Отдать душу

Гравицкий Алексей Андреевич

ЖИЗНИ

 

 

Мимолетности

 

Последний

А еще было холодно. Сырой промозглый ветер гнал с севера тяжелые свинцовые тучи. Он чувствовал этот ветер каждой своей прожилкой. Он был стар. Он был мудр. Он был последним.

А ведь это было так недавно. Светило солнце, весна казалась бесконечной. И он — тогда еще зеленый юнец — весело играл с друзьями. Беззаботно, радостно, бездумно.

— Дурак! — выругал он себя. — Сопливый восторженный дурень.

Но внутри что-то больно сдавило, защемило. Да нет, не дурак, просто это было детство. С каждым бывает. Тогда не было ни забот, ни хлопот.

Заботы и хлопоты пришли позже, когда созрел, когда ушла мальчишеская хрупкость, а тело налилось силой. Пришли заботы, а вместе с ними и обыденность, серая текучка, будничная повседневность.

И тогда он был не очень умен. Зато теперь… Теперь у него есть знание, есть мудрость, жизненная мудрость. Но за все надо платить: у него есть сила — знание, но больше у него нет ничего. НИ-ЧЕ-ГО! И никого. Ушли друзья: кто погиб, кто дожил до глубокой старости и скончался, истощив все жизненные силы. Ушли враги, ушли даже те, кого не знал. Ушли все.

Теперь он остался один, совсем один. Так бывает. Бывает всегда, когда умирает мир. Умирает долго и тяжело. Не все сметающая катастрофа, не быстрая смерть, а долгое, бесконечно медленное умирание. Старение, умирание, темнота.

Он ждал этой тьмы и боялся ее, но он знал, что она неизбежно придет. Солнце — это мощное некогда светило — уже не греет. Остывающая звезда, умирающий мир. Все замерзнет, все умрет. Уже умерло…

А он остался, он последний. Это прекрасно и страшно быть последним. Это знание, великое осознание мира, и это паника, испуг, доведенный до фобии. Это тяжело. Трудно смотреть, как умирает твой мир. Мир, который ты так любил.

— Да какой ты к черту мудрец, — вновь и вновь повторял он себе. — Ты даже не можешь помочь… попытаться спасти. Не от немощности, хотя тело уже не то: дряблое, старое, почти безжизненное, озябшее. Ты не можешь ничего сделать от незнания. Все, что тебе осталось, — это корчиться от холода на ветру, разговаривать с самим собой и ждать и бояться той тьмы, которая придет несмотря ни на что, упадет, навалится и проглотит.

Ветер подул сильнее, лютый холод пробрал даже не до костей — прожег каждую клеточку. Вот сейчас, теперь… Не-е-е-е-ет!!!

Он только хотел закричать, но не успел. Тьма свалилась на него, раздавила, захватила в свои холодные лапы.

Его дряблое, пожелтевшее, уже мертвое тело оторвало от ветки. Последний лист понесло по ветру, пошел снег.

Мир умер?

Да нет, просто затих, чтобы накопить сил и вновь сделать очередной энергичный рывок…

…к чему?

 

Я очень умный

Я очень умный. Не верите? Но это на самом деле так. Я бы даже мог вам это доказать, но это означало бы опуститься до вашего уровня. А опускаться до вашего уровня ниже моего достоинства.

Ну, что пристали? Хотите, чтоб я спорил? Не буду. Ну ладно, ладно, могу аргументировать. Итак, я очень-очень умный. Нет, я не повторяюсь. Нет, и не упиваюсь голословным бредом. Я констатирую. Вот вам аргументы: во-первых, я мог бы с вами спорить, но спорить глупо, а я не спорю, выходит, что я не глуп. Это не аргумент? Это только для вас не аргумент, а для умного… Ну ладно, хорошо, вот вам еще. Ваша пословица (мудрость, между прочим) гласит: молчи, за умного сойдешь. Я молчу? Молчу. Вывод? Да он сам собой напрашивается.

Кроме того, я даже не двигаюсь. Зачем тратить энергию? Энергия нужна, чтобы мыслить. Мысль сжирает энергии больше, чем бесполезное размахивание конечностями. Но я иду еще дальше, я особо не напрягаюсь, даже не мыслю. Или правильно — мышлю? Так вот: я не говорю, не двигаюсь, не мыслю. Я просто стою и умнею на глазах.

Что? Это вы мне? Ну извините, с дураками не спорят. Да, это я вам. А я умный, это даже вы, люди, признаете. Ну, конкретно вы — исключение. Кто признает? Фу-уф! Ну, вы меня уморили. Ну хорошо, послушайте-ка одну историю.

Все началось в магазине сувениров. Нет, ну конечно, совсем все началось значительно раньше, но эта история началась там. Меня привезли туда, поставили на полку и оставили среди всякого безмозглого фуфла. А еще там была девушка, она взяла лист бумаги, где было что-то написано и нарисованы все эти безмозглые и я. Она долго читала, потом подошла ко мне, погладила меня по голове и сказала:

— Вот и ума прибавилось.

И я почувствовал, как «ума прибавилось».

А на следующий день в магазинчик зашла другая девушка. Она долго смотрела на меня, потом попросила:

— Извините, а можно нэцкэ посмотреть?

