Где золото роют в горах

Гравишкис Владислав Ромуальдович

 

ЧЕЛЯБИНСКОЕ КНИЖНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО 1964

Р2

Г 75

Автор этой книги — Гравишкис Владислав Ромуальдович — за свою долгую жизнь сменил не одну профессию.

Сорок полных лет отдал он служению литературе и стал известен читателям как автор многих книг, изданных в Челябинске, Свердловске, Москве — «Есть на Урале завод», «После войны», «Машина ПТ-10», «Большое испытание Сережи Мерсенева», «На озере Светлом», «Гвардии Красной сын», «Миасская долина», «Добрый самородок», «В суровом краю» и др.

Гравишкис В. Р. много лет живет в г. Миассе — центре золотодобычи Урала. Он хорошо знает жизнь и работу людей, о которых пишет, а также природу Урала. Все это придает его произведениям большую достоверность.

Сборник маленьких повестей и рассказов «Где золото роют в горах» посвящен жизни наших современников.

 

ТРИ КИЛО ЗОЛОТА

 

 

1

Трое мужчин стоят у палисадника Раисы Матвеевны Окуневой, лениво позевывая и ежась от утренней прохлады. Темно-зеленая, с синеватым отливом листва сирени плотной броней отгораживает дом от улицы. Только перед самыми окнами ветви обрезаны, и за стеклами видна Раиса Матвеевна. Она торопливо подшивает белые подворотнички на гимнастерки трех своих сынов, отправляющихся в школу.

Бригадир Борис Костерин, как обычно, ворчит:

— И будто не знает, что на смену идти. Вечно не готова, вечно ее жди. Что за мода такая, в самом деле?

Спорить никому не хочется, но бригадиру надо что-то ответить, и мониторщик Ефим Краюшкин вяло говорит:

— Чего ты хочешь? Женщина, ребятишки. Обиходить надо. — Он срывает листок сирени, растирает между пальцами и сосредоточенно нюхает зеленую массу. — В прошлом году в Крым в санаторий ездил, так там эвкалипт есть. Лист у него потрешь — ох, и хороший запах идет! Я вот здесь все деревья пробую — ни одно в листу запаха не имеет...

— Вечно ты за нее заступаешься! — не слушает Ефима и сердится Костерин. — Хоть бы раз бригадира поддержал. Как только руководить вами — не знаю...

Окно распахивается, выглядывает Раиса Матвеевна. Она старше всех в бригаде, ей лет сорок пять, но голос у нее звонкий и мелодичный.

— А вы не ждите меня, мужики! Я, как поспею, так вас и догоню.

— Обождем, — басит Краюшкин. Теперь он мнет ветку полыни. — Вот полынь — эта запах имеет. Только вкус не тот. Куда ей против эвкалипта!

— Разбаловала ты ребят, Раиса, вот что, — продолжает брюзжать Костерин. — Вполне могли с вечера сами пришить. Вон какие лбы, нечего их поважать.

Раиса Матвеевна откусывает нитки и принимается за последний, третий воротник.

— Вчера им некогда было: за цветами в питомник бегали. Глядите-ка, мужики, какую красоту принесли. Гладиолусы-то, а? Никто теперь не скажет, что у Раисы Окуневой парни хуже других в школу пришли.

— Ерунда! Мы в школу ходили вовсе без цветов — и ничего, учились. Это еще поглядеть надо, кто больше знаний накопил: с цветами или без цветов.

До сих пор молчавший машинист землесосной установки Григорий Смехов цедит сквозь зубы:

— Не трепись, надоело!

Костерин прикусывает губу и замолкает, сдерживая себя. Машинист землесоса на гидравлике второе лицо после бригадира, и ссориться с ним не следует. Не положено. Невыгодно. Невыгодно потому, что у Костерина есть кое-какие планы. Смехов — изобретатель, то и дело срывает наградные куши, неплохо бы пристроиться к нему в компаньоны. Лишняя копейка всегда пригодится. Нет, с этим дылдой ссориться никак нельзя! Лучше помолчать.

А вообще-то личность неприятная. Вон как уставился, глазастый! Разглядывает Костерина, словно увидел в нем какую-то неисправность и теперь прикидывает, какой болт надо подтянуть, чтобы неполадку устранить. Что люди, что машины для него все одно — механизмы. Любит он их регулировать, и не зря землесос Григория Смехова считается по всему приисковому управлению передовым по своим новшествам. Не так просто подступиться к такому!

Черт бы его побрал, глазастого! Никогда не знаешь, какой фортель он выкинет. И приструнить нельзя. Носятся с ним, как с писаной торбой, — талант, самородок, умелец и всякое такое! Поступает всегда как вздумает, говорит, что в башку взбредет. Погоди, погоди, Григорий Смехов, доберусь и до тебя.

Наконец сборы закончены, мать и сыновья отправляются в разные стороны: Раиса Матвеевна — с гидравлистами на смену, а ребятишки. — в школу, начинать учебный год. То и дело оглядывается Раиса Матвеевна и следит за тремя детскими фигурками, важно шагающими по широкой приисковой улице...

 

2

До гидравлики два километра. По размокшей глинистой дороге звонко чмокают восемь резиновых сапог. За обочиной — белоствольная березовая роща. Каждый день идут мимо берез гидравлисты и видят, как все больше и больше становится светло-желтых прядей в листве. А сегодня и совсем густо высыпало желтой, огненной седины — скоро, скоро вся порыжеет роща! Поредеет листва, и станет роща прозрачной, светлой. А там, глядишь, белые мухи, льдины на пруду — и конец сезону!

— Дождлива осень, шут ее подери! — говорит Краюшкин. Он отчаянно размахивает руками, чтобы удержать равновесие на осклизлом глинистом откосе. — Опять придется в совхоз на выручку ехать, картошку копать. Не управятся сами, поди!

Он шагает вторым. Первым, конечно, идет Костерин — он считает своей непременной обязанностью руководствовать бригадой везде и всюду. Третьим, затолкав руки глубоко в карманы и строго разглядывая глинистую дорогу, точно и в ней нашел какую-то неисправность, идет Григорий Смехов. Как обычно, он молчит и даже не слышит Краюшкина.

Замыкает колонну, тоже как обычно, Раиса Матвеевна. Она улыбается своим мыслям: должно быть, представляет себе, как три ее сына стоят сейчас в строю на школьной линейке. Букеты в руках, чистенькие, принаряженные. Ох, сыны, сыны! Поймете ли вы когда-нибудь, как вас тяжко ро́стить?

— Я договорился, никуда мы нынче не поедем, — властно говорит Костерин. — У самих сезон, упустишь — не догонишь. Пускай канцеляристы едут. Нечего им штаны в кабинетах просиживать.

Все знают, что Костерин тут ни при чем. Директор прииска Торбин и секретарь партийного бюро Азначеев ездили в райком партии договариваться, чтобы на уборочную в совхоз не посылать рабочих с гидравлик, и там согласились с приисковым руководством. Однако никто не возражает бригадиру. Пускай похваляется, потешит душеньку!

— «Волга» твоя что? Опять в ремонте? — спрашивает Краюшкин.

Костерин — владелец старенького мотоцикла «ИЖ», приисковыми насмешниками прозванного «Волгой», той самой «Волгой», которую страстно мечтает купить мониторщик.

— Грязищу-то видишь? Так заляпаешь машину, что и не отмоешь потом...

— Этак тебе и вовсе ездить не придется. Дожди идут каждый день, — усмехается Краюшкин.

— Похожу пешком, не развалюсь, зато машина целее будет. А тебе-то что?

Далеко внизу, на дне долины, видна гидравлика. Немудреное сооружение, а заменяет добрую сотню землекопов. По краям похожего на ущелье забоя стоят два монитора и двумя сильными струями размывают пески. Размытые пески — пульпа — стекают в зумф. Из него пульпу забирает приемник землесоса и по трубам подает наверх, на шлюзы. Там оседает тяжелое золото, а пустые породы — хвосты — стекают в отвалы позади гидравлики.

То ли дождь здесь сильнее был, то ли ветром обдувало хуже, но дорога на склоне горы совсем скользкая. Костерин плюхается в грязь и медленно, полулежа сползает вниз. Раиса Матвеевна подхватывает его и ставит на ноги.

— Держись, начальство!

Костерин с досадой отталкивает от себя женщину и, не удержавшись, снова падает.

— Пошла ты... — рычит он, когда Раиса Матвеевна вновь пытается ему помочь.

— Так я же ничего... Я только помочь... — смущенно говорит Раиса Матвеевна. Она огорченно смотрит на Костерина и растерянно улыбается, точно виновата в том, что так сильна и высока — на целую голову выше своего щуплого бригадира.

— Ну, чего лаешься? Бессовестный! — одергивает его Краюшкин. — Точно с цепи сегодня сорвался...

— К черту! — огрызается Костерин и широким шагом, почти бегом, чтобы не упасть, опережает товарищей.

На прииске знали, что Костерин совсем беспричинно невзлюбил Раису Матвеевну. А что было делать? Не назначать же из-за такой мальчишеской неприязни другого бригадира. Азначеев, секретарь партбюро, узнав про такое дело, наказал Краюшкину:

— Ты у нас один коммунист в смене — присмотри за Костериным. И Смехову скажи. Держите в узде мальчишку! Чтобы Раису не смел обижать!

Смехов и Краюшкин старались, как умели, ограждать Раису от наскоков Костерина. Не всегда это удавалось...

Однажды в понедельник Костерин приказал всем остаться после смены. Объявил собрание открытым и предложил обсудить поведение члена бригады товарища Окуневой.

— Какое такое поведение? — удивился Краюшкин.

Смехов искоса наблюдал за Костериным, — как наблюдают за мухой, надоевшей своим жужжанием.

— Вы про вчерашнее, Борис Сергеич? — робким, упавшим голосом спросила Раиса Матвеевна.

— Да. Про вчерашнее. Докуда нам, в самом деле, все это терпеть? Вчера все люди, как люди, а ты... Даже не знаю, как и назвать... Азначеев меня встречает и говорит: «Всем хороша ваша бригада, только на культурные мероприятия плюете. Почему Окунева с нами на оперу не поехала?» Вот я и спрашиваю: почему?

— Я тоже не поехал, — сказал Смехов.

— Ты — изобретатель. Тебе можно, изобретением занимался. А у Окуневой какие дела?

— Ребятишки у меня, Борис Сергеич. Обшить, обмыть, — сказала Раиса. Губы у нее дрогнули.

— Вечно у тебя ребятишки! Не малолетки, могли день одни прожить. А теперь плакало наше знамя! Из-за тебя почету лишаемся. Понятно тебе это или нет?

— Понятно, — понурилась Раиса.

Работница она была старательная, работала много и самозабвенно, иногда даже подменяла машиниста на землесосе или вставала за монитор. Здоровье имела крепкое, силы много, и силы неженской, а вот постоять за себя не могла и не умела. Все ей казалось, что она виновата перед людьми, виновата и тем, что внешностью не удалась, и ума-то не больно много, и слова-то людям сказать не может.

— Тебе, значит, почет нужен, — пожевывая губы, медленно проговорил тогда на собрании Краюшкин. — А на то, как человек живет, тебе наплевать?

Мониторщик сердился не на шутку. Костерин собрался отвечать, но не успел. Встал Смехов. Встал во весь рост, сразу показав, какой он длинный, худой и нескладный. Встал и зашагал по откосу, не оглядываясь и не объясняя причины внезапного ухода.

— Григорий, вернись! — строго приказал Костерин. — Решить вопрос надо.

— Пошел ты! Надоело! — односложно ответил Смехов и скрылся из глаз, перевалив через угорье.

Наступило молчание.

— Ты, конечно, против исключения? — угрюмо спросил Костерин у Краюшкина.

— Против. А то как же? — простодушно улыбаясь, отозвался Ефим.

— Два голоса: один — против, другой — за. Раиса не в счет. — Костерин скомкал бумагу, приготовленную было для протокола, и решил: — Собрание не состоялось. Сорвано товарищем Смеховым. Можете расходиться.

Однако ничем не показал, что питает какую-нибудь неприязнь к срывщику: не то не хотел ссориться, не то решил не разбрасываться. Надо сначала посчитаться с Райкой, а уж потом...

 

3

Размолвка отразилась у всех на настроении, и смену они начинают молча. Каждый занимается своим: Смехов осматривает и проверяет землесос, Краюшкин и Костерин — мониторы, а Раиса Матвеевна вошла в забой. Из размытых песчаных стен кое-где выпячивались осколки скал, с них все еще текла мелкими ручьями вода. Внизу, под стенами, лежали уже вывалившееся из песков валуны. Их предстояло убрать, чтобы не мешали потоку пульпы, когда заработают мониторы.

Вдруг Раиса Матвеевна дрогнула — увидела его, богатый дар природы. Он лежал совсем на виду, уже давно отмытый струями мониторов, но не замеченный ночной сменой, вероятно, потому, что накануне в забое перегорело несколько ламп. А теперь, в лучах утреннего солнца, — вот он, весь на виду, манит и зовет человека: подойди, человек, и забирай меня!

Раиса Матвеевна подходит и забирает его. Да, самородок, и претяжелый — килограмма три, пожалуй, не меньше.

— Эй, мужики! — кричит она, забыв о размолвке. — Айдате-ка сюда!

Но мужики, покряхтывая, возятся с трубами, подвигая мониторы на новое место, и даже не смотрят в сторону забоя.

— Мужики, да вы только поглядите, какой красавец!

Раиса Матвеевна поднимает самородок на ладони высоко над головой и сама любуется им снизу. Краюшкин вскинул голову — и замер.

Озаренная проглянувшим из-за туч косым солнечным лучом, женщина прекрасна. Ну чисто Хозяйка Медной горы, только более пожилого возраста.

— Чего там стряслось? — недовольно откликается, наконец, Костерин. Никакой Хозяйки Медной горы ему не видно. Стоит баба посреди песчаного забоя и от дела отрывает. — Ну, чего нужно?

— Самородок!

— Врешь! — сипит Костерин, внезапно потеряв голос, и судорожно машет рукой: неси, мол, скорей сюда!

— Да что же это такое! Да неужто нашла?

Краюшкин бежит навстречу Раисе Матвеевне и бережно принимает самородок на обе ладони. Невольно он пробует поиграть с ним, перекинуть с руки на руку, но удается сделать такое только раз: самородок тяжел, отгибает руки, словно изо всех сил стремится вернуться обратно туда, откуда только что вышел, — в землю.

— Такой не покидаешь. Куда там! — Краюшкин отдает находку обратно Раисе Матвеевне, и они идут к Костерину, оба немного торжественные, оба веселые, смеющиеся.

Болезненная бледность покрывает щеки бригадира. Глаза словно сразу ввалились, запали глубоко в глазницы. Исподлобья он следит за тем, что держит в руках Раиса Матвеевна. Следит, не мигая, неотрывно. Длинная борозда от переносицы до корней волос пересекает лоб, и, должно быть, от этого выражение глаз острое, пронзительное.

— В самом деле самородное? — спрашивает он тугим, сдавленным голосом. — Дай-ка сюда!

Он принимает золото так же бережно, как и Краюшкин, на обе ладони. Внимательно осматривает со всех сторон. И молчит.

А Раиса Матвеевна бурно рассказывает, как она вошла в забой, как осматривала его стены, как прикидывала, сколько кубов вымыла ночная смена и как неожиданно дрогнуло что-то почуявшее сердце, а потом увидела его. Краюшкин не устает хвалить находку. А Костерин молчит.

Дурак, вот дурак! Ведь собирался пойти в забой, посмотреть, как поработала ночная смена, — и не зашел! Дубина! Зашел бы — и самородок числился бы за ним персонально, а теперь в лучшем случае пойдет в счет бригады. Вот черт! Провозился с монитором и не зашел в забой! Надо, надо поправлять дело! Но как? А тут еще этот Краюшкин восторгается, телячьи слюни пускает.

— Знаешь, Матвеевна, как мы его назовем? Коммунистическим! Подходяще ведь, верно? — улыбается Краюшкин.

— Подходяще... — улыбается и Раиса Матвеевна. Она рада. Каким незадачливым было начало утра, переругались из-за пустяков, а смотри-ка — наладился денек! Небо в тучах, а все равно — как будто снова солнышко проглянуло. Что значит — удача!

— Вот что, Раиса... — сиплым голосом строго приказывает Костерин. — Беги к телефону! Вызывай директора! Скажи: так и так, костеринская бригада самородное подняла. Крупное! Пускай приезжает. Я пока документы оформлю. Беги!

Раиса Матвеевна убегает по мягкой, разжиженной дождями тропке, увязая в грязи, чуть не выскакивая из резиновых сапог. Потом сворачивает в сторону, на траву. Здесь бежать легче, и она скоро добирается до будки землесосного агрегата. Долго крутит ручку телефонного аппарата, прежде чем в далеких тресках и шумах различает голос телефонистки поселкового коммутатора.

— Люся, ты? — кричит она телефонистке — Люсенька, мне директора давай. Срочно давай. Будь добренькая, вызови!

— А что? — настораживается любопытная Люся. Не так уж часто в тихой приисковой жизни случается такое, чтобы срочно вызывали директора.

— Самородок подняла. Пребольшущий!

— Да что вы! С удачей, Раиса Матвеевна! — радуется и Люся.

— Спасибо! Люсенька, да скорее же ты!

— Петра Алексеевича нету в кабинете. Да вы не беспокойтесь, я его найду. Сейчас же найду!

Слышно, как она щелкает штепселями. Раиса Матвеевна кладет трубку и идет обратно.

— Пойти поглядеть, что за диво ты там нашла, — присоединяется к ней Григорий Смехов.

Они шагают к мониторам, Смехов — по зыбкой тропе, Раиса Матвеевна — обочь, попутно смывая мокрой, хлюпающей травой грязь с сапог.

— Кто поднял золото? — спрашивает Смехов.

— Я подняла, Гриша. Смотрю: лежит на самом виду, точно к себе подзывает, мокрый да темненький такой...

— Значит, тебе премия положена, — прерывает ее Смехов, которому не очень интересно, какой самородок, светлый или темный, сухой или мокрый. Важно, что его нашли.

— Не откажусь, Гриша. Сам знаешь — сыны. Сынам чего-нибудь куплю, — виновато говорит Раиса, словно ей и стыдно, и неловко получать деньги за свою находку. Ведь не заработано!

— Дозвонилась? — отрывисто бросает Костерин, вглядываясь в Раису суженными острыми глазами.

— Нету его в кабинете... Люся обещала...

— Тоже мне! — сердится Костерин. — У Люськи ветер в голове, одни женихи на уме, а ты поверила. Ну, никакого, никакого дела нельзя поручить! Хоть разорвись!

Он выхватывает самородок из рук Смехова и широкими шагами идет к землесосу. Его узкое, сосредоточенное до угрюмости лицо смягчается. Костерину кажется, что подвернулся удобный предлог, чтобы уйти от товарищей, унести с собой находку, первым показаться Торбину. Если, конечно, Торбин приедет. Если не приедет — что ж, пешком унесет золото в приисковое управление. Так поступать не положено по инструкции: самородок-то крупный. Могут и взгреть за такое нарушение... Ну ничего, победителя не судят.

Из березняка на полном ходу выскакивает директорский газик, и Костерин опрометью бежит ему навстречу, прижимая к груди самородок. Те, что стоят у мониторов, видят, как Костерин передает золото Торбину, как подходит длинноногий шофер Бронислав, как они по очереди осматривают самородок. Потом лезут в газик, и машина, подбуксовывая и елозя на мокрой дороге, поворачивает к Пудовому.

— Эй! Алло! — высунувшись, кричит Костерин. — Я поехал! Раиса, подмени меня на мониторе!

Гидравлисты молча смотрят вслед машине, пока она не исчезает в березняке. Листва на березах еще густа, тут и там пламенеют огненно-светлые пряди.

Потом все становятся на рабочие места. Две тугих водяных струи вырываются из сопла мониторов, по-лебединому выгибаются широкой дугой и с глухим шумом бьют в песчаную стену забоя...

 

4

Костерин стоит перед решеткой у кассы и стучит в закрытое оконце. Стучит робко и нерешительно: он не уверен, что удастся получить деньги, хотя оформление документов прошло без сучка и задоринки. Документы выписаны на имя «Б. Костерина», что можно понять двояко: и как «бригада Костерина», и как «Борис Костерин». Скорей, скорей надо получать!

И Костерин опять стучит в окно, уже погромче. Только бы получить, а уж там едва ли кто решится отобрать. Пусть попробуют доказать, что самородок подобрал не он, а эта дуреха Раиса Окунева! Краюшкин видел, правда... Черт с ним! Кто ему поверит? И Раиске не поверят. Другое дело — слово бригадира. Кому же верить, как не руководителю бригады?

Что он там, заснул, старый хрыч? Костерин стучит громко и властно — он поверил в свою неуязвимость. Теперь он убежден, что наградные будут принадлежать ему и никому больше. На кой черт дурехе такую кучу денег? Истратит на разные глупости. А у Костерина одним ударом будут решены все жизненные вопросы. Точнее сказать, один вопрос — покупка «Волги». Добавить наградные к тому, что есть, загнать мотоцикл — он все равно что-то барахлит последнее время, — и наберется полная сумма, хоть сейчас поезжай в магазин. Да это же заветная мечта сбывается, Костерин! Только не зевай!

Костерин стучит в окно кассы изо всей силы, кулаком. Из соседней комнаты, где размещен приисковый коммутатор, выглядывает телефонистка Люся. Светлые кудри прижаты наушниками, у пояса болтаются штепсели. Люся объявляет Костерину, что кассира на месте нет, и пытается расспросить о находке. Как они собираются премию делить? Что будут покупать на такую кучу денег?

Костерину не до кудрявой. Пропади она пропадом за такую новость! И надо же — в такую минуту уехать сдавать металл! Что делать? Черт! Что делать? Не слушая Люсиных вопросов, Костерин сквозь зубы цедит:

— Не знаешь, когда приедет?

Оказалось, что кассир приедет только завтра.

Стукнув напоследок кулаком по кассовой решетке, Костерин уходит, оставив за собой недоумевающую и разобиженную Люсю: не ответил ни на один вопрос, даже не посмотрел. Задавака!

А Костерин быстренько шагает к себе домой — на гидравлику возвращаться сегодня он не намерен, незачем. Неприязненно косится на встречных — только бы не останавливали, не заговаривали! Чем меньше будет разговоров, тем лучше.

Но разве можно в мелком приисковом поселке скрыть такое событие? К вечеру о нем говорили всюду, а секретарь партбюро Азначеев даже специально заходит к соседу по квартире мониторщику Краюшкину, чтобы поздравить с удачей.

— Отличились вы сегодня, прямо молодцы! — радуясь, хвалит бригаду Азначеев. — Бригадир-то ваш, Костерин, а? Такую штуку поднял!

Краюшкин сидит за ужином, слушает хвалебные речи Азначеева и ничего понять не может.

— Штуку? Штуку Раиса подняла. При чем тут Костерин?

— Что? Постой, постой, как же так? При мне Торбин все документы на Костерина подписывал...

Они идут к Смехову — его квартира этажом выше, — потом идут на квартиру к Торбину и уже вчетвером шагают в приисковую контору. Дежурного вахтера послали за Костериным. Бригадир является бледный-бледный, но признаться ни в чем не хочет. Самородок поднял он, Раиса тут ни при чем. Вот и Краюшкин видел, как было дело. Ах, не видел? Ах, видел, но наоборот? Понятно, успели, сговорились... Но этот номер вам, друзья, не пройдет...

— Вот что, Борис, — сухо приказывает Торбин. — Документы на стол!

— С какой радости? Не отдам!

— Отдашь. Пока не разберемся — никакой выплаты тебе не будет. Понятно? Аннулирую!

Костерин долго, молча смотрит на директора. Не успел получить деньги, не успел! Эх! Вот не везет! У него вздрагивают руки, когда он выкладывает на стол документы. Тихо в кабинете, только четыре пары глаз внимательно следят за трясущимися руками.

— Но имейте в виду — я так не оставлю! Я буду жаловаться!

Он громко хлопает дверью, так что по всему пустому зданию разносится гул.

Дежурный вахтер вздрагивает, невольно встает и удивленно смотрит вдоль коридора в сторону директорского кабинета. Там слегка покачивается лампочка. Что произошло, отчего Борька Костерин выскочил, как ошпаренный? Вахтер осторожно идет вдоль коридора и как бы мимоходом, но внимательно осматривает сургучную печать на дверях кассы.

Потом идет дальше. Дверь в директорский кабинет полуоткрыта, и вахтеру видны Краюшкин и Смехов. Гидравлисты сидят на диване и смущенно оглаживают обтянутые дермантином диванные валики. Видно, они не ожидали того, что вытворил сейчас Костерин.

Азначеев, поставив ногу на стул, отвернулся и всматривается в темное окно. Торбин вахтеру не виден, он за столом на другой стороне комнаты, но слышен его голос:

— Вот так бригадира мы с тобой отыскали, секретарь! Что ты на это скажешь?

— Ошиблись, директор, — в тон ему отвечает Азначеев, не оглядываясь. — И, кажись, здорово ошиблись. Он нам еще покажет кузькину мать...

Вахтер неслышно прикрывает дверь и уходит на свой пост — туда, где возле входа в кассу стоит тумбочка и стул.

 

5

Раиса Матвеевна сидит в кабинете Торбина на том же месте, где вчера сидел Краюшкин, и, отвернувшись к спинке дивана, закрывает лицо ладонями. Торбин со стаканом воды в руке заходит то с одной стороны, то с другой и неуклюже пытается успокоить женщину:

— Будет тебе, Матвеевна, брось! Мало ли чего в жизни не бывает, вот и будем по всякому поводу расстраиваться.

Он видит, как между пальцами появляются крупные слезы, катятся по кисти и запястью, исчезают в рукавах.

— Стыд-то какой, Петр Алексеевич! — прерывисто говорит она, не открывая лица. — Всю жизнь прожила честно, а тут... Сыновьям-то как в глаза глядеть? Мамка, скажут, на чужое обзарилась... А людские попреки как слушать? Вот так, скажут, бригада. А еще борются за звание коммунистической! Как допустили такое?.. Нет уж, Петр Алексеевич, никаких наградных мне не надо.

Она закрывает лицо, кончиками пальцев выжимает слезинки с ресниц и смотрит на Торбина серыми, чистыми глазами обиженного большого ребенка.

— Неправильно! Глупости! — почти кричит, сердится Торбин.

— Бог с ними, с деньгами... — устало говорит Раиса Матвеевна. — В бригаде у нас неладно стало, Петр Алексеич. За тем и пришла — поговорить с вами надо...

В бригаде неладно. Костерин ожесточился, никого не желает слушать. Он то и дело отлучается для разных своих поездок. И всем объявляет, что дойдет до самого высокого начальства, а награда за самородок будет его.

— Вчера в обком партии написал, — злорадно объявляет он. И такие объявления повторяются каждый день — вечерами придумывает, кому бы написать, а ночами пишет, пишет...

— Совсем осатанел человек, — качает круглой головой Краюшкин. Он говорит это не первый раз и долго молча следит за торопливо шагающим к березняку Костериным. Костерин собрался к районному прокурору. Раисе Матвеевне приказано подменить его на мониторе до конца смены.

— Шельма! — односложно определяет Смехов и покусывает ногти.

— Осатанел парень! — повторяет Краюшкин и оглядывает оставшихся на гидравлике рабочих, которым предстоит перелопатить полную норму песков. — Что, гидравлисты, может, поставим вопрос? Куда это годится — четвертую смену прогуливает! Бригадир!

— Обождем малость, — несмело предлагает Раиса Матвеевна. — Может, опомнится. Молодой ведь...

Она встает на место Костерина, и тугая звонкая струя с шипением и хрустом обрушивается на стену забоя...

К концу недели на прииск жалуют гости. Первым прибывает на потрепанном газике представитель прокуратуры Борзяков — пожилой, строгого вида мужчина в зеркальных очках. Он с ходу скандалит с Торбиным: требует отдельный кабинет для ведения следствия, а в приисковом управлении, как на грех, ни одной свободной комнаты — съехались поисковщики-геологи и работают чуть ли не в два этажа.

Скромненько, на рейсовом автобусе, приезжает инструктор райкома партии Жарков — невысокий человек с тронутым рябинами острым лицом. Никого не беспокоя, устроившись в приисковой заезжей квартире, он направляется к своим знакомцам на бегунную фабрику и в механические мастерские. Они-то и посвящают Жаркова в подробности приисковой жизни.

Облпрофсоветовский шофер на сверкающем лимузине привозит молодую девушку, Аллу Онучину, великую хохотунью. Ее красивые зубы так и сверкают — то в кабинете у Торбина, то на бегунной фабрике, где работает механиком председатель приискового комитета, но больше всего, конечно, в клубе. Среди участников художественной самодеятельности юная представительница облпрофсовета чувствует себя как рыба в воде. Завклубом ходит хмурый — так много недостатков, идейных и художественных, нашла прекраснозубая в работе клубных кружков.

Представители сновали по приисковому управлению, требовали справок и объяснительных записок, требовали сопровождающих для посещения участков, машин для поездок, комнат в заезжей квартире, диэтических блюд в столовой.

На второй день Торбин пригласил к себе представителя райкома Жаркова. Сказал ему:

— Худо получается, Степан! — Они часто встречались на бюро райкома и обращались друг с другом запросто. — Не нравится мне кутерьма на прииске.

— И мне не нравится, — согласился Жарков.

— Пора это дело кончать, пока не дезорганизовали всю работу. Мешают... — сердито заключил Торбин.

— Нечего людей винить — не по своей воле сюда съехались, — так же сердито ответил Жарков. — Сами виноваты: такого кадра воспитали.

— Под идейным руководством райкома партии и его инструктора Степана Жаркова, — отшутился директор. — Однако ближе к делу: что будем делать?

Решили собрать всех представителей вместе и обсудить положение. Дежурный вахтер бежит по темным приисковым улицам к заезжей квартире — звать жильцов в контору на совещание.

 

6

— Извините, товарищи, что потревожил вас в неурочное время, — начинает Жарков, заняв председательское место за директорским столом. — Но заживаться нам здесь не следует. Вот и приисковое начальство ворчит: съехалась полдюжина людей, мешают... Надо кончать.

Перед столом стоят два глубоких, как колыбели, кресла. В одном, ссутулившись и подперев ладонью щеку, сидит задумавшийся Торбин. В другом разметал руки Борзяков. Он снял очки, поигрывает ими и щурится на всех круглыми, как у кота, глазами. Остальные представители и Азначеев сидят на стульях вдоль стенки.

— Позвольте — я выскажу несколько замечаний. Правда, расследование пришлось вести в весьма трудных условиях, — значительно начинает Борзяков и смотрит на Торбина.

— Нет у меня свободных комнат. Ну нет, — понимаете? — даже привстает Торбин.

— Не раздражайтесь, товарищ директор! — морщась, привычным успокаивающим жестом поднимает ладошку Борзяков. — Я вас понял! Так я продолжаю: с точки зрения юридической, дело Костерина мне представляется довольно бездоказательным как с той, так и с другой стороны. Существует единственный свидетель, который видел, как Окунева подняла самородок, — мониторщик Краюшкин. Однако мы не можем безусловно доверять его показаниям. Возможно наличие сговора между Окуневой и Краюшкиным, как утверждает Костерин.

— Что вы предлагаете? — нетерпеливо перебивает Торбин. — Учтите, что нам важно не только правильно наградные выдать. Нам важно еще и клеветника раскрыть.

Борзяков не удостаивает его ответом.

— Но никогда не следует терять надежды, что могут появиться бесспорные и абсолютно точные доказательства того или иного положения, кажущегося спорным в настоящий момент...

— Какое мнение у представителя облпрофсовета? — прерывает его Жарков, которому тоже не нравятся эти разглагольствования.

Алла Онучина тотчас озаряется широкой улыбкой, хотя никакого повода для веселья не имеется Звонкой скороговоркой и с уверенностью знающей себе цену хорошенькой женщины она выпаливает:

— Конечно, товарищ из прокуратуры — юридический работник и рассуждает как юрист. Не спорю, может быть, он кое в чем и прав, не спорю. Но давайте смотреть на дело просто, по-человечески. Внутренне я убеждена— да и вы тоже, я уверена, — в том, что самородок подняла женщина, а не этот, как его... Костерин, что ли...

— Почему вы так уверены?

— Потому что женщины вообще честнее мужчин. Они не способны на аферы...

Борзяков снисходительно улыбается:

— Следовательская практика показывает иное...

— Конкретнее, конкретнее, товарищи! — торопит Жарков. — Что вы предлагаете конкретно?

Алла Онучина, потупившись, молчит. Борзяков недоволен, что его прервали, и бормочет:

— Поспешность, я слыхал, нужна при ловле блох.

— Что?

— Ничего. Прокурорский надзор предложить что-либо конкретное пока не может.

— А я предлагаю, — звонко провозглашает Онучина. — Предлагаю передать вознаграждение за самородок Окуневой. Она, во всяком случае, заслужила. Три сына. И всякое такое.

