#img_1.jpeg
#img_1.jpeg
Рассказы
#img_2.jpeg
ДОБРЫЙ САМОРОДОК
#img_3.jpeg
Сорок минут ждал самосвалов Тимофей Барсуков, машинист экскаватора № 16, да так и не дождался. Поругивая пропавших шоферов, вылез из кабины, осмотрел машину и прошелся по забою поразмять ноги. За неделю работы экскаватор выбрал глубокую выемку, и стены забоя закрывали обзор в сторону будущей железной дороги, куда самосвалы отвозили грунт. Чтобы увидеть склон горы и долину, надо было или выйти из забоя, или подняться на его борт.
По колено увязая в сыпучем песке, разваливая спрессованные тысячелетние глыбы, Тимофей полез наверх. Так и есть: далеко внизу, на самом дне долины, подле барака-столовой стояла вереница самосвалов: шоферы обедали.
Барсуков присел на пенек и долго рассматривал долину. Строительный район простирался от того места, где стоял экскаватор, до самой низины, до берегов реки, круто петлявшей по каменистому ложу. Чуть пониже, раздвигая земляные валы, ползали бульдозеры. Канавокопатели, уткнув морды глубоко под землю, рыли траншеи будущих фундаментов. А еще ниже, у самой железнодорожной насыпи, на которой еще не было ни шпал, ни рельс, медленно ворочали журавлиными шеями башенные краны, подхватив в клювы контейнеры с кирпичом или ящики с раствором.
Спрыгнув на мягкий песчаный откос, хранивший еще кое-где блестящие следы ковша, и, тяжело передвигая вязнущие ноги, Барсуков двинулся к экскаватору.
Сзади глухо ухнуло. Тимофей оглянулся. От борта отделилась тяжелая глыба, упала на откос и, разваливаясь, поползла вниз. Из нее выскакивали выбитые ударом мелкие камни. Они подпрыгивали, звонко трещали, сталкиваясь в воздухе. Над движущейся массой грунта клубилось облако желтой пыли.
Один из камней привлек внимание Барсукова. Он не скакал так легко и упруго, как другие, а с необыкновенной солидностью, переваливаясь с боку на бок, сползал вместе со струей белого песка — прямо на Тимофея.
Барсуков подставил тяжелый кирзовый сапог. Камень черепашкой завалился на ступню и замер. Барсуков поднял его и понял, почему камень вел себя так необыкновенно: он был очень тяжел — гирей лежал на большой ладони экскаваторщика. Ковырнув ногтем, Барсуков отделил несколько крох коричневой корки, обволакивавшей камень. Под ногтем блеснули желтые искры.
Ему, рабочему человеку, имевшему дело больше всего с медью, сразу пришло в голову, что камень — медный. Но как ни скудны были познания экскаваторщика в металловедении, он сообразил, что медь в чистом виде в природе почти не встречается. Значит, что же? Золото?
А почему бы и нет? Золото водилось в этих местах — Барсуков знал, что километрах в тридцати от строительства работал большой прииск. Не веря своей догадке — слишком уж невзрачный был вид у камня! — Барсуков еще раз внимательно осмотрел находку и решил: «Пожалуй, приберу — вдруг и в самом деле золото. Покажу кому-нибудь…»
Он отнес камень к экскаватору и положил на лежавшую в углу кабины телогрейку.
Вскоре подошли самосвалы.
— Чертовы дети! — закричал шоферам Барсуков. — Вы обедать, а я загорай? Откуда такая мода?
— Ладно, ладно, не вопи! Мы и тебя не забыли! — к экскаватору шел водитель головной машины и нес консервную банку с компотом. — Понимаешь, Тима, столовка сейчас пустая, вот мы и решили культурненько пообедать. Получай свою долю!
Он отдал компот и побежал ставить машину под ковш.
Пообедавшие шоферы работали лихо, и Барсуков только успевал поворачиваться. Вспомнил он о находке тогда, когда увидел высоко над собой на борту забоя сухонькую фигуру старика с берданкой за плечами — лесника Ивана Захарыча.
— Здорово, сынок! — прокричал тот и помахал потрепанным малахаем, обнажив блестящую от пота лысоватую голову.
— Здорово, папаша! — ответил Барсуков и на секунду остановил машину. — Обожди меня, Захарыч: разговор будет.
— Обождать так обождать! — старик скинул берданку, скрестил ноги по-турецки и уселся на краю забоя.
Самосвалы подходили один за другим, и ждать Захарычу пришлось довольно долго. Но старик не скучал, скорее наоборот — с видимым удовольствием и любопытством наблюдал за работой Барсукова. Напряженное лицо Тимофея то исчезало, когда стрела экскаватора поворачивалась к стене забоя, то появлялось, когда ковш нес к самосвалу очередную порцию груза. Грохотала земля, вываливаясь из ковша на звонкую площадку автомашины. Натужно рокотали моторы, вытягивая самосвалы из ухабов выемки.
Целую неделю ходил сюда Захарыч, и все равно чувство восторга перед мощью железного землекопа не угасало. Уж кто-кто, а бывший старатель в полной мере испытал на себе тяжкий труд грабаря и как никто другой мог оценить достоинства машины, заменившей сотни землекопов.
— Штуку поднял я одну, Захарыч, — сказал Барсуков, когда наступил просвет в работе. Он пожал сухую и твердую ладонь старика. — Сам не пойму, что такое…
Старик спустился в забой, увидел на телогрейке находку и по-детски всплеснул руками:
— Батюшки-светы! Да никак самородное! Подай-ка мне сюда!
Суетливо и жадно он выхватил самородок из рук Барсукова.
— Оно! Самородок! Тяжелющий какой! Мне ли не знать! Полжизни на старанье маялся — столько их перевидал, другому и не приснится. Да только все в чужих руках… — Захарыч перекатывал самородок из ладони в ладонь, колупал ногтем, обдувал и даже попробовал потискать двумя желтыми зубами, сохранившимися во рту. Речь его становилась все бессвязней и отрешенней, как будто старик погружался в другой мир, мир воспоминаний. — Натакались на тебя, миленький, ничего не поделаешь. Ишь ты, поросенок! Мильоны лет пролежал в темени, ан вот и пришлось выглянуть. Вылазь, вылазь, покажись белому свету, дай на тебя людям полюбоваться…
Вереница самосвалов с рокотом ползла в гору. Пора было кончать разговор.
— Ты вот что мне скажи, Захарыч: как с ним дальше поступать? Сдавать его куда надо, что ли? Раз на старанье работал — должен знать.
Лесник растерянно посмотрел вокруг.
— Обожди чуток, Тимоша, я сейчас. Из ума ты меня вышиб своей находочкой. Погоди, сейчас мы это дело обмозгуем… — Руки его по-прежнему оглаживали самородок и оглаживали так нежно и ласково, словно держали не холодный, бесчувственный металл, а живого, пушистого цыпленка, только что вылупившегося из яйца.
— Перво-наперво надо его свешать, — сказал Захарыч.
— Взвесить? Зачем?
— Должны узнать, сколько найдено. А как же? Самородки прежде всего весом определяются.
Самосвалы уже подошли. Один из них пристраивался под ковш. Барсуков полез в кабину:
— Вот ты и сходи да взвесь. Делать тебе все равно нечего.
Захарыч оторопело смотрел на широкую спину Тимофея:
— Доверяешь, Тимоша?
Тимофей оглянулся и махнул рукой:
— Вполне! Действуй!
Он уселся в кресло и взялся уже за рычаги. Но старик вдруг закричал:
— Стой! — он вскочил на гусеницу, протиснулся в кабину и стал торопливо совать в руки экскаваторщику самородок: — Тобою найдено, ты и хорони. Мне не с руки такую ценность таскать. Оборони бог — потеряю, сердце кровью изойдет…
— Ты вроде боишься его, Захарыч, — заметил Барсуков и швырнул самородок на старое место, на телогрейку.
— Боюсь, Тимоша. Ну его к ляду! На душе спокойнее будет.
Тимофею захотелось подразнить старика, к он небрежно сказал:
— Нашел тоже ценность. Металл есть металл. Хоть бы и век его не находил, не заплакал бы…
Барсуков, разворачивая стрелу, увидел бредущего по откосу старика. Лицо его выражало сердитый укор и недоумение: как можно так относиться к золоту? Барсукову некогда было ни обижаться, ни вступать в спор: самосвал стоял под ковшом, из кабины высунулся водитель и орал что есть духу:
— Тима-ay! Пошевеливай!
Время от времени, разворачивая машину, Барсуков видел старика. Тимофею показалось, что он уходит к себе на кордон. Но не в его, видимо, силах было это сделать: вернувшись после разворота, Тимофей встретился с ним взглядом. Захарыч сидел на самом краю забоя, поджал под себя ноги и неотрывно следил за экскаваторщиком. А еще через несколько минут старик уже был внизу, с опаской косился на выползающий из-под ковша самосвал и кричал Тимофею:
— Тимоша, я до кордону сбегаю, старухе скажусь! Ты обожди меня после смены, вместе пойдем.
— Куда пойдем?
— Его вешать пойдем.
Барсуков усмехнулся и кивнул: понятно. Далось ему это вешание! Но делать нечего: Захарыч единственный, кто разбирается в золотых делах, и помочь больше Тимофею никто не может. Так что надо держаться за старикашку…
Смена еще не кончилась, а Захарыч уже сидел на борту забоя.
— Не потерял? — прокричал он с высоты.
Барсуков оглянулся: самородок лежал на телогрейке.
— Нет еще. Потеряю в ближайшем будущем, — озорно засмеялся Тимофей, и лесник погрозил ему кулаком.
Вскоре пришел сменщик и принял машину.
Бросив телогрейку и самородок Захарычу, Тимофей не спеша пошел к угрюмому ущелью, густо заросшему тальником. Там был родник — из-под обомшелой серой скалы, позванивая, выбивалась струйка воды и падала в маленький песчаный водоем.
Барсуков вымыл консервную банку, снял рубашку и долго с удовольствием покрякивал, поливая себя холодной прозрачной водой. Обсохнув, он оделся, отмыл до блеска бутылку из-под молока — Барсуков не ходил в столовую, брал завтрак с собой, — еще раз оглянул родник и той же неторопливой походкой вернулся к Захарычу.
— Не поспешаешь, как погляжу… — ворчливо заметил тот.
— А куда, Захарыч? — отозвался Барсуков, укладывая посуду в полевую сумку. — Поспешать надо на работе. А я свое сделал, могу и отдохнуть.
Рассуждая так, он расправил газету, в которой был принесен завтрак, похлопал по ней ладонью, стряхивая приставшие крошки, завернул самородок и опустил сверток в карман.
Они пошли вниз по желтой ухабистой дороге, сплошь изрубцованной скатами самосвалов. Захарыч то и дело вскидывал на плечо сползавшую берданку.
— Охота тебе ее таскать, — лениво заметил Барсуков. — Оставил бы на кордоне — не мучился бы теперь…
— И то думал. Да ведь как оставишь, коли у нас самородок? Долго ли до греха?
— Чудак ты человек! — засмеялся Барсуков. — Кого опасаешься? Кому он нужен? Ведь это даже не деньги.
— Кто понимает, тому дороже денег. Это тебе, недотепе, все равно. — Он помолчал, приноравливая свой мелкий шажок к крупному, увалистому шагу экскаваторщика! — Лихие люди и сейчас не перевелись. Вот я и иду с тобой вроде охранника.
В крошечном поселковом магазине в духоте и тесноте стояла очередь: строители запасались на ужин продуктами.
— Дай-кось! — попросил Захарыч и с самородком в руках ринулся напролом к прилавку. — Милуша! Взвесь-ка нам этот камешек…
— В порядке очереди, дедушка! Видишь, что делается? — осадила его продавщица. Она раскраснелась, даже капельки пота блестели на лбу.
— Да ведь камушек не прост, а золотой…
— Золотой, серебряный — мне все равно. Людям продукты нужны… — И она занялась своим делом. — С вас три двадцать. Мелочь давайте, нету у меня мелких…
Сухое, морщинистое лицо Захарыча выражало недоверие и изумление. Он не мог понять: не то продавщица недослышала его, не то из-за скудости ума не понимает, что значит золотой самородок.
— Ничего, ничего, папаша! — сочувственно сказал паренек в синей футболке с белым кантом вокруг шеи. — Я же стою, и ты постой. У меня на стадионе игра.
— Подумайте только — ему на стадион! — быстро заговорила полногрудая девица в клетчатом красно-желтом платке, густо окропленном каплями застывшей извести. — А у меня в шесть часов консультация, уроки не учены — это как? На второй год оставаться?
— Врешь, поди! — усомнился Захарыч. — Вроде великовата ты в школу ходить…
Замечание о великовозрастности очень задело девицу:
— Хожу. Вас не спросилась!
Захарычу оставалось только головой качать:
— Ой, девка! Кому такая достанешься?
— Кому достанусь, тот век радоваться будет. За мной, как за каменной стеной, — в обиду не дам.
— Правильно, Наташка! — восторженно одобрил паренек в футболке. — За тобой спокойно: не из тех, у кого на голове фетры, а в голове ветры.
— Наташенька, в каком бараке квартируете? — тотчас прибился к девушке другой парень с развесистым чубчиком над бровью. — Разрешите заглянуть вечерком?
— Я тебе загляну! — оборвала Наташа и погрозила кулаком, в то же время окинув чубатого быстрым и цепким взглядом. — Ног не унесешь!
Разговор уходил в сторону. Барсукову даже досадно и обидно стало, что находка, о ценности которой прожужжал все уши Захарыч, встречена строителями так равнодушно. Через головы людей он спросил:
— Так как же, гражданка? Взвесите нам самородок?
— Не буду я ваши камешки вешать. И не ждите!
— Дура! Так ведь золото же! — вспылил Захарыч.
— Вы мне глаза не застилайте: золото камнями не бывает. Пришли какие-то жулики и морочат головы. Вам какого масла: соленого, несоленого? А дурой, дед, свою старуху обзывай: я могу и к ответу потянуть. Свободно пятнадцать суток отсидишь.
— Вот мы и в жулики попали, Захарыч, — миролюбиво сказал Барсуков. — Пошли, пока нам тут холку не намяли…
— И намнем! У нас недолго! — задиристо проговорили вслед оба парня.
Барсуков круто повернулся к ним всей своей громадной фигурой:
— Ну, вы! Под носом взошло, в голове не сеяно. Замолчь!
— Пошли, пошли, Тимоша! — тянул приятеля Захарыч. — Нечего нам делать в этой шарашкиной конторе…
Нежданный прием в магазине озаботил и напугал старика. Он семенил рядом с Барсуковым, поминутно оглядывался и укоризненно выговаривал:
— Да ты, Тимофей, совсем сдурел! Эка ценность у нас на руках, а ты в драку лезешь!
— Куда теперь пойдем? — хмуро спросил Барсуков.
— А в аптеку и пойдем. Там уж взвесят точно, лучше некуда. Золото, оно любит…
— Пошли в аптеку.
В аптеке было безлюдно. Дежурный рецептар, старушка с морщинистым желтым лицом, на котором неестественно пламенели крепко накрашенные губы, читала книгу. Не поднимая глаз, она протянула руку:
— Ваши рецепты.
Каплями крови краснели на кончиках пальцев крашеные ногти. Изумленно рассматривая их, Захарыч сказал.
— Нету у нас рецепта, гражданочка. Нам золотишко взвесить.
— Что? — спросила рецептар и закрыла книгу.
— Вот. Взвесьте нам эту штуковину, будьте так добреньки, — Захарыч протянул ей самородок.
— Что такое? — сжав и брезгливо искривив яркие губы, старушка растопырила пальцы и взяла самородок только двумя — указательным и большим. — Боже, какая тяжесть! — провозгласила она, не удержала, и самородок грохнулся на настольное стекло. От края до края расползлись трещины, похожие на свившийся клубок змей. — Что вы мне подсунули, граждане? — паническим голосом закричала рецептар.
— Стекло побили, — вздохнул Захарыч. — Вот незадача!
Он сгреб самородок со стола и пошел к выходу.
— Послушайте, что вы мне подсунули, я вас спрашиваю? — Рецептар была оскорблена: пришли, разбили стекло и, представьте себе, уходят!
— Это золото. Вы можете его взвесить? — спросил замешкавшийся у барьера Тимофей.
— Золото? — седенькие бровки старушки приподнялись. — Никогда в жизни не видала такого золота. Покажите-ка! — Она взяла самородок на этот раз всеми пальцами и долго рассматривала, далеко отставив от себя. — Любопытно. Где вы его взяли?
— Нашли. Валялся, мы и подобрали, — нехотя ответил Барсуков.
— Любопытно. Что вы с ним будете делать?
— Что-нибудь придумаем. Вы можете нам его взвесить?
— Попробуем… — Старушка ушла в соседнюю комнату, долго накладывала на чашку весов гирьки и разновесы, долго все это считала и, наконец, объявила: — Семьсот тридцать три грамма шесть деци семь санти.
— Деци, санти…. Это сколько же будет? — спросил Захарыч.
— Без малого семьсот тридцать четыре грамма…
— По старому времени считать — без чети два фунта. Подходяще! — одобрил Захарыч и забрал самородок.
— Интересно, — сказала рецептар, — а кто будет платить за разбитое стекло? Вы или я?
— Полагаю, что тот, кто его разбил.
— Значит, я, — погрустнела старушка. — За сомнительное удовольствие пощупать кусок золота. Однако!
— Спасибо за услугу! — сказал Барсуков.
— Покорнейше благодарим! — приподнял малахай Захарыч.
Они вышли и уселись на груду плах у какого-то недостроенного дома.
— Не той дорогой ты меня ведешь, Захарыч, — сказал Барсуков. — На кой черт знать его вес? Сдать — и вся недолга. Ты скажи: куда золото сдают?
И тут оказалось, что Захарыч и сам не знал, куда теперь сдают вот такое случайное золото. Раньше всюду были скупочные магазины, и там принимали старательскую добычу. Теперь старателей работает мало. Добыча ведется государственным способом, и, стало быть, таких магазинов нет. Слышал он, что бытовое золото скупают магазины ювелирторга в Челябинске. А самородки?
— В Челябинск я не поеду, мне смену терять нету смысла, — решительно воспротивился Барсуков.
— И я не поеду, — согласился Захарыч. — Мне тоже участок не с руки бросать — того и гляди, ваш брат в заповеднике зашурует: ягода поспела.
Барсуков предложил попытаться сдать самородок в госбанк. Захарыч с сомнением покачал головой:
— Он теперь закрытый, занятия, считай, кончились. Да и едва ли там золото примают. У них, поди, и весов-то нет…
— Как же быть?
Захарыч помолчал, навивая на палец колечко седой бороды.
— Одна нам дорога, Тимоша: на прииск слетать. Там-то уж непременно должны приносное брать.
Барсуков посмотрел на часы, подумал. Откровенно говоря, ему давно хотелось побывать на прииске, посмотреть, как добывают золото. Сколько было читано всякой всячины там, в Подмосковье, а теперь живет почти рядом с настоящим прииском, а до сих пор не видел, как все это делается. У соседа Сашки можно взять мотоцикл… До вечера далеко, темнеет поздно, вполне можно успеть слетать туда и обратно…
— А ты дельно придумал, Захарыч! Давай махнем на прииск!
Он повел старика в свое пристанище — небольшую комнатку в одном из бараков. С первого взгляда было видно, что живет в ней холостяк, кочевник-строитель. Посреди комнаты на табурете стоял открытый потрепанный чемодан, как будто ждал, что сейчас придет хозяин, захлопнет его, перетянет ремнями для прочности и повезет в дальние края. На столе лежали обрывки газеты и пергамента, куски хлеба и колбасы. На подоконнике громоздилась посуда, преимущественно стеклянная тара из-под консервов. Новенький плащ висел на фрамуге и, вероятно, служил шторкой в тот час, когда хозяин раздевался, ложась спать.
Барсуков переставил чемодан с табурета на постель, усадил Захарыча и стыдливо сказал:
— Не успел утром прибраться, осудишь теперь…
— Будет тебе!
— Ладно! Обожди меня, Захарыч, я сейчас.
Минут десять Захарыч сидел один и осматривал комнату. Хорош человек Тимофей, на машине — хозяин, лучше не надо, а живет, смотри-ка, в каком неряшестве. Женить парня надо! Вот, бог даст, утрясется дело с самородком — будет к свадьбе подарочек…
Он еще посидел, но терпения не хватило: встал и начал прибирать — закрыл и поставил чемодан под кровать, консервные банки отнес в дальний угол и сложил горкой, плащ повесил на гвоздь…
Скоро вернулся Тимофей и объявил, что все устроилось как нельзя лучше: сосед по бараку дал на весь вечер мотоцикл. Медлить не стали: Барсуков сел за руль, Захарыч с берданкой взгромоздился на заднее седло. Поехали.
Первую половину пути, пока двигались по укатанному грунтовому тракту, Захарыч стойко переносил тряску. Но когда свернули на проселок и мотоцикл занырял по ухабам, старик взмолился:
— Обожди, Тимоша! Невмоготу мне стало. Пока совсем не рассыпался, давай передохнем.
В березовом колке за обочиной Захарыч сполз с машины и пластом повалился на траву. Помутившимися глазами глядя на мотоцикл, от которого несло сухим жарком, он пробормотал с удивленным огорчением:
— Смотри-ка ты, тряский какой! Со стороны глянуть — птица птицей плывет, а попробуй усиди!
В глубине колка неустанно тиньтенькала неизвестная птица, точно кто-то неумелый короткими взмахами водил смычком по одной струне.
— Твоя правда, Тимоша: не то времечко, не то! Летим мы, два дурня, сломя голову самородок сдавать. И надоедно нам, и хлопотно. А допрежь разве так было бы? Только покажи краешек золотинки — охотников купить, услужить набежит видимо-невидимо. С полным удовольствием твое золото устроят…
Старик перевернулся на спину и стал глядеть в небо. Трудно было понять, сожалеет он или радуется тому, что у золота не стало былой силы, померкли его власть и величие. Ощупью сорвал былинку и сунул в рот. Кусал деснами, стараясь подсунуть травинку под желтые клыки, да все не угадывал, и былинка попадала то по одну, то по другую сторону зубов.
Отбросив травинку, Захарыч посмотрел на Тимофея. Тот сидел рядом, обхватив колени руками, и скучал.
— Бывальщина одна мне на ум пришла. Хочешь — расскажу?
— А может, отдохнул? Поедем?
— Обожди ты, не торопись! Дай сердцу отойти! Вот слушай: в малолетстве жил я на прииске и был там башкирин один, Абдуллой звали. Сынишка у него пастушеством занимался, а сам Абдулла неведомо чем промышлял. Гнал раз башкиренок стадо по-над старым отвалом, и вдруг вывернись у самой ноги самородок. Вроде как твой, только весом не чета ему — больше пуда тянул. Сунул его башкиренок в торбу, а к вечеру домой приволок: получай, батя! Абдулла прибежал к нам: так и так, суседи, сын богатимое золото принес, что делать? Пошли мы с отцом к башкиру в избу, поглядели самородок. Отец затылок почесал: «Счастье привалило тебе, Абдулла. Только гляди, как бы боком тебе не вышло». Абдулла ног не чует, пляшучи ходит: «Моя теперь богатый — конь куплю, овца куплю, все куплю!» Отец ему и так, и этак толкует, а он все свое: «Закон моя сторона, моя самородка, сынка нашел…» Недолго порадовался. Прознали бывалые люди и все башкирово семейство в одну ночь порешили. Никто живой не остался.
Захарыч замолчал, покосился на Тимофея. Одетый в телогрейку, озаренный блеклыми лучами предвечернего солнца, экскаваторщик казался особенно крупным. Крепкое загорелое лицо было неподвижно, на нем лежали мелкие тени березовой листвы. Ничего не поймешь по лицу, а слушать, видать, слушает, и Захарыч досказал:
— Пошли мы с отцом глядеть покойников. Так и лежат все, где кого смерть настигла. Абдулла, видно, встречал ночных гостей — у порога навзничь опрокинулся, грудь ножом пропорота. Жена-апайка у нар валяется — сонных детишек заслонить хотела, голова проломлена. Старшой башкиренок, который золото сыскал, у окошка прилег, затылок топором разворочен. А махоньких, так тех подушкой придушили. Еще и жизни не видали, а их уж нету…
Барсуков дрогнул, шевельнулся, отвернул лицо. Ему стало не по себе: будто из прошлого протянулась черная, костлявая рука, схватила за сердце, жмет и давит, не дает дышать…
— Такое из сердца-памяти никогда не уходит, Тимоша… С той поры боюсь я золота, душа неспокойна! — Захарыч горько усмехнулся. — Вот и бердану с собой таскаю…
— Поехали, поехали! — не слушая, торопил Барсуков. — Немного осталось — дотерпишь.
