридцатилетняя женщина. Серьезна, но общительна. В доме постоянно было полно гостей, и они никогда не обедали одни. Оливер, не знавший, что такое друзья и знакомые, оказался теперь членом давно сложившегося мирка. Дом пустел только по воскресеньям, в часы утренней мессы. Оливер в церковь не ходил; Стефани никогда его об этом не просила. Иногда он оставался дома, покуривая в тишине свои лучшие сигары. А иногда проводил все утро в конторе, положив ноги на запыленный облупившийся письменный стол.
Он был счастлив. Поздно вечером, когда они раздевались, чтобы лечь спать, он ощущал глубочайшее удовлетворение — как смутную дымку в воздухе, как туман, стирающий грани предметов, мягко соединяющий их в единое целое.
В первый же год она забеременела.
* * *
Теперь, в глубокой старости, когда только движение мысли придавало окраску его дням, он обнаружил, что почти не помнит ее — Стефани Марию д’Альфонсо, которая одиннадцать лет была его женой и родила ему пятерых детей.
А ведь он помнил множество людей, с которыми почти не был знаком. Их лица вдруг всплывали у него перед глазами, когда он меньше всего этого ждал. Например… как его? А! Сайя, Винсент Сайя, шестьдесят лет назад он торговал спиртными напитками. Худое смуглое лицо, растущая плешь. Оливер подумал: «Я же видел этого человека не больше трех-четырех раз, и то по нескольку минут. Но я его помню».
Помнил он и других. Манцини, своего первого компаньона, который умер пятьдесят лет назад. И много безымянных людей, десятки их, оставшихся в памяти после одной-единственной встречи. Вроде того мальчика, который как-то зашел в казино во Френсискен-Пойнт. Высокий мальчик, который играл в кости, держался спокойно и вежливо, пришел один раз и больше никогда в казино не появлялся. Зачем помнить его лицо? Старуха, которая каждое воскресенье шла к мессе мимо их дома на Керлерек-стрит. Чистильщик сапог в парикмахерской, которого взяли в армию в первую мировую войну. Китаец, который стирал ему рубашки, когда он только поселился в Новом Орлеане.
Всех этих людей он помнил, а свою молодую жену — нет.
Он был тогда очень занят. Дела у него шли как нельзя лучше. Года через два после того, как он женился, в Сараево началась европейская война. Он подумал, взвесил — и его фабрика приготовилась выпускать гимнастерки для американских солдат. Он получал большие заказы, приносившие огромные прибыли… Морис Ламотта только восхищенно кивал. После войны, когда был введен сухой закон, Оливер снова рискнул: он стал бутлегером.
Все началось с его верфи. Он купил эту небольшую верфь милях в двух от города еще во время войны. Я не нажил на ней ни гроша, думал он, но, благодарение богу, я ее не продал. В течение многих лет «верфь Тибодо», как ее называли, изготовляла рыбачьи лодки, а иногда и люгеры для ловли креветок. Старик Тибодо, мастер своего дела, еще работал там. Вместе с ним Оливер придумал лодку особой конструкции.
Когда эта лодка была наконец спущена, Оливер сказал:
— Начинайте строить вторую.
Эти лодки идеально подходили для его цели: довольно большие, с малой осадкой, открытые, если не считать крохотной рулевой рубки. Они были прочны и очень быстроходны.
Внезапно верфь стала приносить большую прибыль. Неизвестные джентльмены заказывали все новые и новые лодки.
— Почему вы стараетесь скрыть, что у вас есть целая флотилия готовых лодок? — спросил как-то Тибодо.
Оливер вместо ответа только посмотрел на него, но Тибодо уловил безмолвную угрозу и больше вопросов не задавал.
Через полгода после введения сухого закона Оливер закончил все приготовления. Его большие катера, взяв груз на Кубе, ждали за пределами трехмильной зоны. Там к ним подходили маленькие лодки, забирали ящики с бутылками и ночью стремительно мчались к болотам. Они были настолько быстроходны, что их не могло настичь ни одно сторожевое судно, а малая осадка позволяла им пробираться по болотам почти не хуже пироги. Да, береговая охрана была им не страшна — разве что винт запутался бы в водорослях или не удалось бы быстро сняться с мели.
Вначале Оливер сам управлял одной из таких лодок. Словно вернулись прежние дни, думал он. Какая, в сущности, разница, оружие это или спиртное? Только теперь во многих отношениях было легче. Каждый раз новое место встречи и новый способ доставки. Ящики Оливера с контрабандными напитками доставлялись в город в автомобилях, в фургонах для перевозки льда, в баржах под грудами угля. Людей он подбирал не торопясь, осмотрительно — молодых, уравновешенных, осторожных. Так у него появился небольшой отряд хорошо обученных, дисциплинированных помощников.
— Нам предстоит работать многие годы, — сказал он им, — так будем делать все как следует.
Через два года он перестал сам ходить в море, этим занимались его молодые люди. Кроме того, он сумел подкупить столько шерифов, мэров и полицейских, что мог спокойно сидеть у себя в конторе на Эспленейд-авеню, ничего не опасаясь.
Он был самым преуспевающим бутлегером в Новом Орлеане, и люди, приезжавшие к нему из восточных и среднезападных штатов, говорили, что во всей стране набралось бы немного таких дельных и удачливых организаторов-одиночек. Они делали ему выгодные предложения, но он предпочитал оставаться независимым и не расширял своих операций. Он любил работать с теми, кого знал и кому доверял. «Размах нам ни к чему, — говорил он иногда Ламотте, сидя с ним в тихой конторе. — Так мы дольше продержимся». Укрытые в бухгалтерских хитросплетениях Ламотты, его прибыли незаметно шли на расширение законных операций.
Он помнил все это, помнил в мельчайших подробностях. Помнил даже женщин, с которыми не был знаком. Например, ту, на вокзале в Чикаго. Она стояла на перроне, очень высокая и элегантная, в коричневом костюме и шляпе с перьями, и смотрела на приближающийся поезд. Он помахал ей в тайной надежде, что они где-нибудь уже встречались, но она не ответила. Он выскочил из купе, но выход из вагона был загорожен: проводник завалил тамбур багажом и, судя по всему, должен был провозиться с ним еще долго. К тому же я проходе четыре ворчливые пожилые дамы надевали пальто и завязывали шарфы, опасаясь чикагского холода… Оливер бросился в другую сторону и бежал из вагона в вагон, пока не нашел наконец открытой двери и не выпрыгнул на перрон. Он сам не знал, зачем это делает, он просто хотел найти ее. Он добежал до конца платформы, где пустые пути, сливаясь и разбегаясь, уходили к депо. Он кинулся обратно, к выходу из вокзала, но ее там не было. Непрерывным потоком двигались пассажиры, крепко держа сумки и пакеты, носильщики в красных фуражках толкали перед собой багажные тележки — все эти фигуры казались ему на одно лицо. Он остановился, запыхавшись. Его пробирал холод — пальто осталось в купе. Он еще раз быстро посмотрел по сторонам и побежал к своему вагону. Проводник как раз кончал передавать чемоданы носильщику, пожилые дамы в шарфах и пальто, застегнутых на все пуговицы, спускались на перрон.
Эту женщину он помнил совершенно отчетливо. Но он забыл Стефани Марию д’Альфонсо. А ведь он был хорошим мужем. Чем больше он об этом думал, тем сильнее убеждался: да, он был хорошим мужем. Он был добрым, предупредительным, всегда боялся причинить ей боль. Все началось с брачной ночи. Пятно девственной крови привело его в ужас. Она не вскрикнула, не вздрогнула, только ее тело вдруг напряглось. Но он испытал тогда такое отвращение к самому себе, что прошло много дней, прежде чем он вновь прикоснулся к ней. И то лишь потому, что она спросила — отчего? Он так и не преодолел этого страха. Она всегда казалась ему такой хрупкой, такой беззащитной.
Бедная девочка, вздохнул старик Оливер. Бедная девочка.
Ушла без следа. Если не считать двух дочерей, двух выживших из пяти детей.
Что-то не ладилось у них с детьми. Первый ребенок родился здоровым и крепким, второй — против всех ожиданий — оказался меньше и слабее. Третий, мальчик, родился мертвым, четвертый и пятый, тоже мальчики, появились на свет недоношенными и, раз-другой вздохнув слабыми грудками, затихли навсегда.
Первый ребенок — здоровая темноволосая девочка, которую назвали Анной в честь матери девы Марии, — родился ровно через четырнадцать месяцев после их свадьбы. Оливер, вернувшись из конторы, узнал, что у жены начались схватки. Дом был полон возбужденных людей. Его кухарка и кухарка тещи, пересмеиваясь, вытаскивали из духовки жаркое. В гостиной две родственницы жены и их мужья играли в маджонг. Сиделка в белом халате — он видел ее впервые — поклонилась, пробегая мимо. Тещи и врача Оливер не видел — они были в спальне. Тесть налил ему виски как раз в ту минуту, когда в дверях показался дядя-священник. Он привел с собой другого священника, помоложе. «Кузен Умберто», — объяснил он. (Этого родственника Оливер не запомнил вовсе.) Гарриет, тетка его жены, расставляла в столовой серебряный сервиз, свадебный подарок тестя. От больших, в пышных завитушках серебряных кофейников поднимался ароматный пар. Пахло кофе и шоколадом. Тетка красиво раскладывала на блюде маленькие пирожные и сандвичи.
— Почему мне никто не позвонил? — спросил он. — Почему она не позвонила?
Он не дождался ответа.
Через час приехали еще более дальние родственники. Оливер не знал, как их зовут, и не стал спрашивать. Во дворе тихо и терпеливо играли дети. Женщины сидели на веранде, смотрели на них, пили кофе и шоколад. Мужчины толпились в гостиной и пили виски. Оливер вышел на заднее крыльцо и там стал ждать в одиночестве. К десяти часам младшие дети крепко спали по углам, женщины умолкли, мужчины заметно опьянели.
Оливер подумал: все они — ее родня. У меня здесь нет никого. Никого, кроме маленького существа, которое вот-вот появится на свет там, в спальне. Жаль, что моя старуха мать не дожила до этого. Как она хлопотала бы, как радовалась бы сейчас.
Дочка родилась перед полуночью. Женщины всплакнули, мужчины выпили еще раз. Оливер поднялся к жене, она спала тяжелым сном. «Первые роды иногда бывают трудными», — сказал доктор. Оливер вздрогнул. Он опять причинил ей боль, вместо того чтобы защитить. Сиделка собрала окровавленные простыни, но Оливер успел их увидеть. Он вновь вспомнил брачную ночь, и его охватил мучительный стыд. Эта хрупкая темноглазая девочка не получила от него ничего, кроме крови и боли.
Когда начались следующие роды, он отправился в отель и прожил там два дня.
Потому что он знал, что никогда не привыкнет к родам. Он гордился, что способен привыкнуть к чему угодно. Он убивал и не испытывал при этом ничего. И он же переживал невыразимый ужас из-за кареглазой девочки. Недели, предшествовавшие родам, были для него мукой. Он не мог смотреть на нее. Находил всевозможные предлоги, чтобы подольше задержаться в конторе, придумывал дела в Чикаго, Сент-Луисе или Майами. Едва он узнавал, что у нее начались схватки, как им овладевала невыносимая тошнота и еще что-то — что-то такое, чего он не мог определить. Но это было как-то связано с тем комочком плоти, который насильственно покидал ее тело, оставляя кровавый след. Словно он сам убивал ее.
Она ничего не говорила, но как будто понимала его. И жалела. Она старалась оградить его от всего этого насколько могла. Двух последних детей она не доносила и поэтому рожала в больнице. Но он не провожал ее туда; в первой раз он был в Чикаго, а во второй она не стала его будить, а тихонько поднялась (спала она одна — уже за несколько недель до этого он под благовидным предлогом переселился в другую комнату) и позвонила матери. Оливер нашел ее записку.
Ее чудовищная заботливость травмировала Оливера. Он чувствовал себя жалким, ничтожным. Нет, надо что-то сделать, купить ей подарок, что-нибудь красивое, очень дорогое. Женщины любят драгоценности — вот что он купит. Он ушел из конторы в разгар дня, чего еще никогда не делал, и побывал во всех ювелирных магазинах на Канал-стрит, но ничего подходящего не увидел. В тот же день он уехал в Чикаго. Там он найдет что-нибудь достаточно дорогое и достойное ее.
И нашел. Он вернулся домой довольный и в мире с самим собой. Подари был очень, очень дорогим. Но… спустя несколько лет, несколько десятилетий он никак не мог вспомнить, что именно купил. Ему казалось, что это было жемчужное ожерелье и серьги — усыпанная бриллиантами оправа и две большие жемчужины, как две слезы. Он вспомнил слова матери: «Жемчуг — это слезы». Так вот, значит, что он купил — жемчуг в уплату за слезы Стефани.
Или это только ему кажется? Он не знал точно.
Так было со всем, что касалось его жены. Он просто не помнил.
И все же, когда она умерла, он заболел от горя. Руки и ноги у него сперва похолодели, потом онемели. Спичка догорала в его пальцах, обжигала их, а он замечал запах опаленной кожи, но не чувствовал боли. Тем не менее он не испытывал печали в принятом смысле слова. Просто он вдруг превратился в ничто. В полную пустоту.
Отпевали ее в большой церкви, и был хор, и торжественная служба, и черное сукно, и душные волны ладана, и цветы. Ее родные плакали открыто — и мужчины и женщины. Кто-то пронзительно закричал, кто-то упал в обморок, и сильно запахло нашатырным спиртом и лавандой. Две ее дочери стояли тихо и не плакали. Их руки висели неподвижно, но пальцы были в непрестанном движении. Оливер видел все. Видел пот на лицах тех, кто нес гроб, видел белую пыль ракушечника на их башмаках, видел бурые пятна на лепестках белых орхидей, усыпавших гроб.
Но его самого тут не было, не у него пересохло во рту, не у него в затылке билась тупая боль. Это был не его рот, и боль оставалась вне его. Он видел, но не осязал. Он не шел, а плыл по воздуху, хотя его ноги как будто твердо ступали по земле. Чтобы проверить, так ли это, он ударил носком башмака в стену. Он увидел, как башмак коснулся стены, он услышал стук, но он ничего не ощутил. Рядом с ним были его дочери, но он не обращал на них внимания, а родственникам только смутно помахал рукой.
Он чувствовал себя куклой, манекеном. Деревянным человеком. Он сел в постели и спустил ноги на пол, которого не чувствовал. Когда он одевался, его глаза подсказывали пальцам, что надо делать. За завтраком он зажал газету в деревянных пальцах и только по смявшейся под ними бумаге понял, что держит ее крепко. Тогда он поднял ее на уровень глаз и стал читать. Потом пришел парикмахер, чтобы его побрить — доверить это своим рукам он не мог. Он пошел в контору и попытался понять, что говорит ему Ламотта. «Решай сам». У него не было сил оставаться в конторе между давящих стен. Он вышел на воздух, тяжело ступая несуществующими ногами. Шагал он быстро, хотя идти было некуда.
Он заметил, что за ним все время кто-то идет. Родственники жены (или Ламотта?) поручили кому-то следить за ним, чтобы он не причинил себе вреда. Оливер узнал своего провожатого. «Мальчишка работает у меня», — сказал он вслух и почесал подбородок бесчувственными пальцами. Его зовут… как же его зовут? А, да, Роберт Кайе.
Оливер остановился и, опустив руки, уставился на мальчишку. Роберт Кайе тоже остановился, и не пытаясь скрывать, что он идет за ним. Оливер повернулся и пошел дальше. Он больше не оглядывался, а шел и шел, пока по лицу не заструился пот и не заныли ноги. Потом он отдыхал. Прислонясь к телефонному столбу. Сидел на выщербленной каменной скамейке у трамвайной остановки, читая и перечитывая рекламный плакат «ССС — от простуды», словно никогда прежде не видел этих слов. Сидел на низкой бетонной церковной ограде и смотрел, как у его ног копошатся в земле муравьи. Все это время он ничего не ел и не хотел есть. Когда стемнело, он начал читать названия улиц, чтобы разобраться, где он и как может попасть домой.
Роберт Кайе неизменно был тут.
Оливер не знал, сколько времени это длилось. Дни не имели протяженности, часы — минут. Просто тянулось неразмеченное время. Он больше не смотрел на часы, ему казалось, что цифры исчезли с циферблата.
Но однажды сумерки его не остановили. Зажглись уличные фонари, тусклые и желтые. День был прохладный (зима, лениво, равнодушно подумал он), и усталость не достигла предела. У него возник план, смутный, неопределенный. Его нельзя было бы облечь в слова, никак нельзя. Он увидел, что идет по Каронделе-стрит, мимо меблированных комнат и дешевых баров, мимо невнятных звуков недолгих бесцельных ссор, коротких, минутных драк. Он свернул на Ховард-авеню и пошел в сторону вокзала. Здесь он замедлил шаги. Это была улица негритянских проституток. Они стояли на тротуарах, зазывая его словами и жестами. Он остановился перед одной из первых. Она была долговяза и очень черна, курчавые, нераспрямленные волосы были заколоты желтыми шпильками. Зеленое платье из тафты зияло прорехами по швам, подол обтрепался. На ней были красные туфли на очень высоких каблуках.
Он подумал, что она очень грязна. В жестких завитках волос, в складках черной кожи, конечно, прячутся вши. Губы, кажется, в болячках, а может быть, это губная помада? Узкие бедра, плоская грудь. Розовые ладони опущенных рук повернуты наружу. Она была уродлива и заросла грязью.
Оливер услышал свой голос:
— Сколько?
— Семь долларов.
— Много.
Он посмотрел на широкую улицу, на женщин, сидевших на ступеньках у своих дверей, выглядывавших из окон. Черная кожа, яркие платья.
Он снова взглянул на женщину, стоявшую перед ним. В тусклом свете он не различал ее лица — только поблескивали белки глаз и золотые коронки во рту.
— Пошли, — сказал он.
Когда он вышел, Роберт Кайе стоял у самой двери. Так близко он еще не подходил. Наверное, встревожился.
Оливер решил пойти к центру и взял такси у отеля «Сент-Чарльз».
Несмотря на вечернюю прохладу, его преследовал запах комнаты. Потная кожа, душный воздух, постель, воняющая, как змеиное гнездо, пропитанная потом всех, кто побывал тут раньше. И он валялся в ней и заплатил за эту честь семь долларов шлюхе, такса которой два с половиной.
Он посмотрел на свои ладони. Они были такими же, как всегда. Наморщив нос, он вдохнул запах шлюхи, смакуя его, как духи. Нищета и грязь.
Он зашагал быстрее, и тут вдруг его пальцы и ступни обрели способность чувствовать. Внезапно, с острой болью. Когда он наконец добрался до отеля и подозвал такси, каждое движение давалось ему с невероятным трудом. Он стискивал зубы, в глазах у него стояли слезы.
— Подождите, — сказал он шоферу и махнул парнишке, который все еще шел за ним и остановился в десяти шагах. — Нам ведь надо в одно место. Я тебя подвезу.
Роберт Кайе молча влез в машину.
Оливер откинулся на спинку сиденья и сложил кончики пальцев, радуясь колющей боли.
Роберт
Когда Старик поманил его в такси перед отелем «Сент-Чарльз», Роберту Кайе, кэджену из Белл-Ривера, был двадцать один год. Отца он не знал, а мать умерла, когда ему исполнилось двенадцать. Он жил у дяди, спал на соломенных тюфяках в рыбачьих хижинах, работал на люгерах, пока ладони не превратились в сплошные раны, а руки не покрылись язвами от едкой слизи моллюсков на сетях; плавал на устричных судах и не находил себе места от боли в плечах и спине… Однажды (он работал тогда у Теофиля Бошана) что-то сильно хлестнуло его по ноге, и, посмотрев вниз, он увидел зубатку — ее спинной плавник впился ему и икру. (Чтобы не замочить брюки, он засучивал их выше колен.) Его обожгла не столько боль, сколько мысль, что он смешон. Он словно увидал, как стоит, разинув рот, и на его ноге бьется рыба.
После этого он больше не нанимался к рыбакам, а отправился в Батон-Руж, голосуя на шоссе. Рана болела всю дорогу, один нарыв сменялся другим, а когда через несколько месяцев нога зажила, на ней остался большой белый шрам.
В Батон-Руже он работал сперва чистильщиком сапог, а потом рассыльным в аптеке. Эта аптека была ширмой бутлегера, и Роберт начал доставлять клиентам спиртные напитки. В конторе Оливера в Новом Орлеане он появился по вполне законному делу: бутлегер в Батон-Руже (которого снабжал Оливер) послал с ним Оливеру мешок отборных раков. Роберт втащил но лестнице тридцатифунтовый мешок и поставил его в углу. Морис Ламотта выяснил, зачем он явился, они имеете снесли мешок вниз и отвезли его прямо на кухню Старика. Ламотта терпеть не мог раков, Старик тоже. Но они всегда принимали любые подарки с изысканной вежливостью. По дороге Ламотта, чтобы отвлечься от мысли о сотнях раков, которые копошились, дрались и пожирали друг друга в мешке, завел разговор с Робертом. Простая вежливость сменилась искренним интересом, и он спросил, не хочет ли Роберт Кайе работать в Новом Орлеане.
— На кого? — сказал Роберт.
Ламотта неопределенно заметил, что это вряд ли так уж важно. Да, конечно, лишь бы он получал, деньги, а кто их платит, никакого значения не имеет.
И следующие два года Роберт Кайе развозил контрабандные спиртные напитки на службе у Старика. Его самого он видел лишь издали, а дело имел только с Морисом Ламоттой. По воле случая в то утро, когда Старик ушел из конторы, Роберт Кайе дожидался там новой партии, и Ламотта отправил его следить за хозяином, потому что никого другого под рукой не оказалось.
— Иди за ним, — сказал Ламотта. — Просто иди за ним.
На протяжении этого дня Роберт несколько раз звонил в контору, сообщая, на какой они улице. Его исполнительность и находчивость так понравились Ламотте, что он и на следующий день дал ему то же поручение. И на третий. День за днем Роберт удивлялся, откуда у Старика на шестом десятке берется столько сил. Он шел вперед, как заводная кукла, почти не сгибая ног и не уставая. Роберт ругался и шел следом. Ничего подобного он еще ни разу не видел, но не старикашке его вымотать, пусть и ополоумевшему…
Когда Старик позвал его в такси, Роберт был измучен. Не меньше Старика, решил он.
— Сегодня ты переночуешь у меня, — сказал Старик. — Утром для тебя будет работа.
— Слушаю, сэр. — Роберт так устал, что чуть было не забыл позвонить Ламотте и отчитаться. Как оказалось, в последний раз.
В следующие годы Старик поручал Роберту самую разную работу. Он торговал за прилавком в магазине на нижнем этаже, обливаясь потом в летний зной; стоял за конторкой в отеле Старика — подтянутый любезный ночной портье (отель был дорогой). Он объезжал тайные забегаловки и ночные клубы, поставщиком которых был Старик, — он только наблюдал, давая почувствовать свое присутствие, в согласии с инструкциями Старика. Он выплачивал мелкие суммы полезным людям, главным образом постовым полицейским. Старик всегда платил из рук в руки. «Начальнику участка никак нельзя доверять денежных раздач», — говорил он. А потому Роберт вручал бумажки по десять и по двадцать долларов, присовокупляя дружескую улыбку.
И разумеется, он по-прежнему развозил контрабандные напитки. Раза два в неделю он садился за руль большого автомобиля особой конструкции, с усиленными рессорами, которые выдерживали тяжесть большого количества ящиков. Ему нравилось водить машину, нравилось мчаться по шоссе, но он всегда немного нервничал. Другие шоферы рассказывали о своих поездках со смехом — такие деньги за всего ничего, говорили они. Но он молчал. Наболтаешь лишнего — и сглазишь, думал он.
Однажды ночью всем шоферам Старика пришлось туго, а двоих даже арестовали. Остановили и Роберта, но его машина была пуста. Он закурил, чтобы скрыть внутреннюю дрожь, и поправил шляпу, притворяясь спокойным и беззаботным. Его спасла случайность — он совсем уже хотел взять партию, но, повинуясь какому-то инстинкту, решил еще раз объехать квартал.
Он пошел прямо к Старику.
— Деньги теперь ничего не стоят, — сказал Старик. — Считалось, что с этим районом все в порядке и на людей там можно положиться.
— Все дело в переезде, — сказал Роберт.
Оливер сердито фыркнул:
— На переезде любой дурак заметит, как гружена машина… Я им все эти годы платил, чтобы они ничего не видели. Но теперь всех жадность одолела. Ну ладно, надо выручать ребят.
Роберт знал репутацию Старика. Его подручные оставались в тюрьме недолго, и ни один из них ни разу не был осужден. Иногда он узнавал об аресте так быстро (ему об этом звонили — любезность, которая никогда не пропадала втуне), что в полицейском участке попавшегося шофера встречали адвокат и поручитель. Порой шофер, пожав им руки, тут же отправлялся за новой партией ящиков. Старик всегда умел все уладить.
В это утро, держа в руке телефонную трубку, Старик сказал не то Роберту, не то самому себе:
— Это начинает обходиться очень дорого, и, возможно, я должен буду повысить цены. Но настоящий товар во всем городе по-прежнему можно будет найти только у меня, так что я все равно останусь с прибылью.
Роберт знал, что это была правда. Импортное шотландское виски, джин, ром точно соответствовали этикеткам на бутылках. Но и виски без этикеток, поставлявшееся в основном клубам, тоже было вполне доброкачественным продуктом местных мелких винокурен, разбросанных по всей округе (иногда Роберту казалось, что любая рощица в холмах или среди болота прячет перегонный аппарат). Это были постоянные предприятия, и Старик знал их владельцев. От их самогона не умирали и не слепли. Роберт часто ездил проверять их и всегда строго следил, чтобы самогонщик выпил стаканчик-другой своего товара.
— Ну, надо выручать ребят.
Старик махнул рукой в сторону двери: при этом, телефонном разговоре мог присутствовать только Ламотта, узкая серая тень рядом с ним.
Роберт понимал, что ему надо уйти. Но он хотел продлить свое время, остаться в этой сумрачной коричневой конторе, где в лучах солнца, проникавших сквозь грязные оконные стекла, танцевала пыль, а вдоль стен стояли поржавевшие картотечные ящики. Поэтому он сказал (хотя был уверен, что Старик уже знает):
— У меня еще есть новость. Он не из ваших, но я слышал, что вчера ночью убили Берта Филлипса — где-то под Наполеонвилем.
— Вчера утром, — поправил Старик.
— У Филлипса был дробовик. — Ламотта усмехнулся человеческой глупости. Шоферы Старика никогда не брали с собой оружия. Они полагались на глубокую тайну, которой были окружены операции, на постоянное изменение маршрутов, на свою лихую езду и на взятки, которые щедро раздавал Старик. Если случалась неприятность и их останавливали полицейские или бандиты, они не сопротивлялись, а с улыбкой повторяли то, что и так было хорошо известно всем причастным к делу: Старик готов тут же выкупить их груз.
Этот метод действовал безотказно. За все годы Старик потерял только двух шоферов. Их убили в одну и ту же ночь на одной и той же дороге трое честолюбивых молодых людей из маленького городка Брейтуэйт. Роберт помнил этот случай — он как раз начал работать у Старика. Через несколько дней эти трое были выброшены из машины перед брейтуэйтской почтой. Их располосовали бритвами и аккуратно завернули в простыни, чтобы меньше натекло крови. Ламотта уговаривал Старика послать на похороны цветы. «Это все свяжет и будет хорошо выглядеть». — «Сантименты, — твердо сказал Старик. — Люди и так будут знать».
— Насилие — это лишнее. — Старик снова указал на дверь. — Ведь все можно уладить с помощью денег. А теперь уходи, я занят.
От нечего делать Роберт Кайе постоял у входа под небольшой ветхой маркизой, по краю которой, точно щербатые зубы, торчали перегоревшие лампочки. Он смотрел на зеленую, обсаженную деревьями Эспленейд-авеню, слушал перекличку пароходных гудков на реке, вдыхал кисловатый запах, который приносил оттуда ветер. Он вежливо, как полагалось, кланялся первым редким покупателям. Порой какая-нибудь молодая женщина улыбалась ему. Но он был так взбудоражен, что ничего не видел.
Старик первый заметил, что Роберт Кайе начал расти.
— Наверное, ешь как следует, мальчик. Даже кэджен вроде тебя будет расти, если его подкормить…
Роберт сутулился, стыдясь своих добавочных дюймов. Он даже пробовал не есть, но через несколько дней у него появилась странная легкость в голове и он без всякой причины принимался визгливо хихикать. Отчаявшись, он снова начал есть. Никогда еще он не испытывал такого голода. Но ведь у его дяди и за неделю не набралось бы столько вкусной еды, сколько он поглощал теперь за один день.
Странно, думал он. Все время, пока он был ребенком, люди ели, как он теперь, но ему-то это было неизвестно. А потому он просто не поверил бы, что нечто подобное возможно.
Еще он заметил, что начал думать. Размышлять о том и об этом. Прежде за ним такого не водилось, но ведь размышлять тогда было не о чем…
Словно он и не жил вовсе, пока не начал работать у Старика. Он просто шнырял в поисках пищи, как собака… или даже, как курица, рылся в пыли, клевал что мог. Тогда он еще не начинал жить. Нигде не был, ничего не видел.
Старик развлекался тем, что водил Роберта обедать в рестораны, а оттуда вез к портному.
— Рукав надо бы сделать на дюйм длиннее. Как это выйдет?
Старик смеялся, а Роберт утешал себя мыслью, что мог бы съесть вдвое больше, чем съел.
Если Роберт вечером не работал, он шел к своей девушке. Ее звали Нелла Бошардре. Они познакомились полгода назад, когда она пришла с матерью в магазин. Хотя Роберт просиживал у них дома почти все свое свободное время, они редко оставались одни. Ей шел двадцатый год. Она была благовоспитанной дочерью чрезвычайно респектабельных родителей. Иногда они ходили кино — в сопровождении ее сестры, матери и одной-двух подруг, иногда ездили на пикники, но чаще всего сидели на веранде или во дворе, в увитой виноградом беседке, и играли в карты. Мать то и дело заглядывала туда или же следила за ними с заднего крыльца. Время от времени являлся и отец, низенький, лысый человек с пучками черных волос над ушами, в белом крахмальном халате, который трещал при ходьбе. Он был зубным врачом и по вечерам тоже принимал больных. Некоторые пациенты, говорил он, предпочитают лечить зубы после работы, а ему все равно нечего делать. Затянувшись раз-другой сигарой, он возвращался к своим дуплам и пломбам.
Роберт всегда скучал. Нелла была не особенно хорошенькой — каштановые волосы, карие глаза, худенькая фигурка. Он не любил кино и терпеть не мог карт. Ее мать он считал дурой, а сестру — идиоткой. Он не понимал, почему он все ходит и ходит к ним.
В этот вечер Нелла спросила:
— Вам нравится, как я уложила волосы?
— Да, — сказал он, — нравится. Они теперь короче или длиннее?
— Намного короче. Я так и знала, что вы не заметите.
— Нет, я вижу, что они причесаны красиво.
Она улыбнулась и постучала колодой по ладони (он вспомнил, как Старик стучал телефонной трубкой по ладони, досадуя на человеческую глупость).
— Роберт, вы никогда не думали о своем будущем?
— Нет, — сказал он. — Кажется, нет.
— Не могли бы вы найти работу получше?
Он уставился на зеленые гроздья под потолком беседки.
— Старик… то есть мистер Оливер, не захочет, чтобы я ушел от него.
— Вы его родственник? — Ее взгляд сказал ему, что Старик слывет в городе богачом.
— Нет, — твердо ответил он. — Не родственник. Но он хорошо ко мне относится.
— А виноград можно рвать прямо с качелей, — сказала Нелла. — Конечно, осенью, когда он поспеет.
— Очень удобно, — вежливо сказал он.
— Серьезно, Роберт, вам было бы лучше приобрести какую-нибудь профессию.
— Но мне и так хорошо.
— Вот как мой двоюродный брат Ноэль Делашез. Он окулист. Или как папа.
— Ну, — сказал он. — Ну…
В этот вечер он ушел раньше обычного — его одолевала дремота.
— Поедем в субботу в Милнеберг.
Она надула губы.
— Вы ведь знаете, что мама не пускает меня в такие места.
— Ну, тогда в Испанский форт. Я попрошу у Старика на субботу его большую машину.
Но она все равно не была довольна.
— Свободный вечер в субботу, как у приказчика из обувного магазина.
Он засмеялся:
— Вот именно.
В субботу они поехали кататься — мать Неллы, ее сестра и она сама. Они тряслись в огромном новом «паккарде» Старика вдоль Нового канала, а кругом сгущались сумерки. Едва Роберт усадил их в машину, как его, точно туман, начала обволакивать скука. От их бессвязной болтовни этот туман сгущался и сгущался, пока не окутал его, словно толстое одеяло.
Он покорно сидел с ними в маленьком парке на берегу озера и слушал, как грохочет военный оркестр — в реве труб и уханье барабанов почти невозможно было разобрать мелодию. Он медленно прогуливался с ними взад и вперед в прохладном влажном воздухе. Он хихикал вместе с ними, когда они спотыкались о битые кирпичи и заглядывали за осыпающиеся стены старого форта.
— Роберт, — сказала Нелла, — поедем домой. Я приготовила для вас сюрприз.
— Правда?
(Какой еще сюрприз? — тупо подумал он, совсем убаюканный скукой.)
— Я сделала чудесное мороженое. Представьте себе, я весь день вертела ручку мороженицы на заднем крыльце.
— Но ведь вам же все равно нечего делать.
— Глупыш! Мороженое чудесное, и вам понравится. Лимонное!
И они отправились домой. Они сидели на качелях на веранде (виноградную беседку облюбовали москиты), и вдруг ему в голову пришла мысль. Он ужаснулся и все-таки сказал:
— Нелла, а что, если нам пожениться?
Ее лицо сохранило ласковую невозмутимость, и он понял, что она ждала этих слов и довольна, оттого что наконец их услышала.
— Ну… — сказала она. — Ведь это очень серьезно и… Ну, я должна подумать.
— Валяйте, — сказал он.
— Жаргонные выражения ужасно грубы, вы не находите? — Она сделала гримаску. — Я дам ответ через неделю.
Еще одна отрепетированная фраза. Она хорошо подготовилась.
— Вы ведь понимаете, как важно все взвесить, навсегда связывая свою судьбу с другим человеком.
Он улыбнулся этой книжной фразе.
— Что, например?
— Ну, — сказала она, — я не хочу обидеть вас, Роберт, но, если у нас будут дети и они захотят узнать, чем занимается их отец, как я смогу сказать им, что вы бутлегер?
— Скажете, что я служу в универсальном магазине. Так будет лучше?
— Как я скажу им, что их отец — простой приказчик?
— Ну, скажете, что я бутлегер.
Она вздохнула.
— Может быть, — сказала она, — вы получите повышение.
— Договорились, — сказал он, усмехнувшись. — А где же хваленое мороженое?
В этот вечер он долго не уходил. Они сидели в углу веранды, заслоненные большой плетеной корзиной с папоротником. Роберт заметил, что с той минуты, как он сделал предложение, мать Неллы больше не появлялась. Значит ли это, что он теперь свой? Или они думают, что поймали его в ловушку, что он теперь безвреден? Как бы то ни было, а выходит смешно. История во вкусе Старика. Утром он ему расскажет.
Он тихо покачивался на качелях в мягкой прохладе летнего вечера рядом со своей нареченной и думал о том, что может показаться смешным Старику.
Он расхохотался.
— Что вас так смешит? — Нелла придвинулась к нему совсем близко.
— Да так, пришло в голову.
— А обо мне вы совсем и не думаете?
— Если бы вы знали, что я о вас думаю!
Например, как она ухитрилась сообщить матери?
Откуда та узнала? Какой-нибудь условный сигнал? Так какой? Или мать прячется где-нибудь и подслушивает?
Да, подумал Роберт, Старику будет над чем посмеяться.
Следующие две ночи Роберт развозил очередные партии. Потом он отправился в Хьюстон с чемоданом, набитым аккуратными пачками двадцатидолларовых бумажек. Старик возвращал долг. Роберт передал чемодан человеку, фамилия и адрес которого были записаны у него на листке, пообедал и с первым же поездом вернулся в Новый Орлеан. За все это время он ни разу не вспомнил о Нелле. Но когда за окном замелькали болота и лачуги, с которых начинался город, она овладела его мыслями. Ее тонкая фигура плыла за полуопущенной шторкой, ее лицо отражалось в стекле.
Когда Роберт отпер дверь черного хода и поднялся в контору, было еще рано — под густыми ветками дубов, на которых уже созревали желуди, веяло прохладой.
Старик разговаривал по телефону. Он помахал Роберту рукой и продолжал говорить. Из соседней комнаты высунулся Ламотта и сообщил:
— Тебе вчера пришло письмо, Роберт. Посыльный принес. — Он взял с картотеки белый квадратный конверт. — Наверное, что-то важное. Много поставил? На какую лошадь?
Роберт разорвал конверт. Две строчки без подписи: «Я больше не хочу вас видеть. Никогда».
Старик положил трубку.
— В Хьюстоне все прошло благополучно?
— Выполнил все, как вы приказали.
— Без происшествий?
— Да.
— Ну, так сегодня отдохни. Ты заслужил.
— Хорошо, — сказал Роберт и сунул письмо в карман.
Было без малого восемь. Он отправился прямо к дому Неллы и позвонил. Стоя у двери, он провел рукой по подбородку. В поезде он не побрился, и покрытая щетиной кожа зудела — было уже жарко.
Горничная-негритянка открыла дверь, заморгала при виде Роберта и тотчас ее захлопнула. Он позвонил еще раз, но тщетно. Только в окнах колыхались занавески.
Он съездил домой, побрился, переоделся и вернулся обратно. Мать Неллы стояла на пороге. Голос ее дрожал.
— Если вы не уйдете, я позову мужа. Он вышвырнет вас вон.
Роберт мысленно сравнил себя с ее мужем и усомнился в весомости этой угрозы. Но тут дверь захлопнулась с такой силой, что ручка внутри отлетела — он услышал, как она покатилась по полу.
— Вы тут все с ума посходили! — сказал он филенке. — Что за чертовщина?
Он закурил, сел на качели за корзиной с папоротником и начал потихоньку покачиваться, воображая, что рядом с ним сидит Нелла. Потом пошел к своей машине.
Там он докурил сигарету, все еще чего-то ожидая. Но ничего не произошло. Даже занавески не дрогнули. Он завел мотор, машинально заметил, что бензина маловато, и поехал заправляться.
Это был новенький «студебеккер». Он еще и неделю на нем не ездил. Старик любил часто менять машины. Это затрудняло опознание. Некоторые автомобили регистрировались на его имя, но большинство — на подставных лиц. «Студебеккер» был записан на Роберта. Но суть от этого не меняется, думал он. Машина все равно не моя.
— Полный бак, — сказал он.
— Вот это машина! — заметил заправщик, совсем еще мальчишка. — Новая, а?
Роберт кивнул.
— Протри ветровое стекло, малыш.
— И в ней все есть?
— Да, — сказал Роберт, — в ней все есть.
— Здорово дорогая?
— Да, — сказал Роберт, — здорово дорогая. Но для некоторых деньги ничего не значат.
Шпилька в адрес Старика. Для него-то не значат, думал он. Он же за каждый цент цепляется. Всегда за своим столом, всегда у телефона. И уж если ему что-нибудь нужно, он сотню способов отыщет…
Тут мысли Роберта замерли, и он уставился на протертое до блеска ветровое стекло невидящими глазами.
Наконец мальчик потрогал его за плечо:
— Вы здоровы, мистер?
— Здоров… — Роберт засмеялся. — Малыш, — сказал он, — меня ловко одурачили, вот только не знаю зачем…
На худом прыщавом лице заправщика появилось тревожное выражение. Роберт дал ему на чай два доллара. Когда он отъехал, мальчишка все еще стоял и разглядывал бумажки.
Ну, он постарается их поскорее спустить, подумал Роберт. Решил, наверное, что они фальшивые.
Он, не останавливаясь, еще раз проехал мимо дома Неллы. На дорожке стоял автомобиль ее отца. Значит, они его все-таки вызвали. И он теперь сидит с ружьем за дверью или подставляет плечо рыдающей Нелле?
По крайней мере, думал Роберт, поплакать она может. Хоть настолько-то разрыв с ним должен ее расстроить!
Он поставил машину прямо у двери магазина, хотя это место предназначалось для автомобилей покупателей. Ему не хотелось дожидаться скрипучего лифта, и он побежал наверх, перепрыгивая через две ступеньки. По его телу заструился пот, рубашка на груди стала мокрой и липкой.
На верхней площадке он остановился, чтобы снять пиджак.
— Кто за вами гонится? — сказала Ивлин Мелонсон, секретарша Старика, высокая седая женщина с крючковатым носом.
— Где Старик?
— Помилуйте, Роберт, — сказала она, и ее руки затрепетали у сухой, плоской груди.
Вот она, конечно, не потеет, вдруг подумал он.
— Он у себя?
Ее тонкие серые губы растянулись в улыбке, обнажив большие желтые зубы.
Она бы ела своих детей живьем, подумал он, будь у нее дети…
— Послушайте, Бэби, — он употребил это прозвище, чтобы уязвить ее, — я тороплюсь.
Желтые зубы все еще улыбались ему:
— Он сказал, что вы вернетесь, и он вас ждет.
Старик сидел, как обычно закинув ноги на подоконник, и пил пиво из запотевшего стакана.
— Угощайся. — Он показал на холодильник.
— Не хочу.
— Тогда садись.
— Бэби говорит, вы ожидали, что я вернусь.
— Ага, — сказал Старик.
Роберт вынул из кармана письмо:
— Вы это читали?
Старик сделал возмущенное лицо:
— Я в твои личные дела не вмешиваюсь.
— Как бы не так, — сказал Роберт. — Ну, все-таки прочтите.
Старик внимательно прочитал записку.
— Сочувствую, — сказал он и вернул письмо Роберту.
— Что произошло?
— Путь любви не устлан розами.
— Послушайте. Моя невеста только что дала мне от ворот поворот, а из ее письма ровно ничего нельзя понять.
— Она и подарки твои вернула, — сказал Старик. — Вон там лежат.
— Я ничего ей не дарил.
— Несессер, — начал перечислять Старик. — Не очень дорогой. Вроде тех, что я продаю внизу. Три-четыре шарфика, довольно милые, — наверное, ты покупал их у Холмса. Шкатулка для драгоценностей.
Черт побери! В холодильнике стояло шесть бутылок пива. Роберт взял одну.
— В жару нет ничего лучше холодного пива.
Роберт пил ровными глотками и молчал. Он сам мне все расскажет, обещал он себе. А я ничего не скажу.
— Она, конечно, очень сердита, — сказал Старик. — Обижена и очень сердита.
Роберт поднял бутылку к свету и внимательно рассматривал желтую жидкость. Погоди, погоди…
— Потому что чувствует себя обманутой. — Удивительно, как тихо умел говорить Старик, когда хотел. Тихо и отчетливо. Роберт невольно весь напрягся, словно вот-вот должно было произойти что-то необычное — обрушатся стены, начнется революция.
— Да, обманутой и преданной, — продолжал Старик. — Узнав, что ты женат.
Эти слова влетели в уши Роберта, загрохотали в его мозгу. Он несколько раз повторил их про себя, потом сказал:
— Но я же не был женат.
— Она видела свидетельство о браке.
Роберт поставил бутылку и сел на край письменного стола.
— Вы, конечно, объясните, — сказал он, — когда сочтете нужным.
— И еще она видела метрики двух твоих детей.
Роберт внимательно разглядывал суставы своих пальцев.
— И сколько же лет моим детям?
— Три и четыре года. Родились в Белл-Ривере, где и ты.
Роберт сказал:
— Вы стараетесь вывести меня из себя.
Старик кивнул. Его тяжелая лысая голова качнулась вверх-вниз на фоне пыльного сияния окна.
— Я сам вспыльчив. И держать себя в руках, вот как ты сейчас, я научился очень не скоро.
— Не уходите в сторону. — Роберт уставился на свои ладони.
— Ты хочешь сказать, что эти документы подделаны?
— Не хочу сказать, а знаю, черт побери.
— Да, конечно, — согласился Старик. — Но отлично подделаны.
Роберт вдруг рассмеялся. Все это неожиданно показалось ему удивительно смешным.
— И дорого они обошлись?
— Недешево, — сказал Старик.
— Ну а теперь объясните, зачем вам это понадобилось.
— Она очень быстро поверила, — сообщил Старик листьям за окном. — Раз она так легко рассердилась, значит, любила тебя не больше, чем ты ее.
Роберт уселся поудобнее.
— Да, меня она об этом спросить не потрудилась.
— Бутлегер… — Старик рассеянно улыбнулся солнечному блеску. — Кто же не знает, что им доверять нельзя.
Роберт откинулся и посмотрел на угол под потолком, затянутый паутиной. Там обитали большие черные пауки.
— Вы отпугнули мою невесту, а я даже не сержусь. Наверное, я свихнулся.
— Нет, — сказал Старик.
— Я ведь серьезно хотел на ней жениться.
— Знаю, — сказал Старик.
Роберт покачивался взад и вперед и думал: но ей все-таки не следовало так сразу отказываться от меня.
Старик больше не смотрел в окно. Он смотрел на Роберта, внимательно его изучая. Очень внимательно. Дюйм за дюймом.
— Что-нибудь не так?
— Все так.
Старик слегка сгорбился. Его сосредоточенный взгляд добрался до рубашки Роберта, скользнул по его плечам.
— Послушайте, — сказал Роберт. — Вы ведь ничего просто так не делаете. Так какого черта вам понадобилось расстраивать мой брак?
— Да, конечно… — Старик все так же задумчиво горбился.
— Так почему?
— А потому, — тихо сказал Старик, — что у меня есть две дочери, и я хочу, чтобы ты был моим зятем.
Роберт сидел, не шевелясь, и не сводил глаз со Старика. Наконец он сказал:
— Пожалуй, я поеду домой.
Старик молча кивнул.
Через два дня Роберт отправился в Гавану. Там возникли какие-то затруднения — грузы стали доставляться не — так аккуратно, и к тому времени, когда они попадали в лодки Старика, нескольких ящиков обязательно не хватало.
— Погляди, что происходит, — сказал Старик, — и прими меры.
Роберт поехал на поезде в Майами, а там сел на пароход. Он все уладил за два дня — просто надо было заплатить. Как всегда. Если сухой закон когда-нибудь отменят, думал Роберт, то очень много людей лишится легкого заработка.
Но он задержался там до конца недели — в Новый Орлеан его не тянуло. Почти все время он сидел под медленно крутящимися вентиляторами у «Неряхи Джо», потягивая дайкири. Как-то вечером он зашел в большое казино. Играть он не стал — он никогда не играл. Но он стоял и смотрел на рулетку, на кости, на карты — на все, что крутилось и мелькало. Потом он спустился в тихий бар и сидел там, любуясь медленно прогуливающимися женщинами — самыми разными, но одинаково элегантно одетыми. Он решил, что уроженки Латинской Америки нравятся ему больше из-за своей плавной медлительности — американки шагали торопливо и размашисто, как мужчины. Кроме того, он решил, что сидеть в этом баре в благоухающую и прохладную тропическую ночь гораздо приятнее, чем днем у «Неряхи Джо». И наконец, он решил, что шотландское виски с содовой много приятнее дайкири. Вынеся все эти заключения, он продолжал сидеть в своем углу, но тут на соседний табурет опустился худой брюнет в белой guayabera. Роберт чуть-чуть повернулся к нему и приподнял бокал. Бармен подал его соседу воду со льдом. Роберт поднял брови.
— Я не пью, — сказал тот.
— Да, конечно, на работе…
Сосед вежливо и неопределенно улыбнулся, показав ровные белые зубы.
— Надеюсь, вам не скучно?
Акцент у него был не испанский, но какой, Роберт не сумел определить.
— Нисколько.
— Вы не играете.
Это было утверждение, а не вопрос.
— Да — сказал Роберт, — не играю. Я просто зашел посмотреть казино, потому что я в Гаване первый раз. Но я не играю.
Его сосед прихлебывал воду со льдом.
— Может быть, вы примете фишки от заведения? Это была бы для нас большая честь.
— Нет, спасибо. Играть за чужой счет я не хочу. Но почему вы предложили мне это?
— Вы ведь сеньор Роберт Кайе, я не ошибаюсь?
Роберт пожал плечами.
— Вы здесь по делам сеньора Оливера, я не ошибаюсь?
Роберт опять пожал плечами.
— Мы рады оказать любую услугу другу и помощнику сеньора Оливера.
Старик и сюда вложил деньги? Доля в казино… за пределами Соединенных Штатов. Надежное помещение капитала. В его духе…
— Мне очень хорошо, — сказал Роберт. — Прекрасно. Я думаю выпить еще пару рюмок виски, а то и три. И буду смотреть на проходящих девушек. А потом пойду домой. Завтра мне надо побывать на сахарной плантации, которую хочет купить мой хозяин.
Его сосед сделал еще глоток и слегка поклонился.
— Если мы сможем быть вам чем-нибудь полезны, дайте мне, пожалуйста, знать.
Роберт поднял свой бокал.
Через пять минут рядом с ним села девушка. Очень красивая, со смуглой кожей и иссиня-черными волосами. Итак, заведение заметило, что его взгляд задерживается на таких брюнетках дольше всего. Ну и прекрасно. Будет приятно пить и смотреть на нее.
Он, как и собирался, еще дважды заказал шотландское виски. А потом и в третий раз. После чего пожелал ей доброй ночи и пошел домой. Несмотря на весь свой профессиональный опыт, она не сумела скрыть некоторой растерянности.
Но ему не нужна была женщина от заведения. То, что ему нужно, он найдет сам. Помощи ему не требуется.
* * *
— Вот что, — объявил он Старику. — Хватит шуток. Оставьте моих девушек в покое.
— Когда ты найдешь себе хорошую девушку, — сказал Старик, — я это только одобрю.
— Ах так! — Старик был что-то весел, и Роберт насторожился. — А чем была плоха Нелла?
Старик вздохнул.
— Я надеялся, что на Кубе найдется девушка…
— На Кубе их много, и все шлюхи… Так чем же была плоха Нелла?
— Глупая кэдженка, и ничего больше.
— Я сам кэджен.
— Да, — сказал Старик. — Ну а Нелла… через три месяца она выскочит замуж, а через год родит. Может быть, на этот раз она подыщет себе дантиста, и он войдет в долю с ее отцом.
— Послушайте, — сказал Роберт. — Почему я от вас это терплю? Можете вы объяснить, почему я от вас это терплю?
— Потому что ты молод, но у тебя хватает здравого смысла признать, что я говорю правду. Завтра ты будешь мне нужен. Отвезешь меня на скачки.
В полдень Роберт ждал Старика в «паккарде». В этой машине он катал Неллу в тот вечер, когда сделал ей предложение.
— Хорошая машина, — сказал он.
— Дорогая, так как же иначе, — сказал Старик. — Сначала заедем ко мне.
Это и раньше бывало — Старик хотел переодеться или завезти домой какие-нибудь бумаги. Но на этот раз он остался в машине.
— Посигналь, — сказал он.
Роберт нажал на клаксон, и почти тут же из двери вышла молоденькая девушка — темноволосая, с большими черными глазами и гладкой смуглой кожей.
— Моя дочь Анна, — сказал Старик. — Ну, поехали.
Роберт отогнал машину на стоянку и пошел в их ложу. Старик выслушивал советы знакомого игрока и серьезно кивал, словно и правда собирался принять их к сведению. Анна молча смотрела по сторонам. Увидев его, она улыбнулась. Зубы у нее были чуточку неровные и редкие, отчего она казалась совсем девочкой.
— Роберт, покажи Анне ипподром, — сказал Старик. — У меня тут дела.
И Роберт показал ей трибуны, клуб, манеж, не торопя ее, оберегая от давки, как ребенка.
После этого Роберт подозрительно ждал дальнейшего. Но через неделю, когда они снова поехали на ипподром, Анны с ними не было и Старик ни словом не упомянул про нее. Казалось, его занимало что-то другое.
Как-то утром почти год спустя, когда Роберт вошел в контору, Старик стоял у окна и смотрел на улицу.
— Подай машину, — отрывисто сказал он.
Роберт спросил мисс Мелонсон:
— Что случилось?
— Склад, — сказала она и снова забарабанила на машинке.
Безопасности ради Старик часто менял склады, и этим он пользовался меньше недели. Это было неказистое двухэтажное строение из кровельного железа, стоявшее среди бурьяна на пустыре между кладбищем и одним из городских парков. Собственно говоря, это был склад при магазине подержанной мебели, который принадлежал Старику, — красные плюшевые диваны в разводах плесени, железные кроватки, качалки, лампы с пестрыми абажурами и в дальнем углу ящики с бутылками.
— Проедешь мимо, — сказал Старик. — Я хочу поглядеть.
И они увидели. Листовое железо не горит. Но деревянные стойки и стропила превратились в уголь, после чего стены повалились наружу, а крыша рухнула. На пустыре стоял фургон мебельного магазина, и двое рабочих бродили по пожарищу. Роберт и Старик увидели, как они ухватились за искореженную металлическую полосу, дернули ее, уронили и принялись ругаться, отчаянно тряся руками. В тишине раннего утра их голоса звучали слабо и глухо.
— Ну ладно, — сказал Старик. — Все ясно.
На обратном пути Роберт нерешительно спросил:
— Большая была партия?
— Да, — коротко ответил Старик. — И думаю, это еще не конец.
Десять дней спустя в заливе Шевалье взорвалась и сгорела одна из лодок Старика. Она шла с полным грузом. Старик послал Роберта, и он семь часов гнал машину в Порт-Эбер, где обычно стояла эта лодка.
— Что я там должен сделать? — спросил Роберт.
— Просто поглядеть и рассказать мне.
— А вы не думаете, что это был несчастный случай?
Ламотта, который стоял, держа деньги для Роберта, тяжело вздохнул:
— И склад тоже?
— Дурачье, — сказал Старик. — Возможно, мне придется кое-кого нанять.
Ламотта опять вздохнул.
— Мне это нравится не больше, чем тебе, — резко сказал Старик. — Если уж с ними свяжешься, так не развяжешься… Ну, может, мы обойдемся своими силами.
— Рано или поздно вам все равно придется войти в компанию с остальными, — грустно сказал Ламотта. — Такое теперь время.
Старик взял трубку и начал аккуратно выскребать чашечку.
— Может, ты и прав, но сначала посмотрим, с чем вернется Роберт. — Он выбил черный пепел в корзину для мусора. — Мейсон, Гидри и Силвестр. Но может быть, в последнюю минуту они взяли с собой еще кого-нибудь. Вдовам и родителям объясни, куда съездить. Им ведь нужно получить свои деньги.
Два дня Роберт старался выяснить, что произошло. Человек десять видели яркую вспышку, и лодка пропала. Но это ничего Роберту не объяснило. Лодки иногда взрывались — из-за течи в баке или в бензопроводе, — но никогда не исчезали бесследно. Какой бы ни была глубина, на месте гибели лодки всегда всплывали куски обгоревшего корпуса, а то и труп — эти воды не настолько уж кишели акулами. Что-то должно было остаться.
Вечером в день приезда Роберт благочестиво стоял на берегу и слушал мессу по погибшим в море. В заключение священник благословил волны и окропил святой водой. Дети укрепили на дощечках зажженные свечи и пустили их плыть — считалось, что эти мерцающие огоньки укажут, где надо искать тела погибших. Но большинство свечей погасло, а те, что еще горели, только покачивались на волнах и никуда не плыли.
Роберту оставалось одно — самому объехать залив и посмотреть. Он не думал, что сумеет что-нибудь обнаружить, но поручение Старика надо было выполнить. А для этого мало было постоять на берегу, глядя на плачущих женщин, маленьких детей и святые свечки. Нет, надо самому побывать на месте взрыва.
Он нанял «Жоли» — самый большой и самый новый из местных люгеров, — заплатив хозяину втрое больше, чем стоил бы хороший дневной улов креветок. Роберт не бывал на рыбачьих судах с тех пор, как много лет назад ушел из дома дяди, но ощущение грубой деревянной палубы, качающейся под ногами, сразу вернуло его в прошлое. У него внутри все сжалось, к несколько раз он напомнил себе, что теперь все иначе, что у него есть деньги и не он работает тут, а на него работают.
Они вышли в море рано утром — Роберт, владелец люгера Аристид Лэндри и его сын Гэс. В рулевой рубке воняло рыбой, наживкой, смолеными сетями и бензином. Роберт взял ящик и сел на палубе.
Когда-то я бы ничего не заметил, думал он. Не почувствовал бы никакого запаха. Но теперь я стал другим. Теперь я сижу в гаванском казино, смотрю на проходящих мимо женщин, восхищаюсь их задницами, вдыхаю запах их духов. Я забыл, как плавал с рыбаками, как ныли плечи и спина, как саднило ладони, а глаза все время щипало от солнца, ветра и соленой поды.
Он посмотрел на свои ладони.
Мозоли сошли, думал он, и следа не осталось. Ладони были грязные — на рыбачьих судах всегда грязно, — но мягкие, совсем не натруженные, кому хочешь показывай. Ногти аккуратно подстрижены и подпилены, заусенцы срезаны… Иногда я даже делаю маникюр…
Палуба вибрировала в такт работе двигателя.
Прежде я бы этого не заметил, думал Роберт. И лучше не замечать, иначе ты слабеешь. Вот я уже не мог бы вернуться на рыбачье судно. Не в силах был бы.
Роберт продолжал разглядывать свои грязные холеные руки, подставляя их под солнечные лучи. И тут ему пришло в голову, что он так переменился благодаря Старику. Старик сделал его таким, как сейчас. Старик отгородил его от прошлого.
На мгновение в солнечных лучах, плясавших над водой, над пятнами водорослей возник образ Старика. Старик сидит с телефонной трубкой в руке. Старик говорит: «Все на свете имеет цену. Все. Надо только узнать какую. Вот и узнай». Старик, который может распоряжаться ходом событий, устраивать все по-своему, разыгрывать из себя бога.
Роберт начал бить правым кулаком по левой ладони, бить сильно, чтобы как-то дать выход охватившей его злобе. Но излить ее было не на что. Совсем не на что. И тут из рубки вышел Гэс.
— Какого черта тебе надо?
Гэс растерялся.
— Он хочет у вас спросить… — Он дернул худым плечом в сторону рубки.
— Ну, так пусть идет сюда. Там воняет хуже всякого дерьма.
Гэс юркнул обратно — маленький, худой. Роберт подумал: никогда не ел досыта. Как я. Я ведь тоже не рос, пока Старик не начал меня кормить… Черт бы его подрал… До чего у них жалкий вид, когда они худые. Настороженные, скорченные, как креветки. Глаза словно не помещаются на лице. И я был таким же, пока Старик меня не подобрал. Деньги все могут. Откормить мальчишку, сделать из заморыша мужчину. Ноющие мышцы-веревочки на тонких косточках наливаются силой, упруго перекатываются под кожей, приводя в движение плотные кости. Заморыш становится могучим мужчиной. Пощупайте мышцы под рубашкой, распахните ее. Женщины любят игру мышц. О Роберт… И все благодаря Старику. Он их напитал, он их вырастил. И к черту его!
Аристид вышел на палубу, оставив у руля Гэса.
— Воняет, конечно, — сказал он, — но что я могу поделать? Куда пойдем, кэп?
— Я хочу найти обломки, хоть что-нибудь.
— Все указывают разные места, — сказал Аристид. — Одни говорят — здесь, другие — там, а между этими «здесь» и «там» добрых двадцать миль. Так где же будем искать, кэп?
Роберт встал.
— Да, я заметил, что каждый все видел по-своему. Посмотрим фарватер? Ну, где у вас ходят суда?
— У нее совсем не было осадки. Она по фарватеру не ходила, — негромко сказал Аристид. — Даже с грузом.
— Правда, — сказал Роберт, — ее так и строили… Ну что же, будем крейсировать по заливу, пока хватит бензина.
— Говорите, куда идти, кэп. Деньги-то ваши.
Некоторое время Роберт добросовестно глядел на воду. Там колыхались бесконечные заросли водорослей, усыпанных оранжевыми ягодами. Два газетных листа. Апельсиновые корки и длинная лента ламинарии, выброшенная из глубины. Свеча — одна из тех, которые пускали с берега ребята. Волна, поднятая «Жоли», перевернула дощечку и утопила свечу. (Может, подумал Роберт, под водой свечке больше повезет и она разыщет затонувшую лодку. Плавая, она не слишком-то себя показала.) Еще он увидел двух дельфинов. Выпрыгивая из воды, поднимая тучи брызг, они как будто следовали за люгером. И это было все.