— Вы толкаете нас на ложный шаг, — любезно улыбается Борзяков.

— Помочь женщине — ложный шаг? Ну, знаете! — Алла перестает улыбаться, и мгновенно ее лицо становится злым.

Неожиданно встает, выпрямляется во весь свой высокий рост секретарь партбюро Азначеев:

— У меня другое предложение, Степан Петрович. Ни тому, ни другому вознаграждение не давать.

— Как так? — вскидывается Торбин.

— Оснований не вижу. Самородок подняли в забое, на рабочем месте, в рабочее время. За что вознаграждение? Они же на работе были.

— Нет! — Торбин поднимает голову и несколько секунд молчит, обдумывая предложение Азначеева. — Нет! — повторяет он решительно. — Что это будет? Мы снимаем материальную заинтересованность. Нет! Раз государство положило выдавать вознаграждение за находку самородка — пусть получают.

— Может быть, мы все-таки пойдем на компромисс? — неуверенно произносит Борзяков. Он отлично понимает, что выдача наградных Окуневой не успокоит Костерина. Костерин будет писать и писать, а прокуратура — разбирайся! — Коли имеются два претендента на вознаграждение... и доказать абсолютно точно, кто из них поднял самородок, невозможно...

— Поделить? Нет, нет! Дудки! — раздаются голоса сразу, без промедления.

— Я боюсь, — настаивает Борзяков, — я боюсь, товарищи, что таким решением мы не исчерпаем конфликт. Боюсь, конечным результатом будет обратное явление, то есть...

— Боюсь, боюсь... — Торбин в упор рассматривает Борзякова, так что тот невольно из полулежачего принимает вертикальное положение. Они сидят близко друг от друга, их колени чуть ли не соприкасаются. — Хотел бы я знать, чего вы не боитесь...

Очки Борзякова светятся двумя свинцовыми овалами, глаз не видно. Он не успевает ничего ответить — Жарков стучит карандашом о графин:

— Удивительное дело, товарищи, все забыли самое важное обстоятельство. В каком коллективе произошло событие, товарищи? В коллективе, борющемся за звание коммунистического. Вовсе не мы должны решать, кому отдать вознаграждение. Что и кому должны выдавать, пусть сами гидравлисты решают. Они борются за звание коммунистического коллектива — вот пусть и покажут свою коммунистическую зрелость. Так сказать, на конкретном примере. Завтра соберем коллектив, скажем ему — так и так...

— Правильно! — одобряет Борзяков. — Очень удачная мысль! — Он говорит искренне: ведь если решит дело коллектив гидравлики — Костерину-то крыть будет нечем.

— Не знаю, не знаю, товарищи! — тараторит Онучина. — А вдруг коллектив решит отдать вознаграждение Костерину. Вопреки нашему общему мнению, почти общему мнению. Будет совершена несправедливость. Вопиющая несправедливость!

— Не беспокойтесь! — насмешливо говорит ей Торбин и встает. — Ничего не выйдет у Костерина. Костерин — пакостник, а народ пакостников не любит. Ох, не любит!

 

7

Осень. Капризна, своеобычна она на Урале. Кажется, вот-вот грянет зима: похолодало, пролетают снежинки, в тени, в прогалинках скапливаются снежные полосы. Вершины гор кутаются в низкие тучи. Вдоль хребтов с севера на юг тянет и тянет пронизывающий ветер— такой ядовитый, что добирается до мозга костей.

И вдруг — суток не прошло — все переменилось: ветер повернул обратно, его теплые струи теперь уже несутся с юга и овевают хмурые, почерневшие, приготовившиеся к зимовью лесистые кряжи. Иногда побрызжет даже дождик — теплый, парной, подчас с радугой. Клочья туч сломя голову уносятся на север и, скопившись там, синей стаей выглядывают из-за вершин, словно высматривая, когда снова будет можно вернуться в теплынь Южного Зауралья. Солнце сверкает почти по-летнему ярко, но греет уже не так сильно, и от этого на земле не жарко и не холодно, в самый раз.

И тогда люди расстегивают пуговицы на зимних полушубках и ватных телогрейках. На шапках завязывают тесемки поднятых наушников. И подставляют, щурясь, подобрев, лица и груди навстречу солнцу, впитывая его нежаркие лучи.

Такая расчудесная погода установилась в тот день, когда должно было состояться собрание гидравлистов. Торбин по этому случаю распорядился провести его на поляне рядом с гидравликой, чтобы участвовать в нем могли все смены, в том числе и дежурная.

Коллектив гидравлики — шестнадцать человек. По четыре человека в смене. Три основные смены, одна подменная на два агрегата, подменяет основные смены в выходные дни. Телефонисткам, вахтерам и посыльной немало пришлось потрудиться, чтобы выполнить приказ Торбина — оповестить о собрании тех, кто находился на отдыхе. К четырем часам, стыку двух смен, гидравлисты стали собираться на поляну, покрытую успевшей оттаять травой.

Они мирно беседовали о том, о сем, наблюдая, как из древнего торбинского газика высаживаются гости — представители областных и районных организаций. Последним вылез Торбин и повел гостей на борт забоя — любоваться работой гидравлистов.

Над залитой водой площадкой вздымались две толстые и тугие, выгнутые в полудужья, водяные струи. Они походили на рассерженных серых змей, дружно, во всю пасть, с шипением и свистом жалящих отвесную стену забоя. То и дело с глухим шорохом и уханьем рушились вниз пласты подмытой породы. Под ударами воды пласты быстро превращались в потоки мутной жижи, которую нарекли странным названием — пульпа. Пульпа текла в зумф, а уж оттуда ее, мощно вздыхая и бурля, засасывал в свою железную пасть землесос. Пульпа катилась по трубам, и было слышно, как по железным стенкам постукивают мелкие камешки.

Торбин рассказывает о гидравлике. Алла Онучина ахает и всплескивает руками: оказывается, эта самая полянка, на которой они все сейчас стоят, через два дня исчезнет, ее размоют и разрушат, а землесос унесет все чуть ли не за полкилометра.

— Вы совсем, совсем беспощадны к природе, товарищи золотоискатели! — восклицает Алла и сокрушенно покачивает головой, рассматривая гряды отвалов уже промытой породы позади землесоса. Гряды простираются чуть ли не до самого горизонта. Дальние уже закруглились и обросли травой — как ни буравили, как ни перекапывали землю, а скрытые в ней жизненные силы все равно брали свое. — Нет, вы в самом деле размоете эту полянку? Ее не будет? Даже странно подумать!

— Матушка ты наша! Ничего-то ты в жизни не видывала... — негромко, не то насмешливо, не то искренне жалеючи, говорит одна из женщин — востроглазая толстушка, до предела налитая здоровьем и силой. Она в распахнутой телогрейке, видна домашняя кофта из яркой цветастой фланели, пуховая оренбургская шаль сползла на плечи. Лицо загорелое, обветренное, скулы и нос облупились, розовеет новая, еще не окрепшая кожа.

— Экая ты заноза, Наталья! — укоризненно качает головой инструктор райкома Жарков. Он предпочитает посидеть с гидравлистами, потому что бывал на гидравлике не раз и его не интересует то, что интересует остальных гостей, впервые увидевших золотодобычу. — Гостей-то хоть не задирай! Неприлично...

Но утихомирить Наталью не так-то просто:

— А этакую фуфу к рабочему классу посылать — прилично? Ты хоть посовести ее, Степан Артемьич. Вырядилась— дикари так не рядятся.

Правду сказать, ничего неприличного в наряде Онучиной нет. Только плащ. Ярчайший оранжевый плащ с черными искрами по всему фону.

— Что ты хочешь — городская. В городе теперь яркость любят... — добродушно басит Жарков.

— Как в городе-то насчет коммунизма? — неожиданно, по какой-то своей логике спрашивает Наталья.

— Не ершись, Наташка, будет тебе! — унимает ее Раиса Матвеевна.

— Я не ершусь, с чего ты взяла? Только я так думаю, что в городе коммунизм вперед будет, чем в таких поселках, как наш. Даже ума не приложу, как у нас станет — на себя кое-кто тянуть охочь...

Помолчав, Жарков задумчиво говорит:

— Отчасти ты и права: коммунистическим отношениям между людьми, на мой взгляд, будет легче складываться в крупных коллективах, в больших городах. Там народ все время локоть к локтю живет — на работе, дома, на отдыхе. Рыбачить и то вместе ездят, на автобусах. В маленьких поселках для индивидуализма простору больше. Пока человек на работе — он в коллективе. Домой пришел — уже сам по себе: огородик, садик, буренка, куренки...

— Без буренки нельзя, — назидательно замечает Наталья. — И рады бы, да пока что нельзя. Вон только год моя буренка яловая простояла, так замучилась совсем. Сколько денег Костерину перетаскала, боже ты мой!

— Костерину? — бровь у Жаркова изображает вопросительный знак.

— Костерину. Кому больше? У него молочная торговля подходяще налажена.

— Н-да! — медленно произносит Жарков и оглядывается на секретаря партбюро Азначеева. Тот слегка пожимает плечами. — Вот будем обсуждать Костерина — ты скажи.

— Я скажу, Степан Артемьич. Я скажу, — в голосе Натальи звучит такая угроза, что Жаркову остается только качать головой: ох, достанется сегодня Костерину, достанется!

Вместе с гостями к гидравлистам подходит Торбин. Гости в восторге от гидравлики.

— Силища-то у воды какая! — изумляется Борзяков, то и дело оглядываясь на шипящие струи воды. — Представьте, никогда бы не думал, что вода может так легко резать пласты. Как ножом масло...

— Нет, нет и нет! Что вы там ни говорите, а мне жалко природу. Она так красиво все устроила, такая чудесная полянка, березки, травка, ручеек, а вы все перевернете, все поставите вверх дном, — настаивает на своем Алла Онучина.

— Ничего, дорогуша, все снова вырастет, здесь еще лучше станет, — обнадеживает Торбин и нетерпеливо смотрит на часы. — Начало пятого. Неужели не придет, подлец?

— Придет! — спокойно говорит Краюшкин, разжевывая листок полевого укропа и сосредоточенно оценивая его вкус. — Вон он тащится, наш Костерин.

В березняке, скрытая поредевшей листвой, мелькает сгорбленная фигурка человека. Костерин, ухватив за рога, катит рядом с собой мотоцикл. Вести машину трудно, дорога еще не просохла, под крылья набилась густая грязь, колеса почти не вращаются.

Он медленно приближается, и всем становится видно, что его лицо полиловело от натуги. Пот заливает глаза, Костерин то и дело поматывает головой, стряхивая с лица соленые капли.

Наталья не может упустить случая, чтобы не сказать несколько слов:

— Страдальчик ты наш! Опять, поди, искру потерял? Смотри, как умаялся! Чистый Иисус Христос — исхудал, бородой оброс, в чем душа держится...

Костерин свирепо смотрит на толстушку, бормочет проклятья и тотчас жестоко расплачивается за это. Потеряв равновесие, он не может удержать тяжелую машину. Она валится набок, увлекая за собой хозяина. Лежа на мотоцикле, он беспомощно барахтается, показывая всем грязные подметки сапог, облипшие усатыми стеблями жухлой травы.

Никто не смеется, но и никто не спешит ему на помощь.

— Явился все-таки. Очень хорошо! — бесстрастно заявляет Торбин, словно не замечая нелепости положения, в котором оказался Костерин. — Краюшкин, зови дежурную смену. Сейчас начнем.

А Костерин, поднявшись на ноги, продолжает мучиться с мотоциклом, тщетно пытается поставить его на подножку. Машина елозит по земле, подножка выдирает клочьями траву и не находит точки опоры в мягком грунте.

— Да отберите у него драндулет, пока он грыжу не нажил, — приказывает Торбин.

Смехов молча, с каменным лицом, подходит к Костерину, отбирает мотоцикл, отводит в сторону и прислоняет к молоденькой березке. Березка дугой прогнулась под такой нежданной тяжестью, но все-таки держит машину. Костерин бормочет что-то вроде благодарности и опускается на землю, скрестив ноги под себя.

Подходит дежурная смена, и Жарков открывает собрание. Не глядя на Костерина, Торбин рассказывает, что произошло в костеринской бригаде. Он старается быть беспристрастным, ничем не показать, кому он верит и кому не верит в этой истории. Но люди все равно отлично понимают, что сочувствие Торбина на стороне Раисы Матвеевны. Гидравлисты, да и гости тоже, знают все подробности события не хуже Торбина и теперь слушают его вполуха, предпочитая рассматривать самого виновника событий.

Костерин непрерывно вытирает пот с багрового лица, с шеи и рук. Тряпица, которой он пользуется, становится совсем мокрой и серой. Дыхание понемногу успокаивается, и он окидывает беглым кабаньим взглядом Торбина и всех остальных. Заметив, что его рассматривают, он хмурится, потупляется и не поднимает глаз до самого конца речи Торбина.

— Как теперь поступим, товарищи? — медленно спрашивает Жарков. — Может быть, послушаем самого «именинника» — Костерина? Как дело получилось?

— Чего мне говорить... — Голос у Костерина хриплый, он долго прокашливается.

— А ты встань. Собранию стоя положено отвечать, — вполголоса подсказывает Торбин.

Тяжело, упираясь руками в землю, с трудом разгибая окостеневшие ноги, Костерин поднимается.

— Мне нечего говорить, — продолжает он. — Пускай прокурор скажет, как на поселке честных людей обворовывают. За тем, видать, и приехал, чтобы воров на чистую воду вывести. Пускай он и говорит.

Борзяков, повернув голову, наставляет на Костерина зеркальные овалы очков. Что выражают глаза — не видно, а говорить Борзяков, видимо, пока не собирается.

— Та-ак! — сухо и холодно произносит Жарков, — Значит, у тебя украли. А тут на собрании есть товарищи, которые думают как раз наоборот. Это как же?

— Враки! — кричит Костерин. — Нахальные враки! Пускай докажут.

Встает Краюшкин, рассказывает, как пришли на смену, как Раиса ходила осматривать забой, как принесла самородок, как отдала его Костерину.

— Враки! Нахальные враки! — вновь кричит Костерин. — Я поднял самородок. Вот этими руками! — Он убежденно потрясает грязными мазутными руками. Видимо, и сам уже поверил, что поднял самородок именно он. — Это они договорились у меня наградные отобрать, вот и поют в одну дудку. Завидущие твари!

И чем истеричнее становятся выкрики Костерина, тем пристальнее вглядываются в него люди. Даже тем, кто еще хоть немного сомневался, теперь ясно, что правда не на его стороне. Суровеют загорелые лица гидравлистов, жесткими становятся глаза, строго сжимаются губы — он ненавистен всем. Он оскорбил не только Окуневу и Краюшкина, он оскорбляет их всех, весь коллектив.

— Слушай, ты! Немедленно прекрати! — напряженно и зло говорит Жарков.

— Прокурор! Чего вы молчите? Вы следствие вели, вы и рассказывайте, как было дело. — Хитрым умом дельца Костерин понял, что если ему кто и поможет сейчас, так это Борзяков.

Борзяков недовольно морщится, даже не смотрит на Костерина и молчит. Холодные луны очков обращены на землю.

— Вот что, дайте тогда мне слово, товарищ Жарков! — встает Смехов. — Имею конкретное предложение. Боремся мы за коммунистическое звание? Так? Так. Тогда пускай самородок будет коммунистическим. Не на словах, а на факте. Сдать его государству и шабаш. Делу конец.

— Стоп! Стоп, стоп! — тотчас же откликается Торбин. — Самородок и так уже у государства. В кассе лежит, и никакая сила его оттуда не вытащит. Сейчас речь идет о наградных.

— Предлагают же вам — считать самородок коммунистическим и никаких наградных, — раздается звонкий голос Аллы Онучиной.

— К вашему сведению, — обрывает ее Торбин, — принцип материальной заинтересованности никто не отменял. Да вы знаете, сколько самородков поднято за год на всех гидравликах? Больше трехсот! И учтите, не всякий самородок дается легко, как дался Окуневой. Помните хитровский самородок, который в дражном отвале нашли?

Торбин поворачивается к гостям и начинает рассказывать:

— Послушайте, довольно любопытная история. Масленщик драги Хитров увидел, что транспортер в пустой породе несет мимо него порядочный самородище. Попробовал выхватить — не удалось, проскочил самородок мимо. Кричит Хитров: «Остановите машину!» А разве так скоро драгу остановишь, тем более, что никто не знает, в чем дело. Пока разобрались, пока остановили, самородок унесло в отвалы, да еще сверху пустой породой присыпало. Неделю бился парень, лопаточкой отвал разбирал на том месте, куда самородок упал. Доискался все-таки, взял полтора килограмма... Нет, по-вашему делать — мы половину самородков в отвалы упустим! Приисковое управление категорически возражает! Наградные получить должен тот, кто поднял самородок. Только так!

Алла Онучина становится пунцовой, как и ее губы. Конечно, представителю облпрофсовета не следовало подавать такие необдуманные реплики. Вот и отчитали, как девчонку!

— Но я же не возражаю, Петр Алексеич, что вы! Кто поднял самородок? Вот в чем гвоздь вопроса!

Быстро, пружинисто вскакивает Наталья:

— Никакого гвоздя нету, матушка ты наша, барышня дорогая. Нету гвоздя! Никого из нас не блазнит, все понимаем в настоящем виде, как оно есть на самом деле. — Внезапно она повернулась к гидравлистам: — А ну-ка, золотых дел мастеровые, поднимите руки, кто поверил, что самородок поднял Борис Костерин?

Руки, разумеется, не поднялись. Никто так не думал, да и обращение Натальи было слишком неожиданным.

— Видали? Никто не поднял, — торжествует Наталья. — Наоборот, всяк знает — примазался Бориска к окуневскому самородку. Это с него станется.

— Не трепись! Ты докажи! Докажи!

— Чего мне доказывать? Вся твоя поганая натура доказывает. Кто ты такой есть? Казацкий сын из станицы Косачевской. Не захотел в колхозе работать — к нам перебрался. Вместе с батей своим. Видали, может, старика в фуражке с красным околышем? По праздникам шаровары с лампасами надевает? Это костеринский батя и есть...

— Социальное происхождение теперь во внимание не принимается, — негромко замечает Борзяков.

— А я вот принимаю и принимать буду — все детство свое у косачевских казачишек пробатрачила, нагляделась, какие они. А яблочко, говорят, недалеко от яблоньки откатывается. Кто Бориску научил легкой жизнью жить? Он, батя, казак лихой, длинной деньги хвататель...

Костерин знает Наталью, хорошо знает. Уж если она сорвется — никакая сила не удержит. Беспокойно поерзав, он примирительно говорит:

— Мы деньги не хватаем. Мы честно зарабатываем и справно живем.

— Верно. Трудишься. А почем ты кроличье мясо продаешь? Чьи ты деньги за все про все загребаешь? Наши, трудовые. Кролики для чего тебе? Для наживы. Две коровы, две телки у кого? У Костерина. Нужно ли такое бездетной семье? Нажива? Нажива. Чьи ульи на кордоне у лесника стоят? Костеринские. А меду нигде не купишь, и Костерин его не продает. Почему? Зимы ждет. Мед не молоко, не прокиснет, а зимой ему, знаете, какая цена будет? Нажива? Нажива. К чему ни притронется, из всего деньгу выжимает. Как-то на охоту ездил, косулю в заповеднике убил. Думаете сам мясом попользовался? Как бы не так! Все из-под полы продал, одни потроха себе оставил. Охотничек, прости господи!

— Простите, гражданочка! Косулю в заповеднике... Это вам точно известно? — вглядываясь в лицо женщины, спрашивает Борзяков.

— Точнее некуда — своими глазами видела, как на цикалке привез. Головка у козочки свисла, по земле волочится, колотится. И хоть мертвая она, знаю, не больно ей, а все равно жалко стало, так сердце кровью и облилось...

Все молчат, Костерин пытается успокоить Наталью миролюбивым тоном:

— Мне, Наталья, деньги нужны. Сама знаешь — «Москвича» хочу купить. Мечтание мое.

Вообще-то он собирается приобретать «Волгу». Но теперь лучше держать себя поскромнее.

— Женушку будешь катать? Такое твое мечтание? Покатаешь ты свою кралю, как же! Лишней капли бензина не сожгешь, не то что покатать. Опять же для наживы тебе машина нужна: товары на базар возить. Вот такое твое мечтание! Да шут с тобой, пропади ты пропадом, нисколь тебя не жалко! А племяша зачем губишь? Племяша он, товарищи, в семью принял... Так и того деньгу наживать приучает, вот ведь беда какая. Приучил парнишку школьникам под процент деньги давать...

— Ужас, что такое! — всплескивает руками Алла Онучина. — Странно, но мне об этом никто ничего не докладывал...

— Так как же, гражданин прокурор, будете вы кончать это безобразие? — ожесточенно кричит Костерин. — Или потакать станете ворам и сплетникам?

Борзяков снимает очки, протирает их и, прищурясь, искоса смотрит на Костерина. Лицо у прокурора, оказывается, совсем не такое уж грозное и жесткое, как в очках. Обыкновенный старик и, вероятно, довольно добрый в домашней жизни.

— Прошу вас, гражданин Костерин, завтра во второй половине дня зайти ко мне в прокуратуру.

— Зачем?

— У меня будет к вам несколько вопросов.

— Какие еще там вопросы? — смятенно бормочет Костерин.

— Узнаете все завтра.

«Завтра? Завтра дело запахнет керосином...» — усмешкой пытается успокоить себя Костерин, но, помимо его воли, сердце начинает отчаянно колотиться, кровь стучит в висках. Если начнут копать, то раскопают не только убитую косулю...

В центре круга уже стоит Раиса Матвеевна Окунева. Ей нелегко говорить. Голос то и дело перехватывают слезы, пальцы торопливо теребят кромку шали.

— Григорий Смехов мне и говорит: тебе положена премия. Не потаюсь, обрадовалась я. Сами знаете, как умер у меня муж, так одна с тремя парнями осталась. Легко ли! Обрадовалась дура... А потом разглядела, куда дело поворачивает, — да ну ее к шутам, и премию эту! Того и гляди, что воровкой ославят. Не надо мне никаких денег. Жила без них и еще проживу, и сынов воспитаю...

— Не будь дурой, Райка! — шепчет ей на ухо Наталья.

Жарков хмурится и смотрит на Окуневу сердито: от выступления Раисы Матвеевны он ожидал совсем другого.

— Не то говорите, товарищ Окунева! — сухо говорит инструктор райкома. — Думаю, ваш отказ мы не будем принимать во внимание. Несерьезно сказано. Так, товарищи? Как коллектив решит, так оно и будет. Правильно, товарищи?

— Правильно! — дружно гудят гидравлисты. — Раисе выдать наградные. Пускай ребятам обужи-одежи накупит!

— Как я вижу, никто не против, чтобы приисковое управление выплатило вознаграждение за найденный самородок подсобной рабочей Раисе Матвеевне Окуневой. Однако для порядка проголосуем, товарищи! Кто за такое предложение, прошу поднять руки! — привычно предлагает Жарков.

Поднимается много рук. Жарков окидывает их взглядом, оглядывается назад, чтобы убедиться, нет ли там голосующих.

— Против будет кто голосовать? — спрашивает Жарков.

— Никто не будет! Некому. Разве что один Костерин.

— А где он?

Ни Костерина, ни мотоцикла у березки нет. Взяв машину за рога, он волочит ее обратно в поселок по влажной, глинистой дороге. Иногда он выкатывает мотоцикл за обочину, на траву, и тогда на колеса наматывается толстый слой опавших листьев и черной травы.

— Прокурора напугался! — констатирует Краюшкин и пронзительно свистит вслед.

Костерин не оглядывается, а Краюшкин смотрит на Борзякова, и ему видно, как в зеркалах очков отражается фигура согбенного человека, что есть сил волокущего по земле заляпанный мотоцикл.

 

НАСЛЕДНИК

 

 

1

— Кому-кому, а уж сынку Владимира Романовича я предложил бы самое лучшее, что только у нас есть, — сказал директор приискового управления Сергей Михайлович Махин. — Да еще демобилизованному офицеру. Только вот беда: ни одной вакансии, кроме этой, на прииске «Солнце Урала». А ты все равно берись, Юрий Владимирович, чего там. Временно, понимаешь? Как только откроется что-нибудь посолиднее — немедленно переведем...

Он уговаривал и как бы даже утешал Юрия. А Юрия утешать было нечего: ему хотелось работать именно на этой драге. Даже сердце дрогнуло, когда услышал, что есть свободная должность на этом прииске.

— Да я согласен, Сергей Михалыч. Наоборот, меня это очень даже устраивает.

— Тогда совсем хорошо! Отлично!

Махин, казалось, не помнил, какие события связывают Юрия с прииском «Солнце Урала», с драгой-самоделкой. А Юрию сразу припомнилось то, что произошло там двадцать лет назад... Он не видел директора все эти двадцать лет. Как все худощавые люди, Махин изменился мало. Постарел, конечно, это так. Морщины избороздили лицо, седина тронула волосы, медленней и степенней стали движения. Но в остальном он остался все таким же простым и рассудительным человеком, как и раньше, каким запомнился.

— Однако ж, и вымахал ты, Юрий! — Махин вышел из-за стола. — Когда мы с тобой виделись в последний раз?

— В тридцать девятом. Перед самой войной.

— Да, да, вспомнил! На прииске «Солнце Урала»... Только что пустили драгу... Был ты мальчишкой, а теперь... Время-то как бежит! В каком чине демобилизовался?

— Старший лейтенант.

— В армии задержка получилась?

— Да так сложились обстоятельства.

Они поговорили еще о том, о сем. Потом Махин проводил Юрия до дверей кабинета:

— Что ж, Юрий Владимирович, берись за драгу. Поработать придется крепко — машина уже состарилась. Берись, берись! Желаю успеха!

Отдел кадров не задержал оформление.

В полдень Юрий спрыгнул с попутной машины, проезжавшей дражный поселок Солнце Урала. Отыскал заезжую квартиру, оставил чемодан, вещмешок и отправился отыскивать драгу-самоделку.

Судно не стояло на месте эти двадцать лет. Пришлось порядочно пошагать, прежде чем увидел за грядами отвалов мачту с выцветшим и основательно потрепанным вымпелом. Теперь сухопутный комбайн золотодобычи неподвижно замер на зеркальной глади небольшого пруда.

Драга не работала. И не работала уже давно: остановившиеся на полпути массивные чугунные черпаки обсохли, на них проступили яркие пятна ржавчины, а вода под черпачной рамой стала совсем прозрачной, рабочая муть успела осесть на дно. Людей нигде не было видно, хотя из глубины, доносились звонкие удары молотка о металл, а к железному борту была причалена лодка-плоскодонка с веслами в уключинах.

— Эй, на драге! — что есть мочи крикнул Юрий.

Никто его не услышал. Звонкие удары молотка не прекращались. Он покричал еще, уже не надеясь кого-нибудь вызвать, и отошел к росшему неподалеку мелкому березняку. Там можно было хоть по плечи укрыться в короткой полуденной тени от палящих лучей солнца. Голова прямо-таки гудела от того множества впечатлений, которые навалились на него за последние дни, после того, как приехал из армии. А тут еще эта жара — с ума сойти можно!

Юрий снял фуражку с черным околышем и положил на жухлую, опаленную зноем траву — пускай обсохнет от пота. Звездочку и погоны он спорол давно, а вот с армейским обмундированием, надо полагать, еще долго не расстанется. Гражданского у него пока ничего нет. Отцовское несуразно сидит на нем: короткое и чересчур просторное. Никогда бы не подумал, что отец, когда-то казавшийся таким могучим и статным, всего-навсего коротконогий толстячок. Или он стал таким за эти годы? Вчера примеряли отцовский костюм, и висел он балахон балахоном: брюки чуть не до колен, а в пиджак можно запихнуть еще одного такого же, как Юрий.

Рядом с фуражкой Юрий постлал старенькую плащ-палатку и улегся. Надо дождаться, когда выберется на палубу дражная команда. Не вечно же они будут сидеть в трюме! Ну и жара! Эти чертовы кусты почти не дают тени. Уж не гроза ли собирается? Нет, небо совершенно чистое.

Такая же жара стояла в тот день, когда он первый раз увидел эти места. Увидел... Откуда же он их увидел? Да, вот с той самой лысой макушки, которая и сейчас видна над долиной. Правда, тогда она была ближе — за двадцать лет драга порядочно отошла от горы, но все еще хорошо видна. Да, день был такой же, как сейчас: солнечный, сухой, жаркий... И они, как шальные, сломя голову мчались с горы. Дед пригнулся, точно старался, чтобы его не увидели раньше времени. А он, Юрка, летел открыто, пыля полушубком по высохшей рыжей траве. И нечего греха таить — выронил на горячую землю не один десяток прекрупных слезинок. Творилось тогда вокруг него что-то не совсем понятное. Он не знал, чем закончится такое паническое бегство, ну и дал реву, хотя и был, помнится, мальчишкой не робкого десятка.

А все дед, все он, почтеннейший Роман Егорыч!

 

2

Причуда старика Корсакова была известна не только семье — о ней поговаривал весь прииск Пудовый. Когда Юрке было восемь лет, он попытался даже проникнуть в дедову тайну. Предприятие это было неудачным. Долгое время Юрка, вспоминая о нем, морщился и недовольно сопел.

Все началось с того, что он услышал разговор отца с дедом.

Они вдвоем сидели на лавочке за воротами. Юрка неподалеку ремонтировал самокат.

— Чудишь ты все, батя! — сказал отец. — И чего только ты каждое лето в горы уходишь?

Юрка увидел, как жует тонкие и сухие губы дед, как ехидно посматривает он на отца.

— Почему бы мне и не ходить, Володюша?

«Володюша», ха! Потеха! Отец — главный механик над всеми приисками, его тысячи людей слушаются, как скажет, так и делают, а дед «Володюшей» зовет. Он, Юрка, не стерпел бы такого!

— Пойми, Володюша: родимый Урал мне поглядеть охота — это тебе раз. Кто его знает, сколько еще проскриплю, вот и дайте мне вдосталь полюбоваться нашей красотой. А кроме всего — это мне отдых после зимнего ненастья. Зимой куда пойдешь? Летом, пожалуйста, на все четыре стороны топай. Вы там в разные санатории ездите, а я к такому не приученный. Мне дикий лес подавай, крутогорье выложи — вот тогда я отдохну, сил для зимушки наберусь.

— Так-то оно так, батя. Да ведь старый ты. Вдруг в лесу что-нибудь случится? Сердчишко подведет? — озабоченно проговорил отец. — Мне же говорить станут: зачем отпустил старого? Верно?

— В лесу ли, на печи ли — не все ли равно, где случится? Чему быть, того не миновать. А на людской разговор ты наплюй, Володюша. Вот так-то!

Они завели разговор о другом. А Юрка решил, что без него тут не обойдется. Непременно надо узнать, какие могут быть у деда дела в горах. И начал следить за стариком. Однажды утром услышал, как прозвонил свою мелодию дедов сундук. Это значило, что дед достает полушубок и прочую припасенную с зимы походную снасть. Загремела крышка у чайника. Легкие шаги раздались в сенях, звякнуло кольцо на выходной калитке. В окно Юрка увидел: дед уходит. На спине поматывается мешок из промасленного брезента. За лямки просунут плотно скатанный полушубок. Дед уходил, уходил в свой дальний поход, в горное Темное царство...

Юрка заметался по кухне, спешно собирая и свое походное снаряжение. Он догнал деда на выходе из поселка. Миновав мост через Соболку, Роман Егорыч поднимался в гору по дороге, широкими петлями ведущей к перевалу.

— Деда! — окликнул Юрка. — Обожди! Я с тобой пойду.

Прыгали доски настила. Сквозь щели виднелась пенистая вода стремительной Соболки. Юрка казался себе образцом мужества и решимости. Он ни на минуту не сомневался, что дед будет приветствовать его, что называется, и руками, и ногами...

Роман Егорыч остановился. Дрогнув, он медленно, очень медленно повернулся назад и посмотрел на внука. Он молчал и только смотрел. Смотрел так долго, что Юрке стало не по себе: чего уставился?

— Я думал, деда, что ты еще вчера пойдешь, — развязно начал он. — Слыхал, как ты укладывался, как же! А ты не пошел. А сегодня я пошел с тобой...

Дед молчал и смотрел. Лицо его потемнело, построжело, глаза стали такими узкими и острыми, что Юрку взяла оторопь. Чего он так обозлился? Как бы по шее не надавал...

— Ты, может, думаешь... Мне твоей тайности не надо, нисколько даже... На кой она мне? — бормотал Юрка в смятении. Все вдруг стало непонятно и даже страшно.

— Вот что, внучек ты мой дорогой... — с трудом проговорил, наконец, дед. — Никуда ты со мной не пойдешь. Ступай-ка себе домой!

Лицо деда стало обыкновенным, привычным, что не мало обрадовало Юрку.

— Почему, деда? — осведомился он.

— Потому... Несподручно тебе. Силенок мало.