Первой приметой района золотодобычи явились отвалы чистых, до белизны промытых песков. Песчаные гряды тянулись несколько километров, а потом внезапно среди степных увалов возникла красавица-драга — белое суденышко, плавающее в небольшом прудке.
Проезжая мимо, Барсуков остановил мотоцикл и долго смотрел на это странное сухопутное судно. Притянутая к берегу двумя толстыми стальными тросами драга работала: непрерывная вереница черпаков, погрохатывая, поднималась со дна прудка и ползла по массивной раме, унося внутрь драги золотоносные пески. Там, внутри, свершалось таинство извлечения золота.
— Знакомое дело! — одобрительно заключил осмотр Барсуков. — Тот же экскаватор, только на воде плавает. А машина хороша!
— Силу людскую бережет — тем и хороша.
Дорога становилась все хуже, колдобины следовали одна за другой, мотоцикл бросало вверх и вниз. Барсуков ждал, что вот-вот старик опять запросит пощады, велит свернуть на обочину на отдых, но вместо этого Захарыч оживленно и бурно провозгласил:
— Вот он, Пудовый! Доехали, слава тебе, господи! Правой руки держись, Тимоша, — контора там будет.
Прииск возник неожиданно, отодвинув в стороны вековой непроходимый лес, в котором сосны росли вперемежку с березой и ольхой. Проезжая по пустынным каменистым улицам без признаков мостовой и тротуаров, Барсуков почувствовал легкое разочарование: не таким ему представлялся прииск. Не было ни труб, ни фабричных корпусов, ни грохота двигателей и машин — всего того, что определяет рабочий поселок. Прииск мало отличался от деревень, какие им пришлось проезжать на пути. Такие же маленькие на два-три окна домики со скворечнями и антеннами на крышах; такие же заросшие густой зеленью громадные огороды на задворках и палисадники с черемухой и сиренью вдоль фасадов; а сквозь рокот мотоцикла доносилось совсем уж сельское петушиное пение и лай собак.
Деревня деревней! Только и отличало Пудовое от обычного уральского села, что там и тут торчали над шахтами невысокие дощатые копры, да около конторы тянулся рядок домов-коттеджей казенной стройки. Почти рядом с конторой, среди домов и огородов, вдруг открылся широкий и глубокий, метров на тридцать, песчаный карьер. По его откосу дочерна загорелые мальчишки, перекликаясь друг с другом, тихо и мирно понукали низкорослых башкирских лошаденок и в крохотных грабарках везли на промывку золотоносные пески.
Директор прииска Пудового был чем-то озабочен и принял прибывших неприветливо: поднялся из-за стола, пожал руки и тут же бросил сухое обычное:
— Я вас слушаю, товарищи.
— Петр Алексеевич, неужто не признал? Да ведь это я, Захарыч! Вот он, весь тут перед тобой! Не думал я тебя застать. Слух промеж нас прошел, что ты в совнархозу угадал, на повышение… — Он сообщнически мигнул Барсукову: — Башка человек! На сажень в глубь земли видит!
Как ни была груба лесть старика, но подействовала она в лучшую сторону. Директор присмотрелся к Захарычу, и его длинное желтое лицо осветилось вялой улыбкой:
— Все в совнархоз уйдем — кто здесь останется? Ты сбежал, я сбегу, а золото-то государству надо? Где теперь обитаешь?
— Природу караулю, Петр Алексеич, в заповедник со старухой определился. Невмоготу стало на золоте, непосильно. В грудях теснит, поясницу ломит, ноги не ходят. Как к ненастью, так смерть моя…
Он долго распространялся о своих болезнях, пока директору не удалось вклиниться в стариковский говорок:
— Так каким ветром тебя к нам занесло, Захарыч? Выкладывай!
Захарыч опять подмигнул Барсукову, предлагая восхититься деловитостью директора:
— Силен мужик! Лишнего лясы не поточишь — знай, дело требует. — Захарыч с хитрым видом потер руки и сказал: — А теперь, Алексеич ты мой дорогой, поглядим, какое у тебя выражение в глазах станет. Выкладывай, Тимоша!
Однако самородок не произвел такого впечатления, на которое рассчитывал старик. Петр Алексеич осмотрел золото, подбросил в руке и положил на край стола.
— Что? Хорош? — широчайше осклабясь, спросил Захарыч.
— Видали и лучше, — невозмутимо ответил директор. — Вешал? Сот семь?
Коричневый налет, рубашкой обволакивавший самородок, уже немного пообтерся, и теперь на всех сторонах явственно проступали желтые искринки.
— Малость поболе будет — семьсот тридцать четыре.
— Так и думал. Где взяли?
— Обскажи ему, Тимоша. У тебя толковее получится.
Директор отметил точку, указанную Тимофеем, на геологической карте района Южного Урала и несколько минут размышлял, уперев карандаш в подбородок. Не оборачиваясь, он слушал рассказ Барсукова об обстоятельствах, при которых был найден самородок.
— Н-да! — сказал он, вернувшись к столу. — Коренное месторождение лежит где-то выше, на территории заповедника. Нечего рассчитывать, чтобы нас туда пустили. Что ж, спасибо и на этом! — Он нажал кнопку звонка и приказал заглянувшей рассыльной: — Вызови-ка нам кассира!
— Иван Степаныч домой ушли. У них флюс… — ответила посыльная, топчась у порога.
— Вызови из квартиры. Скажи — важное дело, самородок. Моментально прибежит.
Пока ждали кассира, директор расхаживал по кабинету.
— Затирают нас, золотопромышленников, товарищ Барсуков, — жаловался он Тимофею, так как Захарыч, не таясь, клевал носом, примостившись в уютном кресле. — Металла в наших местах много, но с каждым днем становится труднее его брать. И знаете — почему? Психология людей очень переменилась, народ совсем растерял уважение к золоту. Умом, рассудком понимают, что государству золото нужно, пока существует капиталистическое общество, а сердцем — не принимают. Абсолютное равнодушие! Даже среди руководителей встречаются такие. Положим, нужно нам свезти сто кубов леса, чтобы открыть жилу, — так еще походишь, пока разрешат рубить лес.
Он засмеялся и продолжал:
— Честное слово, иной раз в Москву, в Совет Министров пишем и доказываем, что наш металл дороже сотни кубометров плах. А ведь раньше мы могли снести любое здание, лишь бы под ним были обнаружены приметы металла. На золотоносных местах построены фабрики, заводы — попробуй подступись! Там, где вы ставите подстанцию, наверняка есть еще самородки, вероятно, можно найти рассыпное месторождение, но — хлопочи не хлопочи, а едва ли чего добьешься. Никого не заинтересуешь, никто не поддержит. Считается, что подстанция важнее…
В кабинете было душно. Барсукова тоже сильно клонило ко сну. Он вяло прислушивался к рассуждениям разговорившегося директора и едва нашел в себе силы пробормотать:
— А что? Может, так оно и есть — подстанция важнее?
— Да. Может быть. Ленин когда-то писал, что мы будем золотом украшать нужники. Вероятно, к этому и идем…
Наконец, прибежал запыхавшийся кассир. Щека у него была перевязана белым платком, все лицо перекошено набок. Он держался за щеку и выжидательно смотрел на директора.
— Пофартило нам, Иван Степанович. Прими! — Петр Алексеич кивнул на лежавший на столе самородок. — И выдай, что им там причитается, по старательской расценке.
— Слушаю, Петр Алексеич! — кривыми губами сказал кассир и взвесил золото на ладони. — Добрый самородок!
— В самую точку угадал, Степаныч, — добрый самородок! — сказал Захарыч. — Никому от него обиды не было…
— Ну, будьте здоровы, дорогие товарищи! — стал прощаться директор. — Еще найдете — тащите сюда, никак не откажемся…
По длинному, полутемному и очень узкому коридору кассир повел их в дальний, конец конторы, поставил перед зарешеченным стальными прутьями окном, а сам вошел в кассу. Пригнув головы, упираясь лбами в прутья, Барсуков и Захарыч смотрели за решетку и видели, как постанывающий от боли кассир ворочается в тесной клетушке. Он взвесил самородок, заполнил на него бланк паспорта, распахнул толстенную дверцу и уложил золото в сейф. Дверца закрылась, и самородок стал государственным достоянием.
— Добрый был самородок! — не без сожаления повторил Захарыч и вытер лицо подкладкой малахая.
Барсуков ничего не сказал, но и он в глубине души неизвестно почему почувствовал теплое и грустное сожаление: вот и кончилась вся эта занятная история. Вот и нету у него богатого дара недр земных, которым так щедро наделила его мать-природа. Но тут же возникло чувство облегчения и радости: закончено трудное дело, самородок теперь находится там, где ему надлежит быть, и о нем можно больше не беспокоиться.
ПОСЛЕ СОБРАНИЯ
К собранию готовились давно. Три дня молодой мастер плавильного пролета Сомов — его в цехе звали просто Юрой — толковал с рабочими и от каждого заручился согласием выступить и поддержать его. Перед обеденным перерывом Юра позвонил секретарю партийного бюро Котову, рассказал о подготовке, и тот обещал прийти на собрание.
И вот он пришел, но не один, как ожидал Юра, а в сопровождении пяти человек. В шляпах, в разноцветных макинтошах, они выглядели так нарядно и непривычно в суровой и мрачноватой обстановке литейного цеха, что почти все рабочие отрывались от дела и долго смотрели им вслед.
— Принимай, Юрка! Гости пожаловали! — сказал Котов. Отвернувшись от тех, кого он привел, Котов подмигнул Юре и усмехнулся, но все равно мастер заметил на его лице растерянность, точно и Котов не знал, что придется идти в плавильный пролет в таком сопровождении.
Мужчины окружили Юрия и храбро пожимали его грязную руку, которую он едва успел обтереть схваченной с формовочного станка замасленной ветошью. Прибывшие бормотали свои фамилии, Юра бормотал в ответ: «Очень приятно!» и исподлобья разглядывал одного за другим.
Он знал только щуплого, похожего на мальчишку паренька с палкой — сотрудника заводской многотиражки. Об остальных можно было догадываться, кто они такие. Один, несомненно, был фотографом — аппарат с большим диском лампы-вспышки болтался у него на груди. Другой поставил у ног увесистый чемодан — вероятно, магнитофон. Два других, глубоко засунув руки в карманы макинтошей, ходили и взирали на вагранки с таким сосредоточенным видом, точно хотели навеки запомнить все то, что приходится им сейчас видеть.
— Сделаем так, Юра, — пригнувшись к уху мастера, сказал Котов. — Соберешь ребят, и я им — сообщение. Потом берешь слово ты и читаешь обязательство. Этим товарищам поможешь, если что понадобится.
— Кто такие? — спросил Юра.
— Областная и городская пресса, радио, фото. Партком прислал. Так что проследи, чтобы поменьше чумазых было. Пусть умоются, что ли… Не забудь оповестить еще раз!
Юра ушел в пролет к рабочим, а когда вернулся минут за десять до обеденного перерыва, его осадили фотограф и радиорепортер. Фотограф, кипя нетерпением, требовал предоставить в его распоряжение мостовой кран для какой-то «верхней точки», радиорепортер уныло жаловался, что не может найти ни одной осветительной розетки.
— Мостовой кран дать не могу, им не командую. Осветительная розетка есть в конторке мастера, пройдите туда!
Областной и городской очеркисты обступили шихтовщика колошниковой площадки Казымова. Они о чем-то его расспрашивали, а так как в цехе было шумно, то выслушивали его ответы, приставив уши к самому казымовскому рту. Скосив глаза, писали в блокнотах, пристроив их тут же на широкой груди шихтаря.
Юрий от души посмеялся — интервью нелегко давалось мешковатому Казымову. Красный, с остекленевшими глазами, он широко открывал рот, выдавливая из себя ответы.
Многотиражник бедным родственником стоял в сторонке и с любопытством наблюдал за старшими по чину товарищами. Котов прислонился к колонне и перебирал пачку бумаг.
Собрались плавильщики в темной, без единого окна, конторке сменного мастера — склепанной из стальных листов будке у подножия трех вагранок. Набилась полна коробочка. Сидели плотно, плечом к плечу. Лица у всех были чумазые, белозубые.
Очеркисты и многотиражник уселись в дальнем углу и тотчас распахнули блокноты. Радиорепортер копался в магнитофоне. Фоторепортер, наступая на ноги и непрерывно извиняясь, ходил среди рабочих и нацеливал объектив то на одну, то на другую группу. Вспышки его лампы на мгновения заливали полутемную комнату ослепительным синеватым светом.
— Прекратим на минуточку, товарищ фотограф! — сказал Котов. — Потом поснимаете, на рабочих местах.
— Мне нужно собрание, а не рабочие места… Вот эту курносую попробую и все! — жизнерадостно воскликнул фотограф и наставил объектив на крановщицу колошниковой площадки Катю Солодовникову.
Та потянулась было поправлять косынку, но… молнией мелькнула вспышка, и все было кончено.
— Бес какой-то, а не фотограф! — недовольно сказала Катя.
— Шпокойно! Шнимаю! Шпортил! — засмеялся сидевший рядом Саша Кулдыбаев, цеховой остряк.
Взмокший, с каплями пота, падающими с кончика носа, фотограф долго пробирался к выходу. Иногда застревал в тесных рядах, и тогда плавильщики продвигали его вперед доброжелательными, но тем не менее чувствительными толчками.
— Так вот, товарищи, — сказал Котов, когда фотограф, наконец, выбрался. — Посовещались мы в треугольнике и решили оказать плавильной бригаде большую честь. Показатели у вас приличные, коллектив дружный, даем вам инициативу — начинайте!
— Что начинать-то? — нетерпеливо спросила Катя, раздраженная тем, что не удалось поправить косынку и снимок, вероятно, получится никудышный.
— Не торопись, Катюша, обо всем узнаем по порядку, — спокойно сказал Котов. — Всем вам уже известно, что советский народ взялся сейчас за выполнение семилетнего плана. Сегодня я хочу вам рассказать о семилетке нашего родного завода — чего мы должны достигнуть в ближайшие семь лет…
Юра внимательно следил за лицами плавильщиков — слушали с интересом. Правда, Саша Кулдыбаев, корчивший из себя все познавшего человека и любую речь считавший «пропагандой», пытался вступить в игривую беседу с Катей, но… ощутительный толчок в ребра мог бы повергнуть его навзничь, если бы была хоть малейшая возможность протянуть ноги. Саша шипел и извивался в разные стороны. Юра услышал, как соседка с другой стороны нежно прошептала парню на ухо:
— Сашенька, медиков не позвать?
— Ладно тебе! — проворчал Саша.
— Разговорчики, Кулдыбаев! — строго сказал Юра, и Саша притих.
Сосредоточенное молчание длилось до тех пор, пока Котов не заговорил о соревновании за звание бригады коммунистического труда.
— Теперь поня-атно! — протяжно выкрикнул он, уже успев забыть о толчке. — Давно пора — не хуже людей! — Он встал и оглянулся на все четыре стороны: — Только вот вопросец у меня один: когда нам вагранки подходящий металл давать будут? Все знают — сметана течет, а не металл. Яйца не сваришь…
— А мы тут при чем? — звончайшим голосом резанула по ушам Катя, сразу сообразив, в чей огород брошен камешек. — Почему холодный металл? Шихты не допросишься, на голодном пайке сидим. На шихтовом дворе…
Шихтари, понятно, тоже молчать не стали. И пошло! Повскакав с мест, шихтари, вагранщики, заливщики, не слушая друг друга, сыпали упреками и обвинениями.
Радиорепортер сморщился, как от зубной боли, и выключил магнитофон, очеркисты перестали писать в блокнотах, так как ровным счетом ничего не могли понять — в ход пошли специальные термины.
Котов пошарил под столом, отыскал какую-то увесистую бракованную отливку, оглянулся по сторонам — обо что бы постучать? — и загрохотал отливкой прямо по стальной стене будки. Конторка наполнилась таким звоном, как будто все сидели внутри большого колокола.
— Успокоились? — спросил Котов голосом, показавшимся очень противоестественным после такого шума. — Товарищ Кулдыбаев, по своему обыкновению, не в те двери полез…
— Да я же одобряю всей душой. Чего вы меня? — Саша сделал круглые глаза.
— Одобряешь, а кричишь зачем? Твой вопрос мы вполне можем в рабочем порядке решить. Нам важное дело надо обсудить… Так вот, товарищи: есть предложение вашей бригаде начать соревнование за звание бригады коммунистического труда. Прошу высказываться. Только покороче, — Котов озабоченно взглянул на часы, — время-то идет, скоро обеду конец…
— Дайте мне слово! — сказал Юра. — Предлагаю принять такое обязательство….
Прения вошли в нормальное русло, и радиорепортер с лучшей из своих улыбок подсовывал микрофон то одному, то другому оратору. Уже перед самым гудком, оставляя темные пятна на белоснежном ватмане, плавильщики один за другим подписали обязательство. Пропела сирена, и конторка быстро опустела…
Юра пошел провожать гостей. По разговорам он понял, что несмотря на перепалку, — а может быть, даже благодаря ей, — у журналистов от собрания осталось хорошее впечатление.
Областной очеркист, осанистый дядя лет сорока, с мягким и добрым лицом, говорил городскому очеркисту, поджарому грузину:
— Ты понял, Ирка, как они горячо принимают к сердцу производственные дела?
— Да, понял. Давай кинжал в руки — совсем грузин будет.
— Это еще что! — позволил себе вступить в разговор Юра. — В конце месяца приходите смотреть — вот когда страсти горят! — Журналисты молчали, и Юра, которому от молчания всегда становилось не по себе, продолжал неуверенно: — Ничего не попишешь, у работы такой характер — огневая, литейщики…
— Дело тут не в профессии. Дело тут совершенно в другом… — оказал областной очеркист. Видимо, у него была какая-то мысль, рожденная во время стычки на собрании, какое-то особое мнение обо всем этом, но он не хотел его до поры до времени выкладывать. Чтобы скрыть это, он размашисто хлопнул городского очеркиста по плечу: — Хорошо черкнем, Ирка, верно? У меня что-то руки чешутся…
— Ираклий никогда плохо не писал — заруби себе на носу! Подумаешь, областная газета! — вдруг ни с того ни с сего рассердился грузин.
Радиорепортер, которому Юрий помог донести до машины магнитофон, вытирая потный лоб, сказал:
— Спасибо за услугу! Больше всего я боялся, что не хватит пленки.
— Хватило? — осведомился Юрий.
— Тютелька в тютельку. Хорошо, что я не растерялся и выключил магнитофон, когда начался галдеж. Минут пять записи спас. Находчивость у нас первое дело. Секунды решают… — И, уже не обращая внимания на Юрия, отрешенно забормотал: — Кашель у Котова я вырежу, пустяки, а вот с мэмэканием придется повозиться…
Юрию хотелось опросить, каким образом будет вырезаться кашель у Котова, но не решился — слишком сосредоточенный вид был у радиорепортера, словно для него больше ничего на белом свете не существовало, кроме лежавшей в коробке пленки с записями.
«Секунды решают! — размышлял Юрий, возвращаясь в цех. — Тоже работенка — будь здоров. Все надо предусмотреть, все предвидеть, рассчитать…»
Мог ли Юра думать, что через несколько минут и ему придется проявить всю свою находчивость, считать секунды и все предвидеть? На колошниковой площадке Сомова ждала неприятность, и виновницей ее была та самая Катя Солодовникова, которая жарче всех ратовала за бригаду коммунистического труда и первой подписала коммунистическое обязательство.
Катя поднялась на площадку в особенном, приподнятом, если можно так выразиться, драчливом настроении. С нею всегда бывало такое после бурных рабочих собраний — хотелось всему миру доказать, что она, Катя, превосходная крановщица и уж по ее вине заливщики не будут получать «сметану».
Усевшись в жесткое кресло завалочного крана, Катя щелкнула контроллером и лихо покатила в другой конец колошникового зала, где стояли бадьи с чушками чугуна, чугунного лома, кокса и известняка. Подцепив бадью с шихтой на крюк подъемника, Катя привезла ее к загрузочному окну вагранки. Прищуря глаз, нацелилась и вдвинула бадью в дымное, просвеченное искрами, нутро. Затем тронула контроллер. Трос на барабане лебедки стал разматываться, и конусообразное дно бадьи отошло вниз. В открывшийся промежуток с грохотом повалилась шихта.
Бадья устроена не просто. Дно у нее похоже на стальной гриб, перевернутый вверх длинной ножкой. Конец ножки изогнут в петлю, на нее и нацепляется крюк крановой лебедки. Нужно было вывалить груз — крановщица включала мотор лебедки, трос разматывался, крюк приспускался вниз и гриб-конус открывал выход шихте. Кончалась выгрузка — крановщица подтягивала трос, и конус плотно прилегал к нижней кромке бадьи.
Разгрузив бадью, Катя хотела подтянуть конус на место. Но ошиблась, и лебедка, вместо того чтобы сматывать трос, распустила его еще больше. А потом в одно неуловимое мгновение случилось непоправимое: конус уперся в стенку вагранки, и крюк выскользнул из петли. Он свободно, маятником, закачался из стороны в сторону, а конус, поматывая длинной ножкой, тяжелый, литой, исчез в темноте.
В первое мгновение Кате стало только досадно: вот так ерундистика! Придется повозиться, пока снова подцепишь… Она приспустила трос до уровня шихты, где лежал конус, и стала поднимать и опускать крюк, стараясь посадить на место. Крюк скользил вокруг да около и никак не хотел ложиться в петлю.
Шихтарь Казымов заметил поединок Кати с непокорным крюком. Волоча за собой звонко щелкающую лопату, он, косолапя, подошел к завалочному окну. Молча стал помогать Кате, направляя трос лопатой, но все равно ничего не получалось.
— Катерина, слушь-ка! Не взять. Позовем-ка мастера!
Катя замотала головой: не хватало еще этой стыдобушки!
Но Юрий уже сам поднялся на колошниковую площадку. Катины манипуляции у завалочного окна сразу привлекали внимание. Он ринулся к вагранке. В дымном мраке, точно якорь корабля, лежал конус с задранной вверх ножкой.
— Давно упустила? — спросил Юрий.
Катя молчала. Все произошло так внезапно и быстро, что она не могла даже сообразить, когда случилась беда — минуту или час тому назад.
— Должно, минут пять прошло, — ответил за нее Казымов.
— Юра, но как же так? — заговорила, наконец, Катя. — Неужели там останется? Пятьсот монет сто́ит…
— Нет, брат, тут не монетами пахнет, — сказал Юрий, хотя Катя никак не могла быть ему братом. — Тут, брат, козла в вагранку посадить можно. Вот что!
В тех книгах, которые он изучал год тому назад в техникуме, ничего не говорилось о подобных случаях. Видимо, конус не полагалось ронять в вагранку. Не полагалось, а он все-таки лежал там, и ему, мастеру, надо было что-то предпринять. Он еще не знал, что предпримет, но волнение уже охватило все его тело, охватило с головы до пят. Там, внизу, лежат не конус, нет! Там лежали Опасность, Смелость, Риск, тесно слитые в один чугунный конус. Юре казалось, что это с ними он бессознательно ждал встречи все последние годы и вот — встретился!
— Останови воздух! — приказал он Казымову, и тот побежал к воздуходувке.
Через минуту могучий ток воздуха, нагнетаемого насосами в вагранку, прекратился. Стало тихо. Юрий еще раз заглянул в колодец. Конус лежал недалеко, самое большее — в двух метрах от окна. Огня внизу не было видно, только клочковатый серый дым клубился около стенок.
Вернулся запыхавшийся Казымов, посмотрел на Юрия, на окно и почесал затылок:
— Слушь-ка, Юр! Рискуешь!
