Миасская долина

Гравишкис Владислав Ромуальдович

Рассказы

 

 

#img_2.jpeg

 

ДОБРЫЙ САМОРОДОК

#img_3.jpeg

Сорок минут ждал самосвалов Тимофей Барсуков, машинист экскаватора № 16, да так и не дождался. Поругивая пропавших шоферов, вылез из кабины, осмотрел машину и прошелся по забою поразмять ноги. За неделю работы экскаватор выбрал глубокую выемку, и стены забоя закрывали обзор в сторону будущей железной дороги, куда самосвалы отвозили грунт. Чтобы увидеть склон горы и долину, надо было или выйти из забоя, или подняться на его борт.

По колено увязая в сыпучем песке, разваливая спрессованные тысячелетние глыбы, Тимофей полез наверх. Так и есть: далеко внизу, на самом дне долины, подле барака-столовой стояла вереница самосвалов: шоферы обедали.

Барсуков присел на пенек и долго рассматривал долину. Строительный район простирался от того места, где стоял экскаватор, до самой низины, до берегов реки, круто петлявшей по каменистому ложу. Чуть пониже, раздвигая земляные валы, ползали бульдозеры. Канавокопатели, уткнув морды глубоко под землю, рыли траншеи будущих фундаментов. А еще ниже, у самой железнодорожной насыпи, на которой еще не было ни шпал, ни рельс, медленно ворочали журавлиными шеями башенные краны, подхватив в клювы контейнеры с кирпичом или ящики с раствором.

Спрыгнув на мягкий песчаный откос, хранивший еще кое-где блестящие следы ковша, и, тяжело передвигая вязнущие ноги, Барсуков двинулся к экскаватору.

Сзади глухо ухнуло. Тимофей оглянулся. От борта отделилась тяжелая глыба, упала на откос и, разваливаясь, поползла вниз. Из нее выскакивали выбитые ударом мелкие камни. Они подпрыгивали, звонко трещали, сталкиваясь в воздухе. Над движущейся массой грунта клубилось облако желтой пыли.

Один из камней привлек внимание Барсукова. Он не скакал так легко и упруго, как другие, а с необыкновенной солидностью, переваливаясь с боку на бок, сползал вместе со струей белого песка — прямо на Тимофея.

Барсуков подставил тяжелый кирзовый сапог. Камень черепашкой завалился на ступню и замер. Барсуков поднял его и понял, почему камень вел себя так необыкновенно: он был очень тяжел — гирей лежал на большой ладони экскаваторщика. Ковырнув ногтем, Барсуков отделил несколько крох коричневой корки, обволакивавшей камень. Под ногтем блеснули желтые искры.

Ему, рабочему человеку, имевшему дело больше всего с медью, сразу пришло в голову, что камень — медный. Но как ни скудны были познания экскаваторщика в металловедении, он сообразил, что медь в чистом виде в природе почти не встречается. Значит, что же? Золото?

А почему бы и нет? Золото водилось в этих местах — Барсуков знал, что километрах в тридцати от строительства работал большой прииск. Не веря своей догадке — слишком уж невзрачный был вид у камня! — Барсуков еще раз внимательно осмотрел находку и решил: «Пожалуй, приберу — вдруг и в самом деле золото. Покажу кому-нибудь…»

Он отнес камень к экскаватору и положил на лежавшую в углу кабины телогрейку.

Вскоре подошли самосвалы.

— Чертовы дети! — закричал шоферам Барсуков. — Вы обедать, а я загорай? Откуда такая мода?

— Ладно, ладно, не вопи! Мы и тебя не забыли! — к экскаватору шел водитель головной машины и нес консервную банку с компотом. — Понимаешь, Тима, столовка сейчас пустая, вот мы и решили культурненько пообедать. Получай свою долю!

Он отдал компот и побежал ставить машину под ковш.

Пообедавшие шоферы работали лихо, и Барсуков только успевал поворачиваться. Вспомнил он о находке тогда, когда увидел высоко над собой на борту забоя сухонькую фигуру старика с берданкой за плечами — лесника Ивана Захарыча.

— Здорово, сынок! — прокричал тот и помахал потрепанным малахаем, обнажив блестящую от пота лысоватую голову.

— Здорово, папаша! — ответил Барсуков и на секунду остановил машину. — Обожди меня, Захарыч: разговор будет.

— Обождать так обождать! — старик скинул берданку, скрестил ноги по-турецки и уселся на краю забоя.

Самосвалы подходили один за другим, и ждать Захарычу пришлось довольно долго. Но старик не скучал, скорее наоборот — с видимым удовольствием и любопытством наблюдал за работой Барсукова. Напряженное лицо Тимофея то исчезало, когда стрела экскаватора поворачивалась к стене забоя, то появлялось, когда ковш нес к самосвалу очередную порцию груза. Грохотала земля, вываливаясь из ковша на звонкую площадку автомашины. Натужно рокотали моторы, вытягивая самосвалы из ухабов выемки.

Целую неделю ходил сюда Захарыч, и все равно чувство восторга перед мощью железного землекопа не угасало. Уж кто-кто, а бывший старатель в полной мере испытал на себе тяжкий труд грабаря и как никто другой мог оценить достоинства машины, заменившей сотни землекопов.

— Штуку поднял я одну, Захарыч, — сказал Барсуков, когда наступил просвет в работе. Он пожал сухую и твердую ладонь старика. — Сам не пойму, что такое…

Старик спустился в забой, увидел на телогрейке находку и по-детски всплеснул руками:

— Батюшки-светы! Да никак самородное! Подай-ка мне сюда!

Суетливо и жадно он выхватил самородок из рук Барсукова.

— Оно! Самородок! Тяжелющий какой! Мне ли не знать! Полжизни на старанье маялся — столько их перевидал, другому и не приснится. Да только все в чужих руках… — Захарыч перекатывал самородок из ладони в ладонь, колупал ногтем, обдувал и даже попробовал потискать двумя желтыми зубами, сохранившимися во рту. Речь его становилась все бессвязней и отрешенней, как будто старик погружался в другой мир, мир воспоминаний. — Натакались на тебя, миленький, ничего не поделаешь. Ишь ты, поросенок! Мильоны лет пролежал в темени, ан вот и пришлось выглянуть. Вылазь, вылазь, покажись белому свету, дай на тебя людям полюбоваться…

Вереница самосвалов с рокотом ползла в гору. Пора было кончать разговор.

— Ты вот что мне скажи, Захарыч: как с ним дальше поступать? Сдавать его куда надо, что ли? Раз на старанье работал — должен знать.

Лесник растерянно посмотрел вокруг.

— Обожди чуток, Тимоша, я сейчас. Из ума ты меня вышиб своей находочкой. Погоди, сейчас мы это дело обмозгуем… — Руки его по-прежнему оглаживали самородок и оглаживали так нежно и ласково, словно держали не холодный, бесчувственный металл, а живого, пушистого цыпленка, только что вылупившегося из яйца.

— Перво-наперво надо его свешать, — сказал Захарыч.

— Взвесить? Зачем?

— Должны узнать, сколько найдено. А как же? Самородки прежде всего весом определяются.

Самосвалы уже подошли. Один из них пристраивался под ковш. Барсуков полез в кабину:

— Вот ты и сходи да взвесь. Делать тебе все равно нечего.

Захарыч оторопело смотрел на широкую спину Тимофея:

— Доверяешь, Тимоша?

Тимофей оглянулся и махнул рукой:

— Вполне! Действуй!

Он уселся в кресло и взялся уже за рычаги. Но старик вдруг закричал:

— Стой! — он вскочил на гусеницу, протиснулся в кабину и стал торопливо совать в руки экскаваторщику самородок: — Тобою найдено, ты и хорони. Мне не с руки такую ценность таскать. Оборони бог — потеряю, сердце кровью изойдет…

— Ты вроде боишься его, Захарыч, — заметил Барсуков и швырнул самородок на старое место, на телогрейку.

— Боюсь, Тимоша. Ну его к ляду! На душе спокойнее будет.

Тимофею захотелось подразнить старика, к он небрежно сказал:

— Нашел тоже ценность. Металл есть металл. Хоть бы и век его не находил, не заплакал бы…

Барсуков, разворачивая стрелу, увидел бредущего по откосу старика. Лицо его выражало сердитый укор и недоумение: как можно так относиться к золоту? Барсукову некогда было ни обижаться, ни вступать в спор: самосвал стоял под ковшом, из кабины высунулся водитель и орал что есть духу:

— Тима-ay! Пошевеливай!

Время от времени, разворачивая машину, Барсуков видел старика. Тимофею показалось, что он уходит к себе на кордон. Но не в его, видимо, силах было это сделать: вернувшись после разворота, Тимофей встретился с ним взглядом. Захарыч сидел на самом краю забоя, поджал под себя ноги и неотрывно следил за экскаваторщиком. А еще через несколько минут старик уже был внизу, с опаской косился на выползающий из-под ковша самосвал и кричал Тимофею:

— Тимоша, я до кордону сбегаю, старухе скажусь! Ты обожди меня после смены, вместе пойдем.

— Куда пойдем?

— Его вешать пойдем.

Барсуков усмехнулся и кивнул: понятно. Далось ему это вешание! Но делать нечего: Захарыч единственный, кто разбирается в золотых делах, и помочь больше Тимофею никто не может. Так что надо держаться за старикашку…

Смена еще не кончилась, а Захарыч уже сидел на борту забоя.

— Не потерял? — прокричал он с высоты.

Барсуков оглянулся: самородок лежал на телогрейке.

— Нет еще. Потеряю в ближайшем будущем, — озорно засмеялся Тимофей, и лесник погрозил ему кулаком.

Вскоре пришел сменщик и принял машину.

Бросив телогрейку и самородок Захарычу, Тимофей не спеша пошел к угрюмому ущелью, густо заросшему тальником. Там был родник — из-под обомшелой серой скалы, позванивая, выбивалась струйка воды и падала в маленький песчаный водоем.

Барсуков вымыл консервную банку, снял рубашку и долго с удовольствием покрякивал, поливая себя холодной прозрачной водой. Обсохнув, он оделся, отмыл до блеска бутылку из-под молока — Барсуков не ходил в столовую, брал завтрак с собой, — еще раз оглянул родник и той же неторопливой походкой вернулся к Захарычу.

— Не поспешаешь, как погляжу… — ворчливо заметил тот.

— А куда, Захарыч? — отозвался Барсуков, укладывая посуду в полевую сумку. — Поспешать надо на работе. А я свое сделал, могу и отдохнуть.

Рассуждая так, он расправил газету, в которой был принесен завтрак, похлопал по ней ладонью, стряхивая приставшие крошки, завернул самородок и опустил сверток в карман.

Они пошли вниз по желтой ухабистой дороге, сплошь изрубцованной скатами самосвалов. Захарыч то и дело вскидывал на плечо сползавшую берданку.

— Охота тебе ее таскать, — лениво заметил Барсуков. — Оставил бы на кордоне — не мучился бы теперь…

— И то думал. Да ведь как оставишь, коли у нас самородок? Долго ли до греха?

— Чудак ты человек! — засмеялся Барсуков. — Кого опасаешься? Кому он нужен? Ведь это даже не деньги.

— Кто понимает, тому дороже денег. Это тебе, недотепе, все равно. — Он помолчал, приноравливая свой мелкий шажок к крупному, увалистому шагу экскаваторщика! — Лихие люди и сейчас не перевелись. Вот я и иду с тобой вроде охранника.

В крошечном поселковом магазине в духоте и тесноте стояла очередь: строители запасались на ужин продуктами.

— Дай-кось! — попросил Захарыч и с самородком в руках ринулся напролом к прилавку. — Милуша! Взвесь-ка нам этот камешек…

— В порядке очереди, дедушка! Видишь, что делается? — осадила его продавщица. Она раскраснелась, даже капельки пота блестели на лбу.

— Да ведь камушек не прост, а золотой…

— Золотой, серебряный — мне все равно. Людям продукты нужны… — И она занялась своим делом. — С вас три двадцать. Мелочь давайте, нету у меня мелких…

Сухое, морщинистое лицо Захарыча выражало недоверие и изумление. Он не мог понять: не то продавщица недослышала его, не то из-за скудости ума не понимает, что значит золотой самородок.

— Ничего, ничего, папаша! — сочувственно сказал паренек в синей футболке с белым кантом вокруг шеи. — Я же стою, и ты постой. У меня на стадионе игра.

— Подумайте только — ему на стадион! — быстро заговорила полногрудая девица в клетчатом красно-желтом платке, густо окропленном каплями застывшей извести. — А у меня в шесть часов консультация, уроки не учены — это как? На второй год оставаться?

— Врешь, поди! — усомнился Захарыч. — Вроде великовата ты в школу ходить…

Замечание о великовозрастности очень задело девицу:

— Хожу. Вас не спросилась!

Захарычу оставалось только головой качать:

— Ой, девка! Кому такая достанешься?

— Кому достанусь, тот век радоваться будет. За мной, как за каменной стеной, — в обиду не дам.

— Правильно, Наташка! — восторженно одобрил паренек в футболке. — За тобой спокойно: не из тех, у кого на голове фетры, а в голове ветры.

— Наташенька, в каком бараке квартируете? — тотчас прибился к девушке другой парень с развесистым чубчиком над бровью. — Разрешите заглянуть вечерком?

— Я тебе загляну! — оборвала Наташа и погрозила кулаком, в то же время окинув чубатого быстрым и цепким взглядом. — Ног не унесешь!

Разговор уходил в сторону. Барсукову даже досадно и обидно стало, что находка, о ценности которой прожужжал все уши Захарыч, встречена строителями так равнодушно. Через головы людей он спросил:

— Так как же, гражданка? Взвесите нам самородок?

— Не буду я ваши камешки вешать. И не ждите!

— Дура! Так ведь золото же! — вспылил Захарыч.

— Вы мне глаза не застилайте: золото камнями не бывает. Пришли какие-то жулики и морочат головы. Вам какого масла: соленого, несоленого? А дурой, дед, свою старуху обзывай: я могу и к ответу потянуть. Свободно пятнадцать суток отсидишь.