— Да, конечно. Вам которого?

— Вон того, толстого, — ее пальчик уткнулся в меня.

Это я-то толстый? Я хотел возмутиться, но не успел, меня подняли и быстро перенесли по воздуху, поставили на стол.

— Если его гладить по голове, то ума прибавится.

— Здорово! Беру.

Так меня поменяли на несколько бумажек, завернули в пакетик и сунули во что-то темное и душное.

Когда я снова оказался на свету, вокруг было много людей. Меня отдали какому-то парню, поздравили его с каким-то там днем и сказали, что если меня гладить по голове, то ума прибавится.

Теперь я стою на секретере. Я — нэцкэ, древняя фигурка. Я молчу, не двигаюсь, не мыслю, а только умнею. Если меня гладить по голове, то ума прибавится. Что? У того, кто гладит? Чушь! Ума прибавится у меня. У меня! За последние две недели мне так голову натерли, что я не просто умен, а очень умен. Да я просто гениален.

Опять не верите? Да что с вас взять, вы же… О! Вон он идет, сейчас у него спросим.

Парень вошел в комнату готовым рвать и метать. Внутри полыхала злоба, а еще была обида. Сессия пошла псу под хвост, экзамен завалил, стипендии не предвидится. Все, он больше не верит в весь этот бред о дарующих ум амулетах и прочую лабуду. Парень распахнул секретер.

Упитанная фигурка стояла на полке и отвратительно улыбалась. Эта глумливая улыбка на толстой рожице так взбесила парня, что он схватил фигурку и швырнул ее со всей силы.

Фигурка пролетела через комнату, ударилась в стену. Можно было предположить, что по стене потечет мощный мозг, с трудом умещающийся внутри нэцкэ, но вместо этого раздался щелчок и в стороны полетели осколки.

 

Самогипноз

— Извините! — Крик остановил его уже у самых дверей гримерки. Он нехотя остановился, оглянулся. Довольно миловидная девушка неслась к нему через коридор. Щеки ее раскраснелись, глаза горели. Девушка подбежала, перевела дыхание и протянула ему какую-то брошюрку. Он кинул на книжонку беглый взгляд, усмехнулся. Это была его книжка «Секреты гипноза».

— Можно у вас автограф попросить?

— Попросить можно, — согласился он.

— А получить? — Она заискивающе улыбалась, смотрела на него снизу вверх с обожанием. Он улыбнулся в ответ, взял книжонку:

— А перо у вас есть?

— Ручка, — протянула она копеечную шариковую ручку. Он раскрыл книжку и с самодовольной улыбкой вывел: «Милой девушке от лучшего гипнотизера и автора», — после начертал витиеватый росчерк и отдал книжку и ручку обратно.

— Спасибо, — выпалила девушка, заглянула в книжку и добавила: — Меня Юлей зовут.

Он только расхохотался и дописал ее имя, получилось: «Милой девушке Юле от лучшего гипнотизера и автора». Он вернул счастливой глупышке ее «реликвию» и вошел наконец в гримерку. Здесь было пусто. Он устало подошел к зеркалу, уселся и задумался. Нет, он не заискивал, не похвалялся. Он действительно лучший. И дело не в популярности: не в этой книге, не в газетных статьях о нем, не в съемках на телевидении, которые только что закончились…

Будто услыхав его мысли, в дверь постучали, не дожидаясь ответа, приоткрыли, и в щелке между дверью и косяком материализовалась аккуратно причесанная голова. Славик — незаменимый человек по части что-нибудь добыть, организовать. Без Славки он наверняка не имел бы той популярности, какую имеет.

— Ну, ты как? — поинтересовалась аккуратно причесанная голова.

— Нормально, только устал как собака.

— Тогда отдыхай, завтра тебе опять перед камерой…

— Опять? Я думал — уже все.

— Ничего подобного. Отсыпайся и завтра снова в бой.

Дверь закрылась, а он подумал, что быть лучшим оказывается очень тяжело. Устал он, вот бы отоспаться недельку, и чтоб никто не трогал. Или самого себя загипнотизировать, ввести в транс. Так как он лучший, придется долго помучиться, чтобы вывести его из того состояния, в которое сам себя введет. Он глянул в зеркало, на свое отражение. А что, это идея. Он даже развеселился. И потом интересно, кто сильнее: он или он?

И он сделал это. Он посмотрел на свое отражение, пробежал взглядом по груди, плечам, гладко выбритому подбородку, остановился на пышных усах, крупноватом картофелеобразном носу, пролетел взглядом мимо зеркал собственной души и долго смотрел на высокий лоб. А потом осторожно проделал то, чего не делал уже очень давно — заглянул в свои глаза. Поразительно, два чистых глубоких омута приковали его взгляд намертво.

Теперь их было двое: он, смотрящий на свое отражение, и он, испытующе глядящий на него из зеркала. Он смотрел в свои собственные глаза, не отрываясь, он внушал, обрушивался шквалом на самого себя и вскоре почувствовал, что разум замутняется и он теряет волю. И тогда он испугался: а вдруг никто не сможет вывести его из транса, ведь он лучший. Он вздрогнул, попытался оторвать взгляд, но не смог. Страх начал перерастать в панику, тело задергалось в бесполезных конвульсиях. Сейчас он убьет сам себя, введет в транс, из которого его никто не вытащит, ведь он лучший. А сам он не выведет себя из этого состояния, ведь он будет в трансе, в глубоком трансе. Замкнутый круг.