— Бери лопату! Уплотним шихту! — вместо ответа приказал Юрий.
Втроем они набросали мелкой шихты к стенкам колодца, чтобы ослабить ток газов. Потом Юрий подошел к бачку с газированной водой и намочил носовой платок.
— Риск, брат, благородное дело! Так-то вот! — назидательно сказал он Казымову и полез на борт завалочного окна.
Казалось, не было ничего трудного в том, что он собирался сделать: спуститься на два-полтора метра по тросу в вагранку, накинуть крюк на петлю и тут же подняться обратно. Всего-то и времени требовалось секунд двадцать-тридцать. Опасны были газы, но Юрий надеялся сдержать дыхание.
Отец у Юрия был старателем, подростком он сам работал на добыче золота и часто приходилось опускаться и подниматься по канату. Засунув в рот мокрый платок, зажмурив глаза, он скользнул вниз. Ощупью нашел петлю, и крюк сразу лег на место. Юрий помахал рукой и почувствовал, как натянулся трос. Упираясь ногами в крюк, Юрий стал подниматься обратно.
Руки скользили и не поднимали тела: не то от жары, не то от волнения вспотели ладони. Секунды шли, дыхание рвалось наружу, начали слезиться глаза. Юрий поднял голову и сквозь слезы увидел над собой круглое лицо Казымова. Тот сосредоточенно наблюдал за попытками мастера выбраться из вагранки, но, тугодум, не догадывался сказать Кате, чтобы включила лебедку и подняла Юрия вместе с конусом.
Изо всех сил стискивая зубами мокрый платок, Юрий резко помахал рукой и тотчас почувствовал во рту сладковатый запах газа. Все сильнее стала кружиться голова. Глаза затянуло слезами. Просвет завалочного окна прыгнул в сторону и исчез…
Катя неотрывно следила за шевелящимся тросом, за склонившимся к окну Казымовым. Вот он поднял руку, пошевелил короткими пальцами:
— Малость подтяни!
Катя дала один оборот барабану лебедки. По тому, как туго натянулся трос, поняла, что крюк зацеплен. Теперь надо было ждать появления мастера.
Наконец, Казымов повернул голову и с какой-то ненавистной медлительностью проговорил:
— Катерина, слушь-ка: тяни, да помалу — он на конусе…
Всем существом Катя поняла — нельзя сейчас ни медлить, ни торопиться. Промедлишь — мастер задохнется, ускоришь обороты барабана — ударишь человека о дно бадьи.
В окне показался Юрий. Он сидел, обхватив конус руками и ногами, — неподвижный, обмякший, с опущенной головой. Катя с содроганием подумала — мертвый! Выпрыгнула из кабины и бросилась помогать Казымову.
— Живой?
— Мне почем знать-то? Придержи голову!
Они положили мастера на кучу сухой глины, припасенной печниками для ремонта соседней вагранки. Катя принесла кружку газировки, облила лицо Юрия пенящейся водой, вытерла носовым платком, выдернув его из стиснутых зубов.
Нет, не мертв! Дрогнули веки, чуть приподнялись, и Катя увидела тусклые, сонные глаза. Потом в глазах пробилось сознание: Юрий улыбнулся слабой, какой-то детской улыбкой и растерянно сказал:
— Как же я не сообразил… что вспотеют… ладони?
Приятнее слов Катя не слышала никогда в жизни! Она всхлипнула, тут же сдержала желание зареветь, прижав руки плотно к груди:
— Чуть с ума не сошла! Как только вы посмели, Юра?
— Включай воздух… Чугун стынет… Не понимаете… что ли?
— Включать так включать, — сказал Казымов и теперь уже не спеша, в развалку пошел к воздуходувке.
Катя переминалась рядом, не решаясь оставить мастера одного:
— Вам нехорошо, Юрий Николаич? Медиков позвать?
Слова девушки ударили Юрия, как хлыстом; глядя на нее злыми глазами, он пытался встать на ноги:
— Не выдумывай и не смей! Хорошенько запомни — никому ни слова! Казымова предупреди. Нам минус будет — технику безопасности нарушили. Понятно? — И, уже совсем войдя в свои обязанности, вдруг закричал: — А почему, собственно говоря, ты не загружаешь? На Пушкина надеешься?
Катя побежала к завалочному окну. В вагранке могуче загудел воздух.
И тотчас завалочное окно словно закрылось ярко-голубым шелковым занавесом. В нем мелькали гроздья огненных искр, причудливо извивались золотистые струйки пламени. Занавес колыхался и неудержимым бесконечным полотном несся вверх и вверх. Это огонь наконец-то прорвался сквозь толщу металла и кокса, зажег газы, и теперь они, голубые, сверкающие, уносились к дымоходу…
А журналисты, усаживаясь за письменные столы, чтобы писать очерки, так и не узнали о том, что случилось в плавильной бригаде после их ухода, хотя и были ко всему этому отчасти причастны…
ДЕНЬ ЖИЗНИ ПЕРВЫЙ…
На повороте мотоцикл перевернулся. Три колеса поднялись к небу. Механик РТС Тютрин курил и наблюдал за пробной поездкой с пригорка. Он вложил все свои чувства в крепкое словцо и побежал к месту аварии. Окурок прилип к верхней губе, жег ее немилосердно. Тютрин на ходу оторвал его пальцами и выбросил в кювет.
Мотор мотоцикла рычал во всю мочь. Заднее колесо бешено крутилось. Виновница аварии Клава Волнова суетилась вокруг машины и никак не могла добраться до ручки акселератора, чтобы успокоить завывающее металлическое чудовище. Тютрин оттолкнул Клаву, повернул ручку подачи газа, и мотор затих. Стало слышно, как в дальнем березовом колке каркает ворона.
— Чтоб я тебе еще дал машину! — сказал Тютрин, уперев руки в боки и пронизывая Клаву пылающим взглядом. — И близко не подходи! Почему перешла на третью скорость?
— Я на нейтральную хотела. А включилась третья…
— Подумать только — она делает поворот на третьей скорости! Дура ты, дура!
Клава слизнула кровь с ранки на руке и обиженно засопела.
Тютрин не обратил никакого внимания на обиду девушки и, поставив мотоцикл на все три колеса, сел за руль. Когда Клава вознамерилась забраться в люльку, он придержал ее за плечо:
— И близко не подходи! — повторил он. — Гуляй пешочком и все думай. Вперед наука!
Он умчался, а Клава семь километров до села шла пешком. Да, первый урок вождения машины, которую она так долго выпрашивала у Тютрина, закончился неудачей. Ныли ссадины на скуле и колене, кровь сочилась из ранки на локте и никак не хотела свертываться, но решение стать автотехником оставалось неизменным.
По дороге Клава завернула на усадьбу РТС и для профилактики отмыла бензином автол с рук. Щипало так, что слезы неудержимым ручьем потекли из глаз.
За обедом Афанасий Ильич, отец, долго водил носом из стороны в сторону и наконец спросил:
— Ты опять отмывала руки бензином?
— Да, папа, — сказала Клава.
— Как только ты выносишь этот запах! — покачал седой головой Афанасий Ильич. — Терпеть не могу. И какой у тебя ужасный вид!
— Хороший запах. Индустрия, — возразила Клава, осторожно пощупала скулу и принялась соображать, какой вариант защиты принять, если папа пожелает узнать, почему у нее такой вид. — Одну минутку, папа! Если тебе не нравится запах, я пойду умываться…
Она стремительно удалилась, временно оставив Афанасия Ильича одного за столом, рассчитывая, что он позабудет о расспросах.
Хорошенько отмывшись и несколько ослабив «индустриальные» запахи, Клава продолжала обед и заодно переговоры, которые вела с отцом начиная с весны, когда прозвенел последний звонок, возвестивший окончание седьмого класса.
— Папа, а я все-таки думаю подавать в автомеханический…
— Я уже тебе говорил: для женщины, в силу биологических особенностей, наиболее подходящей профессией является медицина… — привычным менторским тоном заговорил Афанасий Ильич.
— Бррр! Мертвяки!
— …или педагогическая работа. Самой природой женщина создана…
— Ну, папочка! Ну, папочка! — мурлыкала Клава и терлась носом о свежевыбритое морщинистое лицо отца. Запахи одеколона и бензина смешались.
Афанасий Ильич замолчал и вздохнул: уж очень ему не хотелось, чтобы единственная дочь пошла по другой жизненной стезе, нежели та, по которой прошел он сам.
— Знаешь, Клава, вероятно, сказывается мужское воспитание. Если бы была жива мама…
— Мама меня бы поддержала. Безусловно! Ты знаешь, какая она была? Мать-командирша — ты же сам называл. Смелая, решительная, твердая…
Афанасий Ильич вздохнул еще раз: да, пожалуй, жена была бы на стороне дочери. Чем-чем, а смелостью и решительностью она отличалась. Было даже обидно, когда братья-педагоги на семейных вечеринках начинали подшучивать: вот бы Любе — штаны, а ему, Афанасию Ильичу, — юбчонку. Больше бы соответствовало характерам.
Очнувшись от воспоминаний, Афанасий Ильич наконец сказал:
— Хорошо. Поступай как знаешь.
Клава чмокнула отца в обе щеки.
— Но имей в виду — выбор твой. Если твоя жизнь окажется неудачной, пеняй на себя. Я тебя предупреждал…
— Предупреждал, папочка, предупреждал, — рассеянно сказала Клава.
С этого дня девушка начала готовиться к отъезду.
В осенний набор она не попала: расхворался отец, и она не решилась оставить его одного. На ее счастье, в тот год техникумы проводили зимний набор, и Клава поехала в ноябре.
Зима была ранняя, навалило много снегу, зачастили морозы. Ровно в полдень к дому Волновых подкатила машина из РТС. Клаву, дочь уважаемого на селе учителя, посадили в кабину. В кузове уже сидели на сундучках пятеро девчат — ехали на курсы комбайнеров.
Прильнул к стеклу Афанасий Ильич. Каракулевая шапка сбилась набекрень. Пряди седых волос порхали по лбу. В глазах — мучительная тоска. Папа, папочка! Нет, я лучше не буду смотреть на тебя! Я не хочу, чтобы Сережка видел, как я реву!
Сережа — безусый шофер, озорной и юркий, — устраивал Клаву поудобней. В порыве усердия засунул ей за спину свою донельзя замызганную телогрейку.
— Растрясет тебя дорогой — отвечай потом перед отцом! — ворчал он еще ломким голосом. — Ох, строгий он был ко мне, когда я учился. — Помолчал и добавил: — Учил, учил, а я все-таки обхитрил его — так дураком и остался.
Клава глотает колючий комок, застрявший в горле, и вытирает слезу.
— Что ты говоришь, Сережка? Какой же ты дурак?
— Ох, дурак, Клавка! Ни в сказке сказать, ни пером описать! Посторонитесь, Афанасий Ильич, — поехали! — крикнул он и залязгал рычагами. Под ногами у Клавы звонко затрещала шестерня.
Клава заглянула в окно между прутьями заградительной решетки и увидела отца. Он стоял по колено в снегу и махал шапкой. Лица уже не было видно, только силуэт.
Клава присмирела. Стало тоскливо. Трудно будет папке одному: старенький, слабенький… И папку жалко, и города страшно. Как-то он встретит? Какая она будет — самостоятельная жизнь? Без папки, одна…
Клава притиснулась в угол кабины и затихла на многие километры.
Сережа вел машину стремительно, с налету проскакивал забитые снегом овражки. Подбуксовывали редко. Если случалось такое — девчата переваливались через борт, хватались за машину и выталкивали ее из сугроба. Сережа выставлял ногу из кабины, высовывался сам, рулил одной рукой и лихо покрикивал:
— Девчонки, жми! Привыкай на себе машину таскать — комбайнерками будете!
Клаве он не разрешал выходить из кабины. Девчата не обижались на такую привилегию: дочь учителя, из себя цыпленок, что с нее взять?
Пошла горная местность. До города оставалось километров двадцать. По обе стороны дороги поднялись дремучие уральские леса. Снег стал глубже.
Сережа остановил машину, снял вторые скаты с задних колес и бодро сказал:
— Теперь поедем хоть куда! Колеса снег до земли прорежут, сцепление — первый сорт…
И правда — ехали хорошо. На целине вихрем проскочили мимо какой-то груженой машины, засевшей в снегу. Шофер спал, положив голову на баранку. По брезенту, которым был укрыт груз, одна за другой пробегали волны — ветер ненароком залетел под брезент и теперь выбирался наружу…
Через два километра нагнали пешехода. В мохнатом полушубке, в подтянутых до самых бедер белых бурках, пошатываясь, он брел по дороге. Услышав за спиной рокот мотора, пешеход остановился, поднял руку, да так и простоял, не шелохнувшись, пока грузовик не уперся ему в грудь радиатором.
Сергей сквозь зубы выругался и приоткрыл дверь кабины:
— В чем дело? Подвезти, что ли? Садись к девчатам, доедешь.
— Братишка, спаси! — не слушая, по-бабьи заголосил пешеход. Несмотря на мороз, крупные капли пота висели у него на лбу и пухлых, розовых щеках. — Тюрьма мне, братишка, тюрьма! Спаси, не бросай!
— Что у тебя там? Говори толком!
— Машина моя в пути застряла! Будь другом, вытащи! Ничего не пожалею!
Он пригнул к себе Сергея и зашептал ему на ухо, опасливо косясь в глубину кабины, на Клаву. Сергей заухмылялся, потом помрачнел и оттолкнул пешехода:
— Знаю я эти шутки! Пошел к черту. Не поеду.
Человек всполошился. Насильно, через ноги Сергея, втиснулся в кабину, уткнулся Клаве в колено подбородком:
— Барышня, милая барышня! Не дайте погибнуть человеку! Товар везу в сельпо. Шоферишка караулит, пьянешенек. Уснет — пропало дело! Тюрьма…
Кабина заполнилась водочным перегаром. Клава брезгливо отодвинулась, но пешеход терся носом о колено, ныл и хныкал:
— Барышня, дорогая барышня! Пособите выбраться, пожалейте! Пропала моя головушка!
Кажется, он даже плакал. Клава обратилась к Сергею:
— Послушай, Сережка! Может быть, и в самом деле вытащим машину? Ведь государственное добро. Как ты думаешь?
Сергей вздохнул, — точно гора с плеч свалилась, — и тотчас согласился:
— Мне что! Выдернуть недолго; чего там… Ворочаться не хотелось, а выдернуть — пустяки. Трос есть на машине?
— Есть, браток, есть! Это верно — минутное дело для вас. По гроб жизни не забуду!
Завмаг мгновенно успокоился, побежал к кузову. Девчата со смехом затащили его к себе, оборвав все пуговицы — тяжеловат был завмаг…
Машину выдернули быстро, без большого труда. Она ушла вперед и скоро куда-то свернула…
Вот тут все и началось.
Клаву встревожил водочный запах в кабине. Он не только не уменьшался, а, наоборот, усиливался. Наконец, на одном нырке Сергей привалился к Клаве, и она почувствовала, что в бок ей упирается горлышко бутылки. Видимо, «братишка» завмаг поблагодарил Сергея.
— Сережка, да ты пьяный?
Сергей благодушно ухмыльнулся:
— Есть такое дело! Я же тебе говорил, что дураком остался, — теперь смотри на факте. Водку увидел — не устоял… Да ты, Клавка, не волнуйся. До города недалеко, мигом домчу.
Девчата постучали в кабину:
— Куда мы едем? Дороги не видно. Круглая гора справа осталась.
Сергей остановил машину, вышел, осмотрелся. Грузовик стоял посреди замкнутой в лес пашни. Над деревьями в потемневшем небе белела гладкая вершина горы.
— В самом деле — чудеса! — удивился Сергей. — Круглая — вот она, справа, а положено ей слева быть. Неужто я руки перепутал?
Его окружили девчата и сразу разобрали, в чем дело:
— Налил шары-то и завез нас шут знает куда!
— Ничего, девки! До дороги я вас дотащу, а там и город близко. Со мной не пропадете!
Он сел в машину и повел ее напрямик по пашне. Пьянел он все больше, слюнявые губы отвисли, глаза стали бессмысленными…
Наконец Круглая гора оказалась справа, машина вышла на дорогу. Напряжение оказалось для мотора роковым, он стал громко постукивать и скоро заглох.
— Коренной подшипник — тю-тю! — сказал Сергей, вылез, сел на подножку и вытащил бутылку с водкой.
Началась паника. Девчата плакали, ругались, а больше всего разводили руками. Никто не знал, что сейчас нужно делать. Тогда Клава решилась — хорошо, она будет отвечать за все! Пусть она самая младшая, пусть, но она сумеет выйти из положения.
Она пинком выбила бутылку из рук Сергея и встала на подножку:
— Девчонки! — что было голосу крикнула она. — Тихо! Без паники! Мы с вами одни. Самим и надо выбираться.
Первой утихла и прислушалась Груня Ковшова — дебелая девушка с соломенными ресницами. Она согласно закивала:
— Верно, Кланя! Мужчинка-то наш вон какой — лыка не вяжет…
— Об этом я и говорю. Если врозь спасаться будем — погибнем. До города — черт его знает, сколько километров…
— Две… двенадцать… — икнув, пробормотал уткнувший голову между колен Сергей.
— Молчи там! Ничего ты не знаешь — двенадцать или двадцать. А мы все равно пойдем пешком. Выгружайтесь, девчонки! — приказала она и вытащила свой рюкзак из кабины.
Но девчата заупрямились: почему-то все надеялись, что машина каким-нибудь чудом оживет и повезет их дальше.
— Девочки, не надо глупить! — увещевала их Клава. — Машина дальше не пойдет, она не может. Это просто смешно. Выгружайтесь — и все! Я за вас отвечаю! Не то… Не то Афанасию Ильичу скажу! — выпалила она.
Смешная угроза пожаловаться отцу-учителю на непокорных бывших учениц почему-то повлияла, и девчата стали снимать с кузова свои нелегкие сундучки. Один был подбит полозьями, его пристроили вместо санок, сложив наверх все остальные. Клава спустила воду из радиатора.
С рюкзаком за плечами она пошла впереди. Сергей замыкал колонну. Прошли километр, Клава оглянулась — Сергея не было.
— Шут с ним, пускай пропадает! Сам виноват! — заговорили обозленные девчата.
— Нет, придется вернуться! Живой человек! — возразила Клава.
— Мы не можем — сил больше нет ходить взад-вперед…
Одна-одинешенька, по непроглядной темной дороге, почти ощупью, Клава вернулась к машине. Сергей наполовину заполз в кабину и уснул. Его ноги свисали с подножки.
Он долго мычал, не желая просыпаться. Потом отказался идти, сообщив, что машина — добро государственное и он ни за что ее не покинет. Клава вытащила его из кабины, протерла лицо снегом, поставила на ноги.
— Не пойду! Все равно — тюрьмы мне мало. Такую машину загубил! — слезливо твердил Сергей.
Клава рассвирепела. Она колотила его кулаками по груди, хлестала по щекам и плакала от своего бессилия.
Чем бы все это кончилось — неизвестно, но на помощь пришла Груня Ковшова. Она не стерпела, что хиленькая дочь учителя одна пошла спасать пьяного шофера, и двинулась на выручку. Вдвоем они повели Сергея.
Остальных девчат догнали на полпути к городу. Разложив сундучки вдоль обочины, они расселись, пригорюнились и уже начали подремывать. Клава отправила Груню с Сергеем вперед, сама начала тормошить девушек.
— Моченьки больше нет! — стонали те. — Измаялись! Посидим, обождем — может, кто поедет, подвезет…
— Скорее перемерзнете, чем дождетесь. Кто поедет ночью по такой дороге? Пошли, пошли! Без разговоров!
Медленно, почти ползком, к полуночи добрались до города и устроились у каких-то стариков в первой избушке на окраине.
Впопыхах Клава не заметила, что у нее прихватило морозом пальцы на руке. В теплой избе они отошли, появилась острая стреляющая боль. О сне нечего было и думать. Она сидела у стола и стонала, стонала под сочувственный шепот лежавших на печи стариков-хозяев.
Ночью Сергей опять напился — Клава недосмотрела, во втором кармане у него оказалась еще бутылка. Он начал биться головой о стену, навзрыд заплакал: как же это может быть, что он, водитель, находится здесь в тепле и уюте, а его машинка-сиротка где-то в поле стоит, на волю вору-злодею отдана?
Глядя на противное, залитое слезами лицо Сергея, Клава поняла, что хлопоты еще не закончены. Теперь, когда люди в безопасности, надо выручать машину. Поручив Сергея попечениям Груни, Клава отправилась в центр города.
Сонный дежурный милиции долго не мог сообразить, что от него понадобилось этой худенькой девчонке. Потом разыскали автоинспектора, вызвали вездеход.
С вездеходом пришлось ехать Клаве. Сергей лежал пластом, а надо же было кому-то показать, где брошена машина. Подъезжая, заметили, что у трехтонки по-хозяйски раскинут костерок и над огнем греет руки какая-то фигура в огромном тулупе. Услышав рокот подъезжающего вездехода, фигура ухватилась за берданку и наставила дуло:
— Стой! Стрелять буду! Кто такие?
— За машиной приехали. А ты кто?
— Я охрана. Ваша машина, что ли? — Фигура подошла поближе. — Покурить не найдется? Загоревал без табаку…
Выяснилось, что ехавшие с сеном колхозники заметили брошенную машину и доложили председателю. Тот выслал на ночь охрану — государственное добро, мало ли что может случиться…
Обратно вездеход повел автоинспектор, а Клаве пришлось сесть за руль аварийной машины. Она рулила, как могла, стараясь идти в фарватере вездехода, изо всех сил следя за его рубиновым огоньком. Тонкий стальной трос вибрировал: то натягивался, то ослабевал. И был похож на громадную струну, по которой бегал невидимый смычок. Порой огонек и трос исчезали в мутной пелене, и тогда Клава мотала головой, стряхивая сон…
Когда она вернулась в домик на окраине, там уже никого не было. Старушка-хозяйка сказала, что девчата рано утром ушли на вокзал, чтобы сесть на поезд и ехать в тот город, в котором были курсы комбайнеров. А Сережа только что отправился в автоинспекцию — сообщить о случившемся.
Клава, захватив рюкзак, отправилась в техникум. Она сама не заметила, как уснула, прикорнув в коридоре на подоконнике в ожидании вызова на экзамен. Разбудили ее девушки, и она полусонная предстала перед экзаменационной комиссией.
Отвечала, а в разгоряченной голове возникали ночные видения: Сережка стукался лбом о печку в припадке пьяного отчаяния; плыла по небу куполообразная вершина Круглой горы; с какой-то огромной высоты видела крохотную трехтонку и маленький, как точка, огонек костра возле нее…
Ее ответы были похожи на бред, и экзаменаторы только плечами пожимали: как мог Афанасий Ильич Волнов, хорошо известный в округе учитель, выпустить такого недоросля, да еще родную дочь. Педагогическая загадка!
Девушки привели ее в общежитие, устроили на койку. Клава легла навзничь и устало подумала: «Все! Ну и ладно! Поеду домой. К папе». И тотчас же провалилась в какую-то черную мглу.
Проснулась она рано. Посапывали девушки на соседних кроватях. На желтых половицах светлели квадраты — свет уличного фонаря. В дальнем углу осторожно возилась мышь. За окнами — ни звука. Все спят, не спит только мышь. Спят экзаменаторы, спят девчата-комбайнерки в вагоне где-то далеко отсюда, спит Сережка, спит мрачноватый автоинспектор с вездехода. Она одна, да еще вот мышь…
«А домой я не поеду! — неожиданно даже для себя решила Клава. — С какой стати? Пойду на завод, куда-нибудь устроюсь. Надо узнать, где у них отдел кадров. Потом — вечерний техникум. Там не хуже дневного. Вот и все. Решено».
После всего, что случилось вчера, она чувствовала себя очень сильной и крепкой. «Хуже не будет, а это все я уже могу!» — подумала Клава и тихонько засмеялась: как там ни говори, а первый день самостоятельной жизни провела неплохо. Рассказать папке, так, пожалуй, и не поверит…
ЧИКИ-БРИКИ
Василий Федорович служил завхозом в доме отдыха.