— Вот мы и в жулики попали, Захарыч, — миролюбиво сказал Барсуков. — Пошли, пока нам тут холку не намяли…

— И намнем! У нас недолго! — задиристо проговорили вслед оба парня.

Барсуков круто повернулся к ним всей своей громадной фигурой:

— Ну, вы! Под носом взошло, в голове не сеяно. Замолчь!

— Пошли, пошли, Тимоша! — тянул приятеля Захарыч. — Нечего нам делать в этой шарашкиной конторе…

Нежданный прием в магазине озаботил и напугал старика. Он семенил рядом с Барсуковым, поминутно оглядывался и укоризненно выговаривал:

— Да ты, Тимофей, совсем сдурел! Эка ценность у нас на руках, а ты в драку лезешь!

— Куда теперь пойдем? — хмуро спросил Барсуков.

— А в аптеку и пойдем. Там уж взвесят точно, лучше некуда. Золото, оно любит…

— Пошли в аптеку.

В аптеке было безлюдно. Дежурный рецептар, старушка с морщинистым желтым лицом, на котором неестественно пламенели крепко накрашенные губы, читала книгу. Не поднимая глаз, она протянула руку:

— Ваши рецепты.

Каплями крови краснели на кончиках пальцев крашеные ногти. Изумленно рассматривая их, Захарыч сказал.

— Нету у нас рецепта, гражданочка. Нам золотишко взвесить.

— Что? — спросила рецептар и закрыла книгу.

— Вот. Взвесьте нам эту штуковину, будьте так добреньки, — Захарыч протянул ей самородок.

— Что такое? — сжав и брезгливо искривив яркие губы, старушка растопырила пальцы и взяла самородок только двумя — указательным и большим. — Боже, какая тяжесть! — провозгласила она, не удержала, и самородок грохнулся на настольное стекло. От края до края расползлись трещины, похожие на свившийся клубок змей. — Что вы мне подсунули, граждане? — паническим голосом закричала рецептар.

— Стекло побили, — вздохнул Захарыч. — Вот незадача!

Он сгреб самородок со стола и пошел к выходу.

— Послушайте, что вы мне подсунули, я вас спрашиваю? — Рецептар была оскорблена: пришли, разбили стекло и, представьте себе, уходят!

— Это золото. Вы можете его взвесить? — спросил замешкавшийся у барьера Тимофей.

— Золото? — седенькие бровки старушки приподнялись. — Никогда в жизни не видала такого золота. Покажите-ка! — Она взяла самородок на этот раз всеми пальцами и долго рассматривала, далеко отставив от себя. — Любопытно. Где вы его взяли?

— Нашли. Валялся, мы и подобрали, — нехотя ответил Барсуков.

— Любопытно. Что вы с ним будете делать?

— Что-нибудь придумаем. Вы можете нам его взвесить?

— Попробуем… — Старушка ушла в соседнюю комнату, долго накладывала на чашку весов гирьки и разновесы, долго все это считала и, наконец, объявила: — Семьсот тридцать три грамма шесть деци семь санти.

— Деци, санти…. Это сколько же будет? — спросил Захарыч.

— Без малого семьсот тридцать четыре грамма…

— По старому времени считать — без чети два фунта. Подходяще! — одобрил Захарыч и забрал самородок.

— Интересно, — сказала рецептар, — а кто будет платить за разбитое стекло? Вы или я?

— Полагаю, что тот, кто его разбил.

— Значит, я, — погрустнела старушка. — За сомнительное удовольствие пощупать кусок золота. Однако!

— Спасибо за услугу! — сказал Барсуков.

— Покорнейше благодарим! — приподнял малахай Захарыч.

Они вышли и уселись на груду плах у какого-то недостроенного дома.

— Не той дорогой ты меня ведешь, Захарыч, — сказал Барсуков. — На кой черт знать его вес? Сдать — и вся недолга. Ты скажи: куда золото сдают?

И тут оказалось, что Захарыч и сам не знал, куда теперь сдают вот такое случайное золото. Раньше всюду были скупочные магазины, и там принимали старательскую добычу. Теперь старателей работает мало. Добыча ведется государственным способом, и, стало быть, таких магазинов нет. Слышал он, что бытовое золото скупают магазины ювелирторга в Челябинске. А самородки?

— В Челябинск я не поеду, мне смену терять нету смысла, — решительно воспротивился Барсуков.

— И я не поеду, — согласился Захарыч. — Мне тоже участок не с руки бросать — того и гляди, ваш брат в заповеднике зашурует: ягода поспела.

Барсуков предложил попытаться сдать самородок в госбанк. Захарыч с сомнением покачал головой:

— Он теперь закрытый, занятия, считай, кончились. Да и едва ли там золото примают. У них, поди, и весов-то нет…

— Как же быть?

Захарыч помолчал, навивая на палец колечко седой бороды.

— Одна нам дорога, Тимоша: на прииск слетать. Там-то уж непременно должны приносное брать.

Барсуков посмотрел на часы, подумал. Откровенно говоря, ему давно хотелось побывать на прииске, посмотреть, как добывают золото. Сколько было читано всякой всячины там, в Подмосковье, а теперь живет почти рядом с настоящим прииском, а до сих пор не видел, как все это делается. У соседа Сашки можно взять мотоцикл… До вечера далеко, темнеет поздно, вполне можно успеть слетать туда и обратно…

— А ты дельно придумал, Захарыч! Давай махнем на прииск!

Он повел старика в свое пристанище — небольшую комнатку в одном из бараков. С первого взгляда было видно, что живет в ней холостяк, кочевник-строитель. Посреди комнаты на табурете стоял открытый потрепанный чемодан, как будто ждал, что сейчас придет хозяин, захлопнет его, перетянет ремнями для прочности и повезет в дальние края. На столе лежали обрывки газеты и пергамента, куски хлеба и колбасы. На подоконнике громоздилась посуда, преимущественно стеклянная тара из-под консервов. Новенький плащ висел на фрамуге и, вероятно, служил шторкой в тот час, когда хозяин раздевался, ложась спать.

Барсуков переставил чемодан с табурета на постель, усадил Захарыча и стыдливо сказал:

— Не успел утром прибраться, осудишь теперь…

— Будет тебе!

— Ладно! Обожди меня, Захарыч, я сейчас.

Минут десять Захарыч сидел один и осматривал комнату. Хорош человек Тимофей, на машине — хозяин, лучше не надо, а живет, смотри-ка, в каком неряшестве. Женить парня надо! Вот, бог даст, утрясется дело с самородком — будет к свадьбе подарочек…

Он еще посидел, но терпения не хватило: встал и начал прибирать — закрыл и поставил чемодан под кровать, консервные банки отнес в дальний угол и сложил горкой, плащ повесил на гвоздь…

Скоро вернулся Тимофей и объявил, что все устроилось как нельзя лучше: сосед по бараку дал на весь вечер мотоцикл. Медлить не стали: Барсуков сел за руль, Захарыч с берданкой взгромоздился на заднее седло. Поехали.

Первую половину пути, пока двигались по укатанному грунтовому тракту, Захарыч стойко переносил тряску. Но когда свернули на проселок и мотоцикл занырял по ухабам, старик взмолился:

— Обожди, Тимоша! Невмоготу мне стало. Пока совсем не рассыпался, давай передохнем.

В березовом колке за обочиной Захарыч сполз с машины и пластом повалился на траву. Помутившимися глазами глядя на мотоцикл, от которого несло сухим жарком, он пробормотал с удивленным огорчением:

— Смотри-ка ты, тряский какой! Со стороны глянуть — птица птицей плывет, а попробуй усиди!

В глубине колка неустанно тиньтенькала неизвестная птица, точно кто-то неумелый короткими взмахами водил смычком по одной струне.

— Твоя правда, Тимоша: не то времечко, не то! Летим мы, два дурня, сломя голову самородок сдавать. И надоедно нам, и хлопотно. А допрежь разве так было бы? Только покажи краешек золотинки — охотников купить, услужить набежит видимо-невидимо. С полным удовольствием твое золото устроят…

Старик перевернулся на спину и стал глядеть в небо. Трудно было понять, сожалеет он или радуется тому, что у золота не стало былой силы, померкли его власть и величие. Ощупью сорвал былинку и сунул в рот. Кусал деснами, стараясь подсунуть травинку под желтые клыки, да все не угадывал, и былинка попадала то по одну, то по другую сторону зубов.

Отбросив травинку, Захарыч посмотрел на Тимофея. Тот сидел рядом, обхватив колени руками, и скучал.

— Бывальщина одна мне на ум пришла. Хочешь — расскажу?

— А может, отдохнул? Поедем?

— Обожди ты, не торопись! Дай сердцу отойти! Вот слушай: в малолетстве жил я на прииске и был там башкирин один, Абдуллой звали. Сынишка у него пастушеством занимался, а сам Абдулла неведомо чем промышлял. Гнал раз башкиренок стадо по-над старым отвалом, и вдруг вывернись у самой ноги самородок. Вроде как твой, только весом не чета ему — больше пуда тянул. Сунул его башкиренок в торбу, а к вечеру домой приволок: получай, батя! Абдулла прибежал к нам: так и так, суседи, сын богатимое золото принес, что делать? Пошли мы с отцом к башкиру в избу, поглядели самородок. Отец затылок почесал: «Счастье привалило тебе, Абдулла. Только гляди, как бы боком тебе не вышло». Абдулла ног не чует, пляшучи ходит: «Моя теперь богатый — конь куплю, овца куплю, все куплю!» Отец ему и так, и этак толкует, а он все свое: «Закон моя сторона, моя самородка, сынка нашел…» Недолго порадовался. Прознали бывалые люди и все башкирово семейство в одну ночь порешили. Никто живой не остался.

Захарыч замолчал, покосился на Тимофея. Одетый в телогрейку, озаренный блеклыми лучами предвечернего солнца, экскаваторщик казался особенно крупным. Крепкое загорелое лицо было неподвижно, на нем лежали мелкие тени березовой листвы. Ничего не поймешь по лицу, а слушать, видать, слушает, и Захарыч досказал:

— Пошли мы с отцом глядеть покойников. Так и лежат все, где кого смерть настигла. Абдулла, видно, встречал ночных гостей — у порога навзничь опрокинулся, грудь ножом пропорота. Жена-апайка у нар валяется — сонных детишек заслонить хотела, голова проломлена. Старшой башкиренок, который золото сыскал, у окошка прилег, затылок топором разворочен. А махоньких, так тех подушкой придушили. Еще и жизни не видали, а их уж нету…

Барсуков дрогнул, шевельнулся, отвернул лицо. Ему стало не по себе: будто из прошлого протянулась черная, костлявая рука, схватила за сердце, жмет и давит, не дает дышать…

— Такое из сердца-памяти никогда не уходит, Тимоша… С той поры боюсь я золота, душа неспокойна! — Захарыч горько усмехнулся. — Вот и бердану с собой таскаю…

— Поехали, поехали! — не слушая, торопил Барсуков. — Немного осталось — дотерпишь.

Первой приметой района золотодобычи явились отвалы чистых, до белизны промытых песков. Песчаные гряды тянулись несколько километров, а потом внезапно среди степных увалов возникла красавица-драга — белое суденышко, плавающее в небольшом прудке.

Проезжая мимо, Барсуков остановил мотоцикл и долго смотрел на это странное сухопутное судно. Притянутая к берегу двумя толстыми стальными тросами драга работала: непрерывная вереница черпаков, погрохатывая, поднималась со дна прудка и ползла по массивной раме, унося внутрь драги золотоносные пески. Там, внутри, свершалось таинство извлечения золота.

— Знакомое дело! — одобрительно заключил осмотр Барсуков. — Тот же экскаватор, только на воде плавает. А машина хороша!

— Силу людскую бережет — тем и хороша.

Дорога становилась все хуже, колдобины следовали одна за другой, мотоцикл бросало вверх и вниз. Барсуков ждал, что вот-вот старик опять запросит пощады, велит свернуть на обочину на отдых, но вместо этого Захарыч оживленно и бурно провозгласил:

— Вот он, Пудовый! Доехали, слава тебе, господи! Правой руки держись, Тимоша, — контора там будет.

Прииск возник неожиданно, отодвинув в стороны вековой непроходимый лес, в котором сосны росли вперемежку с березой и ольхой. Проезжая по пустынным каменистым улицам без признаков мостовой и тротуаров, Барсуков почувствовал легкое разочарование: не таким ему представлялся прииск. Не было ни труб, ни фабричных корпусов, ни грохота двигателей и машин — всего того, что определяет рабочий поселок. Прииск мало отличался от деревень, какие им пришлось проезжать на пути. Такие же маленькие на два-три окна домики со скворечнями и антеннами на крышах; такие же заросшие густой зеленью громадные огороды на задворках и палисадники с черемухой и сиренью вдоль фасадов; а сквозь рокот мотоцикла доносилось совсем уж сельское петушиное пение и лай собак.

Деревня деревней! Только и отличало Пудовое от обычного уральского села, что там и тут торчали над шахтами невысокие дощатые копры, да около конторы тянулся рядок домов-коттеджей казенной стройки. Почти рядом с конторой, среди домов и огородов, вдруг открылся широкий и глубокий, метров на тридцать, песчаный карьер. По его откосу дочерна загорелые мальчишки, перекликаясь друг с другом, тихо и мирно понукали низкорослых башкирских лошаденок и в крохотных грабарках везли на промывку золотоносные пески.

Директор прииска Пудового был чем-то озабочен и принял прибывших неприветливо: поднялся из-за стола, пожал руки и тут же бросил сухое обычное:

— Я вас слушаю, товарищи.

— Петр Алексеевич, неужто не признал? Да ведь это я, Захарыч! Вот он, весь тут перед тобой! Не думал я тебя застать. Слух промеж нас прошел, что ты в совнархозу угадал, на повышение… — Он сообщнически мигнул Барсукову: — Башка человек! На сажень в глубь земли видит!

Как ни была груба лесть старика, но подействовала она в лучшую сторону. Директор присмотрелся к Захарычу, и его длинное желтое лицо осветилось вялой улыбкой:

— Все в совнархоз уйдем — кто здесь останется? Ты сбежал, я сбегу, а золото-то государству надо? Где теперь обитаешь?