Не паниковать! Он взял себя в руки и попытался оттолкнуть отражение, но оно продолжало давить на него, видимо, по инерции. И со злости, уже плохо соображая, что делает, он кинул всю свою волю на свое отражение. То была битва двух титанов и, вместе с тем, борьба с самим собой.

Два почти черных омута по одну сторону стекла и два точно таких же омута по другую сторону. Воздух накалился, казалось, что еще немного, и начнут полыхать молнии. Капельки пота выступили на лбу, набухли, под собственной тяжестью ручейками ринулись вниз. Разум пульсировал вместе с сердцем, то вспыхивая, то затуманиваясь. Оба обливались потом, у того и у другого слипались глаза. Потом у одного из них в глазах потемнело, мысли унесло, будто смыло прибоем. Последним, что уловил затухающий разум, был звук упавшего на пол тела.

Когда разум очистился и глаза его разомкнулись, он готов был орать от радости и рыдать одновременно. Он сидел перед зеркалом, а по ту сторону стекла валялся он, упавший на пол. По странной иронии судьбы отражения у него больше не было.

Как трудно быть сильнейшим, в который раз за этот день подумал он.

 

Вторая сущность

Что-то со мной происходит. Что-то меняется во мне. Причем уже давно. Но сегодня как-то чересчур резко. Чересчур. Вон лестница. Я знаю, что в ней четырнадцать ступенек. Казалось бы, что в этом такого, ну знаю и знаю. А все дело в том, что я не должен этого знать. Я вообще никогда не смотрел себе под ноги. Лишь единственный раз, когда в детстве по своей природной рассеянности посеял ключи. Да, пожалуй, это был первый и последний раз, когда я бродил по улицам, уткнувшись носом в асфальт.

И я никогда не знал, сколько ступенек у лестницы или сколько шагов от метро до моего дома. Кто-то в задумчивости считает, я — нет. А сегодня… Сегодня я точно знаю, что ступеней, по которым сейчас поднимусь, именно четырнадцать, а не тринадцать или пятнадцать, хотя и не считал. А это идея, может, пересчитать? И сразу станет ясно, что это всего лишь паранойя. Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать. Тьфу ты, черт! Плохо посчитал? Возможно. Ну-ка еще раз: ум… у… му… му-у, угу… у… Вот дьявол! Может, это просто совпадение? Ну да, совпадение, восьмое за день.

Я поднимаюсь по лестнице, открываю дверь. В квартире сумрачно, прохладно и сыро. Последнее время мне нравится такая атмосфера. Хотя прекрасно помню, что еще год назад я любил солнце и жаркое лето. Что со мной?

Я скидываю пыльный мутно-серый плащ, швыряю его на вешалку и прохожу в комнату. Там я меняю полинявший, обесцветившийся костюм на мрачный черный домашний халат. Тоже странность. С самого детства я просто приходил в восторг от ярких, чистых цветов. Что со мной, черт подери, происходит?

Я, не зажигая свет, сажусь в кресло. Сижу долго, наблюдая, как невзрачные сумерки тонут, бесследно тонут в ночном мраке. Огромная всепоглощающая луна безлико смотрит в мое окно. Она тянет меня. Я встаю с кресла, бережно, боясь вспугнуть собственную тень, подхожу к окну. Луна обжигает меня своим мертвенным светом и одновременно манит. В груди что-то больно сжимается, рвется наружу и наконец находит выход в протяжном хриплом вое. Я вою на луну? Что, черт возьми, со мной происходит?

Я иду к зеркалу. Долго смотрю на свое отражение, на такое с детства знакомое лицо. Я заглядываю себе в глаза. Меня трясет. Это уже не я: полные некогда щеки запали, глаза провалились и блестят двумя маленькими злобными огоньками. Что происходит? Ведь я никогда не был злобным, у меня никогда не было, да и не могло быть таких глаз. Не отрываясь от хищного взгляда, я пытаюсь охватить все лицо целиком.

О боже! Щеки покрываются густой грязно-серой шерстью. Это не я, не я, это — он. Во всем теле происходит какая-то метаморфоза, черный халат ненужным грузом падает на пол. Хочется смеяться, а получается только страшный вой.

Беззвучные шаги, хлопок двери. «Любимый город может спать спокойно». Только кто-то ведь может и не проснуться сегодня. И не проснется. Я знаю. Я обещаю.

Я иду…

 

Дух усадьбы

Первый раз это случилось восемь месяцев назад. Тихим сентябрьским вечером я возвращался с работы. Дорога моя проходила сквозь парк, в дебрях которого притаился ладненький усадебный домик. И этот парк, и эта усадьба принадлежали некогда известным князьям. Теперь же все изменилось. Парк остался парком, но не таился больше в гуще леса, а стал оазисом чистой природы в пыльном шумном городе. Что касается самой усадьбы, то в ней приютилось учреждение, которых в Москве тысячи.