Однажды, когда он вместе с кладовщиком перебирал яйца на складе, его позвали к телефону. Люся, секретарь завкома, предложила немедленно приехать — срочно вызывал Семен Семеныч, председатель.
— Хорошо, Люсенька, приеду, — ответил Василий Федорович, положил трубку и тяжело вздохнул.
Человек пожилой, не очень-то грамотный, обремененный большой семьей, он всегда ощущал некоторую тоску, когда вызывал председатель завкома, в чьем ведении находился дом отдыха. Так уж повелось, что вызов к председателю означал только одно: головомойку.
— Пропадаешь все! — и на этот раз заворчал Семен Семеныч, когда завхоз появился в кабинете. — Ты — завхоз, всегда должен под рукой быть.
— Яички портятся, перебирал, — начал оправдываться Василий Федорович, но Семен Семеныч не дал и слова сказать: разом поднял к плечам розовые мягкие ладони и по-воробьиному склонил голову набок:
— Обожди, голубок, твое дело маленькое! — Он значительно посмотрел на завхоза. — Вот что, голубок: Шупелов приехал… — Заглянул в настольный блокнот и еще значительней добавил: — Игнатий Дмитрич…
— Шупелов? — повторил Василий Федорович, соображая, добро или худо несет приезд какого-то там Шупелова.
— В общем, начальство. Принять надо как следует — пригодится. Свой человек в высших сферах. Понятно тебе?
— Понятно! — Василий Федорович оживился — похоже, что сегодня головомойки не будет. — Так, так, так!
— Ступай сюда! — кивнул Семен Семеныч. — Повезем его в дом отдыха. Должен быть полный порядок. Понятно?
Семен Семеныч загнул мизинец.
— Так, — подтвердил Василий Федорович и тоже загнул мизинец.
— Покатаемся по озеру на катере. Так? — Председатель загнул безымянный палец.
— Так, — ответил Василий Федорович и тоже загнул безымянный.
— Заедем к рыбакам и рыбки купим. Так? — Средний палец принял соответствующее положение.
— Так, — ответил Василий Федорович, но пальца загибать не стал.
— На острове Надежды остановимся и сварим ушицу. Так?
— Так, — механически сказал Василий Федорович и стал разглядывать большой письменный прибор на столе.
— Ну, а к ухе для аппетиту… Так? — Семен Семеныч прикрыл большим пальцем кулак и посмотрел на завхоза. — Тебе все понятно?
— Понятно, — ответил тот, о чем-то раздумывая.
— Вот и отлично — договорились. Исполняй! Будь здоров, голубок!
Василий Федорович повернулся и зашагал к двери. Чем ближе он к ней подходил, тем медленней двигались его ноги. Наконец он остановился и повернул обратно.
— А ведь денег-то у меня нету, — сказал он, как бы сам удивляясь неожиданному обстоятельству.
— Денег? Эх, горе ты мое, а не завхоз! — Семен Семеныч подумал. — Деньги-то с директора надо бы, его гость. Ну да ладно — иди в бухгалтерию, оформляй под отчет пятьсот рублей. Да коньячок и наливочки чтобы были — черт его знает, что он пьет…
Гость, признаться, не понравился Василию Федоровичу. Высокий, костистый, очень тощий, в сером просторном костюме из дорогой материи, с длинной прямой трубкой в зубах, он равнодушно и даже как-то брезгливо осматривал подернутые синеватой дымкой уральские хребты, со всех сторон замкнувшие светлое лесное озеро.
Пока Василий Федорович и водитель катера Петя готовили уху, на небольшом пляжике шли разговоры. Семен Семеныч и директор занимали гостя. Они на все лады расхваливали живописные окрестности дома отдыха.
Гость изрекал неопределенные междометия и только один раз высказал замечание, что в Карловых Варах все устроено по-другому. «Ах, Европа, Европа!» — покачал он головой и принялся нещадно сосать трубку. Все уважительно помолчали…
Потом беседа перешла на другие темы. Прислушиваясь, Василий Федорович понял, что пикник затеян не директором, а одним Семеном Семенычем и директор тут тоже только гость. «Ах, пес!» — сказал про себя Василий Федорович.
«Пес» тем временем то и дело упоминал какой-то завод, на котором имелась вакантная должность директора. Помянув, начинал рассуждать о том, что ему приелась профсоюзная работа и что хотелось бы попробовать силенку на хозяйственной.
«Ишь, куда подбирается!» — размышлял Василий Федорович. Гость опять издавал междометия, и Василий Федорович понял, что прямой и серьезный разговор об этом должен состояться тогда, когда подвыпьют. «Вот ведь как дела делаются!» — сокрушался Василий Федорович и крутил головой.
Ел гость много и жадно, а еще больше и жаднее пил. «Видно, пока ехал сюда, крошки в рот не брал — дармовщины дождался…» — непочтительно думал Василий Федорович, со стороны наблюдая, как ходуном ходит кадык на горле у гостя, когда он стопку за стопкой опрокидывает в себя коньяк.
После ухи искупались, улеглись на песке и запели «Ермака». Получилось довольно красиво — у директора оказался сочный, сильный баритон, у моториста Пети — заливистый, звонкий тенорок, а Семен Семеныч и Василий Федорович подпевали теми обычными голосами, о которых даже не скажешь — тенор это или баритон.
Спели «Ермака», и Семен Семеныч затеял было разговор о вакантной должности директора, но гость сделал вид, что не слышит его, и потребовал еще песен. Сам он не пел, а как-то по-детски заглядывал в рты поющим и ни с того и ни с сего начинал хохотать. Это немного смущало, но в общем пикник проходил довольно весело.
Потом гость исчез. Из деликатности, — мало ли куда понадобилось отлучиться человеку, — искать не стали. Внезапно из глубины острова донесся крик, неясное бормотание, треск ломающихся сучьев. Все кинулись туда.
Гость висел в воздухе, судорожно вцепившись в вершины двух полусогнутых берез и отчаянно болтал длинными ногами. Выяснилось, что он, вообразив себя невесть кем, взобрался на березу, раскачал ее и вознамерился переметнуться на соседнее дерево. Ему удалось ухватиться за вершину росшей неподалеку березки, но отпустить вторую руку не хватило смелости. Березы распяли его, он повис между ними, глядя на землю округлившимися глазами. Дымящая трубка торчала из плотно сомкнутого рта.
— А вы левую ручку отпустите! — закричал гостю Василий Федорович в то время, когда остальные изумленно созерцали барахтающееся в воздухе начальство. — За одну березку держитесь!
Совет был услышан. Гость переметнулся обратно на старую березу, но операция обошлась недешево: содержимое трубки высыпалось ему за шиворот. Словно ужаленный, гость заорал дурным голосом и кулем свалился вниз.
Загоревшийся костюм благополучно потушили и по этому случаю допили остатки коньяка. Гость совсем обеспамятел, и его вчетвером кое-как погрузили на дно катера. Толстый Семен Семеныч во время возни совсем запыхался и довольно-таки крепко пнул ногой бесчувственное тело:
— Перепил, дрянь такая!
Василий Федорович даже пожалел гостя: «Сами напоили человека и еще пинков надавали!» Директор сделал вид, что ничего не заметил. Петя сидел за рулем катера и не отрывал глаз от воды…
Через два месяца Семен Семеныч вновь вызвал к себе завхоза.
— Ты что же это, голубок? — ворчливо сказал он. — Социалистическая собственность тебе нипочем? Под отчет берешь, а отчитываться не хочешь?
— То есть как? — не понял Василий Федорович.
— А вот так! — Семен Семеныч показал на лежавший перед ним лист бумаги. — Бухгалтер дал. Пятьсот рубликов за тобой. Когда заплатишь?
Долго молчал Василий Федорович. Всего он мог ждать от Семена, но только не этого. Неужели дошел до такой подлости?
— Тут мне платить нечего, — сказал он наконец.
Белесые брови председателя выгнулись в вопросительные знаки:
— Как так? Ты что, голубок, — сдурел?
— А чего ради мне платить? Гость-то ведь ваш был — вы и платите.
Взгляды их скрестились. Решимость Василия Федоровича проступала так отчетливо, что Семен Семеныч отвел глаза первым.
— Гость? Во-он что! Теперь вспомнил — еще на березе повис, дурень.
С минуту длилось тяжелое молчание.
— Так-то оно так — гость. А все-таки… Ну, а как быть? Ты мне это скажи, завхоз!
Василий Федорович ничего не ответил. Откуда ему знать — как быть? Об этом раньше надо было думать.
— Ты, голубок, может, авансовый отчет оформишь? — спросил Семен Семеныч и оживился, обрадованный тем, что нашел выход из положения. — Нет, верно, а? Накатай авансовый отчет, а я подмахну. Ты — завхоз, должен знать, как делается это самое… — Он пощелкал пальцами, отыскивая слово, которым можно было бы назвать такую операцию. Ничего подходящего не нашел и договорил: — …чики-брики. А я твое чики-брики подпишу — порядок. Не свои же платить за такого борова, в самом-то деле!
Василий Федорович сморщился и взялся за голову.
— Эк тебя карежит! — поджал губы Семен Семеныч. — А ты не трусь — мне, может, похуже твоего приходится, да я не унываю. Ты тоже не нервная барышня, а завхоз, снабженец. Ступай, делай свое чики-брики, не откладывай — бухгалтер ругается…
Когда завхоз ушел, Семен Семеныч оторвал свое тяжелое тело от глубокого покойного кресла, грузно пошагал по кабинету, остановился у окна и оглядел величественную панораму работающего завода. Светясь тысячами огней, вздымались громадные корпуса, над трубами вились пересыпанные искрами седые дымы, жемчужными цепями висели над главной магистралью гирлянды плафонов. Раньше его волновал вид завода. Помнится, он даже с какой-то гордостью показывал его посетителям. А теперь… Теперь все умерло, потускнело, примелькалось, ко всему он стал равнодушен. Больше думалось о себе, о том, как выпутаться из неприятностей, которые обступили со всех сторон.
— Чики-брики! — сказал он вслух. — Вот словцо, а?
Ему нравилось придуманное слово. Оно придавало юмористический оттенок всей истории, и от этого не так скверно было на душе. Чики-брики! А что еще оставалось делать? Васька не заплатит — окладишко маленький, семья большая. И не заставишь — смирен-то смирен, а прижмешь — такой шум поднимет, не рад будешь. Самому платить? С какой стати? И где уж там!
Семен Семеныч покосился на стол: в списке дебиторов и у его фамилии значилась изрядная сумма. Надо еще придумать, как ее с шеи снять.
…Чем дальше уезжала полуторка от завкома, чем больше распалялся Василий Федорович. Сердился на себя, что волей-неволей приходится сочинять фальшивый авансовый отчет; ненавидел Семена Семеныча, который заставляет это сделать, а в случае ревизии, конечно, останется в стороне; поминал недобрым словом высокопоставленного гостя, который, надо полагать, никакого удовольствия от пикника не получил, только костюм свой дорогой пожег; негодовал на директора, он пил вместе с ними, а теперь даже не знает, что ему, завхозу, приходится идти на преступление. И чем все кончится — неизвестно!
А в доме отдыха, в своей крохотной квартире, ему и совсем горько стало. Почему все считают, что если ты — завхоз, снабженец, то обязан делать всякие пакости? А ведь ему тоже хочется жить просто, честно, по-советски, как все люди живут!
Разгорячась, он мысленно обратился к Семену Семенычу: «Да знаешь ли ты, хомяк, чем это пахнет, когда ты меня на такое дело склоняешь? Да с твоей черной руки я теперь десятки таких отчетов настряпаю, и ты пикнуть не посмеешь, потому что мы теперь с тобой одной грязной веревкой связаны! Тоже мне придумал — чики-брики! Какое там чики-брики: воровство, так прямо и скажем! И нас, мелкоту, за собой тянешь — воровать… А вот не выйдет! Хочешь, я про все прокурору напишу, хочешь?»
Василий Федорович встал с постели, включил свет и пошел искать у сына-школьника ручку, чернила и чистую тетрадь. Сын спал, подложив руку под ухо. На его лицо падал косой свет стосвечовой лампочки, и длинные тени ресниц легли на щеки. Рядом на спинке стула, точно крылатая красная птица, распростерся аккуратно расправленный пионерский галстук. Под подушку была засунута книга. «Повесть о настоящем человеке», — прочел Василий Федорович.
«О настоящем человеке», — повторил про себя Василий Федорович, положил книгу на стол и погладил шелковистую ткань галстука. В глубине души шевельнулось что-то теплое, доброе, шевельнулось и поднялось от сердца к горлу. «Ради тебя, сынок! — шептал он. — Чтобы ты никогда не стыдился отца. Чтобы тебя эта грязь не касалась. Расти, сынок, настоящим человеком!»
Он сел к столу и начал писать: «Городскому прокурору товарищу Селезневу…».
Закончив писать, Василий Федорович отнес на место ручку и чернила. Поправил одеяло на сыне, еще раз погладил пионерский галстук. Удовлетворенный всем тем, что он сделал, улегся спать.
ДВЕНАДЦАТЬ ВЕДУЩИХ
I
Двери сборочного цеха широко раскрываются. Поматывая головой, выходит запряженный в телегу битюг. В телеге лежит письменный стол и широкое полумягкое кресло. На столе перевернутая вверх дном плетеная корзинка для бумаг.
Рядом со всем этим канцелярским имуществом шагает девушка в фетровой шляпе причудливой формы. Она несет в руках настольную лампу и телефонный аппарат. Шнуры свесились, волочатся по полу, штепсели позвякивают на чугунных плитах, которыми выстлан цех.
Сборщики, оторвавшись от работы, изумленно смотрят на необыкновенное шествие.
— Явление первое! — энергично разводит руками кудреватый слесарь Витя Червоненко, считающий своей непременной обязанностью острить над любым жизненным явлением. — Красавица, ошибку мало-мало даете: здесь цех, а не канцелярия!
Девушка молча наблюдает за разгрузкой.
Рабочие устанавливают стол, кресло и корзинку недалеко от головного участка конвейера. Девушка водружает на стол лампу и телефон. Начинают орудовать монтеры, подключая провода.
— Ребята, не ломайте ваши головы: пригодятся! — кричит неугомонный Витя. — Я уже догадался — перед нами станок усовершенствованной конструкции. Теперь сборка пойдет, только держись! Премиальные нам обеспечены.
Девушка не обращает внимания на насмешки и уходит в заводоуправление доложить начальнику производства Школяру, что его приказание выполнено, обстановка кабинета доставлена в цех.
Школяр, собрав в папку диспетчерские сводки, отправляется на новое место работы. Он сбрасывает кожаное пальто на спинку кресла, берется за край стола, чтобы убедиться, что он поставлен прочно. Затем усаживается, раскрывает папку и погружается в изучение сводок.
Школяр — круглолицый и румяный человек лет тридцати пяти, не по возрасту располневший. У него такие округлые щеки, что студенисто вздрагивают при каждом резком движении. Он умеет доброжелательно, ласково улыбаться и расположить к себе людей, с неизменным добродушием мирит мастеров и контролеров, если они ссорятся в его присутствии.
Миротворческие способности Школяра были известны в заводоуправлении. И когда полгода тому назад надо было решить, кого назначить начальником производства, то назначили Школяра, рядового технолога инструментального цеха, хотя имелись и другие кандидатуры. Бывший директор завода, да и все в заводоуправлении почему-то были убеждены, что Школяр сумеет руководить людьми и уж во всяком случае не допустит конфликтов и столкновений, которые то и дело создавал его предшественник и в которых, откровенно сказать, всем надоело разбираться.
Понятно, что на новом и таком ответственном посту Школяру хотелось показать свои способности во всем блеске, придумать что-нибудь такое оригинальное, необычное, что сразу выделило бы его. И совершенно неожиданно вчера пришла в голову мысль перевести свой письменный стол из уютного кабинета в цех — она ему необычайно понравилась. «То, что надо!» — сказал он сам себе и на другой же день осуществил идею. Даже не сказал ни слова об этом директору: так был уверен, что такая мера понравится и принесет пользу производству.
Когда прошли первые минуты и улеглась некоторая взволнованность, вызванная осуществлением плана, Школяр заметил, что сборщики посматривают на него с удивлением и любопытством. Он встает и подходит к ним:
— Приветствую, товарищи! Как идут делишки?
— Дела как сажа бела, Семен Яковлевич, — хмуро отвечает один из пожилых сборщиков.
— А что такое? — тревожится Школяр.
— Ведущие на исходе, — отвечают ему. — Если не подвезут дюжину — смену не кончим…
— Пустяки! Сейчас разберемся. Будут и ведущие, и все, что нужно, — уверенно обещает Школяр и говорит о том, ради чего подошел, о чем ему думается все это время и чем он все еще взволнован: — Вот я и переехал к вам. Как находите идею? Свежа, а?
Рабочие переглядываются и ничего не отвечают.
— Что же молчите? Одобряете? — еще раз спрашивает Школяр, и по тону чувствуется, что он готов обидеться.
Витя Червоненко улыбается простодушной улыбкой:
— Как же не одобрить-то, Семен Яковлевич? У меня, например, часто не бывает спичек — буду к вам бегать прикуривать.
— Неуместная шутка! — сердито хмурится Школяр и собирается строго прикрикнуть на сорванца. Но не хочется портить себе настроение, и он назидательно произносит: — Производство не место для шуток, товарищи. Продолжайте работу!
Школяр возвращается к столу и углубляется в сводки.
Немножко неприятно, что сборщики так и не высказали своего мнения. Нельзя будет рассказать о том, как одобрительно встретил новую меру рабочий класс. Но, в конце концов, сборщики ничего не решают. Нечего сомневаться, что директор будет доволен, как только увидит его в цехе…
Озаренный мягким светом настольной лампы, массивный письменный стол виден издалека, из всех уголков громадного цеха. Отсвечивает преждевременная лысина на голове склонившегося к папке Школяра. Что и говорить: не очень-то привычная картина в суровой и шумной обстановке. Воздух насыщен запахами металла, ацетона, горячего масла, под потолком раскатывают краны и подъемники, со всех сторон несется визг электродрелей и гайковертов, клекот пневматических молотков, треск испытываемых агрегатов. А тут — стол и зеленый абажур настольной лампы…
Трудовое напряжение на конвейере велико. Идут последние дни месяца, и, как обычно, из конца в конец бегут диспетчеры и мастера с встревоженными и усталыми лицами, с красными от бессонницы глазами. Точно ошпаренный, пронзительно сигналя, мчится кургузый электрокар — везет дефицитные детали на второй участок. Побрякивая инструментом, торопятся озабоченные ремонтники — что-то случилось с прессом на клепке.
Вдали показывается вереница чисто, даже нарядно одетых девушек. На плече у каждой — увесистая железная коробка со сверкающими серебром крепежными материалами: болтами, гайками, шайбами. Они идут друг за другом и очень похожи на черкешенок, возвращающихся с родника с кувшинами воды на плечах.
Школяр оглядывает процессию и одобрительно усмехается: «Выкручиваешься, Сюдайкин? Понял, кто у тебя на конвейере сидит? То-то же! Правильно сделал, так и надо: выгнать всех девчонок из канцелярии, пусть хоть нормали потаскают…» Он тут же решает похвалить начальника цеха Сюдайкина за инициативу на ближайшем совещании.
Но довольство исчезает с чисто выбритого лица Школяра, когда он взглядывает на конвейер. Сборка остановлена, конвейер неподвижен. На тележках чернеют полусобранные агрегаты. Школяр чувствует досаду: дернул же черт кого-то остановить конвейер как раз в тот момент, когда он перебазировался в цех! Что у них там случилось? Почему Сюдайкин не докладывает?
Высокую фигуру Сюдайкина Школяр замечает вдали, на другом конце цеха. Тот медленно идет вдоль конвейера, поминутно останавливаясь и разговаривая с рабочими. Длинные руки то и дело взлетают вверх, как крылья мельницы: так горячо он втолковывает что-то людям.
«Чего он там развоевался?» Школяр нетерпеливо ждет, постукивая пальцами по краю стола. А пока ждет, на его глазах происходит невероятное: конвейерные тележки начинают двигаться обратно. Это похоже на насмешку: он, Школяр, здесь, непосредственно на производстве, а кто-то осмелился не только остановить конвейер, а еще и дать ему обратный ход. Нет, он никому не позволит над собой издеваться!
Школяр хочет бежать к Сюдайкину, но в это время пронзительно звонит телефон, только что подключенный монтером, и Семен Яковлевич машинально хватается за трубку.
— Начальник производства Школяр слушает.
У телефона директор Невзоров. Он сейчас спросит о ходе сборки, а что ему отвечать? Полусобранные агрегаты медленно ползут обратно, Школяру даже кажется, что рабочие начали их разбирать, а почему они это делают — понять невозможно.
— Я вас слушаю, Иван Трофимыч, — стараясь говорить спокойно отвечает Школяр, с тревогой ожидая вопросов.
— Почему долго не отвечали? — Признак нехороший — директор говорит в повышенном тоне. Школяр хочет сказать, что телефон был выключен по случаю его переезда в цех, но не успевает. Из телефона несутся уже другие вопросы: как идет сборка, сколько сняли после обеда, на конвейере все нормально?
Да, директор зол, нервничает. Что ему ответить? Широкими взмахами руки Школяр пытается подозвать к себе Сюдайкина: может быть, удастся передать горячую трубку этому верзиле. Но Сюдайкин стоит спиной и ничего не видит, а кричать бесполезно и уже некогда. Школяр слышит тяжелое дыхание директора, ожидающего ответа. Нерешительным голосом произносит:
— Не совсем нормально, Иван Трофимыч…
Видимо, Невзоров наклонился к микрофону совсем близко — таким напряженным и звенящим стал его голос:
— Что? Остановились? Да отвечайте же, черт возьми!
— Обратно пошел, — чуть ли не шепотом произносит Школяр.
— Что? Кто обратно пошел?
— Конвейер обратно пошел… — еле выговаривает Школяр.
— Ну, знаете! Положите трубку! Я сейчас приду.
Школяр послушно кладет трубку и оглядывается: в цехе, все так же ярко освещенном, словно потемнело, все выглядит мрачно, как в подземелье. Сюдайкин все еще машет руками, и Школяр бежит к нему.
— Какого черта! — кричит он, задыхаясь. — Прекратите это безобразие!
Сюдайкин оборачивается, узнает Школяра и молчит: случилось что-то серьезное, если всегда добродушный и ласковый Семен Яковлевич даже побледнел от гнева. Сюдайкин — работник молодой, старательный, но на редкость тугодум. Он не умеет быстро и находчиво ответить, когда ему задают неожиданный и не совсем понятный вопрос. Какое безобразие надо прекратить? Что так рассердило Школяра? Сюдайкин оторопело и молча смотрит на сочные губы начальника производства.
— Почему у вас конвейер пошел обратно? — спрашивают эти губы.
— Мы прогнали вперед, Семен Яковлевич, чтобы… — выдавливает из себя Сюдайкин. — Чтобы, значит, снять, которые готовые. Которые, значит, неготовые мы теперь обратно гоним… То есть на место ставим: сначала туда, потом сюда. Ведущих нету, Семен Яковлевич…
Сюдайкин мямлит еще. А Школяр уже досадует: «Боже, как глупо получилось!»
— Туда — сюда, туда — сюда! Недаром вы Сюдайкин! — раздраженно бросает он и идет обратно к столу.
Вот до чего доводит штурмовщина — ум за разум заходит, человек перестает понимать самые простые вещи. Ведь все ясно, прогнали конвейер вперед, чтобы снять собранные агрегаты, а потом те, которым не хватило ведущих шестерен, вернули обратно. Только и всего. А ему померещилась разная чертовщина, закатил истерику. А как глупо ответил Ивану Трофимовичу! Он идет сюда. Что теперь будет? Почему нет ведущих? Термический цех выдал 72 штуки — вот она, сводка. Должно хватить на весь дневной график, а поработали только полсмены…
II
Первым обнаружил нехватку ведущих шестерен мастер механического цеха Михаил Фомич Горюнов. Горюнов — многоопытный производственник, тертый и перетертый разными цеховыми неурядицами, но и у него захолонуло сердце, когда он установил, что на сборку отправлено только 60 ведущих из 72, полученных из термички.