У него устали глаза. Он перенес ящик в узкую полоску тени у рубки и сел, прислонившись к стенке.
Все утро они бороздили залив, осматривая каждую его пядь. Потом Роберт заметил, что судно сделало поворот и, очевидно, легло на обратный курс. Он вошел в рубку.
Аристид спросил:
— Значит, заметили, кэп?
— Я и прежде ходил в море.
— Ходили? — сказал Гэс. — В море?
— Только это было давно. — Роберт пристально вглядывался сквозь грязное стекло в серую гладь воды. Я сделал то, ради чего приехал. Я попытался и ничего не узнал.
— Плохо то, — сказал он, — что все указывают разные места. Если бы я точно знал, где произошел взрыв, было бы легче.
— Я сам ничего не видел, — сказал Аристид.
Слишком поспешно…
Он сказал это слишком поспешно. Роберт сумел сохранить полную невозмутимость. Выжидая, он следил за чайкой, которая кружила перед носом люгера.
— Тем не менее ты думал, что мы что-нибудь найдем.
— Вы наняли люгер, кэп, и указали, где искать.
— Все говорили… Только мне что-то не верится.
— Я ничего не видел, — сказал Аристид.
— А я ведь не говорю, что ты что-то видел. — Роберт наклонился и начал водить пальцем по грязному стеклу. Поблескивая наманикюренным ногтем, холеный палец двигался вверх-вниз, вверх-вниз. — Лодка пропала, те, кто плыл на ней, погибли. Женщины на берегу плакали по-настоящему. По покойникам. И знали это. Я просто думаю, что мы и близко к тому месту не подходили. Может, она и не добралась до залива, может, это случилось в открытом море. Где угодно могло случиться. А может, и вспышки никакой не было. Что-то уж очень много людей ее видело, слишком уж много народу гуляло среди ночи по берегу и смотрело на море.
— Я ничего не видел, — повторил Аристид. — А что говорят другие — это их дело.
— Ну конечно, — сказал Роберт. — Конечно, конечно.
— Чего же вы хотите, кэп? Через четыре дня разве что останется? Тут и приливы, и ветры.
Мальчик резко повернул голову, но ничего не сказал.
Он сообразительнее отца, подумал Роберт. Сразу заметил промах.
Палец Роберта все двигался и двигался по стеклу. Когда вернусь в город, куплю кольцо. С бриллиантом. Получится неплохо. На правой руке носить или на левой?
Роберт сказал:
— Четыре дня назад? А все говорят — три.
Аристид повернулся и посмотрел на него:
— Я и хотел сказать, что три.
Роберт покачал головой:
— Нет. Лодка должна была пройти здесь четыре ночи назад. Но все говорили — три, и мы решили, что она задержалась на сутки. Иногда бывает и так. Но эта лодка, я думаю, вышла в срок… — А Старик получил известие с опозданием на день. Роберт тихонько присвистнул сквозь зубы. — Целые сутки. Достаточно времени, чтобы замести следы.
— У вас в голове помутилось, — сказал Аристид. — От солнца. Мама меня всегда предупреждала…
Роберт сказал:
— В Порт-Эбере все знают, что произошло, но все молчат, потому что боятся. Или им заплатили. А может, и то и другое. Они и вообще ничего бы не сказали, а только зажгли бы свечи и молились, если бы не одно: им известно, что семьям трех погибших полагаются от Старика кое-какие деньги.
«Жоли» подошла к причалу, скользнула бортом по старым автомобильным покрышкам. Двигатель смолк, заработал задним ходом, чихнул и заглох. Роберт аккуратно шагнул с планшира на причал, опасаясь, как бы не лопнули швы на брюках.
— Ну, так передай всем, — сказал он, — что я не так глуп, как они думают. Скажи им, я понимаю, что к чему — так говорила моя мама. Она была шлюхой.
Аристид замигал. Роберт засмеялся.
— Enfant garce — вот кто я такой, — сказал он. — Ну а теперь мне надо повидать этих трех женщин. Свои деньги они получат. Они их заработали.
Роберт пересек пристань и вышел на ракушечную дорогу, где стояла его машина. Люди на других судах поглядывали на него из-за сетей, которые чинили, из люков машинных отделений, где смазывали двигатели. Он словно не замечал их. Он слишком поздно понял, как его провели. Он свалял дурака.
Теперь ему предстояло говорить с женщинами. Ему запомнилась одна из них, единственная молодая. Не то жена, не то сестра — ее глаза под черными бровями казались светло-желтыми. Она плакала так долго, что эти глаза остекленели и выпучились, словно у нее вовсе не было век. Белки порозовели от набухшей сетки красных прожилок. Из-под них все время выступали слезы, стекали к уголку глаза и непрерывно ползли и ползли вниз.
Ему хотелось уехать из Порт-Эбера сию же минуту. Ему хотелось выбраться отсюда, ощутить под колесами машины убегающую ленту шоссе. Но он должен был повидать этих женщин, зайти в каждый дом за побеленной изгородью, присесть к накрытому клеенкой кухонному столу и объяснить, как они могут получить деньги. Старик платил щедро — вот почему люди работали на него.
Он оставил машину у первого дома и прошел по белой дорожке из ракушечника между высокими олеандрами с яркими круглыми цветами и длинными блестящими листьями. Мальчишкой он наслушался историй о женах, которые отравляли мужей ядовитым настоем из коры и листьев, подмешивая его в гамбо, потому что красный перец заглушал любой привкус.
Эти трое жили в ядовитой роще, а погибли в море.
И вот дом. На веранде за ржавой сеткой двигались неясные силуэты. Когда он начал подниматься по ступенькам, все голоса смолкли. Только кто-то плакал в глубине дома. Господи, подумал он, откуда у нее еще берутся слезы?
Его обволокли разнообразные запахи. Пот, грязь, прогорклое масло, запах фасоли, риса, рыбы, креветок, испорченных зубов и нищеты… Все это когда-то было привычным, но не теперь. Его рука на ручке двери застыла в нерешительности, лицо хранило выражение подобающей грусти. Господи, думал он, господи! Как они воняют!
И запах горящих в доме сальных свечей. На маленьком алтаре. Он его видел, когда в последний раз был тут, — маленькая полочка в углу. На ней стояла фигурка Звезды Морей, а вокруг в красных стеклянных чашечках мерцали огоньки. Фитили, тонущие в густом масле, дрожали, язычки пламени трепетали и изгибались.
И вот опять придется смотреть на этот чертов алтарь. Они тут верят в его спасительную силу. А какой толк от Звезды Морей, если ты возишь контрабандное виски?
И ведь они врали, все врали. Но это не важно. Ему достаточно сообщить Старику, что, судя по всему, кто-то решил прибрать к рукам его территорию. Кто-то, от кого нельзя откупиться. Старику теперь придется приглашать профессионалов. И значит, начнутся неприятности.
Он открыл дверь и ступил на веранду. Господи, опять она тут, вздохнул он и уже не мог отвести взгляда от ее заплаканных желтых глаз.
Роберт старался покончить со всем как можно быстрее и произносил слова сочувствия почти скороговоркой. Каждой из женщин он дал один и тот же адрес, сопроводив его одними и теми же объяснениями.
— Запомните, — повторял он, — вы поедете в Новый Орлеан, пойдете по этому адресу и получите деньги. У меня с собой денег нет. Пойдете вот по этому адресу, записанному вот на этой бумажке.
Это был адрес мясной лавки на Френчмен-стрит. Когда они явятся, мясник позвонит мисс Мелонсон и скажет: «Телячья нога, которую вы заказывали, готова. Можете присылать за ней». Мисс Мелонсон скажет Ламотте, и тот пошлет деньги с мальчишкой-рассыльным. Вся процедура занимала меньше получаса, и рассыльный всегда возвращался с телячьей ногой для Старика. Тот любил телячью ногу, запеченную с чесноком и розмарином.
Сам Старик к этой лавке даже близко не подходил. Он никогда ни в каких операциях, связанных с его делом, не участвовал.
Роберт уехал из Порт-Эбера вскоре после полудня. Узкая ракушечная дорога была вся в ухабах и густой пыли. Вскоре он судорожно зачихал. Вытирая нос тыльной стороной руки, он со злостью посмотрел в небо. И увидел там огромный глаз. Опять ее глаз! Да что же, так я его и буду все время видеть? Глаз заполнял всю северную часть неба. Он был желтый и выпученный. Чертова баба, сидит и плачет. Сидит у своего алтаря и плачет. Потому что ее мужа убили, когда он вез контрабандное виски. Да за что он деньги получал, как она думала?.. Только один огромный глаз. Горюющий.
На дороге толклись куры. Он нажал на тормоза и клаксон. Куры с кудахтаньем разбежались. Из окна дома высунулась женская голова. Улыбнувшись ее курчавым седым волосам и беззубому рту, он крикнул:
— Comment ça va?
Она кончила мыть посуду и выплеснула грязную воду из таза во двор. Куры бросились клевать объедки на мокрой земле. Последнее тощее тельце скрылось за калиткой, и Роберт, помахав рукой, поехал дальше.
Похожа на мою тетку, старая карга. Если бы она узнала, что я работаю, так скоро дала бы о себе знать. «О, cher, ты должен нам немножко помочь. Мы взяли тебя, когда умерла твоя maman. Приютили и растили, как родного сына…»
Что же, это правда, думал Роберт, глядя на белую ракушечную дорогу. Они действительно не делали никакого различия между ним и собственными детьми. Только это его злило. Возможно, из-за того безымянного мужчины, который его зачал.
В окно машины ударил резкий, приторный запах китайских шаров. Вот это дерево — толстый ствол и маленькая, совсем круглая крона. Торчит в любом дворе. Каждый год сучья обрубаются на топливо. Дрова довольно скверные, но дешевле древесного угля, который в зимние вечера тлел в маленькой печурке в доме его дяди, когда над стеклянистой, точно слизистой, протокой курился туман.
Роберт вздрогнул и поежился. Зачем вспоминать то, что было так давно? Он поехал быстрее, заставляя себя не думать ни о чем, кроме белеющей впереди дороги и пыли, клубящейся сзади. Примерно через час он выбрался на шоссе, и ехать стало легче.
Вдруг рулевое колесо резко повернулось влево. Лопнула камера. Он остановил машину и вылез. Раскаленный бетон жег ноги даже сквозь подошвы ботинок. Чтоб тебе, подумал он тягуче, чтоб тебе… Он снял галстук, бросил его на сиденье, засучил рукава и извлек из багажника запасное колесо. Пнул его ногой, решил, что надуто достаточно, собрал домкрат и сменил колесо.
Он работал с бешеной быстротой. Я еще никогда не менял колеса так быстро, да что это со мной?
Раз уж остановился, так нужно воспользоваться Он спустился по крутому откосу, расстегнул брюки, постоял. Безрезультатно. Почему я так нервничаю, что даже помочиться не могу?
Он влез в машину. И, только тронувшись, включая вторую передачу, увидел то, о чем знал интуитивно и что держало его в таком напряжении. Когда он остановился, позади него на довольно большом расстоянии остановилась другая машина. Он включил прямую передачу, вглядываясь в зеркало заднего вида. Они тронулись одновременно с ним и быстро его нагоняли. Он покусал губу, жалея, что не взял с собой пистолета. Рассчитывать он мог только на скорость форда, на его мотор, сделанный по специальному заказу. «Твоя машина обгонит любую, — утверждал Старик. — Только сразу газа не давай. Помни, машина легкая, ее может занести».
Роберт выдохнул сквозь зубы, беззвучно свистнув. Он нажимал на педаль газа, стараясь сдерживать ногу, и продолжал смотреть в зеркало. Внезапно задняя машина свернула на обочину и остановилась. Из нее выскочили двое мужчин. Подбежав к откосу, они уставились на заросшее водяными гиацинтами озерцо. Потом один из них спустился туда.
И Роберт понял. В городе ходили слухи, что Старик занимается наркотиками. Повезло! Как мне повезло, сукину сыну! Они решили, что я там что-то оставил. Они решили, что я спускался к тайнику. Что у меня в шине был спрятан товар…
Форд немного занесло. Поторопился! Он чуть-чуть отпустил педаль. Машину на обочине заслонили облака пыли. Стараются, ищут… Он снова прибавил газу, и снова машину повело в сторону. Слишком мощный мотор. Старик ошибся — без груза форд плохо держит дорогу.
Ему мучительно хотелось помочиться. Внизу живота жгло. Он снял руку с руля и потер живот, но от этого стало только хуже. Тогда он сосредоточил все внимание на дороге, стараясь установить по спидометру, на какой скорости машину начинает заносить.
— Гони, — сказал он громко. И звук собственного голоса его немного успокоил. — Прямо на дерево!
Но деревьев тут не было — только морискус и рогоз. Да кое-где мелкие, убитые солоноватой водой кусты тянули к небу сухие тонкие прутья.
Роберт сказал вслух:
— Если утопить здесь труп, так его никто не найдет. Но только не на этот раз. И не меня.
Город был уже близко. Впереди маячили две машины. Он обогнал их, ревя клаксоном. Третью — большой, песочного цвета «студебеккер» — он обошел, забыв про всякую осторожность, и заметил встречный автомобиль, только когда тот проскочил мимо на расстоянии какого-нибудь дюйма. Он просто увидел мелькнувшее слева светлое пятно, услышал обрывок крика. Словно взлетел и растаял клочок дыма.
— Sainte Vierge! — громко прошептал он. — Пресвятая богородица!
По ногам потекло что-то горячее. Он содрогнулся от внезапного облегчения, форд рванулся влево, два колеса сорвались с бетона. Машина накренилась, подпрыгнула, осела на рессорах. Что-то царапнуло снизу, заскрежетал металл. Роберт притормозил и вырулил на шоссе. Через минуту он осознал, что у него под ногами растекается лужица, а обивка сиденья под ним вся мокрая.
К девяти часам он был в Новом Орлеане. Почему-то он начал считать церкви: епископальная, две баптистские, храм христианской науки… Итого четыре церкви в трех кварталах по Клейборн-авеню. Как интересно! На этой улице церквей, наверное, больше, чем на любой другой. За исключением разве что той части Канал-стрит, где живет Старик. К черту Старика! Он свернул на свою улицу и увидел гараж с открытыми воротами — уезжая, он их не закрыл. Когда это было?
Он занимал второй этаж двухквартирного дома. Когда он поднимался по черной лестнице, с маленькой, затянутой сеткой веранды его окликнула хозяйка:
— Вы что, захворали, мистер Кайе?
Он глубоко вздохнул и ответил:
— Нет, ничего, только устал. Работал, вот и устал.
— Вам ничего не нужно? — В ее голосе слышался горячий интерес. Она изливала материнские заботы на все, на что могла, начиная от цветов и кончая своими вечно больными кошками. — Хотите, я принесу льда?
Она очень гордилась своим электрическим холодильником. У него в квартире был только холодильный шкаф.
— У меня еще осталось, спасибо, — ответил он и закрыл за собой дверь, прежде чем она успела взбежать по лестнице.
В кухне он расстегнул брюки и сбросил их на пол. Потом снял рубашку и нижнее белье.
На плите стоял белый эмалированный кофейник. Когда он им пользовался? Неделю назад. Он приподнял крышку — только сухой коричневый осадок на дне. В раковине лежали две грязные чашки, на сушилке желтело пятно. Откуда оно? Он ничего желтого не помнил. Он открыл дверцу холодильного шкафа — ему в нос ударил кислый, противный запах. Фарфоровые стенки покрывала темно-зеленая плесень.
Надо устроить тут чистку.
Паркет в столовой стал серым от пыли. Вокруг сдала только три стула. Их же должно быть четыре?..
В квартире было жарко и душно. Он начал открывать окна. Почему опущены все шторы? Этой бабе внизу обязательно надо забираться сюда тайком и опускать их. Бережет свою драгоценную мебель. Вот эти, например, плетеные стулья — сядешь, и обязательно какой-нибудь прут ткнет тебя в спину. Стеклянный абажур настольной лампы треснул — тонкая, как волосок, линия змеится по краю. Вот-вот кусок отвалится. А эта ваза с розовыми перьями… Роберт взял ее и унес в гостиную. Перья мягко покачивались, выбрасывая завитушки пыли. В гостиной он поставил вазу в стенной шкаф, где не было ничего, кроме паутины. Он принялся пересчитывать белые коконы с яйцами. В жизни столько не видел! Когда из них вылупятся пауки, они весь дом заполнят.
Унесенный пауками… он увидел, как они тащат его на мохнатых спинах, точно победившая команда — своего тренера. Может, я сумею их обучить…
Из распахнутых окон потянуло сквозняком, воздушная волна обдала его обнаженное тело. Обгорел-таки — он провел рукой по лицу, — отвык долго бывать на солнце. Роберт посмотрел на руку выше локтя. Там, под рукавом, она была укрыта от солнца. А у меня совсем белая кожа, подумал он, вглядываясь в заросли черных волосиков. Стало быть, мой папаша все-таки был белый.
(У него вышел жуткий скандал с матерью, когда он был еще совсем сопляком: «Вот на спор, отец у меня был черномазый, вот на спор!» Мать закатила ему такую оплеуху, что он отлетел к стене с разбитой губой. Она ушла, а он завопил, испугавшись вида своей крови, испугавшись своих слов. Испугавшись всего, что злобно глядело на него из всех углов.)
Роберт вошел в ванную и посмотрел на себя в зеркало. Так обгорел, что не побреешься. Щегольская чаша для бритья — подарок Старика. Он приподнял металлическую сетку на окне и выбросил чашу во двор. К черту Старика.
Он посмотрел на часы. Было десять.
— Уйду, — сказал он скачущей по циферблату секундной стрелке. — Подыщу другую работу.
Спиртные напитки он прятал в платяном шкафу. Бутылка кукурузного виски исчезла. Опять хозяйка стащила. Что же осталось? Не так много. Одна неоткупоренная бутылка «Чивас регал». Он осторожно поставил ее на середину кровати, потянулся к телефону и набрал домашний номер Старика.
В трубке раздался девичий голос — он совсем забыл про дочек.
— Это Роберт Кайе. — Он старался говорить медленно, чтобы она все разобрала. — Передайте, пожалуйста, вашему отцу…
— Он дома. Я сейчас его…
— Не надо, детка. — Это слово вырвалось у него случайно, оно было неуместно. Он хотел быть безупречно официальным и вежливым. — Скажите ему, что я сейчас приеду. И все.
Он положил трубку, потом опять снял и набрал другой номер.
— Можно Бетти? — Он ждал, устремив глаза на бутылку.
— Приветик, — раздался резкий, металлический голос.
— Лапочка, рядом со мной стоит бутылка «Чивас регал».
— Роберт, как мило, что вы позвонили.
По ее тону он догадался, что рядом с ней мать.
— Сегодня встретимся?
— Я, пожалуй, лягу нынче рано, Роберт, — сказала она. — Мы с мамой устали.
— Через час?
— Да, что-то в этом роде.
Он откинулся на подушки — времени у него было достаточно. До ее дома на Клейборн-авеню всего пять минут езды. Очень удобно, когда твоя девочка живет по соседству. Два последних дня уходили в глубины памяти, кровь, ударившая в голову, уносила их прочь.
Как всегда, он оставил машину у незастроенного участка на Джина-стрит и, взяв пакет с бутылкой под мышку, направился к большому белому дому на углу. Пройдя через калитку, которая никогда не запиралась, он оказался в саду, заросшем гибискусом, бумажной шелковицей и хедихиумом с поникшими розовыми цветами. Его щеку задел влажный перистый лист папоротника. С них всегда течет, даже в самую сухую погоду, черт бы их побрал. Он встал у мирта и, рассеянно постукивая пальцами по гладкому стволу, начал ждать, когда откроется дверь подвала.
В первый раз он пришел сюда год назад с Элом Стивенсом. Они познакомились на ипподроме. Эл вертелся коло конюшен — он был невысок, темноглаз, служил и муниципалитете и приходился дальним родственником мэру. «Вам нужно нечто такое-эдакое, мой друг. И я могу вам это предложить. Ничего подобного вы еще не видели».
Так он познакомился с Бетти.
Роберт не мог понять, почему он терпеливо стоит в темноте и ждет. Ведь так просто найти себе девочку — в притоне, в кино, на трамвайной остановке. Просто на улице. Как тогда на Жиро-стрит. Он ходил туда к букмекеру и на этот раз обогнал женщину в зеленом платье и с коротко, по моде, подстриженными темными волосами. Что-то в ней было такое… Он быстро ушел вперед, чтобы потом пойти ей навстречу. Он прошел мимо нее, почти не глядя. Но теперь он был уверен. Повернувшись на каблуках, он зашагал следом за ней. Она остановилась у витрины, и он остановился рядом. «Это греческий ресторан, — сказал он. — Может быть, вам нравится, как готовят греки?» Она улыбнулась медленной улыбкой. Он помнил, как она сказала, что ей сорок пять лет и что она бабушка. Он не поверил — на вид ей было двадцать пять. У женщин бывают всякие странности. Ну, вот и у нее была.
Так почему, если кругом столько женщин, он стоит сейчас в сыром саду и ждет, когда откроется дверь? Что в ней такого особенного, что он притащил бутылку очень дорогого, настоящего шотландского виски? За «Чивас регал» платят бешеные деньги, а тут вонючий подвал, продавленная кушетка, два мутных грязных стакана и, может быть — может быть! — несколько кусочков льда, если ей удастся стащить их на кухне.
Но только эта кушетка… она была для них как живая. Его тело пронизывала властная пульсирующая боль. «До того хорошо, что больно, лапочка, — шептал он. — Даже больно». Ему чудилось, что его тело светится, как волны ночью, все голубое и сверкающее. Сияние то угасало, то вспыхивало, а потом взметывалось и откатывалось, как прибой, а он весь содрогался, замирал, исчерпывая свое дыхание, и на мгновение в глубоком покое ощущал себя единственным человеком в мире, совершенным и одиноким.
Сукин ты сын, сказал он себе и переступил с ноги на ногу. Потом ощупью добрался до стены дома и прислонился к ней. Когда дверь наконец открылась, он не шевельнулся. Ну-ка, ну-ка. Она постояла в нерешительности, потом шагнула в темноту левой ногой, правой ногой, на цыпочках, чтобы не выпачкать туфли в грязи. Ее халат голубел в смутном свете. Не знает, что делать. Никогда прежде ей ждать не приходилось. Сотни их сразу кидались вперед. Приоткрой только дверь… Пусть подождет, пусть постоит там. Маленькие носки все глубже уходят в перегной. Опавшие листья здесь никогда не сгребают, и слой ложится на слой, мягкий и податливый. Сладострастные листья. Полные червей. Самцов и самок, мерно извивающихся вместе.
Сделала еще шажок, подобрала полы длинного халата. Никогда еще она не отходила от двери так далеко. Испортит туфли — и как объяснит это? Я испачкала туфли, бегала за кошкой, мама. А есть у них кошка? Собаки нет, никто не лает. Она шепнула:
— Роберт.
Слишком тихо и спокойно. Погоди еще немного.
— Роберт, Роберт, ты здесь?
Смотрит туда, где он всегда ждал ее, и не догадывается обернуться.
— Роберт!
Уже громко и внятно. Умница. А теперь отзовусь и посмотрю, как она вздрогнет.
— Бу-у-у, мордашка!
Позднее, забираясь в машину, он вспомнил, что его ждет Старик. Он сидел в запыленном форде и, прищурившись, смотрел на темную улицу. Все фонари были окружены радужными венчиками, в голове у него звенели спадающие волны опьянения. Он был легким, невесомым и очень хотел пить. Мотор зачихал в ночной сырости, на мгновение смолк и судорожно заработал. Сцепление не отжималось, передачу заело, лязгнули шестерни. Он ударил ногой по педали, чтобы прекратить их визг. У него покалывало в затылке и вдруг дернулось ухо, оно ползло и плясало где-то за виском. Может, Старик меня уже не ждет, подумал он. Если в окнах темно, поеду прямо домой.
Дом Старика сверкал всеми огнями. Роберт посмотрел на широкие ступеньки, на сияющие матовые стекла парадной двери.
— И все это в честь меня, — хихикнул он. — Уйду отсюда во всем величии славы!
Он зашагал вверх по ступенькам. Никогда не замечал, что их так много… Уши заложило, точно под водой плыву.
Едва он ступил на красные плитки крыльца, как дверь распахнулась.
— Мы тебя ждем, — сказал Морис Ламотта.
Роберт замер на полушаге:
— Я не знал, что вы тут.
— Мы ждем уже почти четыре часа.
Роберт, прищурясь, смотрел на узкую, сдавленную голову, на непроницаемое лицо, на щуплое тело в полосатом полотняном костюме.
— День был тяжелый, — медленно сказал он. — Я как-то не привык, чтобы меня убивали.
В глубине карих глаз Ламотты что-то возникло. Насмешка. Удивление. А может быть, простой интерес. Тонкие губы сказали:
— Да, это меняет положение. И действительно может оказаться очень неприятным.
— Идите к черту, — сказал Роберт.
Старик сидел в большом синем кресле у декоративного камина, в котором вместо поленьев лежала охапка высохших цветов. На столике рядом с ним стоял запотевший бокал виски со льдом. Он был почти нетронут.
— Я знаю, что запоздал, — сказал Роберт. — Я ухожу.
Брови Старика чуть-чуть поднялись. Он молча кивнул на стул. Роберт словно не заметил.
— Мне не нравится, когда за мной охотятся. Это меня нервирует. И я ничего не узнал, кроме одного: все врут. Я даже не знаю, где пошла на дно ваша проклятая лодка. И я поищу себе другую работу.
Он вдруг осекся, заметив, что говорит с кэдженской интонацией. А я думал, что совсем от нее избавился… И думал, что у меня есть мужество. А его нет.
— Я остался жив и ухожу. Черт побери, у меня даже пистолета не было! Понимаете, как я себя чувствовал?
— Пистолет все равно не помог бы, — возразил Старик. — Стрелять они умеют лучше тебя. А с пистолетом ты вообразил бы, что можешь оказать сопротивление.
— У меня не было пистолета, — сказал Роберт. — Я так не согласен.
Опять эта проклятая интонация!
Старик снова указал пальцем на стул:
— Я ведь не знаю, что случилось.
Он так устал… Может, присесть на минутку?
— Только для того, чтобы вы перестали тыкать пальцем, — заявил он Старику.
Спина ныла, глаза наливались свинцом. Черт бы ее побрал! И зачем меня к ней понесло!
Под ногтями у него была грязь. Как он мог ее набраться в постели с Бетти?
— Я расскажу вам, что случилось.
Когда он кончил, Старик ничего не сказал. Он молча прихлебывал виски, и отпотевшие капли падали с бокала ему на лацкан. Ламотта сидел не шевелясь.
— Так что я ухожу, — сказал Роберт.
Старик, казалось, не слышал. Он смотрел в пустой бокал и встряхивал его, прислушиваясь к шороху льдинок. Злость Роберта сменилась раздражением, раздражение — скукой, и он забылся в пьяной дремоте.
Некоторое время спустя он сквозь сон осознал, что Старик и Ламотта разговаривают, спорят.
Ламотта сказал:
— Вы делаете ошибку.
Старик сказал:
— Я позвоню не откладывая. Который теперь час в Нью-Джерси? Ну, да Луис только обрадуется, если его разбудят таким предложением.
Роберт услышал, как Старик, тяжело ступая, вышел в холл к телефону и начал нетерпеливо дергать рычаг. Роберт заерзал и приоткрыл один глаз. Прямо на него с перекошенным от гнева лицом смотрел Морис Ламотта.
— Из-за тебя Старик только что ухнул дикие деньги, слышишь? Он кончает с бутлегерством.
— Из-за меня? Я же ухожу.
— Он не даст тебе уйти.
— Вот что! — сказал Роберт. — Пусть он мне не указывает, что делать. Я всегда могу опять пойти в рыбаки.
— И я сам взял тебя! — Ламотта отошел и уставился в замурованное мраком окно.
Роберт громко зевнул. Рыба, рыба, что за рыба! Когда Старик вернулся в гостиную, он уже снова дремал.
— Все, — сказал Старик. — Я знал, что Луису это подойдет.
— А вы знаете, сколько вы потеряли? — сказал Ламотта.
Старик подложил в бокал льда и налил себе виски.
— Не век же будет сухой закон, мой друг. Его отменят, и довольно скоро. Ты это знаешь не хуже меня.
Ламотта гневно фыркнул:
— Когда-нибудь я точно подсчитаю, сколько вы потеряли, потому что испугались драки.
Старик усмехнулся сухо и невесело:
— Ты сам не веришь тому, что говоришь, мой друг.
— Это же все любители, — умолял Ламотта. — Вы бы легко с ними справились.
— Нет, Мосси, — сказал Старик, и Роберт не сразу понял, что Мосси — это Морис Ламотта. — Это было бы нелегко. И вызвало бы… — Старик помолчал, подыскивая подходящее слово, — …осложнения.
— Ну а Луис? — Ламотта все еще не сдавался. — Что, по-вашему, сделает Луис?
— Возможно, уберет, их всех.
— Луис думает, что вы струсили.
— Какое мне дело, что думает Луис? Я со всем этим покончил, и мне не нужно заботиться о моей репутации. Пусть Луис забирает барыши и выпутывается из осложнений. Пусть попользуется напоследок.
— Вы слишком дешево уступили. — Ламотта чуть не поперхнулся.
— Мосси, мой друг, ты забываешь, что прибыль можно получать и законным путем. Я теперь добропорядочный предприниматель.
У Ламотты вырвался вздох, почти рыдание. Старик сказал:
— Пойми, я не хочу рисковать мальчиком. Я больше не рискну его жизнью ни за какие деньги.
Роберт проснулся, резко вздрогнув, почти подскочив. Старик сидел на прежнем месте, только теперь возле него стоял поднос с завтраком и в комнате пахло кофе. За окном начинало светать — позади мохнатого хохолка пальмы восточный край неба стал зеленоватым.
— Почему вы меня не разбудили? Я же проспал всю ночь.
— Когда ты спишь, нам спокойнее.
У Старика грустный вид, решил Роберт. Или он просто устал?
— Ну, мне пора.
— Сядь, — сказал Старик.
— Я ведь ушел от вас.
— Нет, — сказал Старик. — Сегодня ты отправишься на поезде в Чикаго, а оттуда в Денвер.
— Мне надоело ездить взад и вперед.
— Останься тут, — сказал Старик, — и тебя убьют.
Роберт молча глядел на Старика, стараясь понять.
— Я дорого заплатил за твою безопасность, — сказал Старик, — и не хочу, чтобы эти деньги пропали зря. — Он медленно поднялся с кресла. — Ты слышал наш разговор, и вопреки мнению Ламотты я вовсе не люблю терять деньги… Иди побрейся, если хочешь, но из дома не выходи. А я разбужу дочерей и скажу, чтобы они собирались.
Роберт замигал:
— Дочерей?
— Нам всем полезно отдохнуть. Скоро школьные каникулы, и монахини позволят девочкам недоучиться месяц.
— У меня трещит голова, и вообще мне скверно, — сказал Роберт. — Куда мы едем?
— В следующий раз не пей так много, оттого что перепугался, — сказал Старик. — А едем мы на Запад и весь его осмотрим. Может, я куплю там ранчо.
Они осмотрели весь Запад, как и обещал Старик, — от Монтаны (где он купил-таки ранчо: «Я иногда не: прочь поохотиться») до Аризоны, где они добросовестно обозрели Рио-Гранде. Несколько месяцев они старательно путешествовали: тряслись верхом на лошадях по каменистым дорогам, пробирались на мулах по таким узким и опасным тропинкам, что у Роберта кружилась голова и он закрывал глаза, тащились по узкоколейке к заброшенным рудникам, мчались в комфортабельных поездах по необъятным просторам, где час за часом взгляд не встречал ничего. Роберт помнил бесконечные, похожие как две капли воды горы и цветы на их склонах — водосборы, трогавшие его своей тощей уродливостью (что-то со мной не так, говорил он себе, если я начинаю придавать значение цветам), снежно-белые от лунного света песчаные равнины, кучи камней, увековечивавшие рождения, смерти и сражения. И ветры — секущие сухие ветры. Старик любил горы, а шум ветра вызывал у него мягкую, задумчивую улыбку, словно он что-то вспоминал.
Роберту от этих ветров становилось не по себе. И от Тихого океана тоже. Они поехали в Сиэтл, а потом в Портленд («Я еще их не видал», — сказал Старик) и по дороге совершили специальную экскурсию, чтобы посмотреть Тихий океан. Они стояли на краю голого осыпающегося обрыва и глядели вниз, за коричневую полосу, пляжа, на океан. Его поверхность то вздувалась, то опадала, словно он дышал. С того дня Роберт больше никогда не видел Тихого океана — ему отчего-то чудилось, что это было бы опасно.
Они путешествовали почти четыре месяца, и за все это время Старик ни разу не заговорил с Робертом о делах. Иногда появлялся Морис Ламотта, но, переночевав, тут же уезжал назад. Даже телефоном Старик как будто совсем не пользовался. Как он и сказал, это был полный отдых.
Когда они вернулись в Новый Орлеан, Роберт был женихом Анны, дочери Старика.
Он сам не знал, как это произошло. Ему помнилось, что он подумал: «Ей семнадцать, блузка спереди так и топорщится — пора бы ей замуж». Однако он совершенно не помнил, как предложил ей стать его женой. Но конечно, было именно так — не сама же она предложила, чтобы они поженились, в этом он был уверен. Слишком она была кроткой и благовоспитанной. Даже голос у нее был нежным и тихим: он словно еще звучал, когда она переставала говорить.
Роберт недоумевал. В ней не было никакой смутности, молчаливости. Она говорила ясно и умно. Как и отец, она любила горы — Роберт чувствовал, как она дрожит от возбуждения, когда смотрит на них. Она была молода и красива, а ему все время казалось, что она вот-вот обернется клубом дыма… и исчезнет.
Вот, наверное, почему, думал Роберт, уже устав от этих отвлеченных размышлений. Надо попробовать…
Он женится на этой красивой девушке. Хватит с него сырых садов и ожидания в темноте.
Он попытался представить себе, как это бывает, когда дома тебя ждет жена. Собственный дом. В первый раз. Даже когда была жива мать, они ютились у родственников. Дома дядей, теток и бог знает кого еще — все они были чужими и пахли другими людьми. Теперь его дом будет пахнуть только им, им одним. Будет принадлежать ему, и никому другому.
Старик, казалось, не радовался и не огорчался.
— Анне уже пора замуж. — Вот все, что он сказал.
И сама Анна как будто ни в чем не переменилась, только на смуглых гладких щеках появились пятнышки легкого румянца. Порой, когда она клала руку на локоть Роберта — мягкий, нежный жест, — в его тело ввинчивалась спираль судороги. И после двух-трех таких случаев он решил, что влюблен в нее.
Как-то вечером, уже в Новом Орлеане, он сидел в душной спальне и, глядя, как ночные бабочки бьются о лампу, медленно обдумывал все это. Потом, когда не облеченные в слова смутные мысли улеглись, в тишине, нарушаемой только шелестом бабочек да жужжанием случайно залетевшего москита, он пришел к выводу, что все, чего он хотел в жизни, уже достигнуто, уже ждет его. В первый раз мне достаточно. Пожалуй, мне достаточно.
Анна
Анна обдумывала свою свадьбу, сколько себя помнила. Даже ее куклы были все невестами — а кукол у нее было множество: дяди, тетки и прочие родственники постоянно дарили ей кукол. Они были самые разные: большие и маленькие, блондинки и брюнетки, мягонькие малыши и дамы в платьях с кринолинами. Со всеми ими Анна проделывала одно и то же. Она сдирала с них одежду, выбрасывала ее в мусорное ведро и аккуратно рассаживала и раскладывала их голых по полкам и в углах. Когда ей исполнилось шесть лет, она сказала отцу:
— Моим куклам нужны новые платья.
На следующий же день пришла ее портниха, мисс Ивлин Буассак, и расположилась в швейной комнате.
— Какие платья желаете, барышня? Я принесла лоскутки от ваших платьев. Хотите, чтобы куколки были одеты совсем как вы?
— Я хочу, чтобы они были невестами, — решительно сказала маленькая Анна.
Когда мисс Буассак попробовала возражать, Анна яростно завопила. В дверь влетела тетя Сесилия (она вела хозяйство, потому что мать Анны всегда была беременна и тревожилась о здоровье будущего ребенка, а в доме все знали, что ей нужны покой и тишина, чтобы крохотное нерожденное существо было доношено положенный срок) и выбранила портниху:
— Мисс Буассак, вы же знаете, что велели доктора.
Мисс Буассак кивнула и поджала тонкие губы. Следующую неделю она шила только подвенечные платья для кукол. Для всех, даже для малышей. Из обрезков самых разных белых тканей — от мягкого блестящего атласа до жесткого органди.
— Их же не меньше ста, — пожаловалась мисс Буассак.
— Я не считала, — спокойно ответила Анна.
Одна за другой невесты в белых длинных платьях и фате, откинутой так, чтобы открыть размалеванное лицо, водворялись на полки и в углы. Анна все дни (были летние каникулы) проводила в швейной. Мисс Буассак стаканами пила ледяной чай, а она стояла рядом и смотрела, как скачет игла швейной машинки, или же рылась в грудах лоскутов, выбирая материю для следующего платья.
Этим они занимались и в то утро, когда у матери Анны, несмотря на тишину и покой, начались преждевременные роды. Дом наполнили плачущие суетящиеся родственницы, священники в черных одеждах, выстроившись в ее пустой спальне, читали молитвы. Анна поглядела на них и вернулась к мисс Буассак.
— Ничего не выйдет, — сказала она категорически.
— Что?
— Маленький не будет жить. У него плохая кровь.
— Разве можно так говорить?
— Я была самой здоровой, потому что я первая. Моя сестра родилась совсем крохотной, это и сейчас видно. А когда начали рождаться другие, кровь стала такой плохой, что они уже не могли жить.
— Кто вам это сказал? Как можно говорить детям такие вещи?
Кто? Сказала ей кухарка-негритянка, но Анна вдруг замкнулась и невозмутимо ответила:
— Мне сказал бог.
Этих кукол Анна хранила лет семь-восемь, а потом уложила их в коробки и отослала в сиротский приют святого Винсента. Они ее больше не интересовали. Теперь она заполняла альбомы всевозможными эскизами для своей свадьбы.
Она неплохо рисовала, отлично чертила. Подробно изучая журналы мод и книги по прикладному искусству, она заимствовала из них отдельные детали и объединяла так, как нравилось ей. Она даже ходила в публичную библиотеку и срисовывала там свадебные одеяния Древнего Рима. Ее полки, освободившиеся от кукол, заполняли теперь разложенные в строгом порядке альбомы. Альбом цветов — это были акварели. Альбом платьев первой подружки — все задуманные так, чтобы в них ее сестра меньше походила на кубышку. Альбом платьев остальных подружек. Еще один был посвящен мальчику, подающему кольца, маленькому и стройному. Анна не сомневалась, что из множества своих двоюродных братьев сумеет подобрать кого-нибудь под эти наброски. Еще один альбом занимал свадебный пирог, а также холодные закуски, идеи для которых она почерпнула из «Larousse Gastronomique». Еще один содержал наброски самой свадебной церемонии, развлечений, павильонов, садов, бальных залов. И наконец, была целая полка альбомов с подвенечными платьями всех фасонов и стилей.
Она начала с необычайным тщанием приобретать предметы, необходимые для ее хозяйства. Когда ей было пятнадцать лет, все монахини кармелитского монастыря в Гватемале занимались ее бельем. Они вышивали, трудились над монограммами, продергивали мережку, плели кружева. Они несколько лог выполняли ее заказы по эскизам, которые она присылала. Получив готовую вещь, Анна расправляла ее дюйм за дюймом и убирала в коробку, выложенную синей бумагой… Целый бельгийский монастырь изготовлял для нее кружевные скатерти, оставляя время только для молитв. Медленно и неуклонно ее шкафы и сундуки наполнялись. Накопление этих вещей будило в Анне ощущение счастья, готовности. Она чувствовала себя частицей бесконечной чреды женщин, которые копили приданое в сундуках и ларцах, где оно лежало неприкосновенным до появления неведомого жениха.
В шестнадцать лет она заказала у Минтона сервиз по собственным эскизам. На его изготовление ушло два года — он прибыл в самый канун свадьбы.
И в шестнадцать лет она купила себе дом. Она облюбовала его, когда вместе со своим классом отправилась на благочестивую экскурсию. Они посетили место, где святым Иудой было совершено небольшое чудо (таинственные огни и плачущее изображение святого), — крохотную темную лачугу, где пахло мочой, плесенью и капустой. Женщина, вокруг которой творились эти чудеса, калека с парализованной ногой и беспалой рукой, лежала на кровати и шмыгала носом: у нее был насморк. Монастырские воспитанницы в форменных платьях продефилировали мимо открытой двери, пожирая глазами сподобившуюся чуда, но та не открыла глаз.
На обратном пути Анна рассеянно смотрела в окно вагона и вдруг увидела за железной оградой утопавший в зелени дом. Одного взгляда было достаточно: на другой день отец купил этот дом, заплатив втрое больше его настоящей цены. Она начала планировать перестройку с обычной своей дотошностью — еще эскизы, еще книги. Два года спустя, когда она была помолвлена с Робертом, планы были закончены. Но перестройка еще не началась. Ей пришлось поторопиться. Она наняла две смены мастеров, и они работали до поздней ночи, так что жаловались соседи. Каждый день после занятий она бросала учебники и отправлялась проверять, как подвигается работа. Рабочие ворчали на ее придирчивость, некоторые просили расчет, но другие оставались, и постепенно дом обретал тот облик, который предназначила ему Анна.
Анна не помнила времени, когда она не готовилась к свадьбе, и не помнила времени, когда она еще не училась в монастыре урсулинок. Она знала там всех монахинь, от древних старух, умиравших в больнице, до молодых круглолицых послушниц, она знала каждый уголок этого темного здания: огромные гулкие чердаки, узкие лесенки в толще стен, нерушимую тишину часовен и вестибюлей, холодную чопорность приемных. Двенадцать лет она была довольна и счастлива, хорошо училась, примерно вела себя (ее сестра Маргарет пускала шутихи в библиотеке, зажигала в часовне сразу все свечи, выливала чернила в коробки с завтраками, прогуливала уроки, стреляла в классе бумажными шариками, начиненными бертолетовой солью). Но теперь, в последнем классе, Анна стала нетерпеливой и рассеянной. На уроке латыни она останавливала свой выбор на одном из подвенечных платьев, заполнявших альбомы, на уроке риторики передумывала, на французском едва не плакала от отчаяния.
Платье, которое она в конце концов выбрала, было цвета слоновой кости, без шлейфа, с высоким воротником и длинными рукавами, все расшитое мелким жемчугом. Она заимствовала этот фасон с иллюстрации в «Айвенго». И никаких драгоценностей — только серьги по ее эскизу, водопад жемчужин, созданный Тиффани.
После того как решение было принято, она почувствовала себя гораздо спокойнее. Но времени на уроки у нее все равно не оставалось.
В середине семестра ее вызвали к настоятельнице. Твердый, блестящий от крахмала апостольник, пыльные складки черной юбки. Анна думала: Когда я только поступила сюда, я так их боялась! От шороха ее чепца меня бы в дрожь бросило. А услышав щелканье их больших деревянных четок, я опрометью кидалась в какой-нибудь закоулок, лишь бы не попадаться им на глаза. Они мне казались смесью бога с черными призраками и снились мне в кошмарах… В монастыре все черное — залы без окон, полы, устланы черным линолеумом, часовня отделана темным деревом и освещена одной-двумя свечами (от этих дрожащих в сумраке огоньков она кажется еще темнее) и красной лампадой, покачивающейся от сквозняков. Мрак во имя присутствия божьего. За исключением двух раз в году. В полночь в сочельник — красные и зеленые огни, на пасху — белые и золотые…
Она почти не слушала увещеваний исправить отметки. А потом сказала негромко:
— Мне кажется, закончу я школу или нет, большого значения не имеет. В июне я выхожу замуж, а Роберту и моему отцу это все равно. — Она увидела на лице монахини удивление, сменившееся холодной озабоченностью, и продолжала с чинной скромностью: — Я ведь прошла весь курс. А буду ли я сидеть на эстраде с цветами в руках, право, не так уж важно.
Говоря, она рассеянно и почтительно улыбалась и настояла на своем.
— Мне нужно приготовить дом, — объяснила она. — Нам с Робертом надо где-то жить, и очень важно сделать все как следует, не правда ли?
В феврале в течение двух недель она ежедневно оставалась после уроков на дополнительные занятия по математике и латыни. Затем отказалась продолжать их.
— Я очень вам благодарна, — сказала она вежливо, — но у меня после уроков всегда очень много дел.
Толстая краснолицая монахиня, которая занималась с ней, молча кивнула.
— Я думаю, не уйти ли мне вообще из школы. Для вас это было бы облегчением, вы не думаете?
Красное лицо монахини хранило полное спокойствие.
— Я думаю, моя дорогая, что всегда жаль, если начатое дело бросают, не доведя его до конца.
Анна улыбнулась своей новой, безмятежно любезной улыбкой.
— Я ведь не бросаю, а начинаю другое.
Багровое лицо в крахмальных складках чепца чуть улыбнулось:
— Мне кажется, эти занятия вам помогли. Полагаю, что вы сдадите выпускные экзамены.
— Мне тоже так кажется, — сказала Анна. И в ту минуту она верила своим словам.
Потом она обо всем этом забыла. Ее занимали только дом и Роберт. Она непрерывно думала о них весь последний семестр. Лицо Роберта плавало над шторами, диванами, креслами. Она читала Шекспира и не различала букв, скользила взглядом по строчкам Вергилия и видела уши Роберта, его руки, короткие квадратные ногти, кустики волос на пальцах… Иногда он встречал ее после уроков. Стоило ей увидеть, что он ждет у дверей, и в затылке у нее начинали покалывать крохотные иголочки, а в ушах звенело. Больше всего ей хотелось отшвырнуть учебники и броситься к нему. Но разумеется, ничего подобного она не делала и вела себя с чинной благовоспитанностью.
— За мной сегодня должен зайти жених, — говорила она монахиням. — А, да вон он.
Она медленно шла к Роберту, а монахини толпились у окна и смотрели ей вслед. Она чувствовала, как их взгляды шарят по ней, точно крошечные пальцы.
На следующий день они говорили ей:
— Очень красивый молодой человек. Вы с ним — очаровательная пара.
Она кивала и застенчиво улыбалась. Ее нисколько не трогало, что они говорили то же самое любой выпускнице-невесте. Ей было приятно ощущать их бескорыстное восхищение, взгляды издали, огражденные окнами.
Школу она кончила в мае вместе со своим классом — белые платья и букеты красных роз. Ее отец сидел в зале, Роберт — рядом с ним. Какая я счастливая, думала она. Папа такой представительный, он тут самый высокий. А Роберт удивительно красив. Блестящие черные волосы, блестящие черные глаза… Они одеты в одинаковые бежевые костюмы из чесучи. Только галстуки разные. У папы темнее… Они уже выглядят, как члены одной семьи…
Анна окинула взглядом своих двоюродных братьев и сестер, своих дядей и теток, занявших несколько рядов справа и слева от ее отца, и решила, что ей среди них не нравится никто. Я буду честна, обещала себе Анна. После свадьбы я перестану с ними видеться — не сразу, постепенно, но перестану.
Наступает время, когда нужно оставить прошлое прошлому. Так отдаешь кукол, которых прежде ревниво берегла. Так открываешь двери запертых комнат… После того как ее мать умерла (от горя, из-за рождения последнего мертвого ребенка, утверждали родственники), спальня матери была заперта. Анна и Маргарет проходили мимо нее торопливо, на цыпочках — так же, как при жизни матери. Год за годом дверь оставалась запертой. Однажды бабушка Анны повела ее внутрь (Маргарет, младшую, не позвали). Платья матери — уже не модные, как не преминула заметить Анна, — по-прежнему висели в шкафах, оберегаемые от несуществующей моли мешочками с душистой травой. На кровати, прикрытой покрывалом, — слегка помятая подушка, на которой она умерла. Ее навсегда раскрытая книга, переплетом вверх, — на столике. Ее шаль, аккуратно сложенная, — на спинке стула.
«Вот видишь, — сказала бабушка, — здесь все так, как оставила твоя мама».
По ее щеке сползла одинокая слеза. Анна по-детски спокойно следила, как слеза оставляет блестящий след на широкой щеке, и размышляла над тем, как долго длится горе, как долго сохраняется боль. Сама она ничего не чувствовала. Она почти не видела матери, пока та была жива, так как же она может грустить по ней мертвой? Она совсем не помнила женщины, чей призрак обитал в этой комнате, чьи платья висели в шкафу, чьи туфли стояли рядами на натертом паркете. Все это было как листок, из которого вырезали бумажную куклу. Серебряные щетки для волос. «Последний подарок твоего папы. Она почти ими не пользовалась, но посмотри — видишь, между щетинками длинный волос? Это ее. Посмотри, какими длинными были ее волосы, какими черными! Нет, не трогай. Мы к щеткам не прикасаемся. Только стираем пыль и кладем обратно».
Анна внимательно оглядела комнату, сумрачную от всегда опущенных штор. От пряного запаха душистой травы в неподвижном воздухе перехватывало дыхание. С вешалок безжизненно свисали платья, их подолы казались спереди короче, чем сзади. Туфли чуть кренились на каблуках, прижимались друг к другу.
«Мама счастлива в раю, — сказала Анна (кто-то научил ее этому, но кто?). — В раю все счастливы».
По следу первой слезы поползла вторая. Анна смотрела на нее и не понимала.
Однажды эта святыня исчезла. Сразу и полностью. Как-то, вернувшись из школы, она увидела, что дверь распахнута и за незанавешенными окнами светится серое осеннее небо. Она вошла и с любопытством осмотрелась. На кровати — новое покрывало. Она приподняла его: постельное белье все свежее. С комода убраны флаконы, щетки и вазы. Она приоткрыла шкаф — пусто. Отец ничего не сказал, бабушка очень долго не приходила к ним. Анна приняла эту перемену спокойно.
Она узнала, что жизнь состоит и в том, чтобы оставлять прошлое прошлому. Этому научил ее отец.
Анна питала к бабушке смутную привязанность, смешанную с жалостью. Бедная старуха утирала слезы, только чтобы из глаз покатились новые.
Она умерла в апреле от внезапного приступа желтухи. В больничной палате среди цветов и лампад она страдала терпеливо и молча. Шаг в бессмертие ей облегчили напутствия шестерых священников — все они были ее родственниками. Вокруг желтого хрипящего тела собралась вся семья — опоздавшие толпились в коридоре, потому что в тесной палате не хватало места. Они притащили стулья и ящики со всего здания и, стоя на них, смотрели в открытую дверь. Когда прибыл архиепископ, то и ему пришлось влезть на стул и посылать ей благословение через стену из спин ее близких. Если бы он явился в торжественном облачении и в митре, возможно, они расступились бы перед ним, а может быть, и нет: ведь смерть — дело семейное, и у них были свои священники.
Анна в западне палаты холодела от ужаса, который внушала ей лежащая без сознания старуха. Ее сестра Маргарет сказала:
— Меня сейчас вырвет, — и, встав на четвереньки, выползла в коридор, протискиваясь сквозь лес ног.
Анна уставилась на свое обручальное кольцо (квадратный сапфир. Бриллиант — это так пошло, Роберт!) и в глубокой синеве камня увидела Роберта и свое будущее. Она не сразу услышала причитания и плач, когда судорожное дыхание старухи наконец оборвалось.
До назначенного дня свадьбы оставалось меньше двух месяцев. Д’Альфонсо считали само собой разумеющимся, что она будет отложена — свадьба так скоро после похорон была бы неуважением к памяти покойной. Анна горько рыдала на плече у отца.
— Что тут плакать, Анна? Она яге была очень старой.
Анна сказала сердито:
— Я не о ней, не о ней. Я так хотела, чтобы моя свадьба была в июне!
Отец не сразу понял ее, а потом сказал:
— Если ты хочешь, чтобы твоя свадьба была в июне, и у тебя есть жених, то в чем, собственно, дело?
— Они говорят…
— Мало ли что они говорят.
— Они говорят, что не придут.
— Придут, — сказал Старик. — Больше всего на свете они любят богатые свадьбы. Даже больше богатых похорон. Делай что хочешь, Анна, и к черту все остальное.
Д’Альфонсо поворчали немного, но скоро перестали. Старик хорошо знал родню своей покойной жены:. они любили богатые свадьбы. А когда им мало-помалу стали известны планы Анны, они поняли, что ее свадьба, на которую Старик не жалел денег, будет величайшим событием их семейной истории и затмит своим великолепием даже рассказы старух о торжествах в давно ушедшие дни их сицилийского благоденствия.
Празднества длились неделю, и кое-какие из них упоминались только шепотом. Как, например, двухдневный мальчишник на ферме Старика в Абита-Спрингс — одни мужчины, не считая выписанных из Чикаго девиц. В отсутствие мужей дамы отправились в тихую пароходную экскурсию по озерам, которая завершилась роскошным пикником на берегу Мексиканского залива. Устраивались азартные игры, для которых Старик предоставил свое казино, были балы, были концерты и недолгое посещение церкви — дабы никто не забывал, что брак есть таинство.
Старик редко появлялся на людях, но это никого не смущало. Роберт пришел на бал, станцевал один танец, напился и ушел рано. Анна словно не замечала гостей и почти не показывалась, причем без каких-либо извинений. Она следовала своему плану, своей программе.
Накануне венчания Анна достала фотографии матери — призрака пустой комнаты — в подвенечном платье. Фотограф расставил свои лампы с таким расчетом, чтобы передать блеск драгоценностей, сияние атласа, искорки в стеклярусе на воротнике. Слишком ярко освещенное лицо невесты вышло смутным, как тень. Анна терпеливо вглядывилась в стертые, неясные черты, в облако черных волос, пытаясь найти какую-то связь между матерью и собой. Сходство было — в разрезе глаз, в рисунке скул. Мало. Так мало! Почти час Анна глядела на фотографии, стараясь уловить весть от мертвой, предназначенную ей. Ничего. Словно это была чужая женщина. А впрочем, подумала Анна, это так и есть. Ее мать умерла, от нее ничего не осталось — разве что немножко крови. Анна медленно закрыла альбом. Вот и все. Ее мать ушла из этого мира и парила в небесах, поддерживаемая бесчисленными заупокойными мессами своей родни…
Анна убрала альбомы. Она испытывала неясное раздражение, словно кто-то не выполнил данное ей обещание. Но она строго заметила себе: «Ты ведешь себя нервно, неразумно, по-детски. Ты ведешь себя, как любая другая невеста. Как глупо!»
После этой нотации ей стало легче. Так бывало всегда. Потому что она знала, что она не такая, как все. Что таких, как она, нет.
Чтобы избавиться от досадливого разочарования, которое не прошло, когда она убрала фотографии, Анна решила съездить к себе, в свой собственный дом, который она переделала точно по своему вкусу.
Почему, думала она, я всегда сержусь на свою мать? За то, что она не оставила мне ни одного воспоминания о себе, за то, что была только чем-то неясным и ласковым и настолько отдавалась своей задаче продолжения рода, что почти переставала замечать своих детей, едва они покидали ее утробу… Когда-нибудь она спросит отца, чем объяснялось это маниакальное стремление иметь детей — он так хотел сына? А теперь у него есть сын, подумала она самодовольно. Роберт.
На ее дом падала сочная зеленая тень июня, смягчая четкие белые линии, пригашая сверкание краски. Даже грубый запах скипидара исчез в густом благоухании кустов душистой оливы. Весь квартал тонул в волнах разных ароматов. Чудесный уголок, подумала она. Здесь время словно остановилось: все дома были построены сто лет назад, улица вымощена булыжником. Замкнутый круг времени, подумала она. Безупречный.
Родне ее матери дом не понравился. Неделю за неделей они тряслись по булыжнику, недовольно квохча.
Ее троюродная сестра Бернадетта, строившая новый дом в предместье Метери, сказала:
— Анна, напротив нас есть изумительный участок. Лучшего места для дома и придумать нельзя.
Ее муж Эндрю, член сената штата и совладелец фирмы игорных автоматов, сверкнул профессиональной улыбкой:
— Мы были бы в восторге, если бы вы поселились рядом. И Майк, я слышал, намерен обосноваться по соседству. Все молодожены стремятся туда.
Анна улыбнулась ему в ответ, внезапно остро осознав, что у нее есть своя воля, что она способна решать сама. Я могу сказать «нет», думала она. Могу сама распоряжаться своей жизнью. Я больше не ребенок, я сама распоряжаюсь собой.
— Как это мило, Эндрю.
— Скажи отцу, пусть построит тебе роскошный дом. Это ему по карману…
Анна продолжала улыбаться мягкой, рассеянной улыбкой, которая скрывала категорический отказ.
— Я уже нашла дом, который мне очень нравится.
— Но ведь новый дом… — Сбитый с толку ее улыбкой, он не договорил.
И вот накануне свадьбы Анна смотрела на свой дом и думала: он такой, какой я хотела. И он мой. Я буду жить здесь с мужем, и мы будем счастливы. Мой дом — такой же, как я, и я люблю его.
Сколько раз буду я вот так приходить и отпирать эту калитку, старинную чугунную калитку? Идти по дорожке, скользкой и мшистой. Ведь старые кирпичи всегда покрывает мох. Подниматься по деревянным ступенькам в темных дырочках для стока воды — черные глаза, глядящие на тебя снизу. Отпирать дверь, чувствуя, как тяжелый ключ холодит руку. Чудесная дверь с овалом из граненых стеклышек в свинцовом переплете, на которых играет свет. Эта дверь нравится мне больше всего в доме.
Она постояла в передней — такой чистой, сверкающей, ждущей. Это я. Я умею делать вещи моими.
В отличие от моей матери… Если бы я умерла, то люди видели бы мое отражение в этих вещах. А моя мать не оставила своего отражения. Ничего, кроме нескольких платьев в стенном шкафу. И меня. И Маргарет.
Она прошла через прихожую, проведя пальцем по полированному столику из красного дерева, и заглянула в гостиную. Бледно-зеленые обои, зеленые шторы и массивная темная мебель. Даже сигаретницы наполнены, Она открыла одну, чтобы проверить. Да. Не научиться ли ей курить? Пожалуй. Она представила, как сидит у камина и смотрит в окно на пышные кусты душистой оливы, сжимая в пальцах золотой мундштук, а на столике рядом лежит открытый золотой портсигар…
Она поднесла сигарету к губам. В рот просочился кислый, жгучий вкус табака. Она покатала его на языке. Это был вкус взрослого мира.
С незажженной сигаретой во рту она обошла весь дом. Ни пылинки на натертых полах, ни пятнышка на сверкающих окнах. На кухне она бросила сигарету в новенький бачок для мусора. Здесь пахло воском, свежей краской и линолеумом. Плита ни разу не зажигалась, в холодильнике, кроме льда, ничего не было. Копоть и чад не касались этих стен. Как и запах пота. Кухня была безупречной и нетронутой. Скоро плита покроется брызгами жира, кастрюли потеряют свой первозданный блеск. Полки будут уставлены продуктами, подошвы затуманят этот натертый воском линолеум. Даже поздно вечером, когда все уйдут, в кухне останутся запах стряпни и отзвуки дневной суеты. В кухне собираются все отголоски дома.
Она поглядела из окна на задний дворик. У деревянной изгороди хедихиум клонил розовые восковые цветы. Если открыть дверь, подумала она, я почувствую их аромат. Но она не стала открывать двери — в дом могла попасть пыль.
Дом был безупречен, если не считать второй спальни, где она пока устроила что-то вроде кабинета. Там стояли два застекленных книжных шкафа и большой радиоприемник. Эту комнату она обставляла без всякого плана. В дальнейшем тут будет детская. Тогда она повесит на окна кисейные занавески, всюду будут кружева, а в углу — старомодная колыбель из вишневого дерева. Она уже видела, как ребенок спит вон там, у окна, где больше солнца и где легкий ветерок колышет занавески. Она видела сосредоточенный взгляд голубовато-серых глазок… Сначала она собиралась ничего сюда не ставить и просто запереть дверь, но это слишком напоминало спальню матери. Думала она и о том, чтобы сразу устроить там детскую. Так было бы практичнее — ведь тогда, забеременев, она могла бы сосредоточить все внимание на заботах о своем растущем животе… Но нельзя обставлять детскую, еще не выйдя замуж.