— Сподручно, деда, сподручно. Вот увидишь!

— Уши тебе, неслуху, надрать, что ли? — поразмыслив, предложил Роман Егорыч.

— Но, но! Так я тебе и дался! — попятился Юрка назад.

Но Роман Егорыч не стал догонять Юрку, к чему тот был готов, а отошел за обочину и молча присел на придорожный пенек. Дальнейшие переговоры вели на почтительном расстоянии друг от друга.

— Юрка, добром прошу — отстань. Можешь ты деда уважить?

— Не проси — не отстану, — упорствовал воспрянувший духом внук.

— За мной пойдешь?

— Пойду.

— Вот напасть-то! — вздохнул дед. — Что теперь делать?

— И думать нечего. Бери с собой — и весь разговор.

— И то. Тебя разве уговоришь? Каменный.

— Каменный, — радостно согласился Юрка. — Сам знаешь, меня мама уговорить не может. А ты захотел...

И вот, когда дело совсем налаживалось, дед неожиданно решил:

— Никуда я не пойду сегодня. Так-то вот, внучек.

— А я тебя и завтра укараулю, — пригрозил Юрка. — Мне это нипочем.

— Где тебе! Проспишь, я так полагаю, — равнодушно сказал дед, поднялся с пенька и, погрохатывая чайником, пошел обратно на прииск.

Юрка постоял, попинал ногой какой-то камушек и поплелся за ним.

Дома Роман Егорыч прошел в свою комнату и долго что-то бубнил себе под нос, снимая походное снаряжение. Потом заскрипела кровать, а скоро донеслось и похрапывание. Юрка послушал эти странные звуки, которые неизвестно почему издает человеческое горло, и убежал на улицу к ребятам.

Вечером старик не вышел ужинать.

— Батю-то что не зовешь? — спросил жену Владимир Романыч.

— Его нет. Он в горы ушел, — ответила Антонина.

Юрка опрометью бросился в дедову комнату. Она была пуста. От досады Юрка заревел и затопал ногами.

— Чего ты? — удивился отец. — Кто тебя?

— Жулик! — завопил Юрка. — Жулик ваш дед! Обманул меня!..

 

3

И только через год Юрке удалось проникнуть в тайну летних путешествий деда Романа Егорыча.

Кажется, перемена произошла в тот вечер, когда Юрка явился домой в несколько поврежденном виде. Дед сидел на лавочке у ворот. Хоть и одним глазом, а разглядел Юрка: поднял дед руки к бровям и всматривается, будто понять не может, кто это ковыляет серединой улицы, вроде бы и внук Юрка, вроде бы и не он.

— Эк тебя угораздило! — удивился дед, ощупывая и осматривая поврежденного внука. — Дрался, что ли?

— Уж я ему дал, так дал! Больше не полезет! — похвалился внук.

— Так-то оно так. — согласился Роман Егорыч. — Да ведь и тебе наложили сверх положенного. Рубаха-то! Рукава, считай, начисто отодраны. Пошли в избу, чиниться будем. С кем дрался-то?

— С директорским Славкой. Как я ему дам. как он перевернется! — толмачил Юрка. Губы у него опухли и были такие толстые, что он с трудом их раздвигал.

Дед достал старинную коробку, где хранились иголки, нитки, дратва и прочая сапожно-швейная снасть.

— Чего не поделили-то?

— А чего он обзывается?

— Тебя обозвал, что ли?

— Меня обзовешь! Тебя он жадобой обозвал. Я ему как дам!

Тут дед внезапно привлек Юрку к себе:

— За меня, значит, пострадал? — медленно проговорил он, и прежде чем Юрка успел отстраниться, сухие дедовы губы коснулись разгоряченного Юркиного лба. — Милый ты мой! Заступа ты моя!

Юрка подозрительно покосился на деда: чего это он вдруг заласкался?

— Деда! А чего это Славка тебя жадобой обозвал?

Дед укололся иголкой, зашипел, обсосал палец и сказал:

— Болтает твой Славка сам не знает чего. Ну, сам посуди: был бы я жадобой, разве у меня столько добра было? Видишь: настоящий я пролетарьят, и больше никто!

Юрка осмотрел дедову комнату. Кровать, стол, два стула, сундучок в углу — только и всего имущества. В сундучке тоже небогато: белье, с которым в баню ходят, шахтерский мундир с золочеными пуговицами, полушубок для зимы, шапка и фуражка с гербом. Как-то Юрка выпросил мундир померить... Ну и начихался же от крепкого табачного духа! А так ничего, мундир оказался впору, если, конечно, носить его вместо пальто.

Врет Славка! Не жадоба дед! Разве жадобы такие? Обыкновенный дед, каких на прииске Пудовом много. Правильно бил Славку! Надо было еще добавить!

Над шахтными копрами, что виднелись в окне, возник протяжный рев гудка и раскатился по окрестным горам, возвещая конец смены. Роман Егорыч озабоченно осмотрел внука: рукава пришиты на положенные места, прореха на трусах стянута нитками. Остались так называемые телесные повреждения, но уж тут ничего нельзя поделать...

— Плохо твое дело, Юрок! Задаст тебе Антонина, никуда не денешься... — посочувствовал Роман Егорыч.

— Ничего не задаст. Я ей такого наговорю...

Антонина Матвеевна вошла в дом стремительной походкой привыкшего к ходьбе геолога-разведчика. Трухнувший в последнюю минуту и собиравшийся исчезнуть Юрка не успел этого сделать. Его подбородок оказался в цепких руках матери. Синяки не укрылись от всевидящего материнского глаза.

— Вот какой ты у меня расписанный красавец! — сухо сказала она. — Болит? И пускай болит! Не будешь драться.

— Вовсе не болит. Кто тебе сказал? — вяло возразил Юрка. Но мать даже не ответила, ушла на кухню, так и не услышав превосходную «басню», объяснявшую происхождение синяков и ссадин.

Юрка был тут же послан на двор за дровами, потом пришлось идти за водой, лезть в погреб за продуктами.

От тишины, весь день царившей в доме Корсаковых, не осталось и помину: гремели сковородки и чугуны, в плите весело трещал и сыпал искры огонь, в мусорное ведро шлепались спиральные очистки с картошки. Невесть откуда появился кот Васька, выгнул спину, замурлыкал настал всем без разбору смахивать пыль с ног своими боками. А когда котлеты на сковородке начали источать аромат и Юрка еле успевал глотать слюну, глаза v кота стали совсем безумными.

— Ты, мам, Ваське ничего не давай, — ревниво отпихнул кота Юрка. — Он у меня весь завтрак спер, мне ни крошки не оставил.

— Вот как! Все хвастаешь — я такой, я сякой, а глупый кот тебя обдурил. Как же ты прозевал, друг ситный?

— Прозеваешь. Он вон какой ловкий...

— И ты ничего не ел? Бедный мой! Ну, подожди немного, сейчас поджарятся... — Она притянула сына к себе, прижала к бедру и неожиданно спросила: — С кем подрался-то, петух?

Котлеты без умолку трещали на сковородке, словно не могли переспорить одна другую, а Юрка рассказывал, как было дело.

— Жадоба — это, конечно, грубо, — сказала Антонина Матвеевна. — Но кое-какие пережитки у нашего дедки есть, возражать не приходится. Тайны развел, сторожится всех, даже родному сыну не доверяет — куда годится?

— Мам! А в этом году дед в Темное царство пойдет? — спросил Юрка.

— Откуда мне знать? Вероятно, пойдет.

 

4

Поворчали, поворчали котлеты на сковородке, да и утихли. Часть их исчезла, другая, оставленная на завтра, остыла и умолкла сама собой. Сковородку сменил злобно клокочущий никелированный самовар. Чаепитие в семье Корсаковых было любимым занятием, и к нему готовились основательно: отец расстегнул воротник рубашки на своей крепкой и толстой шее и закатал рукава выше локтей, мать расставляла на столе печенье и варенье, протирала стаканы, а дед Роман Егорыч принес из своей комнаты фарфоровую кружку с полустершейся золотой росписью, объемом никак не меньше полулитра.

Юрка предпочитал управляться с вареньем, не разбавляя чаем. Поэтому он быстро уничтожил клубничное варенье и добросовестно вылизал красную пластмассовую розетку. В ожидании счастливого случая, когда можно будет поживиться еще чем-нибудь вкусненьким, он занимался тем, что разглядывал свое отражение в самоваре. Занятие было увлекательное, но Юрка не забывал прислушиваться и к застольным разговорам.

Не глядя на деда и вроде ни к кому даже не обращаясь, отец сообщил, что в приисковом управлении ходит слух, будто Темниковская контора в Темном царстве установила новую драгу.

— Даже не драгу, а дражонку, — сказал отец. — Какая-то самоделка. Но золото берет, говорят, подходяще. Надо бы съездить взглянуть, что у них там за механика...

Юрка взглянул на деда. Уже давно заметил он, что тот, как только помянут при нем Темное царство, настораживается и особенно внимательно прислушивается. На этот раз ничего такого увидеть не удалось. Дед, уткнув тонкий хрящеватый нос в широкое устье кружки, даже не взглянул на отца. Только спросил:

— Ну-к что ж?

Юрке показалось, что отца смутило такое каменное равнодушие деда. Он спешно и усердно начал вытирать лицо и шею полотенцем.

— Да я так, ничего. Думал, тебе интересно будет.

По всему было видно, что отец знает больше, чем говорит, и о Темном царстве и о тайности деда. И мать, наверно, тоже знает. Один он, Юрка, ничего не знает, живет, как слепой. И сердце его вдруг заполнилось горячим, сосущим любопытством. Он забыл о самоваре, о своем исковерканном изображении и уставился на деда.

— С чего бы это мне интересно про разные драги слушать? Пусть себе ставят на здоровье! — недовольно проворчал дед, продолжая чаепитие.

Чай был допит, умолкший самовар и посуда убраны. Мать щелкнула выключателем, и над столом воздушным шаром безмолвно повис оранжевый абажур. Окна сразу потемнели, и только в одном из них, выходившем на запад, виднелся лесистый склон горы, за которым червонным золотом сверкало закатное небо. Дед задумчиво смотрел на окно, и в глазах его отражалось зарево заката.

Отец, погрузив пальцы в свою густую курчавую шевелюру, читал газету. Юрка от нечего делать занялся котом Васькой, перекатывал его с боку на бок. Тот нехотя отбивался бархатными лапками и лениво щурил глаза. И вот, когда все предыдущее казалось забытым, дед Роман Егорыч спросил глуховатым и равнодушным голосом:

— На которое место дражонку поставили, не знаешь?

Отец вытащил пальцы из волос и рассеянно посмотрел на деда.

— Ты о чем, батя? А, дражонка! Нет, не слыхал...

— Темное царство — оно, брат, большое. Сотни верст в нем, — рассуждал как бы про себя дед.

— Глухомань здоровая, что и говорить, — согласился отец и снова уткнулся в газету. Через несколько секунд он поднял голову: — А ты, батя, наведайся туда, узнай, что там и как.

— У меня в Темном царстве родни не водится, чтобы проведать. Разве что лешак какой по мне заскучал? — вяло усмехаясь, проговорил дед, протяжно зевнул и ушел спать.

Вскоре дом затих, только и слышно было, как ворочается на скрипучей деревянной кровати дед и гулко, раскатисто кашляет...

 

5

Под утро Юрке приснился сон. Будто стоит он на вершине самой высокой уральской горы — Таганая. Непроходимый темный лес — Темное царство — расстилается у его ног и гудит тысячами зеленых вершин. А за спиной неизвестно откуда взялись и шумят его собственные крылья. Он машет ими изо всех сил, а подняться с вершины не может: кто-то цепко тянет за ноги. И страшно, и сладко Юрке, и дух замирает — вот-вот полетит он, будет парить над горными хребтами.

И вдруг откуда ни возьмись, орел. Черной тенью покружил над Юркой, подлетел совсем близко и схватил твердой лапой за плечо. Рванулся Юрка — и в эту захватывающую минуту открыл глаза.

Никакого орла над ним нет, а просто склонилась голова деда. Это он тянул Юрку за плечо.

— Ну, дурачок, ну, чего испугался? Что ты?

— Вовсе я не испугался. Скажешь тоже! — ответил Юрка, в котором дух противоречия просыпался вместе с ним.

— Вставать будешь или понежишься? — прищуря глаз, спросил Роман Егорыч. Он знал, как воздействовать на внука.

— Ха! — тотчас отозвался Юрка и потянулся за штанами, хотя и не прочь бы еще понежиться. Что делать — принципы!

— Вот чего, Юрий ты мой Владимирович, — медленно и как-то уж очень веско проговорил Роман Егорыч, — в горы я сегодня тронусь. — Он помолчал и пожевал сухие губы. — Пойдешь со мной?

Юрка оцепенел и несколько секунд не отводил взгляда от морщинистого лица.

— Возьмешь? — спросил он боязливым тихим голосом, точно опасаясь, что дед может если не взлететь на воздух, то, по меньшей мере, переменить решение.

— Стало быть, возьму, а уж как мать с отцом глянут — мне неизвестно. Отпрашивайся сам.

— Мамка где, не знаешь? — деловито спросил он, впервые в жизни одеваясь с необыкновенной поспешностью и проворством.

— Во дворе корову доит.

Юрка ракетой помчался во двор и чуть не растянулся на пороге: у ракеты оказались незавязанными шнурки. Наспех завязав их, он предстал перед матерью:

— Мам, я с дедом в Темное царство пойду.

Мать почти спала. Она даже лбом уперлась в теплый коровий бок, чтобы не уснуть совсем и не упасть тут же. рядом с коровой. Со злостью думала: когда же кончится эта мука — вставать в три-четыре часа утра, чтобы подоить и проводить в стадо корову. А тут еще этот шалопай поднялся ни свет ни заря: «Пойду в Темное царство...» Чего ему там понадобилось? Совсем избаловался мальчишка!

— Умнее ничего не придумал?

— Ничего. С дедом пойду, его тайность выведаю...

— Нечего тебе там делать, — отрезала мать.

— Ну, мам...

— Отстанешь ты от меня или нет? — она оглянулась, увидела на крыльце деда и добавила уже не так громко: — Иди к отцу. Отпустит — ступай хоть на луну!

— Мне на луну не надо. Мне в Темное царство надо, — озабоченно пробормотал Юрка и побежал обратно в дом.

Отец спал. Спал богатырским сном, мощно и ровно дыша, широко раскинув руки. Юрка не привык особенно церемониться с домашними и тотчас приступил к делу.

— Пап! Проснись! Да ну же! — тормошил он отца без каких-либо существенных результатов.

Тогда он решил прибегнуть к крайнему средству, к которому иногда прибегала мать: набрал в рот воды и вознамерился обрызгать спящего. В эту секунду отец открыл глаза, осмотрел Юрку ясным, осмысленным взглядом и строго сказал:

— Эт-то что за баловство? Сейчас же выплюнь!

От неожиданности Юрка проглотил воду, поперхнулся и с минуту откашливался. Когда он пришел в себя, отец снова спал.

— Пап, я с дедом в Темное царство пойду. Слышишь?! — завопил Юрка прямо в ухо отцу.

Отец поднял большую, обросшую золотистыми волосками руку, посверлил пальцем в ухе и неопределенно пробормотал:

— Сунься-ка! Комарье живьем съест... — и одним махом повернулся на бок, лицом к стене, показывая, что разговор закончен окончательно и бесповоротно.

Юрка недоуменно смотрел то на багровую шею отвернувшегося отца, то на деда: как же понимать такой ответ? Разрешил? Или запретил?

— Да ну их совсем! — с досадой сказал дед. — Доложился ты им — и ладно. Пошли собираться!

 

6

Они миновали перевал и спустились в долину. Сплошная лесная стена и привольно раскинувшиеся до самого горизонта Уральские хребты отгородили их от всего остального мира. Было тихо, прохладно. Шуршала и похрустывала под ногами сухая хвоя.

— Гляди-ка, Юрка, благости-то сколько!

— Где? Где ягода? — завертел головой Юрка. Откуда ему было знать такое старинное слово? По простоте душевной он посчитал благость за неизвестную ягоду, отведать которую он должен поскорей и непременно.

— Дурашка ты у меня еще, внук ты мой дорогой! — ласково погладил дед коротко остриженную, круглую и ушастую голову Юрки. — Я про красоту толкую, не про ягоду. Оглянись-ка!

Юрка оглянулся, но ничего, кроме леса, не увидел.

— Тоже нашел красоту — одни сосны торчат, — пробурчал он.

Местами склон был так крут, что спрессованные временем пласты хвои ползли вслед за ними, наполняя хрупким шорохом лесную тишину. Ноги по самую щиколотку тонули в этом мягком ковре.

Такое стечение обстоятельств — крутой склон и мягкий ковер хвои — показалось Юрке вполне подходящим, чтобы применить новый и необыкновенный способ передвижения: он свернулся колесом и кубарем покатился вниз.

— Эй, эй, не балуй! — закричал встревоженный дед. — Об лесину хряснешься, — беда будет.

Об лесину Юрка не хрястнулся, докатился до пологого места цел и невредим. Однако последствия нового способа передвижения были весьма неприятными: распотевшее тело беспощадно кололи набившиеся за штаны и рубаху колючки. Пришлось деду выручать внука: руками выбрать хвою, обтереть тело изнанкой шапки.

— Теперь ты у нас, чать, ученый, — усовещал дед. — Теперь никакого баловства не допустишь, верно?

— Ну его к лешему, баловство, — искренне и солидно согласился Юрка, а через пять минут оказался снова в незавидном положении.

На пути попался громадный, с Юркин рост, муравейник. Разве можно было пройти мимо? Понятно, что надо было поковырять его обслюнявленной былинкой, чтобы увидеть, как толпа муравьев объедает человеческую слюну.

Пока Юрка любовался этой захватывающей картиной, другая сотня муравьев по ногам коварно пробралась ему под штаны. Душная темнота привела муравьев в неистовое состояние. Когда Юрку догнал поотставший дед, он уже отплясывал вокруг муравейника лихого трепака, на ходу сдирая с себя штаны.

— Тайга, внучек, барышня сердитая, озорства не любит, — рассуждал дед, вылавливая юрких муравьишек и потихоньку посмеиваясь.

После таких неприятностей Юрка на некоторое время присмирел. Он спокойно шагал рядом с дедом, а тот посматривал на своего легкомысленного внука и думал тяжкую стариковскую думу. В прятки играть нечего, срок жизни подходит к концу. Решил довериться внуку, а сомнение-то вот оно, рядом: удержат ли ребячьи руки такое дело? Сумеет ли внучонок, когда вырастет, попользоваться и распорядиться? Не пустит ли все по ветру? Ох, ох, не ошибся ли ты, старый Роман?

А что делать? — отвечал другой голос. Кому еще можно доверить заветное, полжизни береженое? Сыну? По закону все сыновьям должно завещаться, они настоящие наследники, да тут особая статья...

Люди говорят: хороший у него сын, работящий, компанейский. Может, оно и так, но для тайного дела он неподходящий: сильно казне привержен. Только что не молится на нее. Сразу все выложит, дня не обождет. Нет, не годится сын, нельзя ему довериться!

Сноха? Так муж и жена — одна сатана. Скажи Антонине — тот же час своему Володюше доложит. Нет, тоже не годится!

Как ни крути, как ни верти, а коли передавать свое сокровенное, так уж молодому. Вот ему — внуку своему, Юрке. Ему еще жить да поживать. Со временем подрастет, поумнеет. Придет на заветное дедушкино местечко, помянет добрым словом да и наберет себе гостинчик — на свадьбу ли, на крестины или просто для черного дня. Мало ли в жизни бывает... Не поле перейти...

— Деда, а мы скоро дойдем? — осведомился Юрка, которому уже прискучило примерное поведение.

— Стало быть, так: сегодня к вечеру выйдем мы к озеру Тургоныш. Там пещерка есть, в ней и заночуем. А завтра дойдем до Семиковских разрезов, в охотничьем балаганчике ночевать будем. А уж от Семиковского и до места назначения недалеко — хребтишко один перевалим и там будем...

Дед ждал, что внук начнет расспросы: что за место назначения, зачем они туда идут. Вот тогда он все и расскажет. Самому выкладывать свою тайну у него не поворачивался язык.

Но беседе помешала целая стая слепней — паутов, как их зовут на Урале и в Сибири. Они с гулом закружили вокруг путников.

Стало не до разговоров, пошла беспощадная война с паутами. Так и осталась дедова тайна опять нераскрытой...

 

7

Юрка изнемогал. Хотел уже повалиться на землю и крикнуть упорно шагающему деду: «Стой! Не пойду дальше!» Но в это время подъем кончился, они вышли на скалистую вершину перевала.

Росла на перевале одинокая ель причудливой формы: толстая и выгнутая крутой дугой. Беспощадные северные ветры наклонили ее макушку почти до самой земли, и лапистые ветки образовали подобие шалаша, под которым можно было отлично укрыться от полуденного зноя. Туда, в тень, и сложил тяжкие торбы Роман Егорыч. Освободившись от ноши, Юрка почувствовал себя легко, его словно потянуло вверх, в воздух.

Он перевел дух, вытер застилавший глаза соленый пот и оглянулся. Только теперь он увидел, как высоко, под самое небо, они забрались. Казалось, они на самолете неподвижно замерли в вышине, чтобы вдоволь налюбоваться окрестностями.

Внизу все стало очень маленьким, прямо-таки крошечным: дороги — разбросанными небрежной рукой ниточками; озера — стекляшками, которыми играют в классы приисковые девчонки на полянках подле домов; леса были нисколько не выше травы на некошеной елани. А небо, наоборот, раздвинулось и распахнулось, стало высоким и просторным, каким его никогда не увидишь, если живешь среди гор, внизу.

— Смотри-ка, деда! — закричал изумленный Юрка. — Гор-то сколько тут! И не сосчитать. Красота!

Роман Егорыч тоже разглядывал бесчисленные сплетения горных хребтов. Словно окаменевшие неподвижные волны, они простирались до горизонта, и не было им ни конца, ни краю.

— Расчухал, стало быть. То-то! — ворчливо ответил дед. — Вон он какой у нас — батюшка Урал. Где еще сыщешь такую благодать?

Он подошел к горбатой ели и потрогал забитые рядом с нею у угольно-черного кострища рогульки для чайника.

Прошлогодние, они оказались еще крепкими. Нацепив котелок и чайник на клюку — воды они набрали по дороге в горном ключе, — Роман Егорыч начал раскладывать костер.

Юрка бесстрашно стоял над крутейшим обрывом, гудел, что есть мочи и крутил руками невидимую не то баранку, не то штурвал — изображал из себя летчика.

Дед поглядывал на разыгравшегося внука и вспоминал, как он стоял на этом становище прошлые годы. Куда как тоскливо было тогда одному! А теперь хоть и хлопотно с внуком, хоть и досадить он мастер, и догляд за ним нужен беспрестанный, а все-таки хорошо — родная душа рядом. Теперь бы еще втемяшить ему в голову свое дело, да так, чтобы до конца жизни не забыл то, что ему будет сказано!

— Слышь-ка, Юрок! Я тебе вот что скажу: ты дорогу хорошенько запоминай. На долгие годы запоминай, чтобы не заблуживаться, когда придется одному, без меня, сюда идти. До Бирюзовой ты запросто доберешься — знай вали себе прямиком на полдень через горы. А далее приметы будут, без них не дойдешь. Я тебе сказывать стану, а ты запоминай...

— Мне есть охота, — объявил Юрка. — Ты погляди похлебку. Может, поспела давно.

«На-кось тебе, Роман Егорыч, выкуси! — Дед мысленно показал себе кукиш. — Ты ему душу открыть собрался, а он — брюху закладку давай. Выбрал ты себе компанию, ничего не скажешь. Разве с таким юлой поговоришь?»

Юрка накинулся на еду таким голодным волчонком, что дед только головой покачал. Полагал, что провизии хватит на оба конца пути, а тут, считай, на один еле достанет. Придется сделать крюк и завернуть на Темниковский прииск пополнить запасы. Ладно, что деньжат догадался прихватить...

Насытившись, Юрка перебрался в тень под горбатой елью и лег навзничь. Осоловелыми глазами он разглядывал густое сплетение веток над собой. Одна из них покачивалась совсем низко и колючей лапкой щекотала ему кончик носа. Юрка толкнул ее. Веточка вернулась и снова мазнула его по носу. Но Юрка уже ничего не почувствовал: он успел за эту долю секунды крепко уснуть. Дед, очистив посуду и повесив торбы повыше, чтобы не достали лесные звери-хулиганы, примостился рядом.

Проснулись, когда солнце уже порядочно склонилось к закату. Косые его лучи разом отражались во всех озерах, и те жарко горели. Казалось, земля тоже только что проснулась, открыла сразу две дюжины пылающих глаз и уставила их на выцветшее за день белесое небо.

— Озер-то, озер сколь повылазило! — изумился Юрка. — Смотри, деда, — словно что воды в блюдца налил да по лесу расставил. Которое наше — Тургоныш?

— Нашего не видать, оно вон за той, за Лысой горой. Поспешать надобно. Впотьмах по лесу не сильно расшатаешься, того и гляди глаз выколешь.

Часа через два они обогнули Лысую гору и увидели Тургоныш — маленькое озерко, налитое в горную чашу. Берега обтянуты камышовой каймой, и только в одном месте просвет — выбегавший из междугорья ручей намыл на берегу толстый слой песка, приглушил камышовые ростки, и получился отличный пляжик.

Дед оглянуться не успел, а внук уже плескался в воде и радостно кричал:

— Деда, смотри! Плаваю!

Конечно, это был чистейший обман: Юрка не умел плавать... Он нещадно булькал ногами, перебирал руками по дну и, передвигаясь таким способом, был убежден, что плавает, и верил, что так именно и надо плавать.

— Айда сюда! — звал он деда.

Его голос и всплески воды разносились по воде до самых дальних берегов и отдавались там гулким эхом.

Дед, неизвестно почему стыдливо спрятавшись за выступ скалы, стал раздеваться, а потом побежал к берегу, закрываясь ладонями и скорчившись в три погибели. Вопреки Юркиным ожиданиям, он не показал внуку чудес плавания, а забрел в озеро чуть повыше колен, окунулся несколько раз быстренько, зажав четырьмя пальцами нос и уши, и тут же выскочил обратно.

— А говорил, что плавать умеешь... — разочарованно упрекнул Юрка.

— Холодна больно водица-то. Ну ее к шутам! — проговорил дед, поспешно одеваясь. — Да и как плавать-то? Водоросли полно — запутаешься еще, утонешь...

— Да ты боишься! — скорее для себя, чем для деда, провозгласил Юрка, изумленный до крайности.

У него даже сердце екнуло: дед, похвалявшийся перед стариками и молодыми приисковыми парнями своими лесными походами, казавшийся таким старым и опытным, — и вдруг трусит! Юрка молча разглядывал сухого, сморщенного человека, попрыгивающего на одной ноге и тщетно пытающегося продеть ногу в штанину. Если б дно было более пологим и его всюду можно было бы доставать руками, сам Юрка обязательно сплавал бы на середину озера или даже дальше. А дед умеет плавать, не касаясь дна, и не плывет!

Отвлекло его от таких размышлений одно обстоятельство: на плоской груди деда, обросшей редкими седыми волосами, болталась какая-то зеленоватая штука, привязанная к шее за шнурок. Когда сели ужинать, внук не замедлил приступить к допросу.

— Деда, а ты зачем бляху привязал на шею?

— Не бляху, а православный крест. Дурень!

— Крест? Где ты его взял?

— Ешь знай! Где взял, там уж нету, — попробовал уклониться дед.

— Сам знаю, что нету. Ты мне скажи: где взял? Кто дал?

— Поп дал. Были такие, одним словом, священники. Возьмут ребеночка за руки-ноги, окунут в воду, крест на шею повесят — и носи не потеряй...

Дед говорил вяло и неохотно. Отношения с религией у него были самые отдаленные — попов он не любил, считал дармоедами. В существование бога верилось плохо, а крест снять все не хватает решимости: а вдруг бог все-таки существует?

— Получше облизывай ложку, а то мыть неспособно, облипшая вся, — отводя глаза в сторону, сказал дед.

— А под рубаху почему запрятал? Стыдно тебе, да?

— Это только попы поверх одежи кресты носят.

— А ты хуже попа, да?

Умел-таки Юрка задавать раздражающие вопросы! Дед почувствовал, что, если не оборвать сейчас парня, он таких вопросов накидает, до утра не разберешься.

— Отстань ты от меня! — нетерпеливо ответил дед. — Попу — одна цена, мне— другая. Каждый человек свою цену имеет.

— И мне тоже цена есть? — поинтересовался Юрка, и тут его упрямую, лобастую голову осенил неожиданный вопрос: — А почему мне креста не дали?

— Тебе не положено, — равнодушно сказал дед. — Ты некрещеный.

Ответ озадачил Юрку. Как же ему теперь быть? Обидеться? Но на кого обижаться? Да и стоит ли? Ничего занятного в этой медяшке нет. Скорее наоборот: такой веревкой только мозоли на шее натрешь.

Дед стал заливать кострище. Угли злобно зашипели, зафыркали горячим серым паром. Потом он поднялся на каменный лоб Лысой горы. Там, повыше, в почти отвесной гранитной стене, имелась небольшая пещерка, выстланная полуистлевшим слоем мха и сена.

Юрка остался на берегу один. Наверху покряхтывал дед, укладываясь спать. Над кострищем все еще колыхались серые клубы пара. Запоздало пощелкивали головешки. Тургоныш отражал в себе черные, как вороновое крыло, лесистые берега и красно-золотые затухающие отблески вечерней зари. Сочетание черни и червонного золота было таким зловещим, тишина стояла такая глубокая, что Юрке стало страшно. Казалось, что-то необыкновенное и непонятное непрерывно и бесшумно свершается вокруг...

Проворно действуя руками и ногами, Юрка ящерицей взобрался по круче и остановился только тогда, когда ткнулся лбом в костлявый бок деда.

— Ты чего? Или испугался?

— Чего выдумываешь? — сурово ответил Юрка. — Чего мне бояться? Мне к стенке ложиться или тут, с краю?

— К стенке ложись. Я рано вставать буду.

Это устраивало Юрку. Он перебрался через деда, и скоро тот услышал ровное посапывание внука.

 

8

Какой у старика сон? Так себе, дремота. Роман Егорыч ворочался с боку на бок, шурша сухой подстилкой. От пыли сверлило в носу. В темноте пыль была невидима, но запах ее ощущался явственно.

Пылит подстилка... Да и как не пылить, когда не менял ее лет десять. Надо бы повыбросать эту сухоту, надергать свежего моху... Роман Егорыч чихнул несколько раз подряд и посмотрел в ту сторону, где спал внук: нет, не проснулся. Ну да ладно, одну ночь как-нибудь отмаются. А ежели дело будет закончено, то, кто знает, придется ли когда-нибудь ночевать тут еще раз. Ноги-то с каждым годом слабнут...

Да, как там ни верти, а приходит он, закатный час. Так и прошла она, жизнь, день за днем, год за годом. И будто ни один прожитый день не отличался от другого, вроде перемен никаких и не было, а оглянешься назад — даже не верится, как все переиначилось.

А Юрка-то! Креста не знает. Оно и понятно: теперь ни на ком не сыщешь православного креста. А коли носишь его, то смотрят на тебя как на чучело.

Ну и пускай чучело! Как хотите судите-рядите, а жил он, Роман, по-старому и будет жить по-старому, никого не слушая, сам по себе! И нечего к нему приставать, нечего его переиначивать. Старик раздражился. Припомнились сын Владимир, директор прииска Пудового Торбин, бригадиры старательских артелей. Как коты вокруг горячей каши, они ходили вокруг него, пытались узнать его тайность. Никому ничего он не сказал и не скажет! Плевал он на всех! Вот и все!

Расстроенный раздумьем, Роман Егорыч выбрался из пещерки. Видимо, давно уже перевалило за полночь. Окрестности стали проясняться. Вода в Тургоныше шевелилась. Округлые, совсем неприметные валы накатывались на гранитное подножие Лысой горы и облизывали его ласково и нежно. «Чудно! — подумал дед, позевывая. — Озерцо словно зеркало, не шелохнет, а поди ж ты — волна. С чего бы это? Надо будет Юрка спросить — небось, знает...» И покачал головой: вот ведь как — десятый годок внуку идет, а приходится спрашивать мальца. Что дальше будет, если в эдакие годы внук набирается в школе столько премудрости?

Роман Егорыч спустился вниз, собрал сушняк, уложил пирамидкой на кострище, но поджигать не стал: рано еще, торопиться некуда, пускай поспит внучонок. Природа, ее мирное дыхание успокоило его, он положил голову на колени и задремал.

Очнулся, когда весь восток сверкал, словно позолоченный. Солнце еще скрывалось за дальними хребтами, но макушки гор на западе были уже освещены. На одной из них, безлесой и каменистой, сверкал ослепительно яркий белый огонь. Роман Егорыч долго приглядывался к нему, соображая, что бы это могло так сильно блестеть. «Видно, пласт слюды выпятило на склон, вот он и блещет», — решил он, наконец. Край солнца всплыл в глубине дальнего ущелья, осветив его скалистые щербатые стены. Мертвая зыбь на озере стала еще сильнее, как будто Тургоныш приветствовал появление дневного светила.