Он водружает на нос старенькие очки со спаянными оглобельками и еще раз просматривает документы. Михаилу Фомичу лет за пятьдесят, виски густо затянуты сединой. Седые усы шевелятся, как у таракана, — старик нервно жует губами, он по-настоящему и глубока встревожен. Так и есть — в одной из бумажек в графе «Задержано ОТК» стоит цифра 12.
«Опять!» — с тоской думает Горюнов и смотрит вдоль пролета туда, где виднеется стол контролера. Предстоит ругань, а больше всего на свете Михаил Фомич не любит ссориться, по характеру он человек добрый и покладистый. Уступит, сдастся, лишь бы только избежать перебранки. Но тут дело такое, что разговора с контролером никак не избежать…
Тяжело вздохнув, Горюнов снимает очки. Протирает их долго, тщательно, оттягивая неприятную минуту и, еще раз вздохнув, мелкими шагами семенит к контрольному столу.
Григорий Силачев сидит на большом железном ящике, закрытом на замок, — изоляторе брака. Он видит Горюнова и устало усмехается: ну, этот-то не больно страшен, разговаривать долго не придется! Горюнов — ровня, мастер, выстоять против его натиска — пустяковое дело. Вот когда прибегут товарищи чином повыше, вот тогда собирай нервы в кулак и держись! А они прибегут, непременно прибегут, Горюнов — их первый вестник…
— Фокусничаешь? — спрашивает Горюнов, боком становясь против Силачева и заталкивая руки поглубже в карманы.
— Добрый день, Михаил Фомич, — здоровается Силачев. — Прекрасная сегодня погода, не правда ли?
— Ты смехулечки оставь! Оставь, говорю! — сердится Горюнов.
— Пожалуйста. С удовольствием! — соглашается Григорий.
Несколько мгновений они молча смотрят в разные стороны. Силачев со скукой ждет, что еще скажет старик. Горюнов уныло завидует контролеру: сидит, как идол, на своем престоле-изоляторе и горюшка ему мало. Ни просить, ни кланяться! Вот жизнь у человека!
Вздохнув, Горюнов с укором спрашивает:
— Сердце у тебя есть, Алеша?
— Я не Алексей, а Григорий. Григорий Алексеевич, — наставительно поправляет Силачев.
Не мудрено и спутаться: у Силачева в цехе много прозвищ. Девчата зовут его Алексеем Ивановым — уж очень похож он на артиста, исполнявшего главную роль в картине «Падение Берлина». Такой же высокий, плечистый, с могучей шеей, с широким крупным и таким же курносым лицом. Одно отличает его от артиста — у Силачева нет левой руки. Потерял он ее в боях на Курской дуге. Поэтому-то он, большой и сильный, вынужден работать на сравнительно легкой должности технического контролера.
Те, кому приходится сталкиваться с Григорием по служебным делам, зовут его иначе: каменным идолом. Силачев непоколебим, когда приходится из потоков, текущих к сборочному конвейеру, удалять бракованные детали. Вырвать из его большой руки дефектную зубчатку труднее, чем, положим, слону пролезть в игольное ушко.
Горюнову это хорошо известно, но другого выхода у него нет, и он продолжает попытку:
— Ладно, Григорий, так Григорий. Сердце у тебя есть, Григорий Алексеевич?
— Неужели потерял? — Григорий озабоченно щупает левую сторону груди. — Нет, кажется, тут еще…
— Ты смехулечки свои брось! Брось, говорю! — сердится Горюнов. — Двенадцать ведущих опять в сундук закрыл?
— Закрыл.
— По какой причине?
— Искривление зуба.
— А ты проверил? Каждую проверил?
— Само собой. Не в бирюльки играю, а на производстве нахожусь, — на этот раз серьезно, даже с горечью отвечает Григорий.
Горюнов молчит. Можно, конечно, потребовать, чтобы проверил еще раз, но какой смысл контролеру врать? Искривление зуба — изъян явный и непоправимый. Шестеренкам одна дорога — в вагранку, на переплав. Безнадежное дело уговорить Силачева. Будь он на его месте — и он поступил бы так же. Но все же… И Горюнов устало говорит:
— Послушай-ка, Григорий Алексеевич… Гриша… Может быть, ничего, а? Может, отклонение — пустяк? Сойдет как-нибудь?
Силачев молча качает головой.
— Выдай, Гриша, а? Сам знаешь — положение серьезное. Сборка останавливается. Ты знаешь, что мне за это будет?
— Знаю, Михаил Фомич. И все же напрасный разговор…
— Эх, ты! Правильно народ говорит: каменный ты идол! — грустно произносит Михаил Фомич и уходит, сгорбившись и поникнув.
Силачев смотрит ему вслед. Жалко старика: ветеран завода, поседел в этих стенах, у этих станков, которые знает, как свою задубелую ладонь. Но делать нечего: прохлопали станочник и наладчик, недосмотрел кто-то из мастеров, а отдуваться придется старику — его смена. Нетрудно догадаться, что произойдет через полчаса: остановится сборка, побегут диспетчеры, мастера, появится всякое начальство. Будут требовать, ругать, угрожать всякими карами…
Но попробуй, поставь такие шестеренки в агрегат — размелют, раскрошат, разобьют все, сопряженное с ними, получится металлическая каша. И выхода следующей партии шестерен нельзя ждать раньше следующего утра. Процесс закалки длится двадцать четыре часа…
О себе Силачев не думает, хотя и ему предстоит кое-что пережить. Не привыкать! Он только кладет к себе поближе зубометр. Пригодится!
III
Директор Невзоров на заводе недавно. Многое ему не нравится здесь. Человек он опытный и знает: порядок наводить надо, но делать это без горячки, сильно и последовательно. А пока исподволь изучает людей…
Он шагает по механическому цеху и присматривается к спутнику. Не нравится, определенно не нравится ему добродушный лысый Школяр. Надо же умудриться выкинуть такую штуку — вместе со своей канцелярией переселиться на главный конвейер! И мусорную корзинку не забыл, канцелярская душа! Насмешил весь завод и теперь довольнешенек: большое дело сделал, сомкнулся с производством, поправил положение… А до сих пор не догадался узнать, почему задержаны двенадцать ведущих шестерен….
И еще этот работяга из технического контроля, о котором только и слышишь: Силачев задержал, Силачев не дает, не пропускает. Тоже деятель: в самые напряженные дни задержал ведущие. Сегодня 28-е число, а 31-е выходной день. План трещит, дорога каждая минута. Как хочешь, так и выкручивайся, директор.
Сконфуженный Школяр семенит на полшага от левого плеча директора. Директор взбешен, и лучше всего сейчас молчать: пусть перекипит! На Силачева нарвется — злость сбросит, тогда можно будет доказывать, что идея перебазироваться начальнику производства в цех не так уж плохо, скорее наоборот. А с Силачевым схватка будет — знает он этого верзилу, неприятная личность. Надо бы его убрать, поставить человека покладистей. Может быть, подсказать директору? Вот уж после схватки…
Шуршат кожаные пальто. В отделении тесно, полы пальто задевают маслянистые станины, и Школяр подбирает их, чтобы не запачкать. Невзоров идет прямо и решительно, даже не замечает, что делается с пальто. Школяру почему-то от этого становится не по себе: боже, как он зол, как зол!
На окованном стальными листами столе Силачев перебирает груду мелких шестерен. Он оглядывается на директора, на Школяра и опускает глаза, продолжая ловко орудовать единственной правой рукой.
— Фокусничаешь? — так же, как и Горюнов, начинает разговор Невзоров.
Подняв глаза, Силачев пристально смотрит на Невзорова.
— Здравствуйте, Иван Трофимыч. Что вы сказали?
Губы Невзорова смыкаются так плотно, кажется, что их и не стало на лице. Что это? Отпор? Насмешка? Или контролер в самом деле не расслышал? Смотреть на громадного Силачева приходится снизу вверх — тоже неприятно. Но как бы там ни было, парень прав: тон взят неправильный и его надо менять…
— Ну, здравствуй! — хмуро говорит Невзоров. — Что это ты тут выкаблучиваешь?
— Надо полагать, вы спрашиваете о ведущих, товарищ директор? Да, точно, пришлось закрыть дюжину — искривление зуба.
Как он возмутительно спокоен! И это подчеркнутое «вы»! Раздражение с новой силой охватывает Невзорова. Чинуша! Закрыл шестерни и хоть бы хны! Как будто его и не касается, что месячный план на волоске. Не слишком ли много на заводе людей, равнодушных к делу?
— Ты закрыл! — с силой говорит Невзоров. — А знаешь, что творится на сборке?
— Как не знать — штурмовщина в разгаре… — горько усмехается Силачев. И вдруг, блеснув глазами, в упор говорит Невзорову: — Не вам бы за шестеренками бегать, товарищ директор! Не мальчишка же вы, в самом-то деле!
Это звучит так неожиданно, что Невзоров не сразу может придумать, что сказать в ответ. Кажется, этот верзила совсем обнаглел: разговаривает с директором, как… как с мальчишкой. Что это такое, в самом деле? Так и не найдя ответа, он говорит самым язвительным, уничтожающим тоном, каким только может:
— Вот как! Неужели? Вы так думаете?
— Не один я так думаю — весь завод так думает. Месяц на исходе, пора готовиться к следующему, а о заделах никто не заботится, все за детальками бегают. Пройдет первое число — опять пень колотить будем, раскачиваться придется. Шаг вперед, два назад. Разве это работа?
Голос у контролера негромкий, но довольно раскатистый. Невзорову кажется, что слышат Силачева далеко, слышит весь цех, что станочники остановили работу и прислушиваются к этим горьким и обидным словам. Припоминается, что видел вот этого самого Силачева недавно на собрании партийного актива. Постукивая по трибуне единственной рукой, он критиковал заводоуправление, кажется, довольно резко. Почему-то тогда не обратил внимания, а теперь… Вот ему еще материал для выступления: директор, как мальчишка, бегает за шестеренками. Уж, конечно, не упустит случая, выступит. И будет прав! — неожиданно для себя признается Невзоров. Черт его дернул впутаться в эту глупую историю! Не черт, а этот вот — Школяр. Ну, погоди же!
— Прекратим разговорчики! — строго обрывает он Силачева, чтобы как-то выйти из глупого положения. — Откройте изолятор!
Силачев молчит. Потом с усилием спрашивает:
— Вы приказываете?
— Да. Приказываю.
Силачев смотрит на него тяжелым, свинцовым взглядом. Что ж, раньше бывало и это: старый директор приказывал открыть изолятор, брали бракованные детали и ставили в агрегаты. Считалось, что заводу выгоднее выпустить несколько заведомо дефектных машин, чем не выполнить месячный план. Не беда, если потом будет возврат агрегатов, посыплются рекламации: можно составить акты и продукцию заменить, а на рекламации — юристы отпишутся. Но ведь этот — новый человек на заводе. Неужели и он осмелится? Да что же это такое в самом деле? Ведь он выступал на партийном активе, говорил о высоком качестве, о чести завода. Неужели и этот директор такой же болтун, как и старый?
— Значит — приказано? — охрипшим голосом переспрашивает Силачев. Вот он, тот момент, когда надо собрать нервы в кулак!
— Да. Приказано, — сухо чеканит Невзоров.
Губы у Силачева побелели, под скулами заиграли желваки. Он медленно, очень медленно достает из кармана ключи и соображает: куда идти, когда унесут шестерни? В партком? Вряд ли там осмелятся призвать к порядку нового человека. В лучшем случае — пожурят, попеняют. В горком? Можно и туда. Вот что: напишет он прямешенько в Центральный Комитет, в Москву! Только когда понесут шестерни, надо потребовать, чтобы дали письменный приказ! Да, вот так и будем действовать, Силачев! Нервы, нервы собирай в кулак!
Силачев медленно орудует ключами. Школяр, оживившись, манит к себе стоящего неподалеку Горюнова:
— Парочку рабочих. Понесут на сборку шестерни. Быстро! — шепчет он ему на ухо. Ему хочется засмеяться: кажется, новый директор такой же смельчак, как и старый. Восхитительно поставил на место этого дылду. Надо подсказать, чтобы его вообще убрали отсюда — действует на настроение.
Изолятор открыт. Шестерни ровным рядком лежат на дне ящика. Они омеднены и кажутся отлитыми из червонного золота — так красив их желтоватый мерцающий блеск. Не верится, что эти прекрасные вещи — никуда не годный брак.
— Зубомер! — отрывисто командует Невзоров.
Он наугад вырывает из ряда одну ведущую, делает промеры и откладывает в сторону. Берет вторую, третью, четвертую. Потом отдает зубомер, долго и хмуро смотрит на загубленные детали.
Подходят двое молодых рабочих в черных фуражках с неснятыми еще значками ремесленного училища. Переводя глаза с Силачева на Школяра, со Школяра на Невзорова старший угрюмо говорит:
— Мастер послал. Шестерни велено отнести. — Никто ему не отвечает, и парень, помявшись, начинает ворчать: — Ни тебе заработку, ни тебе чего… Штурмовщина называется.
Дрогнув, Невзоров быстро оборачивается, так быстро, что рабочий оторопело делает шаг назад.
— Кто вызвал? — резко спрашивает директор.
— Я думал, Иван Трофимыч… мне показалось… — бормочет Школяр.
— Вы… — говорит Невзоров и умолкает: не в его привычках ругать подчиненных в присутствии посторонних. В конце концов тут руганью ничего не поправишь. Контролер прав — надо создавать заделы.
— Изолятор можно закрыть, Иван Трофимыч? — спрашивает Силачев. Теперь он с трудом прячет улыбку: кажется, все поворачивается в другую сторону. Не пойдет он пока в горком, не напишет письмо в ЦК…
Невзоров задумчиво осматривает огромную фигуру контролера, скользит взглядом по его пустому рукаву. Глаза у него теплеют: уж если придется кое-что поломать на заводе, то опираться надо на этаких вот кряжей. Они не подведут. Они помогут.
— Закрывайте! Да покрепче! А то ходят тут разные… граждане… А вы идите на места, ребятки! — кивает он рабочим.
Даже не взглянув на Школяра, он круто поворачивается и уходит.
Но Школяр не отстает, семенит у его плеча. Он полон недоумения, этот Школяр: почему вдруг такой поворот? Как теперь завоевать расположение директора? Вот несчастье!
— Иван Трофимыч, я хотел вам пояснить, почему приказал свои стол перенести на главный конвейер. Мне кажется…
— Вам кажется, что вы поступили умно?
«Нет, определенно не понравилось», — внутренне содрогается Школяр и пытается рассмеяться:
— А мы только попробуем, Иван Трофимыч. Испыток не убыток, как говорят в народе. Потом можно и обратно…
— Вот что, Школяр… — Невзоров останавливается и смотрит на Школяра такими глазами, что тот начинает ежиться. — Стол вы отправите обратно, это правильно. А сами… Сами останетесь здесь. Ну, там табельщиком, нормировщиком — присмотрите себе по способностям. Все. Можете меня не провожать.
Школяр остолбенело смотрит вслед директору. Стоит с минуту, не меньше. За спиной сигналит электрокар, но Школяр не слышит. Он подавлен и размышляет. Мыслей не так уж много, всего одна: что скажет жена? Боже, что скажет Люся? Как девочка гордилась, когда его назначили начальником производства. А теперь табельщик, боже!
Электрокарщица, девушка в лихо сдвинутом назад красном берете, из-под которого всем напоказ рассыпались мелкие золотые кудряшки, сигналит все более властно и нетерпеливо. И в самом деле, что это за тумба стоит на пути и мешает проехать? Пусть лучше убирается, пока не поддели «нечаянно» бортом электрокара!
И когда Школяр отстраняется, девушка, проезжая мимо, склоняется к его розовому лицу и кричит прямо в ухо молодым, звонким голосом:
— Больше жизни! Вы мешаете работать!
Очерки
#img_4.jpeg
МИАССКАЯ ДОЛИНА
#img_5.jpeg
1. Раздумье
Над вершинами гор всегда веет ветер.
Внизу, в долине — зной, духота. Даже пыль не поднимается над дорогой, дряблые листья висят неподвижно, как мертвые. А на голом, безлесном Чашковском хребте всегда прохладно, хорошо, просторно…
В летние вечера после работы Павел Михайлович любит подняться на вершину Чашковки. Выбирает среди скал местечко поудобнее, садится, закуривает и долго, часами рассматривает распростертую у ног зеленую долину. Словно кинжальный клинок, она пролегла среди горных хребтов с юга на север; город Миасс лежит на ее дне длинной узкой лентой.
Горы, точно окаменевшие волны, уходят вдаль. Темные, почти черные массивы хвойных лесов исчерчены прямыми, светло-зелеными полосами. Это поросшие травой просеки высоковольтных магистралей. Они пролегают через Урал вдоль и поперек, через горы, низины и болота.
В гуще лесов там и тут сверкают на солнце белоснежные каменные дома. Рабочие поселки цепочкой раскинулись вдоль долины. Растянулась цепочка на добрых тридцать километров — городок у автозавода, у завода электроаппаратов, Мелентьевского рудника, Тургоякских известковых карьеров, тальковой фабрики, Ильменского минералогического заповедника, железнодорожного узла.
Хрупкую горную тишину разламывает далекий и густой трубный звук — словно в огромный рог трубят. К повороту у Ильменского хребта подходит синий, в серебряных кантах могучий электровоз. Нарастает и звучным эхом отзывается в горах его тяжкий грохот — перестук сотен колес.
Грохот не успевает утихнуть, а из-за Ильмен несется новая волна гула — поезда идут почти непрерывно, рокоча в каменных коридорах ущелий, зажигая и гася красные и зеленые огни автоблокировки. Особенно напевно и мелодично поет в горах скользящая зеленой змейкой пассажирская электричка.
И вот пронеслись над долиной гулкие взрывы — рвут камень на известковых и тальковых рудниках, на карьерах строительного треста. Грохочут взрывы на берегах тихого, поросшего зеленью городского пруда — строители железных дорог пробивают в степи Башкирии стальную магистраль Миасс — Учалы. Шесть раз в сутки над долиной напевно звучат гудки и сирены заводов, возвещая начало смен и обеденные перерывы. В паузах между гудками на обширных заводских путях звонко перекликаются паровозики-кукушки, выводя составы с автомашинами и флюсами на южноуральские пути.
Ни днем ни ночью нет тишины в долине.
А когда-то все здесь было не так. Над долиной царила тишина. Глухая, дремотная, непроницаемая тишина, от нее ломило уши, тоскливо становилось на сердце. Редко-редко на дальней лесной дороге прогрохочет по клыкастым вершинкам скал старательская таратайка — знать-то, поехал на золотодобычу бородатый и хмурый золотоискатель. В горных ущельях кукушкой прокричит немудрящий паровозик «ОВ» — прокричит и надолго замолкнет, точно оробев от того, что нарушил вековечную тишину Долго, полчаса, а то и весь час, протукает в лесу топор, а потом с шумом и посвистом упадет на землю длинная, в десять сажен мачтовая лесина: видно, артель углежогов готовит себе на зиму теплый балаган.
Паша Пирогов воспитывался в строгой, старательской семье. С ранней весны до глубокой осени жил с отцом на старанье: возил золотоносный песок из шахты к ручью на промывку, качал рукоятку старого дедовского насоса, подавая воду на лоток, а то и сам спускался в забой, кайлил пески.
Только осенью, когда все застывало, они выбирались из лесу — обросшие и одичавшие от долгого безлюдья. Иногда — если летом фартило и набранных в кошель крупиц золота хватало на прокорм семьи до вешнего таяния снегов — Паша ходил в школу, построенную на базарной площади на жертвования купцов и разбогатевших золотопромышленников. А ранней весной — опять в лес.
Тускло, в дремотном прозябании, тянулась в то не так уж давнее время жизнь жителей Миасской долины. Но в ней, как и везде, росло, зрело невиданное. Долго зрело, и в 1917 году вырвалось на простор. Две силы — беднота и собственники сплелись в схватке не на жизнь, а на смерть.
Городишко был маленький, населения немного, достатки и семейное житье-бытье — все на виду, как на ладони, ничего не скроешь, не спрячешь от народного глаза. Должно быть, поэтому революционная борьба здесь проходила особенно яростно и непримиримо.
Кто-то из старателей, ездивших домой за хлебом, привез на стан известие: в городе восстание, белогвардейщина скинула советскую власть, идет жестокая расправа. На выезде из города беляки повесили шестнадцатилетнего красногвардейца Федю Горелова. Дрогнуло сердце у Паши: Федя был ему как бы братом. Ровесник, две зимы просидели на одной парте в школе.
Паша кинулся в город. Успел к Фединым похоронам. Четверо мужиков медленно несли по длинной, обсаженной тополями аллее соединявшей город с зеленым кладбищем, тесовый гроб с телом замученного мальчика. Народу было человек десять, самая близкая родня. Обочь дороги шел коренастый белогвардейский офицер. Он был при шашке. Та стукалась ему о пятки, офицер то и дело отталкивал ее ногами, словно лягался на ходу.
С крыльца кладбищенской сторожки похоронную процессию внимательно и даже как-то озабоченно осмотрел церковный поп — благообразный толстячок с львиной гривой до плеч. Взглянул на офицера. Тот осклабился: дескать, не тревожься, батюшка, ничего такого-этакого не позволим.
Как погиб друг? Слушал Паша рассказы, и перед ним возникала трагедия, происшедшая у подножия горы Моховой. Форсированным маршем возвращался в Миасс красногвардейский отряд, ходивший в Златоуст помогать тамошним пролетариям обуздать восставшую против советской власти чехословацкую часть. Торопились красногвардейцы. Знали, что миасская буржуазия воспользовалась их отсутствием, подняла восстание. Надо было спешить.
Навстречу красногвардейским отрядам вышел отряд белогвардейцев. Подле Миасса, у Моховой горы, завязался бой. Перевес вначале был на стороне красных, и они сильно потеснили беляков. Но в это время из города выступила мятежная чехословацкая часть, из Кундравов прискакала казачья сотня. Силы стали неравными. Красногвардейские отряды начали отходить за гору.
Как дело развернулось дальше, Паше точно установить не удалось. Видно, кто-то из бойцов остался прикрывать отход отрядов, и среди них был Федя. Случайно ли, или, может быть, увлеченный боем, Горелов перестал следить за обстановкой и остался один перед многочисленной ордой противника.
Паша ясно представлял себе, как все это происходило там, на густо поросшей лесом Моховой горе. Вот Федя, укрываясь за валунами, которыми усыпана Моховая гора, прячась за стволы сосен, бьет и бьет из горячей винтовки по наседающим врагам, не давая им продвинуться вперед. Но их много, они охватывают гору широким полукольцом. Кольцо сжимается, вот-вот Федя будет окружен со всех сторон.
Он пытается вырваться из окружения, сбегает по склону Моховушки, выбегает на Златоустовский тракт, мчится, к мосту через бурливую, но мелководную речушку Черную.
Отсюда, укрывшись под настилом моста, Федя бил по врагам из винтовки. Сколько времени шел этот бой — кто знает! В конце концов беляки в двух местах перешли речку вброд и замкнули кольцо. Они появились на мосту, все еще не решаясь спуститься вниз, туда, где затаился мальчик. Федя слышал их осторожные шаги. В щели настила просунулось несколько винтовочных дул. Пули ударили в воду, подняв вокруг тяжелые каскады брызг. Стрелявшие наугад белогвардейцы прислушивались, все еще не решаясь спуститься вниз, в подмостье.
А Федя, прижавшись к береговому откосу, куда не доставали пули, бледный, мокрый, грязный, стоял неподвижно, сжимая в руках горячую, но бесполезную винтовку. Уже обыскан вещевой мешок, вывернуты карманы, но патронов — ни одного! Федя вынул затвор, забросил винтовку в одну сторону, а затвор — в другую сторону речки, стремительно и равнодушно катившую свои воды.
Он огляделся. Саженях в двадцати ярко зеленел густой тальник. За ним виднелись мшистые береговые скалы и стеной рос сосновый молодняк. «Добежать бы только туда!» — подумал мальчик и тотчас метнулся из-под моста. Стоявшие на мосту бандиты, казалось, только и ждали этого — на плечи Феде спрыгнуло двое солдат. Они все покатились в воду, Федя был пленен.