— Природу караулю, Петр Алексеич, в заповедник со старухой определился. Невмоготу стало на золоте, непосильно. В грудях теснит, поясницу ломит, ноги не ходят. Как к ненастью, так смерть моя…

Он долго распространялся о своих болезнях, пока директору не удалось вклиниться в стариковский говорок:

— Так каким ветром тебя к нам занесло, Захарыч? Выкладывай!

Захарыч опять подмигнул Барсукову, предлагая восхититься деловитостью директора:

— Силен мужик! Лишнего лясы не поточишь — знай, дело требует. — Захарыч с хитрым видом потер руки и сказал: — А теперь, Алексеич ты мой дорогой, поглядим, какое у тебя выражение в глазах станет. Выкладывай, Тимоша!

Однако самородок не произвел такого впечатления, на которое рассчитывал старик. Петр Алексеич осмотрел золото, подбросил в руке и положил на край стола.

— Что? Хорош? — широчайше осклабясь, спросил Захарыч.

— Видали и лучше, — невозмутимо ответил директор. — Вешал? Сот семь?

Коричневый налет, рубашкой обволакивавший самородок, уже немного пообтерся, и теперь на всех сторонах явственно проступали желтые искринки.

— Малость поболе будет — семьсот тридцать четыре.

— Так и думал. Где взяли?

— Обскажи ему, Тимоша. У тебя толковее получится.

Директор отметил точку, указанную Тимофеем, на геологической карте района Южного Урала и несколько минут размышлял, уперев карандаш в подбородок. Не оборачиваясь, он слушал рассказ Барсукова об обстоятельствах, при которых был найден самородок.

— Н-да! — сказал он, вернувшись к столу. — Коренное месторождение лежит где-то выше, на территории заповедника. Нечего рассчитывать, чтобы нас туда пустили. Что ж, спасибо и на этом! — Он нажал кнопку звонка и приказал заглянувшей рассыльной: — Вызови-ка нам кассира!

— Иван Степаныч домой ушли. У них флюс… — ответила посыльная, топчась у порога.

— Вызови из квартиры. Скажи — важное дело, самородок. Моментально прибежит.

Пока ждали кассира, директор расхаживал по кабинету.

— Затирают нас, золотопромышленников, товарищ Барсуков, — жаловался он Тимофею, так как Захарыч, не таясь, клевал носом, примостившись в уютном кресле. — Металла в наших местах много, но с каждым днем становится труднее его брать. И знаете — почему? Психология людей очень переменилась, народ совсем растерял уважение к золоту. Умом, рассудком понимают, что государству золото нужно, пока существует капиталистическое общество, а сердцем — не принимают. Абсолютное равнодушие! Даже среди руководителей встречаются такие. Положим, нужно нам свезти сто кубов леса, чтобы открыть жилу, — так еще походишь, пока разрешат рубить лес.

Он засмеялся и продолжал:

— Честное слово, иной раз в Москву, в Совет Министров пишем и доказываем, что наш металл дороже сотни кубометров плах. А ведь раньше мы могли снести любое здание, лишь бы под ним были обнаружены приметы металла. На золотоносных местах построены фабрики, заводы — попробуй подступись! Там, где вы ставите подстанцию, наверняка есть еще самородки, вероятно, можно найти рассыпное месторождение, но — хлопочи не хлопочи, а едва ли чего добьешься. Никого не заинтересуешь, никто не поддержит. Считается, что подстанция важнее…

В кабинете было душно. Барсукова тоже сильно клонило ко сну. Он вяло прислушивался к рассуждениям разговорившегося директора и едва нашел в себе силы пробормотать:

— А что? Может, так оно и есть — подстанция важнее?

— Да. Может быть. Ленин когда-то писал, что мы будем золотом украшать нужники. Вероятно, к этому и идем…

Наконец, прибежал запыхавшийся кассир. Щека у него была перевязана белым платком, все лицо перекошено набок. Он держался за щеку и выжидательно смотрел на директора.

— Пофартило нам, Иван Степанович. Прими! — Петр Алексеич кивнул на лежавший на столе самородок. — И выдай, что им там причитается, по старательской расценке.

— Слушаю, Петр Алексеич! — кривыми губами сказал кассир и взвесил золото на ладони. — Добрый самородок!

— В самую точку угадал, Степаныч, — добрый самородок! — сказал Захарыч. — Никому от него обиды не было…

— Ну, будьте здоровы, дорогие товарищи! — стал прощаться директор. — Еще найдете — тащите сюда, никак не откажемся…

По длинному, полутемному и очень узкому коридору кассир повел их в дальний, конец конторы, поставил перед зарешеченным стальными прутьями окном, а сам вошел в кассу. Пригнув головы, упираясь лбами в прутья, Барсуков и Захарыч смотрели за решетку и видели, как постанывающий от боли кассир ворочается в тесной клетушке. Он взвесил самородок, заполнил на него бланк паспорта, распахнул толстенную дверцу и уложил золото в сейф. Дверца закрылась, и самородок стал государственным достоянием.

— Добрый был самородок! — не без сожаления повторил Захарыч и вытер лицо подкладкой малахая.

Барсуков ничего не сказал, но и он в глубине души неизвестно почему почувствовал теплое и грустное сожаление: вот и кончилась вся эта занятная история. Вот и нету у него богатого дара недр земных, которым так щедро наделила его мать-природа. Но тут же возникло чувство облегчения и радости: закончено трудное дело, самородок теперь находится там, где ему надлежит быть, и о нем можно больше не беспокоиться.

 

ПОСЛЕ СОБРАНИЯ

К собранию готовились давно. Три дня молодой мастер плавильного пролета Сомов — его в цехе звали просто Юрой — толковал с рабочими и от каждого заручился согласием выступить и поддержать его. Перед обеденным перерывом Юра позвонил секретарю партийного бюро Котову, рассказал о подготовке, и тот обещал прийти на собрание.

И вот он пришел, но не один, как ожидал Юра, а в сопровождении пяти человек. В шляпах, в разноцветных макинтошах, они выглядели так нарядно и непривычно в суровой и мрачноватой обстановке литейного цеха, что почти все рабочие отрывались от дела и долго смотрели им вслед.

— Принимай, Юрка! Гости пожаловали! — сказал Котов. Отвернувшись от тех, кого он привел, Котов подмигнул Юре и усмехнулся, но все равно мастер заметил на его лице растерянность, точно и Котов не знал, что придется идти в плавильный пролет в таком сопровождении.

Мужчины окружили Юрия и храбро пожимали его грязную руку, которую он едва успел обтереть схваченной с формовочного станка замасленной ветошью. Прибывшие бормотали свои фамилии, Юра бормотал в ответ: «Очень приятно!» и исподлобья разглядывал одного за другим.

Он знал только щуплого, похожего на мальчишку паренька с палкой — сотрудника заводской многотиражки. Об остальных можно было догадываться, кто они такие. Один, несомненно, был фотографом — аппарат с большим диском лампы-вспышки болтался у него на груди. Другой поставил у ног увесистый чемодан — вероятно, магнитофон. Два других, глубоко засунув руки в карманы макинтошей, ходили и взирали на вагранки с таким сосредоточенным видом, точно хотели навеки запомнить все то, что приходится им сейчас видеть.

— Сделаем так, Юра, — пригнувшись к уху мастера, сказал Котов. — Соберешь ребят, и я им — сообщение. Потом берешь слово ты и читаешь обязательство. Этим товарищам поможешь, если что понадобится.

— Кто такие? — спросил Юра.

— Областная и городская пресса, радио, фото. Партком прислал. Так что проследи, чтобы поменьше чумазых было. Пусть умоются, что ли… Не забудь оповестить еще раз!

Юра ушел в пролет к рабочим, а когда вернулся минут за десять до обеденного перерыва, его осадили фотограф и радиорепортер. Фотограф, кипя нетерпением, требовал предоставить в его распоряжение мостовой кран для какой-то «верхней точки», радиорепортер уныло жаловался, что не может найти ни одной осветительной розетки.

— Мостовой кран дать не могу, им не командую. Осветительная розетка есть в конторке мастера, пройдите туда!

Областной и городской очеркисты обступили шихтовщика колошниковой площадки Казымова. Они о чем-то его расспрашивали, а так как в цехе было шумно, то выслушивали его ответы, приставив уши к самому казымовскому рту. Скосив глаза, писали в блокнотах, пристроив их тут же на широкой груди шихтаря.

Юрий от души посмеялся — интервью нелегко давалось мешковатому Казымову. Красный, с остекленевшими глазами, он широко открывал рот, выдавливая из себя ответы.

Многотиражник бедным родственником стоял в сторонке и с любопытством наблюдал за старшими по чину товарищами. Котов прислонился к колонне и перебирал пачку бумаг.

Собрались плавильщики в темной, без единого окна, конторке сменного мастера — склепанной из стальных листов будке у подножия трех вагранок. Набилась полна коробочка. Сидели плотно, плечом к плечу. Лица у всех были чумазые, белозубые.

Очеркисты и многотиражник уселись в дальнем углу и тотчас распахнули блокноты. Радиорепортер копался в магнитофоне. Фоторепортер, наступая на ноги и непрерывно извиняясь, ходил среди рабочих и нацеливал объектив то на одну, то на другую группу. Вспышки его лампы на мгновения заливали полутемную комнату ослепительным синеватым светом.

— Прекратим на минуточку, товарищ фотограф! — сказал Котов. — Потом поснимаете, на рабочих местах.

— Мне нужно собрание, а не рабочие места… Вот эту курносую попробую и все! — жизнерадостно воскликнул фотограф и наставил объектив на крановщицу колошниковой площадки Катю Солодовникову.

Та потянулась было поправлять косынку, но… молнией мелькнула вспышка, и все было кончено.

— Бес какой-то, а не фотограф! — недовольно сказала Катя.

— Шпокойно! Шнимаю! Шпортил! — засмеялся сидевший рядом Саша Кулдыбаев, цеховой остряк.

Взмокший, с каплями пота, падающими с кончика носа, фотограф долго пробирался к выходу. Иногда застревал в тесных рядах, и тогда плавильщики продвигали его вперед доброжелательными, но тем не менее чувствительными толчками.

— Так вот, товарищи, — сказал Котов, когда фотограф, наконец, выбрался. — Посовещались мы в треугольнике и решили оказать плавильной бригаде большую честь. Показатели у вас приличные, коллектив дружный, даем вам инициативу — начинайте!

— Что начинать-то? — нетерпеливо спросила Катя, раздраженная тем, что не удалось поправить косынку и снимок, вероятно, получится никудышный.

— Не торопись, Катюша, обо всем узнаем по порядку, — спокойно сказал Котов. — Всем вам уже известно, что советский народ взялся сейчас за выполнение семилетнего плана. Сегодня я хочу вам рассказать о семилетке нашего родного завода — чего мы должны достигнуть в ближайшие семь лет…

Юра внимательно следил за лицами плавильщиков — слушали с интересом. Правда, Саша Кулдыбаев, корчивший из себя все познавшего человека и любую речь считавший «пропагандой», пытался вступить в игривую беседу с Катей, но… ощутительный толчок в ребра мог бы повергнуть его навзничь, если бы была хоть малейшая возможность протянуть ноги. Саша шипел и извивался в разные стороны. Юра услышал, как соседка с другой стороны нежно прошептала парню на ухо:

— Сашенька, медиков не позвать?

— Ладно тебе! — проворчал Саша.

— Разговорчики, Кулдыбаев! — строго сказал Юра, и Саша притих.

Сосредоточенное молчание длилось до тех пор, пока Котов не заговорил о соревновании за звание бригады коммунистического труда.

— Теперь поня-атно! — протяжно выкрикнул он, уже успев забыть о толчке. — Давно пора — не хуже людей! — Он встал и оглянулся на все четыре стороны: — Только вот вопросец у меня один: когда нам вагранки подходящий металл давать будут? Все знают — сметана течет, а не металл. Яйца не сваришь…

— А мы тут при чем? — звончайшим голосом резанула по ушам Катя, сразу сообразив, в чей огород брошен камешек. — Почему холодный металл? Шихты не допросишься, на голодном пайке сидим. На шихтовом дворе…

Шихтари, понятно, тоже молчать не стали. И пошло! Повскакав с мест, шихтари, вагранщики, заливщики, не слушая друг друга, сыпали упреками и обвинениями.

Радиорепортер сморщился, как от зубной боли, и выключил магнитофон, очеркисты перестали писать в блокнотах, так как ровным счетом ничего не могли понять — в ход пошли специальные термины.

Котов пошарил под столом, отыскал какую-то увесистую бракованную отливку, оглянулся по сторонам — обо что бы постучать? — и загрохотал отливкой прямо по стальной стене будки. Конторка наполнилась таким звоном, как будто все сидели внутри большого колокола.

— Успокоились? — спросил Котов голосом, показавшимся очень противоестественным после такого шума. — Товарищ Кулдыбаев, по своему обыкновению, не в те двери полез…

— Да я же одобряю всей душой. Чего вы меня? — Саша сделал круглые глаза.

— Одобряешь, а кричишь зачем? Твой вопрос мы вполне можем в рабочем порядке решить. Нам важное дело надо обсудить… Так вот, товарищи: есть предложение вашей бригаде начать соревнование за звание бригады коммунистического труда. Прошу высказываться. Только покороче, — Котов озабоченно взглянул на часы, — время-то идет, скоро обеду конец…

— Дайте мне слово! — сказал Юра. — Предлагаю принять такое обязательство….

Прения вошли в нормальное русло, и радиорепортер с лучшей из своих улыбок подсовывал микрофон то одному, то другому оратору. Уже перед самым гудком, оставляя темные пятна на белоснежном ватмане, плавильщики один за другим подписали обязательство. Пропела сирена, и конторка быстро опустела…

Юра пошел провожать гостей. По разговорам он понял, что несмотря на перепалку, — а может быть, даже благодаря ей, — у журналистов от собрания осталось хорошее впечатление.

Областной очеркист, осанистый дядя лет сорока, с мягким и добрым лицом, говорил городскому очеркисту, поджарому грузину:

— Ты понял, Ирка, как они горячо принимают к сердцу производственные дела?

— Да, понял. Давай кинжал в руки — совсем грузин будет.