Она нерешительно остановилась на пороге спальни. Здесь все было бледно-кораллового оттенка — шторы, обои, ковры. Комната окутывала ее розовым светом, гладила кожу, льстила ей. Даже абажуры того же тона.
Для брачной ночи это лучше. Лучше, чем отель, чужое место, которого я больше не увижу.
Она заранее обдумала и это. После свадебного приема они поедут сюда, а медовый месяц начнут на следующий день.
— Это не покажется глупо? — спросила она Роберта.
— Делай, как тебе нравится, детка.
Она нервно сжала губы.
— Роберт, помнишь, как в «Маленьких женщинах», когда Мег вышла замуж за Джона Брука, они идут через луг к своему коттеджу и с этого начинается их супружеская жизнь? Так просто и вместе с тем… благородно.
(Ее сестра Маргарет сказала кисло: «А у них ни на что другое денег не было».)
— Я не читал «Маленьких женщин», — сказал Роберт.
— Очень многое так пошло, ты не находишь, Роберт? — Ее голос дрогнул.
— Детка, я заранее согласен на любую свадьбу и любой медовый месяц.
— Это у меня нервы, Роберт. — Она чуть улыбнулась. — Просто нервы.
Но дело было в другом. Она пыталась высказать что-то очень для себя важное, пыталась облечь свои мысли в слова, но, едва начав говорить, терялась.
Ее невидимые руки начинали сгребать слова, уносить их назад, внутрь. Прошло немало времени, прежде чем она убедилась, что нашла их все, собрала, точно рассыпавшиеся бусинки, с воздушного пола и сложила внутри себя — там, где им положено быть. Только после этого она почувствовала себя спокойной.
(И теперь ей больше всего хотелось, чтобы ее оставили без помощи и советов. Если она не способна точно представить себе супружеский акт — эти слова, «супружеский акт», вновь и вновь повторялись в ее сознании, — это никого, кроме нее, не касается. Ее раздражали неловкие наставления тети Сесилии: «Через это проходят все женщины, милочка. Не забудь подшить простыню». Тетя Сесилия такая отличная хозяйка — ее дом сверкает и блестит, а ее сыновья снимают ботинки в передней и надевают домашние туфли…)
Анна в последний раз встряхнула душистую смесь в фарфоровых кувшинчиках, расставленных по спальне. Она сама приготовила ее из лепестков роз и цветков лимона. Из спальни она вышла почти на цыпочках.
Когда она вернулась домой, там ее ждало более десятка родственников. Она еще не успела выйти из машины, а дядя Джозеф уже кричал:
— Вот и малютка невеста!
И она опять подумала: я должна принять какие-то меры, когда выйду замуж. Я должна избавиться от всех них, так чтобы остались только Роберт и я. И папа, добавила она, и ей стало грустно, что она забыла о нем хотя бы на мгновение.
Она неопределенно помахала рукой дяде и его свояченице — они сидели на веранде в качалках, — улыбнулась двум маленьким кузинам, карабкавшимся по ступенькам, и быстро прошла мимо остальных в дом.
— Где ты была? — Лоб тети Сесилии, обычно гладкий, как бумага, наморщился.
Анна улыбнулась, нарочно ничего не объясняя.
— Я не знала, что вы будете меня искать.
— Если твой отец не имеет представления, где ты…
Старик сидел в своем обычном кресле у окна. Лицо его было совершенно серьезно, и только слегка изменившийся цвет глаз выдавал, что он про себя посмеивается.
— Я признался твоей тете, что совершенно не знаю, где ты.
— А, — сказала Анна.
— Мы даже звонили в твой новый дом, — говорила тетя Сесилия, — и, когда тебя и там не оказалось, я уже подумала, что ты попала в больницу.
Телефон не звонил, в этом Анна была уверена.
— Ты полагаешь, испортился телефон?
Ведь все должно было быть безупречным.
— Ну, — медленно сказал ее отец, — не стоит беспокоиться. Возможно, я набрал не тот номер.
— О, — сказала Анна. Она быстро поцеловала его в щеку. — Если бы я была такой терпеливой, как ты, папа, — сказала она тихо.
Он провел пальцем по ее щеке.
— Это дается практикой, деточка.
На глаза у нее вдруг навернулись слезы, но она их сдержала.
* * *
Какой тебе виделась свадьба? Синее-синее небо. Сияющее солнце. Радуга, перекинутая через небосвод. Во всей простоте основных цветов. Толпы по сторонам улицы — улыбающиеся, кланяющиеся люди: «Возлюбленная наша пара, как они прекрасны!» Замки, башенки, рыцари на конях. Безмолвные приветствия, легкость движений, пышные шествия, короли, папы и императоры, блеск и великолепие. И даже больше. Знамение. Знамение высшей милости… самое главное, воспоминания. Господи, дай мне не забыть. Пресвятая дева, дай мне не забыть этого дня — с минуты моего пробуждения и до конца. Я была у исповеди, я чиста от греха. Состояние благодати. Поможет ли оно? Помнить все — вот чего я хочу. Я хочу, чтобы этот один день остался со мной навсегда. Во всей полноте до часа моей смерти.
Какой была свадьба? Мешанина звуков, пятна лиц. Дыхание, напитанное алкоголем, кофе и приторной сладостью тортов. Гнилая вонь хереса и лекарственный запах анисовой настойки. Платье, оказавшееся таким тяжелым из-за атласа, из-за жемчужин. (И чей-то шепот: «Жемчуг — к слезам, как ее жалко, такая плохая примета!») Ноющая спина, плечи, которые надо было держать прямо. Ноги, которые надо было удерживать от дрожи, от стремления подогнуться. И густая пелена вокруг, туман предельной усталости. Порой ее глаза щурились и пелена превращалась в золотистую дымку.
И тогда она думала: как все изысканно и изящно.
День начался рано. Ровно в пять часов с тихим стуком и деликатным покашливанием явились портниха и парикмахер. И тут нее влетела ее сестра Маргарет, насвистывая, поднимая шторы, гремя оконными рамами.
— Ах! — Анна открыла глаза.
Перед светлым бело-голубым прямоугольником окна появилась голова Маргарет — круглое лицо, темные волосы, близко поставленные глаза, слишком широкий рот со вздернутыми уголками губ. Лицо клоуна. Мордочка щенка.
— Восстань, красавица, — сказала Маргарет. — Горит даря, запели птицы, грядет жених.
— Ах, — опять сказала Анна.
— Вставай! — Маргарет дернула одеяло. — Меня причешут после тебя. Причешут мои волосы, только подумай! — Она насмешливо дернула свой крутой черный завиток.
— Шляпка тебе очень идет.
— Ну, на моих проволоках никакая шляпка не удержится.
Она исчезла. А когда Анна снова ее увидела, она стояла на голове. Ее крепкие смуглые ноги в ретуши черных волосков тянулись пальцами к потолку, штанины розовой пижамы сползли на бедра. Ее широкая веселая улыбка была перевернута. Эта плотная, стоящая вверх ногами фигурка все утро потом маячила у Анны перед глазами, преследовала ее в церкви, висела, осклабясь, в клубах органной музыки, качалась над сияющим золотом алтаря, плавала в густом запахе ладана и блеске желтых негнущихся тканей.
(И всю жизнь, подумав о сестре, Анна прежде всего вспоминала ее улыбку — широкий ломоть дыни, крупные квадратные зубы.)
Когда это видение наконец исчезло, Анне стало легче. Она не хотела, чтобы день ее свадьбы был хоть чем-то омрачен. Обряд, венчальная служба, ее муж — ничего больше ей не было нужно. Навеки вместе, одна плоть, смерть да не разлучит нас. Смерть… Другие службы, черные. Другая музыка. Другие звуки. Душа отправляется на суд. Барабанный бой, огонь, раскаты грома. Господи, только бы не скоро, не для Роберта, не для меня… Какие глупые видения! Сначала — стоящая на голове Маргарет. Теперь — смерть. Зачем думать о смерти? Потому что я устала. Кости болят, как у старухи. Ноют. Тянут к земле… Не сегодня. Думай о Роберте.
Я хочу коснуться его, я хочу поцеловать его, я хочу провести рукой по волосам, которыми заросла его шея. Сегодня он пострижется, и шея будет гладкой. Мне придется подождать два дня, прежде чем ее снова покроют жесткие волосики… От его волос пахнет лосьоном, он их распрямляет — у кэдженов они всегда вьются… Неужели его мать и правда не знала, кто был его отцом? Ужасно! Нет, сказал он, тут нет ничего ужасного. Она очень обо мне заботилась, только ей нечего было мне дать… Роберт — ребенок. Роберт — бедный и голодный.
Она была готова. Выкупанная, причесанная, окруженная со всех сторон дорогостоящей роскошью. Пел хор, орган ради нее вздымал валы звуков. Когда она, чуть опираясь на руку отца, осторожно поднималась по церковным ступеням, ею владела безмятежная радость.
По принятой в монастыре традиции после венчания Анна сразу поехала с официальным визитом к монахиням. Ее платье блестело и сверкало в темных гостиных, в неподвижном воздухе, среди потускневшей от сырости мебели. Роберт терпеливо стоял рядом с ней среди восхищающихся монахинь в темных одеяниях. Анна с легким страхом подумала: «Белая здесь только я. Все эти фигуры — черные. И даже Роберт одет в черное. Даже он».
Настоятельница поцеловала ее в щеку, жесткий накрахмаленный апостольник хрустнул, прижатый к ее плечу.
— Самая первая из этого выпуска. — По щекам настоятельницы скатились две неподдельные слезы. — Самая первая из наших девочек, кто в этом году выходит замуж.
Первая из этого выпуска — Анна застыла. Ей это не понравилось, хотя это была правда. Не нравился ей и кисловатый запах, исходивший от мантии настоятельницы.
Роберт спросил:
— Идем?
— Да. О, да.
Окружавшие ее черные покрывала вновь заколыхались. На этот раз для того, чтобы распахнуть перед ней огромные дубовые двери.
Анна отдала настоятельнице свой тяжелый букет.
— Могу я вас просить? От меня.
Монахиня кивнула, и, сияя белизной, Анна вышла из дверей. Она прищурилась от солнца и яркого голубого неба. Роберт спросил:
— Зачем ты отдала цветы?
— Они ставят их в своей часовне.
Роберт усмехнулся:
— Стало быть, ты теперь Христова невеста.
— Это просто обычай, — сказала Анна, — все девочки так делают.
Она обернулась и помахала рукой. Одна из черных теней подняла белый букет — высоко, торжествующе.
Правый мизинец Анны вдруг заныл. Резко и сильно. Это случалось, только когда она бывала расстроена.
— Послушай, — сказал Роберт, — я что-нибудь не то сказал?
Она медленно повернулась к нему. Это ее муж, и она едет с ним на свадебный прием. Она поглядела ему в глаза и почувствовала, как ее раздражение проходит. То же она порой испытывала в часовне, когда хору особенно удавался грегорианский гимн. Словно тихие струи катились по спине, по бугоркам позвонков и маленькими волнами омывали голову изнутри.
— Ты прелестна, — сказал он, беря ее руку, на которой блестели новые кольца.
Она все еще разглядывала цвет его глаз. Ее жизнь, сказала она себе, следует своему предназначению. Она была совершенно счастлива.
К середине дня она купалась в счастье. В загородном клубе (украшен он был безупречно, отметила она про себя, все было таким, как следовало) она выпила два бокала шампанского, простояла несколько часов, встречая гостей, станцевала с Робертом и с отцом.
День катился точно по ее плану. На хорошо смазанных колесах. Под нежные скрипки оркестра она танцевала со своими дядьями и кузенами, с восьмидесятилетними старцами, еле передвигавшими негнущиеся ноги, с двенадцатилетними мальчиками, такими маленькими, что она смотрела сверху на их напомаженные затылки. Потом выпила еще шампанского, в голове у нее зашумело, ей стало легко и весело. На белом атласе у нее на плече розовело пятнышко пудры. Она его смахнула.
— Я знаю, кто это, — сказала она Роберту. — Кузина Лоретта. Только она пудрится такой пудрой. Вон та дряхлая старушка, видишь? С лиловыми цветами на шляпке. Из-за этой пудры лицо у нее кажется совсем зеленым.
Роберт сказал:
— Все это твои родственники?
— Ну, тут есть и папины деловые…
— Этих я знаю, — перебил Роберт. Он взмахом руки обвел переполненный зал. — Но кто остальные?
— Родственники, наверное. По крови и через брак.
Ее вдруг охватило горячее сочувствие к нему. Его родных на свадьбе не было. Он сам не захотел никого позвать. Не надо, сказал он. Я не хочу. И вот он стоит один.
Но теперь у него будет семья и дом. Она позаботится об этом.
Ею овладело чувство… но какое? Она даже испугалась его напряженности. Словно ей следовало что-то объяснить ему, сказать какие-то слова, фразы, которые ускользали от нее.
— Роберт, — сказала она торжественно, — я люблю тебя.
В ответ он подмигнул ей.
Через полчаса маленький Питер Гондольфо свалился в бассейн с рыбками. Он ударился головой о мраморный край, кожа на лбу у него лопнула, как дыня, и по лицу потекла кровь. Остальные дети молча стояли вокруг и глазели, разинув рты. Малыш выкарабкался из бассейна, даже не заплакав, настолько он был оглушен, и направился в главный павильон, оставляя на сверкающем полу пятнышки крови. Его мать испустила пронзительный вопль. Кто-то что-то крикнул, и оркестр перестал играть.
— Что это? — Роберт вздрогнул.
— Кто-то из детей ушибся, — спокойно ответила Анна. — Я была уверена, что этого не миновать. Но меры уже приняты.
Вопли начали стихать и вдруг вовсе смолкли. Снова заиграл оркестр.
— Что, они умерли? — сказал Роберт.
— У бокового подъезда стояла папина машина — на всякий случай. Я уговорилась с тетей Сесилией, что она поедет к врачу. Чтобы обо всем позаботиться, если мать будет слишком расстроена.
— Ты все предусмотрела, — сказал Роберт. — Удивительно.
— Ты еще не видел, какой цирк мы устроили для детей.
Поле для гольфа за зданием клуба усеивали полосатые шатры. Жаркий июньский воздух был пропитал звериной вонью.
— Откуда все это взялось? — спросил Роберт.
— Я ведь сказала тебе. Это цирк. Только неопасные животные, Роберт, — добавила она.
За шатрами, покачиваясь, прошли два слона. Они были выкрашены золотой и белой краской, их попоны сверкали стразами. Погонщики в золотистых шелковых одеяниях сидели у них на головах, а в паланкинах разместились дети. Они смеялись и размахивали руками.
— Слоны?
— Сейчас — для детей. А потом, когда стемнеет, я думала устроить романтические прогулки. Мы с тобой можем поехать первыми.
— Если мы еще будем здесь… А что там есть еще?
— Ну, клоуны, как обычно. Воздушные гимнасты. И фокусник. Он будет учить их делать фокусы.
— А шпагоглотатель?
— Ты надо мной смеешься.
— Да, сударыня, свадьба что надо.
— Роберт, я хотела, чтобы этот день у всех остался в памяти. Со взрослыми легче — побольше икры, цветов и музыки. Но мне хотелось, чтобы и дети помнили.
Роберт развел руками. Он не любил этот жест, но ничего не мог с собой поделать.
— Ну, они не забудут.
К вечеру, когда жара спала, праздник стал шумным и пьяным. Маргарет и какие-то ее друзья («Кто они?» — спросила Анна) вытащили рояль на веранду, и черноволосый юноша забарабанил по клавишам. Джазовая мелодия диссонансом врывалась в мягкие звуки струнных инструментов, доносившиеся из бального зала. Маргарет танцевала одна, ее лицо раскраснелось, розовое платье смялось и поблекло от жары.
— Роберт, посмотри, что за ребенок, — сказала Анна. — В пять утра она уже была в моей комнате.
— Ребенок? Да ведь между вами нет и двух лет разницы.
Перед его глазами не маячило перевернутое ухмыляющейся лицо, и она не сумела бы объяснить.
— Но я замужняя женщина, — сказала она.
— Ну, не совсем, — сказал Роберт, — не совсем.
Она решила, что будет приличнее не расслышать его слов.
Когда стемнело, они тихонько ушли. Их ждал новый «студебеккер». Его выбрала Анна — «паккард» или «бьюик» для них не годился.
Маргарет догнала их у выхода.
— Такой свадьбы у вас уже никогда не будет, — сказала она, улыбнувшись чуть криво. — Ты знаешь, что епископ напился?
— Ну, право же! — сказала Анна.
— Не смотри на меня сверху вниз. — Маргарет сделала быстрое па, как в чарльстоне. — Я хорошая католичка… А ты выпустишь концы фаты из окна, когда вы исчезнете в сиянии заката?
— Поди выпей еще, сестричка, — сказал Роберт. — Хотя ты и так уже хороша.
— Одно шампанское. — Улыбка Маргарет стала шире. — Это благочестивый католический выпивон. Только поглядите на всех этих священников: в баре прямо-таки торжественное богослужение.
Роберт помог Анне сесть в машину и положил концы фаты ей на колени.
— Эй! — крикнула Маргарет. Она завертелась волчком, раскинув руки. — Я крутящееся распятие! Глядите на меня!
Она и правда чем-то напоминает распятие, подумала Анна.
Анна вступила в свой первый дом новобрачной в белом атласе, как она и планировала. Была боль, которую она предвидела, и наслаждение, которого она ждала. И была кровь, доказывающая ее мужу, чего она стоит. Она уснула, испытывая полное удовлетворение. Роберт спал беспокойно, он всю ночь ворочался, толкал ее локтями, закидывал руки ей на спину. Он не привык спать в двуспальной кровати, рассудительно решила она, но теперь научится.
Она ошиблась, как ей стало ясно много лет спустя, и не только в этом, но и во многом другом. Несмотря на все ее благочестие, господь не просветил ее.
Маргарет
Маргарет перестала вертеться и смотрела вслед удаляющейся машине. Фата не развевалась за окном, только поднялось облачко легкой летней пыли и скоро рассеялось. Она вытащила из-за пояса платок и вытерла потное лицо. Было жарко, и узкое платье стесняло ее. Оно село на мне, думала она, нет, правда. Невинная молодая девушка найдена задушенной таинственным способом. Бедную жертву удушили всю целиком. Полиция не в силах объяснить…
Может, раздеться? Нагая подружка невесты крушит все на своем пути. Отец посмеялся бы. Анна больше никогда не сказала бы со мной ни слова… Наверное, мне нужно поскорее выйти замуж. Был бы хоть кто-нибудь подходящий. Я жду, чтобы волшебный принц приехал ко мне из сияния заката. Я могла бы устроить все, как Анна: горы белья, целые склады мебели. Ну как не пожалеть беднягу, в честь которого все это делалось. Того и гляди умрет от испуга или удушья… Я этого делать не буду. Нет уж! Я просто буду самой собой. Придется волшебному принцу довольствоваться этим…
Маргарет расправила смявшуюся юбку. Почему она вот-вот заплачет? Она же никогда не плачет — монахини учили этому всех своих воспитанниц. Быстро моргай, говорили они, и думай о милосердии Иисусовом.
Монахини… Я ходила в их школу одиннадцать лет. И чему же научилась? Греческому алфавиту. Читать по-латыни о войнах Цезаря. Вязать крючком кружевные шали для благотворительных обществ. Произносить ежедневные молитвы. Читать романы Диккенса и Скотта, но не Гарди. Вот чему я научилась. Складывать столбики цифр. Написать вежливое письмо. Одиннадцать лет учения… Да, и ругаться по-испански.
Этому она научилась во время Весеннего Уединения, когда сидела в часовне с маленьким черным томиком — «Подражания Христу» — на коленях. Маргарет кое-как прочла оглавление: «О стойкости против искушения», «О благоразумии в деяниях наших», «О любви к уединению и тишине»… На этом она остановилась. Ее соседка Тереза Гарсиа предложила обучать ее испанскому. Они чинно сидели, глядя прямо перед собой, с сосредоточенным самоуглубленным выражением, и разговаривали, не шевеля губами. Первыми словами, которые выучила Маргарет, было ругательство: «Tu puta madre».
Эти слова, думала Маргарет, могут оказаться полезнее всяких молитв, которые она выучила. Однажды их класс одновременно возносил четыре разные молитвы — святому Иуде, святому Иосифу, Святому Сердцу, Богоматери Всеблагой… Одно плохо в молитвах и молитвенниках, думала она, никакой гарантии. Ни про одну не сказано: вот она обязательно поможет. Приходится пробовать их все и уповать. Как в лотерее: выбираешь номер, не выигрываешь, снова выбираешь. Что же, не повезло — попытай счастья еще раз. И как в лотерее, в этом есть что-то несправедливое.
Да и все несправедливо, думала она. Вот как с этой девочой в третьем классе. Как давно это было… Ее звали… Розали? Да, Розали. Она была калека: от детского паралича у нее искривился позвоночник и на плече был горб. Другие девочки всегда бегали за ней в уборную, тыкали пальчиками в горб и смеялись. Каждый день они доводили ее до слез, но она никогда не жаловалась монахиням. Только перестала ходить в уборную. Однажды у нее под партой натекла лужица, а на следующий день она не пришла в школу. И больше никогда не приходила.
Наверное, мы убили бы ее, будь у нас больше времени, думала Маргарет. Вот как Мэтью.
Это был ее не то четвероюродный, не то пятиюродный брат, одного с ней возраста. Он непременно приходил на все детские праздники — крупный, жирный, женоподобный мальчишка с женской грудью. Они — Маргарет и еще семь-восемь детей — попытались утопить его в бассейне посреди розария тети Сесилии. Он уже почти не барахтался, когда тетя Сесилия заглянула б розарий… Маргарет до сих пор помнила ее пронзительный вопль.
Все дети злы, думала Маргарет. Вроде той сумасшедшей дылды, которая так дернула ее за волосы, когда она сидела в уборной, что вырвала целый клок. У нее на затылке долго была плешинка. После этого Маргарет стала носить с собой нож с четырехдюймовым лезвием, которое выскакивало, едва нажмешь на кнопку. «Я тебя по-итальянски так полосну, что и родная мать не узнает», — грозила она.
А монахини занимались своими делами, ничего не зная о том, как ведут себя их воспитанницы. Это тоже было несправедливо.
И вся красота, предназначенная их семье, досталась Анне… Вот уж это совсем несправедливо. Я коротконожка, кубышка, у меня курчавые волосы и дурацкие карие глаза. Анна тоненькая, стройная, с прямыми черными волосами, как у индианки, и кроткими нежными глазами, как у спаниеля.
Как-то она пожаловалась отцу. Он ответил серьезно:
— Маргарет, ты по-своему очень привлекательна и в отличие от Анны умеешь думать.
— Вот спасибо, — буркнула Маргарет. — Я до смерти хочу быть похожей на Джин Харлоу, а ты мне говоришь, что я умею думать. Большое спасибо.
Автомобиль Роберта и Анны скрылся из виду. Маргарет стояла и смотрела на безлюдную улицу. Моя сестра вышла замуж и уехала. Жаль. Жаль.
Подошел отец и обнял ее за плечи, мокрые от пота.
— Они удрали, детка?
Она кивнула и подумала, что отец всегда называл их по-разному. Ее он зовет «детка», Анну же либо «милочка», либо «девочка».
— Папа, эти туфли меня доконают.
Смутная грусть на его лице сменилась улыбкой.
— Ты столько часов на ногах…
— Атласные туфли всегда жмут, но Анна о других и слышать не хотела.
— Анна точно знала, что ей нужно.
Маргарет бросила свои розовые туфли в кадку с гарденией.
— Замечательно! — Сорвав белый цветок, она театральным жестом поднесла его к носу и отшвырнула. — Потрясающе!
Позади них раздался звон разбитого стекла и хохот. Отец поднял бровь:
— Ну, кажется, началось настоящее веселье.
— Помнишь день рождения дяди Гарри, когда А. Д. подрался с Джозефом и все начали кидаться тем, что под руку попало?
— Ты думаешь, что сегодня будет то же самое? Может быть… Детка, вино скверно действует на родню твоей матери.
Они медленно вошли внутрь. Чинный оркестр исчез из бального зала, и на его месте под синими лампочками безумствовал джаз-банд. Отец устало сказал:
— Детка, я выпью виски. Хочешь?
Ее близко посаженные карие глаза блеснули.
— Ты меня в первый раз об этом спросил. Я пила только шампанское.
— Ты теперь взрослая. Можешь переходить на виски.
— А что, если я напьюсь, мертвецки напьюсь?
— В лоне семьи своей матери?
— Ага.
— Ну, так ляжете все вместе. — Он кивнул на мужчину в черной сутане, растянувшегося на светло-зеленой кушетке. — Вот Амброз. Лев ляжет с ягненком.
— Откуда это?
— А черт его знает, — сказал он. — Читал где-то. Давно.
Раньше он никогда при ней не чертыхался.
Он протянул ей бокал виски со льдом:
— За подружку невесты!
Она осторожно пригубила.
— От этой жары пить хочется… чертовски.
Она не сразу произнесла это слово, не зная, как отец к нему отнесется, но он точно не слышал и лишь поднял бокал, с усмешкой поглядев на нее. А затем поднял его уже серьезно и поклонился тете Гарриет, которая подошла к ним.
Потом она еще раз увидела отца. Он сидел один в углу малого павильона. (Все они носили названия в соответствии с оформлением: «Кисмет», «Айвенго», «Шатер султана», «Ледяной дворец», но какой был этот, Маргарет не помнила.) Отца совсем заслоняли пальмы, к которым были проволокой прикручены белые пионы. Перед ним на столике стоял бокал с виски. Он глядел в потолок и курил сигару.
— У тебя совсем домашний вид.
Маргарет опустилась в стоящее рядом кресло и закинула ногу на ногу. Запыленный край ее розового платья отогнулся, открыв грязные теннисные туфли. Отец с удивлением посмотрел на них. Она проследила направление его взгляда.
— Ах, это… Я посылала за ними домой, папа. Совсем расшибла большие пальцы, пока ходила босиком.
Он затянулся и снова уставился в потолок.
— Ты устал, папа?
Он изогнул спину и потянулся.
— Я всегда уставал от родни твоей матери. И сегодня — не больше обычного.
— Ты знаешь, новый тесть Тутси отправился в больницу. Говорит — сердце.
— Тесть Тутси… — Он помолчал, стараясь вспомнить. Тутси был троюродный брат, который недавно женился на девушке из Хьюстона. — Это какой же? Тот, у которого магазин готового платья, или тот, у которого ночной клуб?
— Не помню. А знаешь, машина «Скорой помощи», которую придумала Анна, оказалась не такой уж глупостью.
Отец улыбнулся:
— Анна никогда не делает глупостей.
— Можно, я покурю?
Он покачал головой.
— Сегодня ты пьешь — и этого достаточно.
Она хихикнула:
— На меня это не действует.
— Действует.
— Откуда ты знаешь?
— Ты выглядишь старше.
Она наклонилась к нему и старательно скосила глаза к вспотевшему носу.
— Я хочу вырасти и быть такой, как Грета Гарбо, чтобы мужчины по мне с ума сходили.
Снаружи, за шелковой стеной павильона, началась ссора. Несколько голосов выкрикивали бессвязные слова.
— Знаешь, — сказал отец, — этим праздником я убил двух зайцев: выдал замуж дочь и выполнил свои светские обязательства за прошлые десять лет.
Маргарет сказала:
— Папа, тебе грустно, что у тебя нет своих родных?
Он покачал головой.
— Ты никогда о них не рассказываешь.
— Нечего рассказывать. Отца я вообще не знал, а мать, когда переселилась ко мне, была обыкновенной старушкой.
— Я не об этом. — Маргарет кончиком языка гоняла кусочки льда по бокалу.
Он пожал плечами и вернулся к своей сигаре и виски. Маргарет ушла, так и не допив. Виски ей не понравилось, хотя оно и было настоящее шотландское, очень дорогое и абсолютно противозаконное.
Сад расцвел разноцветными фонариками. Над полем для гольфа висела бледная луна, точно прилипший к небу клочок бумаги. Маргарет стояла у бассейна с рыбками и смотрела, не мелькнет ли между листьями чешуйчатый хвост, но видела только луну — она дрожала и покачивалась среди зеленых кружков.
— На что ты смотришь?
Она так сильно вздрогнула, что едва не упала в воду.
— Так нельзя!
— Что нельзя? — Это был Эндрю Стефано, муж ее троюродной сестры Бернадетты.
— Ты меня испугал.
Какой он красивый, подумала Маргарет. Смуглый и гладенький, как морской котик. Как Роберт.
— Маргарет, ты пила! — Его голос вдруг изменился.
— Мне уже семнадцать лет, — сказала она. — Почти. — Я могу пить, если хочу. — Она насмешливо фукнула, вытянув губы.
— Девочка, я тебя накормлю. По-моему, тебе это будет полезно.
Он обнял ее за талию и решительно повел в буфет. В самом центре бесконечного нагромождения закусок под голубым шелковым балдахином медленно таял ледяной лебедь, охраняемый множеством золоченых купидонов.
— Слышишь? — сказала Маргарет. Размеренные звонкие шлепки: умирающий лебедь капал в тазик, скрытый под кружевной скатертью. — Лебедь истекает кровью.
— Ну-с, — сказал Эндрю, — все выглядит очень аппетитно!
Маргарет отмахнулась от официанта.
— Пойдем на воздух, Эндрю.
Эндрю нагрузил две тарелки, сунул в карман серебряные вилки и ножи, не забыв и салфетки, и они вышли в сад. Все столики были заняты.
— Придется идти обратно, — сказал Эндрю.
— Идем дальше, кузен Эндрю. Что-нибудь да отыщется.
Они шли по саду, оглядывая тесные кружки у озаренных свечами столиков. Потом остановились — дальше начиналось поле для гольфа.
— Что будем делать? — спросил Эндрю.
Ночь была безветренной, как все летние ночи, и в воздухе висела влажная духота. За темным сплетением деревьев над полем громоздились тучи. Иногда от травянистого откоса тянуло легким ветерком, рожденным жаром накаленной солнцем земли и прохладой деревьев. Он задевал щеки, как крылья ночной бабочки.
Маргарет лизнула палец и подняла его.
— Чувствуешь? Говорят, это вовсе не ветер, а дыхание земли.
Эндрю все еще высматривал в сумраке сада свободный столик.
— Ты что-нибудь видишь?
Маргарет повернулась на пятках, пискнув теннисными туфлями.
— Давай прямо здесь. — Она плюхнулась на траву и прислонилась спиной к дереву. — Умираю есть хочу!
— Надеюсь, тебе понравится. Ты же не сказала, чего тебе взять.
— Я так голодна, что и гвозди сойдут.
Она быстро опустошила тарелку и сунула ее в куст азалии.
— Посмотрим, как они ее утром разыщут… Кузен Эндрю, а где вино?
— Тебе на сегодня достаточно, девочка.
— Не говори со мной таким тоном. — Она выпрямилась. — Пойду стащу бутылку у кого-нибудь со стола.
Скоро она вернулась. Резиновые подошвы ступали совсем бесшумно.
— Белое или красное? — Она хихикнула. — Они так целуются… Рюмок не нашла. Зато принесла вот что.
От резкого запаха сахарной пудры он чихнул.
— Пирожные?
— Ну и что?
— Дай-ка мне вино.
— Зря отказываешься, Эндрю. Замечательные пирожные, только не разберу какие.
— Ты что, вкуса не чувствуешь?
— Никакого.
— Девочка, ты-таки пьяна.
— Слышишь, поют?
— Нет.
— А ты послушай…
Звуки праздника: джаз-банд играл «Валенсию», смеялись и громко разговаривали люди; в темноте вокруг них повсюду кто-то шептался.
— Не слышу никакого пения.
— Может, они опять запоют, — сказала Маргарет. — Я подожду. — Она растянулась на земле. — До чего же хорошо!
Она закинула ногу на ногу, чуть не задев Эндрю по лицу. Он схватил ее ступню и почувствовал под пальцами резиновую подошву, брезент, шнурки.
— Маргарет, ты была в церкви в теннисных туфлях?
— Конечно, нет. — Маргарет икнула. — Я была в атласных туфлях, как велела Анна, и вообще вела себя очень прилично.
— Ты ухмылялась, когда шла по проходу.
— Рада, что ты меня заметил.
— Ты рехнулась.
С дорожки вежливо спросил официант:
— Вам что-нибудь подать, сэр?
Эндрю подскочил от неожиданности. На дорожке белела куртка и слабо поблескивал серебряный поднос.
— Ты похож на привидение.
— Шотландского с содовой, — сказала Маргарет.
— Мисс Маргарет, ваш отец спрашивает, собираетесь ли вы ехать домой.
— Скажи ему, что меня подвезет кузен Эндрю.
Поднос поднялся и поплыл прочь, оставив за собой запах виски и крахмала.
— Вот почему говорят, что они черней смолы. — . Маргарет хихикнула. — Их совсем не видно. Ну, поехали. С Новым годом!
— Легче, легче, — сказал Эндрю.
— Знаешь что, — сказала Маргарет, — до сих пор я пила только тайком, когда никого не было дома или никто не видел.
— Я готов отвезти тебя домой, но мне совсем неохота тащить тебя на второй этаж.
— Знаешь, кем бы я хотела быть? Старой дамой, которая рассказывает сальные анекдоты мальчишкам.
Эндрю допил рюмку.
— Ты отправляешься домой сию же минуту.
Она продолжала лежать. Он потянул ее за руки и, подняв, крепко обхватил за талию. Она приникла к нему, немного постояла, потом швырнула рюмку в темноту.
— Ладно, кузен. — Она все еще чувствовала у себя на талии его пальбы.
У Эндрю был «паккард», почти новый.
— Хорошая машина, — сказала Маргарет. — Значит, дела у тебя идут лучше, чем я думала.
Он дал задний ход, осторожно выруливая на дорогу.
— Многие и не думают уезжать, — сказал он. — Пожалуй, веселье продлится до утра.
Она откинула голову назад.
— Тебя тошнит? — сразу же спросил он. — Мне только не хватало испорченной обивки.
Она сказала:
— А ты никогда быстрее не ездишь?
— Все-таки я сейчас не самый трезвый человек в мире, так что обойдемся без происшествий.
Вверху проплывали уличные фонари. Они ей подмигивали, и она подмигнула в ответ.
— Прокатимся по парку, — сказала она.
— Ты едешь прямо домой.
— Я хочу в парк. В тот, за Мэгезин-стрит, к фонтану с голыми дамами.
— Ну, послушай…
— Для такого чертовского красавца, Эндрю, ты чертовски туп.
— Ладно, только на минуту.
Не успел он остановить машину, как она открыла дверцу, мелькнула в свете фар и исчезла.
— Куда ты? — крикнул он.
Маргарет в резиновых туфлях уверенно бежала в темноте.
У фонтана она остановилась и обняла одну из трех бронзовых нимф, державших урны, из которых в мраморный бассейн непрерывно струилась вода. Холодный металл под ее ладонями казался зеленоватым — впрочем, она знала, что он таким и был. В детстве она в солнечные дни часто приходила сюда с няней. В бассейне плескались белые дети, а вокруг на скамьях сидели черные няньки. Однажды какой-то малыш спустил штаны и попикал на ее крахмальную юбочку.
Тут ее и нашел Эндрю.
— А, так это и есть твой фонтан?
— Вы совершенно правы, кузен Эндрю.
Подобрав платье, она шагнула в бассейн. Вода доходила ей до колен. С ее руки ниспадали складки розового шелка. Она бродила по воде взад и вперед, расшвыривая брызги в темноту.
Эндрю сидел на бронзовых коленях и ждал.
Ей надоело это развлечение, и, хлюпая промокшими туфлями, она подошла к Эндрю. Теперь, когда он сидел, они были одного роста. Его лицо казалось неясным пятном, и она его не узнала. Это, может быть, кто-то другой, подумала она. Любой другой мужчина.
— Вода очень приятная, — сказала она. Она не видела, как его руки потянулись к ее плечам, но мир вдруг закрутился, верхушки деревьев качнулись слева направо и справа налево. — Я совсем пьяная.
— Да. — Он крепко держал ее за плечи. — Ты сама не понимаешь, что делаешь.
— Нет, понимаю. Да! — Она хихикнула, и деревья снова закачались. — Как сказала Анна. Да. — И она подставила ему губы.
Странно, подумала она, мой первый поцелуй с мальчиком давным-давно был мокрым, липким, холодным и мне не понравился. И этот не нравится. Лучше бы он целовал мне грудь, а не губы.
Она отвела назад плечи, выставляя грудь. Вдруг поможет? Он заметил ее движение и стал целовать ее в шею.
Вот и все. Это и еще что-то: ожог, легкая судорога. Макушки деревьев заплясали, и она подмигнула им.
— Черт возьми! — воскликнул он. — Почему ты меня не предупредила?
— О чем?
Деревья замерли. Жаль.
— Да сиденье же, черт побери, сиденье!
Она покосилась на сиденье, потом потерла его краем платья.
— Да, заметно. Я не знала, Эндрю, что крови будет так много. Я думала, что это только символическая капля. А потом простыню вывешивают на балконе — и вся улица ликует. В Сицилии.
— Как, черт побери, я объясню Бернадетте, откуда это?
— А ты выкинь сиденье и скажи, что потерял.
— Очень остроумно, — сказал он.
Она видела его совершенно ясно — наверное, глаза уже привыкли к темноте. Он выглядел ужасно: темные круги и мешки под сощуренными веками.
— Послушай, — сказала она, — а как насчет меня? Мне ведь надо пробраться к себе так, чтобы меня никто не увидел, а это в нашем доме совсем не просто.
— Скажи, что тебя лягнула лошадь. В Сицилии.
Она привстала и щелкнула его по кончику носа. Он отпрянул, точно от пощечины, ударился локтем о дверцу и скорчился от боли.
— Собаки тоже не любят, когда их бьют по носу. — Она осторожно перелезла с заднего сиденья на переднее.
— Аккуратней. — Он все еще держался за ушибленный локоть. — Ради бога аккуратней.
— Я и так уж стараюсь. Поехали.
Он вел машину молча и на большой скорости.
— У меня идея, — сказала она, когда машина остановилась у ее дома. — Только что пришла мне в голову.
— Избавь меня от своих идей.
— Облей сиденье бензином и подожги. Никаких улик.
— И никакой машины.
Он перегнулся через нее и открыл дверцу. Она вылезла, чинно придерживая платье, скрипя мокрыми туфлями. Эндрю сразу уехал.
— Ну, веселись! — сказала она вслед удалявшимся красным фонарикам.
Черный ход был заперт. Она хотела было позвонить, но передумала. Ничего, как-нибудь обойдемся.
В столб веранды был ввинчен большой крюк, который когда-то поддерживал маркизы. Если стать на него ногой и ухватиться за край водосточного желоба, то можно вскарабкаться на крышу. Пройти по скату, спуститься на трельяж, поднять оконную раму с металлической сеткой, юркнуть в комнату — и она дома.
Ей мешало платье, и она, закатав юбку, подсунула ее под пояс. Этот толстый валик мешал дышать. Не скули, малыш, приказала она себе.
На крышу влезть было просто. Внизу она увидела; аккуратный задний дворик — ухоженные клумбы, цветные пятна (то ли розы, то ли еще что-то) и высокие темные веера шелковиц у забора. Дальше чернели слепые окна соседнего дома — все шторы опущены.
Маргарет медленно выпрямилась. Еще одно усилие, старушка! Она вставила ногу в квадрат трельяжа, хихикнув оттого, что мокрая туфля тихо чавкнула. Перенесла вес на эту ногу, продвинулась вперед, вытянулась по стене и подняла раму. Ее туфля соскользнула с перекладины. Она услышала это, прежде чем почувствовала, что теряет равновесие. Стремительно вскинув левую руку, она уцепилась за подоконник, но так сильно ударилась, что от боли чуть было не сорвалась. Она отчаянно дернулась, чтобы всползти на подоконник. Если я остановлюсь, то у меня не хватит сил повторить все снова. Ну! Ее грудь лежала на подоконнике. Если бы не валик платья на животе, было бы куда легче. Просто гора какая-то! Черт бы побрал Анну и ее платье до пят!
Она повернулась на бок, проехав ребрами по подоконнику, скользнула наискось и перекатилась в комнату.
В пересохшем горле першило. Она сидела на ковре, поджав ноги, и хрипло дышала. Я щенок с длинной рыжей шерсткой и блестящим черным носом.
У нее было странное ощущение за глазами — череп точно стянуло проволокой. Она уткнулась в колени. Бесформенно осела. Как марионетка, у которой перепутались нитки.
Она сбросила платье (пальцы словно распухли и не гнулись) и, надев халат, зашлепала по коридору в кухню. Везде горел свет, но никого не было видно. Она достала бутылочку кока-колы и стала пить, стоя у открытого холодильника. Единственное прохладное место в летнюю ночь. Внизу как будто были гости. Ее отец любил бильярд, и в зале, занимавшем весь нижний этаж, стояло три бильярдных стола, подставки со множеством киев и полки с шарами. Самая приятная комната в доме, подумала она. Кожаные кресла и легкий запах деревянных панелей. Кто это? Свадьба еще продолжается? Ее босые подошвы ощущали ритмическое подрагивание: играла музыка. Она достала вторую бутылочку кока-колы. Ну и пусть!
Снизу донесся приглушенный крик. Раздался звон бьющегося стекла и новые крики. Дерутся. Ничего не скажешь, подумала Маргарет, уж если отец устраивает праздник, так со всеми онерами.
В коридоре на столе стояла высокая медная ваза с огромным букетом белых цветов. Маргарет подумала: я выйду замуж без всяких цветов. И в моем доме не будет ни одного срезанного цветка. Только в горшках, медленно задыхающиеся.
От нее тоже словно пахло гниловатой сыростью. Ну конечно. Она же разгуливала по воде… среди ряски, пиявок и бог знает чего еще.
Она вытянула руку и стала ее рассматривать. Темные волосики словно извиваются. Это их микробы шевелят. Скоро они позеленеют, станут тускло-зелеными, как бронзовые дамы у фонтана. А каково сидеть год за годом и смотреть, как у тебя перед глазами проходят поколения детей? Ешь маленьких чудовищ, давай их на завтрак, пусть-ка хоть один явится сюда после полуночи, и уж мы его не упустим. Сожри ребенка, сбрось бронзовое проклятье, и будешь свободной, свободной, свободной…
Она сунула за ухо пион и пошла принять душ. Напевая снова и снова: «Прощай же, ряска, прощайте, твари, прощайте, прощайте…» — она пыталась петь на мотив «Спокойной ночи, Айрин», но все время сбивалась.
Она легла. И начала думать об Анне в длинном белом платье и воздушной фате, замужней женщине в безупречно устроенном домике. О бронзовых дамах с голой грудью и целомудренно задрапированными ногами. О лунах, которые прыгали по небу, о деревьях, которые гнулись и раскачивались.
И этот запах духов, похожих на пачули, которыми душатся ее тетки. От кого так пахло? От кузена Эндрю. Да, конечно.
Она расслабилась, и пальцы непроизвольно задергались, а бедро свело.
Она хмуро вглядывалась в темноту. Она ждала от этого так много и не получила ничего. Может быть, это кара за грех. Может быть, Анне с ее первым мужчиной было лучше?
Разочарование ползло по ней, как отвратительная гусеница, оставляя за собой мерзкий слизистый след…
Из ее глаз закапали горячие слезы, причиняя боль, обжигая щеки.
Она снова стала самой собой только на следующий день к вечеру.
— Хочешь послушать новости? — сказал ей отец. — Повеселились они хорошо. Филип Уилсон на обратном пути свалился вместе с машиной в протоку Сент-Джон — на тридцать футов промазал мимо моста. Салли Митчел устроила мужу сцену и тут же ночью ушла от него, а он позвонил Тэсс-Кристиие, и она уже через полчаса переселилась к нему. У Эндрю Стефано загорелась машина. Сын Роберта Лемуана отправился к Норме и, вместо того чтобы идти прямо к девицам, ввязался в баре в драку, и ему чуть напрочь не откусили ухо. Тесть Тутси сказал, что у него сердечный припадок, и не соврал. И еще что-то, только я не помню.
Маргарет услышала только одно.
— Что случилось с кузеном Эндрю?
— Наверное, уронил сигарету. Молочник увидел, что заднее сиденье все охвачено огнем.
Маргарет захихикала. Она подтянула колени, опустила на них голову и хихикала. Как смешно, смешно, смешно!
— Чему ты смеешься?
— Он такой чопорный дурак и так трясся над своей машиной.
— Да?
Она перестала хихикать. Может быть, он и догадывается, но спрашивать не станет.
— Замечательная была свадьба, папа. Ты слышал, как они тут шумели ночью?
— Меня не было дома, — сказал он. — Маргарет, не надо больше свадеб. Сбеги потихоньку. Отправляйся за реку в Гретну и найди там мирового судью.
— Папа, ты сказал, что тебя вчера не было дома. А где ты был?
Он не поднял глаз от беспокойно шуршащей газеты.
— Это тебя не касается, милая барышня.
Оливер
Ее звали Хелен Огастин Уэйр, и она была вдовой. Покойный муж ее служил бухгалтером на Южной железной дороге, отличался большим усердием и за полгода до смерти стал вице-президентом компании.
Хелен Уэйр была худенькой, невысокой и крайне порядочной женщиной. Она смертельно боялась, что ее взрослый женатый сын может узнать о ее связи с Оливером.
— Но против чего, собственно, он может возражать? — рассудительно спрашивал Оливер. — Ты вдова, я вдовец, так почему мне нельзя пригласить тебя в ресторан или зайти к тебе в гости?
— Но не так часто, понимаешь? Люди подозрительны, а я не вынесу, если о нас начнутся сплетни.
— Но кто будет следить за нами? — говорил Оливер. — Кому какое дело?
Хелен Уэйр качала головой.
— Ты очень наивен, милый. Да, за нами следят. Мы должны быть осторожны.
И они играли в прятки. Ему разрешалось поехать к ней, только когда она сама ему звонила. И обязательно на такси, с тем чтобы выйти за два квартала от ее дома.
— Никогда не садись к одному и тому же шоферу, — сказала она. — И выходи каждый раз на новом месте.
— Обязательно, — солгал он.
Ездил он к ней всегда в одном и том же такси и оставлял его ждать прямо за углом.
Ему нравилось ездить с одним шофером, ему нравилось видеть кругом себя одни и те же лица.
Быть может, думал он, именно игры, в которые ему приходится играть, чтобы увидеть Хелен Уэйр, и делают ее такой привлекательной.
Если она приезжала к нему, обставлялось это еще более сложно.
Свою машину она каждый раз оставляла на новом месте, предпочитая людные улицы вблизи больниц. «Если кто-нибудь узнает мою машину, я всегда могу сказать, что навещала больную». — «А каким образом можно узнать твою машину?» — «Как-нибудь да узнают».
Он ехал за ней сам — она не желала, чтобы ее видел его шофер. Ему полагалось найти ее, остановиться поблизости и ждать. Улучив момент, она незаметно шмыгала в его машину и сидела съежившись, стараясь стать невидимой.
Как он ни подшучивал над ней, это не помогало.
На свадьбе Анны его терпению пришел конец. Он стоял у одного из столиков, который официанты сервировали по всем правилам искусства, и вдруг, глядя на холодные закуски и блюда под крышками, почувствовал невыразимое отвращение.
Он ел — но тут поставил тарелку. Он пил — но тут от запаха виски его затошнило. Потом он обнаружил, что стоит на крыльце и смотрит на автомобильную стоянку, на молодых негров в белых куртках, дожидающихся только знака, чтобы подать автомобиль к крыльцу. Стоянка была забита машинами. Эти люди не собираются уезжать, думал он. Утром они все еще будут пить, есть и целоваться в густых кустах.
Он сошел на белый песок стоянки. Никто из гостей его не хватится. Ну а он? Кого бы из них он захотел увидеть снова, если бы это зависело только от него? Родственников покойной жены и сотни их родственников через брак? Ему показалось, что родня всегда окружала его плотным кольцом. Он тонул в них, они теснили его, грозя раздавить.
— Где моя машина?
Перед ним остановился большой «паккард», броский символ успеха. Он сделал знак шоферу выйти.
— Я поведу сам.
Куда? Куда ехать?
Он постоял в нерешительности, держась за ручку дверцы, и вдруг ему стало ясно куда.
— Подожди, — сказал он. Повернулся и вошел в клуб, чтобы позвонить Хелен Уэйр. Она была на венчании и на приеме, но почти сразу ушла. Она всегда была образцом хорошего тона. Он долго ждал ответа, весело мурлыча что-то себе под нос. Наконец она взяла трубку.
— Я сейчас буду, — сказал он. — Поставь лампу на окно.
— Теперь?
— Нет, минут через пять.
Молчание.
— Ты пил, вот в чем дело.
— Как раз успеешь причесаться, если тебе это нужно.
— Но нельзя же среди ночи… Ты знаешь, который час?
— Нет, — признался он, — но мне все равно. Открой дверь, когда я позвоню.
— Нет. Сколько раз я объясняла тебе, что должна быть очень осторожна.
— Много раз, — сказал он. — Но мне надоело прятаться за углом. Я поставлю большой черный лимузин прямо перед твоим домом… и вышибу дверь, если понадобится.
— Я этого не допущу.
— Хелен, — сказал он, устав препираться. — Ты откроешь дверь.
Улицы были пустынны, и он рассеянно подумал, что час действительно поздний. Вроде бы небо вон там светлеет, значит, скоро рассвет. Или просто у него устали глаза?
Хотя за два года знакомства он часто бывал у Хелен Уэйр, но на этот раз долго не мог найти ее дом. Тихие улицы под густой, жирной листвой камфарных лавров выглядели похожими как две капли воды. Он читал их названия: Хэмсон, Перье, Колизей… А как называется ее улица? Он повернул за угол и поглядел. Нет, не та. Нужно ехать назад. Где, черт побери, этот белый дом с магнолией перед входом? Одноэтажный белый дом с резными деревянными завитушками над крыльцом? Куда он девался? Пропал. Он свернул еще в одну улицу, потом еще в одну. Может быть, я вообще не туда приехал?
Он узнал ее дом, только когда уже проехал мимо. Ну конечно. Он поспешно дал задний ход. Да-да. Неужто я кружил и раз за разом проезжал мимо?
Дверь открылась сразу: наверное, Хелен стояла там и ждала.
— Доброе утро, — весело сказал он. — Ты не видела, я тут уже проезжал?
— Я не смотрела.
Она была в скверном настроении. Он улыбнулся, иная, что, несмотря на все борозды и морщины на щеках, его улыбка осталась мальчишеской.
— Никак не мог найти твой дом.
— Сколько ты выпил?
— Не имею понятия. А тебе не хочется угостить гостя?
— Нет.
— В горке в столовой, ведь так?
— Если ты думаешь, будто можешь являться сюда по ночам и я…
Он налил себе виски.
— Твое здоровье.
Она еще сердилась. Нижняя губа у нее оттопырилась. Он решил не обращать внимания.
— Понравилось тебе венчание?
— Все было прекрасно.
— А прием?
— По-видимому, все очень веселились.
— И сейчас еще продолжают, — сообщил он желтоватому виски.
— Ты же не против.
— Ну, запал у них кончится раньше, чем напитки.
— Ты очень терпелив.
— Меня же там нет.
Он придвинул ногой стул и сел. Нарочно, зная, что это ее раздражает, поставил рюмку прямо на полированное дерево. Она молча подложила под нее салфетку.
— Налить тебе, Хелен?
— Нет, благодарю.
— Выпей. Тогда старый пьяница вроде меня скорее тебе понравится.
— Перестань говорить, что ты стар.
Он с улыбкой покачал головой. Она не хотела считать его старым. И себя тоже.
— Выпей со Стариком, — сказал он. — Меня все так называют. Уже больше тридцати лет. И черт побери, теперь это правда.
— Мы с тобой люди средних лет, — сказала она. — Средних лет.
Она и дальше будет убеждать себя в этом. Ему же скорее нравилось, что он стареет. Если правильно себя поставить, тебя будут почитать, словно папу Римского, и считать очень мудрым…
Хелен Уэйр сказала «средних лет» так, словно это было заклинание, способное остановить время. До чего все-таки глупы женщины! Средних лет! Уже не средних. Давно. Ее тело кричит о ее возрасте, каждый год прожитой жизни оставил на ее коже свою метку. Впадины с внутренней стороны бедер. Выемка вместо упругой плоти. Средних лет — как бы не так, подумал он с беззвучным смешком. Это старость. Бугры под подбородком, которые она каждый день массирует, втирая в них кремы. И кожа — тонкая, сухая, словно опаленная… Иногда ему казалось, что время — как огонь, что, проходя, оно сжигает. Жар крови сушит плоть, которую она должна была бы питать…
И теперь, лежа в ее постели, он вертикально поднял руку и принялся ее разглядывать. Иногда ему казалось, что он не связан с собой по-настоящему. Того человека, каким он жил в своей памяти, просто не могло быть. Вот эта рука. Он не верил, что эта рука была у него в юности. Та рука, сорок лет назад, на задворках Сингапура, на улицах Манилы, была загорелой и густо поросла светлыми полосами. А у этой руки, которую он держит сейчас над головой, кожа белая, а волоски темные. Словно негатив…
Так же и с чувствами: о том, что казалось таким важным мальчишке, зрелый мужчина даже не вспоминал.
Он повернул руку и уставился на вздутые вены на ее внутренней стороне, пытаясь разглядеть текущую по ним кровь. Если человека поранить, кровь хлещет с перебоями, точно вода из помпы, когда откачивают трюм. Он видел это совсем малышом, тогда, в долине Огайо: циркулярная пила задела ему бедро, и кровь, пульсируя, хлынула на снег. От нее шел пар. Он еще тогда подумал, что вот так же дымится кровь свиней, когда их забивают.
А теперь — вот она, его рука, задранная в воздух. Он присвистнул сквозь зубы. Старческая рука, старческое тело.
— Что ты? — спросила Хелен Уэйр.
— Думаю.
— О чем?
— О том, какой я был молодой.
— Ну, зачем! — Она считала, что вспоминать вредно.
Прильнув к нему, она требовательно постучала пальцами по его ребрам. В течение двух лет его тело отзывалось на этот зов, но сейчас оно осталось глухо.
— Прости, Хелен, — сказал он.
Странно, думал он. Меня это совсем не трогает. Мне все равно. А ведь не должно бы.
— Ты слишком много выпил.
Она сердится, спокойно подумал он. Очень.
Но что с ним, куда ушло желание?
Сколько лет оно мешало ему своими внезапными яростными вспышками. И тогда облака напоминали груди женщины, а горы очертания ее тела. Тогда весь воздух вокруг внезапно пропитывался ее запахом. И любая женщина казалась красавицей, потому что она была ему нужна. Он не находил себе места. И шел к дешевым шлюхам, не замечая ни их болячек, ни грязи. Он покупал дорогих женщин и не замечал красоты их великолепного тела. Даже когда он сменил продажных женщин на порядочных, разницы никакой не было. Только та же слепая потребность.
Его гнало к ним словно против воли. Словно какой-то посторонней силой. Словно его самого тут не было вовсе. Словно все сводилось к безрадостному стремлению самца к безымянной самке. А когда все было уже позади, он возвращался в свое тело, в пустоту, оставленную удовлетворенным желанием.
С этой женщиной, с Хелен Уэйр, он чувствовал себя легко и уютно. Он хорошо знал ее дом, все предметы в нем, вплоть до последней безделушки. И как вот эту комнату, он знал ее тело: тонкую кожу, морщинки на шее, сухие бедра… Один раз давным-давно он был у проститутки… Скользкая кожа, скользкие волосы. Она говорила, что у нее сочное тело, а ему вспоминалось, как мальчишкой он катался на льду.
Было приятно лежать в полумраке в постели Хелен Уэйр, разглядывать свою руку, чувствовать, как в мозгу поет виски, выпитое на свадьбе дочери. И знать твердо: желания больше нет. Он ожидал, что испугается, придет в ужас. Но он только немного удивился. И все. Первая смерть. Так тихо, незаметно. Словно отлив, который замечаешь, когда вода уже ушла.
Она дернула его за плечо и спросила:
— Ты заболел?
— Просто я стар.
Первая смерть… Да, это так. А когда следующая?
— Не понимаю, что с тобой сегодня.
Он опустил руку и взглянул на Хелен.
— Тебе нелегко, — сказал он. — Прости.
Она долго говорила что-то, но он не слушал. Он все еще с удивлением наблюдал за собой. Так вот как это произошло. Тихо. А он никогда об этом и не задумывался. Так уж устроила природа: желание и способность уходят вместе. Без сумятицы, благопристойно. Он испытывал только легкость. Исчезло бремя тягостной потребности.
Хелен плакала. Он повернулся к ней, но она сердито его оттолкнула:
— Я знаю, что тело у меня не как у молодой девушки.
Он нахмурился. О чем она говорит? Что ей пришло в голову?
— Я прекрасно знаю, что в пятьдесят пять лет женщина не может быть красивой. То есть как молодая девушка.
— Что? — сказал он.
Она не слушала.
— Но не обязательно било делать это так…
— О чем ты говоришь? — спросил он. — Что я сделал не так?..
— Поступить так оскорбительно, так жестоко…
Ну вот, она решила, что это ее вина. Но конечно, женщина не способна подумать иначе. А жаль. Пойми она — и можно было бы спокойно полежать рядом, выпить вместе. И может быть, она почувствовала бы ту же тихую умиротворенность, которую испытывает он. Освобождение. Дорогая моя, как много ты теряешь. Но может быть, оно так и не приходит к женщинам. Дорогая моя, как это грустно, как несправедливо.
Он вдруг нашел, что следовало бы сказать, и сказал, обращаясь к потолку:
— Хочешь, мы поженимся?
Наступило молчание. Он ждал.
— Ты серьезно? — спросила она.
И тут по пустотам в его теле поползла тягостная усталость, заполняя их, как дым.
— Нет, — сказал он. — Нет.
Он ехал домой в алых лучах восходящего июньского солнца. Не так уж плохо, думал он. Совсем не так плохо. По крайней мере теперь он чувствовал себя спокойным.
Роберт
Роберт стоял в углу своей новой спальни, и в голове у него все дрожало, все сотрясалось. Как желе. Как извергающийся вулкан. Либо то, либо другое. Он не мог решить, что именно.
В комнате повсюду стояли букеты розовых роз. Он сжал попавшийся под руку бутон, раздавил его в пальцах.
— Роберт! — крикнула Анна из будуара. — Может быть, ты откупоришь шампанское?
Вон оно: одна бутылка на серебряном подносе. Два хрустальных бокала по сторонам.
Он ждал, что Анна будет смущаться. Или нервничать. Но робел он сам. Держа его за руку, она открыла чугунную калитку и повела его к их дому, а ее длинная атласная юбка шуршала по кирпичам, которыми была выложена дорожка. Он кое-как отпер дверь, но засов изнутри задвинула она.
Шампанское громко хлопнуло. Роберт осторожно и аккуратно налил оба бокала. Шампанское было розовым. Или в нем просто отражалась комната? Роберт невольно оглянулся на розовые шелковые шторы. Неужели там, за ними, действительно окно?..
Комнату словно наполняла дымка, какая-то смутность. Приглушенный спет — крохотные огоньки электрических свечей в настенных канделябрах, лампы в розовых абажурах.
Вот он и женат. Его жизнь отлажена, спланирована. Цепь нарастающих успехов. Труд несет в себе свою награду. Уважение и любовь. Все больше счастья. Упивайся одобрением в карих глазах своей жены… Я — состоятельный человек, преуспевающий делец с первым благородным серебром на висках, мягкие пуховики из денег, деньги повсюду вокруг… Так, черт подери, что его грызет?
Дом выглядит чужим… Он же бывал здесь сотни раз. Он знает все гвозди, всю дранку, всю штукатурку, знает кирпичный фундамент и балки, на которые настлан пол. Он знает все доски, он заглядывал в ведра с краской. И вот теперь, когда ему предстоит тут жить, все в доме кажется чужим.
— Шампанское налито? — На Анне был длинный белый пеньюар, он ниспадал волнами, трепетал, колыхался и благоухал духами.
— Я как-то не замечал, что у тебя прямые волосы, — сказал он.
— Они всегда были прямые, — сказала она.
— Не понимаю, почему я не замечал.
Он взял бокал. Его рука дрогнула, пенистая струйка потекла по зеркальной поверхности стола. Он торопливо полез за носовым платком.
Анна положила пальцы на его локоть.
— Роберт, все в доме предназначено для того, чтобы им пользовались. Не беспокойся.
Она была права. Все тут принадлежало ему, и он мог всем этим пользоваться. Он протянул ей бокал.
— Поздравляю с законным браком, миссис Кайе.
Он ждал стыдливого румянца, застенчивого смешка, но получил только спокойную улыбку.