Роман Егорыч поджег костер, и скоро желтое пламя с траурной дымной каймой заколыхалось вокруг закопченного котелка. Изгибаясь, оно поднялось до его верхней кромки и стало заглядывать внутрь, точно любопытствуя: что же такое варит старый дед?

Роман Егорыч поднялся в пещерку проведать внука. Выкатившись из-под полушубка, полуголый Юрка свернулся в клубок и спал, то и дело подрагивая и ежась от утренней прохлады. Накрывая его, Роман Егорыч увидел на лбу крупного, набухшего комара.

— Злодей этакий! — проворчал дед. — На наследника моего покусился, ишь ты!

Твердыми, словно бы деревянными пальцами он снял комара и раздавил так крепко, что крошечные капельки крови разлетелись во все стороны. Юрка открыл глаза и долго смотрел то на присевшего на корточки деда, то на нависший над ним гранитный свод, подернутый светлой рябью отраженных озером солнечных лучей.

— Деда, где я? — спросил он, наконец.

— Стало быть, в пути мы с тобой. Вставать будешь или поваляешься еще?

— Чего ради я буду валяться?

— Вот и ладно. Зорюшка-то давно прошла.

Солнце еще не успело прогреть похолодавший за ночь воздух, было не жарко, но Юрке захотелось искупаться, и он побежал на пляжик. Дед собрал пожитки и отнес их к костру. В котелке бурлила каша. На ее поверхности вспухали пузыри, шипуче лопались, и из крохотных кратеров выпархивали серые облачка пара.

Отодвинув котелок на край перекладины и задумчиво разглядывая пыхтящую, словно живую, кашу, Роман Егорыч решил: пора кончать дело. Хватит ему маяться, душу томить! Раз решено довериться внучонку — надо сказать ему все, нечего больше медлить. Как говорится, будь что будет!

— Слышь-ка, Юрок, чего я тебе скажу, — решительно начал дед, когда посиневший Юрка, стуча зубами, уселся против котелка с кашей. — Да смотри у меня, хорошенько слушай! Теперь ты у меня вроде как поп, а я перед тобой исповедаюсь...

— А что такое — исповедуюсь?

— Самое свое заветное тебе объявлю — вот это что, внучек ты мой дорогой...

— А-а! Объявляй, объявляй! Только мне есть больно охота. Я похлебаю каши, а?

— Похлебай, что с тобой сделаешь, — вздохнул дед: минута-то какая наступила, сердце переворачивается, а ему, видишь ты, кашу хлебать понадобилось! Эх, внучек, легкая твоя голова! — Так вот какое дело, Юрок. Годов тридцать тому назад, когда я был помоложе... Чего зубы скалишь? Думаешь, так и родился стариком? И молодым был, и пригожим был, и ухарства во мне было — хоть отбавляй. Ну, да ладно! Работал я в ту пору в артельке одной. Держали мы шахту-невеличку, брали золото немудрящее, однако на пропитание хватало, голодом не сидели. Ну, а я балованный был, мне сытой жизни мало, мне фунтами золото подавай. Пороблю в артельке, наберу золотишка так, чтоб прожить недели две-три, — и айда в тайгу. На разведку, значит...

Юрка, глотая слюни, старательно со всех сторон обдувал огненно-горячую кашу. Казалось, ему не было никакого дела до рассказа.

— И что ты думаешь? — продолжал дед. — Натакался я на местечко. Как сегодня, тот день помню, даром что тридцать годов прошло: солнечно было кругом, душа у меня такая веселая да радостная, словно чуяла, какой фарт ко мне придет. Заложил я с вечера шурфок, не больно глыбкий, так себе — разве на сажень будет. Думал дальше глубиться, да темно стало, ушел я спать. Утром встал, прибрался, поснедал, как вот мы теперь с тобой, и полез в шурф. Что-то, думаю, пласт попался больно подходящий, надо бы испробовать. Набрал в ведерко песку и пошел к речке. Ковшик с собой взял. Смыл пустую породу, гляжу — батюшки-светы! — дно у ковшика сплошь золотинками выстлано, так и переливается! Подкосились мои ноги, сел я тут же на бережок и встать не могу — сердце зашлось. Кричать с радости охота, а я не могу — в груди дыхание сперло. А потом сообразил: нельзя мне кричать, услышат и отберут мое золото.

Зачерпнув ложкой кашу, дед приподнял ее над котелком и рассматривал так пристально, как будто видел в первый раз.

— Сижу, а самому все страшней и страшней становится: вдруг кто приметил, сколько золота на дно ковшика осело? Оглянулся во все стороны — нет, вроде бы никого нигде нет. Стал сам себя успокаивать: «Не будь дураком, Роман, сам знаешь, место глухое, годами сюда никто не заходит». А сам все больше трясусь: а вдруг, на мою беду, занесло кого в глухомань, увидел он, какое я золото открыл? Насилу очухался я, стряхнул пробу в тряпицу, засунул за пазуху и бегом к шурфу.

— Зачем? — спросил Юрка. Он уже наполовину насытился, и по мере насыщения у него начал проявляться интерес ко всей этой истории.

— А как же! Закрыть надо было шурфок, чтобы никакого следу не осталось. В один момент я землю обратно сбросал, выровнял, сухим листом присыпал. Потом за кострище взялся: дерном прикрыл, весь сор в ямку закопал. Становище свое на версту в сторону отнес: и все для того, чтобы на том месте, где мое золото лежит, никакого человеческого следу не осталось...

Только теперь различив, что перед ним ложка с кашей, дед наконец-то отправил кашу в рот.

— Так в страхе и жил. Ходить на свое место боялся. Как вор какой-нибудь, на цыпочках проберусь, в лесу заячьих петель наделаю, осмотрю, не копано ли где, и обратно на становище. Поверишь ли, ночи спать не мог: не проехал ли кто туда, не стукнул ли кто топором.

Юрка разглядывал деда со все увеличивающимся любопытством.

— А потом чего было?

— Ничего не было. По совести если рассудить, должен был я то место своей артельке показать. Так то по совести. А какая совесть в золотом деле может быть? Никогда ее не было... Кто смел, тот и съел. Кажись, легче ножом сердце вырезать, чем таким богатством поступиться. Решил я то золото на черный день себе уберечь.

— Черный день? — удивился Юрка. — Это когда затмение у солнца? — И Юрке представился он, черный день: все бродят впотьмах, растопыря руки, как слепые, нет на небе ни солнца, ни луны, ни звезд: кругом черно, как в чернильнице. Но зачем золото в такой день?

Роман Егорыч только руками развел:

— Эк вам как в школе головы замудрили! «Затмение»! Черный день — когда нужда на холку сядет да в темечко клюет...

Чудно разговаривает дед: слова вроде знакомые, слышанные, а ничего не поймешь. Как так нужда на холку сядет? Она что птица, что ли?

— Беспонятный ты совсем у меня, — усмехнулся дед. — Сразу видно: нужды не испытывал. Нужда — птица. Придумаешь же! Одним словом, так: горняцкое дело мне не под силу, теперь вот и мудру́ю, куда мне свое золото девать?..

— А ты папке расскажи. Он, знаешь, как в таких делах разбирается. Живо твое золото определит.

Пучком травы дед вытер копоть со дна котелка, поставил на колени и молча, помрачнев, начал отскребать пригар.

— Вот что я тебе скажу, Юрок, — проговорил он после долгого молчания. — Батька твой, Володимер, для моего золота и есть самый главный погубитель. Спрашивал я его. Так он чего придумал? Отдать мое золото в казну!

— Ну-к что же? И отдай.

Дед отшвырнул и котелок, и ложку далеко в сторону, на песок.

— Дурни вы оба, и больше ничего! Мыслимое ли дело — отдать ни за что ни про что свое, кровное! — Он все больше распалялся и вдруг закричал противным визгливым голосом: — Чего вы мне нос в пенсию тычете? Сто шестьдесят рублей — эка невидаль! А в земле миллионы лежат. Такой капитал, какого еще, может, ни одному капиталисту и во сне не виделось!

Дед встал, упер руки в бока, повернулся в сторону, где находилось Пудовое, и ругался долго и крикливо. Честил сына самыми обидными, злыми словами.

Юрка почувствовал, что в нем начала действовать очень тугая и сильная пружина. Подняла на ноги, заставила стиснуть кулаки и толкнула вперед, к деду.

— Не смей! — так же визгливо закричал Юрка, стискивая кулаки, готовый ринуться в бой. — Не смей ругать папку! Он лучше тебя! Жадоба ты, вот кто! Капиталист несчастный!

Роман Егорыч повернулся к Юрке, но, кажется, не видел его. Взгляд у него был пустой, отсутствующий. Только через полминуты он как бы очнулся, нахмурился, припоминая, где он и что с ним.

— И верно! Чего это я развоевался? Стало быть, с Владимиром дело поконченное и толковать не об чем...

Покачивая головой, сам удивленный своей вспышкой, он подобрал котелок, ложку и принялся за прерванное дело.

«Присмирел, как я его капиталистом назвал!» — злорадно подумал Юрка, раздувая ноздри и еще вздрагивая от негодования. Отошел к берегу и стал покидывать камешки в озеро, искоса посматривая то на деда, то на круги на воде.

В семье часто поминали недобрым словом капиталистов, но то были люди, существующие где-то за тридевять земель. Капиталистов видел Юрка и в «Крокодиле» — этакие жирные толстомордые господа, с ощеренными крупными зубами и черными бантиками на белоснежной груди, в потешных черных цилиндрах. А перед Юркой отскребал дно в котелке сухонький старикашка в синей с белыми полосками штапельной рубахе, в серых бумажных брюках, заправленных в короткие кирзовые сапоги. Брюки походили на две растянутые гармошки, потому что сползли до самых бедер и держались на «честном слове». Вместо цилиндра лысоватую макушку украшал потрепанный малахай, который старик носил зимой и летом. «Голову застудить — последнее дело!» — говаривал он, когда его спрашивали о столь необыкновенной привычке.

«Поня-а-тно!» — поджав губы, значительно сказал сам себе Юрка. Он давно замечал, что дед не ладит с отцом, ходит по дому этаким колючим ежом, то и дело норовит поругаться. Почему? Потому что золото. Лежит оно где-то там, впереди, в потаенном месте, про которое знает только дед. А дед и сам взять его не может, и другим отдать не хочет— вот какой вредный! Как есть капиталист!

— Вот что, Юрок, — сухо сказал Роман Егорыч, покончив с чисткой котелка и собирая вещи. — Дойдем до места, оглянем его, вернемся в Пудовое... И делайте, как знаете!

— Ладно, — пробурчал Юрка.

Он был рад такому решению, потому что боялся, что дед раздумает и вернется в Пудовое сейчас, после размолвки. А Юрке теперь очень захотелось посмотреть дедово месторождение. Зачем? Он и сам не знал. Мало ли зачем? Посмотреть, а там видно будет...

 

9

К вечеру добрались до заброшенного охотничьего зимовья. Под сенью громадной сосны стояла избушка без окон, наполовину вкопанная в землю. Дверь, тронутая рукой Романа Егорыча, заскрипела протяжно и надрывно, точно спрашивала, зачем пожаловали сюда не званые гости, зачем нарушили вековечный покой. Внутри было темно, пахло сыростью, застарелым дымом.

Юрка словно в ночь шагнул и стал у порога, не решаясь двинуться дальше. Он слышал, как дед копошился в темноте, что-то разыскивая, и через минуту под руками деда вспыхнуло пламя. Стал виден каменный очажок, толстые чурбаки подле него, нары из жердей в глубине. Стены и потолок были густо покрыты копотью, словно обтянуты черным бархатом.

— Видал, какой у нас дворец на сегодняшнюю ночь? Переночуем лучше вчерашнего... — сказал Роман Егорыч. — Чуешь, как дымком попахивает? Комарам наша с тобой спальня недоступна будет...

Дед начинал разговор по-доброму, чем очень обрадовал Юрку.

— Деда, а почему комары дыма боятся? — тотчас осведомился он.

— Кто ж его знает? Должно быть, великоваты для них дымины. Мы их не различаем, а комаришко сам махонький, ему дымина вроде камня по башке колотит. Вот и страшно ему: как летать, когда кругом такие камни плавают?

И Юрка тотчас представил себе, как самолетом летит комар и вдруг впереди целое облако из камней, каждый из которых величиной с голову. Попробуй, столкнись с таким, поневоле будешь удирать. Юрка рассмеялся и не столько необыкновенности картины, сколько тому, что дед после целого дня молчания отмяк и снова с ним заговорил.

— Не пойму я тебя, Юрок, — покачал головой Роман Егорыч. — Неужто тебе не интересно поглядеть на золотое место? Я в твои годы понимал, какая ему цена...

— Почему не интересно? Мне интересно, — уныло опроверг Юрка, которому совсем не понравилось, что дед опять взялся за старый разговор.

— Врешь ты! Хоть бы спросил о чем...

— Вовсе не вру!

— Вот покажу я тебе свое заветное завтра. Что станешь делать?

— Ничего не буду делать. Твое ведь оно... — возразил Юрка, хмурясь все больше. Приходилось держаться настороже: вдруг дед опять разозлится? Уйдет к своему золоту, а его, Юрку, бросит в лесу, чтобы не знал ничего и не видел.

— Помру я — оно твоим станет. Тогда что сделаешь? — гнул свое дед.

— Не знаю... Может, добывать буду... — неопределенно ответил Юрка и, подумав, добавил слышанное у взрослых. — Не сильно-то охота в земле ковыряться. Может, машину придумаю...

— А отцу расскажешь? — особенным, напряженным голосом спросил Роман Егорыч.

Он снял шапчонку и, оттопыря локти, старательно вытирал подкладкой потную голову. Его тень на стене стала совсем несуразной и даже страшной — будто большая птица махала крыльями, а взлететь не могла. Вот оно что! Вот что деду интересно! Юрка не видел, а скорее почувствовал, как дрогнул старик, как повернулось его лицо, как пристально он рассматривает его, Юрку. Ну, так пусть же узнает все!

— Папке-то? Скажу! — Дед молчал, потупясь. Юрке стало жалко его, и он добавил: — Как же я не скажу? Одному-то разве управиться? Сам говорил — одному непосильно...

Роман Егорыч горько усмехнулся:

— Поймал ты меня. Говорил, конешно... — Он сгреб в кучку угли в очаге, они осветили его и сделали лицо золотым. Потом наложил сверху новую порцию дров, и кругом стало темно. — Ладно! Делайте, как знаете. Мне другого ходу нет...

Роман Егорыч сходил, наломал свежих березовых веток, выстлал ими нары, и они легли спать.

Пробуждение было ужасным: не открывая глаз, Юрка почувствовал рядом с собой пустоту. Пальцы натыкались на березовые ветки с увядшими за ночь дряблыми листьями. Деда не было! Дед бросил его в лесу! Разболтал свою тайну, одумался за ночь и бросил, чтобы погиб Юрка голодной смертью. Юрка забился в угол и заорал истошным голосом.

От крика звенело в собственных ушах. Он не услышал торопливых шагов за стеной и продолжал орать даже тогда, когда в освещенном солнцем дверном проеме появился дед.

— Чего орешь-то? — с досадой спросил Роман Егорыч, рассматривая вопящего внука и почесывая лоб, которым только что впопыхах стукнулся о притолоку.

Юрка умолк и несколько секунд присматривался, чтобы убедиться, что это на самом деле дед, а не какое-нибудь привидение.

— А ты не бросил меня? — Юрка успокоился и спустился с нар.

— Дурень ты, и больше ничего! Разве такое между товарищами водится? Ступай кашу хлебать. Земляники я набрал малость — ух, ароматная!

Хорошенько позавтракали, по-братски поделили пригоршню земляники и отправились в путь.

Последний хребет Роман Егорыч решил не обходить, а взять приступом. После полудня, полузадохнувшиеся и обессилевшие, вскарабкались на голый скалистый гребень. Солнце крепко раскалило каменные глыбы, они источали сухой жар, как громадные печи. Если бы не легкое дуновение ветерка, веявшего то сверху, из глубин белесого неба, то снизу, из лесистой долины, тут, вероятно, нечем было бы дышать.

— Последняя! — объявил дед. Он высвободил из лямок полушубок и постлал на нестерпимо горячую скалу. — Садись, Юрок, дошли. Последняя, говорю! Вниз скатимся и у места будем.

Дед был радостен и возбужден. В сетке морщин молодо блестели глаза под потным лбом. Не один десяток раз поднимался он на скалистый гребень и всякий раз сердце ходило ходуном, тряслись руки, слабели ноги — и не только от усталости и трудного подъема. «Мое место! Мое, родимое!» — ликовала душа, и слезы проступали на глазах. Смотрел на долину жадно, неотрывно, как смотрит человек, давно не видевший родные места. Руки неспокойно теребили короткую шерсть полушубка.

Новая долина была гораздо шире тех, которые они пересекали до сих пор. Горы по ту сторону теперь даже нельзя было назвать горами — просто пологие холмы с видневшимся за ними степным Зауральем. По дну долины тянулась полоса голых камней — ложе пересохшей горной речонки. Русло ее исчезло в густых лесных дебрях, а что было за этой чащобой — не разглядеть.

Да Юрка и не стремился рассматривать долину, он нашел занятие повеселее: швырял камни в разверстую перед ним пропасть. Камешки, звонко пощелкивая, скакали с уступа на уступ, подпрыгивая так высоко, как будто были не камнями, а резиновыми мячиками. Доскакав до того места, где крутогорье переходило в длинный и пологий склон, камни катились еще некоторое время, затем исчезли в пересохшей серой траве.

— Деда, погляди-ка! — сказал Юрка и оглянулся.

Деда не было. На уступе лежал полушубок. Сам Роман Егорыч с проворством ящерицы спускался вниз, позабыв обо всем на свете, бормоча непонятно и странно.

— Господи! Да неужто? Господи!

Юрка заметался по краю обрыва:

— Деда, ты куда? Деда!

Юркин отчаянный вопль на несколько секунд остановил деда. Он оглянулся и махнул рукой:

— Айда за мной. Юрок! Сумки-то... Забери!

Добравшись до пологого склона, побежал к руслу реки, спотыкаясь, чуть не падая, словно слепой.

Происходило что-то странное и непонятное.

Всхлипывая, Юрка стал спускаться вслед за дедом, сбрасывая с уступа на уступ полупустые мешки и полушубок. Горячие камни обжигали ладони, острые края резали пальцы. Сильно пахло каменной пылью...

 

10

В лесу, за каменистым руслом пересохшей реки, горели костры, а у костров орудовали лесорубы — полуголые парни в длинных шароварах. Перекликаясь, уверенно и ловко делали свою работу: обрубали у лежащих вдоль и поперек поляны мачтовых сосен вершинки и сучья, стаскивали всю эту пышную зелень к кострам. Получались громадные зеленые шатры. Шатры густо дымили. Потом откуда-то из глубины выстреливало пламя. Тускло желтые языки жадно облизывали зеленые стены и с воем устремлялись вверх, в тщетной попытке достигнуть неба.

Лесорубы побросали работу и с любопытством разглядывали бегущего мимо них старика. Они крикнули ему что-то, но Роман Егорыч не остановился и даже не посмотрел на парней. Он бежал дальше, к поселку или лагерю, который примыкал к деляне лесорубов, — несколько свежесрубленных домиков и большая белая палатка. Над палаткой вился ядовитый синий дымок и сильно пахло жареным луком и мясом. У входа в столовую стояла легковая «эмка». Под машиной лежал, вытянув невероятно длинные ноги, водитель.

Чуть не запнувшись о шоферские ноги, Роман Егорыч пробежал дальше. И только теперь пыливший за ним Юрка — он волок по земле мешки и полушубок — понял, куда устремился дед. Русло реки было перекрыто земляной плотинкой, и подле нее плескался небольшой пруд. В центре прудка громыхало привязанное к берегу толстенными канатами небольшое суденышко.

Юра тотчас узнал драгу. Драга была не такая, как те, что работали дома, на месторождениях Пудового, но все же самая настоящая драга. Так же, как и на драгах Пудового, по железной раме ползла со дна пруда бесконечная вереница горбатых черпаков, заваливала породу в большой вертящийся барабан. Порода исчезала внутри драги, а потом, пустая, промытая, сбрасывалась с длинного хвоста на берег пруда.

«Так это она дедово золото берет!» — догадался Юрка, сразу забыв все свои горести и страхи. Он остановился, ожидая, что же предпримет дед. А тот бежал к берегу, ближе к драге, мирно громыхавшей посреди пруда. Вдруг зашатался, ноги стали подгибаться, и он опрокинулся навзничь.

Испуганный Юрка, бросив поклажу, медленно пошел к нему и тревожно издали спрашивал:

— Деда, ты чего? Вставай!

Необыкновенные пришельцы были замечены и на драге, и в поселке. Дежурный матрос торопливо отвязывал смоляно-черную плоскодонку, чтобы плыть к берегу. Из палатки-столовой выглянули две женщины в белых куртках. Звонко заойкав, побежали к берегу. На их крик из-под машины вылез длинный водитель. Приставил ладонь к глазам, разглядел, что происходит на берегу, и кинулся туда, далеко вымахивая ногами. Вышел из столовой и тоже направился к берегу худощавый, но довольно осанистый человек — директор Темниковского приискового управления Сергей Михалыч Махин.

Женщины дружно подхватили и отнесли старика в сторону, под тень берез.

— Что с ним? — спросил подоспевший Махин. Он склонился к Роману Егорычу, приник ухом к груди. — Ничего, дышит. Что за человек? Откуда взялся? Никто не знает?

— Это мой дедушка, — сказал Юрка. — Мы с Пудового пришли...

— Так чего ж ты, братец, пустил дедушку бежать по такой жаре? — Махин быстро оглядел Юрку.

— Действительно, — пробормотал водитель. — В его ли годы?

— Думаете, он меня слушается? Как бы не так! — успокоился Юрка, увидев, как женщины хлопочут около деда. — А это что? Драга?

— Драга. Ну, а теперь скажи нам, братец, зачем вы сюда пришли?

— Она золото добывает?

— Золото, золото... Почему не отвечаешь, когда спрашивает старший?

— Попадет вам от деда! — доверительно сообщил Юрка. — Он вам задаст, вот увидите!

— Нам попадет от старика! Бронислав, ты слышишь? Помилуй бог, за что?

— Я уже трясусь, — ответил водитель и начал трястись.

Женщины фыркнули:

— Вечно ты, Славка!

И убежали, вспомнив, что в палатке на пылающем очаге докипает суп и догорают котлеты.

— И вовсе не смешно, — строго заметил Юрка. — Тут его золото лежало, а вы достаете. Думаете, хорошо?

— Какое золото? Кто достает? — Лицо Махина стало серьезным.

— Он тридцать лет свое золото берег, а вы даже не спросились... — сердито укорял Юрка.

— Постой, постой! Так это тот самый дед Роман, с которым пудовинский директор ничего не мог поделать? Вот поди ж ты, какая история! А ну, братец, садись и рассказывай все по порядку.

Как не рассказать, когда интересуются взрослые? Юрка рассказывал все, что знал о деде и его золоте, Махин и Бронислав слушали.

А Роман Егорыч, приоткрыв глаза, смотрел на них с тоской и недоумением. Вот сидят, разговаривают, смеются... Как они могут? Ведь с ним сейчас было такое... Смутно, как сквозь туман, Роман Егорыч припомнил, как все поплыло перед глазами, как стал он падать. И показалось ему, что он умирает. В огромном страхе захлебнулось и замерло сердце, все тело загудело в отчаянном протесте против нежданно наступающей смерти. За крохотную долю секунды он испытал и пережил во сто раз больше, чем испытал и пережил за всю свою жизнь. А эти люди сидят и спокойно разговаривают, как будто ничего не было... В одночасье чуть смерти не достиг, а даже пожалеть некому...

Горько стало старику. Только теперь он понял великое свое одиночество среди людей... Вся жизнь перевернулась.

Несмышленыш внучонок вмиг себе приятелей нашел, стрекочет с ними, будто век знал. И они его слушают, смотри-ка ты... Эх, Роман, Роман! Минуло тебя твое счастье, кругом обошло... А теперь — все, конец...

Если б на место натакался свой брат, старатель, — тогда можно было бы уговорить. В ногах поваляться или тайной расправой пригрозить, как делалось в старину. Уступил бы долю или бы в пай принял. Да... А теперь небось геологи пуды бумаги исписали, все до последней крупинки в книгах обозначили. Как с ними поспоришь... Заявку бы сделать в то время... Да как? Попробовал бы только заикнуться — мигом со всех сторон набежали б охочие, расхватали б делянки и, считай, самому ни шиша б не досталось. Ни так, ни этак тебе ходу не было, Роман...

Он встал, сердито сбросив с себя мокрую тряпку, которой прикрыли ему лоб сердобольные поварихи. Сурово и решительно сказал внуку:

— Собирайся, Юрок! Нам тут делать больше нечего.

Подобрал полушубок, встряхнул, окружив себя облаком пыли. Вид гордый и злой. Встряхивал полушубок с таким ожесточением, что, кажется, вот-вот полетят клочья. Все молчали. Что утешительного можно было сказать старику?

Но Махин мягко начал:

— Не вы первый, не вы последний в подобной ситуации, дедушка... Здравствуйте!

Дед еле-еле пожал протянутую руку. Он понимал, что человек этот — видать, приисковый директор — ни в чем не виноват перед ним. Но не мог пересилить себя: горькая обида жгла его сердце.

— Поверьте, дедушка, мне от души жаль вас, старых горняков...

— Пожалел волк кобылу — оставил хвост за гриву. На кой ляд мне она, твоя жалость! Обездолил, а теперь жалеешь?

Махин раздраженно сунул кулаки в карманы.

— Не сам ли ты себя обездолил, дед? Старый горняк, а как действовал? Заявку не сделал, свидетельство не выписал. Был бы теперь первооткрывателем: почет, премия. И не маленькая — запасы огромные, десятки лет будем разрабатывать.

— Для чего мне ваша премия? — закричал Роман Егорыч. — Здесь все мое было. Мое до последней золотинки!

— Не кричи, дед, — бесполезно. И никому не страшно, — сдерживаясь, ответил Махин. — Никаких твоих золотинок здесь не было и нет. Должен вроде бы знать: недра земные и все, что в них лежит, принадлежит государству. И никому больше.

Не говорил Махин, а по-директорски чеканил: строго, твердо, значительно. Роман Егорыч примолк. Он-то не хуже Махина знал, кому что принадлежит, а все-таки на что-то надеялся. Выходит, напрасно надеялся.

Понурился дед, подавленный непоправимостью случившегося. А Махин вновь заговорил:

— Я так думаю, дедка: препирательства нам уже никакие не помогут. Пойдемте-ка лучше обедать... На сытый желудок и разговор у нас будет другой.

— Обедом подкупить хочешь? Ну-ну! — съязвил Роман Егорыч.

— Вот что, старик: плевать мне на твои переживания! — наконец вспылил Махин. — И будь ты капельку помоложе, сказал бы я тебе одно слово...

Дед горько усмехнулся:

— Ладно уж, пойдем поедим, коли так...

Они пошли к палатке. Бронислав пошел доделывать свою работу.

— Мы это месторождение, — говорил между тем Махин, — уже лет пять знаем, только разрабатывать руки не доходили. Задержались. Но вот в прошлом году сотворили драгу-самоделку, привезли по зимнику, с весны работаем... Строимся...

В столовой Махин приказал вынести один стол из палатки, и они пообедали на вольном воздухе, под тенью громадных сосен, еще кое-где оставленных в этом новом, пока и на картах не обозначенном поселке.

 

11

Ничего не скажешь: приветили их тогда на новом прииске так хорошо, что лучше и не надо. Стряпухи, не то воодушевленные присутствием директора, не то просто из желания угодить гостям, накормили их великолепным обедом. В те годы правительство направляло в золотую промышленность все самое лучшее — и продукты, и товары. «Торгсиновские» товары, как говорили тогда. Один консервированный компот чего стоил! Рядом сидела пожилая стряпуха и все потчевала:

— Кушай, сынок, кушай!

Юрка, конечно, старался и кушал, что есть мочи.

Роман Егорыч тоже поел как следует, несмотря на скорбный вид человека, удрученного крушением своих надежд. Помогла ему, вероятно, чарочка, которую поднес Махин из личных запасов. Она расшевелила старика, он заметно повеселел. Не отказался и от второй. Скупо поблагодарил, вздохнул и сказал:

— Славный ты человек, Серега! Сразу видно — старательская у тебя душа, право слово. Я так тебе скажу: возворотить бы старое время да получить бы прииск обратно — знаешь, чего бы я сделал? Беспременно бы тебя управляющим поставил! Вот... Чувствуй!

— Я чувствую, Егорыч, чувствую... Вот то-то и беда — бодливой корове бог рогов не дал... Да ты не расстраивайся, Егорыч: я и так управляю твоим прииском. Погоди маленько, похлопочу, чтобы назвали месторождение Корсаковским. Вот тогда вроде и совсем твое будет.

— Неужто похлопочешь? Ах, боже ж ты мой! Серега! Душа человек! — Роман Егорыч тянулся к Махину через стол, широко распахнув руки для объятий. — Ты мне еще золота прикажи выдать. Много не давай, много не надо. Кила три дашь, мне и хватит...

— Однако! — Махин сразу посуровел и всмотрелся в лицо старика. Пьян-то пьян дед — бессмысленная ухмылка, крохи пищи на бороденке, — но глаза трезвые, хитрые, злые, горит в них алчный огонек, этакий зверина проглядывает: а вдруг удастся обдурить захмелевшего директора? А вдруг и в самом деле решится он выдать три кило золота? Детская надежда, конечно, но она живет в его старом сердце, как живет змея под колодой, нет-нет, да и высунет свою ядовитую голову. Вот и теперь высунула, смотрит.

— Зачем тебе столько золота? Ты старый человек. Ведь туда с собой ничего не возьмешь...

— А ты меня не хорони. Я, может, тебя переживу. — Роман Егорыч отвернулся и нахмурился. Нет, не даст директор золота, не надейся, Роман. Тоже казне подвержен. — А куда золото дену — не твоя печаль! В сундук положу и по ночам ласкать стану. Заместо бабки оно у меня будет, хе-хе! Бабки-то у меня нету. Скукота!

— Болтаешь какие-то глупости! — с досадой проговорил Махин и приказал Юрию: — Ну-ка, малыш, сбегай, позови Бронислава. Вон у машины возится. Скажи, чтобы шел срочно!

Бронислав лежал под машиной, наружу торчали только его длинные ноги. Юрка долго и с любопытством наблюдал, как ноги сплетаются в разные немыслимые узлы, как перекидывает их водитель с одной стороны на другую и при этом довольно громко мурлычет «По долинам и по взгорьям».

— Что вы там делаете? — осведомился Юрка и присел на корточки.

— А-а, это ты, бродяга? Гайка, знаешь-понимаешь, такая вредная попалась, никак не затяну... Ну, что они там?

— А ничего. Разговаривают.

— Все про золото? Старорежимный, однако, у тебя дед.

— Старорежимный. Вот до дому доведу и признавать не буду.

— Родного деда? Не признавать? Ну и ну!

— А чего он столько лет золото скрывал? Оно государству, знаете, как нужно было? Жадоба он, и больше ничего! — Юрка умолк, вспомнив, что жадобой назвал деда директорский сын Славка. После этого получилась драка. А теперь он сам второй раз называет деда жадобой... Такое противоречие обеспокоило Юрку. Но что же? Раз жадоба, значит, жадоба. — Он хотел мне свое золото отдать! Подрастешь, говорит, придешь сюда и сколько хочешь себе золота накопаешь.

— Вот как! И что же ты?

— Я отказался. Уж он меня ругал-ругал! А я про себя решил: пойду с ним, дорогу вы́знаю и папке все расскажу, а он — государству.

— Хороший у тебя был план. Правильный.

— Еще бы не правильный! — самодовольно кивнул Юрка и вспомнил: — Вас директор велел позвать. «Беги, говорит, позови срочно водителя!».

— Так чего ж ты молчал! Вот наказание с тобой!

Бронислав расплел ноги и стал выбираться из-под машины. Юрка убедился, что высокий рост имеет и свои отрицательные стороны: водитель, вылезая, несколько раз жестоко стукнулся, так что «эмка» даже дрогнула и качнулась.

К тому времени Роман Егорыч окончательно размяк. Широко растопыря руки, дед лез обниматься:

— Ах, Серега, мил человек! Не знал я, что ты такой есть! Бери мое золото! Пользуйся, не жалко!

Раскрасневшийся Сергей Михалыч, посмеиваясь, отталкивал старика:

— Ладно, ладно, Егорыч! — Он подмигнул Юрке и сказал Брониславу: — Броня, тебе придется увезти гостей на Пудовое.