— Это еще что! — позволил себе вступить в разговор Юра. — В конце месяца приходите смотреть — вот когда страсти горят! — Журналисты молчали, и Юра, которому от молчания всегда становилось не по себе, продолжал неуверенно: — Ничего не попишешь, у работы такой характер — огневая, литейщики…

— Дело тут не в профессии. Дело тут совершенно в другом… — оказал областной очеркист. Видимо, у него была какая-то мысль, рожденная во время стычки на собрании, какое-то особое мнение обо всем этом, но он не хотел его до поры до времени выкладывать. Чтобы скрыть это, он размашисто хлопнул городского очеркиста по плечу: — Хорошо черкнем, Ирка, верно? У меня что-то руки чешутся…

— Ираклий никогда плохо не писал — заруби себе на носу! Подумаешь, областная газета! — вдруг ни с того ни с сего рассердился грузин.

Радиорепортер, которому Юрий помог донести до машины магнитофон, вытирая потный лоб, сказал:

— Спасибо за услугу! Больше всего я боялся, что не хватит пленки.

— Хватило? — осведомился Юрий.

— Тютелька в тютельку. Хорошо, что я не растерялся и выключил магнитофон, когда начался галдеж. Минут пять записи спас. Находчивость у нас первое дело. Секунды решают… — И, уже не обращая внимания на Юрия, отрешенно забормотал: — Кашель у Котова я вырежу, пустяки, а вот с мэмэканием придется повозиться…

Юрию хотелось опросить, каким образом будет вырезаться кашель у Котова, но не решился — слишком сосредоточенный вид был у радиорепортера, словно для него больше ничего на белом свете не существовало, кроме лежавшей в коробке пленки с записями.

«Секунды решают! — размышлял Юрий, возвращаясь в цех. — Тоже работенка — будь здоров. Все надо предусмотреть, все предвидеть, рассчитать…»

Мог ли Юра думать, что через несколько минут и ему придется проявить всю свою находчивость, считать секунды и все предвидеть? На колошниковой площадке Сомова ждала неприятность, и виновницей ее была та самая Катя Солодовникова, которая жарче всех ратовала за бригаду коммунистического труда и первой подписала коммунистическое обязательство.

Катя поднялась на площадку в особенном, приподнятом, если можно так выразиться, драчливом настроении. С нею всегда бывало такое после бурных рабочих собраний — хотелось всему миру доказать, что она, Катя, превосходная крановщица и уж по ее вине заливщики не будут получать «сметану».

Усевшись в жесткое кресло завалочного крана, Катя щелкнула контроллером и лихо покатила в другой конец колошникового зала, где стояли бадьи с чушками чугуна, чугунного лома, кокса и известняка. Подцепив бадью с шихтой на крюк подъемника, Катя привезла ее к загрузочному окну вагранки. Прищуря глаз, нацелилась и вдвинула бадью в дымное, просвеченное искрами, нутро. Затем тронула контроллер. Трос на барабане лебедки стал разматываться, и конусообразное дно бадьи отошло вниз. В открывшийся промежуток с грохотом повалилась шихта.

Бадья устроена не просто. Дно у нее похоже на стальной гриб, перевернутый вверх длинной ножкой. Конец ножки изогнут в петлю, на нее и нацепляется крюк крановой лебедки. Нужно было вывалить груз — крановщица включала мотор лебедки, трос разматывался, крюк приспускался вниз и гриб-конус открывал выход шихте. Кончалась выгрузка — крановщица подтягивала трос, и конус плотно прилегал к нижней кромке бадьи.

Разгрузив бадью, Катя хотела подтянуть конус на место. Но ошиблась, и лебедка, вместо того чтобы сматывать трос, распустила его еще больше. А потом в одно неуловимое мгновение случилось непоправимое: конус уперся в стенку вагранки, и крюк выскользнул из петли. Он свободно, маятником, закачался из стороны в сторону, а конус, поматывая длинной ножкой, тяжелый, литой, исчез в темноте.

В первое мгновение Кате стало только досадно: вот так ерундистика! Придется повозиться, пока снова подцепишь… Она приспустила трос до уровня шихты, где лежал конус, и стала поднимать и опускать крюк, стараясь посадить на место. Крюк скользил вокруг да около и никак не хотел ложиться в петлю.

Шихтарь Казымов заметил поединок Кати с непокорным крюком. Волоча за собой звонко щелкающую лопату, он, косолапя, подошел к завалочному окну. Молча стал помогать Кате, направляя трос лопатой, но все равно ничего не получалось.

— Катерина, слушь-ка! Не взять. Позовем-ка мастера!

Катя замотала головой: не хватало еще этой стыдобушки!

Но Юрий уже сам поднялся на колошниковую площадку. Катины манипуляции у завалочного окна сразу привлекали внимание. Он ринулся к вагранке. В дымном мраке, точно якорь корабля, лежал конус с задранной вверх ножкой.

— Давно упустила? — спросил Юрий.

Катя молчала. Все произошло так внезапно и быстро, что она не могла даже сообразить, когда случилась беда — минуту или час тому назад.

— Должно, минут пять прошло, — ответил за нее Казымов.

— Юра, но как же так? — заговорила, наконец, Катя. — Неужели там останется? Пятьсот монет сто́ит…

— Нет, брат, тут не монетами пахнет, — сказал Юрий, хотя Катя никак не могла быть ему братом. — Тут, брат, козла в вагранку посадить можно. Вот что!

В тех книгах, которые он изучал год тому назад в техникуме, ничего не говорилось о подобных случаях. Видимо, конус не полагалось ронять в вагранку. Не полагалось, а он все-таки лежал там, и ему, мастеру, надо было что-то предпринять. Он еще не знал, что предпримет, но волнение уже охватило все его тело, охватило с головы до пят. Там, внизу, лежат не конус, нет! Там лежали Опасность, Смелость, Риск, тесно слитые в один чугунный конус. Юре казалось, что это с ними он бессознательно ждал встречи все последние годы и вот — встретился!

— Останови воздух! — приказал он Казымову, и тот побежал к воздуходувке.

Через минуту могучий ток воздуха, нагнетаемого насосами в вагранку, прекратился. Стало тихо. Юрий еще раз заглянул в колодец. Конус лежал недалеко, самое большее — в двух метрах от окна. Огня внизу не было видно, только клочковатый серый дым клубился около стенок.

Вернулся запыхавшийся Казымов, посмотрел на Юрия, на окно и почесал затылок:

— Слушь-ка, Юр! Рискуешь!

— Бери лопату! Уплотним шихту! — вместо ответа приказал Юрий.

Втроем они набросали мелкой шихты к стенкам колодца, чтобы ослабить ток газов. Потом Юрий подошел к бачку с газированной водой и намочил носовой платок.

— Риск, брат, благородное дело! Так-то вот! — назидательно сказал он Казымову и полез на борт завалочного окна.

Казалось, не было ничего трудного в том, что он собирался сделать: спуститься на два-полтора метра по тросу в вагранку, накинуть крюк на петлю и тут же подняться обратно. Всего-то и времени требовалось секунд двадцать-тридцать. Опасны были газы, но Юрий надеялся сдержать дыхание.

Отец у Юрия был старателем, подростком он сам работал на добыче золота и часто приходилось опускаться и подниматься по канату. Засунув в рот мокрый платок, зажмурив глаза, он скользнул вниз. Ощупью нашел петлю, и крюк сразу лег на место. Юрий помахал рукой и почувствовал, как натянулся трос. Упираясь ногами в крюк, Юрий стал подниматься обратно.

Руки скользили и не поднимали тела: не то от жары, не то от волнения вспотели ладони. Секунды шли, дыхание рвалось наружу, начали слезиться глаза. Юрий поднял голову и сквозь слезы увидел над собой круглое лицо Казымова. Тот сосредоточенно наблюдал за попытками мастера выбраться из вагранки, но, тугодум, не догадывался сказать Кате, чтобы включила лебедку и подняла Юрия вместе с конусом.

Изо всех сил стискивая зубами мокрый платок, Юрий резко помахал рукой и тотчас почувствовал во рту сладковатый запах газа. Все сильнее стала кружиться голова. Глаза затянуло слезами. Просвет завалочного окна прыгнул в сторону и исчез…

Катя неотрывно следила за шевелящимся тросом, за склонившимся к окну Казымовым. Вот он поднял руку, пошевелил короткими пальцами:

— Малость подтяни!

Катя дала один оборот барабану лебедки. По тому, как туго натянулся трос, поняла, что крюк зацеплен. Теперь надо было ждать появления мастера.

Наконец, Казымов повернул голову и с какой-то ненавистной медлительностью проговорил:

— Катерина, слушь-ка: тяни, да помалу — он на конусе…

Всем существом Катя поняла — нельзя сейчас ни медлить, ни торопиться. Промедлишь — мастер задохнется, ускоришь обороты барабана — ударишь человека о дно бадьи.

В окне показался Юрий. Он сидел, обхватив конус руками и ногами, — неподвижный, обмякший, с опущенной головой. Катя с содроганием подумала — мертвый! Выпрыгнула из кабины и бросилась помогать Казымову.

— Живой?

— Мне почем знать-то? Придержи голову!

Они положили мастера на кучу сухой глины, припасенной печниками для ремонта соседней вагранки. Катя принесла кружку газировки, облила лицо Юрия пенящейся водой, вытерла носовым платком, выдернув его из стиснутых зубов.

Нет, не мертв! Дрогнули веки, чуть приподнялись, и Катя увидела тусклые, сонные глаза. Потом в глазах пробилось сознание: Юрий улыбнулся слабой, какой-то детской улыбкой и растерянно сказал:

— Как же я не сообразил… что вспотеют… ладони?

Приятнее слов Катя не слышала никогда в жизни! Она всхлипнула, тут же сдержала желание зареветь, прижав руки плотно к груди:

— Чуть с ума не сошла! Как только вы посмели, Юра?

— Включай воздух… Чугун стынет… Не понимаете… что ли?

— Включать так включать, — сказал Казымов и теперь уже не спеша, в развалку пошел к воздуходувке.

Катя переминалась рядом, не решаясь оставить мастера одного:

— Вам нехорошо, Юрий Николаич? Медиков позвать?

Слова девушки ударили Юрия, как хлыстом; глядя на нее злыми глазами, он пытался встать на ноги:

— Не выдумывай и не смей! Хорошенько запомни — никому ни слова! Казымова предупреди. Нам минус будет — технику безопасности нарушили. Понятно? — И, уже совсем войдя в свои обязанности, вдруг закричал: — А почему, собственно говоря, ты не загружаешь? На Пушкина надеешься?

Катя побежала к завалочному окну. В вагранке могуче загудел воздух.

И тотчас завалочное окно словно закрылось ярко-голубым шелковым занавесом. В нем мелькали гроздья огненных искр, причудливо извивались золотистые струйки пламени. Занавес колыхался и неудержимым бесконечным полотном несся вверх и вверх. Это огонь наконец-то прорвался сквозь толщу металла и кокса, зажег газы, и теперь они, голубые, сверкающие, уносились к дымоходу…

А журналисты, усаживаясь за письменные столы, чтобы писать очерки, так и не узнали о том, что случилось в плавильной бригаде после их ухода, хотя и были ко всему этому отчасти причастны…

 

ДЕНЬ ЖИЗНИ ПЕРВЫЙ…

На повороте мотоцикл перевернулся. Три колеса поднялись к небу. Механик РТС Тютрин курил и наблюдал за пробной поездкой с пригорка. Он вложил все свои чувства в крепкое словцо и побежал к месту аварии. Окурок прилип к верхней губе, жег ее немилосердно. Тютрин на ходу оторвал его пальцами и выбросил в кювет.

Мотор мотоцикла рычал во всю мочь. Заднее колесо бешено крутилось. Виновница аварии Клава Волнова суетилась вокруг машины и никак не могла добраться до ручки акселератора, чтобы успокоить завывающее металлическое чудовище. Тютрин оттолкнул Клаву, повернул ручку подачи газа, и мотор затих. Стало слышно, как в дальнем березовом колке каркает ворона.

— Чтоб я тебе еще дал машину! — сказал Тютрин, уперев руки в боки и пронизывая Клаву пылающим взглядом. — И близко не подходи! Почему перешла на третью скорость?

— Я на нейтральную хотела. А включилась третья…

— Подумать только — она делает поворот на третьей скорости! Дура ты, дура!

Клава слизнула кровь с ранки на руке и обиженно засопела.

Тютрин не обратил никакого внимания на обиду девушки и, поставив мотоцикл на все три колеса, сел за руль. Когда Клава вознамерилась забраться в люльку, он придержал ее за плечо:

— И близко не подходи! — повторил он. — Гуляй пешочком и все думай. Вперед наука!

Он умчался, а Клава семь километров до села шла пешком. Да, первый урок вождения машины, которую она так долго выпрашивала у Тютрина, закончился неудачей. Ныли ссадины на скуле и колене, кровь сочилась из ранки на локте и никак не хотела свертываться, но решение стать автотехником оставалось неизменным.

По дороге Клава завернула на усадьбу РТС и для профилактики отмыла бензином автол с рук. Щипало так, что слезы неудержимым ручьем потекли из глаз.

За обедом Афанасий Ильич, отец, долго водил носом из стороны в сторону и наконец спросил:

— Ты опять отмывала руки бензином?

— Да, папа, — сказала Клава.

— Как только ты выносишь этот запах! — покачал седой головой Афанасий Ильич. — Терпеть не могу. И какой у тебя ужасный вид!

— Хороший запах. Индустрия, — возразила Клава, осторожно пощупала скулу и принялась соображать, какой вариант защиты принять, если папа пожелает узнать, почему у нее такой вид. — Одну минутку, папа! Если тебе не нравится запах, я пойду умываться…

Она стремительно удалилась, временно оставив Афанасия Ильича одного за столом, рассчитывая, что он позабудет о расспросах.

Хорошенько отмывшись и несколько ослабив «индустриальные» запахи, Клава продолжала обед и заодно переговоры, которые вела с отцом начиная с весны, когда прозвенел последний звонок, возвестивший окончание седьмого класса.

— Папа, а я все-таки думаю подавать в автомеханический…

— Я уже тебе говорил: для женщины, в силу биологических особенностей, наиболее подходящей профессией является медицина… — привычным менторским тоном заговорил Афанасий Ильич.