— Я очень счастлива, Роберт.
Он сказал:
— Славная штучка. Очень тебе идет, — и потрогал воздушную прошивку. Его пальцы отдернулись, ощутив жесткую сухость. Точно прошлогодние листья, подумал он.
— Налей мне, пожалуйста, еще шампанского.
Он наполнил бокал, не пролив ни капли.
— Вот я уже и приноровился.
Учись и тому и этому. Свыкайся с тем, что ты женат. Жена вся в белых оборочках. Накрахмаленных так, что они царапаются. Зачем она надела эту штуку? У меня — собственный дом. Полы до того натерты, что ковры скользят. Устричные лодки остались далеко позади. Ци Чоу орал: «Быстро, быстро! Хочешь кушать, так работай! Ты садишься за мой стол кушать, так должен работать…»
Анна опять подставила свой бокал.
— Наверное, я нервничаю.
Он чмокнул ее в губы. Они были очень гладкими, чуть сладковатыми. Облака благоухания окружали ее лицо.
— Я тебя жду, — сказала она.
Ждет меня. Конечно. Я же ее муж. Бери, что твое. Иначе нельзя — повод для развода. Да и как бы она не вообразила, что я не интересуюсь женщинами.
— Я сейчас.
Пижаму и халат он нашел за дверью. Все было предусмотрено и устроено. Под душем он подставил лицо и волосы струям воды. Что, черт подери, с ним такое? Обычно его подгонять не приходилось. Вот как с Бетти. Иногда они даже не успевали добраться до скрипучей кушетки в пыльном подвале, и он ощущал под ее телом жесткость голых половиц. А этот подвал? Он же его даже не рассмотрел как следует. Только запах запомнил хорошо: душный, с примесью сладковатой вони, какая бывает от крыс. Одного воспоминания оказалось довольно, чтобы возбудить его. Дурак! Ты что, способен на это только в грязном подвале?
В спальне стоял полумрак — горела только одна лампа. Лужица розового света на полу. Белые крылья ее пеньюара неподвижно свисали со стула — облака, опустившиеся на горную вершину.
Он медленно забрался под одеяло. Аккуратно обнял ее. Его руки гладили, ласкали, а паника становилась все сильнее. Да что это с ним, черт подери?.. Кожа у нее была гладкая, прохладная, несмотря на июнь. Прямо мраморная. У Бетти под мышками росли жесткие колючие волосы, кожа у нее была загрубелая, кое-где в прыщиках, в оспинах, оставшихся после ветрянки. И она всегда была горячей, даже в зимние ночи. Из ее пор проступали бусины пота, сливаясь в ручейки. От нее кисловато пахло потом.
Анна удовлетворенно вздохнула. Значит, пока все в порядке. Только бы дальше не сплоховать. Господи! — подумал он. — И надо же было мне пить!
— Тебе нравится целовать? — спросила она чуть слышно.
— Вот погоди, — сказал он, — сейчас узнаешь!
Ему еще никогда не приходилось иметь дела с такой женщиной. С девушкой.
Он подумал: все они в эту минуту одинаковы. Все до единой. Он вспомнил Бетти. Одинаковая дрожь, одинаковый выгиб. Одинаковое наслаждение — девственница и шлюха. Анна и Бетти. А ведь он даже ни разу ее не видел как следует — только силуэт во тьме и тихий шепот. Но он ее помнил. Как он ее помнил! Она как будто и сейчас была с ним. Змеиные движения. Страсть — не к нему, просто к мужчине. Но пока он был с ней, он был для нее всеми мужчинами мира. Ибо в этот миг его тело несло в себе силу и мощь будущего. Он сломает и уничтожит, он все переделает по-своему.
Он слепо подмял Анну под себя. Но овладел он Бетти, чье жадное тело ждало его. И завершил он свой брак с Бетти, из Бетти он исторг кровь Анны.
— Господи! — сказал он вслух. — Господи Иисусе!
Когда образ Бетти померк и капля крови впиталась в подшитую простыню, он перевернулся на бок и машинально протянул руку за сигаретой. (Они лежали на тумбочке совсем рядом. Откуда Анна знала об этой его привычке?) Он лежал на спине и смотрел, как дым исчезает в розовом сумраке. Он старался придумать, что бы такое сказать, но все выходило глупо. Что-нибудь нежное. Что-нибудь уместное.
К тому времени, когда он докурил сигарету и размял окурок на прожилках розовой пепельницы, сделанной в форме древесного листка, Анна, чуть-чуть отвернувшись, чуть-чуть отодвинувшись от него, уже спала крепким сном.
Утром, еще не открыв глаз, он понял, что она не спит. Он почувствовал, как ее пристальный взгляд начинает вскрывать его, словно консервную банку.
— Привет! — сказал он неопределенно и удивился утомлению в своем голосе. Всего несколько минут, а чувствует он себя совсем обессиленным.
Утром ее карие глаза казались почти круглыми. Под ними лежали тени, голубоватые тени, но сами глаза светились, словно за ними горели лампочки.
— Роберт, — сказала она, — мы будем такой счастливой парой, какой еще никогда не бывало.
Он нахмурил брови, замигал, но карее сияние не исчезало. Такой глянцевитый взгляд бывает только у кошки, когда она настигает жертву, которую собирается съесть.
— Роберт, — сказала она, — я тебя так люблю! И буду любить всю жизнь.
— Ты знаешь, я тоже люблю тебя, — сказал он. У него стреляло в ухе, в первый раз с детских лет.
Она, казалось, не слышала.
— Мне нравится думать, как мы состаримся вместе и у нас будут внуки.
— А?
— Две любви, воссоединившиеся, как им назначил бог. Без тебя я не захотела бы жить.
Он почувствовал, как съеживается под натиском этой пылающей уверенности и умирает.
Анна соскочила с кровати. Он заметил пятна крови на ее длинной белой рубашке. Может, она аккуратно свернет ее и спрячет как свидетельство, как вещественное доказательство?
Ему было показалось, что она собирается вернуться в постель, и он как будто ощутил легкое желание. Но она молча скрылась за дверью, и вскоре до него донесся запах кофе.
В полдень они выехали из Нового Орлеана. В десять часов проехали по главной улице Коллинсвиля, в одиннадцать миновали бакалейную лавку, она же почта, которые вместе составляли Порт-Беллу. На повороте не было знака, они проскочили мимо и отыскали свой отель только после полуночи.
Луны не было, но и при свете звезд они хорошо различали все вокруг. В двухстах ярдах от них пробирался Мексиканский залив, белесый, обрамленный пляжем. Он отражал ночь тускло, как лист неотполированного серебра. Ровные газоны без единого дерева поднимались от пляжа до самого отеля, возносившего над ними прихотливые башенки и островерхие крыши — деревянный замок, несущий стражу над водами, в которых кишат крабы.
У входной двери Анна сказала:
— Должен же тут быть звонок.
Роберт зажег спичку.
— Ни звонка, ни ручки, ни молотка.
Над ними вспорхнули две пичуги, вспугнутые оранжевой вспышкой. Чуть дальше протяжно закричала сова, и ее крик оборвался на самой низкой ноте.
Анна засмеялась.
— Вот будет глупо, если мы, проехав такое расстояние, не сумеем войти!
Роберт ударил по филенке кулаком. Стук получился глухой и сразу затерялся в толще дерева.
— Такого тихого звука я в жизни не слышала.
— Дуб, — объяснил Роберт. — И дверь толщиной в фут, не меньше.
— Мы могли бы расположиться на траве. Или на пляже. Вот было бы весело.
— Ну, это не для меня. — Он раздосадованно прислонился к двери, задев медную щеколду. Она щелкнула, и хорошо смазанные петли беззвучно повернулись. Дверь отворилась.
— Она не была заперта, — хихикнула Анна. — А нам и в голову не пришло.
Потолок обшитого деревянными панелями вестибюля терялся в темноте. У подножия широкой лестницы увенчанная тюрбаном фигура негра в натуральную величину поднимала над головой еле светящий факел.
Под лестничным маршем висела скромная табличка.
Роберт указал на нее:
— Посмотрим, может, это контора.
Вход перегораживал небольшой стол, а за ним виднелся смутный провал комнаты. Света там не было вовсе.
— Черт подери! — крикнул Роберт. — Есть тут кто-нибудь? Есть тут кто-нибудь?
Звуки сразу, без единого отголоска, замерли под лестничным сводом.
— Иду, — спокойно произнес кто-то. — Я вас ждал. Сейчас иду.
Над столиком вдруг возникла фигура портье. Одной рукой он протер глаза, а другой пододвинул Роберту регистрационный бланк.
Да он же голый! — подумал Роберт. И сразу же: — Наверное, померещилось!
Портье зажег лампочку на гибком кронштейне, почти касавшуюся стола. Роберт заполнил бланк, не понимая, что пишет его рука, — он не спускал глаз с пупка портье, с волос, которые разбегались у него по животу.
— Благодарю вас, — сказал портье и убрал заполненный бланк в ящик. — Я сейчас отыщу коридорного, чтобы он внес ваш багаж. Эти негры всегда куда-то пропадают, когда они нужны.
Он повернулся и твердым шагом направился к двери. Кружок света скользнул по тощим ягодицам. Шарканье его босых ног оборвалось за дверью из проволочной сетки.
Анна уцепилась за стол и беззвучно захохотала.
— Ночь очень жаркая, а так прохладнее.
— Интересно будет посмотреть на это место утром, — сказал Роберт.
При свете дня это место оказалось просто большим, серым старомодным отелем. В нем жили четыре пожилые пары — легкие яркие платья, белые полотняные костюмы. И толстая вдова, которая всюду брала с собой любимую канарейку. И две сестры, старые девы, которые целыми днями сидели на террасе и решали кроссворды, не говоря друг другу ни слова, не глядя ни на небо, ни на море и лишь порой справляясь с толстым словарем, лежавшим на столике между ними. И еще рыжий мужчина, который каждое утро в четыре часа отправлялся ловить рыбу — днем его мертвецки пьяного привозил в отель капитан нанятой им яхты.
У восточной стены отеля была крокетная площадка, а у западной — площадка для шафлборда, но ими, казалось, никто никогда не пользовался. Имелся еще теннисный корт в разводах короткой травы. А далеко в залив уходили мостки, заканчивавшиеся широкой площадкой с навесом из пальмовых листьев.
В этот первый день Анна и Роберт стояли в тени навеса.
— Тут ничего интересного нет, — сказал Роберт. — Пойдем-ка приляжем.
Анна улыбнулась своей сонной довольной улыбкой:
— А что подумают люди?
— Они подумают, что мы безумно влюблены.
Окна их номера выходили на Мексиканский залив — плоский, без малейшей ряби. Горизонт терялся в жарком мареве. Накрахмаленные белые занавески висели неподвижно. Сквозь них пробивался белый блеск, горячий, как солнечные лучи.
Позже он сказал:
— Ну и жарища!
Над ее бровями и поперек верхней губы блестели полоски пота. Волосы у него на груди спутались и прилипли к коже.
— Пощупай кровать, — сказала она. — Настоящая печка.
— Я опущу штору.
Он на мгновение задержался у окна, глядя на бурую траву откоса. По пляжу шли двое детей в одинаковых голубых костюмчиках и в широкополых соломенных шляпах. Только что приехали? Или за мысом есть еще дома? Ребятишки присели на корточки у отмели, собираясь пустить на воду игрушечную лодку, белую и блестящую.
Он смотрел на белую деревяшку, к которой была привязана веревочка. Может, в отеле есть ялик, и вечером, когда станет прохладнее, он покатает Анну, Недалеко. Только чтобы почувствовать упругость воды. Покачиваясь за отмелью, они будут смотреть туда, где недавно были и куда снова вернутся.
Ему всегда это нравилось. Даже когда он был совсем несмышленышем, он любил забраться в долбленку или в старый ялик, выгрести на середину протоки, а потом просто лежать и глядеть по сторонам. Так было и в тот день, когда «Бозо», большой куттер для ловли креветок, принадлежавший пяти братьям Шерами, прошел вверх по протоке. Он замечтался и не спохватился вовремя, хотя этот мотор — его все знали — можно было услышать за полмили: в нем не хватало одного поршня. Он знал, что нужно повернуть нос лодки к волне и удержать ее так. Но у него не хватало сил, а долбленка слушалась плохо. Волна ударила ей в борт, и она перевернулась. Впервые в жизни он поплыл. Вода казалась густой и тяжелой, у него от ужаса метались перед глазами цветные пятна. Его ноги двигались в ритме отчаянного бега, пальцы вцепились в весло. Он хныкал, стараясь плотнее сжимать губы. Потом он почувствовал что-то под ногами и с трудом сообразил, что это добленка, которая не пошла на дно, а продолжала плавать под водой. Он стоял на ней, как на крохотном островке. «Бозо» исчез за поворотом, волны улеглись, и он без труда удерживал равновесие — вода доставала ему только до плеч. Он вопил, пока его не вытащили. На берегу его сразу же выдрали ремнем для правки бритв, но двоюродные братья поленились разыскивать под водой свою долбленку. Был субботний вечер, они наелись вареных креветок с пивом, и им не хотелось двигаться. Долбленка может и подождать — течения-то в протоке нет. Утром они принялись прикидывать, как взяться за дело, запивая размышления пивом. И тут «Бозо», отправившийся на ловлю в воскресенье, потому что погода стояла отличная, налетел на долбленку, невидимую в мутной воде. Было много крика и ругани, но беды особой не случилось — только потеряли несколько часов лова. После этого, когда рубцы от порки зажили, Роберт научился плавать. От грязной воды его не раз рвало, но плавать он все-таки выучился.
— Анна, — сказал он, — ты умеешь плавать?
Она не слышала. Она лежала ничком, совсем нагая, ее длинная гладкая спина блестела от пота.
Странно, подумал он. Как мало я о ней знаю.
Он потрогал ее за плечо:
— Ты умеешь плавать?
Она приоткрыла один глаз.
— Что? Началось наводнение?
— Спи-спи, — сказал он и почувствовал, как под его ладонью ее мышцы расслабились, плечо стало мягким и тяжелым.
Он пощупал постель. Казалось, в нее влилась вся дневная жара. Когда Анна встанет, на простыне останется тень из пота, темный четкий отпечаток. Безупречный абрис. Тень, лишенная плоти.
Он швырнул подушку под окно, туда, где кончался ковер, и улегся на голом полу.
Паркет был скользким, прохладным, приятным. Роберт заложил руки за голову и медленно потянулся. Все свое детство он спал на полу. Летом, если москиты не слишком свирепствовали, — на крыльце-веранде, на выбеленных солнцем половицах с выступающими жесткими прожилками, точно на стиральной доске. Когда же наступала пора москитов, когда они туманом висели в воздухе и люди дважды в день обмазывали дойных коров густым слоем глины, чтобы как-то защитить их от укусов, спать приходилось в доме, опять-таки на полу, но под противомоскитной сеткой. Он ненавидел эти ночи, когда лежал, скорчившись, под пропыленными складками марли и слушал, как жужжат над ней москиты, как поскрипывает кровать, как посапывают во сне остальные дети. Их дыхание шевелило волосы у него на голове, ему становилось невыносимо душно, и, отогнув крохотный уголок сетки, он высовывал нос наружу… Но хуже всего бывала зима, когда непрерывно лил серый холодный дождь и все дети спали, завернувшись в свои тюфячки, сбившись в тесную кучку у остывающей печурки, крепко жмуря глаза, чтобы укрыться от наползающего холода.
Он не любил, чтобы рядом с ним спали другие. Он не выносил, чтобы к нему прикасались, — он всегда просыпался, потому что все внутри у него сжималось от внезапной тревоги. И самым тяжелым в браке было, это — двуспальная кровать. Каждый раз, когда он, вскинувшись, просыпался, он потом часами не мог сомкнуть глаз. Но как объяснить это Анне? Она даже не посоветовалась с ним о кровати. Обо всем прочем она спрашивала его мнения: о цвете ковра для гостиной, о цвете наружных ставен. Что он предпочтет — сад или мощеный дворик на манер патио? Как ему кажется, будет ли сочетаться мебель в стиле королевы Анны с шератоновским буфетом?.. Но только не о кровати.
Сделать ничего было нельзя. Если каждую ночь его тело дергается во сне, стараясь избежать соприкосновения с другим телом, — что же, придется привыкнуть. А пока он, по-видимому, обречен не высыпаться.
Он провел кончиками пальцев по паркету и угрюмо улыбнулся в потолок. Приятно. Рядом ничего нет. Даже стены. В детстве он никогда не придвигал свой тюфячок к стене, как полагалось. Он спал на самой середине, и, когда взрослые вставали, чтобы сходить в уборную во дворе или помочиться с крыльца, распугивая спящих там кур, они по дороге обязательно спотыкались об него и начинали ругаться на чем свет стоит, а он, прежде чем зажигали лампу, успевал устроиться на положенном месте и притворялся, что крепко спит. Они видели только спящих вповалку детей, и он ничем не выделялся среди остальных. Но стоило им вернуться в кровать, как он снова перебирался на середину. Только там он мог уснуть.
Роберт зевнул. Даже спроси его Анна про кровать, думал он, не в силах переключить мысли на что-нибудь другое, он ей ничего не сказал бы. Ты не муж, если не спишь в одной кровати со своей женой. Тогда ты что-то другое — производитель, любовник. Но не муж, не настоящий муж. Анна хотела мужа. И он будет ей мужем.
Он проснулся. Рядом, склонившись над ним, на коленях стояла Анна. Свет изменился, стал желтоватым. Значит, уже вечереет.
— Я не могла понять, куда ты делся.
— Тут прохладнее. — Он говорил виновато, словно оправдываясь.
— А у тебя спина не болит?
— Мне и раньше приходилось спать на полу… — Он увидел, что ее лицо оледенело.
— Хочешь выпить? — Она переменила тему из добрых чувств. Она не хотела напоминать ему ни о чем неприятном.
Внезапно он рассердился. На нее. Ничего она не поняла. Да, он был ребенком на самом дне и даже не знал имени своего отца. У них в семье было множество детей, но все работали и почти всегда ели досыта.
А какой нежной была с ним его мать! Он вспомнил, как она обнимала его и осыпала поцелуями, сжимая в ладонях его лицо. Позже ему представилось, что она в эти минуты пыталась угадать, кто мог быть его отцом. Но тогда он ничего подобного не думал. Тогда она была просто его матерью, такой же, как все матери. Он вообще ничего не думал о ней, пока она не умерла.
А после ее смерти он день за днем содрогался в томительном ужасе, но потом научился не думать о ней и теперь, когда она умерла, точно так же, как не думал, пока она была жива… Он жил среди грязи, и пота, и непроходящей усталости. Но тогда он ничего этого не замечал.
Анна ошиблась. Он не хотел вспоминать все эти дома на всех этих протоках, дворы с тощими курами, провонявшие запахами уборной, креветок и приманки. Он не хотел вспоминать об этом и вспоминал только в случае необходимости. Но он не стыдился своего детства.
— Я ни разу не спал на настоящей кровати, пока не попал в Батон-Руж. И привыкать мне было очень трудно.
По ее лицу скользнула тень.
— Ты мне рассказывал.
Но он не замолчал.
— Крохотный домишко, битком набитый разными людьми. До сих пор не понимаю, как это я не заразился туберкулезом от матери.
— Роберт, ты мне об этом уже рассказывал. Хочешь рассказать еще раз?
Как она это сказала! Он скорчился в безмолвной злобе. Хочешь исповедаться мне в своих прегрешениях? Да что она знает, черт подери?
— Что ты знаешь? — спросил он вслух.
— Только то, что ты мне рассказывал, Роберт.
Спокойная терпеливость в правильных чертах ее лица. Что-то неизменное и неменяющееся. Его злоба волной накатилась на ее назойливую любовь. Накатилась, изогнулась гребнем и отхлынула. И исчезла. Он не мог понять, почему вообще рассердился. Она же не виновата. Ей незачем понимать. А ему незачем считаться с ее мнением.
Он встал. Одеревеневшая спина неприятно ныла. Так, значит, он все-таки не привык спать на голых досках. Им вдруг овладела смутная грусть. Словно он потерял что-то дорогое.
Два дня он смирялся и терпел. На третий день его начало терзать беспричинное беспокойство. Ночью он спал плохо, а потому во второй половине дня непрерывно дремал, просыпаясь с тяжелой головой, потеряв всякое представление о времени. Он был измучен надоевшей вереницей бесконечных пустых солнечных дней.
* * *
И в этот день он спал, когда зазвонил телефон. Трубку сняла Анна. Она не стала его будить, и, очнувшись от потной, тяжелой дремоты, он увидел, что она сидит у окна.
Одного взгляда на ее лицо оказалось достаточно: он резко втянул воздух сквозь сжатые зубы, и дурман сна и скуки сразу рассеялся.
— Анна, что случилось?
— Папа ранен.
Чем сильнее она была взволнована, тем труднее было это заметить по ее лицу. Неужели она способна вот так же держать в узде и свои чувства? Способна сделать так, чтобы желудок не сжимался и по внутренностям не пробегала судорога? Способна усилием воли успокоить страх? В монастыре ее научили сдержанности… но подразумевает ли это столь полный контроль над собой?
— Кто-нибудь звонил? — спросил он осторожно: по этому невозмутимому фарфоровому лицу могли побежать трещины.
— Тетя Сесилия. Примерно час назад. — Без выражения. Без окраски. Серые бесцветные звуки.
— Как его ранило?
Ее руки, неподвижно лежавшие на коленях ладонями вниз, не шевельнулись.
— Тетя Сесилия удивительно умеет напутать. — Анна смотрела в окно на белесо-голубое летнее небо. — Она говорит, что на магазин был налет.
— Какая-то ерунда.
— Не знаю, Роберт. — Руки на миг приподнялись, словно прося извинения. — Папа запретил сообщать нам об этом. Она звонила тайком.
— Анна, ты хочешь, чтобы мы вернулись?
Она не отвела взгляда от окна. И он снова подумал о том, какую неизгладимую печать наложила на нее монастырская школа. Ее голову, изящно посаженную на тонкой шее, словно обрамлял монашеский чепец. Стоит чуть-чуть скосить глаза — и он увидит накрахмаленный апостольник и черное покрывало. Все это было в ее позе. Терпеливой, отрешенной, неистово высокомерной.
От этих мыслей остался неприятный привкус. Точно какой-то запах пропитал шторы, задержался в ковре.
— Так вернемся, Анна.
— Только не ради меня.
— Конечно, — сказал он. — Но давай вернемся.
Она собралась за полчаса, не забыв даже коллекцию морских раковин.
Воздух был душным, пыльным и жарким. Грозовые тучи на горизонте казались чернее обычного. Роберт заметил в их темных клубах вспышки четочных молний. Ехать будет нелегко, решил он.
До своего дома они добрались за полночь. Два фонаря на улице не горели, и маленький белый коттедж был почти невидим среди густого кустарника. Тараканы торопливо исчезали в щелях веранды, из открытой двери в лицо им ударил пахнущий краской жар.
— Боже мой! — сказала Анна.
Роберт начал открывать одно окно за другим. Наружный воздух казался свежим, легким, прохладным от листвы… Он слышал, как Анна нетерпеливо стучит по рычагу телефона. Он ничего не ел чуть ли не с самого утра, но не чувствовал голода. Ему хотелось пить. Стаканы на полке казались запыленными. Он сполоснул стакан и налил его до краев. У воды был вкус замазки. Он открыл бар и достал первую попавшуюся бутылку. Ирландское виски. Он подлил виски в стакан, помешал пальцем и залпом выпил. Пожалуй, можно обойтись без льда.
— Папа дома, Роберт! — крикнула Анна. — Он говорит, чтобы мы к нему не приезжали.
Хочет показать им, что ему все нипочем. Что он поступает по-своему вопреки любым обстоятельствам и неудачам…
— Папа, — говорила Анна, — я просто хочу убедиться, что ты хорошо себя чувствуешь. Ты знаешь, что иначе я не смогу заснуть. — И она повесила трубку.
Роберт тихонько присвистнул.
Анна водила, пальцем по телефонной трубке.
— Не сердись на меня, Роберт.
— Да кто на тебя сердится?
— Это только естественно, если дочь боится за отца.
— Послушай, Анна, — сказал он. — Если ты хочешь его увидеть, мы поедем туда. Только и всего.
Роберт узнал коренастого человека, который открыл им дверь. Джеспер Лукас. Он уже много лет работал у Старика, то в одном месте, то в другом. Начал он барменом в первом казино Старика, во Френсискен-Пойнт. Когда Старик открыл ночной клуб побольше, в Саутпорте, Лукас был там банкометом. Когда Старик купил отель «Сент-Джон», Лукас стал сыщиком. Одно время он вел бутлегерские операции Старика в восточном Техасе. Когда Старик прекратил этим заниматься, Лукас стал сыщиком в универсальном магазине.
Роберт кивнул ему, проходя мимо… Раз тут Лукас, значит, Старик принял все меры.
Старик ждал их, лежа в постели. На нем была ярко-синяя пижама. Левая рука до плеча вся в бинтах.
— О, папа! — сказала Анна.
— Теперь, когда ты все увидела своими глазами, — саркастически заметил Старик, — можно нам всем отойти ко сну?
— Тетя Сесилия была в ужасе, — сказала Анна.
— Она дура. Я ее давно отправил домой.
— Мы могли бы выпить за вашу удачу, если бы Джеспер налил нам виски, — вмешался Роберт.
Джеспер в дверях кивнул.
— Я недавно пил ирландское, — добавил Роберт. — А как вы?
— Сойдет, — сказал Старик. Кожа еще туго обтягивала его виски и скулы, но по щекам разбегалась морщинами, как небрежно постеленная скатерть.
Джеспер принес рюмки. Роберт отпил половину и потер ледяным стеклом обожженное солнцем лицо. Он услышал легкий шорох щетины.
— Ты по крайней мере воздерживаешься от расспросов, — сказал Старик.
— Я все узнаю завтра, — отозвался Роберт. — Они стреляли в вас намеренно? Поэтому тут Джеспер?
— Нет, — ответил Старик. — Это вышло случайно. — Он протянул руку к рюмке, и его губы скривились от боли. Роберт подал ему рюмку. — Сам напоролся. А с ним мне просто спокойнее.
По тяжелому лицу Джеспера скользнула улыбка, потом оно опять превратилось в тупую маску.
— Как это доктор так скоро отпустил вас из больницы? — спросил Роберт.
— Не отпустил бы, так недолго оставался бы моим доктором.
Шурша накрахмаленным халатом, в дверях возникла сиделка.
— Мистер Оливер, — сказала она. — Сделать вам укол? Доктор разрешил.
— К черту доктора! — Старик откинулся на подушки.
— Ну, хорошо, — сказал Роберт. — Мы с Анной переночуем тут.
В коридоре он спросил Джеспера:
— Как это получилось?
Джеспер ответил не сразу. У Роберта возникло ощущение, что Джеспер говорит с ним, тщательно выбирая слова, точно переводит с другого языка.
— Это было в гараже.
— В гараже?
Среди фургонов, тележек, старых витрин и рекламных плакатов.
— Конечно, глупо вышло. Только они думали, что там спрятана большая партия. Чуть все по кирпичику не разобрали.
— А-а! — Роберт потер небритый подбородок. — У меня в прошлом году тоже вышло кое-что в этом роде. Смешно — Старик никогда не занимался наркотиками, а никто не верит.
И снова Джеспер начал подыскивать подходящие слова.
— Когда человек занимается бутлегерством, очень часто он и по другим дорожкам ходит. Вот, скажем, мясо. Мяса ведь вокруг хоть залейся. Даже и Старик имел с ним дело в старые времена, когда я только начинал работать. Ну, вот люди и рассуждают: мясо — раз, бутлегерство — два, значит, и третьего не миновать. Ясно?
Мясо? Какое еще к черту мясо? — подумал Роберт. Ах, да, — девки. Старик же с этого начинал…
— Ясно. Ну и как же все произошло?
Джеспер совсем запыхался от объяснений. В гостиной он уселся поудобнее, передвинув кобуру под мышкой так, чтобы она не мешала покойно откинуться.
— В такую рань в гараже никого не было, только молоденький паренек да пара негров. Когда эта четверка ввалилась, никто и не пикнул. Мальчишка наложил в штаны, просто смех… — Джеспер умолк и беззвучно рассмеялся. — Посмотрели бы вы на него, когда все кончилось. Так и застыл на месте. А по морде слезы катятся.
И я мог бы так, подумал Роберт. Я помню…
— Они пробыли там битый час, перевернули все вверх дном, ничего не нашли, ну и разнервничались. И тут подъезжает Старик. Вы же знаете, он никогда туда не заворачивает, а тут вдруг велел Макалюзо заехать прямо в гараж, а они, как увидели большой черный лимузин, так и начали стрелять.
— Да кто это «они»?
— Дерьмо из Билокси, — коротко ответил Джеспер. — Знаете Риццо, букмекера? Так один был его двоюродный брат.
Под задним сиденьем всегда хранился пистолет. Роберт словно увидел, как Старик потянулся за ним.
— Старик подался вбок и нырнул вниз. А я как раз шел на работу, ну и оказался там в один момент.
Его плечи вновь затряслись, и Роберт невольно спросил себя, смеется ли он когда-нибудь вслух.
— И Макалюзо чуть меня не переехал — подал назад со скоростью в сорок миль, не меньше.
— В перчаточнике тоже ведь есть пистолет, — сказал Роберт.
— Не до него было. — Джеспер нагнулся, распустил шнурки ботинок и начал растирать вздувшиеся лодыжки. — Выводя машину задом, он же Старика прикрыть не мог.
— Да, конечно, — сказал Роберт. — Конечно.
— И прямо за Макалюзо вылетают эти трое сучьих детей. Так и жгут резину, а крышка багажника хлопает вовсю. Раз — и нет их. — Джеспер еще больше распустил шнурки и опять принялся энергично растирать ноги. — У меня высокое давление, — сказал он, — и я долго ходить не могу.
— Эй, погоди-ка, — вдруг встрепенулся Роберт. — Мне показалось, что их было четверо, а не трое.
Джеспер оторвался от своих ноющих ног.
— Вот именно было. Я же вам сказал. Двоюродный брат Риццо, Старик его уложил. — Он сбросил ботинки. — О-ох! — Он снял и носки. — Похожу пока босой, меня же тут никто, кроме сиделки, не увидит.
Роберт пошел спать, думая: я ведь трус. Я знаю, что я трус. Я как тот парнишка в замаранных штанах. Мне повезло, что меня тогда в гараже не было.
В комнате Анны стояли две односпальные кровати.
— Мне так жаль, Роберт, — сказала она. — Так жаль!
— Ничего, милая! — Смотри не ухмыльнись, мальчик. Сегодня ты выспишься.
— И мне очень жалко, что у нас не получился медовый месяц.
— У нас был отличный медовый месяц.
Еще два-три таких пустых дня, и ты бы сбежал куда глаза глядят.
Проснувшись, они сразу поняли, что Старик давно не спит. Они услышали его надрывный утренний кашель. Хриплые квакающие звуки разносились по всему дому.
И Роберт, несмотря даже на безопасность односпальной кровати, беспокойно заворочался. Он поспешно оделся и вышел из комнаты Анны.
А потом начал мерить шагами холл от входной двери до столовой и обратно. Взад-вперед, взад-вперед. Он чувствовал, как жестко ступают его каблуки по ковру, у точно стараясь втоптать его в паркет. Ему чудилось, что он ступает по собственным следам, что каждый шаг стирает четкий отпечаток, обращенный в противоположную сторону.
Остановившись у входной двери, он забарабанил пальцами по сетке. За верандой, за ее белыми креслами и папоротниками в цементных вазах, время от времени проезжали автомобили, потом прошел какой-то человек. Роберт смотрел на его серые брюки и не большой черный зонтик, которым он заслонялся от солнца.
Дождя не было уже давно: улица казалась пропыленной насквозь и даже листья пальм шуршали как-то по-особому сухо. Роберт прислушался к глухому перестуку их черенков. Невидимые древесные лягушки наквакивали дождь. Он давно хотел поймать древесницу живьем, но так и не поймал, хотя один раз такая лягушка свалилась на него с ветки, пощекотав его крохотными лапками с присосками.
Но не мог же он весь день простоять у входной двери, глазея на улицу. Ему полагается что-то делать, ему полагается быть занятым. Да и в любом случае он хотел выпить кофе.
В столовой Анна сказала:
— Роберт, мне пришла в голову чудесная мысль.
— Отлично. — Кофе был черный и очень горячий. Он добавил молока.
— Тебе не кажется, что отель в Порт-Белле мог бы стать чудесным домом для нас?
— Отель?
— Если убрать флигеля и эту жуткую кухню.
— Я как-то об этом не думал.
— Я понимаю, что это может показаться сентиментальным и глупым, но мне хочется, чтобы место, где я провела свой медовый месяц, принадлежало мне.
— Ну что же, — сказал он. (Нет. Только не жить там. Мне там не нравится. Слишком тихо, слишком далеко. Мне не нравятся сосны, не нравится, как они шуршат даже без ветра.) — Что же, пожалуй.
— Мы могли бы уезжать туда на лето. Этот мыс очарователен. Я теперь же спрошу у папы.
— А ты думаешь, он сейчас в настроении говорить о делах?
— Папа не допустит, чтобы этот случай хоть что-нибудь изменил. Несколько минут назад к нему прошел Ламотта.
— Отлично, — сказал Роберт. (А что еще мог он сказать?) И принялся за вторую чашку кофе.
— Как поживаешь, зятек?
Маргарет. Он совсем забыл про Маргарет. Она вихрем подлетела к столу и уселась.
— Ты скверно выглядишь, Роберт.
На ней был светло-зеленый брючный костюм, в котором она казалась девочкой, нарядившейся в мамино платье. Он очень пошел бы Кэрол Ломбард, подумал Роберт, но на толстой итальянской девчонке выглядит смешно. Анна не допустила бы такого промаха… но Анна и в брючном костюме была бы красавицей.
— Послушай, — сказал он, — еще вчера у меня был медовый месяц и никаких забот, разве что не сразу решишь, в теннис мы хотим играть или в крокет.
Она ехидно улыбнулась.
— И ты совсем-совсем не рад?
— Конечно, нет.
— Держу пари, ты подыхал с тоски. — Она ухватила крутой завиток волос, растянула во всю длину и отпустила. Он сразу вновь свернулся кольцом.
Роберт ответил сухо:
— Нам там так понравилось, что мы хотим купить этот отель.
Маргарет придушенно хихикнула.
— С тобой не соскучишься, зятек! Так вот почему Анна кинулась к папе.
— Ламотта прошел к нему еще раньше.
Маргарет подняла брови — густые, мохнатые, они почти срослись на переносице.
— Как это я не сообразила! Можно подумать, что они любовнички.
Роберт недовольно нахмурился.
— Не нравится?
— Да нет, черт подери. Болтай что хочешь.
— Ламотта ему предан. — Она покусала губу. — Это бесспорно. Преданный коннетабль… видишь, я училась в школе и уснащаю свою речь умными словечками.
— Попробуй помолчать.
— Роберт, — сказала она, — почдем посидим на веранде.
— С какой стати?
— А мы оба такие дураки, что больше нам и делать нечего.
Они сидели на веранде, и Роберт думал, что она очень похожа на Бетти. Раньше он этого не замечал, но в овале лица у них было что-то общее.
В это жаркое июньское утро, покачиваясь в качалке среди папоротников, Роберт вдруг задумался о Бетти. А что она делает днем? Он не имел ни малейшего представления. Он же виделся с ней только по ночам.
Своего медового месяца они не возобновили. После переговоров, длившихся не одну неделю, Старик все-таки сумел купить отель в Порт-Белле, и Анна была довольна. Она принялась методично обдумывать перестройку, делая заметки, набрасывая эскизы.
Роберт вновь начал работать. Теперь он каждый день обедал со Стариком у «Гэлетина». Латунные лопасти вентиляторов под потолком лениво шевелили густой воздух.
— Опять будешь есть гамбо?
— Да, — сказал Роберт.
— Я так и не нашел вкуса в кэдженских блюдах.
— Наверное, я кэджен, — сказал Роберт.
— Во всяком случае, по виду похоже, — согласился Старик. — Дело в том, что я не люблю жратвы бедняков. Не люблю гамбо, не люблю фасоли, не люблю риса со свининой.
Почему слово «кэджен» несло в себе запах маслянистых проток и гниющей скорлупы креветок? Роберт сказал:
— Все это вкусно, если человек голоден.
— Когда-то мне и сомятина казалась вкусной. Так и отдает илом Огайо, а я только пальчики облизывал.
— К чему привыкаешь, то и нравится, — не сдавался Роберт, — и будет нравиться до конца жизни.
— Ну и на здоровье, — сказал Старик. — Раз у тебя такой вкус… Сколько же сейчас времени? — Старик вынул карманные часы. В ящике его комода их валялось десятка полтора. Но эти были новыми — на крышке сверкало солнце, выложенное из рубинов и бриллиантов.
— Вам нравятся часы, верно? — сказал Роберт.
— Вот у меня такой вкус, — сказал Старик. — Ну, пошли работать.
Дни Роберта текли размеренно и упорядоченно. Каждое утро в семь часов за ним заезжал лимузин Старика, в семь пятнадцать лимузин подъезжал к дому Старика, в семь тридцать они со Стариком входили в контору. Каждый день. За исключением воскресенья, когда он шел с Анной к мессе. Это были пыльные, потные летние дни в густой жаре безветренного города на большой реке. Во всех углах жужжали вентиляторы. Белый пудель Анны, еще щенок, попал под лопасти большого напольного вентилятора, и его ярко-алая кровь забрызгала голубой китайский ковер. А Старик предпринял реорганизацию своих дел и создал «Эспленейд энтерпрайзез инкорпорейтед», просто чтобы чем-нибудь занять Роберта.
Роберт все время испытывал усталость. Его лихорадило, голова непрерывно побаливала. Его томила странная отчужденность, словно он жил вне себя, но рядом, как собственная невидимая тень. Утром, когда он шел к машине, по мощенной кирпичом дорожке шагали два Роберта. Когда он открывал дверцу, за ручку брались две руки. Он даже ловил себя на том, что отодвигается, чтобы дать место своей тени.
Каждый день он просыпался еще до рассвета, изнемогая от жары двуспальной кровати. Он уходил в гостиную и снова засыпал на диване. В июле кожа у него пошла красными пятнами. Анна тотчас установила еще два вентилятора — от их гудения содрогался дом. Роберт, как от него и ждали, сказал, что чувствует себя заметно лучше. Красные пятна покрылись беловатой коростой, начала шелушиться. И не проходили.
Как-то утром в августе, когда Роберт стоял перед магазином Старика, оттягивая начало делового дня, он увидел Бетти. Она проехала в машине. Он был уверен, что узнал ее, и в следующие дни так же медлил перед дверью в надежде, что она проедет еще раз. Она так и не появилась. Иногда он видел ее во сне — снова и снова одно и то же. Она стояла в дверях подвала в тени бумажной шелковицы с широкими, как зонтик, листьями.
Может быть, он просто вспоминал это, а не видел во сне. Ему становилось все труднее различать сон и явь.
Часто у него возникало такое чувство, словно в его безупречном домике живет кто-то другой. Кто-то другой каждое утро отправляется на работу, каждый вечер возвращается домой. Кто-то другой ласкал гладкую кожу его жены и испытывал судорогу страсти.
Но Бетти позвонил Роберт, и Роберт сказал ей; «Я приеду сегодня в десять», и Роберт стоял в темноте и смотрел на очертания огромных листьев шелковицы на более светлом фоне неба. И ждал, когда отворится дверь.
Потом, подъезжая к своему дому, он подумал: я женат три месяца.
Анна сказала:
— Ты чем-то недоволен.
— Я просто устал, — ответил он. — Вот приму ванну, и все пройдет.
Он сидел в горячей воде, отходя после требовательных, жадных объятий Бетти, и думал: я женат три месяца. Только представьте себе. У меня есть кукольный дом и кукольная жена. Взгляните-ка на ее белый пеньюар, весь в прошивках и прошивочках.
Он встал и встряхнулся, как мокрый пес. Аккуратно, не нагибаясь, он вытер подошвы о коврик. Потом еще раз встряхнулся и вышел из ванной.
— У тебя такой прохладный вид, — сказала Анна.
— Я иду на кухню. По-моему, мне хочется есть.
Капли воды, высыхая, щекотали кожу. Чудесно. В холодильнике он нашел салями и нарезал ее. По кухне разлился запах чеснока. Вошла Анна. Он вдруг бросил салями и нож и потянулся к ее хрустящему пеньюару. Он заметил, что смеется: может, чеснок в самом деле помогает, как говорят старухи.
Он отправился к портному Старика и к поставщику его рубашек. «Шелковые рубашки», — распорядился Старик. «У меня от них кожа чешется», — заспорил Роберт. «Шелковые рубашки», — категорически повторил Старик.
И вот он стоит, пока с него снимают мерку для рубашек, которые он терпеть не может. Полюбуйтесь на меня, думал он, уходя. Полюбуйтесь.
Начался дождь — внезапный сентябрьский ливень: струи воды и зигзаги молний. Мимо медленно ехало такси. Роберт ухватился за ручку и впрыгнул внутрь. Лишь несколько капель успело упасть на плечи его белого полотняного костюма.
— Эспленейд, пожалуйста… Нет, погодите.
Он быстро распахнул дверцу. На тротуаре стояла женщина. Она еще не успела опустить поднятую руку, ее губы складывались в разочарованное «о!».
— Прошу прощения, что перехватил у вас машину! — крикнул Роберт. — Вам куда?
— Угол Канал-стрит и Бургунди. — Она говорила с легким акцентом.
— Я подвезу вас, если хотите.
Женщина заколебалась и посмотрела по сторонам.
— Послушайте, — сказал он, — я ведь не стану промокать до костей, чтобы показать, какой я джентльмен.
Она прижала пакеты к груди и юркнула в такси.
— Большое спасибо.
Поправив шляпу, она вытерла носовым платком брызги со щек. Машина наполнилась слабым запахом пряных духов.
Роберт решил, что одета она очень элегантно, хотя и с некоторой чопорностью. Почти никакой косметики, почти никаких украшений. Только маленькие золотые сережки и большие золотые часы. В самом строгом вкусе. И тем не менее было что-то…
Скользкие от дождя улицы были запружены машинами. Такси еле ползло. Роберт сидел в застывшей позе. Он не двигался и ничего не говорил. Он ждал.
— Надеюсь, я не заставила вас сделать большой крюк, — сказала она.
— Нет, — сказал он. — К тому же я буду только рад опоздать на работу.
— Вот и мой угол. Вон тот, следующий. — Она повернулась, и ее большие черные глаза под густыми черными бровями посмотрели прямо на него. — Может быть, сегодня отец не задержится. Если все ревматические старушки уже кончили изливать ему свои жалобы.
Она открыла дверцу и стремглав бросилась к подъезду. Вывеска над входом гласила: «Подводное царство».
Этот дождливый день тянулся для Роберта удивительно долго и скучно. Сначала счетные книги с Ламоттой, потом со Стариком на деловое свидание в отеле «Рузвельт». Старик покупал какую-то недвижимость на Лонг-Айленде.
Она теперь, наверное, уже дома. Как называются эти духи? Он помнил каждое слово, которое она произнесла в такси. И даже пересчитал их — тридцать два.
Старик неторопливо пожевывал нижнюю губу. Роберт подумал, что он, пожалуй, нервничает… Нет, не нервничает, а тревожится. Значит, то, из-за чего они едут туда, ему нужно. И очень.
Что ж, подумал Роберт, он всегда добивается того, что ему нужно…
Старик оставил Роберта ждать в вестибюле. Просто ждать. И ничего больше.
Длинный сводчатый зал был почти пуст — день кончался, вечер еще не наступил. За стеклянными дверями в обоих его концах все еще лил дождь. Проститутка в поисках клиента — миниатюрная, скромная — поглядела на него. Он покачал головой: ну, нет! Он подумал, не пойти ли в турецкую баню, но Старик не сказал, долго ли он там пробудет… Роберт прошел мимо цветочного киоска. Какие краски, подумал он. Какие краски! Только потому, что женщины любят цветы и какой-нибудь дурак обязательно их покупает…
Он вынул из бумажника двадцать долларов и поманил к себе рассыльного.
— Надо будет сходить за два квартала, — сказал Роберт. — Узнаешь мне адрес. По-моему, он врач. Я знаю, что у него есть приемная в доме с вывеской «Подводное царство». Сегодня он принимал только первую половину дня, и у него есть красивая дочь, которая говорит с испанским акцентом.
Рассыльный кивнул.
— И еще двадцать, если поторопишься.
Роберт ощутил в груди знакомые тиски волнения. Ты учишься действовать, сказал он себе. Усевшись под пальмой в углу, откуда ему был виден весь вестибюль, он закурил сигарету. Старик спустился только через два часа. Нужные сведения Роберт получил через пятнадцать минут. Взглянув на листок, он протянул еще одну бумажку в двадцать долларов. Ни единого слова; все было сделано, рассыльный исчез. Только листок шуршал у него в кармане.
Он снова подошел к цветочному киоску.
— Я хотел бы, чтобы по этому адресу в течение ближайшего месяца каждый день доставлялась одна роза. Без карточки.
Возвращаясь домой со Стариком в этот дождливый сентябрьский вечер, Роберт испытывал гордость оттого, что придумал эту комбинацию с цветами. Красивый ход.
Ночью, когда Анна рядом с ним уже крепко спала, дыша глубоко, ровно и удовлетворенно, он подумал напоследок: пожалуй, я завтра опять позвоню Бетти.
Через месяц он позвонил темноволосой девушке:
— Вам понравились цветы?
Крохотная пауза.
— А вы всегда так экстравагантны?
— Только когда этого требуют обстоятельства.
— Ну и чего еще они требуют?
— Это я предоставляю вашему воображению.
Она засмеялась, и тут он уловил ее неуверенность. Горло его сжала знакомая судорога, в животе похолодело. Она согласится. Охотничий инстинкт не обманул его.
Ее звали Эйлин Гонсалес, и весь следующий год он встречался с ней почти каждую неделю. У нее было безупречное смуглое тело и крупные, высокие, широко расставленные груди. Ему казалось, что они смотрят в разные стороны.
Год с Эйлин Гонсалес был отличным годом. Чудесным годом… Из-за нее он построил двухкомнатный рыбачий домик на протоке Курвиль. Им нужно было место, чтобы встречаться, — надежное место, потому что она была порядочной девушкой и об обычных меблированных комнатах и слышать не хотела. До его домика от города был час езды — в сухую погоду. Даже она чувствовала себя там в безопасности.
Ему нравились эти лесистые песчаные холмы. Он видел там следы медведей и оленей, но ни разу ничего не подстрелил. Он видел рыбу в протоке, но у него даже не было удочки. Он позаботился о том, чтобы кровать была новой и очень удобной, и этим ограничился.
И там как-то в день, полный солнечных зайчиков, Эйлин сказала:
— Я выхожу замуж.
— Чудесно! — Он почувствовал облегчение. Черт, какое облегчение он почувствовал! — Я очень рад за тебя.
— Ты мог бы хоть немного огорчиться.
— Детка, я же знаю, что каждая женщина хочет выйти замуж. А он хороший человек?
— Надеюсь.
В ее голосе все еще сквозила нерешительность. Ну, уж это лишнее, подумал он.
— Дом и дети — ты будешь редкостной хозяйкой и матерью! Жаль, что я не могу познакомиться с этим счастливцем.
— Я пришлю тебе приглашение.
Нерешительность исчезла. Очень хорошо. Голос ее стал твердым и уверенным. Она сделала свой выбор.
— Ты ведь знаешь, что я не смог бы приехать.
Она скривила губы и ничего не ответила.
Ну, вот и все, подумал он. Познакомился с ней в такси и расстался в рыбачьем домике. Началось под дождем и кончилось у алтаря… Он будет вспоминать ее тело, не испытывая никакого сожаления. Пришло время положить этому конец. Неплохо выпутался, додумал он. Чтобы избавиться от женщины, нужно не меньше искусства, чем для того, чтобы добиться ее. Он быстро учился и тому и другому.
Из всех своих женщин, размышлял Роберт, он ясно помнил только двух — Эйлин Гонсалес и Бетти. Выйдя замуж, Эйлин навсегда ушла из его жизни. А еще через несколько лет с его горизонта исчезла и Бетти. Просто он был слишком занят, их встречи становились все более и более редкими и наконец сами собой прекратились. Но вот он закрывает глаза, и она встает перед ним как живая. И Эйлин тоже. Но из остальных — ни одна. Хотя изредка он и вспоминал глупости, которые они выкидывали. Вроде той девицы, которая привезла в рыбачий домик два горшка с розовой геранью. Герань цвела долго, и несколько месяцев он видел протоку в просветах между плотными соцветиями. Потом герань зачахла, а в горшках проросли занесенные ветром семена трав и мелких полевых цветов. Они цвели, засыхали, роняли семена и вновь вырастали.
Он начал отбирать таких, которые могли проводить с ним свободные дни, и сразу бросал тех, для кого это было затруднительно, сохраняя только очень уж красивых для коротких вечерних свиданий в меблированных комнатах.
И ни из-за одной у него не вышло неприятностей. Я превратил это в науку, думал он. Выбирай тщательнее, и они будут вести себя как надо.
А если и нет, думал он, Анна все равно ничего бы не заметила. У нее хватает забот с перестройкой старого отеля в Порт-Белле. Она всем занималась сама, без архитектора.
— Он должен стать безупречным, — увлеченно объяснила она. — У меня много времени, и я сумею сделать все как следует.
— На это потребуются годы, — сказал Роберт.
— Знаю. Но у нас в распоряжении вся жизнь, чтобы жить там, так что это не имеет значения.
Погружаясь в горячую влажность, утопая в плоти, грезя о грудях совершенной красоты, встающих из облаков, касаясь морских раковин, Роберт порой думал: «Я живу, я здесь. А в плоти? Ломаюсь ли я, когда падаю?»
И вот Маргарет. На третий день после окончания школы она сбежала с Гарольдом Эдвардсом к мировому судье в Гретне. Старик снял для них свадебные апартаменты в отеле «Рузвельт».
— Сколько было цветов! — говорила потом Маргарет. — Все комнаты битком набиты лилиями. Я то и дело просыпалась и думала: кто же это умер?
У Гарольда Нортона Эдвардса было круглое гладенькое лицо и круглые гладенькие голубые глаза. Его родню неприятно поразил такой внезапный брак и очень интриговали слухи о ее богатстве. На ритуальных семейных обедах Маргарет каждую неделю старательно приводила их в ужас рассказами о сицилианской вендетте и о «Черной руке». Собственно говоря, Гарольд Эдвардс ей даже не нравился. Она вышла за него просто потому, что он ее любил. Она вдруг открыла, какое это чудо, когда в тебя кто-то влюблен… Их брак продлился восемь месяцев. Как-то в холодное февральское утро Маргарет вернулась в дом отца. Два дня Гарольд Эдвардс безвыходно сидел в их маленькой квартирке (он ждал от нее хоть каких-нибудь известий, в тщетной надежде хватая трубку при первом же звонке), а потом проглотил горсть снотворных таблеток и через пять минут позвонил свояченице. Когда Анна и Роберт почти на руках втащили его в больницу, он уже ничего не видел и не слышал.
— Ну, — сказала Анна, втягивая носом набрякший сыростью воздух зимнего утра, — ну и ну!.. — Было семь часов, и у проносившихся мимо машин еще горели фары. — Мы были на свадьбе и чуть не побывали на похоронах.
Роберт никогда не питал к Гарольду Эдвардсу ни малейшей симпатии и нисколько за него не испугался. Он зевнул.
— Я позвонила Маргарет сообщить, что он вне опасности, и знаешь, что она мне сказала?
— Чего не знаю, того не знаю.
— Что овдоветь проще, чем получить развод.
Роберт оглядел обсаженную дубами улицу.
— Довольно-таки кровожадное заявление.
— Она постоянно говорит такие вещи, Роберт. — Анна потянула его за рукав к их машине. — Поедем домой.
— Она думает к нему вернуться? После такого проявления любви?
— Спроси у нее, — сказала Анна. — Я сделала что могла. А теперь немного вздремну и уеду в Порт-Беллу. Вчера должны были начать работу кровельщики.
— Кровельщики? Неужели ты не кончила крышу?
— Пришлось ждать черепицы, — сказала Анна. — Есть только один сорт английской черепицы, по-настоящему безупречный…
— И никакая другая не годится, — перебил Роберт. — По-моему, этот дом никогда не будет кончен.
— На это требуется время, — сказала Анна. — Да, кстати. Я все-таки не беременна.
— Что же, — сказал Роберт негромко, — мы ведь не так уж давно женаты…
Анна так хочет ребенка! Может быть, это его вина. Может быть, он слишком щедро растрачивает себя на стороне, и его жена остается бесплодной. Он подождет еще год, а тогда, дал он себе слово, не будет спать с другими женщинами до тех пор, пока его жена не забеременеет… (Иногда ему снился младенец, всего в его ладонь, но похожий на него как две капли воды, в пеленках и с усами.)
Из конторы Роберт ушел рано. Его все время клонило ко сну.
— Иди-ка домой, — сказал Старик. — Увидимся за обедом.
И вот в его распоряжении оказался весь день, который нечем было занять. Он нашел вазу мандаринов, унес один в гостиную и принялся неторопливо его чистить, с удовольствием вдыхая острый приятный запах эфирного масла, брызгавшего из шкурки. Он бросил ее в пепельницу, положил ноги на кофейный столик и принялся есть дольку за долькой…
Потом в комнату вошла Маргарет.
— Почему ты тут? — спросила она. — А где Анна?
— В Порт-Белле. А я вернулся домой, потому что хочу спать.
— Все хотят. — Она шлепнулась на стул, не потрудившись снять пальто из верблюжьей шерсти. — Мне очень неприятно, что мой бывший муженек продержал вас на ногах всю ночь.
— Ну, — сказал Роберт, — ну…
— Он рассчитывал, что его спасут.
И едва не просчитался.
— Анна всегда все делает как надо. Он поэтому и позвонил ей, а не своим.
Роберт отщипнул еще одну дольку.
— К счастью для себя.
— Роберт, ты не съездил бы со мной? Я хочу забрать кое-какие платья, пока Гарольда прокачивают.
— По-моему, его уже прокачали.
— Ну, как-то его еще там лечат. Послушай, помоги мне, а потом мы можем вместе поехать обедать к папе.
Роберт медленно встал, протянул было руку к шкурке мандарина, потом решил оставить ее в пепельнице.
Солнце так и не появилось в небе. Иногда свет становился ярче — порой даже настолько, что металлические предметы начинали поблескивать. А иногда в вышине желтой луной ненадолго повисал солнечный диск. Но туман окутывал все, он льнул к домам, словно был их порождением, висел на деревьях, как бороды мха. Сырой воздух был пропитан запахом горящего торфа, резким извечным запахом.
— Вот так, наверно, пахнул мир после сотворения! — Маргарет сморщила нос и чихнула.
— В феврале всегда так, — рассудительно сказал Роберт.
— Чудная погода для самоубийства. Теперь я понимаю Гарольда.
— Перестань острить, — сказал Роберт. — Да это и неостроумно.
Она всем телом повернулась на сиденье.
— Роберт… — Она говорила так тихо, что он еле разобрал слова. — Я по-другому не умею.
Он чуть было не остановил машину, чтобы обнять ее.
— Ничего, лапочка. — Он сам удивился нежности своего голоса. — Тебе пришлось нелегко, и все это знают.
— Ты знаешь, что сказал папа? Когда я вернулась?
— Чего не знаю, того не знаю.
— Он засмеялся. Вот пойми. Никаких нотаций. Никаких «у тебя есть долг по отношению к мужу» и прочего. Даже «ты меня огорчила» не сказал.
— Может быть, он считал, что говорить тут нечего.
— Когда он кончил посмеиваться — я уже чувствовала себя дура дурой, а не страдающей героиней, — знаешь, что он сказал? «Он тебе не нравится, и я не собираюсь требовать, чтобы ты жила с ним».
— Ну и что тут плохого?
Он остановил машину перед небольшим домом с желтым оштукатуренным фасадом.
— По-моему, ничего, — сказала Маргарет.
В курящемся сером тумане они взбежали по ступенькам, выложенным голубой плиткой, мокрым и скользким.
В квартире было холодно, как на улице. Гарольд открыл настежь четыре окна.
— Может, он хотел броситься вниз, как по-твоему? — Маргарет включила отопление на полную мощность, а кроме того, зажгла в кухне духовку, оставив дверь открытой.
— Скоро станет совсем тепло, — сказал Роберт. — Ведь комнаты маленькие.
Он достал чемоданы, и она начала укладывать в них платья. Через полчаса были уложены три чемодана, а квартира совсем прогрелась. Они сняли пальто.
— Что еще?
— Я пришлю кого-нибудь завтра. — Маргарет расхаживала по комнатам, водя пальцем по запылившейся мебели. — Когда я решила уйти, то в последние дни все переметила. — Она приподняла серебряную лампу. Снизу на подставке алело пятнышко лака для ногтей. — Вот видишь?
— Я что-то не понимаю.
— Целый день я все рассортировывала. Подарки от его родственников я собрала в столовой, а мои — в гостиной и спальне. То, что перенести было нельзя, я метила лаком или мелом. — Резким движением она перевернула стул, показав большое, выведенное мелом «М». — И знаешь что, Роберт? Вся эта дрянь мне ни к черту не нужна. Просто надо было чем-то заняться.
— Ты аккуратна, как Анна, — сказал Роберт. — И такая же дурочка.
Они оба засмеялись и смеялись гораздо дольше, чем заслуживали эти слова. В лицо им бил жар духовки, окна запотели. А потом они оказались в кровати, в большой незастеленной двуспальной кровати. Подушки еще хранили отпечаток головы Гарольда, одеяла так и валялись на полу, куда их скинул Гарольд.
Господи, подумал Роберт, это же запах Гарольда! И он локтем столкнул подушку на пол…
Оба молчали, почти не дыша. Потом все в том же безмолвии их тела содрогнулись. Он ясно расслышал хруст суставов. «У меня или у нее?» — подумал он. И не мог разобрать. Они были единым целым. В глазах его плясали знакомые огоньки, знакомые краски — он знал их все и знал наизусть. «Я оглох, — подумал он. — Так не может быть. Я бы слышал стук сердца или свист воздуха у меня в горле».
Грохот. Она дышала прямо ему в ухо. Ему стало щекотно. Он отодвинул голову. Она лежала рядом. Неподвижная, спокойная.
Они отправились к Старику обедать. Маргарет выглядела как обычно, а Роберт тешил себя надеждой, что он растерян не более, чем это естественно для человека, который спас отравившегося родственника.
После обеда они играли в покер (Старик терпеть не мог бриджа), и время текло приятно и незаметно. Анна позвонила из Порт-Беллы и сообщила, что из-за погоды крыша продвигается медленно. Роберт отправился домой очень рано. Туман стал еще гуще — уличные фонари превратились в сгустки желтоватой мглы, а лучи его фар словно изгибались и светили назад, на него.
Он вздохнул и откинулся на спинку. Черт, подумал он, в паху ломит…
* * *
Экономическая депрессия нарастала. Тысяча девятьсот тридцать третий год сменился тысяча девятьсот тридцать четвертым. На улицах Роберт повсюду вокруг себя чувствовал запах нищеты. Он отворачивался от нищих, крепко держа бумажник.
Чего вам надо? Да не смотрите же на меня!
Страх, неотвязный страх. Он его тщательно прячет. От Анны. От Старика. Мир летит ко всем чертям. Коммунисты идут к власти. Хьюи Лонг с его разделением богатства… Отберите у богачей, отдайте беднякам. А бедняков орды: очереди за благотворительным супом, безработные в дорожных командах — стоят, опершись на лопаты, и смотрят в небо.
Моего не троньте! Оно не про вас. Убью, а не отдам.
День за днем он не отходил от Старика ни на шаг, пытаясь перенять его уверенность в себе, его хватку.
— Чем хуже все идет, тем для меня лучше, — говорил Старик.
Роберта ошеломляла сложность дел Старика, ставили в тупик бесконечные доклады Ламотты. Разные предприятия, разные компании. Теперь они занялись нефтью — участки, аренда. Старик сказал:
— Верь не верь, а я когда-то купил кусок этой земли под молочную ферму для моей матери.
Морис Ламотта тихо улыбнулся:
— Она даже посмотреть на нее не захотела.
Кроме того, Роберт заметил, что Старик использовал депрессию для того, чтобы откупиться от всех своих компаньонов. Между ним и семьей его покойной жены больше не осталось никаких деловых связей. Да и родственные сходили на нет. Анна вела свою линию, Старик свою, и д’Альфонсо должны были скоро совсем исчезнуть из их жизни.