Он был один, беспомощный, со связанными руками, среди толпы озлобленных белогвардейцев. Его ругали и били. Потом повели в город. Избитый, измученный Федя, глядя на всех воспаленными, горящими глазами, страстно обличал врагов, бросал им в лицо правду. Это окончательно взбесило бандитов. Они не довели его до Миасса — повесили на одном из пригорков, недалеко от родного города героя.
Молчал Паша, слушая рассказы о гибели друга. Захотелось и ему встать в ряды бойцов, но как подступиться к этому делу — не знал. Ему было всего шестнадцать лет.
Белогвардейцы не унимались. Почти в каждом доме стояли казаки. Днем спали, а ночами уходили на свои темные дела. На берегах озера Ильмень, — там сейчас известная всей стране туристская база, — на глубоких разрезах между станцией Миасс-2 и городом раздавались выстрелы: расстреливали руководителей Миасского Совдепа и членов немногочисленной ячейки РСДРП(б). Расправа была беспощадной. Но все затмило зверство, совершенное белобандитами на Тургоякской дороге, неподалеку от озера Кисы-Куль.
Верстах в двадцати от Миасса, на берегу озера, стоит большое старинное село Тургояк. В июне 1918 года в Тургояк вошла большая партия арестованных, конвоируемых казаками. Это были рабочие с концессионного медеплавильного завода английского хищника Лесли Уркварта в Карабаше.
Карабашские шахты и заводы славились каторжными условиями труда. Революционное кипение здесь было велико, поэтому и расправа белогвардейских властей была особенно свирепой. Хватали всех: и молодых парней, и подростков, и женщин, и старых шахтеров. Набралось 96 арестованных. Их повели в Миасс на суд и расправу.
В Тургояке партия остановилась на отдых. Арестованным не дали даже воды. Конвоиры по очереди ходили в дом кулака Шишкина и возвращались навеселе. Там, в этом доме, и было задумано черное дело.
Под вечер партия вышла из Тургояка. Медленно прошли около пяти верст. За темной лесной стеной всеми цветами радуги пылал закат, в лесу царил полумрак. Со скрытого соснами озера Кисы-Куль потянуло прохладой. Цокали на каменистой дороге копыта казацких коней. Порой свистела плеть и хриплый голос покрикивал: «Шевелись, краснопузые! Шире шаг!»
И вдруг в спокойной лесной тишине резко прозвучал выстрел. Голос в конце колонны истошно завопил: «Начинай, казаченьки! Бей красну сволочь!» Началось избиение безоружных, беззащитных людей. Их рубили шашками, пристреливали из наганов и карабинов. «В шахту загоняй!» — скомандовал все тот же голос.
Казаки, сгрудив людей в одну кучу, топча их конями, погнали в сторону от дороги, где зияло устье глубоких шахт — когда-то здесь были горные выработки. С криками ужаса падали обезумевшие люди в непроглядную темноту.
Скоро все было кончено. Казаки сбросили в шахту тех, кто был застрелен и зарублен, и уехали в Миасс. На другое утро на старые шахты набрели тургоякские ребятишки. Из-под земли, из темноты доносились протяжные стоны. Перепуганные ребята не решились рассказать взрослым о своей страшной находке. Узнали об этом лишь через несколько дней. Некоторые жители тайком, прячась от кулацких глаз, пробирались к шахтам. Там уже царила тишина.
Тотчас после того как колчаковцев вышибли из Южного Урала, толпы людей из Миасса, Тургояка и Карабаша двинулись к заброшенным шахтам… 96 гробов стояло на поляне у шахт.
Караван с гробами двинулся в Карабаш. Паша вернулся в Миасс и в тот же день записался добровольцем в Красную Армию, громившую врагов уже где-то под Омском. Его подучили и дали пулемет «Максим». Не один десяток ненавистных колчаковцев был скошен огнем смертоносной машины. Он готов был их истребить всех до единого — так велика, неизмерима была ненависть к врагам трудового народа.
Так закалялась сталь. Так закончилась юность…
…Легкая улыбка трогает губы Пирогова: вспомнилось возвращение из Красной Армии. Приехав в родной Миасс, Паша должен был прежде всего встать на учет… в бирже труда. Да, в самой настоящей бирже труда. Безработица! Теперь кажется смешным и невероятным — ходить без работы. Но безработица тогда была в стране, Паша испытал ее на себе.
В конце концов все устроилось: поработал Пирогов на золоте, а потом перешел в термический цех напилочного завода и сразу же стал одним из активистов заводской партийной организации. Пришел он с войны совсем не таким, каким ушел. За несколько лет армейской жизни прошел большую выучку. Он даже был выбран секретарем заводского партийного бюро.
Что и говорить — нелегко пришлось работать. Дневал и ночевал на заводе. Жена, бывало, всплакнет от огорчения, а он ей все свое: «Вот уж поднимем завод, тогда и полегче будет!»
Завод был старый, рижский, бывший «Саламандра». Спасая свое имущество, фабрикант Томас Вирт вывез его из фронтовой полосы в Самару и там распродал по частям: одну в Ижевск, другую Златоустовскому горному округу. Свезли оборудование в Миасс. Рабочие-латыши приехали вместе с заводом и в 1916 году начали ставить его на берегу миасского пруда, в зданиях заброшенного медеплавильного завода. Там и работал заводишко помаленьку до конца гражданской войны.
После гражданской войны стали налаживать работу завода, а тут новая беда — почти все рабочие-латыши пожелали вернуться на родину, в Латвию. Осталось предприятие без кадров, без специалистов. А напильники-то нужны! Страна поднималась из разрухи, и такой рабочий инструмент, как напильник, был нужен в первую очередь. Вот и боролись с трудностями: готовили кадры, строили новые помещения, добывали новое оборудование, улучшали старое.
И пошел напильник с миасского завода! Счет велся тогда на дюжины, и запомнились две цифры: в 1923 году выдали 30 тысяч дюжин, а через пять лет, когда завод встал на ноги, — уже 350 тысяч дюжин. Вот куда махнули!
И напильник выдавали добрый, качественный. Павлу Михайловичу припомнилось, с каким нетерпением ждали результатов устроенного в Москве «соревнования напильников». При 2 тысячах ходов на станке Герберта миасский напильник опилил 14 сантиметров металла, английский — 11, луганский — 9, костромской — 8, американский — 7 сантиметров. На последнем месте оказался ижевский напильник.
Даже сейчас, много лет спустя, охватывает Павла Михайловича чувство особенного, горделивого удовлетворения: вот когда оно началось, это великое соревнование с хваленой заграницей! А теперь уже и третий спутник летает в небесах — вчера его наблюдал, с горы-то особенно хорошо видно. Проплыл так величаво и гордо, что и не сразу поверишь, что плывет в небе создание человеческих рук.
Потом Пирогов работал инструктором райкома партии. Стало виднее все, что свершалась в родных местах. Старый знакомец, бывший старатель, управляющий комбинатом Союззолото Михаил Александрович Шереметьев работал с большим размахом, как того требовали партия и правительство. На прииски и рудники пошли машины, да такие, что опытному в золотодобычных делах Пирогову оставалось только руками разводить: на всю эту механизацию, пожалуй, и песков не напасешься. Драги, например…
Дражные понтоны клепали на берегах двух прудков. Их было много разбросано вокруг Ленинского прииска. Это были невиданных по тем временам размеров посудины, и старатели всех приисков съезжались посмотреть на такое чудо золотодобывающей техники. На спуск первого дражного понтона поехал и Павел Михайлович. Тяжелая железная чаша скользнула по чем-то смазанным стапелям, широкой грудью, раздвинула вспенившийся вал воды и закачалась на середине прудка), чуть ли не на полметра подняв его уровень. На берегах люди кричали ура, кидали вверх шапки, качали инженера — молоденького паренька, строителя драги.
Потом он увидел драгу уже в работе — белую, как лебедь, горделиво плававшую у берега прудка. Цепь черпаков кромсала песчаный берег, тащила пески в свое гудящее металлическое чрево, перемывала их там, пустая порода сбрасывалась назад, на шлюзах оставались крупинки золота. Вместе с прудком она медленно двигалась среди укутанных в зеленую пену березняка невысоких холмов — последних отрогов Урала. За лето драга продвигалась вперед чуть ли не на километр и обрабатывала миллионы тонн песка. Тогда это казалось настоящим чудом.
С гор к драге шагали столбы, неся на себе тугие, золотящиеся на солнце струны высоковольтных магистралей. Пучок толстых черных кабелей змеей вползал на борт драги. Вот тогда и появились впервые в этих местах светло-зеленые ленты — просеки, которые теперь так много рассекают темные лесные массивы. Даже с Волги, с Куйбышевской ГЭС, прошагали в Миасс высоковольтные опоры. Вон они тянутся по склонам безлесной Чашковской горы, уходят в бескрайнюю степь Зауралья.
Примерно в тридцатых годах самоучка-механик Н. В. Хренов на склоне Ильменского хребта подле станции Миасс поставил бегунную чашу кочкарского типа. Закрутились бегуны, загрохотали, но мололи они на этот раз не золотоносную руду, а мягкую тальковую породу. Так вот и стала работать первая в Советском Союзе тальковая фабрика. Кое-кто посмеивался — кому, мол, нужна эта детская присыпка? А вот понадобилась — появилась в стране такая промышленность, что уже и обходиться не могла без талькового порошка. Развернулось дело, начатое Хреновым. Теперь это большое предприятие союзного значения, и никто уже даже не помнит, что началось все с пары бегунов. Вот она, белокаменная, вся опушенная мягким порошком, стоит посреди станционного поселка. Так и бросается в глаза тем, кто приезжает в Миасс.
Много славных дел начинали в те годы миасские большевики, таких, которые теперь развернулись в полный размах. Заложили известковые карьеры, чтобы снабжать флюсами Златоустовский металлургический завод. Были там немудрящие закопушки — копи, в которых вручную добывалось несколько тонн известняка. Стояли в лесной чащобе рядом с закопушками два барака и бревенчатая контора. А теперь? В громадных карьерах работают полдюжины экскаваторов, построена дробильная фабрика, известняк увозят составами, а на месте бараков построен настоящий горняцкий город, со школами, больницей, магазинами, Дворцом культуры — всем, чему в городе полагается быть.
Заповедными стали Ильменские горы. В памяти еще то время, когда на склоне горы против озера Ильмень в наспех сколоченном домишке поселился директор заповедника вместе со сторожем. С этого и зародилось научное учреждение, теперь известное всему миру. А сеть леспромхозов и лесхимов, раскинувшаяся вдоль Ильменского хребта чуть ли не до самого Карабаша? А Сыростанские мраморные карьеры, откуда мраморные плиты пошли по всей стране и даже украсили московское метро? Все это новое для здешних мест росло и развивалось, как на дрожжах, стало тем, что теперь называется — новая жизнь…
И все же при всех переменах Миасс оставался еще довольно-таки тихим городком, ни в какое сравнение не шел с шумными соседями-городами, в которых возникали заводы мирового значения. Помнится, завидовали миассцы тем городам, крепко завидовали! Как же: на юге, всего в двухстах километрах, воздвигалась Магнитка; на востоке, в Челябинске, строились ЧГРЭС, ферросплавный, тракторный; на севере, в Свердловске, сооружался мировой гигант — Уралмаш.
Как-то в «Известиях» была напечатана статья, в которой упоминалось, что в Миассе предполагается построить большой подшипниковый завод. Тогда только и разговору было об этой статье — разволновала она, разбередила души у всего миасского партийного и советского актива. Ясно представляли себе, как изменится обличье старого города, новым станет весь бытовой уклад, поднимется его экономика, культура.
Было похоже, чтоб 1936 году мечта начала сбываться. В Миасс приехали работники Ленинградского института. Их встретили, как дорогих и долгожданных гостей. Райкомовцы и райисполкомовцы объезжали окрестности, осматривали площадки, пригодные для большого промышленного строительства.
В 1939 году прибыли, наконец, и первые строители. Был заложен завод в 12 километрах от Миасса на север, по дороге в Тургояк. Проложили к новому заводу железнодорожную ветку, появились стены первых цехов и жилых домов. Инструктор райкома Пирогов часто наведывался к строителям, помогал людям осваиваться на уральской земле…
Но вот ранний утренний час 22 июня 1941 года. Война! Митинг на площади перед райкомом партии. Запись добровольцев. 23 июня Павел Пирогов вместе с группой коммунистов уезжал в действующую Красную Армию.
На этот раз страна вручила ему оружие посильнее «Максима» — батарею зенитных орудий. Пять лет он командовал батареей. За это время прошел восемь стран Европы. Вернулся в родной Миасс, неся на груди орден Красной Звезды, ряд медалей. В походном чемоданчике — шесть благодарностей Верховного командования.
Пять лет не видел Павел Михайлович родного города. И одного взгляда из окна вагона, когда поезд подходил к Миассу, было достаточно, чтобы заметить, как город переменился. Да, поработали земляки на славу! Там, где он перед уходом в армию оставил строительную площадку с грудами развороченной земли и недостроенными стенами заводских корпусов, — там теперь темнели громадные заводские цехи и сверкали тысячами огней улицы нового городка. Хоть и далековато было от железной дороги, а приметил Пирогов и большое автомобильное движение на улицах, и скверы, заполненные толпами людей, и яркие витрины магазинов. Все было, как в настоящем большом городе, и как-то не верилось, что поезд подходит к Миассу. Павлу Михайловичу даже завидно стало: экую громадину соорудили! И все без него построилось, в тяжелую военную пятилетку!
Однажды он поехал на автозавод. Получил в отделе кадров «переговорный пропуск» и весь день ходил из цеха в цех, разговаривая с людьми, присматриваясь к их работе. И все время вспоминалось, какими были эти места во времена его детства и юности. Глухомань, тишина, олений водопой на берегу реки. Людно здесь было только раз в год, когда наступала пора сенокоса. Тогда съезжались сюда миассцы, вечерами на еланях горели костры, по лугам разносились песни….
К вечеру он снова зашел в отдел кадров и попросил выписать направление в первый литейный цех, в очистной пролет.
— В очистной? Не трудновато ли будет? — нерешительно спросил работник отдела кадров и заглянул в представленные документы: офицер, старший лейтенант, год рождения — первый год века.
Но Пирогов, посмеиваясь в солдатские усы, настаивал:
— Трудно тому, кто закалки не имеет. А мы закалкой не обижены — две войны пройдены и следа не оставили. Пиши, пиши, товарищ, в литейный цех. Там поработаем…
Там, под мрачноватыми сводами очистного пролета я и встретился с Пироговым. В разгар работы у очистников всегда стоит громкий переливчатый звон, заглушая все другие производственные шумы, даже рев вентиляторов и перестук формовочных станков. Звенят отливки. Звенят, когда по ним бьет кувалда обрубщика, звенят, чокаясь с другими при загрузке в электрокар.
Обязанности обрубщика не сложны, но легкими назвать их тоже нельзя. С помощью кувалды, молотка и зубила надо выбить из отливок стержни, обрубить литники и весь лишний металл. Редуктор, задний мост и ступица весят от 30 до 70 килограммов, за смену их надо обработать не менее 10 тонн.
Пирогов работает легко, быстро и ловко ворочает тяжелые детали. Движения скупы, отчетливы, неторопливы. Есть в его работе что-то спортивное, как говорят физкультурники — отработанное. Эта предельная точность и экономность в движениях позволяют Павлу Михайловичу в одинаково высоком темпе проводить всю смену от начала до конца и добиваться высокой производительности — не менее двух норм в смену. Накануне дня нашей встречи он, например, обработал 800 ступиц при норме 165.
Когда смотришь на этого молодо работающего, оживленного и веселого человека, на весь его цветущий вид — с трудом веришь, что ему давно уже идет шестой десяток и что работает он на таком участке, который даже молодые рабочие считают трудным.
Не раз Павлу Михайловичу предлагали перейти на более легкую работу, — ну, хотя бы мастером. Он неизменно отказывался:
— Напрасный разговор! Рабочим был, рабочим и останусь. Тут я на месте: поработаю и вижу, что я что-то сделал, что и пощупать можно, и пересчитать, а потом и на автомашину поставить. И пойдет машина с моим задним мостом гулять по белу свету! Приятно! Пусть в канцеляриях и конторах сидят те, кому нравится, а мне хорошо здесь…
Рассказывал мне Пирогов об этом натиске, посмеивался и вдруг стал серьезным, хмурым:
— Слушай, давно хотел тебе сказать, — неправильно вы частенько пишете, не ту установку взяли…
— Как так, Павел Михайлович?
— А вот так. Надо вам, скажем, передовика описать, советского человека, вот и строчите: был он, передовик, раньше простым рабочим человеком, а теперь вот стал мастером, а в скорое время перейдет в начальники пролета — ох, как хорошо! А чего хорошего, спрашивается? Выходит, что тот, кто был рабочим и на всю жизнь рабочим остался, тот плохо свою жизнь устроил? Так, что ли? Вот и выходит — начитается молодежь вашей писанины и начинает помышлять: надо и мне из рабочих выбираться, благо все пути открыты. Рабочая жизнь — не настоящая жизнь, настоящая — там, в верхах. Сами того не замечаете, как карьеризм проповедуете, вот оно как…
Мы долго разговариваем о жизни. Дети Павла Михайловича учатся и все до единого после семилетки кончают вечерний техникум при автозаводе. Пирогов очень одобрительно отзывается об этой форме обучения:
— Самое подходящее дело для рабочего класса. И в самом деле, в какую рабочую семью ни загляни — везде полно ребячьей мелкоты. Учить ее каждому охота, а это не так-то просто, когда у тебя пять-шесть гавриков на руках. Один выход: вечерний техникум или институт. Надо только дело организовать получше. Трудновато? Правильно — трудновато, но опять же наши ребятишки к трудностям привычные, все пересилят….
Много мыслей и раздумий носит в себе Павел Михайлович. Вызваны они необычайно широким размахом его жизни. Он избирался в состав Челябинского областного и Миасского городского комитетов партии, работал народным заседателем в суде, был партгруппоргом очистного пролета. Все это обогащало его, открывало возможность активно воздействовать на жизнь, быть коммунистом в полном смысле этого слова. Не случайно сейчас, когда Пирогов уже на пенсии, о нем тепло и ласково вспоминают в цехе. За несколько лет работы он оставил здесь заметный след и хорошую память…
Да, в 1957 году Павел Михайлович ушел на пенсию. И вот теперь, на отдыхе, частенько поднимается на безлесную Чашковскую гору, нависшую над городом, и смотрит, смотрит на шумную, кипучую жизнь долины.
Вечереет. Над горами пылает, переливаясь многообразием красок, уральский закат. В долине вспыхивают сотни тысяч огней, как бы образуя необычайной величины созвездия. Предостерегающе трубя, пронизывая вечерний полумрак ослепительными лучами прожекторов, внизу проносятся электропоезда.
Преображен край. Преображен волею партии, силой народной…
— Да. Сделали, что могли, — вслух произносит Павел Михайлович и спускается с горы в шумные городские улицы. Он идет к своей семье — старинной уральской семье, вот уже более полутора веков живущей здесь, в Миасской долине…
2. Высшее техническое
Ночью позвонили из редакции. Дежурная стенографистка Лида, девушка обычно малоразговорчивая и застенчивая, несколько минут болтала о том о сем, нанося явный ущерб лицевому счету редакции на междугородной телефонной станции. Потом перешла к делу — редакция просит сделать зарисовку на тему «Институт на заводе».
Не улыбается? Почему? Если бы она умела хоть капельку писать — непременно занялась бы такой темой. Да потому, что сама учится в девятом классе вечерки и знает, что это такое — работать и учиться. А в вечернем институте, надо полагать, и того труднее. Ни на танцульки сходить, ни картину посмотреть. Всех подруг растеряла, смеяться совсем разучилась. Знал бы кто, как каждый вечер подмывает бросить все к шутам и зажить по-человечески. Лида даже расчувствовалась: жизнь коротка, пройдет быстро, а что увидишь? Только бы и пожить, пока молода…
Пробормотав что-то подбадривающее, я положил трубку и призадумался. Стало досадно, что хорошую, интересную тему нашел не сам, а подсказали из редакции. Вечерний филиал Челябинского политехнического института существует, а я ничего путного о нем не писал, ограничился равнодушной информацией о первых днях учебы.
А ведь явление для Миасса такое, что заслуживает большего. Там происходят какие-то значительные события, должны быть интересные люди. Вероятно, за создание филиала пришлась долго и упорно бороться. Права Лида — надо немало душевной силы, чтобы добровольно, без принуждения, обречь себя на почти аскетический образ жизни, на бессонные ночи, на годы уплотненного до предела времени. Любопытно знать, как это у них получается, у студентов-вечерников.
Постепенно разгорался интерес к теме. Утром я уже входил в отдел технического обучения, который в течение нескольких лет был своего рода штабом борьбы за создание в Миассе филиала института.
Помещался отдел в бараке — низком, приземистом здании неказистого вида, построенном еще в первые годы существования завода. Теперь таких уже не строят. Однако внутри барака, в комнатах — чисто и опрятно. Стены пестрят самыми разнообразными плакатами на технические темы. Места на стенах не хватает, и плакаты, сшитые в пачки, развешаны на специальные крючки.
Посреди одного из кабинетов стоит махина автомобильного двигателя. Вернее — половина двигателя, потому что он распилен вдоль оси. Стальные внутренности открыты взору. Словно застыли половинки поршней. Замер, не довершив оборота, массивный коленчатый вал. Здесь есть что посмотреть….
А рядом в витринах в музейном порядке выставлены образцы руды, чугуна, стали, формовочных песков, инструмент, приспособления, мерительные приборы. На щербатых классных досках, точно белые оспы, остались несмытые следы мела. Учебные столы украшены чернильными пятнами, а кое-где и следами перочинного ножика. Совсем как в школе.
Впервые пришлось мне столкнуться с этой малоизвестной стороной многогранной жизни завода — с поставленным на широкую ногу делом подготовки и переподготовки заводских кадров и младшего командного состава. А ведь судьбы многих тысяч людей решаются здесь. Здесь они впервые приобщаются к теоретическим основам промышленного труда, получают и повышают свою квалификацию. Здесь окончательно определяется жизненный путь многих людей. В учебных кабинетах неказистого барака я ощутил, как серьезно, деловито и усиленно учатся наши люди.
Как летопись борьбы за создание вечернего института из шкафа извлекается довольно пухлая папка с документами. Чего только здесь нет! Обширная переписка с министерствами — своим и высшего образования, с Челябинским политехническим институтом, протоколы рабочих собраний, требующих открытия филиала, заявления отдельных рабочих и служащих об этом же, скрупулезно обоснованные докладные записки, — все это сохранено на память грядущим поколениям. Три долгих года длилась борьба, три года доказывалась необходимость создания института на заводе.
Завод нуждался в своих, местных руководящих технических кадрах. Дело в том, что многие из основателей завода — московские инженеры и техники стремились вернуться в Москву. Москвичи хотели иметь замену, миассцы хотели стать такой заменой. Вот почему, когда еще только начались разговоры об организации вечернего филиала, в отделе технического обучения уже лежало более ста заявлений.
Первым в пачке лежит заявление Геннадия Головачева. Заведующая ОТО так характеризует его:
— Самый настойчивый. Зачислили без экзаменов — отличник техникума, фронтовик, член партии. Если уж писать, так о нем — типичнейший человек…
Понятно, что я прежде всего отправился на поиски Головачева.
Тихо под черными сводами литейного цеха. Тихо, темно и пустынно: рабочие ушли в столовую обедать. Только и слышно, как где-то вдали звонко постукивает молотком дежурный ремонтный слесарь — торопится наладить станок к концу обеденного перерыва. Да еще мощно гудят неугасимые электропечи. Вот и нее звуки.
— Головачев Гена? А вон он, у контрольного стола, — показывает один из рабочих.
Окованный листовым железом низенький контрольный стол по колено врос в черную рассыпчатую формовочную землю. Подле стола — согнутая фигура молодого парня в брезентовой робе. Он сидит на бракованном топливнике — массивной чашеподобной отливке, одной из частей газогенераторного устройства автомобиля. Сидит, навалившись на левый локоть и правой рукой придерживая книгу. Под локоть, чтобы было помягче, подложены громадные брезентовые рукавицы, а в руке — короткий красный карандаш.