— Бррр! Мертвяки!

— …или педагогическая работа. Самой природой женщина создана…

— Ну, папочка! Ну, папочка! — мурлыкала Клава и терлась носом о свежевыбритое морщинистое лицо отца. Запахи одеколона и бензина смешались.

Афанасий Ильич замолчал и вздохнул: уж очень ему не хотелось, чтобы единственная дочь пошла по другой жизненной стезе, нежели та, по которой прошел он сам.

— Знаешь, Клава, вероятно, сказывается мужское воспитание. Если бы была жива мама…

— Мама меня бы поддержала. Безусловно! Ты знаешь, какая она была? Мать-командирша — ты же сам называл. Смелая, решительная, твердая…

Афанасий Ильич вздохнул еще раз: да, пожалуй, жена была бы на стороне дочери. Чем-чем, а смелостью и решительностью она отличалась. Было даже обидно, когда братья-педагоги на семейных вечеринках начинали подшучивать: вот бы Любе — штаны, а ему, Афанасию Ильичу, — юбчонку. Больше бы соответствовало характерам.

Очнувшись от воспоминаний, Афанасий Ильич наконец сказал:

— Хорошо. Поступай как знаешь.

Клава чмокнула отца в обе щеки.

— Но имей в виду — выбор твой. Если твоя жизнь окажется неудачной, пеняй на себя. Я тебя предупреждал…

— Предупреждал, папочка, предупреждал, — рассеянно сказала Клава.

С этого дня девушка начала готовиться к отъезду.

В осенний набор она не попала: расхворался отец, и она не решилась оставить его одного. На ее счастье, в тот год техникумы проводили зимний набор, и Клава поехала в ноябре.

Зима была ранняя, навалило много снегу, зачастили морозы. Ровно в полдень к дому Волновых подкатила машина из РТС. Клаву, дочь уважаемого на селе учителя, посадили в кабину. В кузове уже сидели на сундучках пятеро девчат — ехали на курсы комбайнеров.

Прильнул к стеклу Афанасий Ильич. Каракулевая шапка сбилась набекрень. Пряди седых волос порхали по лбу. В глазах — мучительная тоска. Папа, папочка! Нет, я лучше не буду смотреть на тебя! Я не хочу, чтобы Сережка видел, как я реву!

Сережа — безусый шофер, озорной и юркий, — устраивал Клаву поудобней. В порыве усердия засунул ей за спину свою донельзя замызганную телогрейку.

— Растрясет тебя дорогой — отвечай потом перед отцом! — ворчал он еще ломким голосом. — Ох, строгий он был ко мне, когда я учился. — Помолчал и добавил: — Учил, учил, а я все-таки обхитрил его — так дураком и остался.

Клава глотает колючий комок, застрявший в горле, и вытирает слезу.

— Что ты говоришь, Сережка? Какой же ты дурак?

— Ох, дурак, Клавка! Ни в сказке сказать, ни пером описать! Посторонитесь, Афанасий Ильич, — поехали! — крикнул он и залязгал рычагами. Под ногами у Клавы звонко затрещала шестерня.

Клава заглянула в окно между прутьями заградительной решетки и увидела отца. Он стоял по колено в снегу и махал шапкой. Лица уже не было видно, только силуэт.

Клава присмирела. Стало тоскливо. Трудно будет папке одному: старенький, слабенький… И папку жалко, и города страшно. Как-то он встретит? Какая она будет — самостоятельная жизнь? Без папки, одна…

Клава притиснулась в угол кабины и затихла на многие километры.

Сережа вел машину стремительно, с налету проскакивал забитые снегом овражки. Подбуксовывали редко. Если случалось такое — девчата переваливались через борт, хватались за машину и выталкивали ее из сугроба. Сережа выставлял ногу из кабины, высовывался сам, рулил одной рукой и лихо покрикивал:

— Девчонки, жми! Привыкай на себе машину таскать — комбайнерками будете!

Клаве он не разрешал выходить из кабины. Девчата не обижались на такую привилегию: дочь учителя, из себя цыпленок, что с нее взять?

Пошла горная местность. До города оставалось километров двадцать. По обе стороны дороги поднялись дремучие уральские леса. Снег стал глубже.

Сережа остановил машину, снял вторые скаты с задних колес и бодро сказал:

— Теперь поедем хоть куда! Колеса снег до земли прорежут, сцепление — первый сорт…

И правда — ехали хорошо. На целине вихрем проскочили мимо какой-то груженой машины, засевшей в снегу. Шофер спал, положив голову на баранку. По брезенту, которым был укрыт груз, одна за другой пробегали волны — ветер ненароком залетел под брезент и теперь выбирался наружу…

Через два километра нагнали пешехода. В мохнатом полушубке, в подтянутых до самых бедер белых бурках, пошатываясь, он брел по дороге. Услышав за спиной рокот мотора, пешеход остановился, поднял руку, да так и простоял, не шелохнувшись, пока грузовик не уперся ему в грудь радиатором.

Сергей сквозь зубы выругался и приоткрыл дверь кабины:

— В чем дело? Подвезти, что ли? Садись к девчатам, доедешь.

— Братишка, спаси! — не слушая, по-бабьи заголосил пешеход. Несмотря на мороз, крупные капли пота висели у него на лбу и пухлых, розовых щеках. — Тюрьма мне, братишка, тюрьма! Спаси, не бросай!

— Что у тебя там? Говори толком!

— Машина моя в пути застряла! Будь другом, вытащи! Ничего не пожалею!

Он пригнул к себе Сергея и зашептал ему на ухо, опасливо косясь в глубину кабины, на Клаву. Сергей заухмылялся, потом помрачнел и оттолкнул пешехода:

— Знаю я эти шутки! Пошел к черту. Не поеду.

Человек всполошился. Насильно, через ноги Сергея, втиснулся в кабину, уткнулся Клаве в колено подбородком:

— Барышня, милая барышня! Не дайте погибнуть человеку! Товар везу в сельпо. Шоферишка караулит, пьянешенек. Уснет — пропало дело! Тюрьма…

Кабина заполнилась водочным перегаром. Клава брезгливо отодвинулась, но пешеход терся носом о колено, ныл и хныкал:

— Барышня, дорогая барышня! Пособите выбраться, пожалейте! Пропала моя головушка!

Кажется, он даже плакал. Клава обратилась к Сергею:

— Послушай, Сережка! Может быть, и в самом деле вытащим машину? Ведь государственное добро. Как ты думаешь?

Сергей вздохнул, — точно гора с плеч свалилась, — и тотчас согласился:

— Мне что! Выдернуть недолго; чего там… Ворочаться не хотелось, а выдернуть — пустяки. Трос есть на машине?

— Есть, браток, есть! Это верно — минутное дело для вас. По гроб жизни не забуду!

Завмаг мгновенно успокоился, побежал к кузову. Девчата со смехом затащили его к себе, оборвав все пуговицы — тяжеловат был завмаг…

Машину выдернули быстро, без большого труда. Она ушла вперед и скоро куда-то свернула…

Вот тут все и началось.

Клаву встревожил водочный запах в кабине. Он не только не уменьшался, а, наоборот, усиливался. Наконец, на одном нырке Сергей привалился к Клаве, и она почувствовала, что в бок ей упирается горлышко бутылки. Видимо, «братишка» завмаг поблагодарил Сергея.

— Сережка, да ты пьяный?

Сергей благодушно ухмыльнулся:

— Есть такое дело! Я же тебе говорил, что дураком остался, — теперь смотри на факте. Водку увидел — не устоял… Да ты, Клавка, не волнуйся. До города недалеко, мигом домчу.

Девчата постучали в кабину:

— Куда мы едем? Дороги не видно. Круглая гора справа осталась.

Сергей остановил машину, вышел, осмотрелся. Грузовик стоял посреди замкнутой в лес пашни. Над деревьями в потемневшем небе белела гладкая вершина горы.

— В самом деле — чудеса! — удивился Сергей. — Круглая — вот она, справа, а положено ей слева быть. Неужто я руки перепутал?

Его окружили девчата и сразу разобрали, в чем дело:

— Налил шары-то и завез нас шут знает куда!

— Ничего, девки! До дороги я вас дотащу, а там и город близко. Со мной не пропадете!

Он сел в машину и повел ее напрямик по пашне. Пьянел он все больше, слюнявые губы отвисли, глаза стали бессмысленными…

Наконец Круглая гора оказалась справа, машина вышла на дорогу. Напряжение оказалось для мотора роковым, он стал громко постукивать и скоро заглох.

— Коренной подшипник — тю-тю! — сказал Сергей, вылез, сел на подножку и вытащил бутылку с водкой.

Началась паника. Девчата плакали, ругались, а больше всего разводили руками. Никто не знал, что сейчас нужно делать. Тогда Клава решилась — хорошо, она будет отвечать за все! Пусть она самая младшая, пусть, но она сумеет выйти из положения.

Она пинком выбила бутылку из рук Сергея и встала на подножку:

— Девчонки! — что было голосу крикнула она. — Тихо! Без паники! Мы с вами одни. Самим и надо выбираться.

Первой утихла и прислушалась Груня Ковшова — дебелая девушка с соломенными ресницами. Она согласно закивала:

— Верно, Кланя! Мужчинка-то наш вон какой — лыка не вяжет…

— Об этом я и говорю. Если врозь спасаться будем — погибнем. До города — черт его знает, сколько километров…

— Две… двенадцать… — икнув, пробормотал уткнувший голову между колен Сергей.

— Молчи там! Ничего ты не знаешь — двенадцать или двадцать. А мы все равно пойдем пешком. Выгружайтесь, девчонки! — приказала она и вытащила свой рюкзак из кабины.

Но девчата заупрямились: почему-то все надеялись, что машина каким-нибудь чудом оживет и повезет их дальше.

— Девочки, не надо глупить! — увещевала их Клава. — Машина дальше не пойдет, она не может. Это просто смешно. Выгружайтесь — и все! Я за вас отвечаю! Не то… Не то Афанасию Ильичу скажу! — выпалила она.

Смешная угроза пожаловаться отцу-учителю на непокорных бывших учениц почему-то повлияла, и девчата стали снимать с кузова свои нелегкие сундучки. Один был подбит полозьями, его пристроили вместо санок, сложив наверх все остальные. Клава спустила воду из радиатора.

С рюкзаком за плечами она пошла впереди. Сергей замыкал колонну. Прошли километр, Клава оглянулась — Сергея не было.

— Шут с ним, пускай пропадает! Сам виноват! — заговорили обозленные девчата.

— Нет, придется вернуться! Живой человек! — возразила Клава.

— Мы не можем — сил больше нет ходить взад-вперед…

Одна-одинешенька, по непроглядной темной дороге, почти ощупью, Клава вернулась к машине. Сергей наполовину заполз в кабину и уснул. Его ноги свисали с подножки.

Он долго мычал, не желая просыпаться. Потом отказался идти, сообщив, что машина — добро государственное и он ни за что ее не покинет. Клава вытащила его из кабины, протерла лицо снегом, поставила на ноги.

— Не пойду! Все равно — тюрьмы мне мало. Такую машину загубил! — слезливо твердил Сергей.

Клава рассвирепела. Она колотила его кулаками по груди, хлестала по щекам и плакала от своего бессилия.

Чем бы все это кончилось — неизвестно, но на помощь пришла Груня Ковшова. Она не стерпела, что хиленькая дочь учителя одна пошла спасать пьяного шофера, и двинулась на выручку. Вдвоем они повели Сергея.

Остальных девчат догнали на полпути к городу. Разложив сундучки вдоль обочины, они расселись, пригорюнились и уже начали подремывать. Клава отправила Груню с Сергеем вперед, сама начала тормошить девушек.

— Моченьки больше нет! — стонали те. — Измаялись! Посидим, обождем — может, кто поедет, подвезет…

— Скорее перемерзнете, чем дождетесь. Кто поедет ночью по такой дороге? Пошли, пошли! Без разговоров!

Медленно, почти ползком, к полуночи добрались до города и устроились у каких-то стариков в первой избушке на окраине.

Впопыхах Клава не заметила, что у нее прихватило морозом пальцы на руке. В теплой избе они отошли, появилась острая стреляющая боль. О сне нечего было и думать. Она сидела у стола и стонала, стонала под сочувственный шепот лежавших на печи стариков-хозяев.

Ночью Сергей опять напился — Клава недосмотрела, во втором кармане у него оказалась еще бутылка. Он начал биться головой о стену, навзрыд заплакал: как же это может быть, что он, водитель, находится здесь в тепле и уюте, а его машинка-сиротка где-то в поле стоит, на волю вору-злодею отдана?

Глядя на противное, залитое слезами лицо Сергея, Клава поняла, что хлопоты еще не закончены. Теперь, когда люди в безопасности, надо выручать машину. Поручив Сергея попечениям Груни, Клава отправилась в центр города.

Сонный дежурный милиции долго не мог сообразить, что от него понадобилось этой худенькой девчонке. Потом разыскали автоинспектора, вызвали вездеход.

С вездеходом пришлось ехать Клаве. Сергей лежал пластом, а надо же было кому-то показать, где брошена машина. Подъезжая, заметили, что у трехтонки по-хозяйски раскинут костерок и над огнем греет руки какая-то фигура в огромном тулупе. Услышав рокот подъезжающего вездехода, фигура ухватилась за берданку и наставила дуло:

— Стой! Стрелять буду! Кто такие?

— За машиной приехали. А ты кто?

— Я охрана. Ваша машина, что ли? — Фигура подошла поближе. — Покурить не найдется? Загоревал без табаку…

Выяснилось, что ехавшие с сеном колхозники заметили брошенную машину и доложили председателю. Тот выслал на ночь охрану — государственное добро, мало ли что может случиться…

Обратно вездеход повел автоинспектор, а Клаве пришлось сесть за руль аварийной машины. Она рулила, как могла, стараясь идти в фарватере вездехода, изо всех сил следя за его рубиновым огоньком. Тонкий стальной трос вибрировал: то натягивался, то ослабевал. И был похож на громадную струну, по которой бегал невидимый смычок. Порой огонек и трос исчезали в мутной пелене, и тогда Клава мотала головой, стряхивая сон…

Когда она вернулась в домик на окраине, там уже никого не было. Старушка-хозяйка сказала, что девчата рано утром ушли на вокзал, чтобы сесть на поезд и ехать в тот город, в котором были курсы комбайнеров. А Сережа только что отправился в автоинспекцию — сообщить о случившемся.