— Я стал честным на старости лет, Роберт.
Ламотта захихикал.
— Вот возьми семью д’Альфонсо. Их погубил сухой закон. Полностью погубил. Им даже, в голову не приходит, что деньги можно наживать не только противозаконными способами. Я слышал, что у кузена Эндрю неприятности с налоговым управлением. Если они сумеют доказать хотя бы десятую долю того, что известно мне, он тут же отправится в тюрьму в Атланте.
— В обществе дядюшки, — добавил Ламотта.
— Ну, это утешение не большое, — сказал Старик.
Маргарет развелась и уехала в Париж учиться в Сорбонне. Она не написала оттуда ни одного письма, однако каждое воскресенье аккуратно посылала открытку.
— Еще одна, — сказал как-то утром в конторе Старик.
Роберт посмотрел на открытку:
— Опять та же картинка. Она весь прошлый год только эту и присылала.
На открытке была изображена химера с Нотр-Дам. Старик щелчком сбросил ее в корзину для бумаг.
— Наверное, она воображает, что это очень остроумно.
— А! — сказал Роберт. — Мне это как-то в голову не приходило.
Старик повернулся и вскинул ноги на письменный стол. Все тот же облезлый дубовый стол, все та же серая замызганная контора. Все те же мутные от грязи окна, выходящие на пыльные деревья вдоль тротуаров Эспленейд-авеню. Все те же звуки, доносящиеся с реки.
— Ты по-прежнему ездишь в свой рыбачий домик? — спросил Старик у пыльного окна. — Тебе это еще не надоело?
По горлу Роберта прошла судорога. В груди все сжалось. Осторожней! Будь начеку.
— Совсем нет. Я был там несколько дней назад.
— Хорошо клюет?
— Не знаю. Я просто сидел на крыльце и смотрели по сторонам.
Старик перекинул ноги на другой край стола.
— Ты устраиваешь свои дела с женщинами очень неплохо.
— Что? — Он не верил своим ушам, но знал, что попался.
— И все-таки, — сказал Старик, — Анна знает…
— Анна не знает.
— Анна догадывается, — продолжал Старик. — Она хочет ребенка. Она мучается оттого, что у нее нет ребенка.
— Она никогда ничего не говорила.
Старик улыбнулся медленной улыбкой.
— Она знает, что ты для меня как родной сын. А она любит своего отца и не захочет отнять у него сына.
— Это глупо! — Роберт хлопнул ладонью по столу.
— Нечего злиться из-за того, что другие знают твой секрет. — Старик продолжал улыбаться. — Она совсем не глупа. Она поступает именно так, как я надеялся.
Роберт сел и положил ноги на противоположный угол стола. Старик тотчас опустил ноги на пол.
— Если я иногда и пересплю с кем-то, — сказал Роберт, — что тут такого?
— А разве я что-нибудь сказал?
— Вы сказали… — Роберт умолк. Он перебрал в памяти слова Старика и не обнаружил в них даже намека на обвинение.
— Может быть, — сказал Старик, — иначе с Анной и нельзя жить?
Роберт замотал головой.
Перепугавшись, следующие шесть месяцев он не встречался больше ни с кем. Пока окончательно не убедился, что его жена уже давно беременна. Тогда он отправился на трехдневную охоту, захватив танцовщицу из ночного клуба по имени Уилли Мей, стенографистку по имени Коринна и сиделку по имени Таня. И еще два ящика виски.
Пять месяцев спустя Анна родила сына, которого назвали Энтони, — пухлого темноволосого младенца, очень похожего на нее.
Маргарет телеграфировала из Парижа: «Выезжаю немедленно посмотреть малыша». Но приехала она почти через год.
Маргарет
Поезд отошел от перрона в Мобиле — теперь он будет два часа медленно ползти до Нового Орлеана. Маргарет сидела у окошка в своем купе и смотрела на нескончаемую полосу зеленого болота. Вот скука, думала она.
Она попробовала гулять по поезду, но после второго раза ей надоело снова и снова нажимать на ручки вагонных дверей. А потому, открыв изящный несессер из крокодильей кожи, она принялась приводит в порядок свое лицо. Занималась она этим неторопливо и тщательно, так что кончила всего за десять минут до того, как поезд втянулся под своды вокзала.
Маргарет оглядела себя в зеркале, занимавшем всю высоту двери. Она заметно похудела. Ее темные миндалевидные глаза были слегка подведены и от этого казались больше и глубже. Кудрявые, коротко подстриженные волосы прилегали к голове, как шапочка, как нарисованная прическа фарфоровой статуэтки.
Красавицей она не была, но мужчины часто смотрели ей вслед.
— На тебя смотрят только мужчины со вкусом, — сказал Жорж Лежье. Они познакомились как-то днем в «Ротонде», где были заняты всего три-четыре столика — за ними сидели студенты, они пили и хохотали. Тут полагалось быть Джеймсу Джойсу, но его не было. В Париж как будто приехал Хемингуэй, но и он сюда не пришел. Маргарет изнывала от досады и скуки, пока с ней не заговорил Жорж Лежье. Он был очень высок и очень худ, с темными, глубоко посаженными глазами и крючковатым носом. Он учился поварскому искусству, чтобы потом, сказал он, вернуться в ресторан своего отца в Лионе.
Они разговаривали по-французски две недели, прежде чем она узнала, что он из Нью-Йорка. Да и то случайно. Как-то ночью у него на квартире, когда, ошалелый от долгих объятий, он потянулся к выключателю и дотронулся до оголенного провода. Вырвавшееся у него ругательство неоспоримо засвидетельствовало, какой язык был для него родным.
Маргарет уставилась на него — он, морщась, посасывал обожженный палец — и принялась хохотать.
— Сукин ты сын!
Он заявил, что, если бы не этот его единственный промах, она в жизни ни о чем не догадалась бы.
— Как-никак, мой отец родился в Лионе. И я вполне мог быть французом. И ресторан у него есть.
— Это вовсе не значит, что ты француз, — сказала Маргарет. — Это значит, что ты лгун.
Маргарет вспомнила его голую грудь, почти совсем безволосую, его сосредоточенно нахмуренные брови, худые руки и плечи, где мышцы под бледной кожей были точно узлы на тонкой веревке. Она помнила каждый дюйм его тела.
— Мешок костей, — говорила она презрительно.
— Но тебе же нравится.
— Ты слишком самодоволен. Я просто тебе льщу.
— Ну, так польсти еще. Я, кажется, вхожу во вкус.
А потом он внезапно собрался уезжать. Был зимний день, блестевшие от слякоти улицы затягивал туман. Маргарет поднялась по сырым, воняющим мочой ступенькам и толкнула дверь в его квартиру. Он ждал ее, сидя на столе перед единственным окном. Позади него в смутном сером небе торчали витые печные трубы.
— Я еду домой, — сказал он. — Уже купил билет.
Внутри у нее все оборвалось.
— Почему?
— Денег больше нет. Я и так продержался дольше, чем рассчитывал.
— Ты едешь в Нью-Йорк?
— Куда же еще? Буду работать у отца. Убирать со столов. Или готовить соусы, если сумею его уговорить.
Маргарет состроила гримасу:
— Я могла бы одолжить тебе денег, чтобы ты остался.
— Спасибо, не нужно. — Он поцеловал ее в шею. — Да и вообще во время депрессии рестораны не слишком процветают, и, может быть, отцу пригодится моя помощь.
— А почему бы нам не пожениться?
— Нет, — сказал Жорж. — Я не из тех, кто женится.
— Так я поеду с тобой. Мне нравится Нью-Йорк.
— Нет.
Когда пароход отчалил, он увидел ее на палубе.
— Какого черта ты тут делаешь?
Просияв своей широкой детской улыбкой, она протянула телеграмму от Анны:
— У моей сестры родился мальчик. Я еду его посмотреть. Какое совпадение, правда?
Он вертел телеграмму в пальцах так, словно ждал, что она вот-вот взорвется.
— Настоящая? Или ты сама ее отправила?
— Ты мог бы сказать, что рад меня видеть.
— А знаешь, — сказал он, — я-таки рад. Боюсь, что рад.
Следующие восемь месяцев она жила с ним в Нью-Йорке. Она подыскала небольшую квартирку на Двенадцатой улице, совсем рядом с рестораном. Его родители жили в другом конце города, и он постоянно ночевал у нее.
— Так ведь разумнее, — сказала Маргарет. — Ты же столько работаешь.
Не успев сойти с парохода, она тайком позвонила отцу:
— Папа, мне нужно, чтобы один ресторан тут был всегда полон. Ты, наверное, знаешь в Нью-Йорке подходящих людей. Это совершенно необходимо.
— Посмотрим, — ответил он.
И сразу же дела ресторана пошли прекрасно. Маргарет написала отцу единственное письмо: «Спасибо, папа. У нас теперь питаются самые избранные подонки города».
Она снова спросила:
— Жорж, почему бы нам не пожениться?
— Нет, — сказал он.
— Ну, так я уеду домой.
— Почему?
— Потому что мне это не нравится.
— Ты глупишь.
— Нет, — сказала она. — У тебя есть свой ключ. За квартиру до будущего месяца уплачено.
Когда он в этот вечер пришел после работы, ее уже не было. В квартире было темно, а на середине обеденного стола лежал листок с телефонным номером ее отца.
— Ну, — сказала Маргарет кучам мусора и грязным задним дворам Нового Орлеана. — Ну, ну, ну. А что, если это не подействует?
Она уже тосковала по нему. Она ехала чуть больше суток и уже изнывала от одиночества.
Почему?
Жорж Лежье не был красив, не был он и богат. Он не был весельчаком и не был слишком серьезен. Он мало говорил. Он работал, пока не желтел от усталости. Он любил ходить на бейсбол.
Все это не давало никакого объяснения. Когда она думала о нем вот так, он выглядел скучным. Но когда она была с ним, она ощущала взволнованную радость бытия.
Наверное, это просто физическое тяготение. Стоило ему прикоснуться к ней — пусть всего лишь поддержать ее за локоть, когда они переходили улицу, — и его пальцы оставляли невидимые отпечатки, огненные отпечатки. Все ее тело тянулось к нему, искало его. Кровь мчалась по жилам, замирала и опять мчалась. А ведь он вовсе не был таким уж замечательным любовником. Хотя сам он считал себя замечательным… Маргарет улыбнулась. Он не был ни самым пылким, ни самым умелым, ни самым неутомимым. Но в нем было что-то, какая-то упоенность…
Любовь, сказала она зачерненному мраком зеркалу. Чертова любовь, и ничего больше. И как меня угораздило?..
Отец стоял на перроне. При виде него она испытала обычную встряску. Взлет, рывок, перебой. Радость, но не всеобъемлющая. Любовь, но не полная. Зависимость. Страх, привычность узнавания. Это некая часть меня. Дерево, от которого я отпочковалась. Он дал мне жизнь. Судорога в его теле — и вот она я…
В эту ночь — привычную, пахнущую торфом зимнюю ночь — она подумала, засыпая: папе это не понравится. Но у меня нет другого выхода.
На протяжении всех этих месяцев в Нью-Йорке, когда она прилаживалась к жизни Жоржа Лежье, ее тревожило одно обстоятельство: я уже совершеннолетняя, но все еще живу на содержании у отца… Мне, нужны собственные деньги…
Она смотрела на трещинки в потолке своей спальни. Их должно быть семнадцать, думала она. Когда у меня была корь и я лежала тут в темноте, я пересчитывала трещины и представляла, будто это дороги, шоссе и реки… Она вновь их пересчитала. По-прежнему семнадцать. Ничто ни на йоту не переменилось.
Разговор с отцом она отложила. У меня есть время, думала она, уйма времени, куда больше, чем мне требуется здесь, в Новом Орлеане.
Утро она начала с того, что послала телеграмму Жоржу Лежье. «Хочешь, чтобы я вернулась?» Потом уехала на воскресенье с Анной в Порт-Беллу. Там она занималась только тем, что осматривала незаконченные комнаты, измеряла шагами длину и ширину цветников, кружила по лабиринту палочек, обозначавших будущие дорожки.
— Ну, — сказала она наконец. — Ты меня об этом не спрашивала, но если хочешь знать, на что это будет в конце концов похоже, я тебе скажу: на вальтер-скоттовский замок, только куда более дорогой.
Анна, которая сидела в тени недостроенной веранды с младенцем на коленях и играла его розовыми ножками, мягко улыбнулась ей:
— Возможно.
— Тебе это нравится?
Анна пощекотала маленький подбородок.
— Да.
— Я видела, как ты сооружала свой кукольный домик в городе. — Маргарет повернулась на каблуках, глядя на штабеля бревен и досок, на плотников, неторопливо поднимавшихся и спускавшихся по приставным лестницам. — Потребовались годы!
— Не срывай это на мне, — сказала Анна. — Ведь ты злишься на Жоржа.
— Не понимаю, в чем тут дело, — сказала Маргарет. — Даже его семья без ума от меня. Все, кроме него.
— Ну, погоди немного, — сочувственно сказала Анна.
— У меня недурная внешность, я богата, я влюблена в него — так чего же этому сукину сыну надо? Знаешь, я слышала, как его отец задал ему этот самый вопрос, когда они думали, что я их не слышу.
Анна сказала:
— Я думаю, он захочет. Я думаю, ему ничего другого не останется.
К черту любовь, думала Маргарет. Только внутри все ноет, только голова раскалывается, только мурашки по коже бегают от страха, что я все время делаю не то и не так. Я забыла волшебное слово. И лягушка не обернется принцем, потайная дверь не распахнется. И миру вот-вот придет конец.
Когда она вернулась в Новый Орлеан, в отцовский дом, она увидела в гостиной на каминной полке телеграмму.
— Папа, почему ты мне не сказал?
Старик вытянул ноги во всю длину.
— Тебя же не было.
— Вот! — Она протянула телеграмму отцу. Ее глаза сияли так ярко, что казались двуцветными.
— «Нет. Хватит. Жорж», — прочел Старик. — Так что тут такого радостного?
— Он ответил, — сказала Маргарет. — Как ты не понимаешь, он ответил!
Она тут же отправила телеграмму: «Скучаешь без меня?»
Ответа не пришло.
Маргарет не пожелала прислушиваться к безмолвию. Дважды в неделю, по понедельникам и пятницам, она телеграфировала Жоржу Лежье: «Я жду». Одни телеграммы она адресовала на ресторан, другие посылала ему на домашний адрес. Она хотела, чтобы у него дома знали про них.
Она пожелала осмотреть рыбачий домик Роберта.
— Я видела великое творение Анны, а теперь хочу посмотреть твое.
И как-то в пасмурный день они поехали туда. Всю дорогу Маргарет то мурлыкала, то распевала во весь голос «Валенсию».
— Жорж без ума от этой песни.
— Вряд ли при таком исполнении.
— Ты говоришь прямо как папа! — Она высунулась в окошко и громко запела навстречу ветру: — «В моих мечтах всегда, всегда…»
Роберт вел машину спокойно и ровно.
— Вот он, миледи.
Маргарет отбросила волосы с глаз, оборвала пение и посмотрела вперед.
— Не вижу, на что тут смотреть.
— Я ведь не говорил, что тут есть на что смотреть. — Роберт вылез из машины. — Ты сама захотела поехать.
— Поглядим, что внутри. — Она побежала по высокой побуревшей зимней траве и вверх по крутым ступенькам.
Роберт пошел следом подчеркнуто неторопливо, отцепляя репьи от брюк.
— Какой жуткий запах, — сказала Маргарет. — Плесень пополам со свежей краской.
— Я никаких жалоб не слышал.
— Еще бы! — Она прошлась по двум комнатам, внимательно все оглядывая. — Ну и кровать же у тебя! А что росло в цветочных горшках? Тех, на крыльце.
— Какие-то розовые цветы.
— Ты их купил?
— Послушай, — сказал он с раздражением. — Прекрати задираться.
— Боже упаси.
Он со стуком закрыл окно, которое только что открыл.
— Ну ладно, миледи, едем обратно? Или испробуем кровать?
— Едем обратно! — Она взяла сумочку, которую положила на стол рядом с керосиновой лампой. — Я же тебе прямо сказала, только ты не поверил: я просто хотела посмотреть.
Они ехали в молчании. Маргарет развлекалась, считая деревья и встречные машины, а потом откинулась на сиденье и закрыла глаза. Хотела бы я знать, подумала она, — получу я сегодня ответ или нет.
Испуганный голосок, который неотвязно звучал в ее ушах, ответил: у него есть другая. Он женится на другой и пришлет тебе извещение о свадьбе.
Она резко выпрямилась, чтобы заставить замолчать этот голосок.
— Ты сердишься на меня, Роберт?
— С какой стати мне на тебя сердиться?
— Послушай, я бы переспала с тобой — почему нет? Жорж даже не отвечает — как это, по-твоему, должно на меня действовать? Но зачем ты вел себя так, словно все само собой разумеется?
Роберт как будто не слышал ее.
Она поглядела на его тяжелый смуглый профиль.
— Если бы ты не был до того уж уверен…
— Типичная женская логика…
— Я тоже хочу иметь право выбора…
Брать на себя инициативу, выбирать. Как мужчины. А не ждать, не ждать без конца. Самодовольного, распускающего хвост самца. Потому что он мне нужен. Я не хочу, чтобы он был мне нужен.
Взять хотя бы ее отца. Две дочери — и они ему ни к чему. Не тот пол, и делу конец. Не так, так эдак, но ему нужен был сын. И он выдал дочь замуж, лишь бы добиться своего… Что когда-то делали китайцы? Оставляли новорожденных дочерей в диких местах умирать? Сколько этих несмышленых призраков вопит среди гор? Но остается ли младенец младенцем после смерти или все призраки одинаковы? А может, эти девочки оборачивались мальчиками и в смерти обретали то, чего не обрели в жизни… А ее мать? Посвятила всю себя только тому, чтобы произвести на свет младенца мужского пола, но болезнь крови обманывала ее при каждом рождении, и все ограничилось двумя никчемными девочками…
— Она убила себя деторождением, — сказала Маргарет вслух.
— Что? — Роберт посмотрел на нее.
— Моя мать убила себя деторождением.
— Я знаю, — сказал Роберт.
— В доме только и слышно было: «Ш-ш, мама отдыхает. Мама ждет еще ребеночка». Я ходила только на цыпочках, ошалев от ужаса, и даже не помнила, что я и в лицо-то ее почти не знаю.
Маргарет закинула ногу на ногу и закурила. Ей вовсе не хотелось курить, но это успокаивало резкое покалывание в кончиках пальцев.
(Тетя Сесилия на похоронах: «Какая жалость! Бедняга остался только с двумя дочками». Девчушка Маргарет в наспех сшитом черном платье никак не могла понять, почему мальчики, оттого что голые они не совсем такие, как девочки, обязательно должны быть лучше…)
Она глубоко затянулась и поперхнулась дымом.
— Роберт, этот год в Нью-Йорке я все время думала… Как ты полагаешь, отец возьмет меня в свое дело?
— Нет, — сказал Роберт.
— Но не могу же я без конца сидеть сложа руки и хихикать собственным шуткам!
— Ты меня спросила, и я ответил. Не думаю, чтобы он согласился.
— А ты будешь против?
— Меня нечего спрашивать, — сказал Роберт. — Я ведь здесь тоже не командую.
— Нет, — сказал отец.
— Но почему, папа? Ты только головой качаешь и ничего не хочешь объяснить.
— Ты не имеешь о моем деле никакого понятия.
— Ты научил Роберта, можешь научить и меня.
— Это не для женщины.
— Папа, я воспринимаю жизнь не как женщина.
Он нетерпеливо фыркнул.
— Я сама по себе. Весь этот год я наблюдала, слушала и придумала кое-что свое.
— Например, купить ресторан для своего дружка?
Маргарет ощутила, как внутри нее горячей волной крови нарастает гнев.
— Нет, — сказала она. — Не для моего дружка. Я его больше не увижу, разве только мы поженимся. — Она почти захлебывалась кровью своего гнева. — И не говори мне о том, как покупают, папа. — Он досадливо пожал плечами, и она повысила голос: — Во всяком случае, пока Роберт тут. Этот слизняк ради денег готов на что угодно. Даже жить с Анной. Он бы и не посмотрел на нее, если бы ты ему за это не платил.
— Хватит, — сказал Старик.
— Если на то пошло, Жорж, наверное, давно на мне женился бы, если бы я, как дура, не приплетала ко всему деньги.
До какой глупости можно дойти? Я так и вижу это выражение на его худом, узком лице. «Квартира ужасно холодная, Жорж. Да еще карабкаться по этой лестнице! Есть очень хорошая квартира в двух шагах от моей, давай я сниму ее для тебя…» Я тут же поняла, что все испортила. Кровать, единственное теплое место в этом холодильнике, сразу заледенела, как воздух вокруг. Я почувствовала, как холодеет его кожа…
— Если тебе не нравятся деньги, так почему ты их берешь? — Старик взял газету.
— С какой стати я должна отказываться от своего?
Почему она пришла в такое бешенство? Сейчас ее хватит удар: вся кипящая в ней кровь хлынет изо рта, и она умрет…
— Папа, ну послушай же!
Он ничего не ответил.
И Жорж не отвечает на телеграммы, подумала она, Жоржу не нравится то, что он ощущает вокруг нее. А ей не нравится то, что она ощущает вокруг отца.
Она уставилась на свои руки, скромно лежащие на коленях, — пальцы чинно подогнуты. Сразу видно монастырское воспитание.
Она тотчас положила локти на ручки кресла и уперлась кулаками в колени.
— Оторвись на минуту от газеты, папа.
— Нам же не о чем говорить.
— Нет, есть о чем. Я хочу тебе кое-что сообщить.
Он перестал читать. У нее задрожал подбородок.
Боюсь я его, что ли, подумала она, или просто схожу с ума?
— Я хочу получить то, что принадлежит мне, папа, — сказала она медленно и раздельно. — Я не собираюсь и дальше болтаться тут и с благодарностью принимать подачки.
— Тебе хоть раз в чем-нибудь было отказано?
— Я хочу получить то, что принадлежит мне.
Он поднял брови.
— А именно?
— То, что мне причитается из наследства, оставленного матерью.
— Ты свихнулась.
— Я тебе сейчас объясню, папа. Мы живем в штате, где имущество супругов считается общим. Половина всего, что ты имел к моменту смерти моей матери, принадлежало ей. Мы с Анной ее наследницы. Я намерена получить свою долю и, если понадобится, обращусь в суд.
Он побагровел.
— Что ты несешь?
— Я попробовала просить тебя вежливо, и ты сказал «нет». Твое принадлежит тебе, а мое — мне.
Он усмехнулся раз, другой.
— Забирай, и желаю тебе удачи.
Маргарет провела в Новом Орлеане полтора месяца. Холодная, приправленная запахом торфа зимняя пора сменилась теплыми весенними днями, и только тогда позвонил Жорж:
— Я хочу, чтобы ты приехала в Нью-Йорк. Ты приедешь?
Маргарет в тот же вечер с одним чемоданом вскочила в экспресс. Когда она вошла в квартиру на Двенадцатой улице, Жорж уже встал: он успел побриться, но был в пижаме.
— Мне нужно в ресторан пораньше, — объяснил он. — Сегодня я привожу в порядок счета.
— А! — Маргарет поставила чемодан. Комната выглядела совсем как раньше — чистой и прибранной. Он не поздоровался с ней, не поцеловал. Словно она просто уходила вынести мусорное ведро. Его костюм был, как всегда, аккуратно разложен на кровати. Он начал одеваться, его худое, угловатое тело двигалось в убыстренном ритме.
— Твой поезд должен был прийти час назад.
— Он опоздал, — сказали Маргарет.
— Послушай, — сказал он, — ты все еще хочешь, чтобы мы поженились?
Из его воротничка выпрыгнула запонка. Маргарет машинально подняла кружок из слоновой кости и протянула ему.
— Так хочешь? — Он завязывал галстук, и его губы сосредоточенно кривились.
— Да, — сказала она.
— Мы оба будем несчастны.
— И пусть.
Он наконец завязал галстук и обернулся к ней.
— Учти, была другая. Через два дня после твоего отъезда тут уже жила другая.
— Ах, вот почему у квартиры такой пристойный вид. Женская рука — великое дело. — Она неторопливо прошла в маленькую кухню. — А я уже почти не сомневалась, что ты нашел кого-то, кто тебе нравится больше.
— И нашел. Не воображай лишнего.
— Так почему же ты на ней не женился?
— Не знаю. — Он потянулся за пиджаком и вдел руки в рукава. — Я все время думал об этом, и откладывал, и так и не женился. — Он тщательно застегнул пиджак и повел плечами, чтобы расправить его на спине. — Я не хочу жениться на тебе. И никогда не хотел. Но женюсь. В этом и разница, понимаешь?
Не может быть, чтобы все исчерпывалось только этим. Она сказала:
— Меня это устраивает.
— Очень хорошо. Я возьму свободный день в среду.
Пять лет Маргарет была счастлива.
Она получила мужчину, которого избрала для себя. (Он, со своей стороны, был, как ни странно, очень доволен и оказался на удивление домоседом.) Она получила собственные деньги — свою долю материнского состояния. (Она даже не ожидала, что их будет так много, но отец расщедрился.) Она купила особняк на Пятидесятой улице. Ресторан был переведен туда и процветал по-прежнему. Ее контора находилась над рестораном, а квартира занимала два верхних этажа. Ни ей, ни Жоржу незачем было выходить из дому — эта мысль обволакивала ее ощущением безопасности. Каждое утро она открывала глаза в радостном предвкушении, каждую ночь закрывала их, удовлетворенно смакуя прошедший день. Она начала коллекционировать знаменитости — методично, по категориям (эта идея осенила ее как-то утром), начав с алгонкинской группы. Стены ее конторы украсились портретами пьяных литературных львов. Когда ей приелось их лошадиное остроумие, она обратилась к политике, затем к Голливуду, присоединяя к своей коллекции каждое имя, которое казалось ей знакомым. Трижды она полностью переделывала квартиру, не оставляя ни единого предмета из прежней обстановки, и остановилась в конце концов на темно-красных стенах и тяжелом, пышном барокко.
— Ну, теперь ты оставишь квартиру в покое? — спросил Жорж.
— Такой она мне нравится. Надо поискать, чем еще заняться.
— Детьми, — жестко сказал Жорж. — Ты об этом когда-нибудь думала?
Она покачала головой:
— Не сейчас.
Она познакомилась с Эдвардом Мэтьюзом. Он был бейсболистом, а она в это время коллекционировала знаменитых спортсменов. В течение трех месяцев он еженедельно садился в Чикаго на экспресс «Двадцатый век» и ехал на свидание с ней в Нью-Йорк, затем их роман оборвался так же внезапно, как и начался. Слишком много времени уходило на дорогу, с безмолвной улыбкой подумала Маргарет. У нее уже завелся другой любовник, пухленький коротышка-репортер из «Нью-Йорк таймс». Она сменила его на высокого ирландца, оптового торговца кофе, который жил по соседству с ними, на Пятидесятой улице. А затем Жорж Лежье получил неподписанное, напечатанное на машинке письмо в конверте с грифом «Нью-Йорк таймс». Он проверил полученные сведения и убедился, что они верны.
Он не нарушил привычного распорядка дня. В полночь он кончил свои дела в ресторане, поцеловал отца и проводил его до машины. Потом отпер дверь своей квартиры и через черно-белую переднюю прошел в гостиную.
Маргарет ждала его там. Она ничего не заметила — он часто бывал бледен, когда уставал, он часто входил в комнату молча. Она встала, чтобы показать ему свою новую парчовую пижаму.
— Как она тебе?
Маргарет медленно повернулась на месте, и, когда она завершила оборот, он ударил ее правой рукой, потом левой, а потом швырнул об красную, обтянутую дамасским шелком стену так, что она рассадила затылок. Она сползла на пол и ошеломленно села, как кукла, вытянув вперед негнущиеся ноги. Что, подумала она, что, что? Шее стало щекотно. Она провела по ней пальцами. Они покраснели. Испорчена, подумала она. Пижама за двести долларов, и безнадежно испорчена. Сидя на полу, она смотрела, как он швырял стулья об стены, ломал столики, выбрасывал лампы за окно. Он двигался по комнате, систематически сокрушая все на своем пути. Диваны и большие кресла были слишком тяжелы. Опрокинув их, он вытащил из-за пояса револьвер и принялся расстреливать, иногда промахиваясь и всаживая пули в стены. Про нее он, казалось, забыл. Патроны в барабане кончились, и он поворачивался с сухими щелчками. Он швырнул револьвер в люстру, но не попал. Маргарет обеими руками стиснула затылок. Ухватив изящный стульчик, он размахнулся и обрушил его на большое зеркало в золоченой раме. По стеклу разбежался веер трещин, но зеркало не разбилось. Он снова замахнулся стульчиком, перехватив его за ножку. Сломанная спинка зацепилась за край зеркала. Он изо всех сил дернул стул, зеркало перекосилось, сорвалось с крюков и начало падать вперед. Он совсем ослеп от ярости (потом Маргарет даже казалось, что глаза у него вообще были закрыты) и не увидел падающего зеркала. Оно упало прямо на него.
Маргарет думала: течет и течет по шее. Сколько крови можно потерять, прежде чем это станет опасным? Его придавило зеркалом. Рама разбита, а скольких трудов мне стоило доставить его сюда. Ни трещинки, ни царапинки, великолепный ампир в безупречном состоянии. А Жорж ее сломал. Надо будет собрать все кусочки. Может быть, удастся склеить. И густо позолотить, чтобы скрыть трещины. Дивное было зеркало… — Почему он не шевелится? Позвонить в полицию или позвонить доктору? Позвоню доктору. Какой его номер? Забыла. Выпал из памяти. Черт, как болит голова.
Она стояла у телефона, положив руку на трубку, все еще пытаясь вспомнить номер, когда полицейские взломали входную дверь — она не слышала ни их стука, ни их криков.
Рана на затылке была аккуратно зашита, новая шляпа прятала выбритую часть головы — и Маргарет отправилась в Рено, пока Жорж еще лежал в больнице с трещиной в черепе и со сломанной рукой. Он ничего не просил ей передать. Свекор уговаривал ее не ездить:
— Вы же его любите. И я знаю моего сына: он любит вас…
— Послушайте, — сказала Маргарет, — я не хочу, чтобы ваш сын меня убил.
— Он вышел из себя. У мужчин это иногда бывает.
Маргарет пристально посмотрела на низенького краснолицего толстячка, который от страха и растерянности подпрыгивал, как мячик. Он похож на метрдотеля, подумала она, на перепуганного метрдотеля со слабыми нервами… И устало добавила про себя: я же знаю, почему он так нервничает…
— Послушайте, вам незачем беспокоиться. Ресторан вы не потеряете. Я не собираюсь забирать свои деньги.
Свекор замер на месте.
Он услышал то, что хотел услышать, подумала Маргарет.
— Вы можете постепенно выкупить мою долю. Или как хотите. Мне все равно. Но беспокоиться вам незачем.
Полтора месяца спустя, покончив с процедурой развода, Маргарет послала Жоржу свою последнюю телеграмму: «Разбитое зеркало — семь лет неудач. Будь осторожен». Потом она вернулась к себе в отель, размышляя: что же мне делать теперь? Куда поехать? Я могу поехать куда угодно, но ведь нужно будет назвать станцию.
В широком, уставленном пальмами вестибюле она сразу увидела их — высокого плотного мужчину, высокую стройную женщину. Ах, черт! Она продолжала спокойно идти вперед, раздвигая губы в вежливой улыбке.
Надо было придумать, что сказать. Что-нибудь покороче и повыразительнее. Что-нибудь, что все расставит по местам.
— Вот уж не думала увидеть вас здесь, папа, — сказала она. — Кто из вас разводится?
Не слишком удачно, решила она. Будь у нее больше времени, она бы придумала что-нибудь получше. Но и это оказалось ничего. Немножко их ошарашило. И показало, что спасать ее им не придется.
Маргарет вернулась в Новый Орлеан. Пожалуй, это и правда моя родина, думала она. Я ведь всегда сюда возвращаюсь, когда не знаю, куда мне деться.
В отцовском доме она подумала: я родилась здесь, и жила здесь, и никогда не замечала, как тут все неприглядно. Красные плитки ступенек растрескались, и штукатурка вся в трещинах, потому что дом осел. На улице гремят и лязгают трамваи, и от этого дрожат полы. И до чего жалки комнаты: никто ни разу не поглядел на них за двадцать лет. Вроде этой гостиной — поддельные гобелены на стене, жирные фарфоровые ангелочки на каминной полке, а вместо камина какая-то черная дыра. Понятно, почему он так плохо топится…
Она заглянула внутрь. Только горстка красных угольков подмигнула ей с решетки.
— Папа, — сказала она. — Этот дом ужасен. Тебе надо переехать.
— Если тебе не нравится дом, найди другой.
Маргарет оглядела высокого старика, морщинистое загорелое лицо, сияющую лысину. Я навеки в родстве с ним. Как можно отторгнуть от себя отца? Змеи отторгают старую кожу, сбрасывают ее, оставляют ее валяться на земле. А как избавиться от своих истоков, от своих генов?
— Я найду тебе подходящий дом, папа, и буду вести его. Я буду жить с тобой, как законопослушная дочь.
— Договорились, — сказал Старик.
— Но своими делами я буду управлять сама. — Она сунула кочергу в камин. Подернутые серым пеплом угли на мгновение вспыхнули и сразу погасли. — В Нью-Йорке у меня был хороший дом, но тут он будет, лучше.
— А твой следующий муж?
— Не знаю… — Она подула на угли и подождала, но ее дыхание до них не долетело. — Я все еще влюблена в Жоржа.
Старик кротко сложил ладони:
— Тогда зачем тебе понадобились другие?
— Не знаю, папа. Я в этом так и не разобралась.
Часы в прихожей пробили половину. Маргарет вскинула голову:
— Я их вышвырну в первую очередь, эти проклятые часы.
— Ладно, — сказал Старик.
— Ну, а теперь пора отдохнуть. — Она подняла бутылку с виски, встряхнула, проверяя, много ли в ней осталось, и взяла еще одну, неоткупоренную бутылку. — Я иду спать. Увидимся завтра вечером или послезавтра.
— Ладно, — сказал Старик.
Она пила прямо из бутылки, напевая между мелкими глотками: «Через речку, через рощу к вашей бабушке идем». Вот привязалось! С чего бы? Глотните, ваше сиятельство. Привет тебе, Жорж, и прощай. Иди-ка к Гарольду. Растущий список экс-мужей. Обзаведись еще парочкой-другой, и мы организуем клуб. Ну-ну. Вот и первый толчок. Запускается карусель. Шестерни сначала не зацепляются. Слушай, как она скрипит. Точно железо трется о железо. Глотни еще. И подожди. Скоро комната задвигается. Будем кружиться, кружиться. Совершенно правильный круг в движении растягивается, становится эллипсом. Из плоского он превращается в воронку. У самого дна там совсем черно. Туда я и проваливаюсь. Ура мне!
Она откинулась на спину и запела: «Veni, creator spiritus».
Вот бы довольны были мной монахини! Все эти грегорианские песнопения на четырех нотах. Черные коробочки нот маршируют вверх и вниз по линейкам. Жужжат голоса женщин, сосудов скудельных. Сухо отдаются под сводами часовни, как шелест саранчи. Скрытая в оболочке монастырской воспитанницы — белая блузка, синяя юбка, — она сидела в сумраке, коричневом, как мебельная политура. Вечный сумрак витражей… Кругленькая шляпка, круглая мордашка — взгляни на меня, господи, взгляни на меня, Маргарет Мэри Оливер. Четвертая шляпка от края, сочти и отыщи меня среди прочих. Расположившись рядами, как пчелы, в нашем улье, попиваем медовые звуки, жиденькие древние звуки. Даже не орган, гудящий трубами. Сотвори чудо, господи. Ну, сделай что-нибудь. Если тебе хочется, чтобы я веровала. Пошли мне завтра высший балл за контрольную по математике. Переведи за меня из Вергилия. Сделай меня красавицей, чтобы мужчины глядели мне вслед на улицах. Сделай что-нибудь… Бог, притаившийся в этой запертой шкатулке на аналое. Зачем богу жить в темноте, когда он может бегать по земле, парить среди облаков и прыгать с солнечными зайчиками? Зачем ему ждать, пока священник не отопрет шкатулку и не выпустит его в сырой часовне, полной женщин, которые думают о чем угодно, только не о нем? Разве что монахини. А думают ли монахини? Лица у них пустые. Такие, словно они и дышать перестали. Может, они ждут, чтобы воспарить, как святая… как бишь ее… пролетят по часовне, прямые, словно гладильные доски, планируя, словно бумажные голуби — черные одеяния трепещут, накрахмаленные апостольники шуршат и постукивают… Когда-то она об этом молилась, усердно молилась, зажигала свечи каждый день — девять дней молилась. Мне не нужно летать, господи, и мне не нужны гром и молния. Но подними меня самую чуточку. На дюйм над стулом. Оторви мои ноги от пола. Или встряхни, всего разок. Один только разок.
Маргарет улыбнулась потолку.
Вознести меня вознесла только бутылка виски.
Круги растягивались все больше и больше. Дивно, дивно. Вот так. Она слетит с горы, когда явится. Она слетит с горы, когда явится…
Она что, вслух поет? Непонятно. Разве в таком шуме разберешь? Старые шестерни развизжались. Надо бы их смазать. Ну и грохот. Чудесно. Пенье сфер. Понесемся мы вокруг тутовника…
До этой точки безупречной черноты добраться не так-то просто. Медленнее, медленнее, стоит ошибиться — слетишь со склона и кувырком туда, откуда начала.
Она посмотрела на часы у себя на руке, но стрелок; не увидела. Какой тут туман! Откуда он внутри комнаты? В стене была трещина. Трещина задергалась, сложилась в крохотную лапку, черно-белую лапку, и приветливо помахала ей. Она вежливо помахала в ответ. С трещинами надо быть вежливой. Она снова потянулась за бутылкой. Легче, подружка, легче… На этот раз получилось. Круг растягивается… вот и дно. Получилось.
Безупречно правильный ливень безупречно симметричных геральдических лилий взорвался во мраке.
— Ну, — сказал Старик, — я уж думал, что мы тебя потеряли.
— Какой сегодня день?
— Четверг.
— А час?
— Два часа двадцать две минуты. — Старик показал ей свои часы.
Она старательно подвела стрелки своих.
— Назад в расписание… Папа, а что ты делаешь дома средь бела дня?
— Размышляю, кого к тебе вызвать — врача или гробовщика.
— Ты остался дома, потому что беспокоился?
— Это очень глупо?
— Это очень мило, папа. Я просто отвыкла от того, что люди бывают милыми.
— А привыкла бить их зеркалами по голове.
— Столько лет с Жоржем, столько времени, когда все было чудесно, а помню я только этот последний день.
— Бывает, — сказал Старик.
— Я выпью три чашки кофе, а потом поищу себе парикмахера. — Маргарет расчесала пальцами жесткие волосы.
— А потом поищешь мне новый дом? — Он уже говорил насмешливо.
— Обязательно, — сказала она. — И буду его вести. Как мама.
Она уставилась на стеклянные дверцы дубового книжного шкафа у дальней стены. Там стояли только четыре книги, буквы на корешках выцвели, и их невозможно было разобрать. Что это за книги — ведь отец ничего не читает? Откуда они взялись? Четыре книги и шесть… нет, семь фарфоровых фигурок. Шеренга слоников. Розовая дама под солнечным зонтиком. Боже праведный! Пудель с мячиком на носу. Восходят ли они ко времени ее матери?
— Папа, какой была мама?
Он недоуменно поглядел на нее.
— Какой она была?
— Не знаю, — сказал он.
Она чувствовала себя такой усталой, такой сонной… У меня желтуха, думала она. А может, меня укусил зараженный комар и я заболеваю энцефалитом. А может, у меня в мозгу опухоль и после операции мне так обмотают голову бинтами, что я стану похожа на дирижабль.
— Маргарет, ты беременна? — спросила Анна.
— Откуда ты взяла?
— У тебя что-то в лице, в выражении.
Маргарет сосредоточенно нахмурилась:
— Кажется, я со всеми принимала меры.
— Теперь тебе надо будет выйти замуж, — сказала Анна. — Тебе кто-нибудь нравится? Я имею в виду, как возможный муж.
Маргарет мотнула головой.
Где-то глубоко внутри себя, у позвоночника, она ощутила движение. Трепыхание, словно рыбка. Микроскопический младенец, свернувшийся, плавающий в своей оболочке. Дракон в яйце. Взмахивает хвостом, будоражит первозданный океан.
Маргарет заглянула в лицо сестры, такое нежное, такое ясное. Как фарфоровая чашка, подумала она. Ее можно разбить вдребезги, но проникнуть внутрь невозможно. За эту глянцевитую прекрасную поверхность, за эту безмятежную целеустремленность.
— Анна, — сказала она. — Я не собираюсь выходить замуж.
Прелестные, чуть подкрашенные губы Анны плотно сомкнулись.
— Какую фамилию будет носить ребенок?
— Ну-у… — Маргарет задумалась. Всплеск хвоста, внезапный рывок, крохотная частица плоти — и столько хлопот. — Может быть, папину. Ему это понравится.
— Ты думаешь?
Маргарет расхохоталась.
— Анна, перестала бы ты изображать безупречную хозяйку дома, идеальную мать, Пресвятую Деву и прочее и прочее! — Возможно, подумала Маргарет, она так долго в них воплощалась, что и совсем перевоплотилась. — Неужели ты еще не заметила? Папа считает, что я прелесть.
Беременность вызвала у нее прилив бешеной деятельности. Она жила наперегонки с младенцем, она состязалась с неуклонным округлением своего живота. С упрямой настойчивостью она осматривала дома и участки, подыскивала подрядчиков и архитекторов. И не находила ничего. Пока однажды утром на первой странице газеты…
— Папа, Джек Мэроней покончил с собой.
Он кивнул:
— Из дробовика в ванной.
Она поморщилась.
— Наверное, он решил, что ванную будет легче привести в порядок.
Самоубийства его забавляют, решила Маргарет. Есть в них что-то необычное, нелепое, глупое.
— Нам придется совсем ее разобрать, — сказала Маргарет.
— Думаешь купить его дом?
— Это хороший дом. А кто душеприказчики?
— Его же еще и в гроб толком не уложили.
— Приценись.
— До похорон?
— Им, наверное, не терпится избавиться от этого дома. Ведь папочка размазан по всем стенам.
— Маргарет Мэри, — сказал Старик, — у тебя гнусное чувство юмора.
— Точно такое же, как у тебя.
— Ты правда хочешь этот дом?
— Мне казалось, что мы договорились. — Она хлопнула газетой по столу. — Ссориться из-за денег мы больше не будем.
Старик удивился:
— Разве такие вещи говорят дряхлеющим отцам?
Она внимательно на него поглядела.
— Знаешь, папа, — сказала она, — если бы ты покончил с собой, мне было бы очень скверно.
— Эта мысль остановит мой палец на спусковом крючке.
— Ну, ради бога! — Она нетерпеливо вскочила. — Купи мне этот дом, только и всего.
Он купил этот дом еще до конца месяца. Маргарет — ее живот становился все больше и больше — не давала покоя архитектору и подрядчикам.
— Я хочу, чтобы он был закончен до рождения малыша, — заявляла она.
— Право же, — сказала Анна (они вместе отправились посмотреть незаконченный дом), — это невозможно.
— Надо добавить еще рабочих.
На губах Анны появилась мягкая улыбка.
— Тут и теперь рабочих больше, чем работы. Разве ты не видишь? Они же мешаются друг у друга под ногами.
Маргарет весело ухмыльнулась:
— И правда, как-то похоже на проект помощи безработным. Бедный малыш, придется ему родиться без; крыши над головой.
— Ему?
— Конечно, — сказала Маргарет. — Это мальчик, и его зовут Джошуа. Девочки я не рожу, нет уж. Я на такой промах не способна.
Это был мальчик. Он родился на полу ее спальни. Он лежал на коврике, а рядом извивались осклизлые кольца пуповины. Анна поспешно протерла ему рот и нос.
— Где же этот чертов врач?
Маргарет, все еще стоя на четвереньках между ножкой кровати и стулом, сказала:
— В первый раз слышу, чтобы ты чертыхалась.
— Маргарет, ты не знаешь, пуповину надо обрезать сейчас или подождать последа?
Маргарет закрыла глаза от еще одной, уже более слабой схватки.
— Какой у него жуткий вид.
Под хлопанье дверей явился врач.
— Боже мой, — сказал он. — Боже мой!
Маргарет вытерла пот со лба.
— Вы пропустили все самое интересное.
— Иногда роды бывают стремительными, милая дама.
— Не были они стремительными. Все это продолжалось часов шесть, не меньше.
— Маргарет! — сказала Анна. — О Маргарет, почему ты молчала?
— Хотела проверить, трусиха я или нет.
Доктор в полной растерянности пощупал ей пульс, потом повернулся к младенцу.
Маргарет встала с пола. Господи, у меня внутренности вываливаются. Я вывернута наизнанку, как носок.
Кое-как она добралась до кровати. Ее охватило глубокое утомление и сонливость. Она слышала, как вокруг снуют люди и как по-птичьи чирикнул младенец. Она устало перевернулась, вдавливая в матрац дряблый, растянутый живот.
Был сентябрь 1941 года.
Много лет спустя Маргарит казалось, что все происходило только между 1941 и 1945 годами. Все войны, мировые и личные. Все потери, видимые и невидимые…
Роберт Кайе получил чин морского офицера и отправился в Англию. У Старика случился первый инфаркт и первый инсульт. И это… с Энтони, сыном Анны.
Да, угрюмо думала Маргарет, это были страшные годы.
Энтони
Когда он был совсем маленьким, он думал, что его мать — Дева Мария. Такая, как на картинке, — те же гладко зачесанные назад темные волосы, та же улыбка, то же темно-голубое платье. Он даже был твердо уверен, что раза два видел нимб над ее головой.
Но когда он упомянул об этом, отец засмеялся и сказал со скрытой злостью в голосе:
— Ты слишком рано начала его религиозное воспитание, Анна. Сними-ка мальчишку с диеты поповских книжек, пока он не вообразил себя Иисусом Христом.
— Ребенку это трудно, — сказала мать, как всегда, мягко. — Он только будет сбит с толку.
Но это вовсе не трудно, подумал Энтони. По крайней мере теперь. Отец все объяснил.
Энтони казалось, что существуют два мира: когда отец дома и когда его нет. Когда его не было, на дом словно ложился полог тишины, какой-то невидимый колпак. Все упорно улыбались, двигались медленно, были ласковыми, заботливыми, серьезными. И конечно, все любили его. И мать, и няньки — все они очень его любили. Даже тетя Маргарет, когда она приезжала, говорила медленно, а ее малыш плакал как будто тише, чем всегда.
Когда появлялся отец, в доме поднимался шум, начинались споры. Слуги бегали во всю прыть, дом жужжал и гудел. Энтони чувствовал, как внутри у него все дрожит от заразительного возбуждения.
— Эй, Энтони! — кричал по утрам в воскресенье его отец. — Поедешь со мной на яхте?
И они уплывали далеко в озеро, совсем одни. Когда отец решал, что они отошли от берега достаточно далеко, он спускал паруса, и они до вечера тихо покачивались на волнах, почти не двигаясь с места.
Они уходили на яхте каждое воскресенье в любую погоду. Иногда Энтони дрожал от озноба, хотя и был тепло укутан. Иногда он содрогался от страха, потому что вокруг них повсюду в воду били синие молнии и лодка сотрясалась от раскатов грома. Иногда он весь обгорал в белом блеске вокруг.
После одного из таких раскаленных добела воскресений, чинно сидя за ужином, он вдруг почувствовал головокружение, тошноту и не притронулся к еде. Его мать сказала:
— Надеюсь, ты не слишком перегрелся, Энтони?
— Ничего с ним не случилось, — сказал отец.
— Роберт, он такой красный, словно его обварили.
— Ну, так после ужина помажь его каким-нибудь своим кремом. — Отец подмигнул ему между одинаково мерцающими огоньками двух свечей. — Тебе станет легче на душе, а он будет пахнуть лучше.
Неторопливо, рассчитанно, сознавая, что мать смотрит на него, Энтони подмигнул в ответ. Он видел, как лицо отца исчезло и вновь появилось. Он увидел ответную ухмылку, и ему стало хорошо.
Но когда он лег спать, то никак не мог устроиться удобно и все время ворочался — кожа горела, голова разламывалась от боли. Мать принесла ему таблетку аспирина, хотя он ничего не просил. Наверное, она стояла у его двери и прислушивалась к позвякиванию пружин.
— Ты весь горишь.
Она оглядела комнату. Энтони прекрасно знал этот взгляд — взгляд, который пробегал по нему каждое утро перед школой, проверяя, в полном ли порядке его костюм. Он пробегал по каждой комнате в доме, проверяя, как она убрана. Он каждый день пробегал по его отцу, когда тот возвращался домой после работы. Это был ровный, легкий, безличный взгляд.
— Мама… — Он еще не осознал, что скажет, а эти слова уже были произнесены: — Уходя, погаси, пожалуйста, свечу.
Она недоуменно повернулась к нему.
— Вон ту. — Он указал на темный резной мексиканский алтарь, на котором мерцал красный огонек. — Я его больше не хочу.
— Это прелестная старинная вещь.
— Поставь его у себя в спальне, если он тебе нравится. — Отец ни за что этого не потерпит.
— Усни, — сказала мать и вышла.
Он с грохотом протащил стул через комнату и сам задул огонек.
Через неделю он попросил за обедом:
— Мама, сними, пожалуйста, алтарь у меня со стены.
— Снять?
— Это самое мальчик и сказал, — засмеялся отец. — Ему, верно, надоело смотреть на такую безобразную штуку.
На лице матери был только спокойный интерес и ласковое внимание, но Энтони знал, что она очень взволнована и очень рассержена.
— Ты правда этого хочешь, Энтони?
— Да, мама, — сказал он вежливо.
— Анна, — сказал отец, — у мальчика появляется собственная воля.
— Это не так уж остроумно, Роберт.
Энтони с надеждой откинулся на спинку стула. Вдруг вы начнете ругаться? Я ни разу не видел, чтобы вы по-настоящему ругались. Будете говорить всякие слова? Будете орать?
— Анна, рано или поздно мальчик должен был воспротивиться тому, чтобы ты указывала ему, что думать и что делать.
Почти шепотом мать сказала:
— Я пыталась научить ребенка поступать как должно.
Вот! — думал Энтони. Вот сейчас…
Но тон отца был мягким и примирительным:
— И тебе это удалось в совершенстве. Только посмотри на него: первый ученик в классе и безупречный джентльмен.
Значит, подумал Энтони, отец сегодня не хочет спорить. Но может быть…
— Мне не нравится моя школа, — сказал Энтони, слегка насупясь, чтобы подчеркнуть серьезность своих слов. — Одни только монахини. Можно мне на будущий год перейти куда-нибудь еще, папа?
Вдруг этого окажется достаточно? Прямо обращайся за помощью и смотри, что получится. Уголком глаза — он из осторожности не повернул головы — он заметил, что мать чуть-чуть переменила позу. Вот сейчас… подумал он с безмолвным смешком. Проняло!
— Нет, — сказала мать. — Это прекрасная школа.
— Мы посмотрим, — сказал отец. — Вероятно, нам удастся найти такую, которая тебе больше понравится.
Мать встала.
— Пожалуйста, доешь все, Энтони. — И она вышла из комнаты.
Ни сердитых слов, ни крика — жалко.
Отец позвонил, чтобы подали еще вина.
— И рюмку для мальчика.
Энтони сосредоточенно наблюдал, как отец до половины наполнил рюмку водой, а затем подлил в нее вина. Густой багрянец разошелся бледно-розовым облачком.
Отец сказал:
— Никогда не допускай, чтобы женщина вывела тебя из равновесия. Твоя мать сейчас взбешена, но до завтра все пройдет. Ну и не надо портить себе вечер из-за того, что она злится.
Энтони осторожно взял рюмку, старательно подражая Рональду Колмену. Он даже попробовал улыбнуться краешком губ, как Колмен, но у него ничего не получилось. Надо будет поупражняться.
— Послушай, — сказал отец. — Я еду к дедушке. Хочешь со мной?
— Мне надо делать уроки.
— Обойдется! Если я тебя тут брошу, твоя мать, пожалуй, съест тебя живьем.
— Я ее не боюсь, — сказал Энтони.
— Мы ей не скажем, что едем к деду. Так будет проще.
Отец сказал:
— Анна нас выгнала, вот мы и приехали.
Ничего смешного тут нет, решил Энтони, и это даже неправда, но вокруг глаз деда собрались насмешливые морщинки.
— Учишь мальчика, что такое женщины, — сказал Старик.
Он выглядел как-то не так, подумал Энтони. Точно у него с лица слинял загар.
Энтони нашел новый экземпляр «Ред бук» — там оказался роман с Неро Вулфом, который ему захотелось прочесть, о контрабандных драгоценностях и гражданской войне в Испании.
Он уже почти добрался до конца, когда отец сказал:
— Хочешь, переночуем в рыбачьем домике?
— Конечно, — сказал Энтони. — Очень хорошо.
Дед проводил их до дверей. Наверное, он очень устал, решил Энтони. Его ноги ступали как-то нетвердо, и при каждом шаге он притопывал, словно не зная точно, где пол. И его руки не двигались в такт с ногами, а свисали по бокам. Точно привязанные на веревочке к плечам.
Вот что значит быть старым — Энтони попытался представить, что это он такой, что это у него висят руки, а каблуки втыкаются в пол. Как это — чувствовать себя старым? Просто навсегда усталым? Или существует какое-то особое чувство, вот как когда плывешь или затаиваешь дыхание? Когда человек становится стариком, он меняется? Ну, как… а младенец чувствует себя другим, потому что он младенец? Это он мог бы и сам знать, но ему ничего не удавалось вспомнить. И как их много — вещей, которые он должен был бы знать, но почему-то забыл.
Дед сказал:
— Ну, мне пора и в постель.
— Мне тоже, — сказал Энтони.
Отец презрительно фыркнул:
— Как же ты будешь ухаживать за девочками, если устаешь еще засветло?
Несколько минут спустя Энтони уселся на заднем сиденье машины. Перед тем как провалиться в тяжелый сон, он вдруг задумался, узнает ли он когда-нибудь все про девочек.
Отец тряс его за плечо, а кругом была смоляная чернота, и только в небе светились точки звезд.
— Приехали.
Он пошел за пятном фонарика в руках отца в дом и, пока отец зажигал лампы и открывал окна, забрался на ближайшую кровать. На рассвете он почувствовал запах кофе и, пошатываясь, вышел на воздух, не в силах разлепить веки.
Отец сидел на крыльце. Было еще очень рано — над протокой курилась беловатая дымка, а кипарисы на другом берегу тонули в серых полосах тумана. Все было неподвижно, только в мглистой дали монотонно кричала рисовка.
— Хорошо спалось?
— Отлично, — сказал Энтони. — Только я в школу опоздаю.
— А я в контору.
На отце был вчерашний темный костюм и белая рубашка. Галстук торчал из кармана пиджака. Рядом с протокой и болотом такая одежда выглядит очень странно, решил Энтони.
— Хочешь кофе?
— Нет, — сказал Энтони. — Да.
Отец засмеялся.
— Хороший ответ.
Кофе пах домом деда. Большой холл, изгибающаяся лестница, камин с бархатными зелеными креслами по сторонам — они проплыли у него перед глазами, но их заслонили кипарисы, тусклые от грязи окна и кленовая мебель домика. Это тоска по дому, решил он. Только не по их дому.
— Кофе пахнет, совсем как его дом.
Отец понял.
— У некоторых мест бывает свой запах. Я знаю. — Он пожал плечами. — Причешись, и мы поедем.
Энтони ополоснул лицо странно пахнувшей водой из цистерны и вытер его подолом рубашки. Потом принялся искать расческу, но на комоде в спальне нашел только щетку — с ручкой из черного дерева, с длинной мягкой щетиной. Он взял ее и нерешительно подставил под яркое весеннее солнце. В щетине запутался длинный золотистый волос. Энтони посмотрел еще раз. В основания щетинок вплелось много волос покороче. Он покатал их между пальцами… Он испытывал огромное облегчение. Он же давно это знал. Ну конечно. Сюда с отцом приезжали женщины… А теперь здесь он, Энтони. Отец привез его в это особое, в это тайное место… Он стоял, улыбаясь щетке, стараясь представить себе, какой была эта женщина… Отец позвал:
— Ты готов, Энтони?
Он улыбался щетке, а потом очень медленно, смакуя каждое движение, поднес щетку к голове, смешивая свои волосы с золотистыми. Его переполняли радость и гордость.
Это лето он провел с матерью в Порт-Белле. Отец не приезжал. Ни разу. Иногда приезжала тетя Маргарет, а ее сын Джошуа и его няньки погостили несколько недель. Ну, и, конечно, каждую субботу приезжал дед.
Как-то под вечер в конце августа, когда дни были долгими, сухими и слепяще-знойными, он играл с матерью в карты на плоской, превращенной в беседку крыше бельведера, откуда открывался вид на Мексиканский залив.
— Папа совсем не приезжает в этом году, — сказал он.
Она продолжала спокойно тасовать колоду.
— Он приедет, когда у него будет время.
— Дедушка же приезжает.
Она начала сдавать.
— Тебе ходить.
Энтони взял карты.
— Мама, ты когда-нибудь думала, почему папа женился на тебе?
Она ответила ровным тоном, без колебаний:
— Нет.
— Он тебя любил?
Она сказала серьезно, почти торжественно:
— Я любила его, Энтони, а это почти то же самое.
Он кивнул. Казалось, он понял. Не слова, но то, что стояло за ними.
— Ты думаешь, он женился на тебе, потому что деньги были такие большие?
— Твой отец, нашел бы деньги и со мной и без меня — где угодно.
Внезапно ему расхотелось говорить об этом. Он рассердился на нее за то, что она не переменила темы. Почему она всегда так с ним серьезна? Почему она всегда держится с ним, как со взрослым? Почему она всегда такая честная? Непререкаемо честная… Ему понравилось это выражение, и он повторил про себя: непререкаемо честная.
— У тебя дрожит рука, Энтони.
Карты в его левой руке трепетали. Он быстро бросил их на стол. Его тело всегда выдает его!
Он щелчком отбросил карты на середину стола.
— Мне надоело сидеть тут, в этом доме, посреди пустого места. Хоть бы занятия скорей начались!
Он размашистым шагом спустился к воде по выбеленному солнцем газону. Он чувствовал, как ее карие глаза следят за ним, все понимающие, сочувствующие. Он подобрал с земли камешек и изо всех сил швырнул его в большой камень. Камешек разлетелся вдребезги.
Энтони вдруг вспомнил, что ни разу не дрался, не бил сам, не ощущал ударов, даже ни разу не боролся по-настоящему. Надзор дома, надзор в школе, допускающий только самую легкую возню. Он ни разу не ощущал под своим кулаком кости, одетой плотью… Он попробовал ударить кулаком по ладони. Приятно! Он ударил сильнее, еще и еще, пока не заболели руки. Он пожалел, что на пляже никого нет. Уж он подрался бы — и все равно, он бы победил или его избили. Он бы почувствовал, как его мышцы преодолевают сопротивление чего-то… Чего-то, а не воздуха!
Пляж был пуст — как всегда. Только зеленая вода и узкая кайма желтого песка. Ни раковины, ни обрывка каната. Каждый день после прилива два уборщика его очищают. Энтони присел на корточки и, зачерпнув горсть песка, начал сдувать песчинки с ладони в сторону воды. Он скашивал глаза, стараясь определить, долетают ли они туда. Ни одна не долетела. Ну, да он многого хочет — увидеть, как песчинка падает в воду.
Ведь даже круги не побегут, сказал он себе.
* * *
В 1942 году его отец уехал на войну. Он звонил Энтони по телефону дважды в неделю, пока его не отправили в Англию. А тогда от него начали приходить письма, только редко — он не любил писать.
За этот год Энтони вырос на три дюйма. Вся одежда стала ему мала. Брюки не закрывали лодыжек, кисти высовывались из манжет.
— Энтони, — жаловалась мать, — ты похож на пугало.
— Я не виноват, что расту.
— Ну, ничего, — сказала она. — Мы все устроим. Ты что-то бледен.
— Я устал, — сказал он.