Не совсем обыкновенно видеть в цехе углубленного в чтение человека, и я с минуту медлю, присматриваюсь к нему. Широкие брови нахмурены, рука то и дело что-то подчеркивает в книге. Иногда Головачев поднимает голову и, прикусив губу, вглядывается в темную глубину цеха невидящими глазами — надо полагать, старается покрепче запомнить прочитанное.
Неудобно в такую минуту отвлекать человека, но — что делать? Подхожу. Головачев поднимает голову. Лицо у него темное, опыленное формовочной землей, и от этого глаза кажутся неестественно блестящими, словно у актера, загримированного перед выходом на сцену.
— Беседовать? О чем? Ведь я — контролер, не производственник, — недоуменно спрашивает Головачев. — Обычно пишут о производственниках…
Но, покорившись необходимости, он расстегивает куртку и в специально пришитый большой внутренний карман укладывает книжку. Успеваю заметить: Ленин «Что делать?».
— Сегодня семинар по основам ленинизма — вот и ухватываю свободные минуты. Не хочется ударить лицом в грязь перед молодежью, не полагается коммунисту, — поясняет Головачев, словно несколько смущенный тем, что его застали за штудированием в таком малоподходящем месте. — Так что же вы хотели узнать?
Самое трудное в корреспондентской работе, на мой взгляд, — сломать ледок, всегда возникающий при начале разговоров с незнакомым человеком. С иными это достигается легко, разговор получается непринужденный, материал, что называется, идет «полным ходом». Но встречаются и такие, которые до самого конца беседы чувствуют себя стесненно, говорят о себе неохотно, каждое слово взвешивают и норовят заглянуть тебе в блокнот: то ли записал корреспондент, не исказил ли чего-нибудь. Каков-то будет Головачев?
Я говорю, что редакцию интересует, как начали учебу автомобилестроители в институте, каковы их первые впечатления. И вообще было бы неплохо, если бы он немножечко рассказал о себе — биографические данные мне помогут…
— Помогут, не помогут, а разговаривать, как видно, придется долго, — вздыхает Головачев. — Надо поудобнее место найти, — решает он, и мы выходим из цеха.
Осень кончается. Небольшой скверик подле литейного цеха весь устлан бурой опавшей листвой. Листья кружатся в воздухе, потревоженные ветром, поднимаются до крыши и, втянутые могучим дыханием цеховых вентиляторов, исчезают в темной глубине. Кажется, что это стая вспугнутых птиц поднялась с земли и, трепеща крыльями, устремилась к своим гнездам.
Головачев рукавицами смахивает со скамейки песок и листья, и мы усаживаемся.
Родился Головачев в Сибири, в степном городке Ачинске, в рабочей семье. Кончил семилетку, поступил в сельскохозяйственный техникум. В 1941 году закончил его с отличием. На руках была путевка в Тимирязевскую сельскохозяйственную академию. Но сразу после выпускного вечера началась война. Головачев переложил путевку и диплом из ящика стола в материнский сундук с семейными реликвиями и пошел в военкомат. Добровольцем уехал на фронт.
Все, чем жил и дышал, все планы и замыслы, и радость открывшейся жизни, и первая любовь — все сразу, за один день, отодвинулось куда-то вдаль, стало второстепенным. Главное дело — воевать, защищать свой дом, свою Родину. Не было на свете ничего важней, значительней, необходимей, чем вот это! Так он рассудил, так и поступил.
Головачев только разводит руками, когда слышит просьбу рассказать о своей военной жизни.
— Воевал, как все. Водителем танка. Старшим сержантом. Ну, еще запишите — часть наша была гвардейская…
По тону чувствуется, что он очень гордится тем, что служил в гвардейской части.
Через шесть лет Головачев демобилизовался. Фронтовой товарищ уговорил поехать на Южный Урал: мол, красивейшие места. Места и в самом деле оказались красивыми, но фронтовой товарищ — славный, компанейский парень там, на фронте, здесь, в родных местах, как-то потускнел и поблек.
— Некрасивый человек оказался, — неохотно говорит Головачев и явно уклоняется от разговора на эту тему. По всему видно — неприятно вспоминать этот эпизод своей жизни.
А эпизод, должно быть, интересный — конфликт между двумя фронтовыми друзьями. Но расспрашивать поподробней не позволяет совесть, остается только делать предположения… Что ж, бывало в Миассе в послевоенные годы и это: хороший солдат, прекрасный товарищ, боевой, смелый человек, вернувшись в семейный мирок, вдруг пасовал, подпадал под власть своей не в меру рачительной мамаши или женушки. Видимо, что-то подобное произошло и с фронтовым другом Головачева.
Геннадий стал жить один и все не мог решить, как устраиваться дальше.
Из Ачинска прислали диплом техникума, пожелтевшую от времени путевку в Тимирязевскую академию. Но Головачева уже не влекло сельское хозяйство. Надо было выбирать другой институт — технический. Какой?
И вот в этот-то час раздумий и колебаний по цехам разнесся слух, что на заводе организуется вечерний филиал Челябинского политехнического института. «То, что нам надо!» — сказал Головачев.
Утром он был в отделе технического обучения — там принимали заявления, пока не был создан деканат. Зачислили без экзаменов, помог диплом с отличием…
Трудно ли учиться? Было бы не так трудно, если бы не десятилетний перерыв. В этом перерыве — годы военной жизни, работа на производстве, курсы мастеров технического контроля, большая пропагандистская работа в партийной организации. Десять бурных, кипучих лет! Многое из того, что получил в школе и техникуме, позабылось. Порой кажется, что память ничего не удержала, что никогда и не учил такой предмет. И приходится восстанавливать, рыться в учебниках, консультироваться. Отметки? Не так уж плохо для начала: основы марксизма — 5, начертательная геометрия — 5, высшая математика — 4. С английским похуже — 3.
Настроение? Настроение отличное, все решилось хорошо. С чего бы ему быть плохим?
— Ведь каждый из нас задумывается над жизнью. Я тоже раздумывал, как говорят, философствовал: зачем ты существуешь, человек? Видимо, затем, чтобы дать обществу все, на что ты способен, и вместе со всеми людьми, своими товарищами, двигаться вперед к тому, что нами еще не освоено и не познано. А много ли ты дашь, если ты недоучка? Только свою мускульную силу. А чувствовал, что способен на большее… Такова была моя, так сказать, теоретическая база. А если обратиться к области чувств, то, честное слово, даже сердце ныло, когда думал об учебе! Не знаю, откуда и почему, но мне с детства так сильно хотелось учиться, как хочется пить в жаркий безветренный день…
В глубине литейной поет сирена, возвещая конец перерыва. Мы идем в оживающий цех. Уже поднялась и волной проходит по цеху дробная стукотня формовочных станков. Двинулись в бесконечный замкнутый путь литейные конвейеры. Мощно и прожорливо всасывают воздух квадратные пасти вентиляторов.
Головачев надевает свои великаньи рукавицы и начинает ворочать тяжелые отливки. Топливники, похожие на черные колокола, гулко позванивают под его руками…
…Шли годы. Порой в газетах печатались заметки о работе вечернего института, и неизменно фамилия Головачева упоминалась первой — «студент Головачев хорошо сдал экзамены, отлично закончил очередной курс…»
Припоминалась встреча в литейной с коренастым пареньком в брезентовой робе, и я с удовольствием думал: молодец студент Головачев! Не только отлично учится, но еще и работает в особенно трудных условиях.
Прошло пять лет. Институт вступил в шестой год работы. Захотелось встретиться с Головачевым, посмотреть на него, расспросить, как он живет. В заводском парткоме сказали, что Головачев работает уже не в литейной, а конструктором в модельном цехе.
— Видимо, создали условия, чтобы полегче было учиться и работать. Гена того заслуживает, — заметила заместитель секретаря парткома М. Князева.
В самом деле, вполне заслуженное внимание — учится человек упорно и хорошо. Надо ему помочь, тем более, что последний курс, предстоит защита диплома.
Но, к удивлению, в модельном цехе Головачева не оказалось.
— Понимаете ли, какое дело… — несколько смущенно объяснил один из конструкторов. — Гена числится в нашем бюро, и в самом деле вот уже год, как работает на народной стройке.
— Где?
— Дом строит себе наш цех. Вот Геннадий и пожелал работать там. Неважно у него с квартирой, знаете ли…
— Но ведь он же не архитектор…
— А там и не надо быть архитектором. Там руки нужны.
У собеседника слегка смущенный вид, словно он чувствует себя в чем-то виноватым. Никак не могу сообразить, в чем тут дело. Уже потом выяснилось, что на строительство цехового дома полагалось ходить работать по очереди, на неделю, на две. Но не очень-то хочется менять спокойную, «непыльную» работу в конструкторском бюро на тяжелые обязанности строителя. Головачев, выручая более изнеженных товарищей, добровольно на целый год обрек себя на все трудности строительного труда.
Дом модельщиков строился на громадном пустыре, отделяющем поселок автомобилестроителей от поселка станции Миасс. Там, у самого подножия Ильменского хребта, уже стоял целый городок двухэтажных белоснежных домов. Очень простые тго архитектурному оформлению, они тем не менее носили отпечаток какой-то особенно тщательной, «хозяйской» отделки.
В окнах виднелись чистенькие занавески, цветы на подоконниках. В глубине комнат оранжевые и зеленые абажуры. А рядом, под этими уютными окнами — строительный хаос: разрытые траншеи фундаментов под новые дома, холмы вывороченной земли, штабеля леса, кирпича, асбофанеры, и над всем этим — грохот бетономешалок, журавлиные силуэты подъемных кранов.
За народной стройкой — широкая панорама Ильменского хребта. Темный лес, которым он обтянут от подножия до самой макушки, перечеркнут светлой зеленой линией — просекой электропередачи. Столбы форсируют гору прямо в лоб, карабкаются на вершину и кончаются там, у небольшого белого строения. Над домиком — высокая ажурная мачта, верхний конец которой венчают характерные телевизионные антенны. Это — построенный радиолюбителями автозавода телевизионный ретранслятор. Тоже объект, достойный корреспондентского посещения.
Дом модельщиков еще не достроен. Он выделяется среди своих собратьев тем, что выше их на целый этаж, и еще тем, что его неоштукатуренные стены невероятно пестры. Серая полоса шлакоблоков сменяется красной полосой кирпича обыкновенного, а повыше всю стену пересекает нежно-кремовая полоса кирпича силикатного. Рисунок стен свидетельствует о том, как неравномерно, с какими трудностями поступали материалы.
Размышляя о трудностях народной стройки, хожу по неотделанным квартирам. Неоштукатуренные, загроможденные подмостками, ящиками с растворами, с дощатыми зыбкими трапами вместо лестниц, они производят мрачное впечатление. Просто не верится, что в этих темных коробках будут чистенькие, светлые и уютные квартиры. Да, чудесная это профессия — строитель!
В одной из квартир слышится тихая и какая-то уж очень сердечная песенка про тропинку милую, которая бежит куда-то вдаль. Поют девушки в темных комбинезонах, забравшись под самый потолок просторной комнаты, ловко нахлестывая раствор на обитую дранкой стену. Но вот песня оборвалась и сверху донесся ласково-воркующий девичий голосок:
— Геннадий Петрович, вы где? Будьте добреньки, прибавьте нам растворчику…
Потом слышится смешливое фырканье: непривычно девчатам, только-только закончившим строительное училище, иметь в своем распоряжении вспомогателя — взрослого дядю, «без пяти минут инженера». Да, это он самый — Геннадий Головачев, в такой же брезентовой робе, как и тогда, когда я встретился с ним в литейной. Только на этот раз его роба более светла — темную формовочную смесь заменила красная кирпичная пыль и белые известковые пятна.
— Да что вы, девчата, за окно, что ли, раствор кидаете! Не натаскаешься на вас, — добродушно ворчит он и отправляется на двор, к растворомешалке.
Потом осматриваем квартиру. Комната, большая кухня, коридор, кладовая, ванная.
— Больше мне и не нужно, — говорит Головачев. — Семья у меня небольшая, вполне хватит.
Мы располагаемся на перевернутой ванне и начинаем разговор.
— Да, за пять лет много воды утекло. Женился, приехала мать, вот и пришлось заняться квартирными делами. Интересно у меня получается: пять лет тому назад задумал учиться — и словно нарочно для меня организовали вечерний институт. В прошлом году крайне нужна стала квартира — развернулась народная стройка. Работы я не боюсь, вот и включился… Конечно, доволен — буду жить в хорошей благоустроенной квартире. А вдобавок изучил две новые специальности — каменщика и печника. Можно было изучить и вон их дело, — Головачев кивнул в сторону девчат-штукатуров, — да уж ладно, хватит. Все равно штукатуром работать не придется — скоро диплом.
— Как успехи в институте?
— Да как будто бы все в порядке. Последнюю курсовую работу — проектирование мостового крана — сдал на пятерку.
— И что же, трудновато пришлось в эти пять лет? — срывается с языка стандартный вопрос, который обычно задают вечерникам.
Головачев долго молчит, размышляет.
— Видите ли, все зависит от точки зрения на существо жизни. Для тех, кто считает учебу каким-то посторонним, привходящим элементом человеческой жизни, — для тех, конечно, трудновато. А если учеба и работа являются основным содержанием твоей жизни, если сам процесс учебы и работы доставляет удовольствие и радость — тогда ничего особо трудного нет.
Я вспоминаю стенографистку Лиду и ее сетования на короткую жизнь: молодость пройдет, не поживешь…
— «Не поживешь»… — ворчит Головачев. — Кто что понимает под жизнью, вот в чем вопрос. Да, конечно, совмещение учебы с работой — дело трудное, но посильное. Танцульки придется позабыть. Но зато получаешь настоящую жизненную закалку. Посмотрите на меня — разве я похож на изнуренного непосильным трудом человека? Здоров, крепок, бодр…
Действительно, вид у Головачева самый цветущий. А ведь все это время он шел в жизни по линии наибольшего сопротивления и выбирал такую линию сам. Началась Отечественная война — добровольцем уехал на фронт. Захотел учиться — не поехал в институт, а стал учиться в вечернем. Понадобилась квартира — встал в один строй с рабочими на народной стройке и выстроил себе квартиру, можно сказать, собственными руками.
Смотришь на открытое лицо Головачева, в его ясные глаза и невольно думаешь, как отчетливо в нем проступает то новое, чем будет определяться жизнь коммунистического общества и характеры его членов — одинаково любовное отношение к физическому труду и к труду умственному. По всей вероятности, так она и будет стираться — грань между трудом умственным и физическим — воспитанием таких вот людей.
Пожимаю крепкую мозолистую руку и ухожу из этого недостроенного дома, в котором, как в капле воды, нашли свое отражение некоторые характерные проявления нашей советской жизни.
Через несколько месяцев мне пришлось заглянуть в институт. Был вечер, на заводе кончилась смена, и проспект имени Сталина, главная магистраль поселка уральских автомобилестроителей, переполнен людским потоком. Вдоль проспекта вспыхнула гирлянда плафонов, и тотчас поперек асфальтированных тротуаров пролегли темные тени деревьев рассаженного по всему проспекту сквера.
Светились огнями окна четырехэтажного голубоватого здания, чуть отступившего от проспекта. Шумная гурьба школьников появилась в главном подъезде и, потрясая сумками и портфелями, разбежалась по ярко освещенным улицам. А к этому же подъезду степенно шагают взрослые «дяди». Некоторые успели переодеться, а большинство — в обычных рабочих куртках, в каких были в цехе. Студенты! Как они не похожи на тех, которых мы привыкли видеть до сих пор!
А преподаватели? Ничего общего со сложившимся в нашем представлении образом педагога. Разве определишь сразу, кто этот паренек в простой рабочей куртке? От нее еще веет запахом металла и угля, запахом цеха. Он поднялся на крыльцо, вошел в вестибюль и, кажется, должен подниматься по лестнице в верхние этажи, как все студенты. А паренек поворачивает направо, в деканат. Значит, преподаватель!
А вот этот солидный мужчина с посеребренными висками? Уж он-то, наверное, свернет в деканат, у него самый что ни на есть педагогический вид. Но нет, солидный мужчина грузной поступью шагает по лестнице к аудиториям. Значит, студент.
Да, в вечернем филиале явно смешались понятия о чинах и возрасте. В штате института насчитывается только около десятка освобожденных преподавателей, остальные — работники автозавода, специалисты из цехов. Это люди, ежедневно и ежечасно связанные с живой практической деятельностью завода, отлично знающие, какого рода знания нужны студентам, ежедневно, ежечасно связанным с заводской жизнью. В этом — первое и немалое преимущество вечерних институтов перед иными высшими учебными заведениями.
В большой комнате деканата шумно. Собрались все преподаватели — и штатные, и совместители, но разговоры идут отнюдь не на педагогические темы. В одном углу продолжается еще начатый в цехе производственный спор, в другом пишется записка об отпуске каких-то материалов, в третьем совершается еще какая-то деловая операция. Производственная жизнь продолжается и здесь, в храме науки…
В вестибюле пронзительно и громко гремит колокольчик, но, вопреки ожиданию, на него никто не обращает внимания: детский.
Вслед за ним прозвучал басовитый голос другого звонка, и тогда все поднимаются с мест: «Наш!» Деканат пустеет…
Декан И. Н. Аринин рассказывает о сегодняшнем дне института. Нынешний учебный год — особенный для филиала. Прошел шестой набор, и теперь институт укомплектован полностью: насчитывает 450 студентов, работают все шесть курсов. Состоялся первый выпуск — 56 автозаводцев получили звание инженеров: механиков по станкам и инструменту, конструкторов по автомобилям, механиков по машинам и технологии литейного производства. Кто они, эти люди, получившие высшее техническое образование в нашем бывшем захолустье?
Рабочего-автоматчика цеха нормалей Завдята Ганеева я знаю давно. Познакомились мы с ним, когда он, закончив вечернюю школу с серебряной медалью, поехал в Златоустовский консультационный пункт Московского политехнического института поступать на заочное отделение. Приняли его туда без экзаменов. Впоследствии Ганеев перевелся на вечернее отделение Челябинского института, и вот теперь — инженер-механик по станкам и инструменту.
Среди окончивших институт — сын миасского старателя, строгальщик Михаил Ильин. У него тоже был нелегкий путь к высшему образованию: семилетка, вечерний автомеханический техникум, вечерний институт — десять лет учебы, совмещенной с трудом на производстве. Теперь Ильин — старший инженер технологического отдела. Характерно, что вместе с ним, рука об руку, училась и закончила техникум и институт его жена Татьяна Григорьева.
Закончили институт слесарь по ремонту электроприборов энергоцеха В. Егоров, технолог В. Кривоногова, начальник экспериментального цеха А. Казак, начальник участка цеха шасси А. Тырычев.
Груда свернутых в трубки чертежей и папок в коричневых переплетах лежит на одном из столов в деканате. Это — дипломные проекты новых инженеров. Они отличаются одной особенностью — почти все представляют несомненный интерес для производства. Готовясь к защите диплома, студент, а ныне инженер-конструктор, М. Бижов серьезно и вдумчиво разработал новую технологию изготовления колпачковых гаек — не высверливанием, а выдавливанием. Заканчивая свою речь перед экзаменационной комиссией, Бижов твердо и решительно сказал:
— Моя задача — добиться внедрения нового метода в производство.
Правильное стремление: осуществление метода Бижова сулит заводу экономию в несколько миллионов рублей в год!
А как же Головачев? Как закончил шестилетнюю учебу он? У Головачева, как обычно, «все в порядке» — получил диплом с отличием. Его проекты, курсовые и дипломный, посылались в Челябинский политехнический институт, как образцовые по выполнению…
Пройден большой путь. Правда, нельзя еще сказать, что филиал уже окончательно встал на ноги. Многое еще недоделано, о многом надо подумать. Например, филиал размещен в детской школе, негде развернуть учебные, кабинеты и лаборатории, студентам приходится заниматься за детскими партами. Вопрос о специальном здании для института и вечернего техникума решается медленно. Надо решать еще ряд вопросов — о программах вечерних институтов, о специальных учебниках, и многое другое.
Но главное уже сейчас ясно: практика работы Миасского вечернего филиала института со всей очевидностью доказывает, что эта форма высшего образования имеет большое будущее. Глубоко прав Н. С. Хрущев, когда в своих предложениях об укреплении связи школы с жизнью и дальнейшем развитии системы народного образования в стране писал:
«В развитии нашей высшей школы, и в первую очередь технической, надо идти больше всего по линии вечернего и заочного образования».
Так оно должно быть. Так оно и будет.
3. Вокруг горы Ильменской
Подъему, кажется, не будет конца. Круча следует за кручей. Мы с товарищем еле ноги передвигаем от усталости. Стаи нахальных комаров вьются над нашими головами, и нет сил от них отмахнуться. А вершины «704» все еще не видно. Где же он, этот радиолюбительский лагерь, раскинутый в поднебесье, на высоте 704 метра над уровнем моря? Его мачты так хорошо видны из долины, а вот попробуй найти их в непролазных дебрях Ильменского заповедника! Уму непостижимо, как радиолюбители поднимаются на гору по два, по три раза в день, когда мы после одного только подъема готовы, что называется, богу душу отдать!
Наконец натыкаемся на провода электровремянки, проброшенные прямо по деревьям, и выходим на вершину «704». Небольшая поляна, со всех сторон окруженная лесом. Три деревянные мачты со своеобразной формы телевизионными антеннами. С них свисают толстые синие кабели и тянутся к односкатному деревянному балагану на краю поляны. А в центре поляны, пересекая ее от края до края, распростерлась длинная узкая ажурная мачта. Один конец ее приподнят градусов на сорок, и от этого мачта кажется стальной лестницей, уходящей прямо в безоблачное небо. Четыре мощных динамика подвешены к сосне.
Из балагана выглядывает невысокий человек и осматривает нас черными хмурыми глазами. По всему видно, что наш приход особого удовольствия ему не доставил.
— Очередные паломники? — спрашивает Марат Александрович Якубов и с легким вздохом добавляет: — Что ж, не вы первые, не вы последние. Кажется, уже половина Миасса побывала на нашей горе. Ничего не попишешь — осматривайте… Только предупреждаю — под мачтой не ходить, опасно. Монтажники наши понадеялись на «авоську», начали подъем без расчетов, вот и застряло дело.
Осматривать мы еще не в силах. Отдыхаем на краю поляны и любуемся уральскими просторами. Под западным склоном Ильмен лежит Миасская долина, а за нею — замысловатое сплетение горных хребтов. Горы, горы и горы — всюду, где только видит глаз! Зеркалами сверкают пруды и озера, извивается лента реки Миасс. В зелени белеют дома рабочих поселков, в дымной пелене скрыты громады цеховых корпусов автозавода. Зелени очень много и самых разнообразных оттенков: бирюзовой, изумрудной, и темной, почти коричневой. Не напрасно народ прозвал Южный Урал Зеленым Уралом. Из долины веет свежим горным холодком.
Совсем иной пейзаж открывается под восточным склоном хребта. У подножия Ильмен тянется не очень широкая полоса пологих холмов, редеющего леса, плоских озер, а за ними — бескрайняя и неоглядная зауральская степь.
Мы лежим на прогретых солнцем и обросших лишайником серых скалах и разговариваем об отважной попытке организовать телевизионное вещание в Миасской долине. Швыряем камешки в лежащую у наших ног пропасть, и они скачут по кручам упруго, как резиновые мячики.
Надо учесть, что в 1955 году, когда впервые возникла идея ретрансляции телевизионного вещания в горной местности, телевидение еще не имело такого распространения, как сейчас. Менее совершенной была передающая и приемная аппаратура, много было в этом деле неизведанного, неясного, совершенно отсутствовал опыт работы в горной местности. Поэтому когда группа радиолюбителей автозавода — М. А. Якубов, Л. А. Вальдман, Б. Д. Тимофеев, Л. И. Афанасьев — предложила организовать ретрансляцию свердловского телевещания в Миассе, возникло много споров.
— Не принять! — категорически говорили одни. — 205 километров горной местности, отделяющие Миасс от Свердловска, — не шутка. Даже на равнине не всегда удается обеспечить хороший устойчивый прием на таком расстоянии.
— Надо пробовать! — утверждали другие. — Часто практика опровергает теорию.