Клава, захватив рюкзак, отправилась в техникум. Она сама не заметила, как уснула, прикорнув в коридоре на подоконнике в ожидании вызова на экзамен. Разбудили ее девушки, и она полусонная предстала перед экзаменационной комиссией.

Отвечала, а в разгоряченной голове возникали ночные видения: Сережка стукался лбом о печку в припадке пьяного отчаяния; плыла по небу куполообразная вершина Круглой горы; с какой-то огромной высоты видела крохотную трехтонку и маленький, как точка, огонек костра возле нее…

Ее ответы были похожи на бред, и экзаменаторы только плечами пожимали: как мог Афанасий Ильич Волнов, хорошо известный в округе учитель, выпустить такого недоросля, да еще родную дочь. Педагогическая загадка!

Девушки привели ее в общежитие, устроили на койку. Клава легла навзничь и устало подумала: «Все! Ну и ладно! Поеду домой. К папе». И тотчас же провалилась в какую-то черную мглу.

Проснулась она рано. Посапывали девушки на соседних кроватях. На желтых половицах светлели квадраты — свет уличного фонаря. В дальнем углу осторожно возилась мышь. За окнами — ни звука. Все спят, не спит только мышь. Спят экзаменаторы, спят девчата-комбайнерки в вагоне где-то далеко отсюда, спит Сережка, спит мрачноватый автоинспектор с вездехода. Она одна, да еще вот мышь…

«А домой я не поеду! — неожиданно даже для себя решила Клава. — С какой стати? Пойду на завод, куда-нибудь устроюсь. Надо узнать, где у них отдел кадров. Потом — вечерний техникум. Там не хуже дневного. Вот и все. Решено».

После всего, что случилось вчера, она чувствовала себя очень сильной и крепкой. «Хуже не будет, а это все я уже могу!» — подумала Клава и тихонько засмеялась: как там ни говори, а первый день самостоятельной жизни провела неплохо. Рассказать папке, так, пожалуй, и не поверит…

 

ЧИКИ-БРИКИ

Василий Федорович служил завхозом в доме отдыха.

Однажды, когда он вместе с кладовщиком перебирал яйца на складе, его позвали к телефону. Люся, секретарь завкома, предложила немедленно приехать — срочно вызывал Семен Семеныч, председатель.

— Хорошо, Люсенька, приеду, — ответил Василий Федорович, положил трубку и тяжело вздохнул.

Человек пожилой, не очень-то грамотный, обремененный большой семьей, он всегда ощущал некоторую тоску, когда вызывал председатель завкома, в чьем ведении находился дом отдыха. Так уж повелось, что вызов к председателю означал только одно: головомойку.

— Пропадаешь все! — и на этот раз заворчал Семен Семеныч, когда завхоз появился в кабинете. — Ты — завхоз, всегда должен под рукой быть.

— Яички портятся, перебирал, — начал оправдываться Василий Федорович, но Семен Семеныч не дал и слова сказать: разом поднял к плечам розовые мягкие ладони и по-воробьиному склонил голову набок:

— Обожди, голубок, твое дело маленькое! — Он значительно посмотрел на завхоза. — Вот что, голубок: Шупелов приехал… — Заглянул в настольный блокнот и еще значительней добавил: — Игнатий Дмитрич…

— Шупелов? — повторил Василий Федорович, соображая, добро или худо несет приезд какого-то там Шупелова.

— В общем, начальство. Принять надо как следует — пригодится. Свой человек в высших сферах. Понятно тебе?

— Понятно! — Василий Федорович оживился — похоже, что сегодня головомойки не будет. — Так, так, так!

— Ступай сюда! — кивнул Семен Семеныч. — Повезем его в дом отдыха. Должен быть полный порядок. Понятно?

Семен Семеныч загнул мизинец.

— Так, — подтвердил Василий Федорович и тоже загнул мизинец.

— Покатаемся по озеру на катере. Так? — Председатель загнул безымянный палец.

— Так, — ответил Василий Федорович и тоже загнул безымянный.

— Заедем к рыбакам и рыбки купим. Так? — Средний палец принял соответствующее положение.

— Так, — ответил Василий Федорович, но пальца загибать не стал.

— На острове Надежды остановимся и сварим ушицу. Так?

— Так, — механически сказал Василий Федорович и стал разглядывать большой письменный прибор на столе.

— Ну, а к ухе для аппетиту… Так? — Семен Семеныч прикрыл большим пальцем кулак и посмотрел на завхоза. — Тебе все понятно?

— Понятно, — ответил тот, о чем-то раздумывая.

— Вот и отлично — договорились. Исполняй! Будь здоров, голубок!

Василий Федорович повернулся и зашагал к двери. Чем ближе он к ней подходил, тем медленней двигались его ноги. Наконец он остановился и повернул обратно.

— А ведь денег-то у меня нету, — сказал он, как бы сам удивляясь неожиданному обстоятельству.

— Денег? Эх, горе ты мое, а не завхоз! — Семен Семеныч подумал. — Деньги-то с директора надо бы, его гость. Ну да ладно — иди в бухгалтерию, оформляй под отчет пятьсот рублей. Да коньячок и наливочки чтобы были — черт его знает, что он пьет…

Гость, признаться, не понравился Василию Федоровичу. Высокий, костистый, очень тощий, в сером просторном костюме из дорогой материи, с длинной прямой трубкой в зубах, он равнодушно и даже как-то брезгливо осматривал подернутые синеватой дымкой уральские хребты, со всех сторон замкнувшие светлое лесное озеро.

Пока Василий Федорович и водитель катера Петя готовили уху, на небольшом пляжике шли разговоры. Семен Семеныч и директор занимали гостя. Они на все лады расхваливали живописные окрестности дома отдыха.

Гость изрекал неопределенные междометия и только один раз высказал замечание, что в Карловых Варах все устроено по-другому. «Ах, Европа, Европа!» — покачал он головой и принялся нещадно сосать трубку. Все уважительно помолчали…

Потом беседа перешла на другие темы. Прислушиваясь, Василий Федорович понял, что пикник затеян не директором, а одним Семеном Семенычем и директор тут тоже только гость. «Ах, пес!» — сказал про себя Василий Федорович.

«Пес» тем временем то и дело упоминал какой-то завод, на котором имелась вакантная должность директора. Помянув, начинал рассуждать о том, что ему приелась профсоюзная работа и что хотелось бы попробовать силенку на хозяйственной.

«Ишь, куда подбирается!» — размышлял Василий Федорович. Гость опять издавал междометия, и Василий Федорович понял, что прямой и серьезный разговор об этом должен состояться тогда, когда подвыпьют. «Вот ведь как дела делаются!» — сокрушался Василий Федорович и крутил головой.

Ел гость много и жадно, а еще больше и жаднее пил. «Видно, пока ехал сюда, крошки в рот не брал — дармовщины дождался…» — непочтительно думал Василий Федорович, со стороны наблюдая, как ходуном ходит кадык на горле у гостя, когда он стопку за стопкой опрокидывает в себя коньяк.

После ухи искупались, улеглись на песке и запели «Ермака». Получилось довольно красиво — у директора оказался сочный, сильный баритон, у моториста Пети — заливистый, звонкий тенорок, а Семен Семеныч и Василий Федорович подпевали теми обычными голосами, о которых даже не скажешь — тенор это или баритон.

Спели «Ермака», и Семен Семеныч затеял было разговор о вакантной должности директора, но гость сделал вид, что не слышит его, и потребовал еще песен. Сам он не пел, а как-то по-детски заглядывал в рты поющим и ни с того и ни с сего начинал хохотать. Это немного смущало, но в общем пикник проходил довольно весело.

Потом гость исчез. Из деликатности, — мало ли куда понадобилось отлучиться человеку, — искать не стали. Внезапно из глубины острова донесся крик, неясное бормотание, треск ломающихся сучьев. Все кинулись туда.

Гость висел в воздухе, судорожно вцепившись в вершины двух полусогнутых берез и отчаянно болтал длинными ногами. Выяснилось, что он, вообразив себя невесть кем, взобрался на березу, раскачал ее и вознамерился переметнуться на соседнее дерево. Ему удалось ухватиться за вершину росшей неподалеку березки, но отпустить вторую руку не хватило смелости. Березы распяли его, он повис между ними, глядя на землю округлившимися глазами. Дымящая трубка торчала из плотно сомкнутого рта.

— А вы левую ручку отпустите! — закричал гостю Василий Федорович в то время, когда остальные изумленно созерцали барахтающееся в воздухе начальство. — За одну березку держитесь!

Совет был услышан. Гость переметнулся обратно на старую березу, но операция обошлась недешево: содержимое трубки высыпалось ему за шиворот. Словно ужаленный, гость заорал дурным голосом и кулем свалился вниз.

Загоревшийся костюм благополучно потушили и по этому случаю допили остатки коньяка. Гость совсем обеспамятел, и его вчетвером кое-как погрузили на дно катера. Толстый Семен Семеныч во время возни совсем запыхался и довольно-таки крепко пнул ногой бесчувственное тело:

— Перепил, дрянь такая!

Василий Федорович даже пожалел гостя: «Сами напоили человека и еще пинков надавали!» Директор сделал вид, что ничего не заметил. Петя сидел за рулем катера и не отрывал глаз от воды…

Через два месяца Семен Семеныч вновь вызвал к себе завхоза.

— Ты что же это, голубок? — ворчливо сказал он. — Социалистическая собственность тебе нипочем? Под отчет берешь, а отчитываться не хочешь?

— То есть как? — не понял Василий Федорович.

— А вот так! — Семен Семеныч показал на лежавший перед ним лист бумаги. — Бухгалтер дал. Пятьсот рубликов за тобой. Когда заплатишь?

Долго молчал Василий Федорович. Всего он мог ждать от Семена, но только не этого. Неужели дошел до такой подлости?

— Тут мне платить нечего, — сказал он наконец.

Белесые брови председателя выгнулись в вопросительные знаки:

— Как так? Ты что, голубок, — сдурел?

— А чего ради мне платить? Гость-то ведь ваш был — вы и платите.

Взгляды их скрестились. Решимость Василия Федоровича проступала так отчетливо, что Семен Семеныч отвел глаза первым.

— Гость? Во-он что! Теперь вспомнил — еще на березе повис, дурень.

С минуту длилось тяжелое молчание.

— Так-то оно так — гость. А все-таки… Ну, а как быть? Ты мне это скажи, завхоз!

Василий Федорович ничего не ответил. Откуда ему знать — как быть? Об этом раньше надо было думать.

— Ты, голубок, может, авансовый отчет оформишь? — спросил Семен Семеныч и оживился, обрадованный тем, что нашел выход из положения. — Нет, верно, а? Накатай авансовый отчет, а я подмахну. Ты — завхоз, должен знать, как делается это самое… — Он пощелкал пальцами, отыскивая слово, которым можно было бы назвать такую операцию. Ничего подходящего не нашел и договорил: — …чики-брики. А я твое чики-брики подпишу — порядок. Не свои же платить за такого борова, в самом-то деле!

Василий Федорович сморщился и взялся за голову.

— Эк тебя карежит! — поджал губы Семен Семеныч. — А ты не трусь — мне, может, похуже твоего приходится, да я не унываю. Ты тоже не нервная барышня, а завхоз, снабженец. Ступай, делай свое чики-брики, не откладывай — бухгалтер ругается…

Когда завхоз ушел, Семен Семеныч оторвал свое тяжелое тело от глубокого покойного кресла, грузно пошагал по кабинету, остановился у окна и оглядел величественную панораму работающего завода. Светясь тысячами огней, вздымались громадные корпуса, над трубами вились пересыпанные искрами седые дымы, жемчужными цепями висели над главной магистралью гирлянды плафонов. Раньше его волновал вид завода. Помнится, он даже с какой-то гордостью показывал его посетителям. А теперь… Теперь все умерло, потускнело, примелькалось, ко всему он стал равнодушен. Больше думалось о себе, о том, как выпутаться из неприятностей, которые обступили со всех сторон.

— Чики-брики! — сказал он вслух. — Вот словцо, а?

Ему нравилось придуманное слово. Оно придавало юмористический оттенок всей истории, и от этого не так скверно было на душе. Чики-брики! А что еще оставалось делать? Васька не заплатит — окладишко маленький, семья большая. И не заставишь — смирен-то смирен, а прижмешь — такой шум поднимет, не рад будешь. Самому платить? С какой стати? И где уж там!

Семен Семеныч покосился на стол: в списке дебиторов и у его фамилии значилась изрядная сумма. Надо еще придумать, как ее с шеи снять.

…Чем дальше уезжала полуторка от завкома, чем больше распалялся Василий Федорович. Сердился на себя, что волей-неволей приходится сочинять фальшивый авансовый отчет; ненавидел Семена Семеныча, который заставляет это сделать, а в случае ревизии, конечно, останется в стороне; поминал недобрым словом высокопоставленного гостя, который, надо полагать, никакого удовольствия от пикника не получил, только костюм свой дорогой пожег; негодовал на директора, он пил вместе с ними, а теперь даже не знает, что ему, завхозу, приходится идти на преступление. И чем все кончится — неизвестно!

А в доме отдыха, в своей крохотной квартире, ему и совсем горько стало. Почему все считают, что если ты — завхоз, снабженец, то обязан делать всякие пакости? А ведь ему тоже хочется жить просто, честно, по-советски, как все люди живут!

Разгорячась, он мысленно обратился к Семену Семенычу: «Да знаешь ли ты, хомяк, чем это пахнет, когда ты меня на такое дело склоняешь? Да с твоей черной руки я теперь десятки таких отчетов настряпаю, и ты пикнуть не посмеешь, потому что мы теперь с тобой одной грязной веревкой связаны! Тоже мне придумал — чики-брики! Какое там чики-брики: воровство, так прямо и скажем! И нас, мелкоту, за собой тянешь — воровать… А вот не выйдет! Хочешь, я про все прокурору напишу, хочешь?»