Я неторопливо шел по пустынной аллее, прислушиваясь к накрапывающему дождю. Дождь монотонно барабанил по асфальту, редеющим листьям уставших от летнего зноя деревьев. Барабанил победоносно, ведь он прогнал с лавочек молодежь с пивом и старушек со сплетнями, лишь пьяный мужик сиротливо скрючился на скамейке и деловито похрапывал. И еще дождь не поборол меня: я привычен к дождю, меня дождем не напугаешь.

Я тихо продолжал топать по дорожке, углубляясь в то непередаваемое настроение, которое создавало все вокруг: сереющая в сумерках аллея, ленивый монотонный дождь, тихая музыка, доносящаяся от метро. Особенно музыка. Исполняемая двумя озябшими музыкантами, она птицей уносилась в небо, а потом мягким покрывалом опускалась на парк вместе с дождем. Звуки трубы и аккордеона, густые, насыщенные, грустные и вместе с тем жизнеутверждающие.

Не знаю, что, может, и музыка, но что-то заставило меня тогда остановиться и посмотреть на тающие в туманной дымке деревья. От неожиданности я замер: там, среди деревьев, в десятке шагов от меня стояла девушка в одеждах девятнадцатого века. Девушка заметно нервничала: то всматривалась в завесу дождя, то вдруг начинала мерить шагами расстояние от одного дерева до другого. Но поразило меня не это: девушка была полупрозрачной, как дождь, который виден глазу, но особо не скрывает того, что судорожно пытается загородить. Я продолжал смотреть на нее, сквозь нее, а она, видимо, что-то решив для себя, безнадежно опустила голову, ссутулилась, повернулась ко мне спиной и растаяла в воздухе.

Однако! В привидения я вроде бы не верю, но вывод напрашивался сам собой, причем не двусмысленный. Не успел я прийти в себя, как навалилось новое потрясение: по дороге прямо на меня скакал такой же полупрозрачный гусар. В сотне метров от меня он остановился, выхватил саблю, склонился и рубанул в полумрак. Когда он распрямился и убрал саблю, в руке его была охапка призрачных роз. Всадник всадил коню в бока шпоры, проскакал сквозь меня, прежде чем я успел отпрыгнуть, и тоже растворился в воздухе.

* * *

Прошла слякотная осень, наступила зима. С тех пор я видел их еще несколько раз, но, как и в первый день, они растворялись, так и не встретив друг друга. Я как сейчас помню тот студеный январский вечер. Я намеренно сидел на парковой скамейке, дожидаясь появления призрачной девушки. Собственно, я дожидался ее уже четвертый день подряд и очень надеялся, что не напрасно. А то холодно, знаете ли, январскими вечерами сидеть на белой от снега лавке.

Она все-таки появилась. Появилась из ничего и принялась всматриваться в заснеженную даль. Я не торопился, я ждал. Чего? Да просто интересно было, что произойдет, если они все же встретятся. Поэтому, когда она в который раз безнадежно опустила голову, я вскочил со скамейки и закричал:

— Девушка! Тьфу ты черт… Сударыня, остановитесь! Постойте!

На «сударыню» она повернула голову. Вслушалась, всмотрелась в непроглядную темень. На какое-то мгновение она стала почти осязаемой. А может быть, мне показалось? Но второму призраку хватило и этого мгновения. Он не заставил себя ждать, выскочил из ночной тьмы, не забыв приостановиться, чтобы срезать неизменные розы, и снова рванул коня вперед.

Он скакал ей навстречу, он видел ее, а она увидела его…

К сожалению, это последнее, что увидел я.

* * *

Когда я очнулся, была непроглядная ночь. Вокруг ни души. Я посмотрел на часы, но вместо них увидел свою полупрозрачную руку и серебрящийся в свете фонаря сугроб. Вот после этого потрясения я приходил в себя значительно дольше. Но пришел. Теперь я живу в этом усадебном домике. Покинуть парк я почему-то не могу: как на стену натыкаюсь. Не ем, не сплю, да и не хочется. Призраков больше не вижу, освободил я их, что ли? Меня вообще никто не видит, со мной некому поговорить. Лишь один только раз на меня как-то странно посмотрела уборщица и, не сказав ни слова, брякнулась без сознания.

Мне очень скучно. Единственное, что остается, — это писать. Вот и сейчас я вожу карандашом по клочку бумаги и вижу сквозь свою руку закорючки букв. Быть может, кто-то найдет эти странички и напечатает их где-нибудь, хоть даже и под своим именем. Если книжка с моими рассказами когда-нибудь выйдет, под любой фамилией, — не поленитесь, принесите мне:

Москва, улица Усачева, дом 1/а. «Усадьба Трубецких в Хамовниках».

Без адресата. Просто положите где-нибудь в уголок. Я найду.

Примечание того, кто назвался автором.
С уважением, Алексей Гравицкий.

Если этот сборник выйдет в свет, очень прошу издателя предоставить мне два авторских экземпляра: один для меня, другой для автора.

 

Восточные миниатюры

 

Мой приятель, художник…

Чингиз довольно потер руки, оглядел столы, что длинной чередой тянулись через весь дом. Простые скатерти, глиняные миски, кружки, кувшины. Вино, мясо, овощи, фрукты, сыр — столы ломились. Чингиз улыбнулся, все готово к приему гостей. Двери и окна распахнуты, как и весь дом, как душа хозяина.