Усталость не проходила уже много месяцев, и у него все болело. Не какая-то определенная боль, а просто облако, которое просачивалось сквозь его тело, перемещалось, чуть задевало там и сям, пульсировало. Это из-за снов, думал он. Ему снилась война, кровь, взрывы. Его отец в снах не появлялся — только он сам и какие-то безликие люди. И еще грохот, и путаница, и падения в пропасть. Каждую ночь, каждую ночь. Он мог спать только днем. Словно преследовавшие его образы дожидались темноты… Ему приходилось видеть рисунки мозга — складки, извилины… Есть где спрятаться. Через несколько месяцев он уже ждал этих снов. Даже предвкушал их. Однажды, простудившись, он выпил от кашля микстуру с кодеином и ничего не увидел во сне. Он испытал досаду и разочарование — ему уже не хватало его снов.
В 1943 году его мать заперла свой дом в Новом Орлеане и безвыездно поселилась в большом доме в Порт-Белле. Энтони проводил у нее субботу и воскресенье. С понедельника по пятницу он жил у деда. И он был там в тот апрельский день — как раз вернулся с баскетбольной тренировки, мокрый от пота, так что брюки прилипали к телу и мешали идти. Как всегда, он прошел по дорожке к боковой двери и направился через холл к лестнице. Проходя мимо гостиной, он заглянул внутрь. Остановился, еще раз заглянул, всматриваясь в сумрак, потому что шторы были опущены. Его дед на четвереньках медленно полз по полу к двери. Еле заметно шевельнулась рука. Она скользнула вперед на два-три дюйма и замерла. Другая рука проделала то же самое. Голова деда была опущена и покачивалась из стороны в сторону, как у гончей, идущей по следу. Лысина описывала круги, точно прожектор, шарящий лучом по земле.
Откуда этот отблеск? — подумал Энтони. Какой свет падает на эту голую кожу?
Дед прополз еще несколько дюймов. Его спина прогнулась, и живот коснулся пола. Но плечи не опустились. Хотя руки дрожали от напряжения, они продолжали поддерживать тело. Минуты через две он приподнял спину и прополз еще несколько дюймов.
Ценой всех этих усилий, подумал Энтони, он продвинулся меньше чем на шаг… Он вбежал в гостиную с криком:
— Дедушка! Дедушка!
Он остановился совсем рядом, так что кончик его коричневых ботинок коснулись левой руки на ковре. Дед тяжело дышал. Каждый выдох был таким медленным, таким клокочущим, что ему, казалось, не будет конца. А когда он все-таки кончался, начиналось булькающее хрипение судорожного вдоха.
— Что случилось? — крикнул Энтони. — Скажи, что надо сделать?
Левая рука деда опять скользнула вперед, мимо коричневых ботинок, уперлась в ковер и напряглась, принимая на себя вес тела — оно еще на два дюйма продвинулось к двери.
Энтони, пятясь, вышел в холл. Он хотел крикнуть, позвать, но каким-то образом крик сорвался на пронзительный визг. А завизжав, он уже не мог остановиться.
Он стоял на обрамленном колоннами крыльце в двух шагах от тяжелых входных дверей из красного дерева, а мимо пробегали люди, и к крыльцу подкатывали автомобили, разбрызгивая гравий, как воду. Тетя Маргарет сердито оттолкнула его:
— Ну что ты все время путаешься под ногами!
Энтони смотрел в открытые двери на ровное протяжение паркета, вновь и вновь пересчитывая его квадраты, а потом взглядывал на широкую лестницу и изгибающиеся темные перила. Он протянул руку, чтобы потрогать дерево косяка. Его пальцы отдернулись, словно от чего-то раскаленного, обжигающего.
Со мной что-то не так. Что-то не так.
В двух кварталах от дома пронзительно загудел клаксон. На дубе хрипло закричала сойка, и пересмешник повторил ее крик. По краю неба проплыло облачко, прозрачное и зыбкое, как вуаль. По газону прошествовал бледно-рыжий кот. Пересмешники наскакивали на него и выщипывали у него из спины клочья шерсти. Кот вдруг припал к земле, извернулся и подскочил. Но промахнулся.
В пустом доме зазвонил телефон.
Надо бы снять трубку. Алло. Это Энтони. Все уехали в больницу. Кроме меня, никого нет…
Телефон перестал звонить. Энтони судорожно вздохнул. Он даже не заметил, что затаил дыхание.
Кот потерся о его ноги, жалобно мяукая.
— Заткнись! — Энтони пнул его ногой. Кот с хриплым воплем отскочил. Потом неторопливо, распушив задранный хвост, прошел через крыльцо и скрылся в доме.
Кот мог бы снять трубку.
Но телефон же перестал звонить… Энтони прислушался. В предвечерней тишине нигде ни звука, только городской шум вдали.
Я слушаю, как мой череп звенит, точно отголоски в морской раковине. Звук изнутри моей головы, полной губчато-белым и губчато-красным.
Стены дома сдвинулись ровно на дюйм — на дюйм ближе к нему. Осторожно подкрадываясь к нему. Это кот там внутри.
Глупость какая, сказал он себе. Но начал пятиться. Почувствовав под подошвами гравий, он повернулся и побежал. Через несколько минут он перестал бежать и пошел вперед очень быстро, а потом пошел обычным шагом.
Он увидел трамвай, покачивающийся на узких рельсах. Порывшись в карманах, он нашел монету в двадцать пять центов и еще два-три цента и побежал к трамвайной остановке. Нужно ему было всего семь центов… Он ехал полчаса и почувствовал себя значительно лучше, успокоенный медленным и ровным покачиванием вагона.
Дом его родителей стоял запертый. Он перелез через ограду, разбил окно на заднем крыльце и вошел. Он вспомнил, что еще не обедал, нашел жестянку с овощным супом и съел его, не разогревая. Потом пошел к себе в комнату и лег на кровать с книгой. «Том Сойер». Он читал его и перечитывал десятки раз, пока наконец не вмешалась мать: «Ты так ничего другого читать и не будешь?»
Его мать… Она сейчас в Порт-Белле, причесывает траву в своих садах. Ее известили? Телефон не всегда работает…
Он читал знакомые слова «Тома Сойера», пока не заснул.
Тетя Маргарет трясла его за плечо:
— Да проснись же!
Он долго тер глаза и наконец увидел ее.
— Что, тетя?
— Я сообразила, что надо посмотреть здесь, прежде чем звонить в полицию.
Ее курчавые волосы были не причесаны и обрамляли лицо жесткими пирамидками и спиралями. Она то и дело приглаживала их, но стоило ее пальцам сдвинуться, как кудряшки снова вставали дыбом.
— С тобой ведь ничего не случилось?
— Нет, тетя.
Он потер ногу, которую ушиб неделю назад на баскетбольной площадке. И вздрогнул.
— Что с тобой!
— Синяк.
— Ты все время ходишь в синяках. Будь поосторожнее.
— Хорошо, тетя.
Она погладила его ступню.
— Я зря накричала на тебя, Энтони. Мне следовало бы помнить, что ты еще ребятенок. Но уж очень глупо ты себя вел… Ты собираешься спросить, как чувствует себя твой дед?
И он сказал ей чистую правду:
— Я думал, он умер.
— Ты унаследовал прямолинейность своей матери. Нет, он еще с нами.
— Он останется жив?
— Ну… — Она встала. — Не знаю, Энтони. У него вышла из строя половина сердца. Но пока он жив, и мне почему-то не кажется, что пришел его час.
Через два месяца — опять были летние каникулы — Энтони и его дед уже жили в Порт-Белле. Тетя Маргарет приехала с ними в медленно ползущем кортеже из машины «скорой помощи» и четырех автомобилей, пробыла воскресенье и заторопилась назад, в Новый Орлеан («Роберт в Англии, папа лежит на спине — без меня вообще все пойдет прахом»).
Дорожная пыль, которую взметнули ее колеса, улеглась, а тяжесть и бесконечность лета остались. И это лето почти ничем не отличается от любого прошлого, думал Энтони. Только некоторые перемены из-за войны. Почти все садовники были мобилизованы, и в садах работал один метис Филип да его младшие сыновья. Свой ежедневный запас виски они прятали под толстыми плетями глицинии. Но хуже всего, решил Энтони, хуже всего были вечера. Дом изнывал без глотка воздуха за тяжелыми опущенными шторами (во всех домах на побережье было введено затемнение, едва прошел слух о немецких подводных лодках в Мексиканском заливе). Его мать и дед, казалось, не замечали жаркой духоты закупоренных комнат, но Энтони мучился нестерпимо. После обеда, пока они слушали радио и перекалывали флажки всех фронтов на огромных настенных картах в гостиной, Энтони ускользал на веранду и вглядывался в ночь. Москиты кружили тучами. Он различал их на своей обнаженной руке — они покрывали ее густо, точно волосы. В воображении он видел их хоботки, — погруженные в его кожу, сосущие его кровь. Но даже это было лучше, чем оставаться внутри.
Как-то под вечер, когда дождь охладил воздух и освежил его резким запахом рожденного молниями озона, Энтони сидел с дедом на сырых подушках в беседке над бельведером.
— Что ты пишешь? — спросил Энтони.
Дед отложил записную книжку.
— То, что мне надо будет сделать, когда я на той неделе вернусь в город.
— О… — Энтони посмотрел на рябой от дождя залив.
Дед ухмыльнулся:
— Я знаю, что скажет твоя мать. Но я потратил на этот сердечный припадок больше двух месяцев. И хватит.
По балюстраде пробежала зеленая ящерица и замерла, глядя на них и нервно надувая красное горло.
— Прежде их считали ядовитыми, — сказал дед.
— А хорошо было, пока ты тут жил все время.
— Благодарю тебя, Энтони, — церемонно ответил дед.
Энтони смахнул ящерицу с балюстрады.
— Когда у тебя был сердечный припадок, ты боялся?
Дед, нахмурив брови, уставился на увитый лозами трельяж.
— Знаешь, Энтони, я помню, как сел в кресло, потому что почувствовал себя не слишком хорошо, а после этого вдруг оказалось, что я лежу на полу и у меня такое ощущение, будто меня продырявили насквозь из дробовика.
— Но… — Энтони посмотрел на свои загорелые руки, на каемку грязи под ногтями. — Тебе было страшно?
— Умирать? — Дед сухо улыбнулся. — Когда на тебя все смотрят, как-то смущаешься и начинаешь следить за тем же, что и они.
— Но ты не испугался?
— Нет.
— А как ты думаешь… — Энтони сорвал цветок и отбросил его. — Почему?
— Наверное, — сказал его дед, — когда вот-вот умрешь, начинаешь понимать, что это такое, и оказывается, это не настолько уж скверно.
Дед уехал в Новый Орлеан. Теперь дорога его утомляла, и он больше уже не приезжал на субботу и воскресенье. Тетя Маргарет тоже не приезжала — она неожиданно вышла замуж и через три недели начала разводиться. Ее муж устроил засаду среди азалий, выстрелил в нее, промахнулся, выстрелил в себя, опять промахнулся и только отстрелил себе кусочек уха. К тому времени, когда явилась полиция, он горько плакал.
Все это случилось где-то далеко-далеко. В доме в Порт-Белле не происходило ничего. Энтони сидел в уголке веранды и смотрел на мать в цветнике. Когда вода блестела не так ослепительно, он смотрел на ее пустынный серо-голубой простор. Иногда ему казалось, что все силы у него уходят только на то, чтобы дышать. А ведь я играл в баскетбол, думал он. И меня включили в команду, а теперь стоит мне задеть стул, и остается синяк. А если я ущипну себя за ногу, остается кровоподтек…
День за днем он сидел в тени веранды.
— Нельзя же с утра до вечера только сидеть, — сказала мать. — Нужно и гулять.
— Я не просто сижу, мама, — сказал он. — Я читаю.
В доказательство он начал захватывать с собой на веранду книги — каждый день новую — и перелистывать их. Это еще можно было терпеть.
Нестерпимой была внезапная боль в запястьях. Еще вчера ее не было, а сегодня она началась. Его руки болели так сильно, что он не мог донести книгу до веранды. Он даже не мог снять ее с полки. Каждое утро он заставлял себя одеться. Боль была настолько свирепой, что по щекам у него катились слезы. Рубашку можно было не застегивать, ссылаясь на жару, но не застегивать брюк он не мог. А это было почти свыше его сил. Даже просто положить руки на стол было мучительно. Боль становилась более или менее выносимой, только когда руки неподвижно свисали вдоль тела.
Его мать заметила, что с ним происходит, только через два дня. Он удивился: ему казалось, что она следит за ним более пристально.
— Энтони, этим нужно будет заняться.
Сначала они поехали к доктору в Коллинсвиль, рыжему старику, который практиковал в городке уже сорок пять лет, обосновавшись там сразу же после окончания курса в Джорджии. Он был приторно любезен и так изысканно растягивал слова, что Энтони не всегда его понимал.
— Сударыня, я поставлен в тупик. Я принимал сотни родов. Зашитые мною раны протянулись бы намного миль. Я вправлял вывихи. Я свидетельствовал летальные исходы. Но ничего подобного я не встречал. Я мог бы порыться в справочниках, но у меня не будет достаточной уверенности…
Мать нетерпеливо перебила:
— Очевидно, мы должны будем вернуться в Новый Орлеан.
— В Пенсаколе есть молодой врач — он диабетик, и потому его не взяли в армию. До него гораздо ближе, и он вполне компетентен.
— Прекрасно, — сказала мать. — Позвоните ему, и мы сейчас же поедем туда.
Энтони перехватил взгляд молочно-голубых глаз на круглом веснушчатом лице — быстрых, проницательных. Что это значит? — недоумевал он. Что это значит?
В Пенсаколе они прожили два дня в кемпинге среди тутовой рощи. По ночам Энтони слушал, как спелые тутовые ягоды падают на жестяную крышу. Все крыльцо было в красных пятнах их сока. Глянцевитые сине-зеленые мухи роились над их гниющими кучками, а на мух охотились разъевшиеся сойки. На рассвете он следил за ними в окно, пока не начинал звонить будильник матери и она не просыпалась.
Об этих днях он почти ничего не помнил. Только что и этот доктор был рыжим. Во время второго осмотра он заснул на кушетке. Просыпаясь, он почувствовал себя совсем здоровым, быстро сел и со стоном опрокинулся на спину от внезапной боли в запястьях.
— Мы сейчас уедем, — сказала мать. — Уедем домой.
Они сразу же поехали домой, и всю долгую дорогу он лежал на заднем сиденье и безмолвно плакал от боли, надежно укрытый темнотой.
Дома он несколько дней пролежал в постели. Она не уговаривала его подняться, не подбадривала его. Когда ему стало легче, он встал. Он вышел к завтраку, и она поцеловала его без малейшего удивления, словно он приходил в столовую каждое утро. Он отправился в тот же тенистый угол веранды. Она опять работала в цветнике. Она ничего не говорила про доктора, он не спрашивал. Как будто ничего этого не было.
Он словно дремал с открытыми глазами, словно прислонялся к напитанному влагой воздуху. Все было мягким, смутным, далеким.
Потом он написал письмо отцу. Короткое письмо, потому что писать было больно. «Я болею, — написал он. — Ты не можешь получить отпуск? Если бы ты был дома, мне было бы легче».
Мало-помалу боль в запястьях затихла. Сентябрьские дни стали пронзительно голубыми, он очнулся от своей дремоты, огляделся — и увидел перемены.
Его мать стала очень набожной. Еде более набожной, чем раньше. Она каждое утро ездила в церковь — за сорок пять миль, — а в доме было полно изображений святых и мерцающих свечей, и в нем стоял особый запах — запах ладана. Как-то, когда она сидела, читая газету, край ее юбки загнулся, и Энтони увидел, что колени у нее все в мозолях и ссадинах. Пока он смотрел, из ссадины потекла кровь, ярко-красной струйкой петляя между черными волосками. Мать почувствовала что-то и хлопнула по ноге, думая, что это москит. Кровь разбрызгалась маслянистыми каплями. Мать вскочила и торопливо ушла. А Энтони вспомнил звук, который он слышал всякий раз, когда просыпался ночью, — щелканье четок… Иногда по ночам он подкрадывался к ее двери, но дверь всегда была заперта, и в скважине был ключ. Ничего, кроме сухого перестука тяжелых четок, с какими ходят урсулинки.
Он замечал, что мать все время словно горит в жару — глаза ее неестественно блестели, кожа на скулах была воспаленной и сухой. Теперь она носила только широкие, похожие на балахоны платья и ходила так, словно все время испытывала боль. Роясь по привычке в ее вещах, он наткнулся на пузырек с рыжими муравьями. А заглянув в щель непритворенной двери ее ванной, увидел, что ее грудь и живот испещрены гноящимися язвочками от их укусов.
— Начинаются занятия, — сказал Энтони. — Мне пора возвращаться.
— Я думала, ты останешься здесь, — сказала она. — Ну, пропустишь год, что тут такого? Ты ведь моложе всех в своем классе.
Это была правда.
— Почему ты мне раньше не сказала, мама?
— Тебя ведь это не интересовало, Энтони.
И это тоже было правдой. Весь последний месяц он с ней почти не разговаривал.
— И дедушка совсем не приезжает.
— Я попросила его не приезжать, пока ты не поправишься. Мне казалось, тебе все равно.
— Если бы он приехал, мне, возможно, было бы не все равно. — Его приводила в ярость эта безграничная преданность, эта самозабвенная заботливость.
— Энтони, ты должен говорить мне об этом, если хочешь, чтобы я знала.
— Ну, так я хочу, чтобы он приехал.
— Энтони, — ровным голосом сказала мать. — Ты забываешь, что у твоего дедушки был сердечный приступ, а теперь у твоей тети этот ужасный развод. Они оба заняты.
И это тоже было правдой. У его матери было много отдельных правд, но стоило сложить их воедино, и они переставали быть правдой.
— Я написал папе письмо — просил его приехать домой. Почему он мне не ответил?
— Твой отец пишет, когда у него есть на это время, Энтони.
— Но он ни словом не упомянул о своем приезде. Даже не написал, что не сумел добиться отпуска. А уж об этом-то он написал бы, если бы получил мое письмо.
— Я выбросила это письмо, — спокойно сказала мать. — Оно было глупым и только очень его встревожило бы.
— Ты его не отправила…
Его гнев угас перед этой прямолинейностью. Он вернулся в тень веранды и уставился на залив, на освеженную дождем полосу голубизны, где никогда не проходили суда, не появлялись лодки. Только чайки — и то изредка.
Позже, когда она села возле него, сняла садовые перчатки и провела руками по платью, он спросил:
— Почему ты все время молишься?
Она тоже устремила взгляд на залив.
— Потому что бог — податель нашей жизни и наша надежда на вечное спасение.
И тогда Энтони перестал задавать вопросы.
Теперь, каждое утро выходя из затемненного дома на яркое сентябрьское солнце, он видел, каким ужасающе пустым был Мексиканский залив, каким голым и неподвижным. Он не хотел больше глядеть на него и уходил за дом. Там были цветники и сады, а за садами тянулись поля и луга, где скот тучнел на мягкой густой траве, где дикие птицы слетались кормиться на полоски, специально засеянные гречихой. А за полями вставал лес — желтовато-зеленый сосновый бор, где песок у подножья стволов был устлан ковром бурой хвои, а подлесок заменяли редкие купы пальметто. Он ни разу не побродил там — его мать боялась змей. Ему приходилось видеть крупных гремучек — работники убивали их и притаскивали к кухонной двери, а поварихи и горничные сбегались поглазеть на них и хихикали. С самых больших сдирали кожу и прибивали к стене сарая сохнуть. Живой гремучки он ни разу не видел. Так много того, чего он не видел, не делал…
— Ты перебрался сюда? — сказала мать.
— Мне нравятся деревья, — сказал он.
Их листва трепетала в прозрачном воздухе, и они не казались пустыми.
Через два дня он позвонил деду — мать была в саду.
— Ты приедешь в субботу?
Дед ответил:
— Твоей матери, по-видимому, гости сейчас ни к чему.
— Я хочу, чтобы ты приехал.
Дед как будто задумался, но сразу же сказал:
— Энтони, когда твоя мать говорит, чтобы ее оставили в покое, я ничего сделать не могу.
— Тогда я приеду в Новый Орлеан.
— Твоя мать говорит, что тебе надо оправиться от инфекционного заболевания.
— Это сказал доктор?
— Это сказала мне она. — В голосе деда послышалось легкое раздражение.
— По-моему, я болен, — медленно сказал Энтони. — По-моему, я очень болен, и я хочу уехать отсюда.
— Я поговорю с твоей матерью.
Энтони повесил трубку.
Она сказала:
— Мне звонил дедушка.
— Можно мне уехать?
— Когда ты окрепнешь, Энтони.
— Что у меня? — спросил он.
— Утомление от быстрого роста.
— Ты держишь меня тут. Ты не даешь мне уехать.
— Энтони, не говори глупостей.
— Ты даже папе не сообщила.
Ночью он написал письмо отцу и на рассвете пошел на почту в Порт-Беллу. Он думал, что сумеет дойти туда, прежде чем мать его хватится. И он почти дошел. Ватага негритянских детей, которые отправились спозаранку ловить раков, нашла его у дороги, там, где начинался городок. Он по пояс увяз в жидкой грязи канавы, куда упал, когда потерял сознание.
Потом, когда он окончательно разобрался, где он (у себя в спальне, а у кровати сидит его мать), когда он окончательно удостоверился, что потерпел неудачу, его гнев исчез и он перестал ощущать себя в ловушке.
— Мама, — сказал он, — чем я болен? Что говорил доктор?
— Ничем.
— Мама, — сказал он, — ты лжешь.
— Энтони! — Она пощупала ему лоб. — У тебя температура, и ты переутомился.
— Он сказал, что я умру.
Он смотрел, как бледнеет ее загорелая кожа. Желтеет, а не белеет, подумал он. Смешно!
Он продолжал смотреть на нее, на оледеневшее лицо, на идущую пятнами кожу и не испытывал страха. Или хотя бы тревоги. Ему было даже приятно, что он отгадал. И очень приятно, что он сумел причинить ей боль.
— Энтони, ты не должен этого говорить.
Он рассмеялся. Глубоко внутри себя. Смех возник, как легкая щекотка где-то у позвоночника, и начал разливаться по телу, и вскоре он уже весь трясся. Но наружу не вырвалось ни звука, ничто не нарушило висящей в воздухе тишины. А он продолжал смеяться — смеяться наедине с собой.
Теперь он чувствовал себя почти веселым и почти счастливым. Внутри него непрестанно бурлил смех.
— Ты вчера ночью много молилась, — сказал он матери, улыбаясь ей. — Может быть, тебе следовало бы молиться поусердней.
Она стояла между ним и светом — высокий стройный силуэт на фоне блеска. Ее лица он не различал. Она отвернулась, ничего не ответив. Он снова заговорил:
— Где же священники, мамочка?
— Энтони, тебе становится лучше.
— Нет, — сказал он. — Нет.
Энтони перестал есть. Он пил ледяной чай, опустошая кувшин за кувшином.
— Энтони, ты должен есть, — сказала мать.
— Я хочу вернуться в Новый Орлеан. Я хочу, чтобы папа знал.
— Нам нечего делать в городе, Энтони, ты же знаешь.
Он кивнул, улыбнувшись своей легкой тайной улыбкой.
— Ты знаешь название, но не хочешь сказать мне. А я знаю, какая она, но не знаю, как она называется.
— Господь — источник многих чудес, — внезапно сказала мать. — Все в его воле.
— О, да! — сказал Энтони, и на этот раз его спрятанный смех выплеснулся наружу.
Но потом ночи превратились для него в муку. Проспав час-другой, он уже не мог больше уснуть. Он зажигал лампу, садился на кровати и старался настроить приемник на какую-нибудь ночную станцию. Его мать — она тоже теперь словно никогда не спала — входила к нему узнать, почему он проснулся, а он нарочно не отвечал и лежал, повернувшись к ней спиной, пока она не уходила.
(Казалось бы, она должна плакать — он недоумевал, почему она не плачет. Ее глаза даже глухой ночью оставались круглыми и сухими. Но в них был какой-то свет. Особый свет — откуда бы он ни брался, чем бы он ни был. Таких ярких глаз он никогда не видел. Как автомобильные фары. Лучи искусственного света, озаряющие дорогу. С такими глазами она видит и ночью… Она может сотворить ими чудо…)
Он научился прокрадываться вниз по черной лестнице — самой дальней от комнаты его матери — и выходил наружу через кухонную дверь. Иногда он сидел на веранде, слушая, как еноты и скунсы гремят жестянками в мусорных баках. Иногда он ходил по садам, рассматривая форму и расположение листьев. А иногда он спускался на берег, уходил на дальний конец длинных деревянных мостков и играл сам с собой, будто он ловит при лунном свете крабов — золотых, усаженных рубинами, с жемчужинами вместо глаз.
Ему становилось все труднее и труднее уходить так далеко, хотя он несколько раз останавливался передохнуть. Скоро, думал он, я уже не смогу выходить, моя мать навсегда запрет меня внутри этого дома.
Он раздумывал об этом, сидя на шершавых досках мостков. Опрокинутая луна висела над самым горизонтом, и ее отражение сияло в застывшем зеркале воды. Он смотрел на усеянную звездами гладь залива, бесконечно пустого, совершенно неподвижного. Он поглядел вниз и увидел на мерцающем лунными блестками стекле привязанную под мостками пирогу. Сыновья садовника забыли отогнать ее в лодочный сарай.
Наклонив голову, он следил за луной правым глазом, а за пирогой — левым. Опрокинулась чаша луны — расплескалась вода… но в ночном небе не было заметно никаких предвестников дождя.
Неровное, плохо обтесанное дерево (это была настоящая пирога, вырубленная из одного ствола.) казалось гладким и бархатистым на фоне отполированной луной воды.
Какая мягкая, подумал он. Мягкая! Точно пуховое кресло. Такая удобная…
Он знал, что это вовсе не так, — он ведь часто плавал в пирогах. Это были неудобные, неуклюжие скорлупки, которые плясали на воде.
Мой дед нажил столько денег — он взглянул на луну, словно ожидая ответа, — а у нас есть только пирога, как у каких-нибудь нищих кэдженов. Война забрала все остальные яхты и лодки — их передали береговой охране. Но мы могли бы завести хотя бы новую пирогу или ялик. Ведь столько денег…
А что такое деньги? Когда он был маленьким, он представлял себе груды долларовых бумажек, запертые в шкафу. Отец женился на матери, чтобы получить ключ от шкафа, и дедушке он нравился больше, чем мама… А как дед относится ко мне, хотел бы я знать? Не очень. Ведь не приехал повидаться.
Прямо под ним возникла стайка рыбок — серебряные пятнышки, спасающиеся от невидимого преследователя, — и исчезла, почти не зарябив воду.
Он начал считать звезды: четыре, пять — и вон еще три, под заходящей Большой Медведицей. Наверное, уже поздно. В эту пору года светает медленно. Вторая половина октября. Скоро день Благодарения и рождество — еще более короткие дни. Я ни разу не видел зари, то есть этим летом. Сегодня я ее дождусь.
Он оглянулся на дом. Широкий, высокий, серый на фоне синего ночного неба. В комнате его матери горел свет. И в холле тоже. Она его уже хватилась.
Он сполз по лестнице в пирогу. Она закачалась и запрыгала, но он удержал ее, осторожно сел там, где полагалось, и отвязал веревку.
Мать будет искать его сначала в саду, а потом на дороге в город. Про берег она подумает только в последнюю очередь. У него много времени.
Он неуверенно погрузил весло в воду. После двух-трех попыток он вспомнил, как это делается, вспомнил все, чему его учили.
Он поплыл по безветренной неподвижности залива. Он часто отдыхал, потому что в его запястьях опять поднималась боль, но продолжал грести — у него был план. Когда он отойдет на безопасное расстояние, когда его уже нелегко будет увидеть с берега, тогда он повернет на запад. Там, он помнил, проходит течение, и оно унесет его к этому городку… Лонгпорт, кажется? А добравшись туда, он посмотрит, что делать дальше.
Но его запястья разболелись невыносимо. Он уже не мог грести. Он бросил весло на дно пироги, в лужицу воды. Положив ноющие кисти на борта, он осторожно — растянулся на дне. Вода, плескавшаяся под его спиной, была теплой и приятной. Он плыл в полной безопасности, укрытый в этой неглубокой колыбели. Когда, с трудом приподняв голову, он взглянул на горизонт, небо еще не начало светлеть. Луна зашла, и вверху осталась только проколотая звездами чернота. Со всех сторон тускло поблескивал залив, отражая свет звезд единым смутным сиянием. Он снова лег, унося с собой образ того, что увидел. Ровное чистое шелковое пространство, мягкое, белое, манящее. Как постель, как безграничная постель. Он хотел еще раз поднять голову, поглядеть, но у него не хватило сил. И, ни о чем не думая, он повернулся на бок, раскинул истерзанные болью руки и тихонько, легко соскользнул в бесконечное протяжение смутной белизны.
В заупокойной службе на кладбище Метери участвовали трое священников, архиепископ и десяток причетников. Ладанный дым окутывал новую гробницу из красного мрамора, белыми струйками обвивал склоненных скорбящих ангелов по четырем углам. Но тут было только имя Энтони, высеченное огромными буквами. Несмотря на все поиски, несмотря на вознаграждение, предложенное его дедом, Энтони ускользнул от них. Он остался в постели, которую выбрал для себя сам.
Анна
Энтони не было, он ушел. Он выскользнул из комнаты, он прокрался вниз по лестнице, он пробежал через сад к морю. И исчез в нем.
Он даже пирогу спрятал от них — от десятков и сотен людей, которые обшаривали прибрежные болота, которые осматривали залив с низко летящих самолетов и рыбачьих лодок. Зачем Энтони оставил себе пирогу? Куда он ушел, что ему могла понадобиться эта утлая лодчонка? Куда он ушел?
Она с воплями бегала по всему дому, по садам и холмам вокруг, по лугам. Она разослала слуг во всех своих автомобилях искать его на дорогах. А сама стояла на веранде, приютившись в тени, сжимая ладонями лицо, словно оно могло вот-вот рассыпаться, и смотрела, как восходит солнце…
Она даже не подумала искать на берегу… Так плохо она его знала. Так ошиблась.
Движение времени обратилось вспять. Энтони становился все меньше, свернулся в эмбрион, вернулся в ее утробу, разделился на первые слагаемые — яйцеклетку и сперматозоид — и ушел еще дальше, в ничто, которым был до их объятия. В свой последний недосягаемый тайник.
Его нет.
Она приняла эту боль с тупым стоицизмом предельного утомления. Она но молилась о том, чтобы его тело было найдено. Ее отец молился, ее сестра молилась — они поручили целому монастырю монахинь молиться за обретение Энтони.
Анна видела только плакат, пригвожденный к вратам небес: «Разыскивается, живой или мертвый».
Бесконечные молитвы, молитвы, разворачивающиеся гигантской ковровой дорожкой, чтобы устлать путь Энтони на небеса.
А где он? Скрылся.
Молитвы найдут его, молитвы возвратят его. Как магнит — железные опилки. Он будет извлечен из своего убежища в лоно своей семьи, одесную бога…
Но Энтони оказался хитрее, находчивее, обманчивее — и спрятался.
Муравьиные укусы гноились, и ее сжигал жар. Она облепила себя содовыми компрессами, а потом сменила их на негритянские пластыри из семи трав.
Энтони, вернись.
Сейчас, даже сейчас, неделю спустя, выйди из залива, пройди по водам в блеске иссиня-черных волос, с моим лицом вокруг твоих глаз, с моей кожей на твоих костях…
Энтони, вернись из своего убежища среди тростников, среди белых подводных стеблей, пузырей, мути, блестящих рыбьих глаз и мягких, лишенных панцирей созданий, таких, как ты. Играешь в прятки. Ну-ка, найди меня, если можешь. Но довольно играть. Пора вернуться, пора вернуться домой.
Она увидела клумбы свечей, ярусы свечей, подымающиеся все выше, как горы в разреженном воздухе, где не могло быть свечей — это она знала. Парящие треугольнички огоньков. Она замотала головой, чтобы рассеять это видение, отогнать его, уничтожить. С размеренной неторопливостью одна за другой неумолимо угасали свечи, и оставались лишь безликие красно-черные чашечки, в которых они стояли.
Она слышала колокольный звон там, где не могло быть колокола. Четыре, пять раз на дню при солнечном свете и во мраке она видела, как за окном качается этот колокол, подвешенный в пустоте, плавающий в воздухе. Не радостный венчальный перебор. Не размеренные тройные удары, призывающие к молитве. Не монотонный погребальный звон. Какой-то особый, собственный ритм, неуверенный, отрывистый, словно иногда язык ударял лишь по одной стороне колокола…
Она обнаружила, что способна видеть людей насквозь — сквозь кожу до костей, Строение их скелетов рисовалось ее глазам четко, как на рентгеновском снимке. Она пересчитывала их ребра, она смотрела, как комья пищи переворачиваются в их желудках, как свернутые кольцами кишки сжимаются и пульсируют, точно черви в земле. Она наблюдала, как по узким каналам артерий и вен течет кровь. Лица утрачивали мягкие очертания, глаза исчезали из глазниц, и она видела черепа. Она поднимала собственную руку и видела руку скелета, очищенную от кожи и мышц, — только кости.
И были знаменья. Образ Непорочного Зачатия, Пресвятая Дева в голубом одеянии, босой ступней попирающая змею. Босой ступней, которая зашевелилась, отдернулась. Легкая улыбка вдруг мелькнула на бело-розовом лице. Звездный венец вспыхнул ярче и потускнел. Змея торжественно и сонно подмигнула.
Другие знаменья. Тени. Иногда ей казалось, что это люди, которых она знает, которых знала когда-то давно, но теперь не могла разглядеть их лиц, скрытых мраком… А иногда тени были животными… нет, чем-то вроде животных. Но не по-настоящему. Они были ничем, но они были…
Письмо Роберта: «Ты убила его. Ты допустила, чтобы он умер». Она порвала его на мелкие клочки, бросила в огонь, сожгла и размешала пепел.
Мы все виновны, думала она, все двуногие люди, которые плетутся и гордо выступают по тонкой корочке Земли. Мы не ведали, что мы делаем, не ведали, что есть грех. Все мы. Даже Энтони. Чудесный исчезнувший мальчик. Все раздвоенные снизу существа, нагие, совсем нагие. Что мы делали? Круглый белый череп, прикрытый кожей и волосами, замаскированный. Шар из белой кости, сосуд из кости. Внутри — безымянные ужасы. И прогнать их не в силах ни молитвы, ни ладан. Мысли как черви у могилы.
Она была мертва, она умирала, она была жива. Образы рассеивались, колокола умолкали, мерцающие невидимые свечи снова растворялись в воздухе.
Война кончилась с телеграммой от Роберта из Нью-Йорка. «Мне приехать?» Она сразу же послала в ответ одно слово: «Да». Она будет рада его видеть, потому что не любит его. Вот так. (Жаль, что я не могу упомянуть это в телеграмме, подумала она. Это столько объяснило бы.) Детей у нее больше не будет, а потому он ей не нужен как производитель. Он просто помощник ее отца, старый друг. Он вернется (как старый друг — ее тело больше не испытывало ни малейшего волнения), и она будет очень рада его возвращению. Тихо, спокойно. Как две лошади, устало трусящие рядом, не соприкасаясь.
Да, думала она, да, конечно…
Она любила бога и любила своего сына. И этого довольно. Любовь — это бремя, и она рада избавлению от нее.
Роберт, 1942–1955
Анна не написала ему о смерти Энтони. Письмо было от Старика. Роберт в своем лондонском кабинете тупо глядел на бумагу и думал: как это? Снова и снова: как это? Даже когда он понял, что ему надо справиться с собой, даже когда он понял, что ему надо осознать случившееся, он поймал себя на том, что говорит и думает: как это?
Письмо Старика было абсолютно ясным, абсолютно исчерпывающим. Почти официальным. Почти деловым. Словно у него была стереотипная форма, как сообщать человеку, что его сын умер.
Как это? Роберт заметил, что разглядывает через окно, на котором не было занавесок, оставленный бомбами хаос. Их здание, здание, где разместились американские штабные управления, было цело и невредимо. Но за небольшим сквером (оставшимся без единого дерева) тянулись кварталы развалин — кучи кирпича, обуглившиеся балки и остатки стен, которые понемногу рушились от смены зимних морозов и оттепелей. Рыжий разбитной малый из управления военной полиции на верхнем этаже сказал как-то: «Остается надеяться, что жары не будет. Там же настоящее кладбище, только копни».
Как и Германия. Он провел в Германии почти полтора месяца, так и не поняв, зачем он, флотский интендант в чине капитана третьего ранга, оказался тут, где воюет армия. Он жил то там, то сям в безымянных городках и деревнях, существовавших в двух измерениях — ни единого здания с четырьмя углами, а только одинокие стены кое-где, спички, втыкающиеся в небо, которое воняло мертвечиной. И через все это вились и петляли ленты белого пластыря. Так саперы отмечали участки, еще не очищенные от мин. И ты шел, куда тебя вела лента, словно отыскивая приз на детском празднике.
Он смотрел, как из этих развалин, отодвигая обломки, вылезали люди. Христы, восстающие из гробниц. Нелепо округленные глаза. Испуганные, заискивающие. Хайль, завоеватели, нет ли у вас чего-нибудь поесть? «Мать твою, тут даже на баб смотреть не хочется!» — услышал он возглас какого-то сержанта.
А чего и ждать от трупа, думал он. Они же только сейчас восстали из мертвых. День воскресения мертвых, не одетый господней славой. Только вонь, вездесущая липкая вонь.
Он сидел за своим столом и перечитывал письмо Старика — снова и снова. Энтони. Высокий худой мальчик. Его сын.
Кто-то спросил:
— Можно отсылать, сэр?
— Да, — сказал он.
Как мог мальчик утонуть? Это же невозможно. Энтони чуть ли не младенцем уже плескался в мелкой теплой воде залива. Малыш превратился в долговязого гибкого мальчишку, поднимающие фонтаны брызг ручонки теперь загребали воду уверенно и спокойно… Роберт часами наблюдал за ним, наблюдал, как во время игры в саду он кружил и кружил за лентой между цветами. Иди за лентой, и получишь приз… Такие же ленты вились по руинам. Иди за лентой, доживешь до завтра… Играющий Энтони. Энтони, бегущий по зеленой траве среди пламенеющих алых роз. Энтони, со смехом бегущий за белой лентой, сматывая ее.
Сбоку на столе лежала его каска. Роберт взял ее, замахнулся, как топором, и начал бить стекла в окне. Покончив с ними, он методично искрошил деревянные рамы. Когда он завершил свой труд, ему открылся еще более широкий вид на кладбищенские развалины внизу. Он бросил в них каской.
Порезы от стекла зажили. Врачи щедро снабжали его секоналом и декседрином. Он обнаружил, что, приняв обе таблетки и как следует запив их виски, еще можно жить. Он написал одно письмо Анне. А потом писал только Старику.
День за днем он глядел на развалины, менявшиеся с каждой переменой погоды: они то блестели под дождем, то сверкали под мягким снежком.
Конец войны был уже так близок, что англичане начали разбирать разрушенные здания. Иногда Роберт следил за работой команд, занятых расчисткой, и, ничего при этом не испытывая, отмечал про себя, что трупы, которые они извлекали из-под обломков, почти все были безголовыми. Он долго, сосредоточенно размышлял над этим. Голова ведь так непрочно соединена с туловищем. Он убедился в Германии, что при взрыва первой отлетает именно голова, отрываясь от спутанного клубка рук и ног. Из этих обрушившихся домов извлекали раздавленные, расплющенные тела — и тем не менее тоже почти всегда безголовые. Головы, решил он, наверное, лопались, как апельсины, выжимались досуха, испарялись. Нелепо, думал он. Нелепо и смешно.
Англичане уносили тела, чтобы похоронить их как положено. Роберту становилось не по себе, что их забирают из обломков, где им как будто было уютно — словно в волнах, которые будут вечно баюкать Энтони, Живые извлекали мертвых на свет, как картошку, чтобы снова закопать их среди зелени. Может, они будут расти под землей, как картошка, умножаясь вдали от посторонних глаз? Он увидел перед собой туманный зеленый косогор, а под ним бесконечные шеренги скелетов, стоящих «вольно», — маленькие, и большие, и совсем крохотные, наверное младенческие, каждый в своем ряду, все без голов…
В те вечера, когда он бывал свободен, Роберт шел к своей подружке, спотыкаясь на неосвещенных тротуарах, увертываясь от машин, которые внезапно выскакивали из темноты. И всегда где нибудь американский голос кричал: «Эй, такси!» Его подружка говорила, что эти крики раздаются даже под сирены воздушной тревоги, даже в затишье между взрывами бомб…
Ее звали Нора, она работала в транспортном управлении рядом с их зданием и жила в маленькой квартирке своей матери. («Старушка улепетнула после первого же налета».) Он познакомился с ней, едва приехав, и в тот же день остался у нее на ночь. Она стала его постоянной подругой, и он даже хранил ей верность.
Она родилась в Индии и теперь из специй, припрятанных матерью, готовила острые соусы, сдабривая военные пайки, которые он ей приносил. Вскоре ему уже казалось, что вся Англия пропахла острыми соусами. Этот запах пропитал его китель, волосы, нос, он окружал его, как невидимая броня.
Ему было хорошо с ней. Порой он осознавал, что любит ее, но он ничего не сказал ей про смерть Энтони, Не упомянул ни словом, ни намеком. Только иногда по ночам он убегал в ванную и бился там в рвотном кашле, пока из носу не начинала идти кровь.
— Ты болен, — сказала она.
— Нет.
— Это из-за меня?
— Не говори глупостей.
— Нет, из-за меня, — сказала она. — Я знаю, это из-за меня.
Ему следовало бы рассказать ей про Энтони. Но он не мог. Как не мог рассказать про ленты детских праздников, вьющиеся среди разбомбленных кварталов, которые он видел, стоило ему закрыть глаза.
— Так, пустяки, — сказал он.
Он знал, что она ему не поверила: на ее широком лице появилась тень, которой раньше не было.
В апреле она сказала ему, что беременна.
— Это будет к ноябрю, — сказала она.
Он подул в чашку с чаем, следя за легкой рябью на желтой поверхности. Такой же узор оставляли волны, перекатываясь через отмели Мексиканского залива. На укрытом песчаном мелководье, где барахтался и ползал Энтони.
— Я рада, — сказала она. — Я хочу ребенка.
— Я не могу на тебе жениться.
Она улыбнулась своей бледной улыбкой, чуть тронувшей маленький рот.
— Я этого и не ждала, капитан.
— Не вижу тут ничего смешного.
— Да и в любом случае, — продолжала она негромко, — все годы, пока мы жили в Индии, мои родители говорили о том, как они вернутся домой. Странно, правда? Я тоже привыкла считать Лондон своим домом. И сейчас считаю. Я останусь тут. — Она поскребла щербинку на краю стакана. — Я много лет хотела ребенка, Роберт. В худшие годы войны я не могла рискнуть. Я боялась погибнуть.
— Погибнуть можно везде, — сказал он. — Помнишь, как мы ездили в деревню?
Это было год назад, а может, и больше, когда им с Норой удалось одновременно получить несколько дней отпуска. Уехать за город решила Нора: она утверждала, что ему полезно подышать свежим воздухом. Была поздняя осень — серое небо, серая земля. Они спали в холодных, сырых постелях на непривычно пахнущих простынях. Миля за милей катили они на велосипедах между живыми изгородями по пустым серым проселкам, где в глубоких колеях непрозрачной серой слюдой стыла вода. Нора была в восторге. У Роберта немели от холода руки и ноги, из носу лило, но он никогда еще не видел ее такой сияюще оживленной, такой красивой. Ее щеки пылали румянцем, глаза слепили синевой. И все из-за схваченных инеем лугов и темных, роняющих капли изгородей…
Никто не ожидал налета, все говорили, что в небе уже никогда не появятся немецкие самолеты. «Нет, нет! — сказала Нора, когда заревела сирена. — Нет, нет!» Роберт перекатился на бок. «Не обращай внимания. Может, это ошибка». Они дремали до отбоя, а тогда Роберт сказал: «Что-то есть хочется. Давай позавтракаем». — «Один был, — сказала она. — Один взрыв». — «А, брось! Я есть хочу», — сказал он.
Потом они ехали на велосипедах, оба чуточку под хмельком после трех кружек пива за завтраком. «Посмотри», — сказала Нора. Это была большая усадьба со множеством сараев и амбаров. Роберт присвистнул: «Прямое попадание». — «Роберт, — сказала Нора, — зачем они бомбили эту ферму?» Роберт достал из кармана фляжку и протянул ей. На холоде трудно было сохранить приятное опьянение. «Пожалуй, я знаю. — Роберт прищурился на серое небо. — Конечно, они не ради фермы летели. Но от цели их завернули, и им надо было избавиться от бомб, прежде чем возвращаться к себе на базу. Руководство предписывает найти дополнительный объект, и когда они увидели такой большой дом посреди чистого поля, то и отбомбились. Бьюсь об заклад, они в первый раз за все время попали в цель…»
— Так оно и получается, — сказал Роберт. — Бедняги в том доме воображали, что вдалеке от города им можно ничего не опасаться… Где ты, не имеет значения.
У меня был сын, и он погиб возле дома, когда его мать была в доме. В меня стреляли, и я жив. Он был в безопасности, и он мертв…
Но ничего этого он Норе не сказал — в тот апрельский день в Лондоне.
— Через несколько месяцев тебя отправят домой, — сказала Нора. — И ты же не собирался приглашать меня с собой, так?
— Нет, — сказал он.
— Вот видишь.
У него начинала болеть голова. Он встал, чтобы пошарить в карманах кителя — может, там отыщется аспирин или даже кодеин.
— Только одно, — сказал он. — Ты что-то слишком уверена, что я плевать хочу на ребенка.
Он отыскал трубочку кодеина, проглотил крохотный белый шарик и запил его пивом. Когда она ничего не ответила, он заговорил снова:
— Нора, что, по-твоему, я буду чувствовать, бросая своего ребенка?
— Это не твой ребенок.
Он не поверил. Ему показалось, что он не расслышал.
— Ну… — сказал он. Это единственное слово повисло в воздухе так обнаженно, что он ничего к нему не добавил.
Он смотрел на стену и думал, что ее не мешало бы покрасить. Что-то еле слышно шумело. Пиво в стакане, который он держал в руке. Он поднес стакан ближе к уху. Да-да. На поверхности, лопаясь, исчезали пузырьки. Он медленно отпил из стакана, давая пене накопиться на верхней губе. Потом поставил стакан, прислушался и услышал тихий треск пузырьков, лопающихся на его коже.
Он допил пиво, утер рот ладонью, надел шинель и аккуратно застегнул все пуговицы. И ушел, не сказав Норе ни слова.
Он пошел в офицерский клуб и тихо сидел у стойки. Кто-то хлопал его по плечу, и он поднимал глаза. «Эй, Роб, старина, — говорили они, — давай выпей с нами». Он качал головой. Табурет был удивительно удобен, ноги так ловко обвивали его, локти так уютно упирались в стойку.
Они, его друзья, доставили его в этот вечер к нему на квартиру, хотя он ничего об этом не помнил. Они же разбудили его утром и вовремя отвезли на работу. Они дали ему глотнуть кислороду из специального баллона, который был припасен для тяжелых похмелий, они кормили его декседрином и поили кофе, пока он не сумел выпрямиться и держать голову перпендикулярно к линии плеч, параллельной столу. Они даже выполнили за него его работу. А он словно медленно таскал взад и вперед огромное тело — рак-отшельник в раковине не по росту. Час за часом раковина сужалась, пока к вечеру не превратилась в его собственную кожу. И когда кожа вновь плотно легла на кости, он задумался, а правду ли сказала Нора.
Я уже потерял одного сына, думал он. И этого тоже потеряю?
Месяц спустя Нора вышла замуж за человека по имени Эдвард Гаррис, и они продолжали жить в той же квартире, в квартире ее матери. Раза два Роберт нарочно проходил мимо этого дома, его так и подмывало постучать к ним. Если ребенок должен родиться в ноябре, значит, беременность Норы уже заметна. Различит ли он ребенка в ее отяжелевшем теле?
Он спрашивал себя, видела ли она, как он проходил мимо, смотрела ли на него, прячась за занавеской. Стояла ли она у окна, поглядывая на улицу, пока месяцы один за другим катились к ноябрю и ее живот становился все больше?
Он знал, что это его ребенок, он был в этом твердо уверен.
В августе его перевели в Нью-Йорк. В октябре он был в Новом Орлеане, опять став штатским. Увидеть бы этого ребенка, думал он. Но больше он в Англии не бывал и ничего не слышал о Норе.
Он прилетел в Пенсаколу на самолете военно-морских сил и получил там в транспортном отделе джип. Он ехал домой, в Порт-Беллу. Путь был длинный, он устал и в темноте то и дело съезжал с шоссе. Он остановился, свернул из тяжелой ненужной шинели подушку и растянулся на траве. Он проснулся в первых проблесках утра: его ноги обнюхивала бродячая собака, лицо и волосы были мокры от росы.
Прекрасное начало, подумал он. Валяюсь в грязи, а негритянская псина меня разглядывает.
Он встал, разминая затекшие ноги, бросил шинель на заднее сиденье и с удовольствием заметил землю, прилипшую к ее чистому флотскому сукну.
Ворота были закрыты и заперты. Ключа у него не было. Сбоку висел телефон, соединенный с домом привратника, но Роберт не стал затрудняться. Он просто направил джип на ворота — раз, другой, третий, четвертый… тут петли вырвало из столбов и джип въехал внутрь.
Подлесок теснил песчаную петляющую дорогу, никнущие листья пальметто цеплялись за бамперы. В лесу валялись упавшие сосны. На солнечных прогалинах ковры черники кончались в зарослях терновника. Поле гречихи поросло высокими сорняками, а кое-где торчали кривые айланты.
Даже у газонов был беспризорный вид. Трава, правда, была подстрижена довольно аккуратно, но бордюры отсутствовали. Клумб почти не осталось. Только розарий все еще горел карнавалом красок. В этом вся Анна, подумал он. У нее всегда будут розы.
Он повернул джип к берегу. За узкой, полоской песка пустой залив отливал той же тусклой тихой зимней голубизной, что и небо.
Энтони прошел здесь. Он медленно шел по этой траве, по этому проминающемуся песку на выбеленные солнцем мостки. Доски затанцевали под тяжестью Роберта. Чайки взлетели в воздух.
Энтони прошел по этим доскам.
Роберт смотрел в мелкую воду. Пробежал большой голубой краб. Стайка рыбок покусывала водоросли на сваях.
Энтони стоял тут когда-то и видел все это. Тут Энтони спустился в лодку.
Роберт сел на край мостков, болтая ногами над самой водой, и стал смотреть на туманный сверкающий горизонт.
Энтони прошел этим путем. Последнее место, где он был, — вот эти мостки. Роберт протянул обе руки и погладил шершавые доски. Здесь.
Солнце поднялось уже довольно высоко и начало припекать. Роберт чувствовал, как у него по спине катится пот, пропитывая суконный китель. На мгновение он увидел себя ясно, как в зеркале: седеющий отяжелевший мужчина, разводы щетины на щеках, темная форма в полосках галунов и пятнах ленточек… Он надел парадную форму. В честь возвращения домой.
У него в бумажнике была фотография Энтони. Он никому ее не показывал, никогда не смотрел на нее сам. Теперь он вынул ее, долго и внимательно рассматривал, а потом вытянул руку и уронил в воду. Она будет плавать тут, пока отлив не унесет ее, не унесет по изгибам, петлям и поворотам, по невидимым, но точно очерченным путям воды. Как он унес Энтони.
Роберт медленно встал на ноги.
— Энтони! — позвал он.
И он услышал… его тело напряглось и сжалось, но раздавался только плеск воды о сваи и дальняя болтовня сойки.
Но что-то было. Да, Энтони остался тут, неясный и зыбкий, как дымка над водой.
На мгновение Роберт увидел своего нерожденного английского ребенка, увидел, как он плавает в темных водах материнской утробы. А потом возникло худое смуглое лицо Энтони, и оно тоже плавало.
Его так и не нашли. Он ускользнул от них всех. Могила не поймала его в свой капкан, и он плыл по воле течений, свободный…
Роберт безмолвно поднял правую руку в индейском приветствии.
Он с легкостью вернулся в колею своей довоенной жизни.
Когда он вошел в дом в то октябрьское утро, Анна составляла в плоской вазе большой букет из красных и оранжевых цветов. Пламенеющая груда. Увидев его, она даже не удивилась.
— Я не знала, что ты едешь, Роберт. — И она нежно поцеловала его в щеку.
Он вернулся домой.
На первый взгляд все оставалось как было. Только Морис Ламотта умер — скончался от инфаркта во время воскресной службы. И Старик, еще не оправившийся от своего последнего инсульта, передвигался с помощью двух сиделок.
Через несколько недель Роберт понял, что все стало другим. Его прежним, особым отношениям со Стариком пришел конец. Маргарет всегда была с ними. У Старика теперь было два сына…
Роберт с головой ушел в дела. Я так много позабыл, думал он. Столько лет… Почти четыре года. Надо нагонять!
Это было физическое напряжение, и оно его выматывало. Каждый вечер в десять он уже был в постели и сразу же засыпал. Утром его глаза распахивались, как у куклы, и он устремлялся в новый день. В его голове роились цифры. Ему казалось, что он должен пощелкивать и жужжать, как счетно-вычислительная машина.
— Ты что, пытаешься покончить самоубийством? — спрашивала Маргарет. — Притормози немножко.
— Я себя великолепно чувствую.
Это было правдой. Его тело двигалось легко и послушно, точно хорошо смазанный механизм. Он как будто даже слышал ровное гудение своих суставов.
Он вспомнил, что наступил декабрь, только увидев рождественскую елку.
Декабрь. Ребенок уже родился. Он тщательно проверил свои мысли прежними путями и убедился, что особой боли они не причиняют. Он обнаружил в себе готовность поверить, что у него нет детей. Этого взяла Нора. Первого взял бог.
После декабря стало гораздо легче… ведь он знал, что живой ребенок движется, дышит воздухом и больше не плывет в темных водах, как Энтони.
Дни переходили в месяцы, месяцы ровной чередой сменяли друг друга. Жизнь Роберта была такой же аккуратной и упорядоченной, как ручки, которые он раскладывал на своем письменном столе строго параллельно одна другой. Он ревниво следил за тем, чтобы они лежали параллельно. Утро он начинал с того, что проверял, не сдвинулись ли они — уборщица могла столкнуть их тряпкой на край стола. Он проверял их днем, сразу после обеда, и вечером, в заключение рабочего дня.
Хотя он часто обедал со Стариком, жил он у себя, в свадебном домике жены, таком маленьком, таком безупречном. (Анна осталась в Порт-Белле.) Дом совсем не изменился: та же мебель, те же украшения. Он не помнил, красились ли стены еще раз. Наверное, решил он, но цвет их был точно таким же. Пятнадцать лет и ребенок словно не оставили никакого следа — дом по-прежнему в каждой мелочи выглядел таким новеньким и нежилым, словно только что сошел с глянцевитой страницы иллюстрированного журнала. Пустота дома успокаивала его. Бесшумное безупречное функционирование завораживало. Он никого не видел, но посуда после завтрака была вымыта, постель застлана. Иногда развлечения ради он прятал свое грязное белье — засовывал рубашку за кровать, запихивал носки в глубину ботинок, вешал костюм не в тот шкаф. Невидимые люди всегда все находили. И возвращали дому его безупречный порядок.
В течение всего этого года, первого послевоенного года, его жизнь казалась такой же налаженной, как дом. Их дела, питаемые силой планов, невидимо выношенных Стариком, процветали, их состояние росло. Даже у Анны появились свои интересы — Сосновый фонд. Он поглотил почти все военные прибыли ее отца (Роберт содрогался при мысли об этой сумме). Анна преобразовывала городок Коллинсвиль — она строила там больницу, а затем собиралась построить первые в городе ясли. Она планировала его экономическое возрождение. И только богу известно, что еще, думал Роберт, но в любом случае обойдется это очень дорого…
Иногда ему казалось, что деньги — это невидимые колеса, на которых он плавно катит по дням своей жизни, что Старик — фокусник, под платком которого появляются и исчезают предметы. Старик был всюду и во всем. Сила семьи, энергия, деловая хватка — все это шло от него. Роберт отдавал себе отчет в положении вещей, но, в сущности, его это не трогало. Он даже подозревал, что успехи, которые он считал своими, были подсказаны ему Стариком, но так умело, так тонко и ненавязчиво, что он этого не заметил.
(Однажды он спросил Маргарет: «Как ты думаешь, мы сумеем управляться без него?»
Она очень нежно потерла его щеку пальцем: «Я, Роберт, сумею. А ты?»)
Он начал бывать на вечеринках у Маргарет, они ему нравились, хотя неделю спустя он уже не помнил, кого там видел.
Все началось с телефонного звонка. Маргарет сказала:
— Фил заболел, Роберт, и мне сегодня необходим мужчина.
— Какой Фил? — спросил Роберт. — И почему «необходим»?
— Господи, да число за столом будет нечетным! А теперь я уже никого не смогу найти. Я же про сегодняшний вечер говорю.
— Это я понял.
— Ты способен не заснуть за обедом?
Он почувствовал легкое раздражение.
— Было бы из-за чего не спать!
Почему-то было странно видеть толпу незнакомых людей в столовой Старика (сам Старик удалился к себе наверх, он не любил общества), слышать смех и позвякивание фарфора, глядеть на смуглое лицо Маргарет по ту сторону стола, разделенное натрое мерцающими язычками свечей. В десять часов ему нестерпимо захотелось спать. Почти немедленно Маргарет подергала его за локоть:
— Проснись!
Он виновато улыбнулся.
— Послушай, — сказала она. — Пойди спой с ними. — И она кивнула на седого мужчину, который барабанил по клавишам рояля.
— Я не могу понять, что он играет.
— Клайв знает всего одну песню. Ведь так, Клайв?
Прищурившись за очками, Клайв кивнул.
— Песня моего старого доброго колледжа — единственное, что я все-таки выучил! — Он наклонился над клавишами, сосредоточился, потом откинул голову и запел: «Бульдог, бульдог, гав-гав-гав…»
Высокая худая женщина в желтом платье взяла Роберта под руку.
— Вы очень милый. Давайте петь.
Он покорно стал рядом с ней у рояля и позволил ей облокотиться на себя. Было время, подумал он, когда от женского прикосновения у него защекотало бы кончики пальцев, все тело сводила бы судорога и он боролся бы с непреодолимым желанием броситься, схватить, сжать… Но теперь он не испытывал ровно ничего. Желтое платье было красиво, сама она достаточно привлекательна, ее духи благоухали пряно и властно. Но ему все это было ни к чему.
Когда он добрался до постели, его мутило от усталости. Весь следующий день он чувствовал себя ужасно. Чтобы еще когда-нибудь, думал он… Нет! А через несколько дней Маргарет сказала:
— Роберт, у меня сегодня свободный вечер, а в «Голубой комнате» выступает Фрэнки Лейн. Давай пообедаем вместе. У меня что-то нет настроения сидеть дома в одиночестве.
Потом он решил, что согласился из-за скрытой оскорбительности ее тона.
После этого все пошло легче. Она брала его на вечеринки к своим знакомым — туманная смесь лиц. Они кончались одна позднее другой, и, возвращаясь домой на рассвете, когда на востоке уже занималась заря, он обязательно засыпал, предоставляя ей болтать с шофером Старика.
Его светская жизнь кончилась так же внезапно, как началась. Прибыла его новая пятидесятипятифутовая крейсерская яхта, которую он заказал в прошлом году. — У него прежде были парусные лодки, но он всегда ходил на них с Энтони, темноволосым мальчиком, чье лицо было неясным отражением его собственного… нет, ему не нужны парусные лодки. Ведь на них его всегда будет ждать Энтони.
Ну а эта яхта была очень хороша — тиковая палуба (впервые после войны), изящный корпус, удобная каюта. И теперь во второй половине дня Роберт ехал в яхт-клуб и торопливо шагал по лабиринту бетонных причалов к своей красавице. Все долгие летние сумерки он сидел один позади каюты, держа в руке рюмку с виски, и смотрел, как тени медленно окутывают гавань. Когда становилось совсем темно, он возвращался домой, заходя поужинать в закусочную «Магнолия», щеголявшую белыми колоннами. Там всегда было полно студентов. Они тесно сидели у стоек, пересмеиваясь, голова к голове. Несмотря на шумный кондиционер, зал вонял луком, кухонным чадом и сладкими духами. Роберт съедал два рубленых бифштекса, заказывал шоколадный мусс и разглядывал огромные картины с белыми магнолиями, ощущая вокруг себя веселую суету юности. У него было там любимое место — крайнее у стены. Оттуда он видел всю стойку, и дверь, и кассу. Он ощущал трепет всех этих молоденьких девушек с растрепанными волосами и летними лоснящимися лицами. И металлический запах пота их спутников.