Василий Федорович встал с постели, включил свет и пошел искать у сына-школьника ручку, чернила и чистую тетрадь. Сын спал, подложив руку под ухо. На его лицо падал косой свет стосвечовой лампочки, и длинные тени ресниц легли на щеки. Рядом на спинке стула, точно крылатая красная птица, распростерся аккуратно расправленный пионерский галстук. Под подушку была засунута книга. «Повесть о настоящем человеке», — прочел Василий Федорович.

«О настоящем человеке», — повторил про себя Василий Федорович, положил книгу на стол и погладил шелковистую ткань галстука. В глубине души шевельнулось что-то теплое, доброе, шевельнулось и поднялось от сердца к горлу. «Ради тебя, сынок! — шептал он. — Чтобы ты никогда не стыдился отца. Чтобы тебя эта грязь не касалась. Расти, сынок, настоящим человеком!»

Он сел к столу и начал писать: «Городскому прокурору товарищу Селезневу…».

Закончив писать, Василий Федорович отнес на место ручку и чернила. Поправил одеяло на сыне, еще раз погладил пионерский галстук. Удовлетворенный всем тем, что он сделал, улегся спать.

 

ДВЕНАДЦАТЬ ВЕДУЩИХ

I

Двери сборочного цеха широко раскрываются. Поматывая головой, выходит запряженный в телегу битюг. В телеге лежит письменный стол и широкое полумягкое кресло. На столе перевернутая вверх дном плетеная корзинка для бумаг.

Рядом со всем этим канцелярским имуществом шагает девушка в фетровой шляпе причудливой формы. Она несет в руках настольную лампу и телефонный аппарат. Шнуры свесились, волочатся по полу, штепсели позвякивают на чугунных плитах, которыми выстлан цех.

Сборщики, оторвавшись от работы, изумленно смотрят на необыкновенное шествие.

— Явление первое! — энергично разводит руками кудреватый слесарь Витя Червоненко, считающий своей непременной обязанностью острить над любым жизненным явлением. — Красавица, ошибку мало-мало даете: здесь цех, а не канцелярия!

Девушка молча наблюдает за разгрузкой.

Рабочие устанавливают стол, кресло и корзинку недалеко от головного участка конвейера. Девушка водружает на стол лампу и телефон. Начинают орудовать монтеры, подключая провода.

— Ребята, не ломайте ваши головы: пригодятся! — кричит неугомонный Витя. — Я уже догадался — перед нами станок усовершенствованной конструкции. Теперь сборка пойдет, только держись! Премиальные нам обеспечены.

Девушка не обращает внимания на насмешки и уходит в заводоуправление доложить начальнику производства Школяру, что его приказание выполнено, обстановка кабинета доставлена в цех.

Школяр, собрав в папку диспетчерские сводки, отправляется на новое место работы. Он сбрасывает кожаное пальто на спинку кресла, берется за край стола, чтобы убедиться, что он поставлен прочно. Затем усаживается, раскрывает папку и погружается в изучение сводок.

Школяр — круглолицый и румяный человек лет тридцати пяти, не по возрасту располневший. У него такие округлые щеки, что студенисто вздрагивают при каждом резком движении. Он умеет доброжелательно, ласково улыбаться и расположить к себе людей, с неизменным добродушием мирит мастеров и контролеров, если они ссорятся в его присутствии.

Миротворческие способности Школяра были известны в заводоуправлении. И когда полгода тому назад надо было решить, кого назначить начальником производства, то назначили Школяра, рядового технолога инструментального цеха, хотя имелись и другие кандидатуры. Бывший директор завода, да и все в заводоуправлении почему-то были убеждены, что Школяр сумеет руководить людьми и уж во всяком случае не допустит конфликтов и столкновений, которые то и дело создавал его предшественник и в которых, откровенно сказать, всем надоело разбираться.

Понятно, что на новом и таком ответственном посту Школяру хотелось показать свои способности во всем блеске, придумать что-нибудь такое оригинальное, необычное, что сразу выделило бы его. И совершенно неожиданно вчера пришла в голову мысль перевести свой письменный стол из уютного кабинета в цех — она ему необычайно понравилась. «То, что надо!» — сказал он сам себе и на другой же день осуществил идею. Даже не сказал ни слова об этом директору: так был уверен, что такая мера понравится и принесет пользу производству.

Когда прошли первые минуты и улеглась некоторая взволнованность, вызванная осуществлением плана, Школяр заметил, что сборщики посматривают на него с удивлением и любопытством. Он встает и подходит к ним:

— Приветствую, товарищи! Как идут делишки?

— Дела как сажа бела, Семен Яковлевич, — хмуро отвечает один из пожилых сборщиков.

— А что такое? — тревожится Школяр.

— Ведущие на исходе, — отвечают ему. — Если не подвезут дюжину — смену не кончим…

— Пустяки! Сейчас разберемся. Будут и ведущие, и все, что нужно, — уверенно обещает Школяр и говорит о том, ради чего подошел, о чем ему думается все это время и чем он все еще взволнован: — Вот я и переехал к вам. Как находите идею? Свежа, а?

Рабочие переглядываются и ничего не отвечают.

— Что же молчите? Одобряете? — еще раз спрашивает Школяр, и по тону чувствуется, что он готов обидеться.

Витя Червоненко улыбается простодушной улыбкой:

— Как же не одобрить-то, Семен Яковлевич? У меня, например, часто не бывает спичек — буду к вам бегать прикуривать.

— Неуместная шутка! — сердито хмурится Школяр и собирается строго прикрикнуть на сорванца. Но не хочется портить себе настроение, и он назидательно произносит: — Производство не место для шуток, товарищи. Продолжайте работу!

Школяр возвращается к столу и углубляется в сводки.

Немножко неприятно, что сборщики так и не высказали своего мнения. Нельзя будет рассказать о том, как одобрительно встретил новую меру рабочий класс. Но, в конце концов, сборщики ничего не решают. Нечего сомневаться, что директор будет доволен, как только увидит его в цехе…

Озаренный мягким светом настольной лампы, массивный письменный стол виден издалека, из всех уголков громадного цеха. Отсвечивает преждевременная лысина на голове склонившегося к папке Школяра. Что и говорить: не очень-то привычная картина в суровой и шумной обстановке. Воздух насыщен запахами металла, ацетона, горячего масла, под потолком раскатывают краны и подъемники, со всех сторон несется визг электродрелей и гайковертов, клекот пневматических молотков, треск испытываемых агрегатов. А тут — стол и зеленый абажур настольной лампы…

Трудовое напряжение на конвейере велико. Идут последние дни месяца, и, как обычно, из конца в конец бегут диспетчеры и мастера с встревоженными и усталыми лицами, с красными от бессонницы глазами. Точно ошпаренный, пронзительно сигналя, мчится кургузый электрокар — везет дефицитные детали на второй участок. Побрякивая инструментом, торопятся озабоченные ремонтники — что-то случилось с прессом на клепке.

Вдали показывается вереница чисто, даже нарядно одетых девушек. На плече у каждой — увесистая железная коробка со сверкающими серебром крепежными материалами: болтами, гайками, шайбами. Они идут друг за другом и очень похожи на черкешенок, возвращающихся с родника с кувшинами воды на плечах.

Школяр оглядывает процессию и одобрительно усмехается: «Выкручиваешься, Сюдайкин? Понял, кто у тебя на конвейере сидит? То-то же! Правильно сделал, так и надо: выгнать всех девчонок из канцелярии, пусть хоть нормали потаскают…» Он тут же решает похвалить начальника цеха Сюдайкина за инициативу на ближайшем совещании.

Но довольство исчезает с чисто выбритого лица Школяра, когда он взглядывает на конвейер. Сборка остановлена, конвейер неподвижен. На тележках чернеют полусобранные агрегаты. Школяр чувствует досаду: дернул же черт кого-то остановить конвейер как раз в тот момент, когда он перебазировался в цех! Что у них там случилось? Почему Сюдайкин не докладывает?

Высокую фигуру Сюдайкина Школяр замечает вдали, на другом конце цеха. Тот медленно идет вдоль конвейера, поминутно останавливаясь и разговаривая с рабочими. Длинные руки то и дело взлетают вверх, как крылья мельницы: так горячо он втолковывает что-то людям.

«Чего он там развоевался?» Школяр нетерпеливо ждет, постукивая пальцами по краю стола. А пока ждет, на его глазах происходит невероятное: конвейерные тележки начинают двигаться обратно. Это похоже на насмешку: он, Школяр, здесь, непосредственно на производстве, а кто-то осмелился не только остановить конвейер, а еще и дать ему обратный ход. Нет, он никому не позволит над собой издеваться!

Школяр хочет бежать к Сюдайкину, но в это время пронзительно звонит телефон, только что подключенный монтером, и Семен Яковлевич машинально хватается за трубку.

— Начальник производства Школяр слушает.

У телефона директор Невзоров. Он сейчас спросит о ходе сборки, а что ему отвечать? Полусобранные агрегаты медленно ползут обратно, Школяру даже кажется, что рабочие начали их разбирать, а почему они это делают — понять невозможно.

— Я вас слушаю, Иван Трофимыч, — стараясь говорить спокойно отвечает Школяр, с тревогой ожидая вопросов.

— Почему долго не отвечали? — Признак нехороший — директор говорит в повышенном тоне. Школяр хочет сказать, что телефон был выключен по случаю его переезда в цех, но не успевает. Из телефона несутся уже другие вопросы: как идет сборка, сколько сняли после обеда, на конвейере все нормально?

Да, директор зол, нервничает. Что ему ответить? Широкими взмахами руки Школяр пытается подозвать к себе Сюдайкина: может быть, удастся передать горячую трубку этому верзиле. Но Сюдайкин стоит спиной и ничего не видит, а кричать бесполезно и уже некогда. Школяр слышит тяжелое дыхание директора, ожидающего ответа. Нерешительным голосом произносит:

— Не совсем нормально, Иван Трофимыч…

Видимо, Невзоров наклонился к микрофону совсем близко — таким напряженным и звенящим стал его голос:

— Что? Остановились? Да отвечайте же, черт возьми!

— Обратно пошел, — чуть ли не шепотом произносит Школяр.

— Что? Кто обратно пошел?

— Конвейер обратно пошел… — еле выговаривает Школяр.

— Ну, знаете! Положите трубку! Я сейчас приду.

Школяр послушно кладет трубку и оглядывается: в цехе, все так же ярко освещенном, словно потемнело, все выглядит мрачно, как в подземелье. Сюдайкин все еще машет руками, и Школяр бежит к нему.

— Какого черта! — кричит он, задыхаясь. — Прекратите это безобразие!

Сюдайкин оборачивается, узнает Школяра и молчит: случилось что-то серьезное, если всегда добродушный и ласковый Семен Яковлевич даже побледнел от гнева. Сюдайкин — работник молодой, старательный, но на редкость тугодум. Он не умеет быстро и находчиво ответить, когда ему задают неожиданный и не совсем понятный вопрос. Какое безобразие надо прекратить? Что так рассердило Школяра? Сюдайкин оторопело и молча смотрит на сочные губы начальника производства.

— Почему у вас конвейер пошел обратно? — спрашивают эти губы.

— Мы прогнали вперед, Семен Яковлевич, чтобы… — выдавливает из себя Сюдайкин. — Чтобы, значит, снять, которые готовые. Которые, значит, неготовые мы теперь обратно гоним… То есть на место ставим: сначала туда, потом сюда. Ведущих нету, Семен Яковлевич…

Сюдайкин мямлит еще. А Школяр уже досадует: «Боже, как глупо получилось!»

— Туда — сюда, туда — сюда! Недаром вы Сюдайкин! — раздраженно бросает он и идет обратно к столу.

Вот до чего доводит штурмовщина — ум за разум заходит, человек перестает понимать самые простые вещи. Ведь все ясно, прогнали конвейер вперед, чтобы снять собранные агрегаты, а потом те, которым не хватило ведущих шестерен, вернули обратно. Только и всего. А ему померещилась разная чертовщина, закатил истерику. А как глупо ответил Ивану Трофимовичу! Он идет сюда. Что теперь будет? Почему нет ведущих? Термический цех выдал 72 штуки — вот она, сводка. Должно хватить на весь дневной график, а поработали только полсмены…

II

Первым обнаружил нехватку ведущих шестерен мастер механического цеха Михаил Фомич Горюнов. Горюнов — многоопытный производственник, тертый и перетертый разными цеховыми неурядицами, но и у него захолонуло сердце, когда он установил, что на сборку отправлено только 60 ведущих из 72, полученных из термички.

Он водружает на нос старенькие очки со спаянными оглобельками и еще раз просматривает документы. Михаилу Фомичу лет за пятьдесят, виски густо затянуты сединой. Седые усы шевелятся, как у таракана, — старик нервно жует губами, он по-настоящему и глубока встревожен. Так и есть — в одной из бумажек в графе «Задержано ОТК» стоит цифра 12.

«Опять!» — с тоской думает Горюнов и смотрит вдоль пролета туда, где виднеется стол контролера. Предстоит ругань, а больше всего на свете Михаил Фомич не любит ссориться, по характеру он человек добрый и покладистый. Уступит, сдастся, лишь бы только избежать перебранки. Но тут дело такое, что разговора с контролером никак не избежать…

Тяжело вздохнув, Горюнов снимает очки. Протирает их долго, тщательно, оттягивая неприятную минуту и, еще раз вздохнув, мелкими шагами семенит к контрольному столу.

Григорий Силачев сидит на большом железном ящике, закрытом на замок, — изоляторе брака. Он видит Горюнова и устало усмехается: ну, этот-то не больно страшен, разговаривать долго не придется! Горюнов — ровня, мастер, выстоять против его натиска — пустяковое дело. Вот когда прибегут товарищи чином повыше, вот тогда собирай нервы в кулак и держись! А они прибегут, непременно прибегут, Горюнов — их первый вестник…

— Фокусничаешь? — спрашивает Горюнов, боком становясь против Силачева и заталкивая руки поглубже в карманы.

— Добрый день, Михаил Фомич, — здоровается Силачев. — Прекрасная сегодня погода, не правда ли?

— Ты смехулечки оставь! Оставь, говорю! — сердится Горюнов.