— Проходите, дорогие гости, присаживайтесь, угощайтесь! Я рад вам. Вы сюда, а вы здесь. А тут я приготовил для вас место. Вот так. А я сяду здесь.

Гости рассаживались, принимаясь за угощения и степенные беседы. Хозяин радушно улыбался.

Улыбался день, бил струями свежего горного воздуха, врывался яростными потоками солнечного света в распахнутые окна.

— Дорогие гости! — Чингиз встал, возвышаясь над столом, поднял рог с вином. — Я рад, что вы пришли. Я пью это вино за вас. Друзья мои, я хочу, чтобы сегодня за этим столом было светло и тепло, и чтобы все слова, которые будут звучать, тоже были светлыми и теплыми. Когда меня положат в гроб и будут говорить обо мне хорошо, я не услышу. Так давайте не стесняться добрых слов при жизни.

Вино полилось, искрясь на солнце, словно морская гладь, будто золото волос. Беседы велись здесь неспешные, и каждое слово было дороже денег, отточенней дамасской стали.

Хозяин неспешно двинулся вдоль столов, стараясь каждому уделить должное внимание.

— Чингиз! — кричали со всех сторон. — Выпей с нами!

— Чингиз, подойди ко мне. Мне есть, что сказать тебе.

— Твое здоровье, Вильям! — отозвался хозяин. — Я рад тебе. Давно хотел сказать, ты велик, Вильям. Ты умеешь грустить и радоваться. Мало того, ты умеешь заставить других плакать и смеяться.

— Спасибо тебе, — мягко улыбнулся названный Вильямом. — Скажу тебе, Чингиз, ты тоже велик. Ты художник, Чингиз, ты умеешь чувствовать тоньше. Твои картины чисты. Я так не могу.

— Не говори так, друг. Твои творения несут чистоты не меньше в этот мир. Твое здоровье, Вильям.

— Твое здоровье, Чингиз.

И снова череда гостей. Льется вино, щебечут за окном птицы, поют горы, светит солнце, греет черную плодородную землю, зеленую, словно изумрудами усыпанную, поляну.

— Выпей со мной, Чингиз. Я давно хотел с тобой выпить. В этот день так хорошо в горах, ведь ты распахнул свой дом, свою душу. Столько людей в доме твоем.

— Мой дом — ваш дом, Омар. Что я без вас?

— Не говори так, Чингиз, не надо. Ты художник. Большой художник. Ты поэт.

— Это ты поэт, Омар, не я. Я во многом учился у тебя, даже подражал в чем-то. Ты велик, Омар. Ты умеешь думать и чувствовать. Ты умеешь заставлять людей чувствовать и думать. Я так не могу.

— Можешь, Чингиз, можешь. Ты художник, Чингиз. Твои картины светятся. Они будто сотканы из света. Ты умеешь не меньше, Чингиз. Ты можешь много больше.

И снова, и снова… Столы, разговоры, шум, смех, солнечный свет, день, жизнь.

— Чингиз…

— Не стоит, Людвиг, не стоит. Ты великий человек, твоя музыка неповторима. Я не могу говорить о ней словами. Могу только чувствовать. Что слова, что краски, когда есть только семь нот, из которых ты соткал такое великолепие. Ты умеешь слушать и слышать. Ты умеешь заставлять слушать и слышать других…

— …нет, Винсент, ты велик, не спорь. Ты умеешь смотреть, видеть, учишь умению увидеть других…

— Чингиз!

И все это искренне, не натянуто, как бывает. Все это как само собой разумеющееся, а не как «за что же, не тая греха, кукушка хвалит петуха». Все это светло и чисто, все…

Стук в дверь оборвал поток теплых слов, чистых чувств и светлых мыслей. Гости чуть притихли. Чингиз распахнул дверь.

— Здравствуй, Чингиз-художник! — Сосед переминался с ноги на ногу. — Не будет ли у тебя немного соли?

— Будет, — улыбнулся Чингиз. — Для тебя хоть мешок. У меня сегодня гости, проходи, садись за стол.

— Нет, мне только соли чуть. Я не хочу стеснять твоих гостей. Я лучше в другой раз.

— Проходи, проходи, ты никого не стеснишь, если будешь вести себя как человек. Другого такого раза не будет.

Сосед поддался уговорам и шагнул через порог. Пустые столы, уставленные вином и снедью, встретили его. Да ветерок, что сквозил из распахнутых настежь окон.

— Где же твои гости, Чингиз? — удивился сосед.

— Вот они, смотри. И какие гости! Вон Вильям Шекспир, вот Омар Хайям, Гоген, Ван Гог, Бетховен, Чайковский. И еще…

— Извини, Чингиз, — пододвигаясь к дверям, произнес сосед. — Я лучше в другой раз загляну.

И он ушел, но Чингиз не успел этому огорчиться.

— Чингиз, выпей с нами!

— Чингиз, я хотел сказать тебе…

— Чингиз…

А под утро, когда гости разошлись, Чингиз сел у окна, поставил на этюдник холст и принялся писать. Картину, творение, песню гор. Песню о великих людях, что умеют думать, чувствовать, смотреть, видеть, слушать, слышать, грустить и радоваться. Он надеялся, все еще надеялся, что сможет и сам хоть кого-то научить этому.