Возвращаясь к своей машине в густой летней тьме, напоенной ароматом душистых олив и мирта, он думал о том, какими юными они выглядят, какими здоровыми… Он так никогда не выглядел. Он никогда не был юным. Он был всего лишь малолетним. Когда-то… Давным-давно.
На мгновение он увидел перед собой того малолетнего старика, каким он был в детстве…
А теперь он был просто стариком. Он пережил войну. Он видел могилу своего сына. И свою мужскую смерть — без плотской страсти оставалась только огромная пустота, неприкаянность, головокружение…
Я вижу и я думаю, но я не чувствую по-настоящему. У меня есть жизнь, есть дела, есть хорошая жена, которая обо мне заботится. Люди встают, чтобы пожать мне руку. Я пользуюсь уважением. Я смотрю, как умножаются мои деньги. Я ощущаю, как под моим присмотром они растут, точно трава. Даже Старик иногда кивнет раз-другой. Я его сын. Тот, кого он искал и нашел.
Когда он был маленьким, об него спотыкались, его отшвыривали в сторону. Tais toi! Заткнись! Но это было тогда. Теперь перед ним расступаются. Он хотел этого, когда был молод, он получил это, когда стал стар… А он стар. Это так, с какой стороны ни посмотри… Его тело все еще функционировало нормально, его суставы все еще сгибались без боли, но кожа утратила свежесть и упругость. Каким бы сильным он ни был, какими бы могучими ни были его руки и плечи, это были тяжелые, узловатые мышцы зрелого возраста, а не лепное изящество юности. Его туловище стало тяжелым и прямоугольным, как ящик. Гибкость исчезла… У него вдруг возникло острое желание потрогать шелковистую молодую кожу, осязать ее между большим и указательным пальцем, ощутить ее глянцевитость. Неважно чью — мужскую или женскую…
Старик обзавелся собственным самолетом и летчиком, чтобы вместе с Робертом регулярно бывать у Анны в Порт-Белле. Старик отправлялся туда днем в четверг и возвращался в понедельник вечером. Он ввел для себя этот длительный отдых после второго легкого инсульта, немного искривившего его рот и немного парализовавшего руку. И ему нравилось в Порт-Белле, очень нравилось. Роберт же приезжал только на субботу и воскресенье, и лишь потому, что этого хотел Старик. Ему всегда было до одурения скучно, и он нетерпеливо ждал понедельника.
— Почему бы тебе не перегнать сюда яхту? — спросила Анна. — Тут же интереснее, чем на озере.
— Непременно, — сказал он. — Как только буду готов.
— Бьюсь об заклад, — сказала Маргарет, подмигивая отцу, — он еще ни разу не завел мотора. Он ее просто лелеет и холит.
— Это очень красивая яхта, — сказал Старик.
— Папа, ты всегда за него заступаешься. — Маргарет чуть погладила его щеку, улыбнулась ему в самые глаза. — Если он будет все свободное время отдавать этой яхте, то я… мне же иногда позарез нужен провожатый!.. То я из-за него снова выйду замуж.
Старик сказал сухо:
— Это вряд ли может тебя особенно напугать.
— Ах, перестань обижать свою маленькую девочку!
Анна сказала:
— Роберт, ты ведь никак не назвал яхту.
— Дайте ей название, — сказал Роберт Старику.
Старик подумал и сказал:
— «Кондор».
— Только этого не хватало, — сказала Маргарет.
— Что такое кондор? — спросила Анна.
— Большая птица, — сказал Старик. — В старину в ее перьях прятали золотой песок.
— Золотая птица, — медленно проговорила Анна. — Как мило.
Старик покачал головой.
— Черная птица. Золото в стержни перьев насыпали, выдрав их у мертвого кондора.
Название появилось на корме через неделю. Как-то к вечеру Маргарет приехала посмотреть.
— Выглядит очень мило.
— Как, по-твоему, почему он выбрал такое название?
— А, черт, — сказала Маргарет. — У моего отца, Роберт, всегда имеется много самых сложных причин даже для того, чтобы выбрать название дурацкой яхте… — Она сдвинула солнечные очки на макушку. — Пожелай мне счастливого отдыха.
— Я не знал, что ты уезжаешь.
— Разве я тебе не говорила? Новый Орлеан летом меня доводит. А жить с Анной в этом готическом замке тоже не слишком приятно. Я уезжаю недели на три посмотреть Мексику. Я там никогда не бывала.
— Очень мило, — сказал Роберт. — Очень мило.
Он обнаружил, что ему ее не хватает. По утрам в конторе он ловил себя на том, что спрашивает, нет ли от нее известий. Он поспешно снимал трубку, ожидая, что она позовет его позавтракать вместе или потребует, чтобы он заменил неявившегося гостя. Ему не хватало ее громкого смеха в коридорах. Даже вечера на яхте стали другими. Тихая гавань, поскрипывание канатов, всхлипывание воды между сваями, легкое покачивание палубы у него под ногами — все это рождало неясную тревогу. Как-то вечером он уснул с коктейлем в руке. Клубный сторож потряс его за плечо в первом часу ночи, и он поехал прямо домой, торопливо, забыв про ужин, со смутным беспокойством, словно потерял что-то.
Он начал выходить на «Кондоре» из гавани в озеро Поншартрен. Он никого не брал с собой и монотонно крейсировал вдоль берега взад и вперед.
И теперь, заходя поздно вечером в «Магнолию» съесть бутерброд, он ощущал, что его загорелое обветренное лицо дышит здоровьем и жизнью и не кажется таким уж неуместным среди студентов. Когда его руки ложились на стойку или тянулись за сахарницей, было видно, что они тоже загорели, а кое-где ободраны от возни с парусами. Он даже улавливал легкий свежий запах соленого воздуха, исходивший от его одежды. Он понимал, что все это — фанеровка, что загар покрывает стареющую кожу, что соленым запахом он обязан застойной воде. И все-таки эта видимость его как-то защищала. Он чувствовал, что выглядит неплохо.
Как-то в четверг он задержался на яхте — даже долгий летний закат успел померкнуть и совсем погаснуть. Он был в камбузе — убрал на место формочку для льда и начал вытирать разбрызгавшуюся воду. Горела одна слабая лампочка.
— Э-эй, на борту, паруса поднять или как там по-вашему! — крикнула Маргарет.
Он услышал цоканье ее каблуков по палубе.
— Сними туфли, — машинально потребовал он.
Так-то ты со мной здороваешься?
Она ворвалась в кружок света перед ним — ее кудрявые волосы курчавились круче обычного, лицо обтянулось, глаза стали больше.
— Ты похудела, — тут же сказал он.
— Месть ацтеков.
— Что?
— Ты мог бы обрадоваться мне! Я приехала прямо с аэродрома — такси ждет тут с моим багажом.
— Я рад, что ты вернулась, — сказал он. — Мне тебя не хватало.
— Правда?
Она стояла совсем рядом с ним. Он почувствовал сквозь рубашку теплоту ее тела.
— Без тебя было слишком уж тихо.
— Отцу и Анне это, наверное, нравилось.
— Хочешь выпить?
Она стояла перед ним как окаменелая, без единого движения. Немигающие карие глаза были словно две дыры. Он взял ее за локти, чтобы вежливо ее отодвинуть и достать бокалы для виски со льдом. Ее руки оказались такими тонкими, что его пальцы сомкнулись вокруг них. Его собственное тело было таким большим, таким толстым! Оно вздувалось, как воздушный шар. Она была где-то далеко, на его рубеже. Глянцевые завитки ее черных волос были влажными. Наверное, поднялся туман… Однажды он вез ее домой — давным-давно. Она уехала от своего первого мужа. Тогда она тоже казалась маленькой и хрупкой.
Маргарет отступила и вырвалась из его рук. Повернувшись, она пошла в носовую каюту и села на койку. Он увидел, что она начала неторопливо раздеваться, бросая одежду на койку напротив.
Я же ничего не могу, подумал он, пошел за ней и остановился, наблюдая.
Она сняла все, кроме бюстгальтера, и теперь изгибалась, дотягиваясь до застежки.
— В прошлый раз было жутко холодно, Роберт, и воняло плесенью.
— Я не думал, что ты помнишь.
Совсем раздевшись, она выжидающе сидела на краю койки. Он сел напротив.
— Послушай. Ну, как бы тебе сказать… Сейчас ведь не то, что прежде.
— А?
— Да.
Он хихикнул.
— Ты сидишь голая, а я даже при галстуке. — И он снова засмеялся.
Она ждала, не улыбаясь, не сердясь. Терпеливо. Когда он вдруг задохнулся от смеха, она потянулась через проход, взяла его за руку и притянула к себе. Он опустился на пол.
Если бы я мог, думал он. Она же знает. Я ей сказал. Уж куда прямее. Могла бы оставить меня в покое. Ведь я ей сказал.
Брюки врезались в тело. Наверное, перекрутились. Он заерзал. Она крепко прижала его к полу. Сильная, чертовка!
Она соскользнула к нему на пол. Тут было совсем темно. Тусклые лучи лампочки в камбузе сюда не доставали.
— Черт, — сказал он. — Говорю же тебе, что не могу.
Брюки врезались в живот все больнее. Он заерзал.
Она больно укусила его сквозь рубашку.
— Перестань, черт подери!
Она укусила его еще раз, а потом, увернувшись от его занесенной руки, стиснула зубами мочку его уха.
Она стискивала зубы все сильнее, и по его шее прокатывались волны боли. И вдруг по всему телу разлился жар. Жгучий. Давно знакомый. Слепые объятия во тьме…
— В следующий раз, — сказала она, — все-таки снимай брюки. Молния царапается, да и синяк от пряжки — не большое удовольствие.
Он почти ее не слышал.
— Послушай, — сказала она. — Меня ведь ждет такси.
— Я с ним расплачусь. — Он еле ворочал языком. — Сложим твои чемоданы ко мне в машину.
Она быстро одевалась.
— Я пойду с тобой.
Пока они шли по длинному бетонному пирсу, он не выпускал ее руки. И в машине всю дорогу домой.
— Разве ты не рад, что ошибся?
— Может, у меня выходит только с тобой.
Он играл пальцами Маргарет, тянул их то туда, то сюда.
— Больно, — сказала она.
— А может, мне это нравится.
— А может, мне это не нравится.
Она начала вырывать руку, но он только сильнее ее сжал.
— Послушай, — сказал он, — почему бы тебе не переночевать у меня?
— Нет. — Она с мягкой улыбкой покачала головой.
— Ну, пожалуйста.
— Подумай, что скажут соседи.
— К черту соседей!
Она наконец высвободила руку.
— Наверное, за все время, пока ты гонялся за юбками, туда ты никого не приводил?
Он сказал медленно:
— По-моему, это должно тебе польстить.
— О, конечно, — сказала она, — но я добропорядочная разводка и вернусь в отцовский дом.
Они молча ехали вдоль Нового канала с застойной, замусоренной водой. Потом Роберт сказал:
— Я переночую у тебя. В этом сараище кто заметит? Да и Старик уехал в Порт-Беллу. Сегодня же четверг, ты не забыла?
Она сморщила нос. Он разглядел эту гримаску даже в темноте.
— Ну, зачем тебе надо, чтобы кто-то у кого-то обязательно ночевал? Не глупи.
Я все испортил, думал он.
В отношениях с женщиной нельзя пускать в ход нажим — тут нужна легкость, мимолетность. Настаивай на своем — и они начнут думать о последствиях. Попробуй действовать нахрапом — и они решат, что дело нечисто. В таких случаях требуется только легкое, ласковое прикосновение сказочной волшебной палочки.
Утром, еще не совсем проснувшись, но заметив светлую полоску по краю опущенной шторы, он позвонил ей.
— Что случилось?
Он услышал позвякивание фарфора. Она завтракала.
Еще одна ошибка. Да что это с ним?
— Я хотел убедиться, что с тобой ничего не случилось.
— Конечно, со мной ничего не случилось.
— Теперь я это знаю.
Маргарет с хлюпаньем глотнула.
— Во всей Мексике я ни разу не пила приличного кофе. Паршивая страна. Послушай, Роберт, я всегда думала, что это женщине полагается звонить на следующее утро и говорить что-нибудь вроде: «Правда, было чудесно?» или «Когда мы снова увидимся?»
Он покраснел от обиды и злости.
— Да, конечно, — сказал он. — Но я знаю, где мы снова увидимся.
Она опять засмеялась.
— Нет, дружочек, в конторе ты меня сегодня не увидишь. Я еду в Порт-Беллу.
— Что тебе там понадобилось?
— Повидать сестру, — сказала она и повесила трубку.
В это утро все шло из рук вон плохо. Он никак не мог встать. И только мысль о том, что скоро должны явиться невидимые домохранители Анны, наконец согнала его с постели.
Он опоздал, но все равно он поехал не в контору. Он поехал в яхт-клуб, нетерпеливо лавируя в утреннем потоке машин. Он почти бежал по бетонному пирсу в ярком свете позднего утра. (Вчера в безлунной тьме он шел тут с Маргарет — и сейчас он словно все еще ощущал теплоту ее руки, нежность кожи, хрупкость костей, сжатых его пальцами.) На яхте он сразу пошел в каюту. И почувствовал ее запах: неподвижный, застоявшийся воздух был весь им пропитан. Ее бокал стоял на столике. Он взял его, увидел след губной помады, потер его об щеку, а потом о губы. Он убрал бокал на место в шкафчик, не вымыв его, и подошел к койке: полотняное покрывало еще хранило отпечаток ее тела. Он долго смотрел на покрывало, не касаясь его, потом налил себе виски, сел напротив и начал медленно пить. Снова наполнил бокал и вернулся на прежнее место. Допив, он вымыл бокал и убрал его.
Возвращаясь в город, он тяжело привалился к дверце, безучастно глядя на знакомые улицы. Он потер подбородок и обнаружил кое-где щетину — бреясь, он слишком торопился. Ну, не идти же в таком виде в контору. Он продолжал теребить жесткие волоски и, садясь в парикмахерское кресло, уже мог бы поклясться, что они длиной в палец, не меньше.
В контору он явился только к полудню. Его секретарша подняла на него глаза, поколебалась и ничего не сказала.
— Проспал, — сказал он.
— Да, сэр.
От него пахло парикмахерским одеколоном. Этот запах чрезвычайно ему не нравился. Несет, как от гробовщика, подумал он. Приторно-сладким. Внезапно он громко захохотал.
На этот раз секретарша даже не подняла глаз. Она аккуратно раскладывала бумаги на его столе.
Роберт принялся машинально подписывать письма, как всегда поражаясь размерам империи Старика.
Разнообразие интересов «Эспленейд энтерпрайзез» было удивительным, Роберт вздохнул — нарочно не придумаешь! Аптеки в Чикаго, фабрика игрушек в Атланте, яблочные сады в Нью-Джерси и Виргинии, тысячи две акров под хлопком в Миссисипи, три небольших банка в разных уголках страны, половина модного ювелирного магазина в Сент-Луисе. А через участие в разных других корпорациях еще и небольшая газета, нефтяные промыслы, телевизионная станция, доходные дома на Лонг-Айленде… И Старик внимательно следил за всем этим, с безошибочной точностью ставя то на одно, то на другое или на все вместе в игре против остального мира.
У меня такое ощущение, что я захлебываюсь, думал Роберт.
Он перехватил внимательный взгляд секретарши.
— Усталость на поле боя, — сказал он.
Другой такой абсолютно непривлекательной женщины ему никогда не приходилось встречать. Остренькое, словно изможденное, личико секретарши, ее щуплое тело приводили ему на память обитателей концлагерей, которых он видел в Германии. Да ест ли она или считает это излишним? — вдруг подумал он. Она была безупречна, она была идеальна, она была ничто. Мисс Джонс. Существо женского пола, как свидетельствует «мисс». Вид «человек», как свидетельствует «Джонс», Мисс Джонс — и все. Деловитая, разумная тень, которая ходит, говорит, печатает на машинке, отвечает на телефонные звонки, рассортировывает квадратные мили всяких бумаг. Вы удивительны, мисс Джонс. Женщина, нарисованная ребенком, плоская и бесцветная.
— Мисс Джонс, — сказал он. — Вы замечательная секретарша.
— Благодарю вас, сэр.
В ее голосе не слышалось никакого удовольствия.
Как умудряется Старик следить за всеми этими операциями? И сумеет ли он справляться с этим сам?
В подобные минуты он терялся от ужаса, Как он сможет заменить Старика, если даже не помнит всех фигур в игре? Но ведь рядом будет Маргарет. Маргарет поможет.
Он уставился в грязное окно, задумчиво покусывая кожу на запястье. И вдруг подумал: Энтони, мой сын. Сын, которого я потерял.
На автобусной остановке ждала стайка учениц монастырской шкалы. День какого-то святого — их распустили после первых уроков, и вот они возвращаются домой в полдень, плиссированные темно-синие юбки нетерпеливо колышутся… Энтони сейчас учился бы в старших классах. Энтони назначал бы свидания вот таким девочкам. Дышал бы их дыханием, томился бы от желания укутаться в их кожу, их прекрасную глянцевитую кожу…
У него самого защемило внутри. Чего ты лишился, Энтони, чего мы оба лишились…
За его спиной мисс Джонс сказала:
— Вы не забыли о совещании со Снайдером?
— Нет.
— Папка у вас на столе.
— Спасибо, мисс Джонс.
Он так стремительно начал листать бумаги, что они соскользнули под стол. Мисс Джонс быстро и безмолвно подобрала их.
— Еще некоторые дополнительные сведения об ист-даунской группе. И кстати, купчая на участок старика Моргентау, по-видимому, в полном порядке.
— Благодарю вас, — сказал он.
Что это еще за участок Моргентау? Ну, ни малейшего воспоминания. Конечно, он знал, но забыл.
Роберт подошел к окну и поглядел вниз на запыленные деревья вдоль улицы. Девочки уехали — все эти прелестные кусочки живой кожи. Он оглянулся через плечо. Мисс Джонс все еще ждала, все еще не уходила.
— Мисс Джонс, — сказал он, — позвоните, пожалуйста, всем, кому следует, и скажите, что я не могу быть на сегодняшнем совещании. Если они захотят его перенести, ну, так… пусть назначат день, когда в городе будет мисс Маргарет или мистер Оливер. Но не я.
И тут же, в эту минуту, он навсегда покинул мир, в который проник много лет назад ценой таких усилий.
— Мисс Джонс, — сказал он, — я пошел гулять.
Наконец-то, подумал он с торжеством, ее лицо что-то выразило. Удивление, смешанное с ужасом.
Он шагал быстро, чувствуя, как на коже начинает проступать пот. Дойдя почти до реки, он свернул к Ройял. На этих улицах было чуть прохладнее, в их узких коридорах тянуло легким ветерком. Мимо громыхали трамваи, в их открытые окна высовывались школьники. Наверное, какой-то большой праздник, подумал он, если распустили столько школ. Прямо перед ним на тротуар со смехом выбежали три девушки, небрежно размахивая книгами. Крутые завитушки их волос блестели, толстые ляжки двигались в едином ритме — они словно разучивали какой-то танец. Он поймал себя на том, что мысленно раздевает их. Энтони они были бы не совсем по возрасту — наверное, им не меньше восемнадцати. Ему не понравилось бы, если бы Энтони завел девушку настолько старше себя…
Роберт продолжал идти вперед, а девушки свернули, оглянувшись через плечо и захихикав. Через два-три квартала, проходя мимо магазина, он увидел за витриной телефон. Да, подумал он. То, что требуется. Надо позвонить Конни…
В прежние годы она была проституткой, потом стала содержательницей публичного дома, а затем под натиском послевоенного пуританизма открыла ресторан, который приносил неплохой доход. Она всегда могла предложить телефон какой-нибудь девицы, только обходилось это очень недешево. Старик финансировал ее первое заведение, а потом и ресторан, оставляя себе самый незначительный процент. Это была старинная обоюдовыгодная и приятная деловая связь. А теперь, подумал Роберт, произведем операцию другого рода.
— А, мистер Роберт! — сказала она. — Очень приятно, что вы меня вспомнили. Может быть, вы зайдете и мы спокойно потолкуем о делах за рюмочкой?
Он усмехнулся — говоря по телефону, она соблюдала величайшую осторожность. Снаружи мимо витрины опять прошли девочки. Эти были помоложе, лет пятнадцати — подходящий возраст…
— Конни, я не могу зайти. Мне просто хотелось поговорить с вами о вашей конюшне.
Она действительно держала конюшню с лошадьми — еще одна предосторожность.
— Мистер Роберт, все мои лошади — самых чистых кровей, все до единой, — сказала она.
— Я ищу молоденькую кобылку, совсем необъезженную. У вас такой не найдется?
— Нет, — сказала она после некоторого колебания, — жеребят у меня нет.
— А вы не могли бы подыскать мне что-нибудь в память старой дружбы?
— Могу, конечно.
— Сегодня.
— Нет, нет…
— Цену назначайте свою. Но без обмана. Я сумею разобраться. Я вернусь домой после пяти. Буду вас ждать.
Для начала, когда торопишься, и это сойдет. А уж дальше он сам будет подбирать… На языке у него уже был вкус юной плоти… Вечером он воспользуется комнатой Энтони.
Маргарет, 1955–1965
Неприятности, думала Маргарет. Кто бы мог себе представить, что Роберт способен причинить столько неприятностей!
Он, казалось, больше не интересовался делами. Свои обязанности выполнял кое-как, небрежно, делал глупости. У него все пошло не так, думала Маргарет, с той минуты, когда он ни с того ни с сего отказался встретиться со Снайдером. Идиотская выходка, но дальше было не лучше.
На следующее утро, в субботу, он, как обычно, приехал в Порт-Беллу, хотя накануне явно перепил — даже от его кожи разило сахаром, — и потребовал, чтобы ее сын Джошуа сыграл с ним в теннис. Маргарет не пошла на корт, но, выглянув из окна, вдруг увидела, что дворецкий с трудом бредет вверх по откосу с бесчувственным телом Роберта на спине. Он осторожно положил свою ношу на крыльце.
Она подумала: я была дурой, что связалась с ним. Ну почему я всегда дурею из-за мужчин?
Анна сказала:
— Он играл с Джошуа как одержимый и упал в обморок.
— Ну, я знаю прекрасный способ, как привести его в чувство, — сказала Маргарет. — Вот посмотри.
Она развернула садовый шланг и направила мощную струю на Роберта, поливая его пропитанный потом костюм.
— Прекрати, — сказала Анна, стараясь схватить шланг. — Немедленно прекрати!
Маргарет увернулась, попала струей сестре в лицо и, пока Анна отфыркивалась, снова начала поливать Роберта.
Вода угодила ему в рот — он поперхнулся и перекатился на другой бок, втягивая голову в плечи.
Маргарет грациозно перепрыгнула через него и направила струю ему за шиворот.
— Маргарет, ты сошла с ума, — негромко сказала Анна.
Роберт снова зашевелился — он подобрал под себя ноги и изогнулся дугой. Теперь он смахивал на черепаху. Маргарет неторопливо водила шлангом, выписывая по его спине широкие восьмерки.
— Смотри! — захихикала она. — Вода натекла ему в ухо. Смотри, как он корчится!
И тут в самый разгар смеха она ощутила, как что-то дрогнуло у нее внутри, что-то нежданное. Грохот, рывок… Неприятное и, к несчастью, хорошо знакомое ей чувство — жалость и сразу за ней любовь…
Ошибка, думала Маргарет снова и снова, пока шли годы. Большая ошибка. И почему ей показалось забавным завернуть к нему на яхту по пути из аэропорта? Почему она вообще это затеяла? Ведь он мог быть для нее только источником всяких затруднений. Он был глуп, он был нелеп, он был нестерпим. И только одно ему удавалось неплохо — ладить с Джошуа. Собственно говоря, с досадой подумала Маргарет, они ладят так хорошо, что между ними, наверное, много общего.
Джошуа сказал:
— Деньги, одни только деньги. Ни о чем другом здесь не говорят.
Маргарет посмотрела на своего высокого долговязого сына.
— Ты не только похож на своего отца, но иногда и говоришь совсем как он. Он бы именно так и сказал: «Деньги, деньги, разговоры только о деньгах».
Роберт сказал негромко:
— Да, наверное, если нет настоящего интереса, так это должно быть скучно, Джошуа.
— Ну, у меня его нет.
Роберт продолжал тем же ровным тоном:
— Мы слышали много жалоб. Но чем бы ты хотел заняться?
Мальчик замялся.
— Откуда ему знать! — усмехнулась Маргарет.
— Погоди, — сказал Роберт. — Дай ему собраться с мыслями.
Мальчик бросил на него быстрый благодарный взгляд. Совсем как его отец, подумала Маргарет. Вот так смотрел его отец после… нежно и благодарно. Какой дурак Жорж Лежье! И какая я дура! Испортила такой брак! И зачем только… Но какой смысл жалеть задним числом. То все кончено. А если у нее еще скребут кошки на душе, то винить ей некого, кроме себя.
Словно не замечая матери, Джошуа сказал Роберту:
— Я очень хорошо знаю, чем хотел бы заняться.
— Выкладывай!
— Ну, во-первых, я хотел бы жить у тети Анны.
Брови Маргарет подпрыгнули, но Роберт слушал все так же внимательно и спокойно.
— Я могу кончить школу и там.
Роберт кивнул.
— Я знаю, она будет рада, Джош.
— Да, сэр, — сказал Джошуа негромко. — Я восхищаюсь тем, что она делает. И теми побуждениями, которые ею руководят.
— Ты имеешь в виду ее интерес к доктору Швейцеру?
— Да, сэр, — почтительно ответил Джошуа. — Она давала мне его книги.
И обратила в свою веру, подумала Маргарет. Моего сына.
— Ну, — сказал Роберт, обращаясь сразу и к Джошуа и к Маргарет, — не вижу, почему бы ему и не попробовать, как по-твоему?
— Ничего не имею против, — сказала Маргарет.
Джошуа благодарно посмотрел на нее. Господи, подумала она, для него счастье уехать от меня.
— Мама, — сказал он внезапно, — я не хочу, чтобы ты думала, будто я не одобряю той жизни, которую ты ведешь…
— А, ради бога! — Вся злость на него и на Роберта прозвучала в ее голосе. — Как будто мне нужно твое одобрение!
— Ты не понимаешь. — Джошуа покосился на Роберта. — Ты просто не понимаешь.
Я понимаю, сказала себе Маргарет. Я прекрасно понимаю, что мне нечего ждать помощи от сына. Как и Роберт, он всегда будет бременем. Неприятным, неотвязным фактом моей жизни.
Роберт. Она была занята. Ей не хватало времени даже подумать о нем. Она замечала, что он все больше гоняется за женщинами (Анна, казалось, не видела ничего). Но у нее были свои увлечения, и она не собиралась ломать голову над тем, что происходит с ним. И искренне удивилась, когда он позвонил ей рано утром.
— Привет, — сказала она осторожно. — Где ты?
Пронзительный смущенный смешок.
— В телефонной будке на Рэмпарт-стрит.
— Странное какое-то место!
— Я хочу увидеться с тобой нынче вечером.
— Запас девочек истощился?
— Твоя очередь!
Она отняла трубку от уха и посмотрела на нее. Неприятности. Одни неприятности.
— Я занята, Роберт.
— Освободись.
— И не подумаю! — Она услышала в трубке грохот грузовика. Во всяком случае, он не солгал, что звонит из будки.
— Я сказал — освободись.
Она повесила трубку.
Он тут же позвонил снова.
— Нет, — сказала она и повесила трубку.
Через минуту телефон опять зазвонил. На этот раз она сунула голову под подушку и трубки не сняла.
На подносе с завтраком лежала записка: «Звонил мистер Роберт и просил передать, что заедет за вами вечером, как собирался».
Она смяла бумажку и отшвырнула ее.
Во второй половине дня, как всегда по вторникам, она играла в гольф и домой вернулась поздно. Она приняла ванну и начала одеваться неторопливо и тщательно. Проверила часы. Как странно! Когда Эдвард Брискоу говорил «семь часов», обычно это было именно семь часов. Может быть, он просил Элин передать ей что-нибудь? Она позвонила. Но Элин не появилась. Где же она? Ведь сегодня вечером она должна быть тут.
Из открытой двери спальни напротив яркий свет падал на ковер в коридоре. Но сам коридор казался необычно темным. Маргарет торопливо спустилась вниз. Горели только ночники, и дом выглядел так, словно было три часа ночи. Она снова проверила часы — на всякий случай. Четверть восьмого. Она заглянула в кухню и кладовую. Пусто. Все слуги были отпущены на вечер, кроме ее горничной.
— Элин!
Значит, куда-то удрала. Надо будет задать ей головомойку, когда она вернется. Ей же полагается быть под рукой, пока хозяйка не уйдет… Она зажгла свет в кладовой и протянула руку к телефону. И не смогла вспомнить номера Брискоу. Записан он был в ее адресной книге, которая лежала около телефона в библиотеке.
Она побежала через холл, крича:
— Куда, к черту, все подевались?
Влетела в библиотеку и гневно зажгла лампу. Почему они все ушли так рано? Или это Элин придумала? Она дважды резко нажала на кнопку звонка (может быть, Элин все-таки услышит), отыскала телефон Брискоу и начала набирать номер.
— Положи трубку, — сказал Роберт.
Он стоял у нее за спиной, почти касаясь ее.
Она замерла с безмолвной трубкой в руке, успев набрать только первые две цифры.
— Откуда ты вдруг свалился?
— Я сидел вон в том кресле. Ты прошла совсем рядом.
— Послушай, Роберт, я занята.
Он пожал плечами.
— Положи трубку.
— Я звоню. — Она набрала третью цифру, но он быстро ударил пальцем по рычагу. — Роберт, прекрати это!
Он вырвал у нее трубку, как она ни стискивала пальцы.
— Я же сказал, чтобы ты ее положила.
— У меня свидание.
— Я его отменил.
— Ты же не знаешь с кем.
Он указал на письменный стол.
— У тебя записано в календаре. А телефон я узнал из твоей адресной книги.
У нее под волосами покалывали иголочки гнева. Она старалась унять дрожь в голосе, но ей это не совсем удалось.
— Что ты ему сказал?
— Мы поговорили очень мило. Я объяснил ему, что неотложное семейное дело требует твоего присутствия.
Она уперлась ладонями в стол и нагнулась над ним, разглядывая хрустальные пирамидки, расставленные на лакированной коже. Дурацкие штуки! Совсем здесь не на месте!
— И долго ты сидел в темноте?
— Порядочно.
Он положил ладонь на ее левое плечо, но она напрягла мышцы, и он отвел руку.
— Я пришел, когда ты начала переодеваться. Во всяком случае, так мне сказала Элин.
— Элин… — Она потрогала пирамидку и принялась рассматривать отпечатки своих пальцев на сияющем хрустале. — А где Элин?
— Я ее отпустил. Сказал, что нам неожиданно придется заняться делами.
Она все еще держала пирамидку. Ей хотелось разбить что-нибудь вдребезги, стукнуть кулаком, завопить. И еще ей хотелось, чтобы ее мысли стали ясными и логичными, такими, как всегда, такими, какими они не желали стать теперь.
— Элин очень обрадовалась. Сказала, что у нее свидание.
Быстрым движением она смахнула все пирамидки на ковер. Она не собиралась этого делать. Но мысли не слушались. И руки тоже. Что еще ей остается?
— Отойди!
Она оттолкнула его и подобрала пирамидки. Три. А их было четыре. Она на четвереньках заползла под стол и почувствовала, как лопнул чулок. Выпрямившись, она поглядела на ногу и увидела дорожку шириной в полдюйма. Только этого не хватало.
Она поставила пирамидки на место. Ни одна не треснула. Она немного успокоилась. Роберт стоял в двух шагах от нее и, скрестив руки на груди, следил за ее движениями.
— Ты такой умный, — сказала она. — Думаешь, раз ты мужчина, то уже имеешь право командовать. Да пошел ты знаешь куда!
— Хватит визжать, — сказал Роберт.
— Ты тут только потому, что мой отец решил купить Анне мужа. Я так и не сумела понять, почему он выбрал тебя, но ты оказался препаршивой покупкой. Гоняешься за каждой девкой. Анна, наверное, была бы рада освободиться от всего этого.
— Заткнись и иди на диван.
— Пошел к черту!
Она и не подозревала, что грузный мужчина способен двигаться так быстро. Он схватил ее за обе руки, повернул и опрокинул на диван.
— Дурак проклятый!
Он прижимал ее к дивану, упершись ей в грудь одной рукой. Она била по ней, но сжатый кулак оставался неподвижным. Ей трудно было дышать.
— Прекрати!
Удерживая ее одной рукой, он медленно расстегнул брюки.
— Я же сказал Брискоу, что это неотложное семейное дело.
Лицо его было темнее обычного. Кожа вокруг губ казалась совсем синей. От расслабляющего страха у, нее закружилась голова.
— Я задыхаюсь, — сказала она.
Он отнял руку, и она ощутила острую боль в груди. Кожу саднило. Каждый вздох, хотя его ничто не стесняло, был страданием.
Он смеялся беззвучным самоуверенным смехом.
— Ты только этого и хочешь, — сказал он сквозь зубы. — Хочешь.
Утром она проснулась в пустой кровати. Он ушел, пока она еще спала. Все тело у нее болело. Особенно бедро — споткнулась, поднимаясь в спальню? Или это он толкнул ее на перила? Она потрогала широкое лиловое пятно под кожей. В старину к таким синякам прикладывали пиявок.
Она встала, пошатываясь, добрела до ванны и наполнила ее чуть ли не кипятком. Вылила в воду два разных мыла и обнаружила, что густые ароматы нейтрализовали друг друга. Остался только легкий запах хлора. Она потерла вздувшуюся, распухшую губу. Ну, подумала она, надо радоваться, что хоть зубы уцелели. Глупо — в моем-то возрасте… Во всяком случае, у него на плече остались хорошенькие метки… Она улыбнулась и вздрогнула от жгучей боли в разбитой губе.
Когда вода остыла, она вернулась в спальню. Сначала она набросила на кровать покрывало. Потом приняла две таблетки декседрина и поглядела на часы. Почти девять. Пора в контору. Она быстро оделась, выбрав строгий полотняный костюм песочного цвета, и тщательно накрасилась. После горячей ванны ее волосы завились еще круче. Она разгладила их щеткой, обрызгала из пульверизатора, снова разгладила.
Остановившись у двери Роберта, она спросила у младшей секретарши:
— Он тут?
— Нет, мэм.
Секретарша была молодой и хорошенькой. Маргарет поймала себя на том, что прикидывает, спит с ней Роберт или нет.
— Он позвонил, что будет сегодня дома.
— Спасибо, душка. — Маргарет дружески помахала ей рукой. — Передайте ему, что я спрашивала.
В пять часов, на пути домой, она заглянула в цветочный магазин, купила все фиалки, какие там были, — десяток голубых букетиков, обернутых белым кружевом, — и послала Роберту, написав на карточке своим угловатым почерком: «Эфирной душе. Мне тебя не хватало в конторе».
Это и есть наступление старости, думала Маргарет, пока год проходил за годом. Незаметное притупление чувств, энергии… Личность требует все меньше и меньше. (После целой жизни бешеного требовательного визга, думала Маргарет, такая тишина довольно-таки зловеща.) Ее интерес к мужчинам спадал. Она пускала их в свою постель больше по привычке, чем потому, что ей этого действительно хотелось. Она все еще стремилась к близости, хотя уже ничего не ждала от этого союза. Рубашки, натянутые на потных плечах, больше не будили в ней желания. Твердые бедра, квадратные подбородки уже не казались ей неотразимыми. Она исследовала каждое новое мужское тело тщательно и отвлеченно, сравнивая с остальными. Перестав замечать самого человека. Ее невозмутимый, оценивающий взгляд видел уже не мужчину, но конгломерат всех мужчин, мужских тел…
И она сама — оболочка кожи и костяк, несущий ее плоть, — все больше поддавалась воздействию возраста и прошедших лет. Бедра раздавались все больше. Руки становились дряблыми. Волосы неумолимо седели.
Она начала регулярно красить волосы. И ходить в косметические кабинеты, где наборы катков разбивали накапливающийся жир, где массаж успокаивал ноющую спину. Она чувствовала, как приспосабливается к своей жизни, закутывается в нее, точно в одеяло. Волнение, истерическое веселье исчезли — но они уходили так медленно, что она не почувствовала утраты. Их сменила спокойная уверенность: я вечна, со мной ничего не может случиться. Где бы я ни была, мне все знакомо…
Она послала своего сына в колледж и с чувством исполненного долга присутствовала под проливным дождем на выпускной церемонии. Она поцеловала его, когда он уезжал поступать на богословский факультет, и ничего не сказала.
Она выходила отца после двух новых инфарктов и множества мелких инсультов. И заметила, что ему легче дышать в теплом влажном воздухе. Именно она придумала соорудить огромную оранжерею, чтобы он мог получать облегчение без помощи лечебных средств. По ее плану оранжерею построили во всю длину их новоорлеанского дома. (Два специальных мойщика каждый день протирали стекла снаружи и изнутри.) А затем, потому что безмолвие этого скопления растений — от бугенвилеи, вьющейся под потолком, до фикусов и орхидей на уровне человеческого роста — действовало угнетающе, она добавила клетку с птицами. Ее построили из бамбука — по образцу примитивной рыболовной верши, которую она как-то видела в Бразилии. Клетка имела форму огромной слезы, вытянутый кончик которой упирался в стеклянный потолок второго этажа. Внутри порхали и пели десятки птиц среди ветвей сменяющихся наборов деревьев в кадках — померанцев, лимонов, гардений.
— Это еще что за чертовщина? — спросил отец.
Но оранжерея заинтересовала его, превратилась в любимое развлечение. Его можно было найти там чуть ли не в любое время суток — откинувшись в кресле, он вдыхал густой, сладко пахнущий воздух.
(Анна тотчас построила почти такую же оранжерею в Порт-Белле, только пол был выложен не белым мрамором, а керамической плиткой.)
Маргарет меняла интерьер в доме отца не меньше десяти раз, но ей начали приедаться художники по интерьерам, цветовые гаммы и поиски нужной мебели. Для заключительного эффекта она выписала художника из Нью-Йорка и перестроила все ванные комнаты — морские раковины из оникса, золотые лебеди, витые колонны из алебастра и мрамора и груды белых мехов под ногами. Когда она внимательно оглядела результаты, голубоватые прожилки в мраморе показались ей непристойными. Ну, вот и конец этому — довольно-таки жалкий.
— Папа, если бы ты знал, до чего нелепо выглядит дом!
— Ну и что же теперь? — спросил он. — Переедем в другой и ты начнешь все сначала?
— Нет уж! Это лучший дом в Новом Орлеане. Мне потребовались годы, чтобы создать это великолепие… — Она умолкла и засмеялась. — В нем все доведено до абсурда, ну все!
Он не отступал:
— На что же ты теперь будешь транжирить деньги?
— А это обязательно?
— Ты же это любишь.
— Да, конечно. — Она задумалась. — А ты нет, папа, я знаю. Тебе достаточно сознавать, что они у тебя есть. Поверишь ли, мне иногда снится, что деньги — это что-то вроде дрожжевого теста, которое мы учились ставить в монастыре: поднимаются, раздуваются, вылезают из кастрюль и мисок. Словно что-то живое — растет, ползает, ходит. И прибирает к рукам всю землю.
Старик засмеялся.
— Так оно и есть.
— Ну, я зарабатываю деньги и люблю тратить их на себя. А добрыми делами пусть занимается Анна.
— Попробуй драгоценности. У тебя ведь нет ничего стоящего.
— С моей-то физиономией? — Маргарет нагнулась и поцеловала его сухую, пергаментную щеку. — Папа, если мое лицо обвешать драгоценностями, на него страшно будет смотреть. Баранья отбивная в бумажных фестонах. — Она опустилась на стул в притворном отчаянии. — Нет, папа, мне нужно найти что-то другое.
— Ну, — сказал Старик, — предметы искусства, например?
Маргарет покачала головой, но его слова продолжали звучать у нее в ушах. И неделю спустя после вечеринки, кончившейся особенно поздно, она надела боты, норковое манто и успела на первый утренний рейс в Нью-Йорк. К полудню она уже прошла двадцать кварталов по Мэдисон-авеню, входя в одну картинную галерею за другой, и уплатила девяносто семь тысяч долларов за полотно Утрилло. К трем часам она купила четыре бронзы Манцу и с шестичасовым самолетом вернулась домой. Она совсем продрогла в своем легком шифоновом платье.
Теперь, решив стать коллекционером, она начала пристраивать к отцовскому дому галерею.
— Ну, — сказал Старик, — это уже не дом, а какой-то монумент.
Она пожала плечами.
— Да, он действительно начинает смахивать на гробницу Гранта. Но видишь ли, папа, мне нравится строить.
— Развлекайся себе на здоровье.
Она начала коллекционировать с увлечением, руководствуясь собственным вкусом и покупая сама. Она контрабандой вывезла из Мексики чемодан, полный утвари доколумбовой эпохи. В Вене она купила полдесятка китайских свитков, в Гонконге — десяток тибетских алтарей и отправила их в Америку с поддельными бумагами. Она поехала в Лондон, чтобы заплатить три четверти миллиона за небольшую коллекцию египетских ястребов и греческих ваз.
— Папа, — сказала она, — очень интересно, как они на тебя смотрят. Словно говорят: «Совсем свихнулась, но у нее есть деньги. Только поглядите на этот денежный мешок!»
— И что же ты теперь будешь со всем этим делать?
— Ну… — Она почесала в затылке и состроила самую комичную из своих гримас. — Буду сидеть и смотреть на них, папа.
Но она редко это делала: ее постоянно отвлекали поиски новых пополнений.
Я была, решила Маргарет, безоблачно счастлива. Если Джош когда-нибудь спросит меня — через много лет, когда уже сам поседеет: «Мама, какие годы твоей жизни были самыми счастливыми?» — я отвечу ему — вот эти. Но Джошуа, конечно, никогда не спросит…
Если бы не Роберт. Если бы только не Роберт! Иногда ее томила тоска по нему, по вкусу его кожи, по жесткой щекотке его волос. В редкие непонятные минуты, когда ее тело горело, билось, трепетало в тошнотном полубеспамятстве, в тисках отвращения и желания. В глухую ночь, с другим мужчиной. Даже тогда. Пустота внутри нее начинала вибрировать и звучать, ее плоть покрывалась мурашками и дрожала — словно кожа смеялась нараспев.
Он не знает меры, думала Маргарет. В этом вся беда. Вот как с женщинами. Он гордо выставляет их напоказ, хвастает ими. Скажем, Филлис Лоример. Он сажал свой вертолет на пляже перед ее домом и шествовал к ней в постель. А соседи жаловались полиции, а все ребятишки и их няньки сбегались поглазеть на чудную машину. (Когда он купил вертолет, Маргарет угрюмо подумала: может, он разобьется. То же самое она подумала еще раньше, когда он только учился летать, но он был хорошим пилотом, даже если напивался. Не повезло, что поделаешь.) А его девочки? Кто бы подумал, что он будет иметь такой успех у школьниц? Ну, по крайней мере в Луизиане возрастной предел достаточно низок и уголовное преследование ему не угрожает. Будем благодарны богу и за малые его милости, думала Маргарет.
И какой дурак! Звонит в любой час дня и ночи… Врывается к ней в дом. Трижды она просыпалась и видела, что он стоит у кровати. И как-то раз с ней был другой мужчина…
Это переполнило чашу, это был конец. Ее раздражение перешло в бешенство. Слишком долго он злоупотреблял ее терпением, и ей надоело.
Он заглянул к ней в кабинет и шепотом сообщил о своих планах на вторую половину дня.
— Я сейчас занята, Роберт, — сказала она. — И никак не могу уйти днем.
— Дела подождут.
— Нет, — сказала она. — Подождет кое-что другое.
По его щекам разлился багровый румянец.
— Сегодня вечером я выбью из тебя дурь.
Она откинулась на спинку стула.
— Роберт, ты хуже репейника. С меня хватит.
— Ты влюблена в меня как кошка.
— Не приходи сегодня вечером, Роберт.
— Тебе понравится, — сказал он. — Скажешь, нет?
Она ждала его в гостиной, улыбаясь, молча. Когда он вошел и шагнул к ней, Майк Бертуччи легонько ударил его кастетом за правым ухом и даже успел подхватить его на руки.
От него одни неприятности, снова и снова думала Маргарет. Для всех. После того как Майк Бертуччи отвез его домой, уложил в кровать и просидел с ним всю ночь на случай, если удар был слишком силен, прошла неделя, и вдруг Старик сказал ей:
— Развяжись с Робертом.
В ее ушах раздался звон бьющегося фарфора, хруст яичной скорлупы, шорох сухой травы. Она сказала, растягивая слова:
— Папа, тебя это беспокоит?
Старик сложил руки на коленях — изуродованные артритом суставы указывали на нее, как обвиняющие персты.
— Анна очень озабочена.
Маргарет казалось, что ее голос звучит как бы со стороны, словно говорит кто-то другой в другом конце комнаты, но она с удовольствием заметила, что он остается спокойным и ровным. Равнодушным. Ничего не выдающим.
— Папа, мы, кажется, начинаем играть в вопросы и ответы. Почему Анна очень озабочена?
— Потому, — сказал Старик (его сложенные руки сохраняли полную неподвижность), — что у Роберта вскочила огромная шишка, очень разболелась голова, и он рассказал ей про тебя.
— Стервец.
— Анна и не подозревала. — Старик умел сидеть как каменный. Ни единого движения, никакого выражения на лице.
— Мне кажется, я сейчас способна его убить.
— Ну, зачем же, — сказал Старик.
Маргарет рванула штору вверх и устремила взгляд на размеренную упорядоченность своего японского садика: завитки песчаных дорожек и кое-где нагромождения кусков черного пористого туфа.
— Как ты думаешь, зачем я присобачила к этому дому японский сад?
Она подождала, пока сердце не забилось ровнее, пульс не стал нормальным, а дыхание мерным — вдох-выдох, вдох-выдох.
— Бессмыслица какая-то, — сказала она дорожкам. На песок опустилась пичужка и начала в нем купаться, испортив тщательно разровненную поверхность. — Папа, ты затеял со мной какую-то игру. Это же бессмыслица.
Старик сказал:
— Ты стала очень проницательной.
— Я как-то не представляю, чтобы Анна пришла жаловаться на меня. Разве в дополнение к чему-то.
Старик потер нос скрюченной левой рукой.
— Анна задала мне несколько вопросов. Ей хотелось знать, насколько мне дорог ее муж.
— Зачем ей это?
— Она думала развестись с ним.
— Господи!
Старик покачивался в своем инвалидном кресле. Колеса с резиновыми шинами попискивали.
— Надо бы смазать. Я сказал ей, что о разводе не может быть и речи.
Пичужка все еще возилась в песке.
— И это ее остановило?
— Да.
— Не верю, папа. Так просто она не уступила бы.
Старик откинулся на спинку кресла и потер парализованную руку.
— Ноет и ноет… Анна не будет разводиться.
— Во что это тебе обошлось?
Старик вздохнул.
— Жаль, что ты не мужчина. Ты хорошо соображаешь.
— Лучше скажи, как ты откупился от Анны. Сколько заплатил?
Старик глядел на свою руку так, словно увидел ее впервые в жизни.
— Ничего. Пришлось только изменить завещание.
— И каких же изменений потребовала Анна? — сказала Маргарет.
— Теперь доля Роберта станет фондом, управлять которым будете вы с Анной.
Маргарет повернулась спиной к темнеющему окну.
— Но это же чуть ли не все, папа. У Роберта на его имя нет почти ничего.
Старик кивнул.
— Расходоваться эти средства будут только по вашему усмотрению.
— Анна выторговала прелестные условия… и ты его продал, как ни верти.
— Да — сказал Старик.
— И ты всю жизнь держал его здесь… — Маргарет пристально посмотрела на бледное лицо отца и вновь удивилась тому, что она — его дочь. — А Роберт знает?
— Нет, — сказал Старик. — А когда узнает, меня уже не будет.
— Так что тебя это не коснется… Ты ведь знаешь, что сделает Анна, как только получит контроль над деньгами?
— Ты же будешь рядом. И позаботишься о нем.
— Как бы не так!
— Позаботишься! — Старик улыбнулся своей кривой улыбкой. — Мы ведь оба любим его — и ты и я.
— Розовые слюнки, — сказала Маргарет.
Маргарет позвонила своему пилоту:
— Мы сейчас летим в Коллинсвиль.
— Невозможно, мэм, — загремел в трубке его звучный техасский голос. — Сигнальные огни там не обеспечивают безопасной ночной посадки. Если мы угодим в туман, может выйти скверная штука.
Она досадливо щелкнула языком.
— Ну а где-нибудь вы можете сесть?
— Да, мэм. В Пенсаколе…
— Хорошо, — перебила она. — Летим.
В Пенсаколе она взяла прокатную машину и сама села за руль.
Шоссе было забито. Она то и дело обгоняла нефтевозы и тягачи с прицепами и почти не снимала руки с сигнала. Выскакивала вперед, чуть не задевая передние бамперы, а иногда почти прижималась к пыльному фургону, сигналя фарами слепящим огням встречных машин. Потом шоссе опустело, и последние два часа мимо с обеих сторон мелькали только темные силуэты сосен.
Отпирая ворота, она услышала в отдалении лай своры, а проехав полмили по извилистой и узкой подъездной дороге, увидела собак: через дорогу стремительно пронесся коричнево-белый поток. Опять гончие Роберта отправились в ночную прогулку! К утру, возможно, новым цветникам Анны придет конец — собаки любят рыхлую землю.
С тяжелым вздохом она свернула на боковую дорогу, и шины зашуршали по песку. Надо сказать Осгуду Уоткинсу, что свора опять бегает на свободе. Пальметто царапали дверцы машины, дифференциал то и дело задевал песчаный гребень между колеями. Внезапно в свете фар прямо перед ней возник олень. Она нажала на тормоз, автомобиль развернуло, бросило на песчаный откос, он раза два подпрыгнул и вновь оказался на дороге.
Ну, следующего оленя я собью! — подумала она. Не хватало только увязнуть тут в песке с сосновыми гремучками.
Но олени больше на дорогу не выскакивали, и зачерненные ночным мраком сосны разбежались по сторонам поляны, на которой жил Уоткинс. Лучи фар вырвали из глухой темноты изгородь и белый домик, неосвещенный, крепко спящий. Она нажала на сигнал, высунулась из окошка и прислушалась. Мгновение тишины, а потом собаки Уоткинса, придушенно тявкая, скатились с крыльца и помчались к изгороди. Сгрудившись у ворот, они прыгали и отчаянно лаяли.
К ним, спотыкаясь, бежал Осгуд Уоткинс, босой, с дробовиком в руке. Собаки не обращали внимания на его окрики. Он пнул ближайшую, вспомнил, что ноги у него босые, положил дробовик на землю, схватил одну собаку и швырнул ее в самую гущу остальных. Потом схватил вторую и бросил туда же. Собаки с визгом отступили под крыльцо. Маргарет видела, как они копошатся там и огрызаются друг на друга.
Уоткинс нагнулся, чтобы поднять дробовик. Маргарет пошла к изгороди, чувствуя, как в туфли сыплется песок.
— Уоткинс, — сказала она, — свора опять сбежала.
Он кивнул. Белая рубашка с расстегнутым воротом подчеркивала черноту его кожи.
— Их иногда не удержишь.
— Присмотри за цветниками, хорошо?
— Тут все дело в луне, — сказал Уоткинс. — Ну, я их запру.
— Как хочешь, лишь бы драгоценные цветники моей сестрицы остались целы и невредимы.
Дом раскинулся серой безмолвной громадой. Освещены были лишь два-три окна, но в садах горели фонари. Старик любил ночью видеть все вокруг, и, даже когда он был в Новом Орлеане, фонари тут сияли, подчиняясь его желанию.
Маргарет обошла дом по выложенному плитами полукругу — ключ у нее был только от парадной двери. Поднимаясь по ступенькам крыльца, она заметила что-то. Не движение и не звук. Это было просто ощущение чьего-то присутствия.
— Кто тут?
Полная тишина. Она уже хотела повторить вопрос, но тут Джошуа сказал:
— Ну, мама, ты все окончательно испортила.
Она, прищурившись, всмотрелась в блеск фонарей, который только обрамлял бездонные провалы мрака.
— Я плохо вижу по ночам, Джошуа. Тебе придется выйти на свет.
Но, еще не договорив, она разглядела его. Он сидел под большой азалией.
— Что ты делаешь в кустах в такое время?
— Предаюсь медитации.
Она уловила легкую нерешительность в его голосе, пристыженность. Конечно, он сам все отлично понимает, подумала она.
— В позе лотоса, — сказал он, подходя к крыльцу. — Я совершенствуюсь в ней.
— Я видела такие картинки, — сказала Маргарет. — И помнится, Будда действительно сидит под каким-то деревом, но только не под азалией.
— Конечно, нет, мама, но дух тот же.
— О, разумеется, — сказала Маргарет. — Дух — великое дело.
— Мама, я хочу задать тебе один вопрос.
— Почему я явилась сюда среди ночи?
— А?.. Нет… — На его худом лице появилось недоуменное выражение, потому что это ему странным не показалось. — Мама, серьезно, я хотел бы поговорить с тобой.
— О своих планах.
— Да, — сказал он. — Да.
— Планы у тебя, конечно, обширные и далеко идущие.
— Мама, по-моему, можно было бы использовать мистицизм доктора Швейцера — конечно, без расистского оттенка — для практического разрешения проблем потерянного общества.
— Джошуа… — Она уставилась на высокого юношу, думая: я перекормила его витаминами… — Я совершенно не понимаю, что ты плетешь.
— Ах, мама, у тебя все начинает выглядеть таким дешевым и отвратительным!
Джошуа исчез в темноте.
Убедившись, что он не вернется, Маргарет отперла тяжелую дубовую дверь.
Поднимаясь по лестнице, она думала: весь дом пропах цветочной смесью, Анна повсюду рассовывает свои мешочки с дурацкими сухими лепестками. Но хоть они сухие и мертвые, а пахнут очень свежо…
Она постучала в дверь Анны, подождала, пока щелка внизу не осветилась, и вошла.
— Доброе утро! — сказала она.
— Боже мой! — Анна, выпрямившись, сидела на постели. Ее овальное лицо было затуманено сном, длинные черные волосы ровно и прямо падали на спину, нисколько не спутавшись даже во сне. Безупречно прямые черные волосы с одной седой прядью у левого виска.
— Это настоящая седина или ты их выбелила?
— Что?
— Она настоящая?
— Конечно, настоящая.
— Я ведь не знала. Ты сейчас выглядишь так, словно сошла с киноэкрана.
Белые, чуть смятые простыни, бледно-голубое одеяло, белая ночная рубашка с квадратным вырезом и длинными рукавами… Маргарет подумала: ей-богу, если посмотреть поближе, так наверняка окажется, что все покрыто дорогой вышивкой или кружевом. Старомодная элегантность — в этом вся Анна. Театрально старомодная. А я? Завитки, завитки, как мои волосы. И круглая итальянская физиономия. Я выгляжу, как шарики на эвкалипте, круглые и колючие…
— Ты приехала из Нового Орлеана, чтобы сказать мне это?
— Нет, — сказала Маргарет.
— Извини, я, кажется, совсем отупела. — Анна машинально разгладила несмятую простыню. — Но когда ты приехала? Я не знала, что ты думаешь приехать.
— Я только что явилась. По дороге свернула к Уоткинсу сказать, что проклятая свора опять шляется на воле. И наткнулась на Джошуа, который сидел по-турецки, изображая Будду.
Пальцы Анны продолжали разглаживать край простыни.
— Надеюсь, Уоткинс сообразит последить за цветниками… Джошуа составил план своего будущего. Он тщательно все обдумал и хочет поговорить с тобой. Ты против?
— Против? — Маргарет посмотрела в затененный угол спальни. В этом доме всегда темно, подумала она. Повсюду лампы, но никому ни разу не пришло в голову включить их все, а потому ночные тени таятся по углам и смыкаются у стен. Анне так нравится. — Нет, я не против. Как я могу быть против?
— Для него это очень серьезно! — Пальцы Анны покончили с простыней и добрались до гофрированной оборки. Они проглаживали ее методично и ровно, продвигаясь вперед дюйм за дюймом.
— Я приехала сюда не для того, чтобы обсуждать Джошуа.
Было бы легче, думала Маргарет, если бы все это не выглядело таким ненастоящим. Так и кажется, что вот-вот раздастся музыка за сценой. Анна занимается тем, что создает декорации, а потом живет в них…
— Папа сказал, что Роберт решил выложить тебе все.
Пальцы Анны перестали двигаться. Они застыли на гофрированной оборке — тонкие, гладкие, чуть смуглые.
— Папе не следовало этого говорить.
— И он сообщил мне про вашу сделку.
Руки сомкнулись, пальцы легли на пальцы. В поисках утешения? В поисках силы?
Анна сказала:
— В сущности, меня это не удивило… когда я хорошенько подумала.
Маргарет выжидающе думала: я сейчас же уеду обратно. Прямо сейчас.
— Видишь ли, у Роберта было столько женщин, и одной больше…
— Одной меньше.
Надо бы рассказать ей о том, как Бертуччи стоял за дверью. Надо бы… Но я не расскажу.
— Я приехала, чтобы извиниться.
— В этом не было никакой нужды. — Голос Анны был безмятежно сухим. Совершенно лишенным эмоций. — Я знаю Роберта. Сколько бы у него ни было, ему мало. Всегда мало.
— Но мне — нет. Это кончено.
— А если бы папа тебе не сказал?
Маргарет заколебалась, застигнутая врасплох. Под невозмутимостью — злорадство?
— Ответь на это сама, — сказала Маргарет.
— Папа так к нему привязан!
— Я знаю — как к родному сыну… Ладно, послушай: я приношу извинения, и очень сожалею, и уезжаю домой.
Маргарет была уже у двери, когда Анна сказала:
— Не принимай к сердцу. Ведь все остается в семье.
Всю обратную дорогу Маргарет отчаянно гнала машину, стараясь спастись от настигающей волны этой злобы.
Стэнли, 1965
Это я, Стэнли, ваш любезный гид, ваш покорный слуга, ваш преданный потомок рабов. Правда, это вопрос непростой. Племянник моего шурина — семнадцать лет, африканская прическа, — он говорит мне: «Вы — белый негр». Наверное, он сказал бы что-нибудь покрепче, да его мать сидела рядом. Белый негр! Я только посмотрел на него — у меня-то кожа черно-лиловая, а в нем от негра разве что прическа. Итальянцы и то посмуглей попадаются… Ну, я посмеялся — а что мне оставалось? Среди белых я негр, среди негров — белый. Как тут не захохотать… Может, он меня и презирает, но ведь не отказался же от залога, который я за него внес, когда он начал обчищать машины. Еще как рад был. Его папочка и мамочка бросились ко мне со всех ног, стащили с постели, потому что это был уже второй привод и судья назначил порядочный залог. У меня бронхит и температура тридцать девять, да ведь надо спасать их миленького мальчика… Деньги-то только у меня есть, у меня и у Веры. (Ей этот парень тоже не слишком нравится, но она считает, что обязана.) И знаете, когда, я ехал в участок, то всю дорогу думал, что вот, наверное, Старик так же себя чувствует — люди ждут, чтобы он их вызволил из беды, люди чего-то требуют, потому что они родня.
Не то чтобы я похож на Старика. Поймите меня правильно. Я не об этом. Просто я удивился, что между нами есть вот такое сходство. Понимаете, о чем я?
Как ни верти, а последний год со Стариком был-таки тяжелым. Шесть… нет, семь раз мы отвозили его в коллинсвильскую больницу — сирены воют, сигнал вспыхивает… И семь раз он возвращался. Медленно, чинно, без сирен, в тишине.
Столько раз умирал.
И каждый раз после недели-другой в больнице возвращался в большой дом на берегу в Порт-Белле. Поездка для него нетяжелая — час с небольшим, если ехать не торопясь. У него есть собственная машина «скорой помощи» — мисс Маргарет купила года два назад. Так она всюду за ним ездит, в сторонке, но всегда наготове.
Вот как они устраиваются. И что ни говори, в этом есть смысл. Потому что Старик немало ездит.