— Помилуй бог, Сергей Михалыч! Гонять машину за полтораста километров из-за каких-то бродяжек... Безумие!

— Ах ты... — вскипел Роман Егорыч. — «Бродяжек»? А вот и повезешь! Хозяин сказал — и повезешь!

— Без скандала, Бронислав! Ты меня знаешь?

Бронислав, конечно, знал: покладистый у него начальник, веселый и добрый, но уж если решил — не перерешит. Разговаривать и, в самом деле, бесполезно.

— Ладно, повезу. У меня машина босая... Да, ладно, ладно, повезу!

— То-то же! — Роман Егорыч самодовольно похохотал. — Видал, Юрок? Домой, как министры, поедем... — И вдруг снова вспомнил: — Наследничек ты мой! Обездолил я тебя! Мне ничего не надо... Берите... Ах, господи боже мой, прости меня, внучек!..

От деда пахло вином, глаза были мутные, слезящиеся.

— Деда, ты пьяный! Вот погоди, я мамке-то расскажу! — отбивался от его объятий Юрка, не переносивший телячьих нежностей.

— Неужто деда продашь? Эх, внучек, внучек!

— А ты не пьянствуй! Годы у тебя, знаешь, какие?

Подошла «эмка», и старика посадили в машину. Поехали, Юрка высунулся из машины, усердно размахивая кепкой. Но Сергей Михалыч уже не смотрел на них. Озабоченный и строгий, он торопливо шел к драге. Поварихи, исполнившие свои дела, накормившие обедом и гостей, и приисковое население, стояли у входа в палатку и о чем-то судачили.

Как ни мал был в то время Юрка, а понял: не ко двору пришлись. Непрошеные и ненужные гости, от которых ни радости, ни корысти. И машину-то им дал Сергей Михалыч, может, для того, чтобы поскорее убирались с прииска...

А дед Роман Егорыч пел какую-то заунывную песню про «ерманца», шедшего походом на Россию. Потом стал требовать, чтобы его везли обратно, и нещадно ругал каменно молчавшего Бронислава. Наконец, утихомирился и уснул под собственное мурлыкание все той же песни про «ерманца»

 

12

В Пудовое приехали заполночь. Бронислав отбил кулаки, пока заставил проснуться Корсаковых, а пассажиров своих и совсем не смог разбудить. Пришлось Владимиру Романычу брать отца в охапку и, как ребенка, на руках нести в дом. Вяло барахтавшегося и тщетно пытавшегося проснуться Юрия нес Бронислав. Антонина Матвеевна напоила водителя наспех приготовленным чаем, и Бронислав тут же выехал обратно.

Целую неделю потом Роман Егорыч вздыхал и охал, И все твердил, что идет, идет к нему смертный час!

Но смертный час все не шел, и скоро деду надоело его ждать. Стал он присматривать себе какое-нибудь подходящее занятие. Нашелся приятель и подбил деда заняться рыбной ловлей. Сам того не заметив, Роман Егорыч стал заядлым рыбаком. Иногда, если удавалось выкроить свободное время в своей «деловой» жизни, к старикам примыкал и Юрка. И неизменным спутником рыбаков был коварный кот Васька, тот самый, который однажды похитил у зазевавшегося Юрки завтрак.

Дед жил долго. Юрка из мальчишки превратился в рослого парня. Он был далеко от родных мест, в одном из сибирских городов, в техникуме, когда пришла весть о кончине Романа Егорыча. Деда не стало. Но всюду, куда бы ни попал Юрий, он всегда с теплой и тихой грустью вспоминал то далекое лето, когда они три дня шагали по горам и долинам Южного Урала.

Многолетняя служба в армии забрасывала Юрия в разные края Советского Союза, бывал он и за рубежами родной страны. Встречались места красивые, великолепные, такие, что невольно думалось: «А, пожалуй, краше и не может быть»... Но вспоминался поход, вспоминался дед, его умиленное любование уральской благостью, и горячее тепло омывало душу. Чужие горы становились не так красивы, долины не так зелены, леса не так густы и тенисты. А о золоте, правду сказать, и не вспоминалось.

Золото, что ж... Так оно золотом и осталось, ни тепло от него, ни холодно современному человеку. Вот она, драга — золотодобывающий комбайн, на котором ему предстоит работать.

Она нисколько даже не изменилась, не постарела. Наоборот, выглядит куда как нарядно: была темной, некрашеной, а теперь маляры всю ее разделали светло-голубой краской с красными разводами — совсем как тульский пряник колоссальных размеров.

К голубому борту причалена лодка-плоскодонка — тоже голубая и тоже с широкой красной каймой. Та лодка, которую он видел тогда, или другая? Дерево — не железо, не так долговечно, так что едва ли она могла выдержать двадцатилетие, да еще на воде. Другая лодка, ясно. Вроде бы даже и меньше той, которую он видел в детстве. Или так кажется? Вещи, которые долго не видишь, всегда кажутся меньше, чем их себе представлял. Просто удивительно, каким низеньким показался ему родной дом, когда он подходил к нему с автобусной остановки неделю тому назад. Как будто годы придавили его к земле. А в комнатах темным-темно...

Однако долго ли ему торчать здесь, на берегу? Что они там: спать завалились, что ли?

— Эй, на драге!

Ни звука в ответ. И Юрий проревел что есть мочи какую-то бессмыслицу:

— О-о-о-эй! Го-го-го!

Наконец-то! Из люка вынырнула человеческая голова — стриженая, круглая, ушастая голова парня, надо полагать, дражного матроса. Лоб украшен широкой поперечной полосой коричневого цвета — не иначе, как солидол. Руки черные, как в перчатках. Запястьем вытер пот со лба и недовольно крикнул:

— Чего там?

— С добрым утром! Как живем-можем? — поприветствовал Юрий.

Парень сказал что-то вниз и поднялся на ступеньку выше. Стала видна тельняшка не первой свежести. «Матрос чистых кровей!» — усмехнулся Юрий. Только когда он сумел отслужить во флоте? Совсем еще мальчишка.

— Чего надо?

— Давай лодку! И больше ничего не надо. Пока, конечно. За будущее не ручаюсь.

— А вы кто?

— Давай лодку!

Парнюга присматривался к Юрию все внимательней и никаких признаков рвения не обнаруживал. Наоборот, лицо его становилось суровее, того и гляди, что снова исчезнет в трюме.

— Да механик я ваш, чего ты в самом деле!

— Механик?

Тут начало совершаться удивительное. Парень выскочил на палубу и засуетился, заметался так быстро, что стал похож на героя старого кинофильма, заснятого еще по шестнадцать кадров в секунду. Полминуты не прошло, а он уже сажал Юрия в краснополосую плоскодонку.

— Что делаешь на драге, малыш?

Парень, налегая на весла, неодобрительно мотнул головой:

— Какой я вам малыш? Рэу кончаю, на практике здесь, палубным матросом... У нас насос заклинило, и ничего сделать не можем.

Лодка ткнулась тупым носом в железную стенку дражного понтона, и тот отозвался на удар глухим пушечным гулом. Бравого вида усатый драгер стоял у борта, вытирая ветошью черные ладони. Он протянул руку, чтобы помочь Юрию выбраться из лодки. Юрий ловко сам выпрыгнул на звонкую железную палубу и крепко пожал протянутую руку:

— Здорово, драгер!

— Здорово, механик! — Они внимательно осматривали друг друга. — Полундра, что я вижу? Тоже из демобилизованных?

— Из них, из самых. Что с насосом?

— Мотор меня взял за горло, пехота! — Рука сама потянулась к довольно пышному усу и подергала его за кончик. Драгер был в выцветшей матросской робе с недавно споротым гюйсом — нитки еще бахромились кое-где по шву вдоль воротника: поленился их выдернуть морячок. — Понимаешь ты, какая штука... Ты в электрике смыслишь, служба? Я перезабыл, оказывается, все на свете...

Так вот откуда у младенца тельняшка: флотский одарил. Да, видать, этот послужил, вдосталь похлебал матросского борща. Везет тебе, Юрий Корсаков, определенно везет: это ж одно удовольствие служить в компании с военной косточкой, локоть к локтю с человеком, прошедшим флотскую школу. Бывшие армейцы всегда отлично понимают друг друга, что там и говорить...

— Не беспокойся, флотский, электрика нам известна, — сказал он ласково драгеру. — Если не спалил ты обмотку — мотор у нас будет работать.

Дражный понтон здорово гудел, когда они втроем шагали к трюмному отсеку, где размещались насосы. Привычные к таким звукам, драгер и ремесленник не обращали на них внимания. Возможно, они даже не слышали этот железный гул.

А Юрий слышал. Слышал удивительно ясно и отчетливо. И казалось ему, что гудит не драга, а звенят где-то под нею сильные, могучие колокола. Точно тонны золота, лежавшие в недрах земных, приветствовали нового человека, нового хозяина, которого давно ждали.

 

„ЛЕБЕДИНОЕ ОЗЕРО “

Настало воскресное утро — ясное, безоблачное, предвещавшее хороший солнечный день. Маруся поднялась еще затемно и стала укладывать в чемодан свое выходное платье, Семенов костюм, мыльницу, полотенце. Семен одевался и посматривал на нее нерешительно: не остановить ли сборы, не подождать ли, когда приедет Гриша?

— Приедет — поедем, — сказала Маруся. Она умела угадывать мысли мужа. — Не приедет — сядем в автобус и укатим на Кисы-куль. На озере тоже можно хорошо отдохнуть.

Семен промолчал. Кисы-куль — это Кисы-куль, бывали там не раз, а ему всерьез хотелось свозить Балчинжава в Зауральск. Если Гриша не достанет машину, в следующее воскресенье они поедут туда на электричке. Черт с ним, с собственным транспортом...

Под открытым окном надтреснуто прозвучал автомобильный сигнал. Маруся выглянула: возле небесно-голубой «Победы» стоял Гриша Рябинин и приветственно махал рукой:

— Карета подана, господа! Пожалуйте!

— Явился, — сказала Маруся. — Сеня, бери чемодан!

Они закрыли квартиру, спустились вниз и вышли на пустынную, тихую улицу. Гриша картинно облокотился на дверцу и, округлив рот, пускал колечки дыма, разглядывая, как они, покачиваясь, медленно поднимаются чуть ли не до третьего этажа.

Вблизи машина выглядела неважно. Грязевая корка обволакивала мятый кузов по самое стекло. На фары словно чехол надет, и от этого машина казалась ослепшей, угрюмой.

— Ты бы помыл ее, что ли, — брезгливо поджала губы Маруся.

— Напрасный труд — все равно вымажемся. Ночью дождь лил.

— Нас в Зауральск не пустят на такой. Ужас!

— Перед Зауральском и умоемся. — Гриша осмотрел разочарованные лица Зыковых и обозленно прищурил глаза: — Не хотите ехать — не надо. В ножки падать не буду.

— Вот неспокойный! Слова ему не скажи... — вздохнула Маруся.

— Ладно тебе, не ершись, — примирительно сказал Семен. — Я только одно думаю: ловко ли на ней Балчинжава везти?

— И Балчи не царевич. Свой парень, растолкуем... — Гриша уселся за руль. — Ну, едете или нет?

Зыковы переглянулись.

— Едем! — решилась Маруся.

Они уселись, мотор взвыл, и «Победа» покатила вперед, будя утреннюю тишину.

Монгол-практикант Балчинжав Гангарын жил в большом молодежном общежитии. Машина остановилась у просторного крыльца с колоннами. Парни ушли отыскивать Балчинжава. Маруся осталась в машине одна.

Да, общежитие... Это оно только сегодня такое тихонькое, потому что воскресенье и раннее утро, а в будни тут всегда дым коромыслом, шум, галдеж и суета. Неспокойно жить в общежитии, а вспоминаешь об этих днях с радостью и удовольствием. Скучать не приходилось, всегда новости, всегда весело и интересно. Ты на виду у всех, и все у тебя на глазах — души нараспашку.

В квартире, конечно, спокойно, но и забот выше темени — и уборка, и стирка, и питание. Явилась с работы — и пожалуй на кухню, в комнаты и заглянуть некогда. Так и торчишь там до глубокой ночи. Что ж, и в коммунизм вот так, с кухнями, войдем? Семья... А может быть, семьи при коммунизме совсем по-другому будут жить? Почему об этом мало думают?

Маруся вздохнула. Никак она не успевает управляться с домашней работой. Хорошо еще, что Семен не из привередливых, не ругается. Посопит, как медведь, но ничего не скажет. Виновата она перед ним, что делать! Времени не хватает.

На крыльце появились парни, направились к машине.

Самым солидным в этой компании был он, Семен. Затолкав руки в карманы, он вышагивал спокойно, степенно поглядывая по сторонам. Маруся усмехнулась: как же, женатик! Девчонки болтали в первые дни после замужества: «Выбрала себе молчуна, лишнего слова не скажет...» Ну и выбрала! А что? За ним, как за каменной стеной, — все наперед обдумано. Прежде чем рюмку выпить, трижды прикинет: не лишняя ли? Не всякий парень способен на такое.

Хотя бы тот же Гриша Рябинин. Ну что он? Еще и человеком назвать нельзя — так, мальчишка. Мечется из стороны в сторону, а главного в жизни не найдет, хорошее от плохого не отличает. Попалась водка, налакался до зеленой сопли и думает: хорошо время провел. А то еще хуже — девчонки рассказывали — познакомится и в первый же вечер обниматься лезет. Дурной! Где привадился к такому баловству — кто его знает...

А между Гришей и Семеном шел тот, ради которого была затеяна поездка, — Балчинжав Гангарын. Монгол издали широко, белозубо улыбался Марусе и махал рукой. Ничего не скажешь — обходительный парень. Припомнилось, как зачастили в токарное отделение цеховые девчата, когда прошел слух, что туда на практику приехал иностранный рабочий.

В общем-то всем понравился: парень скромный, приветливый. Девчата ахали: бедненький, на целый год уехал от родного дома! Маруся тогда еще посмеялась: «Это уж ваше дело, чтоб не затосковал...» Саша Кочеткова надменно приподняла покатое плечико: «Нашли сокровище». Что с нее возьмешь, с красотки: женихов ищет, ждет не дождется, чтобы какой-нибудь инженерик подарил взгляд, замуж взял на полное иждивение. От такой доброго слова не жди — гусыня. И Маруся внезапно рассердилась: дура-девка, побольше бы таких парней!

Балчинжав долго и ласково пожимал Марусе руку:

— Здравствуй, здравствуй, Марусья! Такое утро, хорошо будет ехать. Верно?

— Верно. Надо и нам просвещаться, Балчи. Чем мы хуже других?

— Правильно, Марусья! Надо смотреть, пока молодой.

Гриша виновато проговорил:

— Ты вот что, Балчи... Ты извини, что машина такая... Уж я старался раздобыть получше, да не получилось.

Балчинжав, уже усевшийся на заднее сидение, тотчас выскочил из машины и обошел ее кругом.

— Ничего машина. Грязна маленько, бита мало-мало. Это ничего. Работьяга!

Он улыбался, и Гриша удовлетворенно подмигнул Зыковым:

— Что я вам говорил? Балчи парень свой, понимает. Поехали. Прощай, любимый город!

* * *

Собольск лежал в глубине долины. По дну ее, колотясь о каменные берега, извиваясь среди гладко отшлифованных щекастых валунов, взбугренная и пенистая неслась Соболка. По берегам реки, точно только что выбравшись из воды после купания, лежали белоснежные массивы жилых домов. Они террасами вздымались на склоны и ослепительно сверкали в лучах утреннего солнца белизной стен и зеркалом оконных стекол. На темном фоне леса город казался необыкновенно чистым и опрятным.

Машина поднималась в гору. За полосой жилых кварталов открылась широкая панорама завода. До самого края тянулись кровли цехов, похожие на ряды бесчисленных теплиц. Над литейными чернели прикрытые зонтами дымоходы вагранок вперемежку с жадно разинутыми жерлами вентиляторов. На вершине красной кирпичной башни белел квадратный циферблат заводских часов, и даже отсюда было видно, как прыгает с деления на деление минутная стрелка.

Венчала заводскую панораму поднявшаяся высоко в небо труба электроцентрали. Из нее, как живое и подвижное продолжение, отвесно вверх лез шевелящийся султан дыма. Достигнув уровня горных вершин, султан закручивался в мощные клубы, которые медленно относило к телевизионной мачте, одиноко торчавшей на макушке хребта.

Дорога круто петляла по дну долины. Дремучий сосновый бор сменился легкими и чистенькими березовыми рощицами, а вскоре и от них осталась низкорослая кустарниковая поросль. Открывалась степь. Открывалась широко и просторно, жаркая, изнемогающая от зноя, укутанная в дрожащее и переливающееся марево. По ту и по эту сторону дороги шевелились зеленые, перекатывающиеся волны созревающих хлебов.

Балчинжав смотрел в окно и вспоминал... Точно так же, как теперь исчезает в голубой дымке Урал, девять месяцев тому назад уходили назад Хангайские горы. Он уезжал из Монголии...

Смешно вспомнить: боялся ехать в Россию. Немного, но боялся. Как узнал, что должен ехать, целую неделю ходил и все думал, как будет жить там, в России?

Задумался и отец, горевала мать, совсем скучная стала Дулма. Мать пряталась в темный угол, упиралась в стену головой и плакала. Тихонько плакала, чтобы никто не видел и не слышал. Потом вытирала красные глаза и давала есть. Самое лучшее, что было в доме, она давала Балчи. Кто знает, как его будут кормить в России. Чужие женщины будут готовить пищу ее сыну... И мать снова уходила в угол, снова плакала.

Отец только гладил свою редкую седую бороду. Он не хотел смотреть так часто на сына, но взгляд сам тянулся к Балчи. Стоило Балчи оглянуться — и он видел, как отец спешно отводит глаза. Отец был в России. Давно — когда еще жил Сухэ-Батор. Сухэ-Батор посылал его в Россию. Теперь Россия другая — богатая, сильная, крепкая.

— Все смотри, сын, и пиши домой большие письма, — говорил отец. — Ты приедешь мастером, тебе будет большая дорога. Мастер для Монголии самый дорогой человек...

Дулма даже говорить не могла: тосковала. Она еще совсем девочка. Вздыхать и плакать — ее дело. «Почему ты плачешь, Дулма? Ты знаешь, что я вернусь?» — «Знаю, — шептала она. — Но ты меня забудешь, Балчи!» Почему он ее забудет? Такую не забудешь. Он говорил ей словами сказителей-улигерчи: «Солнце в небе — разве не помнишь в самую темную ночь? Золотые звезды, луну, кованную из серебра, — разве нет их в твоем уме, когда день?» Дулма слушала красивые слова, однако глаза все равно были невеселые.

Как давно не смотрел он в глаза Дулмы. Они были бы совсем широкие, если бы она увидела его сейчас. Удивительно! Он, ее Балчинжав, на русской машине едет по русской земле. У него русские друзья, хорошие друзья, которые ухаживают за ним, словно он не сын простого арата, а какой-нибудь князь, богдо-гогэн. Он много раз говорил: «Не надо, зачем так делаете?» Они говорят: «Ты — наш гость. Уедешь от нас в Монголию, и мы хотим, чтобы ты нас хорошо вспоминал...»

Зачем они заезжают прямо в воду? Балчинжав очнулся. Да, хотят помыть машину. Скоро Зауральск.

Зеленоватые воды Соболки уже крутились вокруг колес. Река выбралась из горных теснин и теперь, успокоенная, тихо несла свои неглубокие воды по степным просторам. Ниже по реке виднелся Зауральск, над городом тут и там висели дымные облака — заводы работали.

Маруся уже разулась и по воде шагала к берегу, одной рукой придерживая чемодан, другой прихватив подол юбки. Раздевался и Гриша. Снимая рубашку, он стукался локтями о баранку и потихоньку ругался. Семен, широко зевнув, сказал:

— Значит, будем купать драндулет?

— Вода теплая, как молоко! — крикнула с берега Маруся. — Вымоете машину — угощу завтраком...

* * *

Зауральский театр оперы и балета открылся недавно. Шли первые спектакли.

Начали строить театр еще до войны, но закончить не успели, и все эти годы в центре Зауральска стоял неприглядный и мрачный остов здания. В военное время в нем размещался завод, потом было оборудовано общежитие.

— По-чудному тут люди жили, — рассказывал Гриша. — Койки, говорят, стояли в зрительном зале. Как захрапят жильцы — по всему залу гул идет. Удивляюсь, как люди тут жили.

— Другого-то жилья не было, куда денешься? — сказал Семен.

— Верно... Ну, пошли билеты брать.

Они поднимались по широким ступеням театрального подъезда. Прошли мимо полированных мраморных колонн, таких ясных, что в них можно было смотреться, словно в зеркало. Миновали массивные двери с огромными бронзовыми ручками и вступили в кассовый зал.

— Фу ты, ну ты! — пробормотал Гриша, сам удивленный неожиданным волнением, охватившим его.

Они стояли на пороге зала, сразу ощутив неприглядность своего внешнего вида: пыльные и мятые костюмы, огрубевшие, опаленные солнцем и обветренные лица...

Зал сиял какой-то особенной, холодной и торжественной, мраморной чистотой.

— Красиво строят, ничего не скажешь, — кивнул Семен.

В дальней части зала виднелась стеклянная перегородка с тремя окнами — кассовыми и администраторским. Все три окна были задернуты шторками нежно-кремового цвета, а между шторами и стеклом были выставлены таблички: «На сегодня все билеты проданы».

— Не может такого быть!

Благоговение с Гриши словно ветром сдуло. Он кинулся вперед и постучал сначала в одно окно, потом в другое. Степенные пожилые кассирши, приподняв шторки, ему отвечали. Было видно, как у них шевелятся губы, как они пожимают плечами. Должно быть, ответы были отрицательные, потому что Гриша помрачнел и молча, не глядя на приятелей, двинулся к третьему окну — администраторскому.

Администратор, длинноволосый молодой человек с тонкими усиками, слушал Гришу с томно-усталым видим, придерживая рукой кремовую шторку. Он вежливо улыбнулся, что-то сказал, покачал большой головой, и шторка опустилась. С полминуты Гриша неподвижно разглядывал шелковую шторку, точно надеясь, что шторка поднимется и томный администратор протянет билеты. Но шторка не поднималась, администратор не появлялся и, оттолкнувшись от барьера, Гриша повернулся к друзьям:

— Чурбан! Стиляжка несчастный! — задрав голову, Гриша одно за другим осмотрел бронзовые бра, украшавшие карниз.

— Надо было загодя приехать и купить билеты... — сказал Семен.

— Надо было, надо было! Теперь мы все умные, — изрек Гриша и, понурив голову, сосредоточенно уставился на носки своих громадных сапог. — Может, в кино сходим?

Семен не ответил, Балчинжав пожал плечами:

— Кино дома есть. Зачем Зауральск ехать? Надо другой думать...

— Вот уж действительно! — кивнула Маруся. — Трястись такую даль ради кино...

Маруся взглянула на Семена, на его расстроенное лицо, и ей стало жаль мужа. Он так надеялся показать Балчи новый театр и вот — на тебе! — такое невезение...

Балчинжав прислонился спиной к колонне и с деланным интересом рассматривал театральный сквер. Он понимал, что русским сейчас очень неловко перед ним: везли, везли с раннего утра — и ничего не получилось! Поэтому так рассердился Гриша, расстроился Семен и такая задумчивая стала Маруся. Пускай они думают, что надо делать дальше, а он пока посмотрит на этот новый сад.

Угловатая тень театрального здания пересекала асфальтированную площадку, на которую то и дело въезжали машины со зрителями, и простиралась дальше на желтые, посыпанные песком дорожки, хранившие еще следы метлы, на массивные решетчатые скамейки с изогнутыми спинками, на пышные клумбы ярких и крупных цветов, на редколистые деревья, недавно посаженные и еще не укрепившиеся в новой почве. За сквером сверкали на солнце громадные окна гастрономического магазина.

* * *

По широким ступеням в театр поднималась группа мужчин. Они выделялись среди всех, кто шел в театр, своей представительностью, непринужденностью поведения как люди, привыкшие все время быть на виду. У подъезда стояла большая, черная, блистающая лаком и никелем легковая машина, из которой они вышли. По-видимому, мужчины проводили утро на каком-то озере: на сиденье машины лежало несколько спиннингов в чехлах, валялся букет полевых цветов.

— Обкомовские, — сказал Гриша. — Тот, который в сером пиджаке, секретарь обкома, Немчинов. Он приезжал к бате в колхоз.

— Крепко же они подзагорели! — заметил Семен, разглядывая распаренные, красные, почти черные лица.

Немчинов шел впереди всех, подняв руки и поправляя воротничок рубашки. Он внимательно, немного исподлобья оглядывал всех, кто стоял на театральном подъезде. Оглядел приезжих из Собольска и задержал взгляд на Марусе — возможно, потому, что она выделялась в нарядной толпе помятым дорожным сарафаном. Как бы подстегнутая этим взглядом, Маруся нерешительно шагнула вперед, навстречу Немчинову.

— Дядечка, позвольте вас спросить... — Почему она назвала секретаря обкома «дядечка», Маруся и сама не могла бы объяснить. Может быть, потому, что почувствовала себя перед ним совсем девчонкой.

— Раз такое дело — спрашивайте! — Глаза Немчинова озорно блеснули. Он сказал спутникам: — Идите, товарищи, я задержусь с... племянницей. Так в чем дело?

— Мы приехали аж из самого Собольска, — пробормотала она и оглянулась назад, на парней. Те сделали два шага вперед, но молчали, выжидая, что произойдет дальше.

— Аж из самого Собольска? С завода? Отлично. Приветствую и слушаю вас.

— А билетов нет, хоть плачь. Помогите нам, пожалуйста!

— Помочь? Почему я?

— Так вы же из обкома партии. Вы все можете, — простодушно сказала Маруся.

— Все можем? — Немчинов усмехнулся каким-то своим мыслям.

— Так не хочется возвращаться...

— Возвращаться! Три таких молодца и не могут провести в театр одну даму? Что же это вы, братцы? Здравствуйте!

Немчинов пожал всем руки и, улыбаясь, внимательно осмотрел парней.

— Тут проведешь, как же... — мрачно пробормотал Гриша.

— Место незнакомый, — виновато развел руками Балчинжав.

Схватив монгола под локоть, Маруся поставила его прямо перед Немчиновым.

— Обидно же, понимаете... Иностранный рабочий, хотели ему показать наше достижение, и ничего не получается. Зря потревожили человека. Чего он теперь о нас думать будет? Наболтали, а сделать ничего не сделали...

— Марусья, зачем... — воспротивился Балчинжав, застенчиво улыбаясь.

— Иностранный рабочий? Вот как! — Он обратился к Балчи: — К нам учиться? Откуда?

— Монголия... — ответил Балчинжав и оглянулся на Марусю: а что надо говорить еще? Глаза Маруси были устремлены на Немчинова с таким откровенно просительным выражением, что Балчи понял: надо поддержать ее. Он прижал руки к сердцу: — Пожалуйста, помогайте!

Немчинов, смеясь, покачал крупной головой:

— Ах вы, Лисы Патрикеевичи! Придется что-нибудь предпринять. — Он взглянул на часы. — Хорошо. Будьте здесь и ждите.

Он кивнул и ушел. У дверей оглянулся и помахал рукой.

— Маруся! Ты — мужественная дочь народа! — провозгласил Гриша. — Только откуда такая прыть?

— Сама не понимаю, — озадаченно ответила Маруся. — Главное — «дядечка»! С чего бы это?

— Братцы, я погиб! — воскликнул Гриша, осматривая свои сапоги. — Неужели в таких мокроступах я войду в почтенный храм? Кошмар!

Семен почесал за ухом:

— Неказисты, что и говорить. Танки, а не сапоги. О чем раньше думал?

— Было мне время думать. Я машину добывал. Пойду так! Не повесят же меня в самом деле.

— Так ты не пойдешь, — решил Семен. — Солидол есть?

Гришу разули, Балчинжав и Семен занялись чисткой и смазыванием сапог. А босой Гриша уселся на скамейке, скрестив ноги по-турецки и с любопытством поглядывал на свою небесно-голубую «Победу».

Низенькая «Победа» явно не соответствовала размерам рослой Маруси, и выбиралась она из машины не очень-то грациозно. Выбравшись, закрутилась перед парнями, охорашиваясь и щебеча:

— Как мальчишки? Сойдет?

Черное шелковое платье порядком измялось и теперь топорщилось во все стороны.

Балчинжав посмотрел на Гришу, Гриша на Семена, а Семен, самый стойкий из всех, невозмутимо стал разглядывать подтаявший, мягкий асфальт. Надо было отвечать. А что? Все, только не правду. И Гриша мужественно начал:

— Чудесно! Да ты настоящая фея!

— Сам ты фея! — обозлилась Маруся. Лицемерие Гриши было слишком очевидным. — Сойдет или не сойдет, вот в чем дело!

— Сойдет, — сказал Балчинжав.

— Отвисится, пожалуй... — повел плечами Семен. — Делать-то все равно нечего.

Около них уже похаживал маленький толстенький человечек, всем видом показывая, что готовится вступить в разговор. Он потирал крохотные кулачки и улыбался, как будто заранее знал, что разговор доставит ему великое удовольствие.

— Я не ошибаюсь, э-э... — произнес он и умолк, озадаченно уставившись на босые Гришины ноги.

— Может быть, ошибаетесь, а может быть, не ошибаетесь, — ответил Гриша и подобрал ноги под скамейку.

— Товарищ Немчинов сообщил, что в моей помощи нуждается группа экскурсантов из Собольска, случайно, это не вы?

— Это мы, — ответил Гриша. — Семен, давай скорей сапоги. Неудобно перед товарищем.

— Ничего, я видывал и не такое, — задрав голову, человечек разглядывал кряжистых парней. — Позволю спросить: кто же у вас из Монголии. Вероятно, вы?

— Монголия, да...

— Здравствуйте, очень рад! — человечек темпераментно потискал руку Балчинжава. — Откуда из Монголии?

Он с любопытством разглядывал Балчинжава.

— Самый Улан-Батор приехал. Знаешь? — Балчи был горд тем, что прибыл не из какого-нибудь там аймака, а из столицы республики.

— Улан-Батор! Бывал в Улан-Баторе и не однажды...

— О-о! Бывал Улан-Батор? — Балчи даже руками вскинул и улыбнулся с такой радостью, точно встретил, по меньшей мере, родного брата.

— Бывал. Наверное, большой городище стал? А ведь какой был! Деревня деревней... Где только бывать не пришлось — господи боже мой! Наш брат артист такой же кочевник, как и монголы. Впрочем, вы уже не кочуете, кажется?... Так вас только четверо? Тоже мне экскурсия, хо-хо-хо! Готовы, милостивая государыня и милостивые государи? Следуйте за мной!

Толстячок повел их не в главный подъезд театра, а куда-то в обход, к театральным тылам. Повернув за угол, они увидели, что вся вторая половина театрального здания обнесена высоким дощатым забором, покрашенным в тон зданию в кремовый цвет. За забор можно было проникнуть через небольшую проходную будочку, вход в которую охранял величественный бородатый и седой старец в новенькой зеленой куртке с серебряными буковками «ТОБ» на петлицах. Семену значки напомнили то время, когда он учился в ремесленном училище и носил серебряные знаки на шинели и гимнастерке: «РУ 25». А что буквы означают здесь?

— Товарищи идут со мной, — объявил Аполлон Петрович величественному старцу.

— Так точно, товарищ Веньяминов, — щелкнул каблуками вахтер.

Несмотря на короткие ноги, Веньяминов продвигался вперед весьма ходко. С налету распахнул двери в артистический вестибюль, вежливо пропустил Марусю, тотчас обогнал ее и стремительно пробежал мимо второго старца — правда, не такого величественного, как первый.

— Семен Савельичу доброго здоровья! Газету почитываем? Так-так!

И пока тот по-стариковски медленно распрямлял ноги, чтобы встать, Веньяминов был уже далеко. За гремучей стеклянной дверью они увидели узкий, изогнутый подковой коридор. Миновали его, миновали какую-то странную комнату — совершенно пустую, даже не отштукатуренную, без окон, тускло освещенную одинокой лампочкой. С трудом отодвинув тяжелую железную дверь, Веньяминов ввел своих гостей в большой темный зал, который был весь заставлен разными немыслимыми вещами. В углу высилась деревянная, пестро раскрашенная башня с кровлей крутой и острой, как штык. К стене были прислонены рядком несколько белоснежных колонн, подле них стоял натуральный деревенский плетень и крылечко с резными наличниками, с куском рисованной бревенчатой стены.

Широкий, как ворота, проем в стене привел их, наконец, на сцену. В клетке из панцирной сетки светились зеленые, красные, синие и просто желтые глазки пульта управления. Около него стояла пожилая женщина и, почти касаясь губами микрофона, негромко говорила:

— Саша, вы видите? На озере складка. Поправьте! Еще, еще! Вот так.

Веньяминов, поджимая живот, бочком втиснулся за решетку, где и одному-то человеку было не просторно.