 

Краски

Они безупречно чувствовали цвет. Они различали цвет небесной лазури ясным солнечным днем и цвет спокойной прозрачной морской воды. Они понимали разницу между цветом облака, подсвеченного солнцем на рассвете, и тем же облаком на закате. Они жили, постигая окружающий мир со всеми его мельчайшими оттенками, полутонами. Они жили…

Это было давно. Очень давно. На заре человечества.

Они потеряли то, что так долго выискивали, вбирали по крупицам. Только самые утонченные из них еще различали малую часть тех красок, хоть и называли иначе. Кобальт, охра, индиго, умбра… Забавные названия. Еще забавнее звучали сочетания вроде «желто-зеленая», «нейтрально-черная». Куда девалась та поэтика, что звучала в цвете мокрой спелой вишни?

Они с грехом пополам различали цвета радуги. И то со шпаргалкой. Каждый охотник желает знать, где сидит фазан. Потом и голубой смешался с синим. Какая разница, все равно ведь синее. И детям они своим это вбивали с рождения. Хотя дети чувствовали лучше:

— Мам, а это какой цвет?

— Желтый.

— А этот?

— Желтый.

— Но ведь они же разные!

— Не мешай со своей чепухой. Желтый — он и есть желтый.

Желтый значит желтый.

Потом краски как-то вдруг вовсе потеряли свои названия. А-17, В-35, С-814 — все, что осталось. Красок стало меньше? Нет. Больше? Тоже нет. Их осталось столько же. Просто люди перестали их различать. А коды В-148 да С-54 очень тонко чувствовал компьютер. Что поделать — программа такая.

Потом было всего три краски.

Красно-оранжевый, черный и серый.

Огненный столб…

Черная вздыбленная земля…

Серая радиоактивная пыль…

Они безупречно чувствовали цвет. Они различали цвет небесной лазури ясным солнечным днем и цвет спокойной прозрачной морской воды. Они понимали разницу между цветом облака, подсвеченного солнцем на рассвете, и тем же облаком на закате. Они снова начинали жить, постигать окружающий мир со всеми его мельчайшими оттенками, полутонами. Они жили…

Это будет давно. Это было не скоро. Это бывает иногда.

 

Утро

Солнце, сладко потягиваясь, выскользало из-за горизонта. Рассвет ударил в окна, буйством красок растекся по небу. Безумно счастливый щебет птиц не давал спокойно спать.

Глаза приоткрылись. Он потянулся и зевнул с неприятным скрипом. Спать уже не хотелось, он быстро пришел в себя после ночи, снова стал подтянутым, строгим, деловым:

— Доброе утро! — голос звучал деловито.

— Утро доброе, — отозвался другой голос откуда-то сбоку. Был он мягкий, пастельный. — И зачем столько официоза, уважаемый. Утро и впрямь чудесное.

— Превосходное утро, — проскрипел старческий голос. Старик лежал в стороне. Он уже не поднимался. Рядом с ним вскочили два мальчишки, загалдели весело:

— Что в нем такого? Утро как утро.

— Сколько их уже было, а сколько еще будет.

— Чему тут радоваться?

— Вам еще расти и расти, — отмахнулся старик. — А потом жить. Долго. У вас вся жизнь впереди, а я… Когда ты уже склоняешься к могиле, то начинаешь радоваться тому, чего не замечал раньше. Хотя не у всех так, некоторые начинают брюзжать и вспоминать, как было хорошо раньше и как все паршиво теперь. Вот чего я вам к старости не рекомендую, так это брюзжания.

* * *

Она стояла у окна, он тихо подошел сзади, обнял, поцеловал обнаженное плечо.

— С добрым утром, любимая.

— Здравствуй, котик, — весело откликнулась она. — Посмотри, какой рассвет. И дома.

— Да, красиво.

— Слушай, а ты никогда не задумывался, что дома… они как мы. Смотри, вон та новостройка. Высокий, в строгом деловом костюме. Всегда такой солидный. А рядом многоэтажка в пастельных тонах. Мягкая, домашняя, ласковая. Может, это его жена?

— Тогда вон те два, — его палец ткнулся в два строящихся дома, что стояли рядом друг с другом. Над ними, словно кормилица, горбатился башенный кран. — Это их дети. А какую роль определим хрущевской пятиэтажке?

Она поглядела на разлегшуюся далеко внизу хрущевку, сердце сжалось:

— Это старик, добрый, жизнерадостный старик. У него все позади, а он радуется рассвету, как ребенок.

— С чего это ты взяла?

— Посмотри, как подмигивает окнами. Он хороший, жаль, что скоро умрет.

— Не грусти, на его месте родится новый, — утешил он. Рука потянулась вперед, через ее плечо. Он дернул в сторону занавеску, распахнул окно.

* * *

Дом приоткрыл один глаз, другой.

— С добрым утром! С добрым утром! — понеслось со всех сторон.

— С добрым утром! — отозвался проснувшийся. — И с хорошим днем.

Последнюю фразу он обратил к двоим, что вглядывались сейчас в мир одним из его глаз. Но те уже бросили фантазии и отправились завтракать. Потому вряд ли услышали.