После самого последнего припадка, когда ему стало полегче, они отправили его на самолете в большую университетскую клинику в Новом Орлеане. И пошли разговоры про обызвествление сердечных клапанов. (Мы с Верой как-то вечером поглядели в энциклопедии — смешные такие диаграммы, вроде как ребенок вывел кривое печатное «у». Вера над ними больше часа просидела, а я бросил. Мне как-то неприятно было думать, что у Старика такое сердце — сплошные дыры, камешки и рубцы. Вера, она не брезгливая. Например, может зарезать курицу, а я вот не могу. И мальчишкой не мог.) Вроде как собирались устроить операцию, но из этого ничего не вышло, и собственная санитарная машина Старика отвезла его медленно и осторожно в его новоорлеанский дом.
На этот раз все было по-другому. На этот раз по дороге домой он захотел пару раз остановиться. Машину вел я — он любит, чтобы я его возил, — и могу вам сказать, он точно знал, куда хочет поехать. Это не был старческий полоумный бред. Он точно помнил все адреса — и улицы, и номера домов. И по тому, как он мне их называл, видно было, что он все заранее обдумал и расположил их по порядку. Мы проехали через весь город — сначала по Мюзик-стрит, потом он велел сделать кружок по площади Гайяр, потом поехали на Канал-стрит. Мы раз десять останавливались, не меньше. Не то чтобы он хотел войти в какой-нибудь дом или кого-нибудь там знал — нет, он просто хотел проехать мимо: лежал на носилках боком и смотрел.
Ну, эта поездка его вымотала. Когда мы въехали в ворота, он крепко спал. Совсем обессилел. Даже не пошевелился, когда его несли наверх в спальню и укладывали в постель.
Через месяц он решил вернуться в Порт-Беллу.
Ну, я не знаю, зачем ему это понадобилось. В конце-то концов, что там, что в Новом Орлеане — он же только сидит в теплой сырой оранжерее, говорит по телефону и смотрит, как птицы порхают и поют в большой клетке. Если бы хоть видеть, что снаружи делается, так нет. В обеих оранжереях только зеленые листья и всякие цветы, куда ни глянь: растут, свисают, торчат. Влажные изогнутые листья дрожат в легком сквознячке. С них падают капли. И больше смотреть не на что. Ну не на что. Так чего ради переезжать?
Только Старик решил по-другому.
Я вам про них одно скажу — они видят не так, как мы. Вот я, Стэнли, когда стою на веранде в Порт-Белле, я вижу лужайку, а дальше обрывчик над пляжем, Я вижу белую полоску песка, а за ней воду. И больше ничего… Ну да, конечно, я вижу, как залив меняет цвет от облаков и ветра, и вижу, что в разное время года трава зеленеет по-разному. Но это все. А они? Не знаю, что они видят… Вот мисс Анна… Она в ту сторону даже не смотрит. Никогда не выходит на эту веранду, никогда не гуляет по этой лужайке. Она остается в цветниках по ту сторону дома, подальше от соленых брызг. Тут есть что-то, чего она видеть не хочет… А вот мистер Роберт, он иногда спускается на пляж. Пару недель назад я видел, как он что-то кричал над пустой водой. Он был пьян — он теперь почти всегда пьян, — но он не из тех, кому мерещится всякое. Мне показалось, что он сердится, но Вера — она была со мной — сказала, что у него такой голос, будто он насмерть перепуган. Ну да мы скоро ушли оттуда. Нам их призраки и страхи ни к чему.
Так что я не знаю. Может, когда Старик сидит в оранжерее и смотрит на блестящие листья, свисающие в сыром теплом воздухе, может, он видит что-то, от чего одно место становится для него нужнее другого. Не знаю.
И еще одно. Я думаю, это его последний раз, и я думаю, он это знает. Я думаю, может, когда мы медленно ездили по Новому Орлеану, мы его хоронили. Ведь машина «скорой помощи» смахивает на катафалк.
Кондор улетает
У Старика это был светлый промежуток, думал Стэнли, все это солнечное лето и ранняя осень. Вплоть до вечера пятницы в конце октября. Как только раздался сигнал тревоги по внутреннему телефону, по всем комнатам пронесся электронный вопль и все кинулись в спальню Старика. Потом был морфий и кислород, спуск в лифте, распахнутые дверцы машины «скорой помощи».
Хотя в кузове рядом с носилками было два места (Старик спал и громко храпел), там устроилась только сиделка. Мистер Роберт сел впереди, рядом со Стэнли. Ночь была холодной, но по его лицу стекали струйки пота. Глаза у него были круглые и плоские.
Стэнли ехал так быстро, как позволяло темное шоссе, пересеченное полосами осеннего тумана. Ни разу за все полчаса, отметил он про себя, мистер Роберт не оглянулся на Старика. Он лишь повторял:
— Быстрее, быстрее.
Его ровный хриплый голос смолк, только когда они свернули с главной улицы Коллинсвиля к больнице Соснового фонда.
Снаружи их ждали два санитара в белых халатах. Они распахнули дверцы, когда машина еще двигалась. По бетонному пандусу сбежал врач Старика. Его взлохмаченные волосы отливали зеленью в ярком свете флюоресцентных фонарей.
Стэнли смотрел, как они повернулись и побежали в противоположном направлении. Только подумать. Сначала к тебе кидаются круглые лица, потом от тебя бегут продолговатые спины.
Господи, господи. Стэнли смотрел, как они унеслись, точно стая вспугнутых птиц, повернули и скрылись в темном проеме двери. Господи, господи, деньги-таки заставляют шевелиться…
Стэнли выбрал стоянку с плакатиком «Место директора» и поставил машину.
Он пошел через бетонную площадку, глядя в темное небо над двухэтажным зданием больницы. Звезды еще не зажглись, подумал он машинально. Позвоню Вере и предупрежу, что задержусь.
В вестибюле у двери висел телефон — он был виден в окно, однако Стэнли решил дойти до угла. Кончив разговаривать с Верой, он остался стоять в смутном холодном сумраке. Больница — единственное новое здание в городке, думал он. Она и еще бетонная мостовая главной улицы, оплаченная дорожным управлением штата.
В Коллинсвиле не было никаких достопримечательностей. Белые домики с затейливыми верандочками, где по вечерам в качалках отдыхали их обитатели, семь-восемь магазинов с витринами, которые, по-видимому, никто никогда не мыл, один бар, одно кафе и две бензозаправочные станции — одна из них служила, кроме того, вокзалом междугородной автобусной линии. Регулярного железнодорожного сообщения больше не было. Железнодорожная станция оживала только летом, когда склады и платформы были завалены арбузами, которые предстояло вывезти.
Это был крохотный безобразный городишко, но ему повезло. Повезло, что неподалеку жил Старик, повезло, что дочь Старика решила посвятить свою жизнь добрым делам.
Стэнли медленно пошел назад. Хотя вечер еще только наступил, городок был объят безмолвием. Только кое-где светились окна, показывая, что где-то рядом все-таки есть живые люди. Проходя мимо живой изгороди, Стэнли отломил цветущую веточку. Он все еще держал ее в пальцах, когда миновал озаренные флюоресцентными фонарями ворота, все еще машинально нюхал ее, подходя к двери. И вдруг остановился, глядя на мелкие цветки. Это была душистая олива, которую называют еще «деревом покойников» и берут на похороны и поминки. Стэнли отбросил веточку как мог дальше. Она упала на газон и исчезла в тускло-зеленом ковре травы. Нет уж, он не принесет с собой злосчастье. Он не станет подгонять Старика.
У самого входа стоял знакомый желтый «мерседес». Значит, дочки Старика уже тут. Стэнли набрал в грудь побольше воздуха, чеканным шагом пересек посредине прямоугольник двери и направился точно к центру вестибюля.
Ну-ка, братец, погляди на меня, на мою невидимую форму.
Жаль, что идти недалеко, — он так ловко печатал шаг. Но от двери до входа в палату Старика и десяти шагов не набралось.
Собственно говоря, это была не палата, а целое специально пристроенное крыло больницы. Сначала большая гостиная, а за ней — спальня. Сейчас дверь была широко распахнута, и через нее то и дело вбегали и выбегали люди, шурша крахмальными халатами, чмокая туфлями на резиновой подошве. Они толкали и тянули громоздкие аппараты на колесах с резиновыми шинами.
Стараются показать, что очень заняты.
Стэнли нарочно стал на самой середине гостиной. Вокруг метались люди, но никто не просил его посторониться. А ведь никто не попросит меня не путаться под ногами. Хоть я и стою на самой дороге.
За его плечом мистер Роберт сказал:
— Старина Стэнли! Я знал, что ты будешь здесь.
Стэнли подумал — он пьян, но где он взял виски?
И сразу же: нет, это страх.
— Верный старина Стэнли, сколько же времени ты у нас?
— С сорок шестого.
— Давно… Ну, наверное, кардиограмма покажет, что у него еще что-нибудь лопнуло… — Он умолк и принялся энергично тереть щеки ладонями. Кожа у него была пятнистая, цвета запущенной штукатурки. — Меня того и гляди вывернет. — Он прошел в дальний угол и посмотрел сквозь протертые до зеркального блеска стекла на стоянку. — В машине есть что-нибудь выпить?
— Мы приехали на «скорой помощи», сэр.
— Сходи-ка в винный магазин и возьми мне бутылку шотландского.
— Скоро десять. Они уже закрыты.
— А, да-да-да. — Мистер Роберт вывел на чистом стекле узор из отпечатков пальцев.
Из спальни вышла мисс Маргарет, и мистер Роберт мгновенно обернулся. Наверное, распознал ее шаги среди всех прочих.
— Как он?
Спокойный взгляд ее карих глаз скользнул по Стэнли, который тотчас вспомнил, что ему надо бы поправить галстук. Затем мягко коснулся Роберта. И сразу же, словно найдя это зрелище неприятным, она посмотрела в глубину вестибюля.
— Он еще с нами, Роберт.
— Слава богу.
Карие глаза опять нехотя обратились на него:
— Пожалуйста, держи себя в руках, Роберт.
— Но послушай, я очень беспокоюсь.
— Мы все беспокоимся.
Рядом с ней остановилась мисс Анна. Стэнли подумал: а ведь они похожи. Когда они стоят вот так, то сразу видно сходство, которого обычно не замечаешь.
— Как он? — спросил Роберт.
— Ты же только что у меня спрашивал, — сказала Маргарет.
— Но что-то могло измениться.
— Нет, Роберт, — сказала Анна, — ничего не изменилось.
Ее лицо было более непроницаемым, более невозмутимым, чем обычно. В отблесках сверкающих стен его безупречный овал казался грубоватым, рот — почти жестким. Широкая прядь седых волос изгибалась круто, как гребень шлема.
— Послушайте, — сказал Роберт, — может, отвезти его на самолете в Новый Орлеан?
— Нет никаких оснований его перевозить, Роберт.
— Я хочу поговорить с этим дураком доктором.
— Роберт, ты сейчас не в том состоянии, — сказала Анна.
— Пойдем-ка. — Маргарет взяла Роберта под руку и увлекла к двери. Удерживая его за локоть, она вывела его наружу.
— Ну вот, — сказала она, — отправляйся домой в карете «скорой помощи».
Тонкая нить ее шутки оборвалась во мраке.
— Ты, кажется, совсем спокойна. — В его голосе уже не было страха, а только угрюмое раздражение.
Она ласково погладила его руку.
— Роберт, поезжай домой.
— Можно подумать, есть ты и есть Анна, а меня вовсе не существует.
— У меня и так хватает забот, — резко сказала Маргарет, отворачиваясь. — Доставь его домой хотя бы силой, — сказала она Стэнли.
Утром, войдя в дом, Стэнли обнаружил в вестибюле возле лестницы разбитую бутылку из-под шотландского виски. Она закатилась под большой пузатый комод, оставив за собой липкий след растворенного паркетного лака.
Мисс Анна взбесится, машинально подумал Стэнли. Паркет был особый — из какого-то знаменитого дома. То ли Джефферсона Дэвиса, то ли Александра Гамильтона, то ли генерала Борегарда. Он подмел стекло, ничего больше трогать не стал и пил кофе на кухне, когда пришла Вера.
— Вот догадайся: что я видела?
— Корову о четырех головах или что-нибудь похлеще?
— Ты знаешь, где сейчас мистер Роберт?
— Наверное, отсыпается наверху.
Вера поглядела на него. В ее ореховых глазах плясали веселые искры.
— А вот и нет.
По небу за широкими окнами кухни мчались рваные облака. Стэнли прищурился на них.
— Вера, помнишь, как мы называли эти тучи, когда были маленькими?
— Конечно, — сказала она. — Епископы.
— Почему?
— Ну, называли, и все.
— Они же не похожи на епископов… А где он?
— На корте.
— Господи, как его туда занесло?
— В одной руке у него ракетка, а в другой бутылка.
— Помнишь — давно это было, — как я тащил его наверх, когда он однажды улегся спать на корте?
— Ну, уж больше ты его не таскай, — сказала Вера. — Не молоденький.
— Знаешь, а Старик еще жив.
— Господь знает свой час, — сказала Вера.
И Стэнли удивился: Вера не отличалась набожностью. Он никогда еще не слышал от нее таких благочестивых изречений.
Они увидели, что по откосу поднимается мистер Роберт. Он шел прямо, даже не пошатываясь, пока не наткнулся на гардении, окаймлявшие лужайку с душистыми травами. Он споткнулся, пролетел между гардениями и кое-как удержался на ногах, оставив широкий след в изящном лабиринте невысокой зелени. Он немного постоял, старательно повернулся лицом к дому и зашагал напрямик, топча все растения на своем пути.
— Вот и нет больше Маунт-Вернона, — сказал Стэнли. (Лужайка была точно скопирована с виргинского поместья Вашингтона.) — Как, по-твоему, Джордж Вашингтон когда-нибудь возвращался домой на бровях?
Мистер Роберт выбрался из трав, обогнул большую клумбу азалий и чинно поднялся по ступенькам, даже не опираясь на перила. Когда он открыл дверь, ветер хлопнул ее об стену так, что вся утварь на кухне зазвенела и застучала.
Мистер Роберт словно ничего не услышал.
— Э… Доброе утро, Стэнли. Доброе утро, Вера.
Он выглядел так скверно, что этого не могли объяснить только ночь за бутылкой и утро в пьяном сне под кустом на его собственном газоне. Травинки, желтые и розовые лепестки покрывали его серый костюм, точно маскировочный халат. Темные глаза провалились за скулы и, казалось, выглядывали из-за сине-черной щетины, стараясь как-то удержаться под натиском неумолимо растущих волос.
Волосы, внезапно подумал Стэнли, они же растут и когда мы уже мертвы.
Мистер Роберт покачнулся на ветру.
— Вы когда-нибудь видели, как рак качается на наживке, когда его вытаскивают из воды, видели?.. Вот у меня сейчас такое ощущение. Именно такое, не больше и не меньше.
Он побрел по кухне, остановился было на пороге столовой, но повернул в холл и закинул одну руку на балюстраду. Стэнли бесшумно скользнул за ним.
— Вчера вечером я потерял здесь бутылку, Стэнли. Ты ее нашел?
— Да, сэр.
— Испортил лакировку?
— Да, сэр.
Стэнли подумал с раздражением: свалится он с ног или нет? Что-нибудь уж одно.
— Был паркет генерала Борегарда, и нет его. Ну и черт с ним. Соедини-ка меня со Стариком.
Стэнли набрал номер.
— Мисс Маргарет у телефона.
На мгновение Стэнли показалось, что мистер Роберт не захочет говорить, но он все-таки взял трубку. Стэнли вдруг заметил, что его руки все в земле: ногти обведены черной каймой, в поры и бороздки кожи въелась грязь. Но голос его был обычным.
— Как ты, душка? Как папа?
Стэнли вернулся к своему кофе.
— Ты уже проверял птиц? — спросила Вера.
— А зачем, если Старика нет?
— Все-таки ты посмотрел бы.
— Они что, тебя интересуют? Птицы?
Стэнли прошел своей обычно размеренной походкой дворецкого через вестибюль, мимо лифта — его дверцы были сомкнуты плотно, как губы, — и поднялся к стеклянным дверям оранжереи.
Он открыл эти двери, и густой тяжелый воздух навалился на него, как предмет, обладающий весом и массой. Он задержал дыхание и быстро нырнул в зеленый коридор, старательно избегая мясистых обвисших листьев орхидей.
Птицы громко пели. Они порхали среди веток, сбивая белые лепестки гардений, они висели на своих нелепых трапециях, они летали в свободном пространстве под потолком.
Вошел мистер Роберт.
— Стэнли, ты просто чтец мыслей. Принеси мне завтрак сюда.
— Сюда?
— Вон туда. Туда, где сидит Старик. — Он указал на белое плетеное кресло под петлей цветущей бугенвилеи.
— Слушаю, сэр, — сказал Стэнли. — Будете пить чай или кофе?
Мистер Роберт не услышал.
— Старость, она берет над тобой верх. И весь мир успевает измениться, пока ты на него не смотрел.
Он машинально теребил пальцами лист огромного папоротника, который свешивался через его плечо.
— И знаешь, что хуже всего? Первый седой волос… понимаешь где? Это черт знает что такое! А ведь она могла бы дать мне поговорить со Стариком.
— Кофе или чай, сэр?
— Я хотел поговорить со Стариком. Нет-нет, он отдыхает… Они все время там, либо та, либо другая…
Он круто повернулся и пошел, пригибая голову под свисающими плетями лиан.
Стэнли принес и кофе и чай — это было проще, чем добиваться ответа.
Он весь день проспал на двух креслах, подсунув под голову подушку в синих цветочках. Он не стал ни переодеваться, ни бриться. Один раз, когда Стэнли вошел, он мочился на большой фикус.
— Вот что я думаю обо всем этом, Стэнли, — сказал он. — Погляди на это дурацкое дерево с листьями, как скрипки, и вон на то — у него снизу на листьях красные прожилки. Я все сидел тут и смотрел на них. Черт те что, и как это я раньше не замечал? Нет, только этого они и стоят.
Стэнли ничего не имел против больниц. Это было место даже по-своему приветливое, где тебя ждут отдых и комфорт, где можно расслабиться, где тебя окружат заботами. Такое ощущение у него появилось двадцать лет назад, в армии, когда госпиталь был чем-то вроде рая, безопасного, надежного, куда попасть — счастье… Он всегда мог точно сказать, когда предполагался массированный налет, — очередь в приемный покой загибалась от дверей вокруг здания. Боялись лететь, сукины дети… А я, думал Стэнли, я стою, и смотрю, и улыбаюсь про себя. Потому что меня это не касается. Я черный. Мне не положено воевать. Мне положено разливать напитки и тащить их на подносе тем, кто вернулся живой…
Стэнли все еще нравился запах кислорода, выходящего из баллона. Чуть маслянистый, резковатый. Так теперь пахла спальня Старика.
Мисс Маргарет сказала:
— Отец хочет сделать тебе подарок, Стэнли. Но прежде я тебе кое-что объясню.
Стэнли кивнул.
— Сегодня отец подарил тебе двести акров болота. На бывшем участке Бонавентуры.
— Да, мэм.
— Сейчас они ничего не стоят — просто пометка на землемерной карте, но если ты подождешь пять лет…
— Подождать я могу, — сказал Стэнли.
— Отец купил эту землю двадцать лет назад и по обыкновению оказался прав. Как раз по этому участку пройдет федеральное шоссе — ты ведь понимаешь, что это означает.
— Да, — сказал Стэнли. — Да, мэм.
Мисс Маргарет чуть улыбнулась.
— Я не сомневаюсь. Отец подумывает о торговом центре. Твоя земля занимает северо-западный угол. И довольно большой ее кусок лежит в возможном районе общей застройки.
Стэнли неторопливо обдумал то, что услышал.
— Тогда она будет стоить порядочных денег.
Маргарет улыбнулась.
— По меньшей мере три четверти миллиона. Но я бы сказала — полтора миллиона.
Если вы столько отдаете мне, внезапно подумал Стэнли, так сколько же вы сами заработаете?.. Жадным я становлюсь, подумал он. Жадным…
Он сказал:
— Но я не понимаю — почему?
На ее губах опять мелькнула улыбка.
— Потому что отец тебя любил. (Стэнли быстро взглянул на нее и решил, что не ослышался: она действительно употребила прошедшее время.) Потому что он хочет, чтобы ты мог делать то, что тебе нравится.
Стэнли подумал: он со мной расплачивается. Потому что ждет смерти.
Старик сказал:
— Ты ведь знаешь про кондора, Стэнли.
— Да, сэр, — сказал Стэнли. — Вы мне рассказывали про кондора.
— Место, чтобы хранить золотой песок. — Старик глухо усмехнулся. — В его перьях хранят золотой песок.
— Да, сэр.
Почему, думал Стэнли, у меня такое чувство, будто ветер шевелит волосики на шее и щекочет ее? Ведь ветра-то нет?
— А индейцы говорили, что он носит вести на тот свет. Они набивали золотой песок в стержни его перьев и закапывали их с покойником, чтобы дух не нуждался в деньгах.
Он смотрит на меня, думал Стэнли. На меня, на большую черную птицу. Куда вы задумали спрятать золото, мистер Оливер? Мистер Оливер, у меня же нет перьев, чтобы сыпать в них золотой песок. Я же не кондор, не смотрите на меня так!
— И все время я видел кондоров, — сказал Старик. — Не помню только где. Они все время были вверху, высоко вверху: парили на воздушных спиралях над горами. А все стояли и смотрели, пока они не скроются из виду.
Тяжелые веки Старика сомкнулись. Дыхание замедлилось. Он уснул.
Они услышали, что по вестибюлю идет мистер Роберт.
— Чертовски хороший день, верно? Как, по-вашему, когда стихнет ветер? — Громкий, чуть пьяный, бодрый голос. В ответ раздались другие голоса и смех.
— Нет, в нем есть обаяние, — сказала Маргарет, взяла флакон с одеколоном и понюхала.
— Ему лучше. — Роберт говорил с кем-то у самой двери. — Ведь после припадка прошло всего три дня.
Маргарет посмотрела прямо в глаза Стэнли и скривила рот.
— Э-эй, — сказал Роберт, — поглядите-ка, кто здесь.
— Тебе надо было бы прийти на десять минут раньше, Роберт. Папа еще не спал.
— А, черт! — Роберт откинул волосы со лба. — Я знал, что надо бы выбраться пораньше, но у меня был разговор с конторой.
Маргарет снова понюхала одеколон, глядя на флакон так, словно только что заметила его.
— Позвонил? Я все ждала, когда же ты настолько протрезвеешь, что позвонишь.
Его смуглая кожа побагровела.
— Они сказали, что ты обо всем распорядилась.
Она пожала плечами, завинтила пробку и с легким стуком поставила флакон на стеклянную крышку тумбочки. Роберт резко повернулся, его каблуки скрипнули на пластике. Он бросил через плечо:
— Стэнли, ты отвезешь меня в клуб.
Стэнли быстро поглядел на мисс Маргарет.
— В яхт-клуб, наверное, — сказала она. — И пожалуй, так будет лучше всего. — Она поглядела на кровать, где худое тело под простыней было почти неразличимо в серых тенях. — Он проспит часа три-четыре. Стэнли, у тебя было сегодня чувство, что он скрывает какую-то тайну, прячет что-то?
За дверью мистер Роберт крикнул:
— Стэнли, где же ты?
— Иди, — сказала Маргарет. — И обязательно привези его в восемь.
Стэнли отвез его в яхт-клуб.
— Ну-ка, поглядим, не подберу ли я тут кого-нибудь, — сказал мистер Роберт, вылезая из машины.
Стэнли отогнал лимузин на стоянку и огляделся: терраса, сад с белыми столиками и стульями, зонтики свернуты из-за ветра, обычные компании молодежи играют в шафлборд и в теннис или просто болтают в дверях. Посыпались крупные, похожие на головастиков капли дождя и сразу же перестали падать. Скоро будет шторм.
Стэнли вошел в дверь из проволочной сетки с надписью «Для персонала». Сначала он заглянул в кухню, но было слишком рано — никого, кроме коренщиц: юные худенькие фигурки, волосы тщательно убраны под белую косынку.
— Привет, лапочки!
Они захихикали и помахали черными руками в зеленых листиках петрушки. Стэнли прошел по бетонному коридору, сыроватому, пахнущему морем, и толкнул дверь в столовую для персонала. Эту дверь всегда держали закрытой, потому что кондиционер внутри никогда не выключался. Так нравилось Говарду, который тут командовал.
Дверь скрипнула, но отворилась плавно, а Говард крикнул:
— Это вы, друг мой!
Он сидел в своем обычном кресле, и жирные складки ниспадали с его боков, как взбитый крем. Много лет он играл на тромбоне в новоорлеанском духовом оркестре «Эврика», пока не растолстел так, что уже не мог маршировать в строю. «Икры у меня просто горели, огнем горели, и каждый вдох был прямо как последний… И вот роковой парад: Мы как раз играли „Ближе подойди“, и вдруг я уже лежу и смотрю вверх на кусочек неба, а люди глядят на меня вниз, и за шиворот у меня течет кровь — это я затылок рассадил. Ну, тут уж я понял, что остаются мне только сосновые леса».
Стэнли сел за стол напротив него.
— Говард, я все думаю, почему бы тебе не взяться опять за твой тромбон.
Губы Говарда расплылись в широкой ухмылке.
— Друг мой, я теперь играю только на аккордеоне. Я не хочу, чтобы смерть снова задела меня своими крылышками.
Стэнли вперил взгляд в пластиковый верх стола.
— А в крыльях смерти перья есть, как, по-твоему?
— Откуда я знаю?
— Может, черные перья?
— Ну, что ты мелешь чепуху? Пива?
Стэнли кивнул. Говард медленно поднялся, заскрипев креслом, и направился к стойке. Он достал жестянку и еще мокрый стакан и сделал пометку в своей книге.
— Все на тот же счет?
Стэнли кивнул:
— Одна из выгод моей работы.
— Он что, здесь? — спросил Говард.
— Наверху.
— Опять загулял?
Примерно три недели назад мистер Роберт кувырком скатился по лестнице прямо на причал.
— Ему нужно в больницу к восьми.
— Что, ваш Старик умирает?
У Стэнли защемило внутри.
— Почему он должен умереть на этот раз, если в прошлые разы не умер?
— Смерть, — торжественно произнес Говард, — это последнее испытание.
— Ты опять ходил в церковь.
— Нам всем требуется господня помощь.
— Пожалуй, надо проверить, пошел ли он наверх.
В задней комнате клубного бара было трое официантов в белых куртках. Стэнли кивнул им — он знал их всех, потому что перемены в штате случались редко.
— Он там?
— Вон его заказ. — Один из официантов указал на очень большой поднос с десятком бокалов вокруг вместительного стакана из столовой, полного бесцветной жидкости с двумя кусочками льда и двумя оливками на дне. — Узнаешь, Стэнли?
— Еще бы! — сказал Стэнли.
Мартини по его собственному рецепту. Скверный знак.
— Его компания на террасе. — Официант взял поднос.
За темноватым баром, отделанным деревянными панелями, была видна терраса, залитая оранжевым светом штормового октябрьского дня. Самый яркий свет в году, подумал Стэнли, кругом на мили видно. При таком свете трудно охотиться: невозможно как следует оценить расстояние.
Мистера Роберта Стэнли не разглядел, а только большую компанию у одного из столиков — сплошная молодежь. Мистер Роберт, наверно, опять развлекает их всякими историйками на кэдженском диалекте — детишкам они нравятся. Как-то мистер Роберт сказал: «Эти маленькие шлюшки говорят, что я такой милый, во мне есть что-то отцовское. И просто смешно, сколько их жаждет переспать с папочкой…»
Это, думал Стэнли, очень похоже на правду. Мистер Роберт вообще никогда не преувеличивал. Коллинсвильский яхт-клуб был его заповедными охотничьими угодьями.
Официант с заказом мистера Роберта приблизился к тесному кружку, не сумел проникнуть внутрь и зашел с другой стороны. Кружок распался (Стэнли показалось, что развалилась на куски тарелка) и вновь сомкнулся. Стэнли узнал почти всех: молодой Рассел, две дочки Кларка, девчонка Буассак, которая успела выйти замуж и развестись, еще не кончив школу, двое Робинсонов — двоюродные братья, похожие друг на друга, как родные, потому что, как говорили люди, они и были родными братьями. Кое-кого он не знал: по субботам и воскресеньям в клубе бывало много чужих. Какая-то девушка встала и, смеясь, выбралась из чащи людей и стульев. Эти волосы я всегда узнаю, подумал Стэнли. Мы выудили ее вместе с лодочкой из залива. Те же иссиня-черные волосы, то же не тронутое загаром лицо.
Она оглянулась и помахала. Мистер Роберт встал и помахал в ответ над головами сидящих. Он снова сел, а она остановилась в нерешительности. Залитое пронзительно-желтым светом лицо было радостным и оживленным.
А, его последняя, подумал Стэнли. Так и светится любовью. Понятно, почему он так сюда торопился.
Официант с подносом, полным бокалов, сказал:
— Эй, Стэнли, Вера пришла.
В столовой для персонала Вера пила виски со льдом (сна не любила пива) и разговаривала с Говардом.
— Решила заехать?
— Я возвращалась от Рэчел и увидела машину.
Трудно не заметить, подумал Стэнли. Единственный лимузин на всю округу.
— А ты хорошо выглядишь, — сказал он. — В этом платье ты совсем девочка.
— Оно меня уж слишком молодит.
В столовую вошел Майло Томас, ночной сторож. Его голубая форма была туго накрахмалена, широкий лакированный пояс блестел.
— Как поживаете, мисс Вера? Как дела, Стэнли?
Он сел на красный табурет у стойки.
Было ровно шесть часов. Майло вышел на дежурство и заглянул выпить первую рюмку. Теперь он будет забегать сюда весь вечер, пока бар не закроется и Говард не уйдет домой, что по воскресеньям бывало в два часа. Четыре раза ему разрешалось выпить за счет клуба, остальное он оплачивал из своего кармана.
Говард положил на стойку исписанный лист, и они с Майло начали шептаться. В будние дни они играли на футбольном тотализаторе, и Говард время от времени звонил букмекеру, проверяя ставки. По воскресеньям они подводили итоги.
— Ты что-нибудь ставил на этой неделе? — спросила Вера.
Стэнли покачал головой. Иногда он давал Говарду пять долларов, чтобы тот поставил за него.
— Я даже не помню, какие команды встречались на этой неделе.
— Во всяком случае, ты сберег пять долларов, — сказала Вера.
Прогнозы Говарда, несмотря на его положение и телефонные звонки, не отличались точностью.
Стэнли смотрел на две головы, склонившиеся в углу над стойкой. Ему нравился Говард, ему нравился Майло и ему нравилось сидеть тут, в подвальчике без окон, но с большим цветным телевизором, всегда дающим размытое изображение, оттого что каждый считал своим долгом подкрутить ручки настройки. (Телевизор был подарен Стариком. «Ты будешь столько времени тратить на ожидание, — сказал Старик как-то много лет назад, — так пусть хоть телевизор там будет приличный». С тех пор каждый год первого марта старый телевизор заменялся новым.)
— Вера! — Он перегнулся через стол и тронул ее за локоть. — Старик сегодня подарил мне деньги. Настоящие деньги.
Она отвела большие круглые глаза от пары у стойки.
— Мы с тобой теперь богатые черномазые.
— Стэнли, это не смешно.
— Они подумывают о торговом центре. — Он машинально повторил слова мисс Маргарет. — Наша доля может стоить, — он запнулся, почти испугавшись произнести вслух эту цифру, — что-то около миллиона.
— Но почему? — спросила Вера.
— Потому что он маразматик, — сказал Стэнли с раздражением. — Почему же еще? Он думает, что удержит меня так навсегда. Я его вестник с перьями, набитыми золотом.
— Слишком много. — Ее пальцы приглаживали волосы. Стэнли понял, она проверяет свой парик — а делала она это, когда бывала взволнована или расстроена.
— Мы можем уехать, куда захотим, в любое место. Ты ведь всегда говорила, что нам лучше перебраться куда-нибудь, — сказал он.
Это была правда. Ей даже снились такие сны. «Давай уедем, — говорила она. — Туда, где все лица черные. Иногда мне до того надоедает видеть белые лица…»
— Столько денег нам не нужно, — сказала она. — Ведь у нас нет детей, которых надо было бы обеспечить.
— Дело же не только в детях. — Он вдруг с горечью понял, как она страдает из-за своей бездетности. — Разве тебе не хочется стать по-настоящему богатой? Только представь себе, как это разозлит кое-кого из здешних белых.
Она отвела взгляд от телевизора и посмотрела на него.
— Я этого не хочу, а ты?
Истинная причина была погребена в глубинах его сознания, где затаились смутные образы горящих крестов и болтающихся черных тел. Ярость, которая неумолимо требовала выхода. Ярость, которая росла все больше и больше, пропорционально его преуспеянию в мире белых. Он иногда чувствовал, как содрогается от нее его тело, и тогда он перечислял про себя все, чего ему удалось добиться. У меня есть новый дом, много лучше, чем у белых, и кухня со всеми приспособлениями, о которых только может мечтать жена любого белого, и жалованье у меня больше, чем у любого жителя этого городишка, и в банке у меня хранятся акции… И все-таки у меня черная морда… Черт бы все побрал.
— Да, — сказал Стэнли. — Я хочу денег. Больших денег.
Вера выпила еще виски, и они сели играть в покер с Говардом и Майло. Через час Стэнли был в выигрыше на полтора доллара.
Майло сказал:
— Я на минутку отлучусь.
В семь тридцать ему полагалось делать обход. Он выйдет через служебную дверь, обогнет здание клуба и, описав полный круг, зайдет к коменданту пристани. Перекинется с ним двумя-тремя словами и вернется. Все это займет минут десять.
Привезли лед, и Говард начал сбрасывать мешки в холодильные камеры.
— Ну, мне пора идти за ним, — сказал Стэнли.
— Ладно, — сказала Вера, — а я поеду домой.
Вошел Майло, на его плаще блестели капли.
— Дождь льет, черт бы его побрал, а я без сапог.
— Дождь? — Пальцы Веры привычным движением коснулись парика, приглаживая его, оберегая.
— Ну, — Стэнли неторопливо встал, — значит, мне не придется искать его по всем террасам.
— И дождь, и ветер, — сказал Майло. — А какой-то дурень взял да и отправился покататься. Я видел его огни. А мне торчать тут всю ночь с мокрыми ногами.
Стэнли поцеловал Веру в щеку.
— Ну, до скорого, девочка.
— Ты поздно придешь?
— Навряд ли. У мистера Роберта сегодня ночью наверняка свидание. Я только свезу его к Старику, а уж дальше пусть сам как знает.
Вера улыбнулась, блеснув крупными зубами.
Что-то она грустная, подумал Стэнли. Да, плохо все-таки, что у них нет детей. Может, им стоит взять ребенка на воспитание. Это им по средствам. Вполне.
В коридоре уже пахло дождем, по бетонному полу тянулась дорожка мокрых следов.
Вера толчком распахнула дверь и побежала к своей машине. Он услышал шлепки дождевых капель по песку и свистящие вздохи ветра. Медленно поднимаясь по лестнице, он словно ощущал в ногах тяжесть выпитого пива. Двое кухонных рабочих катили в посудомойную тележки с грязными тарелками — значит, ресторан открылся и в баре станет меньше народу, подумал Стэнли. Легче будет пробраться к мистеру Роберту. Здешним посетителям не нравится, когда он проталкивается между ними, но мистер Роберт просто не замечает осторожных сигналов. Не похлопаешь его по плечу, так он и не встанет.
Бар был пуст. Только четыре человека еще сидели там, каждый среди своего островка пустых табуретов. Мистера Роберта нигде не было видно. Стэнли машинально заглянул на террасу: пусто, на залитых дождем плитках кое-где трепещут обрывки бумажных салфеток и валяются опрокинутые стулья.
Стэнли проверил зал ресторана. И тут нет. Потом все мужские уборные — иногда мистер Роберт засыпал там. Иногда — но не теперь. Посмотреть в бильярдной? Он иногда играл, если ставки были достаточно высоки. Взглянув на часы, Стэнли с возрастающим раздражением пошел через вестибюль. Там стояла юная парочка, с их спортивных костюмов лила вода, зонтик был вывернут наизнанку.
— Ну и погодка, Стэнли! — сказал мальчик.
Стэнли вежливо кивнул. Он их не узнал, хотя они его и знали. Ну, ведь он — такая же колоритная фигура, как мистер Роберт или сам Старик.
Безупречный идеал старого слуги, вот кто я, думал Стэнли. Его каблуки стучали по паркетному полу. Безупречный. Старый Черный Дворецкий, Старый Преданный Служитель Семьи, Который Знает Свое Место… Он вдруг начал чуть шаркать, слегка изогнувшись, почтительно наклонив голову… Вот так? Старый Верный Как Бишь Его при исполнении своих обязанностей…
Стэнли был уверен, что найдет мистера Роберта в бильярдной, и ему даже почудилось, что вот он — оперся на стол, поднимает кий…
Его тут нет, растерянно соображал Стэнли, так где же он? Выкинул какую-нибудь штуку?
Стэнли позвонил в больницу:
— Мисс Маргарет, мистер Роберт не с вами?
— Ты его упустил? — Легкое раздражение в голосе.
— Тут его нигде нет.
— Погоди. — Она отвернулась от трубки. — Анна, Стэнли упустил Роберта. Где он может быть?
— Я его не упускал, — сердито сказал Стэнли.
— Извини, — сказала мисс Маргарет. — Ключи от машины у тебя?
— Да, мэм.
— Ну, так, значит, он где-нибудь в клубе. Дурак проклятый. Папа чувствует себя прекрасно и ждет его. — Стэнли уловил наигранную бодрость ее тона. — Поспрашивай там. Может быть, кто-нибудь знает.
— Слушаю, мэм.
— Папа хочет его видеть. Погоди… Что ты сказал, папа? — Шорох и треск голосов в трубке. — Передай ему, что папа очень хочет увидеть его именно сегодня.
Пока она вешала трубку, Стэнли успел услышать слова:
— Казалось бы, можно было… — И запищали сигналы отбоя.
Придется порасспрашивать.
Он торопливо пошел через вестибюль мимо входной двери. Снаружи по ее стеклам сплошной пеленой текла вода, словно в них била струя пожарного насоса.
Темноволосую девочку — девочку мистера Роберта — он заметил, только когда она его окликнула:
— Стэнли!
— Да, мэм?
Ну, по крайней мере я знаю, что он не с ней, подумал Стэнли.
— Стэнли, ты видел, как он ушел? Я чуть не умерла, когда он вышел прямо под этот дождь. Он и трех шагов не сделал, как у него из ботинок начала брызгать вода. Там так льет!
Стэнли глядел на нее, недоуменно мигая.
Будь почтителен, думал он. Ты же ничтожный черномазый, так будь почтителен.
— Кто? — А теперь, словно спохватившись (полезный прием, пусть девчонка не воображает. Да кто она такая, черт подери?): — Мэм.
— Он тебе не сказал? — Она обеими руками откинула за уши волосы, упавшие на лоб. Чтобы лучше видеть, подумал Стэнли, или лучше слышать? — Он пригласил нас… ну, всех, с кем он разговаривал там, на террасе, провести вечер у него.
— Да, мэм, — сказал Стэнли. — А кто?
— Мистер Кайе.
Выговорила наконец.
— Мистер Роберт пригласил вас на вечер?
— Он рассказывал нам о своем охотничьем домике, а потом сказал: «Поехали сейчас и устроим веселье». Он ведь не шутил?
— Нет, — сказал Стэнли. Охотничий домик стоял в сосновом лесу неподалеку от въездных ворот — швейцарское шале над озером. — Он часто принимает там друзей. Он для того его и построил.
— Мы ему сказали, что у нас на всех машин не хватит, а он сказал, что тех, кто останется без места, отвезешь ты. — Она улыбнулась мягкой, пугающе долгой детской улыбкой. — Он даже поспорил со мной на доллар, что доберется туда первым.
— А как он поехал? — Слова цеплялись за язык, как репьи.
— Он сказал, что при таком ветре быстрее всего будет его яхта.
Стэнли вспомнил, как Майло сказал: «Какой-то дурень взял да и отправился покататься…»
— Да-а, — сказал Стэнли. — Да-а…
— Не надо было? Но он сказал, что никакой опасности нет, просто свежий ветер.
— Я не знаю, опасно это или нет, — сказал Стэнли и пошел в кабинет управляющего звонить. — Мисс Анна, — сказал он. — Мистер Роберт поехал домой на яхте.
— Сейчас?
— Наверное, он забыл про больницу. Он пригласил компанию в охотничий домик и побился об заклад, что доберется туда быстрее.
Не отнимая трубки ото рта, мисс Анна сказала:
— Папа, оказывается, Роберт ушел на яхте.
Молчание, потом, приглушенный, искаженный расстоянием, до трубки донесся голос Маргарет:
— Сукин сын!
Анна сказала:
— Стэнли, поезжай, пожалуйста, сюда.
— С ним ничего не случится? — Девочка ждала его за дверью.
Столько любви, подумал Стэнли, и все — для мистера Роберта.
— Не знаю, — сказал он.
Плаща у него нет: придется бежать. Кожаные подметки скользили на мокром асфальте, ветер забивал рот. Ему сразу стало холодно, словно дождь в одно мгновение промочил насквозь всю его одежду.
Он одним прыжком вскочил в машину и больно ударился бедром о рулевое колесо. Минуты две он растирал ушибленное место, беззвучно ругаясь. В открытую дверцу хлестал дождь, и бежевая обивка, пропитываясь водой, стала бурой, а потом черной.
Выезд был перегорожен двумя машинами, которые сцепились бамперами. Водители несколько минут спорили под дождем, а потом, шатаясь, ушли назад в клуб.
Еще выпить, решил Стэнли.
Он развернул лимузин и выехал на улицу через каменный бордюр и цветочные клумбы. Десять минут спустя он затормозил у самых дверей больницы.
В комнате Старика терпеливо улыбалась мисс Анна, мисс Маргарет была чернее тучи, врач Старика, Дойл, стоял с растерянным видом, сиделка (мисс Холлишер — наверное, она поменялась дежурствами, подумал Стэнли) в дальнем углу пыталась стать невидимой.
Едва Стэнли появился в дверях, глаза Старика вцепились в него. Он хочет мне что-то сказать, подумал Стэнли, и копит для этого силы.
— Но, сэр, — говорил доктор, — вам вредно такое волнение. При вашем состоянии здоровья оно равносильно самоубийству.
Старик не спускал взгляда со Стэнли. Он ухватился за меня, думал Стэнли. Ухватился и старается подняться. Не торопясь.
Он еще никогда не видел таких глубоких глаз. Широкие отверстия двух туннелей. В них можно войти и шагать все вперед и вперед, пока не упрешься в глухую стену, где все кончается. Эти глаза дрожали и выбрасывали свет, огромные фонтаны света…
Мисс Анна потрогала его за плечо. Стэнли шагнул в сторону, куда взгляд Старика не достигал.
— Что такое, Стэнли?
— Ничего, мэм. — Какой смысл объяснять?
Она снова повернулась к Старику.
— Папа, мы же связались с береговой охраной. Будь разумен. Уоткинс включил в доме все прожекторы. Больше ничего сделать нельзя.
Маргарет сказала с другой стороны постели:
— Папа, это хорошая яхта, а он хороший моряк. Если он только не уснет спьяну, то благополучно доберется до дома. Пойдет на маяк мыса Хатчере, а оттуда виден дом. Он так уже много раз делал!
Старик покачал головой.
Стэнли подумал: я и не знал, что он способен двигать головой в эту сторону. Значит, его парализовало не так сильно, как нам казалось.
Старик сказал:
— Он не поехал сюда.
На минуту воцарилась полная тишина, только дождь стучал в восточное окно, только ветер свистел за углом и ровно шумели деревья.
Будь у него слезы, подумал Стэнли, он бы заплакал. Словно что-то обожгло веки, и Стэнли заплакал за него.
Глаза Старика снова его нащупали, увидели слезы. И глаза Старика смигнули их.
Господи, подумал Стэнли, он что — внутри меня?
— Папа, — тихо сказала Маргарет. — Роберт такой. Он забывает.
Анна по ту сторону кровати сказала:
— Папа, Роберт так или иначе обманул надежды всех нас.
Старик сказал:
— Я хотел, чтобы он приехал.
Христос на кресте, думал Стэнли. С женщинами по обе стороны. Я видел такую картину где-то в церкви — может, в Англии во время войны. В какой-то знаменитой церкви, только не помню в какой… Я что-то видел, что-то стоящее, только пока служил в армии. Теперь мы с Верой уедем. Сегодня же спрошу Веру, куда она хочет уехать.
Маргарет сказала:
— Вот было бы забавно, если бы этот сукин сын и правда утонул!
Доктор Дойл дернулся и посмотрел на дверь.
Он мог бы повернуться и уйти, подумал Стэнли, а они бы и не заметили. Они слишком заняты собой, чтобы тратить внимание на него.
— Нет. — Голос Анны был мелодичным и правильно интонированным: не аффектированным и не грубым. Ровный голос безупречной леди. Как ее прилизанные блестящие волосы с полоской проседи. Леди богатая и благородная. Полировка, какую могут дать только деньги.
Прекрасная, как сами деньги, подумал Стэнли.
— Нет, — повторила Анна, — это было бы не забавно. Это была бы ирония судьбы. — Маргарет нетерпеливо вскинула голову, раздраженная такой придиркой к слову. — Ирония судьбы, что он умер, как Энтони.
И тут доктор действительно шагнул к двери. Стэнли насмешливо следил за ним.
Мутно-голубые испуганные глаза взглянули в глаза Стэнли, и доктор остановился.
Доктор Дойл, доктор Дойл, думал Стэнли, а ты попался. И это я тебя поймал.
— Знаешь, — сказала Маргарет, — я часто думала об Энтони. По-моему, он хотел умереть.
— Не больше, чем Роберт.
Старик пошевелился, и обе замолчали.
— Нет, — сказал Старик.
Ясно. Отчетливо. Это слово повисло в воздухе.
— Что «нет», папа? — негромко спросила Анна. — Ты говоришь об Энтони? Или о Роберте?
Глаза Старика медленно закрылись.
Он притворяется, думал Стэнли. Он выжидает за сомкнутыми веками, готовясь к прыжку.
Анна устроилась в кресле поудобнее и взяла свое вышивание.
— Настоящая буря. Я должна бы сильнее тревожиться за Роберта, но, по-видимому, мне безразлично.
— Маргарет не безразлично, — медленно сказал Старик. Его веки не разомкнулись, губы едва шевелились, и они не сразу поняли, кто заговорил.
— Маргарет не безразлично… — И его лицо расслабилось в подобии улыбки.
— Как бы не так! — сказала Маргарет, когда все взгляды скрестились на ней.
Нет, не безразлично, снова и снова повторял про себя Стэнли. Не безразлично. Нет, не безразлично…
— А малыш? Что случилось с малышом?..
Стэнли подумал: да что это на него нашло?
— Папа, ты же знаешь, что Энтони заболел, ты знаешь… — Анна запнулась, и Стэнли увидел нервы под кожей, боль, которая бежала по сосудам вместе с кровью, трепетала под окаменевшей оболочкой, — ты же знаешь, у него была лейкемия.
— Надо было мне увезти его домой. — Старик говорил прерывисто, словно запыхался. — Он ведь просил меня, а я не послушал.
Долгое молчание. Старик, казалось, по-настоящему уснул.
Маргарет встала и встряхнулась, точно собака.
— Анна, он прав. Тебе следовало привезти Энтони в город, а не держать его все лето взаперти.
Анна тоже встала, и платье облегло ее безупречными складками. Она с откровенным омерзением посмотрела на ком родственной плоти по другую сторону кровати их отца.
— Мы все хотели бы поступать не так, как поступали.
Маргарет сказала после паузы:
— А, к черту! Какой смысл ссориться. Пойду прокачусь немного.
— Мне тоже не помешает подышать свежим воздухом, — сказала Анна. — Я поеду с тобой.
Маргарет надула щеки и насмешливо описала пальцем круг.
— Ого-го-го-о-о-о!
Их каблуки простучали по коридору, и все стихло.
Мисс Холлишер появилась из своего угла, обретая внушительность и достоинство, как надуваемый воздушный шар. Доктор Дойл возился с аппаратурой, поворачивая шипящие вентили. Что-то ему не понравилось, и он нетерпеливо постучал по вентилю согнутым указательным пальцем.
— Я сейчас вернусь, — шепнул он мисс Холлишер. — Надо это сменить.
Она сосредоточенно кивнула.
Стэнли посмотрел на свои руки. Они лежали на спинке кровати, черные пальцы сжимали металлическую трубку, как кривые когти. И он вдруг увидел себя птицей, большой черной птицей, которая сидит на кровати Старика и ждет…
Он разжал пальцы.
— Пожалуй, я пойду, — сказал он мисс Холлишер.
— Нет, — сказал Старик.
Стэнли подскочил — по-настоящему подскочил на несколько дюймов.
— Мне пора домой, — сказал он растерянно.
— Нет, — сказал Старик, и его веки медленно разомкнулись. — Не сейчас.
— Я промок.
— Переоденься, — сказал Старик.
Мисс Холлишер поднялась со стула.
— Стэнли устал, сэр. Я же тут, рядом.
— Дура, — тихо сказал Старик. — Поживей.
По распоряжению мисс Анны, которая всегда обо всем заботилась, в комнате персонала в особом шкафчике хранилась для него сменная одежда. Он сбросил мокрый костюм, второпях порвав рубашку. Ну и что, подумал он, я же богат и могу себе это позволить.
Он стер грязь с ног и бросил полотенце на кучку мокрой одежды. Трусы он натянул задом наперед, и ему пришлось снять их и надеть как следует, а потом уже облачиться в темный костюм дворецкого.
— Он спит, — беззвучно выговорили губы мисс Холлишер как раз в ту секунду, когда глаза Старика открылись.
Как бы не так, подумал Стэнли. Он прятался там и торопил меня.
— Подгони машину, — сказал Старик.
— Я оставил ее у двери.
— Помоги мне встать, — сказал Старик.
— Нет, нет, нет, нет, — сказала мисс Холлишер.
— Я схожу за каталкой, — сказал Стэнли.
— Я пойду, — сказал Старик.
Она попыталась его остановить, но наткнулась на руку Стэнли. Он отвел ее пальцы.
— Бросьте это, мисс Холлишер.
— Ч-ч-что вы д-д-делаете? — Она заикалась от волнения.
— Он хочет встать, — терпеливо объяснил Стэнли.
— Я сейчас же позову доктора, вот что! Вы с ума сошли!
Глаза Старика нащупали ее, полные ненависти и, омерзения.
— Пошла прочь.
— Вы слышите? — Стэнли взял ее за плечи и бережно посадил на стул. — И без истерики. А если попробуете опять встать, я вышибу из вас дух.
Потемневшие глаза Старика благодарно его погладили.
Как собаку, которая поняла, чего от нее требуют, подумал Стэнли.
Мисс Холлишер открыла рот и закрыла его опять, булькнув слюной.
Стэнли обхватил Старика и поставил его на пол. Они пошли — медленно, очень медленно. И все-таки через два шага силы оставили Старика, и он повис на руке Стэнли. Не то чтобы он такой уж тяжелый, думал Стэнли, но неудобно, что он сбоку. Если бы просто взять его на руки, было бы проще, но он хочет чувствовать пол под ногами.
Эти мягкие кожаные ноги волоклись по блестящему кафельному полу, нарушая больничную тишину.
Стэнли принялся отсчитывать секунды. Сорок пять, сорок шесть. Коридор был по-прежнему пуст. Только бледно-зеленые стены, как в чистом аквариуме, и сияющий зеркальный пол. Ступни Старика слабо шевелились, как рыбьи плавники.
Во всяком случае, им никому не придется объяснять, куда они идут.
Семьдесят шесть, семьдесят семь…
Вот и двери. Снаружи совсем рядом блестит мокрый лимузин. Старик повернул голову. Что-то мелькнуло в его глазах. Веселая усмешка — вот что увидел Стэнли. На дне этих глубин сидел, поджав ноги, маленький мальчишка. (Стэнли казалось, что он ясно разглядел его. Или же он увидел свое отражение?) Сидел и смеялся.
Старик медленно поднял руку и указал.
— Что? — спросил Стэнли. — Что?
— Сигнал, — сказал Старик внятно. — Дай сигнал тревоги.
Он указывал на красный пожарный сигнал.
— Дать сигнал, сэр? — Стэнли уставился на стеклянный ящичек. — Но ведь надо будет разбить стекло.
— Валяй, — сказал Старик.
Поддерживая Старика правой рукой, Стэнли ударил по ящичку левым кулаком. Стекло затряслось… Дурак я буду бить его голой рукой, подумал он. Но только… погоди-ка, стекло ведь затряслось, так может… Он попробовал сдвинуть его в сторону. Безрезультатно. Ом толкнул его вверх, не рассчитав силы, — оно выскочило и со звоном разбилось на полу.
Уж очень мы шумим, подумал Стэнли и тут же добавил про себя: ну и что? Ведь мы же сейчас дадим сигнал пожарной тревоги.
Старик потянулся к ручке и не достал. Стэнли подсунул ладонь под дрожащий локоть, сжал его и приподнял. Пальцы Старика скользнули по ручке, сомкнулись на ней. И повернули.
Под взметнувшийся звон Стэнли усадил Старика в машину — осторожно, не торопясь. Пожарный колокол звенел и где-то снаружи, заглушаемый гулом ветра и дождя.
Передача включилась почти без щелчка. Звон замер позади, слышен был только шорох стеклоочистителей и стук дождя по металлу. Стэнли вел машину ровно и спокойно, не превышая скорости, внимательно следя за другими автомобилями. Словно вез что-то драгоценное. Словно большой черный лимузин был набит золотом. Осторожнее. Осторожнее.
Старик молчал. Стэнли посмотрел в зеркало заднего вида: его голова наклонилась, уперлась в мягкую бежевую стенку возле круглой лампочки. Лампочка горела. Нарочно он ее включил или просто его голова, наклоняясь, задела выключатель? Неяркий свет отгораживал заднее сиденье от переднего, так что Старик ехал словно совсем отдельно от Стэнли.
Стэнли остановился под аркой западного крыльца. С ее козырька сплошным потоком текла вода. Стэнли затормозил так мягко, что трудно было заметить, в какой миг машина полностью остановилась. Только дождь уже не стучал по крыше и ветровому стеклу.
Старик открыл глаза, но его голова все еще была а наклонена. Стэнли поставил ее прямо, потом внес Старика в дом. Кресло-каталка, как всегда, стояло в ожидании у дверей. Он усадил Старика и отступил, ожидая дальнейших распоряжений.
Он почувствовал странный запах. В холодную погоду кондиционер работал плохо, и всюду в доме возникали карманы застоявшегося воздуха, маленькие тихие заводи в воздушных потоках вентиляции. Такая заводь была и здесь. Запах машинного масла, почти незаметный во всем остальном доме, тут был очень силен.
Старик сказал что-то, но так тихо, что Стэнли пришлось к нему нагнуться.
— Вези.
— Куда? — Потускневшие глаза засветились гневом, и Стэнли поспешно добавил: — В оранжерею?
Свет угас. Значит, туда, подумал Стэнли.
Резиновые шины попискивали на паркете, потом мягко запрыгали на плитках оранжереи.
— Кресло, — сказал Старик, указывая глазами.
Его большое кресло со спинкой в форме опахала.
Его мягкая плетеная колыбель. Трон, как называла это кресло мисс Маргарет. Кресло, в котором он сидел изо дня в день, глядя, как птицы порхают в бамбуковой клетке.
Стэнли поднял его, как поднимал уже тысячи раз. Он стал легче, подумал Стэнли, совсем ничего не весит.
Птицы в клетке молчали. Ни звука, ни движения. Стэнли усадил Старика, укутал ему ноги легким пледом.
Ну вот, думал Стэнли, Старик водворен в свою клетку. Может, он задремлет и уснет, как птицы.
Глаза следили за ним, блестящие глаза-пуговицы.
— Останься, — сказал Старик.
— Слушаю, сэр.
Стэнли заметил, что сигарочница на столике сдвинута с обычного места, и поправил ее.
Старик вдыхал и выдыхал воздух, каждый раз с присвистом. Стэнли ждал, заложив руки за спину по стойке «вольно», стараясь различить темные нахохленные силуэты птиц в клетке. Зазвонил телефон.
Стэнли привычным движением потянулся к трубке.
— Нет, — сказал Старик очень громко. Стэнли отскочил. Старик чуть-чуть улыбнулся его поспешности — кривой, презрительной улыбкой, дряхлой и надменной.
Усмешка череда, подумал Стэнли. Телефон позвонил и умолк.
Шум разбудил двух-трех птиц, они забили крыльями, испуская хриплые крики. Из дальнего конца оранжереи донесся мягкий шлепок — какой-то тяжелый мясистый цветок упал, не выдержав собственной тяжести.
— Позвать ваших дочек, сэр? — Стэнли вдруг заметил, что говорит шепотом.
Птицы смолкли. Из того же угла, где упал цветок, вдруг донесся всплеск — заработал увлажнитель.
— Мне они не нужны, — сказал Старик. И добавил: — Теперь можешь идти.
И он замолчал. Его голова спокойно лежала на мягкой спинке кресла.
Стэнли отступил на ровную площадку под тяжелой петлей бугенвилеи. В огромном помещении горела только маленькая лампочка возле кресла Старика. А вокруг смыкалась чернота, незрячая и душная от запахов влажных листьев и влажной земли. Она была беззвучна, и только дождь барабанил по стеклянной крыше. Стэнли стоял неподвижно, сознательно расслабив все мышцы, сознательно ни о чем не думая. Иногда начинали ныть ноги, и он слегка менял позу, но не сходил с места и не садился. Он стоял в своем темном укрытии, как застывший страж. Ему был виден Старик — смутная фигура, лишенная красок в тусклом свете, и еще ему был виден угол птичьей клетки. Он смотрел то на кресло, то в клетку. Нигде ни малейшего движения.
Он сам не знал, как понял. Но его ноги словно отлепились от пола. Он почувствовал, как переменился влажный воздух, почувствовал, как листья задрожали мелкой дрожью и исполнились торжествующего зла.
Он не стал подходить ближе, он просто отвел глаза от насмешливой надменности бренной оболочки.
Старик умер.
* * *
Стэнли попятился, не осмеливаясь отвернуться от этого сидящего тела, которое так долго умирало и наконец было мертво. Он пятился к двери, листья задевали его затылок, он наклонялся, втягивая голову в воротник. Он нащупал ручку, повернул ее и, все так же пятясь, вышел в коридор. И, только затворив стеклянную дверь, он повернулся.
Освещенный дом не изменился.
— Странно! — сказал он вслух.
Им владело непонятное ощущение, будто он потерял часть самого себя. Или Старик унес что-то с собой?
Проходя через посудную в кухню, он увидел мечущиеся лучи автомобильных фар. Он налил себе воды, но поставил стакан на стол, не прикоснувшись к ней.
— Стэнли! — крикнула мисс Маргарет. Он не отозвался.
Он достал из кармана ключ от лимузина и уронил его на стол.
— Стэнли, где ты, черт тебя подери?
Он открыл дверь, восточный ветер вырвал ее и с треском ударил о стену. Он не стал ее закрывать, а прошел через крыльцо и спустился по ступенькам. Ветер был очень силен: он словно проминал перед собой мягкую стену.
— Стэнли! — На крыльце стояли обе сестры. — Где он?
Он повернулся, и ветер ударил его в скулу.
— Вы были ему не нужны, — сказал он, но ветер закрутил и расшвырял звуки, не оставив от них ничего.
— Где он?
Значит, они не услышали.
В ярком свете прожектора он увидел мистера Роберта. Уоткинс поддерживал его под мышки, и он блевал в траву за углом дома.
Добрался, значит, подумал Стэнли. Цел и невредим, если не считать похмелья… Странно, до него и пятидесяти шагов нет, а кажется, будто он очень далеко. Словно смотришь в перевернутый бинокль…
Кто-то оттолкнул его, он поскользнулся на мокрых кирпичах и чуть не упал. По траве бежала мисс Маргарет, она наклонилась к мистеру Роберту.
Мисс Анна стояла, застыв, на сухом крыльце под навесом. Она была очень прямой и тонкой. Высокая белая свеча.
Стэнли пошел дальше, удаляясь от этого дома. Позади он все еще слышал голоса, крики, бьющиеся под ветром, точно белье на веревке. Он не вслушивался. Как и Старик, он покончил со всем этим.
Дождь хлестал ему в глаза, мешал видеть. Неважно. Тут ему знаком каждый поворот, каждый камешек. Странно, что он уже не вернется сюда, не пройдет этой дорогой, — словно что-то в тебе умерло.
Два прожектора у дома отбрасывали его тень на дорогу перед ним — огромную, размытую, дрожащую тень с развернутыми черными крыльями.