— Приветствую помощника режиссера! Так сегодня «Озеро» ведете вы? Тем лучше! Вот эти четыре товарища... — Он прикрыл ладонью микрофон и что-то зашептал помрежу на ухо.

Женщина оглянулась, кивнула, сняла веньяминовскую ладонь с микрофона:

— Послушайте, Саша! В «кармане» есть садовая скамья. Принесите ее, пожалуйста, к пульту. У нас сегодня гости. — Она переключила рычажок и уже другим, сердитым голосом проговорила: — Петя, где же арбалет? Ты обещал поставить его у трона. Где же арбалет, Петя? Быстренько!

— Покидаю вас, друзья мои. Побегу в зал, посмотрю, что можно сделать для вас там. А здесь вас пока устроит Зоя Петровна. Слушайтесь ее, дети мои!

Веньяминов скрылся в полумгле того зала, который, по-видимому, назывался «карманом», оттуда уже несли настоящую садовую скамью. Теперь они могли спокойно посидеть и осмотреться. Казалось, они очутились на борту какого-то мрачного пиратского корабля. Над головами простирались вверх, насколько видел глаз, бестрепетные черные паруса-кулисы. Всюду тянулись тросы и канаты — кажется, на кораблях их называют такелажем. Как на всамделишнем паруснике, то тут, то там виднелись узенькие металлические и деревянные лестнички, на головокружительной высоте глаз замечал легкие переходные мостики.

Зоя Петровна остановилась перед ними, держа руки в карманах кофточки:

— Здравствуйте, здравствуйте, друзья! Боже, да вы совсем еще птенчики! Приехали из Собольска, с завода? Никогда не были за кулисами? Наверное, все кажется необыкновенным и непонятным?

— Есть маленько, — ответил Семен, вставая.

— Сидите, сидите! И не смущайтесь! Ничего особенного у нас нет. На мой взгляд, у вас на заводе обстановка куда сложнее, чем наша. Мне пришлось побывать в литейном цехе — боже! Огонь, грохот, дым, гром, звон. У нас тоже бывают и огонь, и молнии, но все это фикция, не настоящее. А вот работать в такой обстановке, как у вас, на мой взгляд, — настоящий подвиг...

Она стояла перед ними какая-то совсем простая, домашняя: в вязаной кофточке, в черной юбке, потрепанных босоножках, совсем не похожая на театрального работника. Грише она чем-то напомнила мать, учительницу сельской школы: такой же мягкий, ласковый голос, тугой узел светлых волос на затылке, отпавшая прядка на лбу. И так же, как у матери, из бокового кармана кофточки уголком высовывался носовой платок, а из нагрудного кармана торчала оглобелька очков.

— Вот вам программа. По ней будете следить за действием. И очень прошу вас, товарищи: не разгуливайте по сцене. У нас нетрудно попасть на глаза зрителям, и тогда будет великий конфуз...

Она торопливо вернулась к пульту и наклонилась к микрофону:

— Внимание! Всем покинуть сцену! Начинаем, начинаем, начинаем! Одетта и Ротбард, вы готовы? Начинаем пролог!

Черный человек в рогатом шишаке с бумажным кульком появился из глубины сцены. Это был злой волшебник Ротбард. Он перевернул бумажный кулек над ящиком, стоявшим недалеко от пульта. С треском посыпались мелкие янтарные кусочки. Рогатый ступил в ящик и с сосредоточенным видом стал растирать канифоль ногами.

Только успел он выйти из ящика, как туда ступила высокая девушка в голубом с блестками платье — Одетта. Она тоже с хрустом разминала канифоль. Волшебник Ротбард стоял рядом и манипулировал громадными черными крыльями, хитро устроенными у него за спиной. Он распахивал их — и тогда становился похож на громадную летучую мышь, смыкал руки — и тогда крылья с ног до головы закрывали его осанистую фигуру.

Одетта вышла из ящика, широко взмахнула руками, встала на носки и закружилась меж кулис. Тупые носки ее шелковых туфель глухо постукивали по деревянному полу.

Зоя Петровна посмотрела на Одетту и Ротбарда, окинула взглядом сцену и нажала кнопку:

— Даю занавес!

Где-то под полом запели, зарокотали моторы. Складки занавеса шевельнулись, начали сбегаться к краям, и вот, весь он, разделившись надвое, тяжелый и шуршащий, пополз в разные стороны.

Стала видна часть оркестра, пюпитры с ярко освещенными нотами. Дирижер с пышной, но совершенно седой, белоснежной гривой, взглядывал то на сцену, то на своих музыкантов. В темноте зала чуть виднелись светлые пятна лиц. Освещенные плоско, они казались бы неживыми, если бы не мерцание глаз. Пахнуло живым теплом, еще слышался затихающий говор публики.

И сразу же на сцену хлынули звуки — нежные, волнующие, от которых становилось приятно, грустно и даже, тревожно, как будто вот-вот случится что-то необыкновенное. И это необыкновенное уже свершалось.

На берегу лебединого озера на высокой ножке покачивался крупный белый цветок. Вокруг него в легком задумчивом танце кружила юная принцесса с крохотной коронкой на голове. Она казалась совсем маленькой на просторах сцены, под сенью громадных кулис и декораций. Чуть приметная мечтательная улыбка озаряла ее лицо.

Принцесса сорвала белый цветок, и в оркестре тотчас зловеще загремела медь, заухал барабан. На сцене стало темнеть. Отсветы дальних молний засверкали над озером. Освещенная красным лучом, на скале над озером возникла черная фигура злого волшебника Ротбарда. Непрерывно снующие распростертые огромные крылья, горбоносое лицо, горящие, как угли, глаза — все вызывало оторопь, словно воочию возникло перед людьми олицетворение всей земной злобы и ненависти.

На несколько мгновений стало совсем темно, но вот где-то высоко вспыхнул луч, круглым пятном лег на пол и озарил мечущуюся по сцене белоснежную королеву лебедей. У нее по-прежнему крохотная коронка, но голубого с блестками платья уже нет, вся она белая, в пышной юбочке. Никто не заметил, как Одетта в несколько мгновений превратилась из принцессы в королеву лебедей...

Запели моторы, и тяжкие складки стали сбегаться навстречу друг другу.

— Вот так началась борьба добра и зла, — сказала Зоя Петровна, проходя на сцену. — Понравилось, птенчики?

— Производит впечатление, — одобрил Гриша, который стоял ближе всех к помрежу.

— Да ведь это сказка! — удивленно воскликнул Семен, закончив читать программу.

— Подумайте, какой серьезный! Подвинься, горюшко ты мое! — сказала Маруся и быстро оттеснила мужа в сторону.

Она пошепталась с Зоей Петровной. Та кивнула в глубину сцены:

— На втором этаже...

Маруся исчезла. Парни наблюдали за сменой декораций. Словно сверкающее видение, сверху бесшумно спустилась хрустальная люстра, похожая на стеклянный парашют. Сотни лампочек несколько раз вспыхнули и погасли: вероятно, электрики проверяли контакты. Шурша, опахивая ветром, сползла из поднебесья полотняная дворцовая стена — с высокими стрельчатыми окнами, с распахнутой огромной дверью, за которой открывался вид на цветущую, залитую солнцем долину.

Деревянная скала, с которой только что злой волшебник Ротбард кидался на бедную принцессу, застряла в проеме, ведущем в «карман». То ли колесики заклинило, то ли пороху у рабочих оказалось маловато, но скала стала настоящей скалой и непоколебимо закрыла проем, не двигаясь ни вперед, ни обратно.

— Птенчики, поможем! — лихо крикнула Зоя Петровна и навалилась на скалу плечом.

Парни тоже налегли, и скала с гулом и треском вкатилась в «карман».

— Может, еще чего-нибудь надо подсобить? Пожалуйста, Зоя Петровна, мы с удовольствием, — предложил Семен, отряхивая пыль с рукава.

— Спасибо. Ничего уже не нужно, все готово.

* * *

Кулисы заполнились нарядными придворными — такими пестрыми, что в глазах рябило: в плащах и куртках всех цветов радуги, в фесках и широкополых шляпах с перьями на макушке. Штанишки у мужчин были короткие, так что туго обтянутые светлым трико ноги казались непривычно голыми. Женщины в платьях с кринолинами очень походили на живые бочата. За кулисами сразу стало тесно. Артистки в кринолинах держались так непринужденно и свободно, словно были одеты в самую нормальную одежду.

— А знаете, братцы, здесь куда интереснее, чем в зале сидеть, — заметил Семен.

— Очень интересно! Зал — что? Зал моя был Улан-Батор, там все видел хорошо.

— Спасибо своей Маруське скажи — она нам такое дело устроила.

Маруся тут как тут, веселая, улыбающаяся:

— Кто тут меня поминает? Ты, Гриша? А что со мной было, мальчишки! Ни в сказке сказать, ни пером описать... Пошла я узнать, где можно платье погладить — не чучелом же ходить! Попала к балеринкам в уборную. Хорошие такие девчата, все в два счета организовали: не только платье выгладили, а еще и прическу наладили, духами окропили. Понюхай, муж, как теперь твоя жена пахнет!

Она сунула Семену под нос свою надушенную, аккуратно причесанную голову.

Дали занавес. Во дворце шел веселый бал. Две пары развлекали собравшихся к принцу гостей церемонным падекатром. Маруся прошептала на ухо Балчинжаву:

— Балчи, видишь ту, которая слева танцует? Ну вот — просила познакомить с тобой.

Густые ершистые брови монгола, двумя серпами сомкнувшиеся на переносице, поползли вверх:

— Знакомить? Зачем?

Маруся вздохнула:

— Кто их разберет, этих девчат... Им все любопытно.

Казалось, ей было жаль того веселого времени, когда и она была такой же любопытной девчонкой, которой все надо знать и до всего есть дело. Балчинжав пожал плечами:

— Маруся, зачем знакомство? Зачем здравствуй-прощай?

— Ну, Балчи! Будь добрый, не отказывайся. Она так хорошо со мной обошлась...

Маруся посмотрела на него таким взглядом, что монгол не смог отказаться.

— Ладно, Марусья.

Перед концом акта к садовой скамье подошла Одетта в костюме лебедя и запыхавшаяся, возбужденная девушка, танцевавшая падекатр. Все встали, и Маруся сказала:

— Вот мои кавалеры, девочки.

Они познакомились. Одетту звали Светланой, вторую девушку — Еленой. Светлана быстро оглядела парней:

— Вот это — ваш муж, Маруся? Я угадала? — Она кивнула на Семена.

Маруся засмеялась радостно и польщенно:

— Видишь, Семен, какой ты у меня ладный. Даже со стороны видно, что ты мой муж.

Елена, уперев руки в бока, веселыми глазами рассматривала Балчинжава:

— Вы — иностранец, да? Из Монголии, да? Монголия наш ближайший друг, так сказать.

Балчи, не улыбаясь в ответ, неприветливо рассматривал ярко блестевшие драгоценности придворной дамы. Елена была во всем артистическом великолепии — средневековом шуршащем туалете, изрядно раскрашена, в пудре, с наклеенными ресницами, высокой белокурой прической.

— Друг — плохо? Так думаешь? — резко сказал Балчи.

— Да нет, что вы! Дружба — очень хорошо. Пожалуйста, не обижайтесь! — Она помолчала. — Как вам понравилось в Советском Союзе? — И, вероятно, неожиданно для самой себя, спросила: — А девушки в Монголии лучше наших?

— Фу, Ленка! По́шло! Перестань! — попробовала унять ее Светлана.

— Какая ты, Светка! — Елена нетерпеливо притопнула ногой и упрямо продолжала: — Так как же, Балчи? Какие девушки в Монголии?

— Всякие девушки есть — хорошие, плохие...

— А у вас девушка есть?

— Ленка!

— Молчи. Дай поговорить с человеком!

— Есть! — Балчинжав тоже упрямо сдвинул брови. Она хочет знать, что у него на сердце? Хорошо, пусть знает, он скажет все.

— Есть девушка. Хочешь знать, как зовут? Дулма зовут. Лучше всех.

— Слышишь, Светка? У него есть невеста. Какая она? Красивая? Похожа на меня? Рассказывайте же, наконец!

— Ты — как день, она — как ночь. Темный, темный. Ночью небо видала? Вот такой моя Дулма.

— И звезда во лбу блестит?

Откуда знает белая девушка? Дулма в самом деле любит украшать головку разными безделками...

— Верно! И звезда, — засмеялся Балчинжав.

— Совсем как в сказке! — откликнулась Лена весело и звонко. — Но, между прочим, я не совсем такая блондинка, как вам кажется. — Она сдернула с головы парик и открыла каштановые, по-мальчишески подстриженные кудряшки. — А в третьем акте буду совсем черная, как ваша Дулма. Вот увидите! Светка, пошли переодеваться!

Балерины ушли, упруго и четко ступая сильными ногами, туго обтянутыми розовым трико. Светлана отчитывала Елену, та слушала беспечно, то и дело оглядываясь назад.

Разговор длился две-три минуты, никто не успел и слова вставить в стремительную беседу. Все казались немного озадаченными и растерянными. Семен неодобрительно пробурчал:

— Нахалка какая-то. Ты не обижайся на нее, Балчи!

— Обижаться не надо, зачем? Хороший девушка — смелый. Дулма такой у меня. — Балчи улыбался задумчиво и ласково. — Хороший девушка — даже родина вспомнил.

— А еще артистка! — усмехнулся Гриша, все еще глядя в ту сторону, куда ушли балерины. — Девчонки, как и все. Ничем не отличаются.

— Ты думал, артисты не такие люди, как все? — насмешливо спросила Маруся.

— Ничего я не думал.

— Оно и видно.

— Вторая-то лебедиха серьезная, — заметил Семен. — Таких я уважаю.

— Жену ты должен уважать. И никого больше.

Тут появился Веньяминов.

— Два места в ложе, больше ничего не имею. Кто хочет смотреть спектакль из зала, дети мои?

Решили, что в зал пойдут Маруся и Балчинжав.

— Вы мудры, как тысяча Соломонов, вместе взятых. Правильный выбор — представительница прекрасного пола и дорогой наш гость из далекой Монголии, — похвалил Веньяминов и увел Марусю с Балчинжавом в зрительный зал. На садовой скамейке остались Семен и Гриша.

Начался второй акт. На берегу озера плавно кружилась стайка заколдованных лебедей. Пышные пачки колыхались и вздрагивали на бедрах балерин. Принц в короткой, расшитой золотом куртке упругой походкой ходил среди лебедей, пытаясь узнать любимую Одетту.

Неожиданно Семен зевнул, поспешно прикрыл рот И испуганно глянул на Зою Петровну. Уж ее-то обижать Семену никак не хотелось: такая хорошая, ласковая женщина. Семен стряхнул дрему и стал старательно смотреть на сцену. Но чем усерднее он смотрел, тем сильнее смыкались глаза.

— Гриш, знаешь что? Слазим туда, на верхотурье, а? Посмотрим, как там трудится рабочий класс...

Колосники уже давно привлекали внимание Семена: казалось, что именно там свершались все закулисные тайны, там сосредоточилось все самое интересное, вся новая техника, какая только могла быть в этом новеньком, с иголочки театре. Но техника не соблазнила Гришу.

— Неохота, — сказал он, и Семен отправился один в театральное поднебесье.

Гриша предался размышлениям. Конечно, она была наряжена, как кукла. И раскрашена, как кукла. И все же сквозь эти тряпки, краску и мишуру Гриша отчетливо видел ее настоящую, живую. И она была прекрасна! Впервые Гриша ощутил великое значение примелькавшегося слова «прекрасна». Хороша, великолепна, красива — одним словом, прекрасна! И прекрасна, необыкновенна не только внешностью — характер у нее тоже необыкновенный.

Как она взяла в оборот Балчинжава! Семен зря сказал, что она нахалка. Вовсе нет. Просто смелая, задиристая девчонка. Вот бы с такой подружиться! Гриша с огорчением посмотрел на свои кирзовые сапоги. Видик! Только и знакомиться с артистками. А впрочем... Похоже, она неглупая девчонка, неказистый вид для нее большого значения не должен иметь.

Так-то оно так, но при встрече она не обратила на него никакого внимания. Абсолютно! На Семена посмотрела, с Балчи поболтала, а ему сунула свою раздушенную лапку и даже не взглянула. Ничего, он заставит посмотреть на себя! Только бы улучить минуту! Только бы появилась на сцене! Может быть, она уже здесь? Она же сказала — пойдет переодеваться. Переоделась лебедем и теперь танцует.

И Гриша стал внимательно рассматривать одну за другой балерин, танцевавших на сцене. Елены не было. А может быть, она больше не появится? У Гриши даже дыхание перехватило от такой мысли. Ну да, выполнила свою танцевальную норму и пошла домой. Черт их знает, как они тут работают! «Переодеваться» — можно всяко понять. Пройти в вестибюль, туда, где старец с газетой сидит, и покараулить ее там? А Маруся с ребятами? Бросить их? Невозможно. Что же делать? Ведь если он ее сейчас прозевает, то больше уже не увидит. Никогда! Гриша покрылся испариной — таким непереносимо тяжким показалось гулкое слово «никогда». Вместе с кровью оно стучало в висках: ни-ког-да, ни-ког-да!

Он разволновался и с недоумением смотрел, как закулисье снова заполняется толпами нарядных придворных — начинался третий акт. В толпе придворных была и она, Елена! В костюме испанки, взволнованно потирая ладонью кулачок, она стояла у кулисы, прислушивалась к музыке, ожидая нужного такта. Такт прозвучал, Елена лихо топнула ногой и унеслась на сцену, словно ее подхватил крепчайшей силы вихрь.

* * *

Окружающее перестало существовать для Гриши. В какой-то прозрачной мгле он неясно видел склонившуюся к микрофону Зою Петровну, различал оркестр на дне ямы, послушный мановениям палочки пышногривого дирижера, в зрительном зале белели неподвижные ряды людских лиц — теперь все это не имело никакого значения, виделось и не виделось в одно и то же время.

Для него существовала одна только Елена, испанка в черно-красном длинном платье. Когда она стояла у кулисы, платье показалось Грише очень тяжелым, сшитым из бархата. Но теперь оно почему-то очень легко кружилось, вздымалось и извивалось вокруг тоненькой Елениной фигурки.

— Да это просто кисея или даже крашеная марля, — удивился Гриша. — Вот какой у них порядок, такую девушку и нарядили в марлю!

Вокруг Елены кружил с притопываниями и подскоками такой же черно-красный испанец. Он раздражал Гришу, и ему захотелось крикнуть: отойди, парень не путайся, без тебя будет лучше! Вероятно, Гриша даже что-нибудь предпринял бы, но в это время Елена скользнула по нему взглядом и озарила на мгновение такой улыбкой, что Гриша сразу забыл обо всем на свете. Улыбка у Елены была совсем особенная. Во время танца улыбались и другие артистки, но то были улыбки вялые, тусклые. А Елена смеялась легко, радостно, задорно, было в ней что-то родное, близкое... Да, да, родное!

Гриша не заметил, как и сам начал улыбаться — растроганно и умиленно. Он слегка загордился от того, что знаком с балериной, которая сейчас вот так здорово танцует перед тысячей людей. Правда, знаком совсем недавно, но все-таки знаком.

Танец кончился, Елена убежала за кулисы. Гриша тяжело перевел дух и с усилием проглотил слюну: оказывается, от волнения у него пересохло в горле. «Вот ведь какая молодчина!» — думал он, прислушиваясь к аплодисментам в зале. Никогда в жизни ему не приходилось видеть такой превосходный танец и в таком превосходном исполнении. Да и где было ему видеть? Правда, он смотрел балеты в кино и по телевизору, видел, как танцуют и Уланова, и Плисецкая, но то была кинопленка, а здесь — живое, настоящее. И оно было куда прекрасней пленки, как бы хороша она ни была сама по себе.

Приметив, что Елена выбежала на противоположную сторону сцены, Гриша ринулся туда. В просветах между кулисами он видел, как Елена выбежала на середину сцены и стала делать реверансы, улыбаясь и радостно и благодарно. Ему казалось, что такой бурно ликующей он и застанет ее там, на другой стороне сцены. И совершенно неожиданно увидел совсем другую Елену.

Маленькая, худенькая девушка в сатиновом черно-красном платье, украшенном латунными звездочками, прислонилась к белой колонне. Худые плечи ходуном ходили — так сильно и порывисто дышала она. На лице не было и следа улыбки. Рот был открыт, взгляд устремлен в одну точку.

Гриша даже оторопел — перед ним была совсем другая Елена. Трудно, ох, трудно дались ей и воздушность танца, и беспечность улыбки. Не такая уж она легкая, балеринская профессия.

Надо, крайне надо сказать девчонке что-то доброе, но вот беда... Он не мог произнести ни слова. Единственное, что он мог, — стоять обочь ее и разглядывать жалеющими глазами.

— Чего вам? — неприязненно спросила Елена. Грише показалось, что она не помнит уже, кто он такой.

— Трудновато, как я погляжу, вам приходится, — стесненно сказал он.

— Нелегко, — согласилась Елена. И вспомнив, кто стоит перед ней, вежливо добавила: — Не беспокойтесь, пожалуйста. Сейчас все пройдет.

Они замолчали. Гриша тщетно силился сказать что-нибудь ласковое, ободряющее, но ничего путного в голову не приходило. Елена отвернулась от Гриши, понурилась.

— Почему я такая слабая? — вдруг пожаловалась она. — Светка весь спектакль не уходит со сцены, ей труднее, чем мне, а она совсем не раскисает.

— Ваша Светка танцует медленно, плавно, потихоньку, вот она и не раскисает. А вы — вон как лихо! Так танцевать, хоть железный человек — раскиснет.

Грише показалось, что он удачно повел разговор. Елена, не глядя на него, тяжко вздохнула. Дыхание у нее стало поспокойнее.

— Ничего-то вы в нашей работе не понимаете. Адажио танцевать — это, знаете, как трудно.

Гриша был задет, но не показал виду.

— Может быть, я и не понимаю ничего, только одно мне ясно: здоровье вы свое под корень режете. Вот так! — И неожиданно для себя добавил: — Бросать вам надо ваше дело, пока живы...

— Что? — Елена удивленно посмотрела на Гришу. Потом поднялась на носки, шурша платьем, легко и плавно покружилась вокруг парня. — Вы с ума сошли! Бросить театр! Знаете, кто я буду без театра? Нуль без палочки.

— А без здоровья и нулем не будете, — рассудил Гриша.

— Пусть! — Елена остановилась возле Гриши, опустилась на полную ступню, заметно став ниже ростом. — Вы рабочий? Вы решитесь бросить свой завод, свою работу?

— Хоть сейчас, хоть немного погодя, — браво ответил Гриша. Он беспардонно врал: не легко ему было бы расстаться с заводом, с многочисленными приятелями, которых он успел завести. Но почему-то ему очень хотелось, чтобы Елена покинула театр.

— Верно говорю вам — бросайте работу и переезжайте к нам в Собольск. Заживете — будь здоров!

Елена приподнялась на носок, плавно повела обтянутой трико ногой направо, потом налево.

— Милостивый государь! — сказала она театрально и уперла кулачки в бедра. — Вы понимаете, что вы мне предлагаете?

— Дело предлагаю. Вы только посмотрите на наши места! Леса, горы, озера. Красота!

— Милостивый государь! — повторила Елена. — Вы мне предлагаете предательство и измену! Вы слышите, как благодарят Светку? — Из зала несся шум аплодисментов. — Да за то, что я даю радость этим людям, я и не это готова вытерпеть. А вы...

И она совершенно неожиданно показала ему язык.

Да, в венчике крашеных губ несколько мгновений торчал острый и розовый кончик языка. Поторчал и исчез вместе со своей хозяйкой.

Гриша был ошеломлен, он не мог сдвинуться с места, не нашел слов сказать что-нибудь вслед. И прежде чем он опомнился, Елена снова появилась рядом с ним.

— Вы меня извините за выходку, товарищ! — Она заглянула Грише в глаза и проворковала: — Не сердитесь на взбалмошную девчонку! Честное слово, я иногда сама себе не рада... А вы тоже хороши, нечего сказать. За такие слова из вас надо отбивную сделать! Будь вы в моей комсомольской организации — я бы вам показала!

— Что?

— Да, пригласила бы на бюро и всыпала бы! Я — секретарь комсомольской организации театра. Вот вам!

На этот раз она ушла совсем. Гриша продолжал рассматривать фанерную колонну, точно у нее все еще стояла Елена. Впервые в жизни он не обиделся на такой выпад против своей особы. Наоборот, осталась радость от того, что с ним обращались так бесцеремонно, как с равным, — ведь артистка. «Молодчина! Молодчина! Молодчина!» — повторял он и готов был молиться на необыкновенную девушку, так сразу и так резко вошедшую в его жизнь.

Только было обидно, и горько, что первый разговор с балериной не удался...

Появился Семен. Оглянувшись по сторонам, он скинул пиджак и проворно начал счищать с него пыль, собранную в дальних закоулках театра.

— Хозяйство большое, чего там и говорить, — рассуждал он. — Пожалуй, даже посложнее будет, чем у нас в цехе. А может быть, кажется так, потому что цеховое привычное, знакомое, а здесь все вновь, не сразу и поймешь, что к чему... Однако механизации маловато. Канаты все больше руками тянут, когда вполне можно моторы поставить.

— Моторы, моторы! — раздраженно буркнул Гриша. — Может, им руками таскать больше нравится. Не спросил?

Он вытащил пачку папирос, стал закуривать. Семен молча отобрал пачку и спички, подумал и положил все имущество к себе в карман.

— Ты чего взбеленился?

— Ничего! — оборвал Гриша. — Отдай папиросы!

— Не отдам. Здесь курить не положено.

— Ладно, пойдем курилку поищем. Должна же быть в этом учреждении курилка, не одни же праведники здесь обитают.

Он старался казаться бойким, этот Гриша, чтобы прикрыть свое смущение и растерянность. Как все надо понимать? Показала язык, извинилась и тут же снова сделала выговор. Секретарь комсомольской организации, хм! А что? Ведь должна же быть и в театре комсомольская организация. А значит, полагается бюро и секретарь. Почему же не быть секретарем Елене? По всему видно, что девчина боевая... Так-то оно так, но все же трудно было представить Елену, существо из какого-то совсем другого мира, в роли секретаря комсомольской организации.

Гриша так крепко погрузился в свои размышления, что не услышал Семена. А тот предлагал ему выйти в фойе посмотреть парадные помещения театра.

Шагая коридорами, Семен присматривался к молчаливому Грише: никогда еще парень не имел такого потерянного, задумчивого вида. Ишь, как его зацепила балеринка! Что ж, в добрый час! Давно пора ему остепениться, шалопаю этакому!

Они остановились у самого края льдисто блистающего паркетного поля. Паркет был так чист, что отражал гуляющую публику, как зеркало, без искажений, только опрокинутой вверх ногами.

— Отшлифовано, ничего не скажешь, — пробормотал Семен.

Гриша не откликнулся, и Семен повлек его дальше, ближе к людскому потоку, кружившему под сенью колонн. Теплый, кремового цвета мрамор тотчас отразил фигуры парней, из которых одна выглядела совсем неказисто. Григорий повернул обратно:

— Нет, Семен, я не пойду. Видик у меня, будь я проклят!

— Обожди, вон наши идут.

Маруся уже торопилась им навстречу, поддерживаемая под локоть Балчинжавом.

— Ой, Семенушка, до чего же хорошо из зала смотреть! — Маруся была в полном восторге. — Так и не отрывалась бы от этой красоты, смотрела бы и смотрела!

Гриша усмехнулся: припомнил усталый вид Елены.

— Во что она обходится, красота-то, не думала?

— Во сколько бы ни обходилась, а она нужна. Человек должен видеть красоту, от этого он сам краше становится. Я наблюдала: совсем капля, еще тятю-маму не говорит, вроде совсем беспонятный, а покажи ему цветок — так и потянется, так и заблистают глазенки. Еще руки не берут, а ухватит — не отберешь. Отчего это? А оттого, что человек с самого рождения к красоте устремлен. Да ты чего пасмурный, Гришка?

— Мерещится тебе. Ничего я не пасмурный.

— С балериной у него... Повздорили, что ли...

— Тянут тебя за язык, Семен! — не скрыл досады Григорий. Интересно, видел ли Семен, как Елена показала ему язык?

— Гришенька как же ты так? Ляпнул что-нибудь?

— Ляпать мы умеем, — неопределенно ответил Гриша. — Только прошу без жалостей. Терпеть не могу!

* * *

— Как дела, друзья? Понравился театр? — Секретарь обкома Немчинов стоял рядом с ними и осматривал всех добродушным веселым взглядом.

Маруся даже руками всплеснула:

— Да как же не понравится-то? Как в сказке ходишь. Уж не знаю, какое вам спасибо говорить, что помогли нам посмотреть такую красоту.

— Золото лишний, — сказал Балчинжав. — Блестит сильно. |

— Да, позолоты и украшательства немного лишнего. — Он внимательно посмотрел на Гришу: — А я вас где-то видел молодой человек. Только вот не припомню, где?

— Он — Рябинина сын, — пояснила Маруся. — Того самого, депутата Верховного Совета. Знаете, наверно.

— Ах, вот оно что! Рябинин-младший. Сын знаменитого отца. Бывал, бывал у него в колхозе. А почему вид такой мрачный у Рябинина-младшего? Или не понравилось в театре нашем?

Упоминание об отце всегда задевало Гришу. Он не хотел жить отцовской славой, отцовскими заслугами.

— Понравилось. Только вы правильно сказали — в вашем театре. Хороша Маша, да не наша.

— То есть? — Немчинов прищурил глаз и вскинул одну бровь. — Ведь вы — здесь. Значит, и Маша в какой-то мере ваша.

— Какое там — моя! Зауральская Маша. Нашему Собольску совсем недоступная.

Гриша исподлобья смотрел на стоящего перед ним веселого пожилого человека.

Немчинова покоробило, но он сдержался.

— Уж не хочешь ли ты сказать, что театр надо было строить не в Зауральске, а у вас, в Собольске?

— А хотя бы и так! — озорно вздернув подбородок, ответил Гриша. Он и сам какой-то частицей сознания понимал, что говорит неправильно. Но дух противоречия владел им безраздельно. — Чего, в самом деле! Только и слышишь: в Зауральске построили, в Зауральске организовали. А нам широкоэкранное кино построить — и то проблема.

— В чем-то ты чуточку прав, — весело отозвался Немчинов. — Мы еще неважно обслуживаем маленькие города и в особенности села. Но вот ведь что, Рябинин-младший: хватит ли у вас в Собольске зрителей, чтобы каждый вечер заполнять театр? Мы еще не знаем, как будем справляться с такой задачей здесь, в Зауральске, а ты говоришь — оперный театр в Собольске...

Гриша понимал, что доводы Немчинова убедительны и что сам он в глазах товарищей выглядит сейчас не очень-то приглядно, но хотелось так зацепить секретаря обкома, чтобы тот полгода почесывался. И он сказал:

— Зауральск, Собольск — какая разница? Вот и сразу видно, что на местах вы мало бываете и дела не знаете. Приезжали бы к нам почаще.

— Слушай, Рябинин-младший, не умно ты говоришь.

— Почем знать, может быть, умно?

Немчинов поморщился:

— Понимаю теперь старика Рябинина: много хлопот ему с недорослем! — И попрощался: — До свидания, товарищи!

Он ушел. Голос у Маруси стал звонким и ломким:

— Ты что, душевнобольной? Зачем оскорбил человека?

— Душевнобольной, хм! Идиот, так прямо и скажем! — И Семен направился к коридору, ведущему на сцену.

— Чего окрысились — не понимаю, — наивничал Гриша. — Ну, поспорили, ну, поговорили. Подумаешь!

— Он — старший человек! Стыдно так говорить! — проговорил Балчи, обнажив зубы в неподвижной улыбке. — Моя, Семен, идет!

Маруся растерянно посмотрела вслед монголу. Как все хорошо складывалось и как плохо кончается!

— Эх, Гришка, Гришка! Это ж уметь надо — так испортить настроение людям! Ну, зачем ты это сделал, злыдень?

— А знаете что, добрые люди? Наплевал я на вас, вот и все. Будьте здоровы, живите богато! А я удаляюсь, удаляюсь до хаты!

И осталась Маруся одна-одинешенька посреди огромного зала на ледяном сверкающем паркете. Из буфета пробежали последние запоздавшие зрители, что-то дожевывая и вытирая рты бумажными салфетками. Билетерши, звеня медными кольцами, задергивали портьеры и закрывали двери.

Куда теперь идти? На сцену, к мужу и Балчинжаву? Или догнать Гришку и попробовать его усовестить? Усовестишь его, как бы не так! Да пропади он пропадом, дуролом.

Она пошла на сцену, негодуя не только на дуролома, но и на Семена с Балчинжавом. В три минуты расстроили такую хорошую компанию. Вздумали показывать свои дурацкие характеры. Как их теперь собрать вместе? Черти полосатые!