 

Я — волшебник

Фонтан искр сорвался с его ладони, ударил в потолок, осыпал все вокруг. Он опустил усталые руки и окинул тяжелым взглядом границы круга. Круга света, в котором он теперь стоял. Слабовато получилось, он и сам прекрасно это понимал. В прошлый раз было лучше, а до того и вообще выходило идеально. А теперь… Стареем, стареем, пронеслось в голове, но с губ уже срывались новые заклинания.

И снова он вскинул руки над головой, обдавая все вокруг себя сверкающим фонтаном.

— Ты волшебник? — донесся откуда-то из темноты удивленный голос.

— Да, — он хотел бы сказать это резче, но голос сам по себе прозвучал мягко. — Да. Я — волшебник!

* * *

Дверь отворилась со второго раза. Женя вошел в пустую квартиру, щелкнул выключателем. Свет лился тусклый, из трех лампочек в люстре осталась одна, остальные перегорели. А менять лень. Незачем менять. Для кого? Маша ушла, вот уж никогда не думал, что она хлопнет дверью. Никогда не мог представить себе, что эта Маша, с которой прожили под одной крышей двенадцать лет, соберет вещи, заберет детей и уйдет неизвестно куда.

Женя вздохнул тяжело, но даже сочувствия теперь ожидать было не от кого. Не от стен же, в самом деле? Он тихо прошел на кухню, тихо открыл пустой холодильник, тихо достал ошметки колбасы и зачерствевшую горбушку. Тихо, непривычно тихо. Слышно, как тикают часы, вперед ушли на тридцать семь минут, значит, скоро встанут. Слышно, как монотонно капает вода, в ванной кран подтекает. Слышно, как жужжит сонная осенняя муха, толстая и медлительная. Откуда она здесь взялась?

Евгений через силу сжевал бутерброд и отправился в спальню. Свет включать не стал. Упал, не раздеваясь, на неразобранную постель. Хотел заснуть, не получилось. Сон не шел. Тоскливо барабанил дождь за окном, а перед глазами вставало ее лицо. Как хотелось ему возненавидеть это лицо, как хотелось возненавидеть ее. Не вышло. В истерзанной душе устроили дружескую пьянку теплота привязанности и безмерная тоска.

Когда наконец удалось задремать, ему приснилась Маша. Она смотрела укоризненно, говорила с ехидством:

— … Сколько можно? Ты посмотри на себя. На кого ты похож? Кто ты?

— Я — волшебник. Добрый волшебник.

— Ты не можешь быть волшебником. Тем более добрым. У тебя жена одна дома целыми днями. Ты детей своих не видишь. Приходишь и спать валишься. То репетиции, то хрениции… добро бы еще денег приносил, а то работаешь за гроши.

— Я люблю свою работу, — устало оправдывался Женя.

— Ты не любишь свою семью. Она не нужна тебе.

— Не говори глупостей…

— Да иди ты! — сообщила жена и отчего-то сама ушла, хлопнув дверью.

От этого хлопка Женя проснулся. За окном светлело и все так же беспросветно постукивал дождь.

Он представил себе, как энергия скапливается на кончиках пальцев, как набухает светящимся шаром, даруя ощущение мощи. Пора. Бросил шар в темноту…

Нет, не вышло. Опять не вышло. Все как-то скомкано, коряво. Все бездарно. Внутри паршиво, а на лице должно быть ровно, спокойно и доброжелательно. На лице должна быть уверенная улыбка.

— Ты… волшебник?..

— Да! Я волшебник!!! — провозгласил он.

Я все еще волшебник, кричало внутри, но он сдержался.

— Я добрый волшебник, а зовут меня…

* * *

— Ты что, с ума сошел? — гневно кричал Олег Дмитриевич. — Через пятнадцать минут начало. Твой выход, а ты!..

— Я не пойду, Олег, — пробормотал Женя. — Не хочу больше. Не могу…

— Совсем п…нулся? Припирается с опозданием, не брит, не загримирован, не одет и еще сообщает, что не может. Я тебя уволю!

Женя тяжело вздохнул:

— Увольняй. Я не могу. Я больше не люблю детей… ненавижу… Не могу им улыбаться. Мне все надоело.

Олег гневно стрельнул глазами, подскочил как ошпаренный и побежал к двери.

— Одевайся! — рявкнул, не оборачиваясь.

— А ты куда? — тусклым голосом спросил Евгений.

— Бритву тебе искать, мать твою! — хлопнул дверью Олег.

* * *

Сноп искр взлетел к потолку, осыпался мелкими блестящими осколочками. Опять паршиво вышло, руку задержал. В зале тишина, обычного вопроса не последовало.

— Здравствуйте, ребятишки! — зычно прогрохотал он. — А вы знаете, кто я?

— Волшебник? — робко предположил кто-то.

Внутри что-то болезненно дернулось. Сохранить улыбку на лице стоило невероятных усилий.

— Правильно, — чуть хрипло выдохнул он. — Я добрый волшебник, а зовут меня… Ребята, а вы знаете, как меня зовут?