— Пожалуйста. С удовольствием! — соглашается Григорий.

Несколько мгновений они молча смотрят в разные стороны. Силачев со скукой ждет, что еще скажет старик. Горюнов уныло завидует контролеру: сидит, как идол, на своем престоле-изоляторе и горюшка ему мало. Ни просить, ни кланяться! Вот жизнь у человека!

Вздохнув, Горюнов с укором спрашивает:

— Сердце у тебя есть, Алеша?

— Я не Алексей, а Григорий. Григорий Алексеевич, — наставительно поправляет Силачев.

Не мудрено и спутаться: у Силачева в цехе много прозвищ. Девчата зовут его Алексеем Ивановым — уж очень похож он на артиста, исполнявшего главную роль в картине «Падение Берлина». Такой же высокий, плечистый, с могучей шеей, с широким крупным и таким же курносым лицом. Одно отличает его от артиста — у Силачева нет левой руки. Потерял он ее в боях на Курской дуге. Поэтому-то он, большой и сильный, вынужден работать на сравнительно легкой должности технического контролера.

Те, кому приходится сталкиваться с Григорием по служебным делам, зовут его иначе: каменным идолом. Силачев непоколебим, когда приходится из потоков, текущих к сборочному конвейеру, удалять бракованные детали. Вырвать из его большой руки дефектную зубчатку труднее, чем, положим, слону пролезть в игольное ушко.

Горюнову это хорошо известно, но другого выхода у него нет, и он продолжает попытку:

— Ладно, Григорий, так Григорий. Сердце у тебя есть, Григорий Алексеевич?

— Неужели потерял? — Григорий озабоченно щупает левую сторону груди. — Нет, кажется, тут еще…

— Ты смехулечки свои брось! Брось, говорю! — сердится Горюнов. — Двенадцать ведущих опять в сундук закрыл?

— Закрыл.

— По какой причине?

— Искривление зуба.

— А ты проверил? Каждую проверил?

— Само собой. Не в бирюльки играю, а на производстве нахожусь, — на этот раз серьезно, даже с горечью отвечает Григорий.

Горюнов молчит. Можно, конечно, потребовать, чтобы проверил еще раз, но какой смысл контролеру врать? Искривление зуба — изъян явный и непоправимый. Шестеренкам одна дорога — в вагранку, на переплав. Безнадежное дело уговорить Силачева. Будь он на его месте — и он поступил бы так же. Но все же… И Горюнов устало говорит:

— Послушай-ка, Григорий Алексеевич… Гриша… Может быть, ничего, а? Может, отклонение — пустяк? Сойдет как-нибудь?

Силачев молча качает головой.

— Выдай, Гриша, а? Сам знаешь — положение серьезное. Сборка останавливается. Ты знаешь, что мне за это будет?

— Знаю, Михаил Фомич. И все же напрасный разговор…

— Эх, ты! Правильно народ говорит: каменный ты идол! — грустно произносит Михаил Фомич и уходит, сгорбившись и поникнув.

Силачев смотрит ему вслед. Жалко старика: ветеран завода, поседел в этих стенах, у этих станков, которые знает, как свою задубелую ладонь. Но делать нечего: прохлопали станочник и наладчик, недосмотрел кто-то из мастеров, а отдуваться придется старику — его смена. Нетрудно догадаться, что произойдет через полчаса: остановится сборка, побегут диспетчеры, мастера, появится всякое начальство. Будут требовать, ругать, угрожать всякими карами…

Но попробуй, поставь такие шестеренки в агрегат — размелют, раскрошат, разобьют все, сопряженное с ними, получится металлическая каша. И выхода следующей партии шестерен нельзя ждать раньше следующего утра. Процесс закалки длится двадцать четыре часа…

О себе Силачев не думает, хотя и ему предстоит кое-что пережить. Не привыкать! Он только кладет к себе поближе зубометр. Пригодится!

III

Директор Невзоров на заводе недавно. Многое ему не нравится здесь. Человек он опытный и знает: порядок наводить надо, но делать это без горячки, сильно и последовательно. А пока исподволь изучает людей…

Он шагает по механическому цеху и присматривается к спутнику. Не нравится, определенно не нравится ему добродушный лысый Школяр. Надо же умудриться выкинуть такую штуку — вместе со своей канцелярией переселиться на главный конвейер! И мусорную корзинку не забыл, канцелярская душа! Насмешил весь завод и теперь довольнешенек: большое дело сделал, сомкнулся с производством, поправил положение… А до сих пор не догадался узнать, почему задержаны двенадцать ведущих шестерен….

И еще этот работяга из технического контроля, о котором только и слышишь: Силачев задержал, Силачев не дает, не пропускает. Тоже деятель: в самые напряженные дни задержал ведущие. Сегодня 28-е число, а 31-е выходной день. План трещит, дорога каждая минута. Как хочешь, так и выкручивайся, директор.

Сконфуженный Школяр семенит на полшага от левого плеча директора. Директор взбешен, и лучше всего сейчас молчать: пусть перекипит! На Силачева нарвется — злость сбросит, тогда можно будет доказывать, что идея перебазироваться начальнику производства в цех не так уж плохо, скорее наоборот. А с Силачевым схватка будет — знает он этого верзилу, неприятная личность. Надо бы его убрать, поставить человека покладистей. Может быть, подсказать директору? Вот уж после схватки…

Шуршат кожаные пальто. В отделении тесно, полы пальто задевают маслянистые станины, и Школяр подбирает их, чтобы не запачкать. Невзоров идет прямо и решительно, даже не замечает, что делается с пальто. Школяру почему-то от этого становится не по себе: боже, как он зол, как зол!

На окованном стальными листами столе Силачев перебирает груду мелких шестерен. Он оглядывается на директора, на Школяра и опускает глаза, продолжая ловко орудовать единственной правой рукой.

— Фокусничаешь? — так же, как и Горюнов, начинает разговор Невзоров.

Подняв глаза, Силачев пристально смотрит на Невзорова.

— Здравствуйте, Иван Трофимыч. Что вы сказали?

Губы Невзорова смыкаются так плотно, кажется, что их и не стало на лице. Что это? Отпор? Насмешка? Или контролер в самом деле не расслышал? Смотреть на громадного Силачева приходится снизу вверх — тоже неприятно. Но как бы там ни было, парень прав: тон взят неправильный и его надо менять…

— Ну, здравствуй! — хмуро говорит Невзоров. — Что это ты тут выкаблучиваешь?

— Надо полагать, вы спрашиваете о ведущих, товарищ директор? Да, точно, пришлось закрыть дюжину — искривление зуба.

Как он возмутительно спокоен! И это подчеркнутое «вы»! Раздражение с новой силой охватывает Невзорова. Чинуша! Закрыл шестерни и хоть бы хны! Как будто его и не касается, что месячный план на волоске. Не слишком ли много на заводе людей, равнодушных к делу?

— Ты закрыл! — с силой говорит Невзоров. — А знаешь, что творится на сборке?

— Как не знать — штурмовщина в разгаре… — горько усмехается Силачев. И вдруг, блеснув глазами, в упор говорит Невзорову: — Не вам бы за шестеренками бегать, товарищ директор! Не мальчишка же вы, в самом-то деле!

Это звучит так неожиданно, что Невзоров не сразу может придумать, что сказать в ответ. Кажется, этот верзила совсем обнаглел: разговаривает с директором, как… как с мальчишкой. Что это такое, в самом деле? Так и не найдя ответа, он говорит самым язвительным, уничтожающим тоном, каким только может:

— Вот как! Неужели? Вы так думаете?

— Не один я так думаю — весь завод так думает. Месяц на исходе, пора готовиться к следующему, а о заделах никто не заботится, все за детальками бегают. Пройдет первое число — опять пень колотить будем, раскачиваться придется. Шаг вперед, два назад. Разве это работа?

Голос у контролера негромкий, но довольно раскатистый. Невзорову кажется, что слышат Силачева далеко, слышит весь цех, что станочники остановили работу и прислушиваются к этим горьким и обидным словам. Припоминается, что видел вот этого самого Силачева недавно на собрании партийного актива. Постукивая по трибуне единственной рукой, он критиковал заводоуправление, кажется, довольно резко. Почему-то тогда не обратил внимания, а теперь… Вот ему еще материал для выступления: директор, как мальчишка, бегает за шестеренками. Уж, конечно, не упустит случая, выступит. И будет прав! — неожиданно для себя признается Невзоров. Черт его дернул впутаться в эту глупую историю! Не черт, а этот вот — Школяр. Ну, погоди же!

— Прекратим разговорчики! — строго обрывает он Силачева, чтобы как-то выйти из глупого положения. — Откройте изолятор!

Силачев молчит. Потом с усилием спрашивает:

— Вы приказываете?

— Да. Приказываю.

Силачев смотрит на него тяжелым, свинцовым взглядом. Что ж, раньше бывало и это: старый директор приказывал открыть изолятор, брали бракованные детали и ставили в агрегаты. Считалось, что заводу выгоднее выпустить несколько заведомо дефектных машин, чем не выполнить месячный план. Не беда, если потом будет возврат агрегатов, посыплются рекламации: можно составить акты и продукцию заменить, а на рекламации — юристы отпишутся. Но ведь этот — новый человек на заводе. Неужели и он осмелится? Да что же это такое в самом деле? Ведь он выступал на партийном активе, говорил о высоком качестве, о чести завода. Неужели и этот директор такой же болтун, как и старый?

— Значит — приказано? — охрипшим голосом переспрашивает Силачев. Вот он, тот момент, когда надо собрать нервы в кулак!

— Да. Приказано, — сухо чеканит Невзоров.

Губы у Силачева побелели, под скулами заиграли желваки. Он медленно, очень медленно достает из кармана ключи и соображает: куда идти, когда унесут шестерни? В партком? Вряд ли там осмелятся призвать к порядку нового человека. В лучшем случае — пожурят, попеняют. В горком? Можно и туда. Вот что: напишет он прямешенько в Центральный Комитет, в Москву! Только когда понесут шестерни, надо потребовать, чтобы дали письменный приказ! Да, вот так и будем действовать, Силачев! Нервы, нервы собирай в кулак!

Силачев медленно орудует ключами. Школяр, оживившись, манит к себе стоящего неподалеку Горюнова:

— Парочку рабочих. Понесут на сборку шестерни. Быстро! — шепчет он ему на ухо. Ему хочется засмеяться: кажется, новый директор такой же смельчак, как и старый. Восхитительно поставил на место этого дылду. Надо подсказать, чтобы его вообще убрали отсюда — действует на настроение.

Изолятор открыт. Шестерни ровным рядком лежат на дне ящика. Они омеднены и кажутся отлитыми из червонного золота — так красив их желтоватый мерцающий блеск. Не верится, что эти прекрасные вещи — никуда не годный брак.

— Зубомер! — отрывисто командует Невзоров.

Он наугад вырывает из ряда одну ведущую, делает промеры и откладывает в сторону. Берет вторую, третью, четвертую. Потом отдает зубомер, долго и хмуро смотрит на загубленные детали.

Подходят двое молодых рабочих в черных фуражках с неснятыми еще значками ремесленного училища. Переводя глаза с Силачева на Школяра, со Школяра на Невзорова старший угрюмо говорит:

— Мастер послал. Шестерни велено отнести. — Никто ему не отвечает, и парень, помявшись, начинает ворчать: — Ни тебе заработку, ни тебе чего… Штурмовщина называется.

Дрогнув, Невзоров быстро оборачивается, так быстро, что рабочий оторопело делает шаг назад.

— Кто вызвал? — резко спрашивает директор.

— Я думал, Иван Трофимыч… мне показалось… — бормочет Школяр.

— Вы… — говорит Невзоров и умолкает: не в его привычках ругать подчиненных в присутствии посторонних. В конце концов тут руганью ничего не поправишь. Контролер прав — надо создавать заделы.

— Изолятор можно закрыть, Иван Трофимыч? — спрашивает Силачев. Теперь он с трудом прячет улыбку: кажется, все поворачивается в другую сторону. Не пойдет он пока в горком, не напишет письмо в ЦК…

Невзоров задумчиво осматривает огромную фигуру контролера, скользит взглядом по его пустому рукаву. Глаза у него теплеют: уж если придется кое-что поломать на заводе, то опираться надо на этаких вот кряжей. Они не подведут. Они помогут.

— Закрывайте! Да покрепче! А то ходят тут разные… граждане… А вы идите на места, ребятки! — кивает он рабочим.

Даже не взглянув на Школяра, он круто поворачивается и уходит.

Но Школяр не отстает, семенит у его плеча. Он полон недоумения, этот Школяр: почему вдруг такой поворот? Как теперь завоевать расположение директора? Вот несчастье!

— Иван Трофимыч, я хотел вам пояснить, почему приказал свои стол перенести на главный конвейер. Мне кажется…

— Вам кажется, что вы поступили умно?

«Нет, определенно не понравилось», — внутренне содрогается Школяр и пытается рассмеяться:

— А мы только попробуем, Иван Трофимыч. Испыток не убыток, как говорят в народе. Потом можно и обратно…

— Вот что, Школяр… — Невзоров останавливается и смотрит на Школяра такими глазами, что тот начинает ежиться. — Стол вы отправите обратно, это правильно. А сами… Сами останетесь здесь. Ну, там табельщиком, нормировщиком — присмотрите себе по способностям. Все. Можете меня не провожать.

Школяр остолбенело смотрит вслед директору. Стоит с минуту, не меньше. За спиной сигналит электрокар, но Школяр не слышит. Он подавлен и размышляет. Мыслей не так уж много, всего одна: что скажет жена? Боже, что скажет Люся? Как девочка гордилась, когда его назначили начальником производства. А теперь табельщик, боже!

Электрокарщица, девушка в лихо сдвинутом назад красном берете, из-под которого всем напоказ рассыпались мелкие золотые кудряшки, сигналит все более властно и нетерпеливо. И в самом деле, что это за тумба стоит на пути и мешает проехать? Пусть лучше убирается, пока не поддели «нечаянно» бортом электрокара!

И когда Школяр отстраняется, девушка, проезжая мимо, склоняется к его розовому лицу и кричит прямо в ухо молодым, звонким голосом:

— Больше жизни! Вы мешаете работать!