Черти полосатые, Семен и Балчинжав, нахохлившись, сидели на садовой скамейке подле режиссерского пульта и смотрели на сцену угрюмыми глазами. А там бушевала буря, гремел гром, то и дело вспыхивали голубые молнии. Несколько рабочих, прячась за выросшими на деревянных крестовинах кустами, прижимали к полу громадный парус. Мощный вентилятор вгонял под него сильный поток воздуха, полотно то бугрилось волнами, то опадало вниз. Кроваво-красный луч прожектора выхватывал из полумрака группы балерин, танцевавших среди бушующих волн.

Потом буря начала стихать. Оркестр торжественно, трубами, провозгласил победу добра над злом. Корчился в предсмертных судорогах злой волшебник Ротбард. Занавес медленно сдвигался.

Зоя Петровна наклонилась к микрофону:

— На выход, товарищи актеры, на выход!

Артисты, взявшись за руки, пестрой толпой выходили на авансцену, раскланивались. Сдвигался и снова раздвигался занавес.

Маруся от имени всех благодарила Зою Петровну. Та на прощанье ласково полохматила парням чубы:

— Что вы, дорогие мои, какая может быть благодарность. Вы нас извините, что не сумели устроить как следует.

Она взглянула на сцену и наклонилась к микрофону:

— Спектакль шел два часа сорок три минуты. Благодарю вас, товарищи актеры!

Размолвка с Гришей забылась. Семен уже без большого гнева узнал, что у них нет ни копейки денег.

— Денежки наши, Сеня, в чемодане. Чемодан у Гришки в машине. А машина... Шут его знает, где теперь машина!

— Деньги есть, — сказал Балчи.

— Мало ли что у тебя есть. Не хватало, чтобы мы на твои деньги раскатывали.

— Обижаешь, Семен!

— Он! — вдруг вскрикнула Маруся. Они выходили на Театральную площадь, и Маруся первая разглядела знакомую машину. — Он, честное слово, он! — И ринулась к Рябинину, словно он был привидением и мог исчезнуть.

— Попереживали, небось? — снисходительно усмехнулся Гриша. — Ладно, я человек не злопамятный, садитесь скорее. Надо засветло из города выскочить, фары у меня слабые...

* * *

Зауральск исчезал за ровным степным горизонтом. Долго виднелось в блеклом вечернем небе ажурное кружево телевизионной башни. Перед тем как исчезнуть и ей в сгущающейся мгле, на башне прощально вспыхнула гроздь красных оградительных огоньков.

Маруся долго оглядывалась на повисшие в небе красные точки, и ей стало немного грустно — как будто донесся до нее привет от так скоро прошедшего и интересного дня.

Быстро темнело. Фары и в самом деле свету давали ровно столько, сколько нужно было, чтобы привлечь внимание мошкары. Бестолковым белым облачком она суетилась перед радиатором.

Все туманней и неопределенней белели за обочинами стволы берез. Угловатыми тенями возникали и исчезали покатые стены каменистых утесов, когда машина проносилась через выемки. Приближалась горная местность.

— Какая прекрасная погода! — вызывающе нарушил молчание Гриша. Ему никто не ответил. — Ну, чего молчите?

— Погода прекрасная, только настроение по твоей милости никуда не годится, — сказала, наконец, Маруся.

— Опять за рыбу деньги! Каялся я вам — чего еще хотите? Ну, нагрубил, ну, надерзил, так неужели мне теперь прощенья нету?

— На прощенье все твои надежды. Покаялся, прощенье выпросил — и дело с концом. Привык, что все с рук сходит, вот и выкаблучиваешь. Надо бы тебя один раз как следует проучить!

— Уже проучили, — пробормотал Гриша, которому как раз в эту минуту припомнился розовый Еленкин язычок в крашеном венчике губ. Вот девчонка! Надо же додуматься так уязвить человека: и не больно, и крепко запомнилось!

— Как хотите, ребята, хоть и глупости разные допустили, а я считаю, что денек у нас прошел замечательно! — вдруг честно призналась Маруся. — Жаль только, что он так скоро закончился...

— Правильно, Марусья! — поддержал ее Балчинжав. — Моя тоже сильно понравился: много видал, много знал. Теперь надо все думать. Вы говорите — итого подводить. Правда, Семен?

— А я честно скажу: балет мне не по вкусу пришелся.

— Вот тебе раз! Но почему, Семен? — Голос Маруси выразил крайнюю степень удивления.

— А я сам не знаю. Красиво, конечно. Смотришь, смотришь, а попривыкнешь — и скучно станет. Хоть ты что делай! — Он помолчал. — До балета я, видать, не дорос...

— Что ты говоришь, Семен! — Маруся даже руками всплеснула.

— Разный человек живет, — сказал Балчи. — Один — горы любит, другой — степь подавай. Один — музыка желает, другой — сладко кушать давай. Разный человек живет...

— А ты какой человек? Что тебе нравится, Балчи?

— Понимаешь, Гриш, — все интересно, — смущенно ответил Балчи, как бы сам удивленный таким обстоятельством. — Так думаем: чужая сторона, когда приедешь еще? Может быть, никогда? Надо смотреть и смотреть, запоминать на всю жизнь. Машина интересно — как устроена, лес интересно — какой дерево растет, театр интересно — как жизнь покажет? Везде смотрим жизнь, везде интересно... А тебе, Гриш?

— А мне... Маленький когда был — тоже всем интересовался. А теперь как-то пропало все. И от этого самого порой так горько...

— Не смеши людей, Григорий, — заметила Маруся. — Тебе горько! Папкин баловень. До сих пор помню, как тебя отец на завод привез на работу устраивать. Не в отдел кадров пошел, а прямо к директору. Как же — депутат Верховного Совета...

Гриша молча разглядывал неясный профиль соседки. И эта простая душа попрекает его батькой! Докуда имя отца будет ходить за ним, словно тень?

— Верно, хлопотал за меня отец. А что я мог сделать? Я ему толкую: сам устроюсь, у меня аттестат зрелости. А он: «Аттестат аттестатом, а зрелости маловато. Вот у меня директор знакомый, я быстрее добьюсь...» С ним много не поговоришь: как захочет, так и сделает. Вот и получился блат. Я ж понимаю, что из-за этого ко мне и в цехе неладно относятся, а разве я виноват? Папаша подпортил.

Гриша понемногу разгорячился и говорил все запальчивее:

— Папкин баловень! Да знали бы вы, сколько я с батей воевал. Чуть до рукоприкладства не доходило... Я так смотрю — несчастные те парни, у которых отцы руководящие товарищи, начальство. Так придавят своим авторитетом, что у бедолаг своей жизни не стает... Я вроде какой ненормальный: все отшиблено, ничего не хочется!

— Гриш, говори правда: балерину видеть хочешь?

— Балчи, балерину ты не трогай! Балерина тебя не касается! — вспылил Гриша.

— Тихо, тихо, мальчики! И не дури ты, Гриша: жить неинтересно. Жить очень даже интересно! Верно твоя жена говорит, Семен?

Семен молчал. Маруся оглянулась: муж спал, привалившись в угол. Голова поматывалась на толчках.

— Вот тебе раз! Уснул, младенец мой прекрасный...

Она сняла с себя вязаную кофточку, свернула наподобие подушки и подсунула под голову мужа. Семен открыл глаза, посмотрел на всех туманными глазами и неожиданно твердо сказал:

— Резцы возьмете в шкафу. Верхняя полка, правый угол...

— Спи уж, чадушко! Одни машины на уме.

— А, это ты, Марусь? Ладно, я посплю немного.

Он подвигал щекой, умащиваясь поудобнее, и снова уснул.

— Счастливый Марусья, — вздохнул Балчинжав, отвернулся и стал смотреть в окно.

В голосе монгола было столько тоски, что Маруся пришла в замешательство: парень тоскует, а она тут высунулась со своей нежностью к Семену.

— Ничего, ничего, Балчи! Скоро и ты поедешь домой, встретишься с Дулмой. Немного осталось...

— Много, Марусья. Три длинный месяц.

— Девять протерпел, три-то уж как-нибудь, — подал голос и Гриша.

— Ладна. Не буду скучай, — вяло улыбнулся Балчи, выглянул в окно и вдруг сказал: — Неладно едем, а? — Еще раз выглянул и уже решительно сказал: — Смотри: другой дорога едем. Такой вода тогда не видел. Куда едем?

Под откосом плохо различимое в сумерках плескалось неоглядимое и серое водное пространство.

— Что за черт! Откуда столько воды взялось? — удивился Гриша и остановил машину.

— Заблудились! — ахнула Маруся. — Что вы со мной делаете, черти полосатые! Мне утром на работу заступать, а вы заблудились!

— Без паники! — строго сказал Семен, тотчас проснувшись. Он оглянулся и полез из машины: — Сейчас разберусь!

Вдвоем с Балчинжавом они спустились с откоса и долго ходили по берегу.

— Ну, что там? — нетерпеливо кричал им Гриша. Семен молчал, а Балчи ответил:

— Однако, река. Большой река. Когда сюда ехал, такой не видел.

— Моста нет?

— Нет.

Семен нагнулся, зачерпнул ладонью воду, взял в рот и тут же выплюнул:

— И не будет моста. Не река вовсе, а озеро. Сурьмино называется: вода соленая.

— Тысяча и одна ночь! Сурьмино в стороне от нашей дороги километров на двадцать!

Семен еще раз попробовал воду и подтвердил:

— Точно — Сурьмино. — И, поразмыслив, решил: — Дальше мы никуда не поедем, будем ждать света. Кто пойдет со мной дровишки собирать?

— Семен, да ты с ума сошел! Мне же утром на смену. Если так, я пешком пойду!

— Без паники, говорю! Светает рано, часика в четыре выедем, в шесть будем дома. Устраивает тебя? А ночью поедем — сверзимся куда-нибудь впотьмах, только нас и видели. Водитель-то у нас сама видишь какой...

Гриша безропотно проглотил пилюлю и поплелся за Семеном вдоль берега к темневшему в отдалении лесу.

Скоро на берегу Сурьмина вспыхнул костер, бросив колеблющиеся отсветы далеко в озеро. Вода стала черной, как деготь. Тупой круглый передок машины, похожий на голову мопса, казалось, разглядывал огонь подслеповатыми фарами.

После ужина Маруся забралась в машину и расположилась спать на подушках сидений. Парни легли под открытым небом на прикрытую куском брезента кучу хрустящего хвороста... Чуть слышно потрескивало уже поникшее пламя, похрустывал хворост, плескалась вода. Издали доносились трубные вскрики электровозов.

Гриша поднял голову и посмотрел на товарищей. Семен мерно посапывал и казался спящим. Балчи глядел на Рябинина широко открытыми раскосыми глазами.

— Не спишь, Балчи? — прошептал Гриша.

— Нет. Голова не хочет спать. Сильно много смотрел один день, голова полно разный картина.

— Верно. Нагляделись за день, теперь не скоро уснешь... — Гриша взглянул еще раз на Семена и медленно сказал: — Балчи, я тебя спросить хочу...

— Ладна. Что хочешь?

— Скажи мне, Балчи, какой я? Такой, как все?

— Нет, не такой, как все. Будешь такой. А теперь нет, Гриш. Не обижайся, пожалуйста.

— Я не обижаюсь. Значит, плохой я... А почему?

— Много говорить надо...

— Ты самое главное скажи.

— Хорошо, главный скажу! Самый главный — сначала делаешь, потом думаешь. Народ обижаешь. Секретарь обкома как разговаривал? Человек добро делал, ты плевал на добро! Хорошо разве? Ты как дурной ветер в горах: туда дуешь, сюда дуешь — зачем так? Так жить будешь — тебе друг никто не будет!

— Ну, уж нет! Неправильно, Балчи! Я парень компанейский. Это ты напрасно, Балчи.

— Не напрасно, Гриш! Все правильно. Не обижайся, пожалуйста. Люди хорошо жить надо, народ. Разве я народ? Разве Семен народ? Надо весь народ родной считать. Работать для народ, делать, как всем лучше, а не тебе один! Тогда будешь хороший человек. Народ любить будет.

Не открывая глаз, Семен проговорил:

— Не надоедай человеку, Григорий.

Гриша был раздосадован: он только что собрался поговорить с монголом об Елене, а тут этот медведь влез в беседу! Она была далеко теперь, Елена, где-то там за дымным горизонтом, но чем больше пролегало пространства между ними, тем ясней и отчетливей видел ее Григорий в своем воображении. Видел горделивую, изящную, красивую. Сказать или не сказать?

— Не в этом дело, — решился, наконец, Гриша. — Вот помогите вы мне, коли такие умники: мне Елена сильно понравилась. Как теперь быть?

Он настороженно всматривался в неясные лица лежавших рядом товарищей, ожидая насмешек. Даже почувствовал раскаяние: зачем вот так сразу бухнул свое затаенное?

— Любишь? — спросил Балчи шепотом, и голос у него стал необычно мягким и ласковым.

— А хотя бы и так! — Гриша нервно сорвал травинку где-то у себя под боком и стал жевать ее.

— Елена — девушка красивый, умный. Трудно будет, Гриш...

— Я понимаю — она артистка, а я кто? Простой токаришко, ничем не примечательный. Разница, верно? Что ж мне теперь, — самому в артисты пробиваться?

— Это значения не имеет — токаришко ты или профессор. Какой ты человек — вот в чем дело, — проговорил Семен.

— Ладно! — сказал Гриша. — В воскресенье поеду в Зауральск и смирненько подожду у проходной. Да, вот что: вы мне поможете на неделе в ателье костюм выбрать?

— Обязательно! Как такой дело не помогать? Обязательно!

— Вот это другой разговор, — одобрил Семен. — Деньги-то есть? А то одолжу...

— Деньги найдутся, — ответил Гриша, и так как главный вопрос для него уже был решен, объявил: — Теперь и подремать можно до рассвета.

Он заснул мгновенно, прикрыв локтем ухо. Во сне увидел себя в цехе. Будто стоит у прекрасного чистого станка, работающего совершенно бесшумно, и обтачивает большие бронзовые втулки. Заготовки тусклые, темно-коричневые, но стоит прикоснуться резцом, снять первую стружку — и бронза заблестит так ярко, словно это и не бронза совсем, а чистейшее червонное золото.

Блеск становился все нестерпимее, лучи согревали веки, Гриша жмурился и морщился, стараясь избавиться от необыкновенного блеска, — и открыл глаза.

Добрая треть неба пылала ясной утренней зарей, словно отлитой из чистой бронзы. Маруся сидела перед ним на собранном уже чемодане, осторожно трогала его за плечо, говорила тревожным голосом:

— Гриша, уже рассвело. Мне же в первую смену, Гриша. Испереживалась я совсем!

Гриша протер глаза и сел. Под брезентом хворост уже не хрустел, искрошенный твердыми боками парней.

— Да, Маруся, надо ехать, поскорее ехать. Мне тоже захотелось на завод.

Он пошел к машине, мельком взглянув на своих соседей. Семен и Балчинжав спали, крепко обнявшись, нос к носу, лоб ко лбу.

— Как два брата, — сказала Маруся. — Даже будить жалко.

— И не буди, пока не заведу машину...

Рассвет входил в полную силу. С каждой минутой на земле становилось светлей и светлей...

 

500 ГРАДУСОВ ВЫШЕ НУЛЯ

Цементационная печь, этакое, кирпичное чудище в тринадцать метров длины, равномерно гудела всеми форсунками, жадно поглощая свои порции мазута и воздуха. То и дело звенела цепь, которой цементовщик Антон Неустроев поднимал печную заслонку. И тогда глухо лязгал раскаленный ящик с шестернями, выкатываясь на помост перед охлаждающей масляной ванной. Разгрузив ящик и сбросив шестерни в масло, Антон вытер шею, лицо, грудь над безрукавкой и снова взялся за вагу, чтобы вытащить из печи очередной ящик.

Только Антон выволок ящик, как увидел, что на рельсы упал кирпич. Да, кирпич. Раскаленный почти добела, он едва отличался от таких же раскаленных рельсов, рядом с которыми лежал. Антон удивился: что еще за фокусы? Откуда взялся кирпич?

Он засунул вагу в печь, чтобы отбросить сияющий кирпич в сторону, но не успел: и вагу, и ближайшие ящики завалило грудой кирпичей, валившихся откуда-то сверху. Это были еще не успевшие раскалиться черные кирпичи. Они резко выделялись на сверкающем фоне внутри печи темной, почти бесформенной грудой.

«Что за напасть такая! Откуда их прорвалась такая масса?» — недоумевал Неустроев, все еще не в силах сообразить, что это происходит с печью и только инстинктивно стараясь высвободить вагу, пока ее не завалило совсем.

— Эй, эй! Бойся! — услышал он выкрик и на секунду оглянулся.

Кричал цеховой печник Василий Семенович Загвоздкин. Он высунулся из соседней холодной печи, как скворец из скворешни, и кричал, неестественно вывернув голову вверх, глядя на потолок.

Антон посмотрел туда же и оцепенел: над его печью колыхался мохнатый факел пламени, почти достигая закоптелой цеховой кровли. Вокруг огненного султана веселым хороводом кружились искры.

Ноги сами понесли Неустроева к воздушной магистрали. В несколько поворотов он перекрыл заслонку в трубе, через которую в печь вдувался сжатый воздух. Так же быстро он перекрыл другую трубу, по которой шел мазут. Форсунки — через них силой воздуха в печи разбрызгивались струи мазута — утихли.

В наступившей тишине бесшумно колыхающийся столб пламени казался особенно грозным. Задыхаясь от волнения, Антон ждал, как поведет себя огонь дальше. Понемногу султан стал уменьшаться, съеживаться и, наконец, исчез в глубине печи, точно сказочный длинношеий дракон, спрятал свою голову.

Вся ночная смена сбежалась и обступила цементационную печь. Рядом с Антоном стоял печник Загвоздкин, вытирал глину с рук и ошеломленно бормотал:

— Господи боже мой! Что это так сразу сделалося, а? Сижу я себе в печи, копаюсь помаленьку и вдруг — на тебе! — светло стало. Вылажу, а оно уже полыхает...

— Лестница у тебя где? — возбужденно прервал его Неустроев.

— Поглядеть хочешь? Сейчас, милок, сейчас! — заторопился печник и, расталкивая людей, побежал к холодной печи. — Не стойте на дороге, Христа ради! Не до вас, ребятки, расходитесь!

Через минуту он появился со стремянкой и приставил ее к горячему боку печи. Первым полез Антон, за ним Загвоздкин. На лестнице было тесно, они стояли на последней поперечине, тесно прижавшись плечом к плечу. Словно прожектор, их освещал ярко-желтый свет, бивший из провала в печной кровле. Провал был с полметра шириной и пересекал свод почти от одного края к другому. Упавшие в печь кирпичи уже раскалились и лежали на цементационных ящиках и рельсах грудой сверкающих углей.

С участка цианистых ванн — и туда долетел слух об аварии — прибежал секретарь цехового партийного бюро Николай Александрович Шмелев. Он тоже осмотрел провал и, спустившись со стремянки, только головой покрутил:

— Ну и ну! Натворили чудес. Как теперь работать будем?

Были самые напряженные дни борьбы за выполнение предсъездовских обязательств. Выход из строя цементационной печи угрожал сорвать выполнение обязательств не только в цехе, но и по всему заводу.

— Бородач чертов! — зло поджав губы, процедил Антон. — За такую работу башку оторвать — мало будет!

Загвоздкин, действительно, носил рыжеватую реденькую бороденку, которую теперь и теребил с несколько смущенным видом.

— Борода моя ни при чем, и сам я тоже ни при чем! Я в отпуску был, вместо меня ремонт делал Ивушкин из литейного. Он и недоглядел, когда свод перекладывал. Видно, кирпич неподходящий попался, выгорел прежде времени на расклинке, а за ним и весь ряд повалился. Стало быть, принимать получше надо было. А то как же: человек не из нашего цеха, сердце-то не болит...

Шмелев волновался все больше и больше: вот тебе и предсъездовская вахта! Неужели нет выхода?

— Принимать, принимать! — обозленно отозвался Антон. — Как еще принимать? Я что: плясать на твоем своде должен, чтобы узнать, провалится он или нет?

— Коли о производстве заботу имеешь — и спляшешь! Не грех.

Они продолжали пререкаться. Шмелев решил, что пора вмешаться:

— Вы вот что, приятели, — не в ту сторону разговор повели. Кто виноват — потом разберемся, на досуге. Ваше дело теперь об одном думать: как из положения выходить. Худо ведь.

— Надо бы хуже, да некуда, — вздохнул Загвоздкин.

В термическом цехе были две цементационных печи. Пока ремонтировалась одна, другая работала. А теперь получилось, что у одной ремонт не закончен, у второй — провалился свод. На чем работать? Где цементировать шестерни, которые требуются для сборки агрегатов ежедневно и ежечасно? Не будет шестерен — остановится сборка, остановится почти весь завод. Такое уж оно есть, конвейерное производство, — небольшая заминка на каком-нибудь маленьком участке сразу отзывается на всем предприятии. Есть над чем задуматься!

— Н-да! — произнес Шмелев.

Он обхватил рукой подбородок и стал его оглаживать. Так он, не замечая сам, делал всегда, когда приходилось глубоко и серьезно задуматься. Восемнадцать лет назад Шмелев ходил в партизанах, носил бороду, потому что бритье при помощи перочинного ножа было непереносимой пыткой. Там он и привык в трудные минуты оглаживать свое партизанское «имущество». Бороды давно не было, а привычка осталась, вероятно, на всю жизнь...

— Надо что-то придумать, товарищи! — сказал Шмелев. — Худо нам будет, если сорвем подачу зубчаток. Ой, худо!

— Трепачи в полной форме, вот кто мы теперь будем, — согласился Неустроев.

Загвоздкин искоса взглянул на Шмелева:

— Эх, Александрыч! Что тут придумаешь! Развалилась печка, одним словом — капут. Только и остается — начальника вызывать. Пускай принимает меры....

Неустроев поморщился: не по душе ему пришлось такое предложение. Он все еще надеялся, что произойдет какое-то чудо, что дело обойдется без посторонней помощи, что об аварии и, следовательно, о позоре Антона, будут знать только те, кто это видел. А теперь прилетит презлющий начальник цеха, начнется разбор — и пойдет, и пойдет! А что скажет Витька Журавлев, сменщик, которого он вызвал на соревнование? Вот будет картина, когда Витька придет принимать смену! Принимать нечего — одна развалина... Да будь же ты проклято, такое дело! И надо же, чтобы это случилось именно в его смену!

— Начальника вызвать недолго... — медленно проговорил Шмелев. — Сами еще ничего не сделали, а уже рыдаем: няньку нам давайте! Чего раньше времени скисли?

— К чему слова такие? — обиделся Загвоздкин. — А чего делать прикажешь?

— Пока не знаю, — признался Шмелев. — Но это еще ничего не значит. Надо пораскинуть мозгами. Как у тебя второй номер? Долго еще ремонтировать?

— Расчет у меня был — пять дней. Поднажать — можно в три.

— А скорее?

— Никак невозможно, Александрыч. Сам посуди: весь свод разворочен, задней стенке тоже переборку надо. Никак невозможно!

— Н-да! — сказал Шмелев, по-прежнему оглаживая подбородок. — Тяжелое у нас положение.

Загвоздкин вздохнул и развел руками:

— Тяжелей некуда. Одно у нас направление осталось, Александрыч, — остужать печь и чиниться. Провал быстро закидаем, лишь бы остыла...

— Плохое твое направление, Загвоздкин. Очень плохое. Пока остужаем, пока чинимся, пока снова разжигаем — тоже двое-трое суток пройдет. Нам такое спасибо скажут — полгода чихать будем...

Шмелев вынул портсигар. Когда-то посеребренный, он порядком пообтерся, и всюду проступала медь. Аккуратно воткнув сигаретку в обкусанный рыженький мундштук, Шмелев швырнул горящую спичку в раскаленную пасть печи и испытующе осмотрел собеседников:

— Нельзя ли... на ходу починиться?

Загвоздкин и Неустроев разом подняли головы и посмотрели на дымное марево, колыхавшееся над провалом.

Засунув в рот клок бороды, Загвоздкин начал старательно его обжевывать:

— Дак ведь, Александрыч... Ежели прямо говорить... Не соображу даже, с какой стороны и подступиться можно... Немыслимое дело...

— Дело нелегкое, что и говорить. Возможно ли — вот в чем вопрос.

— Немыслимое дело, — не задумываясь, повторил Загвоздкин. — К огню-то как подступиться...

— Что ты думаешь, Антон? — спросил Шмелев.

— Я не печник, я калильщик. Пусть специалист думает.

— Партия учит: в любом деле надо инициативу проявлять, — проговорил не без укора Шмелев. — А этого специалиста послушать, так мы трое суток должны канителиться — Шмелев бросил окурок в печь и сказал решительно: — К огню подступиться можно: над печью леса устроим.

— Экий ты бравый, Александрыч... А как кирпич в проломе удержишь? Святым духом? Подумал об этом?

— Подумал. Каркас железный сделаем.

— Ишь ты, тебе все нипочем. Температуру тоже преодолеешь? Девятьсот градусов?

— Положим, теперь уже не девятьсот. Сотня уже сбыла. Пока наладимся — еще сотни две-три сбудет.

— Пятьсот тоже человеческому организму штука неспособная, — проворчал Загвоздкин.

Старый печник был явно недоволен: скоро кончалась его смена, а возьмись он за такое дело, как починка провала, — глядишь, вся ночь пройдет и еще утра прихватишь. Тем более, что Шмелев и Неустроев в печной кладке ни черта не смыслят и вся работа наверняка ляжет на его плечи. Ему хотелось высказать все эти соображения, и в то же время он не решался: парторг человек принципиальный, на своем настоит, а про него пойдет слава шкурника и трусака — от большого дела в трудную минуту сбежал. Нет, не годится так! Потом сто раз покаешься.

— Вот что, дорогие мои товарищи, — твердо сказал Шмелев, — демократию я очень уважаю, но обстановка сейчас у нас вроде фронтовой, опасность на боевом участке семилетки. Поэтому уж позвольте мне принять командование на себя. Если есть возражения — выкладывайте!

— Нету возражений, — тотчас отозвался Неустроев, которому не по душе пришлось уклончивое поведение печника. — Правильно, принимай команду, Николай Александрович.

— Что ж... Я ничего... Командуй, коли охота есть, — согласился и Загвоздкин.

— Вот так! Теперь, давайте, договоримся: ты, Василий Семенович, подготовишь все для закладки провала, а Антон тем временем разгрузит печь, чтобы не перекалить шестерни. Да устрой вентиляцию пошире, Антон! Потом оба начнете строить леса над провалом. Можно разойтись!

Посмотрев, как начинают работать Антон и печник, Шмелев прошел из цеха. Загрохотав привязанным на блок куском рельса, он открыл скрипучую цеховую калитку. Уличная тьма была густо пронизана мелкой водяной пылью, сыпавшейся сверху из невидимого, но, вероятно, облачного неба. Подняв воротник, Шмелев стал пробираться к огням литейного цеха. Литейки были хорошо видны в темноте: из ваграночных печей густо валил дым особенного, зеленовато-фосфорического оттенка.

Шмелев понимал, что нелегко, очень нелегко будет организовать ремонт печи глубокой ночью, когда все начальники и кладовщики мирно спят и некому ни распорядиться, ни выдать нужные материалы. Оставалось надеяться только на чувство долга и солидарности, на конвейерном производстве развитое гораздо сильнее, чем на других производствах, и на собственные агитаторские способности.

Не один раз видел Шмелев завод ночью. Нет зрелища красивее, когда смотришь со стороны: море огней, жемчужные гирлянды плафонов на центральных магистралях, тысячи ярко освещенных окон. Кажется, на заводе так светло, что хоть иголки ищи на асфальтированных дорогах.

Но так только кажется. На центральных магистралях действительно светло. Ну, а чуть отступишь от них — и погружаешься в такие потемки, что самому себе кажешься бесплотным духом — ни ног, ни рук не видишь. Шмелев редко выходил из цеха ночью и не представлял, что на заводских задворках царит такая дьявольская тьма.

Кое-как он преодолел пустырь, отделявший механические корпуса от литейных, и вошел под свод очистного пролета. Редкие, подвешенные под самые стропила лампочки, светили тускло, только и хватало у них силы, чтобы осветить самих себя. В дальнем углу работали три сварщика. Словно пришельцы из космических далей, вооруженные ручными молниями, они колдовали над черными чугунными отливками,заваривая раковины.

Шмелев издали присмотрелся к ребятам: к которому подойти? Кто из них скорее согласится сделать работу, которую, строго говоря, вовсе не обязан выполнять? Лица у всех были закрыты забралами, ребята ничем не отличались друг от друга, и Шмелев подошел к крайнему.

— Послушай-ка, друг! — сказал он и тронул плечо в грубой брезентовой куртке. Космический шлем повернулся в его сторону, но ни лица, ни глаз в стеклянном окне не было видно. — У нас в термичке авария.

— Ну и что же? — отозвался из-под забрала глухой голос.

— Помощь требуется. Понимаешь, сварить надо одну штуку, — говорил Шмелев, вглядываясь в окошечко в надежде рассмотреть глаза собеседника. — Каркас из полосового железа. Своего сварщика, понимаешь, у нас нет...

Забрало полезло вверх. Шмелев увидел круглое и румяное девичье лицо. Ко лбу припотело несколько завитков волос.

— А наряд у вас есть?

— Где ж я его возьму? Ночь на дворе. Авария случилась полчаса назад.

— А железа тоже нет?

— И железа нету, — развел руками Шмелев. — На вашу инициативу надеюсь.

— Какая же инициатива, когда не из чего варить? У нас тоже нет железа, — мы не арматуру варим, а дырки в отливках. Шутник вы, товарищ!

Забрало скатилось ей на плечи, и перед Шмелевым опять была забронированная фигура «космического» человека.

— Послушайте, товарищ! — крикнула ему вслед «космонавтка». — Вы зайдите на стройку нового цеха. Там ребята арматуру варят — сделают каркас, какой надо. — И уже потише, вполголоса, добавила: — Колю Недоспасова спросите. Отличный парень. Сделает, если хорошенько попросите.

— Спасибо, доченька!

— Не за что...

И опять побрел Шмелев по темным пустырям и закоулкам, пока не добрался на дальнем краю заводского двора до силуэта новостройки. О существовании Коли Недоспасова давали знать вспышки молний, сверкавшие под самой кровлей недостроенного цеха. Шмелев попробовал позвать сварщика снизу, но тот ничего не слышал, вспышки не прекращались.

Тогда Шмелев отыскал вход в здание и попробовал найти трап наверх, освещая себе дорогу спичками. Не успел он осмотреться, как издали зарокотал сипловатый бас:

— Эй, эй, я тебе побалуюсь! Сейчас же прекрати, не то охрану вызову!

По скрипучему трапу торопливо спускался дежурный пожарник. Добравшись до Шмелева, он так разбушевался, что насилу удалось успокоить. Шмелев дал слово больше спичек не зажигать, и пожарник ушел вызывать Колю Недоспасова.

Шмелев долго стоял в потемках, прислушиваясь к голосам и треску сварочных искр. Потом трап заскрипел, и рядом со Шмелевым остановился кто-то почти невидимый.

— Вы меня спрашивали? — И, узнав, в чем дело, помолчал. — Ладно! Раз Анка прислала — сделаю. Только размеры давайте. Наряд завтра оформите.

Трап снова заскрипел. Коля считал вопрос исчерпанным и поднимался к себе наверх.

— Как же я тебя найду, сынок? — завопил ему вслед Шмелев, вспомнив, как он стоял перед корпусом и изо всех сил вызывал сварщика, а тот ничего не слышал.

— Свистать умеете? — донеслось из мрака.

— Молодой был — умел... — Шмелев сунув пальцы в рот, несколько секунд безуспешно шипел и вдруг, неожиданно для себя, пронзительно свистнул. — Так?

— Порядок! — удовлетворился Коля, и его сапоги загрохотали где-то в поднебесье, рядом со звездами.

По знакомой уже дороге Шмелев зашагал к термичке, с улыбкой размышляя: почему Аня из литейного имеет такую власть над Колей? Парень самостоятельный и не из робких. Может быть, она какое-нибудь комсомольское начальство? Может быть. Скорее же всего здесь действует она самая — любовь-злодейка. Что ж, молодость...

В цехе он снял размеры с провала, сделал чертежик. Загвоздкина не было: ушел добывать тес для помоста. Неустроев заканчивал разгрузку печи. Ее сверкающее нутро чуть-чуть потускнело, но температура все еще была адской. «Да, не сладко нам придется...» — подумал Шмелев и снова направился на новостройку.

В плохо освещенной арматурной мастерской, устроенной в бытовом отсеке, в будущем душевом зале, Коля и Шмелев начали сооружать каркас. Через четверть часа оба умаялись вконец — тяжелые железные полосы надо было выгнуть таким образом, чтобы профиль каркаса подходил к выпуклому своду печи. Пришлось позвать на помощь остальных сварщиков и усатого пожарника. Пожарник сиплым басом выводил: «Эх, раз, еще раз! Взяли!» Потом полчаса Шмелев бегал по заводу, разыскивая шофера, чтобы перевести каркас в термичку.