* * *

Уборщица, недовольно морщась, сметала со сцены блестки. Щетка загребала сверкающие искорки, но те прилипали, цеплялись за дощатый пол, от чего щетка в руках уборщицы двигалась все более резко и нервно.

— Вот ведь, намусорят, — не выдержала она наконец, — а ты убирай. Вот бы самого разок подмести заставить.

За сценой хлопнула дверь, послышались шаги, и вскоре в проходе между рядами появилась сутулая фигура.

— Добрый вечер, Евгений Петрович, — суетливо поздоровалась уборщица.

— Добрый, — мертвым эхом отозвался Евгений Петрович, не оборачиваясь.

Прошаркали усталые шаги, фигура растворилась в темноте зала, потом тьму разрезал прямоугольник света, хлопнула дверь, и все стихло.

— Ну и как это называется? — снова завелась уборщица. — Будто нельзя без блесток этих обойтись. И нет бы только сцену посыпал, а то ведь еще и в зал швыряет. Детям опять же раздает, а они потом по всему театру разносят.

— Он волшебник, — безразлично отозвался сидящий рядом мужчина. Грим растекся, в руке его болтался рыжий клоунский парик. — Ему волшебство по статусу положено.

— Безобразие это, а не волшебство, — уборщица гневно сплюнула, но опомнилась и принялась судорожно затирать плевок.

* * *

Опять заел замок. Женя долго возился, гремел ключами, наконец сумел войти. Свет включать не стал вовсе. Да и вообще ничего не стал. Молча, скрежеща зубами, опустился на пол и откинулся к стене. Любимая работа начала раздражать. Может быть, Маша была права? Может, ему действительно пора было остепениться, заняться серьезным делом? Впрочем, теперь уже поздно. Она не вернется. Никогда не вернется. И он ее не вернет. Он ведь только играл в волшебника, а на самом деле он не волшебник.

И работать он больше, наверное, не сможет. Теперь не сможет…

А что теперь?..

 

Брошенная

Милый мой, дорогой. Любимый, единственный! Почему? Почему?! Почему ты ушел? Почему так случилось, ведь все было хорошо? И вот ты ушел. Оставил. Бросил. Не взял с собой. Почему не взял? Разве я тебе чем-то помешала? Ведь ты мог, мог… но не захотел. Отчего так? Почему не иначе?

За окном дождь. Я одна. Одна! Одна в пустой квартире. Хочется кидаться на стены, выть, плакать. Мне больно, горько, одиноко. Мне плохо без тебя. С тобой хорошо, а без тебя плохо. Бывает так?

За окном дождь. Говорят, что он идет. Ерунда! Дождь не ходит, он ползает, тащится. Так же, как время не бежит, не течет, а ползет, словно сонная осенняя муха по стеклу. Каждая минута с тобой — счастье. Каждый миг без тебя — море боли, горечи, безысходности. Отчаяние! Бывает так?

Ты уходишь. Ты все время уходишь. Почему? Или я обидела тебя чем-то? Ведь я старалась быть с тобой ласковой, любящей, преданной. Что старалась — была такой для тебя. Была, есть и буду. Так отчего ты ушел? Отчего встал, собрался и сбежал, оставив незастеленную постель, кофе на плите и меня в гордом одиночестве?

Говорят, что одиночество гордое. Ерунда! Нет тут никакой гордости. Нет и быть не может. Одиночество — страшная штука. Даже на мгновение ощутить его страшно, не то что жить с ним. От него плохо.

Боль, тоска, щем в сердце. Я бы ударилась в истерику, да не знаю как. Где ты? С кем ты? Почему не со мной? Разве со мной тебе плохо? Так почему уходишь? Чего ищешь там, среди дождя?

Больно. Больно внутри. Я сейчас заплачу. Окна, двери, замки, решетки. Преграды! Почему между нами столько преград? Почему все так сложно? Почему не бывает простых отношений? Я люблю тебя, ты любишь меня — это ведь так просто. Зачем же сложности? Зачем преграды? Зачем боль?

Мне больно без тебя. Я физически ощущаю разделяющее нас пространство. Оно жжется, оно ноет, оно дергает, как больной зуб. Да, как зуб, только сильнее и не проходит. Бывает так?

Так бывает. Бывает, когда уходит любимый человек. Бывает, когда уходит смысл жизни, рушится Вселенная. Вот так и сейчас.

Милый мой! Дорогой! Хороший! Ну, услышь! Пойми, что мне плохо. Приди! Приди!!! ПРИДИ!!! Если ты не вернешься, я ведь умру без тебя.

* * *

Ключ шевельнулся в замке. Он распахнул дверь, вошел. Собака бросилась к нему, с радостным лаем кинулась на грудь.

— Ё-мое! — только и выдавил он, отстраняя и поглаживая животное.

Собака скулила, лезла лизаться, вертелась у ног.

— Ну все, все. С ума сошла животинка. Ну, успокойся, я тебя тоже люблю. Ну все, все. Все…

— Милый мой! Любимый! Хороший! Я знала, знала, что ты не оставишь меня! Я знала, что ты любишь меня. Любишь так, как люблю тебя я. Навсегда, навсегда! Бывает так?

P. S. Спасибо одной собаке и одной женщине, которые натолкнули на идею, и еще одной женщине, без которой я себя ощущаю как та собака.