Попытки принять Свердловский телецентр внизу, на дне долины, не увенчались успехом. И тогда появилась идея — попытаться принять Свердловск на одной из самых высоких вершин Ильменского хребта — Ильмен-Тау.
Руководство автозавода решило поддержать начинание радиолюбителей. Были выделены средства, материалы, транспорт. 4 декабря 1955 года из заводского поселка вышел караван, возглавляемый могучим трактором ЧТЗ. Путь на вершину был нелегкий, но искусство водителей машин победило. На гребне Ильмен-Тау раскинулся радиолюбительский лагерь. Построили крохотную дощатую будочку для аппаратуры, поставили деревянные мачты с телевизионными антеннами, установили передвижную электростанцию. Спали в мешках, обогревались у железной печурки.
Три дня бились Якубов и Вальдман, отыскивая и устраняя причины, мешавшие приему. И добились-таки своего — передачи Свердловского телецентра были приняты. Тесно прижавшись друг к другу, воспаленными от бессонных ночей глазами люди взволнованно смотрели на ярко мерцавший перед ними экран телевизора. Передавали нашумевший в то время французский фильм «Красное и черное». Но они, пожалуй, не смогли бы ни слова сказать о содержании картины, настолько захватывающим был сам процесс приема изображения на таком расстоянии и в таких условиях. Безлюдную вершину овевал ветер, он завывал и стонал в щелях балаганчика, а люди все возились и возились около аппаратов…
Стало ясно, что горы отнюдь не помеха приему, а скорее наоборот — их высота представляет собой идеальную природную мачту.
А раз сигнал из Свердловска принят, то, понятно, есть возможность его усиливать и передавать на долину.
Марат Александрович задумчиво смотрит на узкую, втиснутую в горы ленту Миасской долины. Звуки сюда не доходят. Паровозы на заводских путях, электровозы на южноуральской магистрали, грузовики и тракторы на шоссейных дорогах — все это, уменьшенное до предела, крохотное, движется в каком-то непривычном, странном безмолвии.
— Сейчас, экспериментируя, мы смотрим Свердловск почти каждый день. Но, должно быть, никогда я больше не испытаю такого волнения, с каким смотрел на экран телевизора там, зимой, на Ильмен-Тау, — говорит Якубов.
Тяжко рокоча, на площадку вползает грузовик. Он привез бухту стального троса для дальнейшего подъема мачты. Дело довольно трудное, не хватает точек опоры. Основание мачты находится на самой верхушке горы, подъемные тросы приходится крепить под горой, за стволы сосен. Напряжение на тросах так велико, что вековые сосны выдираются из земли вместе с корнями, словно какие-нибудь травинки.
Снизу из леса доносится стук топоров, визг пил, шум падающих деревьев — прокладывается трасса постоянной электромагистрали. К вечеру на площадке появляется «Победа» — приехал директор автозавода К. А. Рухадзе с несколькими руководящими работниками. Вся общественность завода и города живо интересуется ходом дел здесь, в поднебесье, у радиолюбителей. А когда начинается передача из Свердловска, маленький летний балаган, где стоит телевизор и ночуют радиолюбители, битком набит зрителями….
Несмотря на все трудности и неполадки, ретрансляционная станция на Ильменском гребне начала регулярные передачи. Мы просмотрели одну из них на квартире второго энтузиаста миасского телевещания инженера-электрика Льва Александровича Вальдмана.
Квартиру нельзя назвать богато обставленной: простые солдатские кровати, простые столы и стулья. Как видно, хозяину не до обстановки: весь угол комнаты чуть ли не до самого потолка заставлен разными электро- и радиоприборами. Даже к изголовью кровати пристроена не обычная лампочка, а фара велосипеда, чтобы удобнее было направлять пучок света на циферблаты приборов. Не комната, а мастерская средневекового алхимика, только на более высоком «техническом уровне».
Усугубляя такое впечатление, в полумраке мерцает экран телевизора с таблицей «кабалистических» обозначений. Это Свердловский телецентр приглашает всех настраивать свои приемники.
То и дело звонит телефон — вызывает вершина « 704», где все еще колдует Марат Александрович.
Вот уже две недели, как Якубов совершенно не спускался с вершины, не обращая внимания на огорчение матери, очень озабоченной затянувшимся отшельничеством сына. Даже на праздничные дни Якубов отказался спускаться вниз: ведь идут опытные передачи. Как он покинет дело, которому отдано столько сил?
Якубов говорит с матерью по телефону — она тоже приглашена на пробный просмотр. Происходит примерно такой разговор:
— Мама, это ты? Здравствуй! Как твое здоровье?
— Мое-то что! Как ты там, Мара?
— Отлично. Пожалуйста, ни о чем не беспокойся. Передай, пожалуйста, трубку Льву Александровичу — надо о деле поговорить…
Вздохнув, мать передает трубку Вальдману. Нет, сын у нее совсем не черствый человек. Он просто не может, физически не может сейчас разговаривать ни о чем другом, кроме поглотившего его дела…
«Кабалистическую» таблицу сменяет театральный занавес с силуэтом радиобашни и надписью: «Свердловская студия телевидения». Потом появляется лицо женщины-диктора. Она внимательно и улыбчиво осматривает нас и произносит:
— Добрый вечер, дорогие товарищи!
Мы смотрим и слушаем передачу, а Вальдман и Якубов вполголоса ведут по телефону «производственное совещание»:
— Контрастность велика, Марат Александрович! Вот так лучше! Звук, звук, Марат Александрович!
После передачи узнаем, что станцию вершины «704» приняли все контрольные точки в поселке автозаводцев, в старом городе и даже радиолюбители соседнего уральского городка Чебаркуль. Технически задача решена — ретрансляция телевидения в условиях горной местности вполне возможна.
Через некоторое время мы опять побывали на вершине «704». Отсюда уже ведется регулярная трансляция передач Челябинского и Свердловского телецентров. На месте балаганчика выстроено капитальное каменное здание под аппаратную и квартиру. Из рук радиолюбителей в свое ведение станцию приняло Министерство связи. Тысячи миассцев обзавелись телевизорами и в полной мере испытывают все радости и горести телезрительства.
Да, горести, потому что есть и они! Миасский ретранслятор вполне может вести одновременную передачу двух программ — Свердловской и Челябинской. Однако пока так не делается, и повинны о этом отнюдь не энтузиасты телевидения. Дело в том, что вслед за Миасскими энтузиастами начали строить ретрансляторы златоустовцы, карабашцы. И теперь оказалось, что все пять каналов заняты и Миассу выделен только второй канал. Поэтому Свердловский телецентр транслируется только тогда, когда не работает Челябинский. Это огорчает многих телезрителей, которым хотелось бы поворотом рукоятки телевизора включать по выбору или Свердловск, или Челябинск.
Мы спускаемся вниз, в долину. Все время перед глазами — блистающий на солнце белостенный городок автомобильного завода. Здесь сейчас центр Миасской долины, сюда тянутся все нити ее жизни. Охватывает раздумье: как много значил и значит завод для этого бывшего захолустья. Не будь завода с его коллективом людей высокой индустриальной культуры — никто не задумался бы об организации телевизионного ретранслятора на горе. Да что ретранслятор! Это только одно и не самое главное проявление новых стремлений народа. Автозавод перевернул весь уклад жизни, сделал ее чище, осмысленней, благородней.
Нельзя не сказать несколько слов о славной историй этого первенца уральского автомобилестроения.
…Над Москвой стояла тревожная осень 1941 года. Вражеские орды рвались вперед, подходили все ближе и ближе к столице. Тревожно было в эти дни на Московском автомобильном заводе. Днем и ночью шла напряженная работа: в вагоны и платформы грузили оборудование, незавершенную продукцию, инструмент, всевозможные материалы. Красавец-завод, гордость советского автомобилестроения, встал на колеса, готовясь к трудной дороге на восток. Завод уже был в пути, когда состоялось решение правительства об организации в Миассе автомоторного производства.
Почерневшие от теплушечной копоти, перенесшие все трудности дальнего переезда автозаводцы выходили из вагонов. Вдыхали кристально чистый воздух горного Урала, с любопытством осматривали местность.
Приземистый вокзальчик приткнулся к подножию высокой горы. Гудки паровозов гулким эхом перекатывались в скалистых ущельях. Мощью и силой веяло от каменных громад, на сотни метров поднятых над поверхностью земли. Все это было непривычно жителям равнин запада.
Эшелоны повернули на север и по ветке, проложенной еще до войны, отошли в глубь Миасской долины. Здесь была площадка, на которой москвичам предстояло организовать выпуск автомобильных моторов. Жилищный поселок в то время состоял из семи домов и шести бараков. На промплощадке высилась наполовину закрытая кровлей коробка одного из недавно заложенных цехов и несколько небольших вспомогательных зданий. Это было все, что один из наркоматов успел построить до войны.
Эшелоны прибыли, и площадка превратилась в кишащий людьми лагерь. Людьми были заполнены все уголки, прибывающих расселяли по окрестным селам. В бывшем клубе поставили трехъярусные нары — они были мгновенно заполнены.
Одновременно с людьми на площадку хлынул поток оборудования. На сотни метров по обе стороны рельсов тянулся он, спасенный от превратностей войны. Вдоль вагонов, тяжело громыхая, передвигались подъемные краны. Они выуживали из хопперов многотонные станки и ставили на изрытую гусеницами тракторов землю. Открытые платформы разгружались вручную, с помощью нехитрых приспособлений и протяжной «Дубинушки».
Днем и ночью горели костры. Днем и ночью по ухабистой дороге вереницей двигались тракторы или попарно сцепленные автомашины и волокли к цеху поставленные на стальные листы станки.
Когда наступал вечер, люди поднимали усталые головы и смотрели в тусклое зимнее небо. Идти сегодня домой или прилечь здесь же, в углу строящегося цеха? Квартиры многих находились в окрестных селах в 5—15 километрах от завода. Автомашины не могли пробиться через двухметровые сугробы. Нужно было идти пешком, по пояс увязая в сыпучем снегу. И тем не менее утром все рабочие снова были на своих местах, продолжали свой напряженный труд.
Было тяжело, очень тяжело, но все понимали, что там, на фронте, еще тяжелей. В цехах и на строительных участках были созданы партийные и комсомольские организации. Они стали политическими штабами. Коммунисты и комсомольцы собирали людей в минуты передышки и читали сводки Совинформбюро. А потом разговор сам собою переходил на главное: как быстрее дать фронту моторы.
Работы велись по методу, который на языке инженеров назывался совмещенным графиком. Суть его заключалась в том, что одновременно велись и строительные, и монтажные работы. Каменщики только еще выкладывали стены, а в цехе уже устанавливались станки. В инструментальном цехе кузнечное отделение начало работать под открытым небом, крышу на нем сделали много позднее.
Так же начинали работу и станочные линии главного цеха. — моторного. Строители закрывали кровлю, а мастер линии поршневых колец Ф. М. Хиронников стоял у станков и ждал, когда будут сняты первые кольца.
Мастера обступили тесной кучкой рабочие. Улыбка пробегала по лицам, покрытым, точно пороховым дымом, металлической пылью. Люди внимательно и любовно осматривали чистенькие, сверкающие поршневые кольца — первую автомобильную деталь, сделанную на Урале.
Вскоре вступили в строй и другие линии.
30 апреля 1942 года первые моторы были сняты с конвейера. Этот день стал днем пуска автомоторного завода. Так на Урале возникла автомобильная промышленность.
И сразу же наряду с задачей освоения выпуска продукции встала другая задача: превратить автомоторный завод в автомобильный! Снова не покладая рук заработали строители…
Они не были одиноки в своем труде. В большой борьбе за создание автомобильного завода строителям и автозаводцам помогала вся Челябинская область. Здесь более десяти месяцев постоянно работала бригада областного комитета партии, выездной редакцией издавалась печатная газета и листовки. Сюда с предприятий и строек области шли эшелоны со строительными материалами, ехали коммунисты и комсомольцы, посланные обкомами партии и комсомола. Тысячи миассцев приходили на воскресники помогать строителям.
К апрелю 1944 года был закончен огромный механосборочный корпус. Вновь появились на заводских путях эшелоны с оборудованием. Свыше тысячи станков было снято с платформ, доставлено в цехи, размещено по рабочим местам. В мае сдвинулись с места и поползли по эстакаде цепи главного конвейера. Взволнованно смотрел на плоды своих рук бригадир монтажников Х. Ясаков. Вместе с членами бригады он в короткий срок смонтировал 23 тысячи деталей, вложив их в сложный механизм конвейера, протянувшийся вдоль цеха на 150 метров.
Еще через месяц на нижнем конце конвейера стояли подготовленные к выезду новые машины. На радиаторе — тисненая марка «УралЗИС». Под радиатором черные заводские номера: 00001, 00002, 00003…
К красной ленте, преграждавшей машинам сход с конвейера, подошел заместитель Наркома среднего машиностроения Кучумов. Он перерезал ленту. В тот же миг резко и предостерегающе зазвучала автомобильная сирена, глухо зарокотал мотор. Первая машина, которую вел шофер-испытатель Дмитрий Колесов, сошла с конвейера.
Так 8 июля 1944 года вступил в строй действующих предприятий Уральский автомобильный завод. Слезы радости блестели в глазах многих, кто смотрел на выход первой машины. И люди не стыдились слез, потому что каждый видел в зеленых угловатых трехтонках частицу своего труда, своей души.
Через несколько дней у платформы разгрузочного тупика уже стояла колонна готовых машин. Лязгая буферами, подошел состав пустых вагонов.
Плавно отошел от погрузочной площадки эшелон. Долго смотрели ему вслед автозаводцы, пока не скрылись в синей дымке среди гор зеленые борта трехтонок.
Так возник в Миасской долине завод, оказавший огромное влияние на жизнь и судьбы ее людей…
…Большой зал Ильменского музея почти всегда заполнен посетителями. Они группами переходят от витрины к витрине, любуясь причудливой игрой уральских самоцветов.
Вот мягким и нежным отблеском светится на бархате витрины слюда — мусковит. В витрине рядом сверкает и искрится пятиконечная звезда, выложенная из прозрачных, как слеза, топазов. С них и началась слава Ильменских гор, они были первыми открытиями этих мест.
В другой витрине лежит камень с бледно-голубой поверхностью, при взгляде на которую вспоминается лунное сияние. Он так и называется — лунный камень. Голубой чистотой неба отливает вишневит. Он найден на примыкающих к заповеднику Вишневых горах и от них получил свое название.
Здесь же лежит знаменитый солнечный камень. Это одна из разновидностей полевого шпата — микроклин, густо пронизанный мельчайшими включениями красного железняка — гематита. Преломляя лучи солнца, камень мерцает и переливается, как будто освещен изнутри.
А рядом с залами музея в лабораториях и кабинетах идут исследовательские работы. Недра Ильмен еще не вполне раскрыты и могут дать много новых и интересных данных. В заповеднике работает больше 20 научных сотрудников, несколько кандидатов наук.
Все лето кандидат геологических наук Б. А. Макарочкин провел в глухом горном ущелье в 30 километрах от базы, на берегу лесной речушки Колтырмы. Дробя молотком отобранные куски амазонского камня, он по-старательски промывал полученный порошок в ковше, удалял легкие частицы и по крупице выбирал шлихи. И вот после многодневного упорного труда в руках Бориса Александровича то, что он бережет как самое дорогое сокровище — пакетик с 0,4 грамма так называемой «тяжелой фракции» — минерала, который надо изучить.
Зимой проводилось исследование и химическая обработка извлечения, и наконец на столе Макарочкина — полдюжины стеклянных пробирок с щепотками белого порошка на дне. Доказано, что амазонский камень включает в себя новый и очень интересный минерал. Раньше об этом только догадывались, теперь доказано.
Мы в кабинете другого научного сотрудника — П. М. Решетникова. В ведении зоолога Решетникова и его товарищей-биологов другой мир Ильменских гор — животный, растительный, рыбный.
Петр Михайлович — автор и конструктор автоматического аэратора, экспериментальные образцы которого установлены на трех озерах. Движимый силой ветра, компрессор аэратора вгоняет под лед свежий воздух, обогащает воду кислородом и предотвращает так называемый замор рыбы. Установки работают автоматически, без помощи человека.
Петр Михайлович рассказывает о последних «событиях» в жизни животного мира. Успешно прошли работы по реаклиматизации речных бобров, доставленных на самолете несколько лет тому назад из Воронежского заповедника. Сейчас их уже насчитывается больше ста. Наблюдатели сообщили, что семь бобровых семей вышли за пределы заповедника и расселились на острове озера Сункуль.
Многолетнее пребывание вывезенных с Дальнего Востока пятнистых оленей показало, что эти животные вполне способны к существованию в суровых условиях Урала. Недавно выявилась одна особенность: олени стали излишне ручными. Наблюдатель Ширяев рассказал о таком любопытном случае: как-то он встретил в лесу старого рогача с молодым олененком. Рогач спокойно отнесся к появлению человека, олененок бросился бежать. Тогда рогач догнал молодого и принудил его остановиться. Наблюдатель стал приближаться к животным, и история повторилась: олень спокойно ждал человека, молодой побежал и вновь был остановлен старым. Рогач, видимо, приучал олененка к присутствию человека. Картинка умилительная, но все это — на руку браконьерам, которые еще водятся в окрестностях заповедника.
Ведутся работы и по улучшению породы рыб в окрестных озерах. В водоемы Кисегача и Большого Миассово были выпущены мальки чудского карпа, и есть основания предполагать, что они там прижились. Сюда завезены и доставленные из Окской поймы выхухоли, а также ондатры.
Рассказал нам Решетников и о знаменитой паре соколов-сапсанов, вот уже на протяжении десятков лет гнездующих на прозванной в их честь «Соколиной скале», в неглубокой пещерке.
— Прилетят, проживут лето, выведут соколят и — в путь! — говорит Решетников. — И так — каждое лето. Верность родному месту безграничная. Прошлым летом порядочно повозился с ними: решил сфотографировать.
Предприятие оказалось не из легких: с фотоаппаратом за спиной вскарабкаться на высоту 50 метров по почти отвесной скале, установить аппарат, заставить непокорных птенцов «позировать». А тут еще стремительно кружат над головой встревоженные «папа с мамой»! Напасть, однако, не решились. Снимки вышли удачными, и с фотокарточки на нас сердито смотрят четверо нахохлившихся соколят.
Государство широко обеспечивает научные работы материальными средствами. За последнее время приобретено много оборудования, развернута спектральная лаборатория, получен рентгеновский аппарат для изучения тонкой структуры минералов, приборы для химической лаборатории, организована гидрологическая лаборатория, испарительная площадка. Предполагается построить главный лабораторный корпус, новое здание музея, гостиницу для туристов, жилые дома для сотрудников.
С каждым днем меняется ландшафт в окрестностях заповедника. Вырастают новые заводы, воздвигаются новые поселки, в лесных массивах среди гор прокладываются новые шоссейные дороги и железнодорожные магистрали. А Ильмены, этот заповедный уголок Южного Урала, остаются неизменными — как памятник первобытной уральской природы, как памятник гениальной прозорливости великого Ленина, его заботы о будущих поколениях советских людей.
Своеобразный, единственный на земном шаре минералогический заповедник привлекает к себе увеличивающийся с каждым годом поток экскурсантов. Ежегодная цифра посещений достигает 20 тысяч человек. Со всех концов страны приезжают в Ильмены трудящиеся, чтобы полюбоваться самоцветами в этой природной сокровищнице. Каждое лето в копях проходят исследовательскую практику сотни студентов горных и педагогических институтов.
Появляются здесь и иностранные гости. В 1937 году в Ильменах побывала большая экскурсия XVII Международного Геологического Конгресса, в состав которой входили 57 ученых разных стран мира. Страницы книги посетителей украшают надписи на итальянском, польском, голландском языках. Не так давно были представители Чехословакии. Одна из страниц испещрена китайскими иероглифами. Аспиранты Московского института имени Куйбышева сами сделали перевод своей надписи на русский язык. Она гласит:
«Только под светом Советского Союза можно так хорошо знать природу и заставлять природу служить народу».
Среди посетителей особенно много молодежи. Для некоторых молодых людей посещение заповедника явилось по-настоящему большим и решающим событием в жизни. Вот что записал по поручению 14 участников экспедиции кандидат геолого-минералогических наук В. Катенецкий:
«Минералогическая экспедиция Общества юных геологов Ленинградского дворца пионеров имени Жданова А. А. провела в Ильменском заповеднике незабываемые дни. За три недели полевых работ на копях заповедника нам удалось наблюдать в природных условиях замечательные по своей красоте и разнообразию ассоциации минералов. Мы многому научились и возвращаемся в Ленинград с твердой уверенностью продолжать изучение минералогии и геологии и в дальнейшем стать геологами».
Красота Ильменских гор надолго остается в памяти людей. Студентки Ростовского госуниверситета Орлова, Жемчугова и Иванова занесли в книгу такую запись:
«Много слышали и читали о природе Урала, но то, что мы увидели, превзошло наши ожидания. Великолепна природа Урала!»
Им вторят студенты Саратовского госуниверситета Калитина, Потанина, Хазеева:
«Никогда в нашей памяти не исчезнут картины дивной природы Урала. Озерный край ни с чем не сравним!»
Студентка Азербайджанского индустриального института Р. Гиндес с восторгом записывает:
«Я приехала из далекого солнечного Азербайджана и счастлива, что увидела дивную природу и богатства Урала».
Директор Репетской песчано-пустынной станции кандидат сельскохозяйственных наук Б. Останин побывал в заповеднике уже не один раз:
«С наслаждением в третий раз осматриваю замечательные места…»
Директор Звягинского детского дома Мошковская пытается выразить свои мысли стихами:
С мыслями об Ильиче осматривали Ильменские горы шахтеры шахты 21—23 треста «Челябуголь» города Копейска Кормильцева, Цыков, Епифанов и другие. В книгу отзывов они записали:
«От души благодарим родного Ильича за то, что он сберег для нас такую красоту!»
В этих проникновенных и безыскусственных словах простых рабочих нашло свое выражение огромное чувство признательности трудовых людей к своему вождю, организатору первого в мире государства рабочих и крестьян.
* * *
Такова она, Миасская долина, один из обычных уголков поднятого к новой жизни богатейшего края.
Мамин-Сибиряк в «Путевых заметках» много лет тому назад писал об этих местах:
«Фантазия услужливо рисует целый город фабрик и мастерских. Сотни тысяч рабочего населения кормятся от благодатных земных недр, дымятся трубы, пыхтят паровики, шумят колеса, и трудовое, хорошее довольство развивается кругом. Ведь в такой фантазии, право, нет ничего невозможного, но как она далека от бедной и безлюдной действительности…»
Мы, люди советского поколения, живущие на Урале, с полным правом и с чувством гордости можем сказать, что действительность сегодняшнего дня оказалась богаче и ярче, чем о том мечталось певцу Урала…
БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА
Гравишкис Владислав Ромуальдович родился в г. Риге в 1909 году в семье рабочего-столяра. Работать начал в 1923 году поденщиком, затем токарем. В 1930 году перешел на газетную работу и в качестве журналиста работал в газетах Южного Урала. В 1925 году вступил в комсомол, в 1940 году был принят в ряды партии.
Литературно-творческой работой начал заниматься, еще подростком. В 1923 году в омской газете «Рабочий путь» были помещены первые рассказы, в 1929 году новосибирский журнал «Настоящее» напечатал очерки «На окраине», а через год в журнале «Сибирские огни» была опубликована повесть «Экзамен».
Систематически литературно-творческим трудом начал заниматься с 1948 года. В. Гравишкисом написано несколько книжек очерков: «УралЗИС», «Наша пятилетка», «После войны» (Челябинское издательство), «Нина Назарова» (Москва, изд. «Молодая Гвардия»), повесть для юношества «Есть на Урале завод…» (Челябинское издательство, 1951 год). Затем были изданы повести для детей: «Машина ПТ-10» (Челябинское издательство, 1955 год), «Большое испытание Сережи Мерсенева» (Челябинское издательство, 1957 год), «На озере Светлом» (Москва, Детгиз, 1956 год; Челябинское издательство, 1957 год), «Гвардии Красной сын» (Челябинск, 1958 год).
Кроме того, некоторые повести, рассказы, очерки публиковались в периодических изданиях.