На небе уже проступал тусклый осенний рассвет, когда грузовик подвез к печи лязгающий и звенящий на все голоса железный каркас. Здесь все уже было готово к установке: по обе стороны печи возвышались бревенчатые козлы, через них был перекинут дощатый настил.

На помосте виднелись аккуратно сложенные пирамидки огнеупорного кирпича и деревянный ящик с раствором. Ящик слегка дымился. Приглядевшись, Шмелев увидел, что из него идет вовсе не парок, как показалось вначале, а самый настоящий дым. Бок ящика и близкий к провалу край настила уже тлели и вот-вот могли вспыхнуть. Неустроев, Загвоздкин и несколько подсобных рабочих отдыхали поодаль, у бачка с газированной водой, не подозревая о грозящей опасности.

— Бойся! — крикнул им Шмелев, устремляясь к помосту. — Сгорите!

Его опередил Загвоздкин. Старик проворно, как белка, вскарабкался на помост и залил тлеющее дерево водой из стоявшего тут же ведерка. Часть воды пролилась в провал, и странно было видеть, как водяные брызги вспыхивали и испарялись на лету, словно взрывались...

— Температура еще — будь здоров! — покачал головой Шмелев.

— Как-нибудь сладим, — ответил Загвоздкин. — Теперь нам отступать некуда: весь завод знает, какое дело сотворить намерены...

Грузовик поставили рядом с печью и накрыли каркасом зияющий провал прямо из кузова машины.

Теперь предстояло самое трудное — заложить каркас кирпичами. Все трое стояли на помосте и молча смотрели, как на железной решетке вспыхивают и тут же гаснут яркие искры — сгорал приставший к железу мусор.

— Начнем, что ли? — спросил Шмелев. В его голосе прозвучала нотка нерешительности.

Горячее дыхание печи палило щеки. И в самом деле, немудрено и загореться. Вспыхнешь этаким факелом, вот тебе и будь здоров. Потушить, конечно, потушат, кругом народ, а травмы не миновать. А ведь за жизнь людей отвечает он, Шмелев. Н-да!

Загвоздкин, тяжело дыша, стоял рядом и словно услышал сомнения парторга.

— Ну, батюшка, теперь уж дозволь мне командовать: наше печное дело началось, — новым, построжевшим голосом сказал он. — Ты, Александрыч, в нашем деле плохой специалист.

Шмелев смущенно усмехнулся:

— Что верно, то верно. Что же, командуй на доброе здоровье.

— Вот так-то будет лучше, — проворчал Загвоздкин и стал мочить в ведерке связку каких-то бинтов. — Перво-наперво я бороденку свою подальше запрячу...

Шмелев с Антоном не могли удержаться от смеха— таким потешным стал вид у замаскировавшегося старика.

— А вы хиханьки бросьте... Знаете, какая мне будет выволочка, если я бороду спалю? Старуха и сверху все волосья выдерет.

— Что ж ты мне раньше не сказал, Василий Семеныч? — смеялся Антон. — Я бы тебе несгораемую накладку из асбеста приспособил. Бинт разве выдержит?

— Мы его помачивать будем. Да и вам невредно себя водичкой окатить.

— Правильное предложение, — согласился Шмелев, и они спустились вниз, к бакам с водой.

Наконец все было готово: одежда намочена, вода капала с кепок, сережками свисала с ушей.

— Слушай, ребятки! — почему-то вполголоса предупредил Шмелев остающихся внизу подсобников. — В случае чего — воды не жалеть!

Кладку вели Загвоздкин и Неустроев. По распоряжению печника Шмелев стал вспомогательным рабочим и подавал материалы. Работы хватало и Шмелеву, но трудней всего приходилось, конечно, кладчикам. Хоть на несколько секунд, но им все же приходилось повисать над огнедышащим провалом, пока ставили на место очередной кирпич.

Было как-то странно: глаза видели внизу пустоту, мирную и безобидную пустоту, этакую кирпичную пещеру с шестью золотистыми нитями рельсов. Казалось, больше ничего и никого там нет. А там были невидимые пятьсот градусов выше нуля. Стоило только нагнуться поближе — и дикий, злобный зверь жадно впивался острыми прозрачными когтями в лицо и руки человека. Он жарким языком облизывал одежду, заставляя ее дымиться. Воздух как бы исчез, и сколько ни захватывали его широко открытые пересохшие рты, в легкие ничего не попадало.

Шмелев видел, как трудно приходится кладчикам, но видел и то, что стойкость людей побеждает: кирпичи ряд за рядом вставали в каркасе. Сверкающая на темном теле печи рана понемногу затягивалась от краев к середине. Оставалось не так уж много работы, когда Шмелев услышал позади себя глухой стук. Он быстро оглянулся. Бросился в глаза пышный султан искр, метнувшийся из провала к потолку. В следующую секунду Шмелев увидел на дне печи темный прямоугольник кирпича и облегченно вздохнул: ничего страшного! Всего-навсего упал вниз кирпич, вырвавшись из уставших рук старого печника... «

— Сомлел я, Александрыч, вот ведь какая незадача, — вяло пожаловался старик, положив голову на грудь Шмелеву. Фуражка свалилась с его забинтованной головы и упала на каркас. Мгновение пролежала темным комком, сразу вспыхнула и сгорела, оставив на решетке горстку пепла. — Старость — она старость и есть. Дыхания не хватает, вот какая штука...

Руки Шмелева были в глине, но он даже не ощутил ее, когда сунул пальцы в рот и свистнул. На помост вскарабкались два подсобника и подхватили под руки старика. Но тот отпихнул ребят и по-турецки уселся на настиле, подальше от провала.

— Не-е, вниз я не пойду! Вы меня водицей, ребятки, полейте... Нам ждать некогда — каркас-то вон как нагрело, прогорит железо, все труды наши прахом пойдут. — Кряхтя и отплевываясь, Загвоздкин пригоршнями лил на себя воду из ведерка. — Ты, Александрыч, кончай за меня кладку на моей стороне. Я отдышусь и расклинку сделаю.

Шмелев принялся за работу. Через минуту он забыл и о Загвоздкине, и о Неустроеве. Опаленный жаром, он только и видел перед собой жаркую жадную пасть провала, перекрытую сверкающей, точно позолоченной решеткой каркаса. Дышать и двигаться становилось все труднее. Кирпичи стали свинцовыми, жар хватал за руки. Огненная бездна притягивала к себе, от нее нельзя было оторвать взгляда...

— Дай-ка, Николай Александрович, — Антон Неустроев закончил работу на своей стороне печи, дойдя до вершины свода, и уже некоторое время наблюдал за Шмелевым. — Посторонись, я закончу!

— Спасибо, друг! — пробормотал Шмелев, отошел и присел на корточки рядом с Загвоздкиным.

— Тяжко, Александрыч? — спросил печник. — Ну, теперь ничего... Теперь, считай, заложено... Сейчас заклинку сделаю — и все готово станет. Одолели сатану!

Провал был уже почти закрыт, только узкий пучок света, подобно лучу прожектора, упирался в копченые перекрытия цеховой кровли.

Загвоздкин добрался до Антона и начал обтесывать кирпичи для заклинки. На них должен был держаться весь ряд кирпичей, даже если бы перегорел и развалился каркас. Скоро прожекторный луч был погашен, и стропила опять исчезли в том мраке, в котором пребывали до аварии.

— Одолели сатану! — повторил Загвоздкин.

Медленно, поддерживая друг друга, стали спускаться вниз и тяжелыми шагами направились к бакам с водой. Напились, сбросили рубахи и куртки, выполоскали их и ими же обтерли горячие тела. Кто-то из подсобников принес цеховую аптечку, густо намазали вазелином опаленные, багровые лица.

Они расселись на корточках вокруг бака, щурясь и блаженно отдуваясь. У печи стучали топорами подсобники, разбирая леса.

— Оказывается, ты покрепче нас всех, Антон, — проговорил Шмелев. В ушах шумело радостно: а ведь кончили дело! Наитруднейшее дело!

— Известно — молодой. Ему что! — пятерней расчесывая бороду, откликнулся Загвоздкин.

— Я к огню привычный. Он меня не берет, — сказал Антон, взглянул на цеховые часы и заторопился: форсунки включать надо. Витька на смену придет, а температуры нету...

Он убежал мелкой, увалистой походкой. Шмелев не без зависти посмотрел вслед коротконогому и широкоплечему крепышу.

Когда Неустроев вернулся, на скамеечке у бака навивал на палец кольца рыжеватой бородки один Загвоздкин, Шмелева не было.

— Парторг-то куда подевался? И не отдохнул совсем.

— Наш Александрыч дело знает. В дирекцию пошел.

— Зачем?

На скамейке было тесно. Они сидели, плотно прижавшись друг к другу мокрыми плечами.

— Доложить надо, — ответил Загвоздкин. — А как же? Ну, а потом это самое, как говорится... — Старик немного смешался, помолчал. — Насчет премии словечко замолвить я ему велел...

— Какой премии?

— Какой, какой! Нам с тобой, дурашка! Или думаешь, мало за ночь сделали? Да за такое геройство, знаешь...

— Тьфу ты, чтоб вас! — не выдержал Антон. — Где только ты геройство увидел?

— Увидел. Всю ночь геройством занимались, хоть и не обязаны были...

Антон только головой покачал:

— До чего вы, старые чертяки, на деньгу жадные! Просто удивительно.

— А тебе деньги нипочем? Не нуждаешься?

— Нуждаюсь. Только я, когда провал закладывали, про них совсем не думал.

— И я не думал. Потому что в большом азарте был. А теперь поостыл и вспомнить можно. Фуражка-то у меня, милок, сгорела или не сгорела? Как же я теперь к старухе без фуражки явлюсь?

Старик тоненько и хитро засмеялся, теребя убереженную от огня бородку, даже не утратившую своего огненно-рыжеватого блеска.

Смотрел на него Антон и понять не мог: не то в самом деле старик так на деньги жаден, не то просто притворяется, хочет в чем-то проверить Антона. Хотелось ему еще поспорить со стариком, но у входа в цех в гурьбе рабочих показался сменщик Виктор Журавлев, и Антон поспешил ему навстречу, чтобы рассказать о событиях ночи и вместе с ним загрузить шестернями уже разогревшуюся печь.

 

БУРБОН

Бурбон — это я. Так меня обозначили в цехе. В глаза никто не говорит, а достоверно знаю, что честят меня мои девчонки именно так.

Узнал про такое свое прозвище случайно. Бестолковая наша Нина Склемина пустила партию заготовок в брак. Церемониться не стал, высказал я ей все, что о ней думал в настоящий момент. Нинка тоже распалилась и сгоряча болтнула: «И недаром вас весь пролет Бурбоном кличет! Такой вы и есть на самом деле...» Болтнула, раскрыла свои сияющие глаза, смотрит, а мыслишка так на лице и написана: ох, не будет мне теперь житья от мастера, ох, не будет!

Оправдал я ее надежды: послал бронзовые втулки обтачивать, самая что ни на есть наиневыгоднейшая работа. В другой раз будет знать, как надо с мастером разговаривать! А что? Некогда мне с ними церемонии разводить: не детский сад — производство.

Трудно мне с девчонками. Что на участке главное? План. Спокон веку так ведется — давай план, остальное никого не касается. А коли никого не касается, то с какой радости оно, остальное, должно меня касаться? План — и хоть трава не расти! Иной раз не только черным словом, но и по столу пристукнешь для острастки. Как же иначе? Раньше, когда командовал заготовительным участком, никто не обижался на мои выражения. Понимали парни — брань на вороту не виснет. Никому и в голову не приходило огрызаться или с жалобой бежать невесть куда. Мастер — бог на участке, а кто богу перечит?

Так было с парнями. Но вот перевели меня на токарный участок, а тут одни девчонки из технического училища. Не нравится им, когда я залетаю на седьмой этаж. Вижу: накаляются мои пискуши-визгуши, вот-вот побегут с жалобой.

Я особенно не расстраивался. Бегите, бегите, думаю себе, завернут вам оглобельки. План я делаю, верно? Остальное никого не касается, верно? Кому вас, пичуг, интересно слушать? Любой начальник прежде всего мастера поддержит. А вас кто?

И вдруг — объявление. На дверях моей конторки висит лоскуток тетрадной бумаги в косую линейку, и на нем крупно написано:

«ДЕВОЧКИ!

Сегодня после смены будет наше собрание. Обсудим поведение мастера И. М. Гордеева. Приходите все!»

Я надел очки и прочитал еще раз. Точно: мои девчонки собираются обсуждать мое поведение. Хоть глазам не верь! Повернулся лицом к станочной линии, разглядываю станочниц и гадаю: которая затеяла? Нинка Склемина вильнула глазами и спряталась за станок. Секунду нет ее, вторую нет, на пятой выглянула и напоролась на мой взгляд. Замерла и оторваться не может: ну, чисто кролик перед удавом! Я, конечно, медлить не стал, пальцем маню к себе. То краснеет, то бледнеет, а идет.

«Твоя работа?» Молчит. «Ты писала?» Молчит. «Язык-то имеешь или за обедом скушала?» И сразу словно прорвало, на все вопросы ответила: язык она имеет, писать не писала, но вообще-то идею поддерживает. А что? «А то! Немедленно иди к тем, чью идею поддерживаешь, и скажи, чтобы сняли бумажонку. Тоже немедленно! Мог бы и сам снять, да хочется вас, как котят, потыкать кое-куда носами. Сами убирайте! Так и передай. Здесь производство — и шутки шутить не положено. Вот так. Ступай!»

Зашел в конторку, сел за колченогий стол, раздумываю. Обнаглели до чего, просто уму непостижимо. Такие девки-ухари, что парни с заготовительного участка и в подметки им не годятся. Тех смирён вспоминаешь с удовольствием. Потом стал думать, как бы их укоротить? Чтобы привыкли жить по дисциплине: приказано — сделано.

Размышляю, а сам все прислушиваюсь: не скребется ли кто у двери, не снимает ли объявление? Нет, никто не скребется. Может быть, прослушал? Выглядываю — как висело объявление на двери, так и висит. Целехонькое! Ну, погодите же вы у меня!

И пошел по пролету. То за одним, то за другим станком появится голова и тут же исчезнет. Чувствуется, что называется, некоторое оживление в рядах противника. То-то же!

Нинка Склемина склонилась к станку, старается, втулки обтачивает и будто не видит меня. «Сказала,что тебе приказано было?» — «Сказала». — «И что же?» — «Мы не будем снимать объявления». Ну, разве не обнаглели? То только идею поддерживала, а теперь уже «мы не будем снимать». «Не будете?» — «Не будем». — «Чего доброго, вы еще и собрание проведете?» — «Проведем». — «Только попробуйте!» — «Попробуем». — «Ничего не попробуете — запрещаю! Короче говоря — кто у вас заводила всему делу? Ну-ка, докладывай!».

Заводила уже тут: Люська Каштанова подходит. Глаза блестят, как у кошки. «Люся, мастер запрещает проводить собрание...» — докладывает Нинка, бледная, дрожит, слезы вот-вот брызнут. «Успокойся, Нинок! Почему, Игнат Матвеич?»

Почему, почему! Разве скажешь, почему нельзя проводить собрание? Потому что меня критиковать собрались! О таком, понимаю, лучше помолчать. «Не положено встречным-поперечным проводить собрания в цехе». — «Мы не встречные-поперечные, мы здесь работаем». — «Все равно нельзя. Собрания могут проводить только начальник цеха, партийный секретарь и еще профсоюз. Знать надо, девки! Чему только вас в школе учили?» — «Во-первых, мы не девки, а девушки. Во-вторых, мы были в заводском парткоме и там сказали, что надо проводить собрание. В-третьих, на собрание придет начальник цеха».

Положила она меня на обе лопатки. Что оставалось делать? Посопел, посопел я, да и пошел к себе обратно в конторку. Опять размышляю. Партком я, конечно, уважаю, но такое дело — извини-подвинься! — ни в какие ворота не лезет. Что-то тут не так. Поди, врут девки? Не может быть, чтобы партком на такое дело пошел.

Человек я беспартийный, но тут насмелился, позвонил в партком. Так и так, были у вас сегодня работницы из токарного пролета? «Были». — «Разрешили вы им собрание в пролете проводить?» Не вижу секретаря, а чувствую: лезут у него брови к самым волосам. «Мы им посоветовали созвать собрание и разобраться в делах самим, без нашего участия...»

Я только головой мотаю: «Извините, товарищи дорогие, ну и натворили вы дел!» — «Что такое?» — «А то, что вы под самый корешок мой авторитет хотите подрезать. У меня с девчонками такие отношения, что на собрании они меня в порошок сотрут. Растерзают!» — «Не растерзают. А если отношения сложились неправильные, — поправьте, на собрании разберитесь...» И повесил трубочку.

Есть над чем голову поломать, Игнат Матвеич, есть. Действительно, в прошлые времена у нас в цехе проводить рабочее собрание без разрешения начальства не полагалось. Так и говорили: «санкцию надо». Иному чудаку и «санкции» было мало: подай доклад в письменном виде и чтобы все речуги были написаны на бумажке... Н-да! Но как же быть с собранием? Плюнуть на все и уйти домой? Худо! Наговорят черт-те что. Лучше присутствовать, в случае чего можно и отпор организовать. При мне особенно не разговорятся — мастер, прижать в любое время могу.

Рассудил, что надо позондировать почву, и отправился я к начальнику цеха, Александру Иванычу. Хорошо ко мне относится — свой брат, практик, как и я, грешный. Захожу к нему в кабинет, а мой Александр Иваныч всей пятерней затылок скребет: «Втравил ты меня в дело, Матвеич, черт бы тебя побрал!» Оказывается, уже звонили к нему из парткома и предложили побывать на собрании в моем пролете.

«Что у тебя там?» — спрашивает. «Ничего особенного. Девчонок какая-то муха укусила, затеяли собрание...» Вспылил Александр Иваныч: «Ты мне голову не морочь! Сам парткому сказал, что у тебя острые отношения с девчатами... Грубишь?» — «Александр Иваныч, сами понимаете— производство. Бывает, что и слетит черное слово». — «Сынки и пасынки есть?» — «Какие же сынки, когда у меня одни девчонки, семнадцать голов...» Шутить, значит, пробую — авось, начальник на, шутку клюнет. Не клюнул, еще больше обозлился. Орет: «Дурачка из себя не строй! Отлично понимаешь, о чем спрашиваю. Есть любимчики или нет?» Отвечаю начистоту: «Бывает, кое-кого и поманежу на невыгодной работе. Надо же как-то воздействовать на людей. Политика, так сказать...» — «Сгнила твоя политика! Жди, приду на собрание!»

...Люська Каштанова — старостой она у них в классе, что ли, была — проводить собрания оказалась привычная. Постукала карандашиком по моему столу — я в сторонке сижу, как же, подсудимый! — и говорит: «Мы созвали собрание, девочки, чтобы обсудить поведение нашего мастера Игната Матвеича. Мы уважаем вас, Игнат Матвеич...»

«Оно и видно», — ворчу я с досадой. Люська поглядела на меня и глазом не моргнула. «Вы не дослушали мою мысль, Игнат Матвеич. Мы уважаем вас как большого практика, как пожилого человека, как одного из основателей нашего завода...»

Мне даже приятно стало: ведь я и в самом деле как бы основатель завода. Мы в военные годы привезли его с запада сюда на восток. Ох, и помучились, пока поставили его мало-мальски на ноги. Правда, забылось все, потускнело. И откуда только девчонки вызнали? В отдел кадров бегали, что ли?

Подлила мне Люська меду в душу и тут же деготь-ком помазала. «Уважаем мы Игната Матвеича как мастера, а хотелось бы уважать и как хорошего человека. Снимите с него должность — и окажется перед вами зряшный и вздорный человек, несправедливый, грубый, невежда. Как такого уважать?»

Вскипел я. Однако держусь: начальник цеха рядом сидит. Только всего и сказал: «Нечего зря трепаться, попробуй доказать!»

Лучше бы и не говорил! Доказала Люська в лучшем виде. Вытащила бумажку и точненько по числам рассказала, где, когда и как я нагрешил. Даже то записано, что однажды от меня в рабочее время вином пахло. Действительно был я вечером на именинах, а утром малость опохмелился. Выходит, смотрели они на меня во все глаза и каждому моему шагу оценку делали по своему девичьему разумению.

Едва выложила свои мысли Люська, как пошли разные фантазии со стороны других девчат. Дескать, у него своя дочь есть. Неужели он позволил бы себе так с нею обращаться? Пусть он только представит себе, что его дочь попала под начало грубого бесцеремонного человека и тот ругает ее походя... Разве хорошо?

Хорошо ли, плохо ли, только не могу я этого себе представить, никак не могу. Моя Валентина нигде не работает, внука нянчит — это раз. А когда работала, может и было, что начальство ее поругивало, так что же? Эко дело! А кроме того, моя Валентина и сама может такое сказать, хоть уши затыкай. Ничего они мне таким манером не доказали.

Потом насчет коммунизма начала говорить. Как, мол, при коммунизме будем жить, если мастер такие несправедливости позволяет. «Коммунизм через двадцать лет будет, так что я к тому времени ноги протяну и вас беспокоить не буду». — Это я шутить пробую: ведь начальник рядом сидит. Неудобно, что ему приходится такие намеки слушать.

Куда там! Никаких шуток не понимают. Гвалт поднялся — в ушах звенит. Нинка Склемина и вовсе разревелась: ее, видите ли, мамаша чуть ли не из дому гонит, говорит, что заработок на конфетки тратит. А мастер никак в положение войти не хочет и ставит на такую работу, такую работу!.. И потекло, и захлюпало! Люська остервенилась совсем, орет ей: «Перестань плакать! Как тебе не стыдно унижаться перед этим Бурбоном».

«Слышишь, Александр Иваныч, как меня честят?» — «Отстань!» — змеей зашипел на меня начальник. Это уже меня тревожить стало. Что девчонки болтают — полбеды: мели, Емеля, — твоя неделя. А вот что начальник скажет...

А Александру Иванычу не до меня, до него до самого девки добрались. «Тысячу раз жаловались на самодурство и произвол начальнику цеха, который здесь присутствует. Он ничего не предпринял и даже разобраться не пожелал...» — «Слышишь, Бурбон, что про нас говорят?» — «Слышу». — «Понял хоть что-нибудь?» — «Как не понять! Дурят девки!» — «Ничего, оказывается, ты не понял!».

И начал он меня во весь голос причесывать! Давно уж он видит, что я от духа времени отстал, чувство нового потерял, в обстановке не ориентируюсь и всякое такое. Одним словом, такой я и сякой. А девчонки куда как хороши: активно в жизнь входят, активно к производству относятся. И, дескать, иначе и быть не может: работницы с десятилетним образованием плюс техническое училище... Десять классов — это же капитал! А у мастера сколько капиталу? Ладно, ладно, не говори вслух, не конфузь себя окончательно. И так все понятно. Если хочешь знать — освоятся девушки с производством и вполне смогут справляться без мастера. Лишней фигурой в пролете можешь оказаться, товарищ Гордеев. Понятна ситуация или нет?

Еще бы не понять! Рукой подать до пенсии осталось, а намек вполне ясный. Что и говорить, этак можно все жизненное планирование поломать. Понял я это и стал отвечать. Рот плохо раскрывается, слова сквозь зубы процеживаю, а все-таки признаю ошибки: грубил, на невыгодных работах манежил и все такое прочее.

А Людмилка совсем разошлась, верховодит почем зря: «Мы, девочки, учтем заявление мастера о том, что он признает свои ошибки. Будем надеяться, что говорил он честно и искренне. Вопроса о его дальнейшей работе пока не ставим, но — пусть учтет!» Видали, какие хозяйки нашлись? Смотрю я на Александра Иваныча — ведь в его функции девчонки вмешиваются! Ничего, сидит спокойненько, как будто так и надо. «Невыгодные работы, пока не прошло новое нормирование, будем выполнять по очереди. Нет возражений? Так и запишем в нашу резолюцию. Собрание считаю закрытым».

Пошли по домам. Девки стайкой идут, стрекочут, как сороки. Мы с начальником плетемся следом и молчим: новые времена обдумываем, как же! Всю ночь проворочался с боку на бок. Злость душит. Так бы и всыпал горячих пискушам-визгушам! Будь я помоложе, может, послал бы всех к чертям собачьим и стал бы руководствовать, как прежде. А теперь — страх берет, боюсь переть против течения. Хочешь, не хочешь — надо перевоспитываться. А как?

Пошел на работу с тяжелым сердцем. Чешут, поди, девчонки, язычки про своего Бурбона: ладно, мол, мы его вчера побрили, куда с добром! Как мне теперь ими руководить? Вдруг не выдержу? Крутоват характер, скоро его не переломишь, даже если и есть охота.

Девчонки уже на рабочих местах. Вид самый деловой, на меня даже не глядят, словно и не было вчера никаких разговоров, никаких резолюций. Однако примечаю: стараются девчонки изо всех силенок, как никогда. За всю смену не пришлось мне крепкое слово применить. Мирно, на редкость мирно закончился тот день. «Всегда бы себя так вели, — говорю им, — не было бы у нас никаких разговоров и неприятностей». Смеются мои девчонки: «От вас это тоже зависит, Игнат Матвеич». — «Значит, сегодня я не Бурбон?» Опять смеются: «Нет, сегодня не Бурбон, даже-даже».

Нет, конечно, этак сразу я не перевоспитался. Бывало и срывался. Но вовремя опомнюсь, подойду и скажу: «Ты уж извини. Нинок, сердце не выдержало». И вот ведь что главное: Нина тоже понимает, чего мне это извинение стоит. Слезки на глазах, а улыбается и лепечет: «Что вы, Игнат Матвеич! Нисколько даже не обиделась...»

Так с Ниной. А с Люсей посложнее — огонь-девка! Затронь только — такой крик поднимет, не рад станешь, что зацепил. А потом пошепчутся, пошепчутся между собой — глядишь, и является с повинной головой: «Простите, Игнат Матвеич. Я, кажется, была нетактична...»

Установилось у нас как бы мирное сосуществование. Иной раз даже побеседуем о том, о сем. Из разных семей оказались девчонки. Люся, например, оказалась профессорской дочкой. Удивился я: «Из семьи сбежала, что ли? — «И не думала. Вместе с папой-мамой живу». — «Да как они допустили, что родное детё за станком токарит?» Посмотрели на меня девчата и локтями затолкались. «Что, опять Бурбон?» — «Бурбон, не Бурбон, а представления ваши устарелые...» Поднял я руки вверх: «Сдаюсь, девчата! Учите меня уму-разуму».

Переглянулись мои девчата: «Не обижайтесь, Игнат Матвеич, но кое-чему вам следует поучиться. Практический опыт у вас богатейший, в этом мы убедились. И человек-то вы, в общем неплохой. Но вот внешний вид ваш нам никак не нравится». — «Чем это я опять вам не угодил?» — «Ну, разве можно таким растрепой, извините, приходить на производство?» — «Что ж мне, как в театр одеваться? Производство есть производство. В белых перчатках тут делать нечего». — «Никто не просит приходить в белых перчатках. Но бриться-то надо, верно?»

Брился я, действительно, раз в неделю, по воскресеньям. В субботу уже мог свободно пощипывать бородку. Пообещал девчатам бриться еще раз — по средам. Но им, оказывается, и этого мало. Им надо, как минимум, чтобы брился через день. Я на такое не согласился. А девчонки почему-то особенно настаивать не стали.

И вот прихожу я пятого февраля в цех и сразу заподозрил: происходит что-то неладное. Под халатами у девчат парадные платья видно, все в красивых нарядных туфельках, косынки на головах самые цветастые и даже завязаны как-то по-особенному. Не иначе, как на танцульки собрались после работы — бывало у них такое. Сообразил я это и успокоился.

Настал обеденный перерыв. В один момент поскидали мои девчонки рабочие халаты, сгрудили меня этакой нарядной толпой и потащили в красный уголок. Рабочие, которых было там немало, кто закусывал, кто в домино сражался, побросали свое дело и ну разглядывать: что такое вытворяют девчата со своим мастером? Понять ничего не могут. Я тоже не знаю, что делать: не то рассердиться и обругать, не то подождать, что дальше будет.

И когда я начинаю себя чувствовать совсем дурак дураком, появляется Люся Каштанова. В руках держит столовский поднос, однако так надраенный, что блестит как солнце. На подносе лежит голубая сорочка, уже повязанная черным галстуком. На рубашке лоснится новой кожей электробритва «Нева». Люся приседает перед мной как заправская балерина: «Поздравляем вас, Игнат Матвеич, с днем рождения. Желаем вам доброго здоровья, многих лет жизни, успехов на производстве и счастья в личной жизни. На память от нашего коллектива примите...» И подает мне столовский поднос. А рядом со мной на сцене баянист из цеховой самодеятельности — и как рванет марш во всю мочь!

Сперло у меня в зобу дыхание, и слова вымолвить не могу. Кикиморки мои, что придумали! Дома я, понятно, только притворялся, что не помню про пятое февраля, чтобы домашним приятнее было, когда вечером начнется небольшое торжество. Но чтобы кто-нибудь поздравил меня с днем рождения в цехе — нет, такого не случалось. Сам об этом напоминать не будешь, а спрашивать никто не догадывался. И вот девчонки, пискуши-визгуши...

Стою я посреди сцены с подносом в руках, девчонки вокруг шлепают в ладоши, баянист наяривает вовсю. Слышат шум рабочие, бегут из цеха: «В чем дело?» Собрался, считай, весь цех. И тоже начали в ладоши хлопать. Русский народ на такое сердечный, чествовать любит.

Потом повели меня девчата в столовую. Там уже все подготовлено — пять столов сдвинуто, борщи дымят. Конечно, чокаться пришлось крем-содой местного производства, но постучали стаканами здорово — всему цеху на зависть.

Бреюсь теперь я каждый день, как в инструкции сказано. Бритва работает исправно. Смотрю я на муху-цокотуху, слушаю, как жужжит она у меня в руках и думаю: конечно, изобилие для коммунизма — первое дело. Но и доброе отношение человека к человеку — тоже штука немаловажная. Мои девчата поняли это и меня научили понимать.

Не говорю я уже грубых слов. Случится что-нибудь, злость разбирает, так и вертится что-то такое на языке, а сорваться не может: совесть не позволяет. Посоплю, посоплю, да и начну на практике показывать, как надо работать.

 

СОДЕРЖАНИЕ

ТРИ КИЛО ЗОЛОТА. 3

НАСЛЕДНИК. 31

«ЛЕБЕДИНОЕ ОЗЕРО». 73

500 ГРАДУСОВ ВЫШЕ НУЛЯ. 110

БУРБОН. 124

Гравишкис Владислав Ромуальдович.

Где золото роют в горах. Маленькие повести и рассказы. Челябинск, Кн. Изд., 1964. — 136 стр.

Р2

Редактор на общественных началах Я. Т. Вохменцев

Редактор С. М. Матвеев

Оформление С. Я. Савочкина

Техн. редактор О. Я. Понятовская

Корректор В. Я. Багина

Сдано в набор 2/XII-1963 г. Подписано к печати 25/I-1964 г. ФБ00083. Формат бумаги 84x1081/32 — 4,25 физ. п. л., 6,97 усл. п. л., 6,87 уч.-изд. л.

Тираж 15000 экз. Изд. № 1963.

Челябинское книжное издательство, г. Челябинск, ул. Воровского, 2, ком. 60. Областная типография Челябинского областного управления по печати, г. Челябинск, ул. Творческая, 127. Заказ № 3059. Цена 21 коп. Переплет 15 коп.

ВЫШЛИ ИЗ ПЕЧАТИ И ПОСТУПИЛИ В ПРОДАЖУ СЛЕДУЮЩИЕ КНИГИ ЧЕЛЯБИНСКОГО КНИЖНОГО ИЗДАТЕЛЬСТВА

Коллектив авторов. Верь людям. Повесть. Рассказы. Очерки.

Петров Ю. Трудная профессия. Стихи.

Конторович Л. Колька и Наташа.

Аношкин М. Мой знакомый учитель. Повесть. Рассказы.

Егоров Н. Уха из петуха. Басни, шутки, каламбуры, сатирические и юмористические миниатюры.

Дементьев А. Зеленый шум. Рассказы о природе.

Шмаков А. Мужество. Очерк.

Попов Н. Новые горизонты. Очерк.

Коллектив авторов. Всегда с партией. Сборник статей.

Абраменко Ю. Будут расставания. Повесть.

Вохменцев Я. Дело не в возрасте. Стихи.

Глебов Н. В степях Зауралья. Трилогия.

Карташов Н., Константиновский Л. Большая жизнь. Документальная повесть.

Савин В. Чарусские лесорубы. Роман.

ЭТИ КНИГИ МОЖНО ПРИОБРЕСТИ ВО ВСЕХ МАГАЗИНАХ КНИГОТОРГА И ПОТРЕБКООПЕРАЦИИ