#img_8.jpeg
#img_9.jpeg
В музее
В краеведческом музее я наткнулся на фотографию времен гражданской войны. Желнин, Ипатов, Крутолапов, опять Желнин и Ипатов… Фамилии ни о чем не говорили. Но прошел и почувствовал беспокойство. Вернулся. Стою, всматриваюсь — обыкновенные красноармейцы. Перед бородатым Ипатовым на корточках Ипатов-меньший, на коленях — винтовка. Из-под папахи округло, по-детски, глядят глаза, рот полуоткрыт…
Образ полуребенка преследовал дорогой, виделся ночью, на другой день, через неделю. Тогда понял: покоя не будет, пока не узнаю о нем, что возможно.
Отыскались те, кто помнил Ипатовых. Ваню Ипатова не просто помнил, — воевал бок о бок с ним Павел Иванович Анаховский. Он рассказал, что знал, потом схватил за рукав:
— Пойдем к Алексееву.
Иван Семенович Алексеев, делегат III съезда комсомола, действительно много рассказал о том времени, о подполье в годы колчаковщины.
Павел Иванович напрягал память:
— Стефания Ившина из Заречки с Марией Петровной Ипатовой в тюрьме вместе сидела. Еще Надежда Ивановна Абаева-Астафьева знать должна. Чичиланов, он в последнем бою отрядом милиции командовал.
Федор Георгиевич Чичиланов при встрече достал старую карту, развернул ее и повел пальцем: «Вот тут мы заходили с фланга…»
Нашлись записанные в тридцатые годы воспоминания Марии Петровны, матери Ванюши. Приехали его сестры — Елена Ивановна и Нина Ивановна — привезли фотографии, справки, удостоверения…
Словом, кое-что удалось узнать.
Светлой памяти первых комсомольцев посвящается это повествование.
Семья
В этом году священник Никольской церкви записал в книге, что 18 августа у рабочего механического завода Ивана Федоровича Ипатова родился сын, нареченный Иваном. Против его фамилии священник выразил красным карандашом неудовольствие — отец за крещение дал самую малость. И это бы ладно, да высказался в том направлении, что человек только глянет на свет божий, а с него уже требуют мзду. Возмутительные мысли в этом возмутительном городе.
Город, если посмотреть на него с какой-нибудь окрестной горы, похож на воронку. В узком месте воронки — пруд. У плотины завод. Перед заводом площадь. От площади во все стороны улицы. Утром, когда прогудит завод, по улицам вниз спешат люди и пропадают за коваными в завитушках воротами. А из ворот выходят те, кто отработал смену. Продымленные, пропахшие маслом и каленым железом, они медленно бредут в гору. Спускаются сумерки, и улицы пустеют. И только в самом низу горят огни прокатки, кузнечного, домен. Стучат механизмы, шумит под плотиной вода, крутит огромное колесо. В отсветах пламени видны черные фигурки, и кажется, их тоже, как и машины, приводит в движение деревянное колесо.
В сухое время река мелеет, воды в пруду не хватает, и колесо останавливается. Умолкают тогда цехи, а рабочих распускают по домам. У кого есть корова, лошадь, те отправляются на покос, перебиваются так-сяк, а у кого нет, тем туго приходится. Есть возле домишек огороды, только на камнях, кроме картошки, ничего не растет, да и та одно название.
Иногда случаются ливни. Тогда вода, стекая с гор, устремляется в узкое место воронки, то есть в завод. Речка Громотуха, в обычное время похожая на ручей, вдруг начинает метаться в глубоком логу, смывает огороды, сносит бани и все, что попадает на пути. Ай и Тесьма вспучиваются. Вода в пруду стремительно прибывает, идет через плотину, затопляет площадь. Бронзовый «царь-освободитель» с протянутой рукой тогда словно взывает о милости. А в заводе вода устремляется в цехи, уносит уголь со склада, сено и прочие припасы. И опять умолкает завод, и опять падают заработки.
С одной стороны площади — заводоуправление, с другой — дом горного начальника с мезонином и балконом, а за ним сад с прудочком для отдыха губернского начальства — иногда оно здесь бывает проездом. В прудке, огороженном высоким забором, плавает лебедь с подрезанным крылом, чтобы не улетел. Слева, между заводоуправлением и домом горного начальника, — пятиглавый, построенный в честь святой троицы собор, рядом — колокольня. В ясный день маковки и кресты поблескивают.
В праздники колокольный звон мечется между горами, и эхо вносит сумятицу в работу звонаря.
День получки на заводе — особый. Площадь заполняют лавочники, лоточники, торговки — голосисто, песенно нахваливают товар. Впереди этих «марьиных трестов» стоят матери работников, жены с ребятишками. Толпа растягивается от оружейной фабрики вдоль заводоуправления, под крышей которого значится «Арсеналъ», — там собраны образцы оружия, которое когда-либо делал завод.
В воздухе — соблазнительный дух жареного, моченого, квашеного — он щекочет ноздри и кружит голову. В толпе обсуждают городские события, семейные дела, переругиваются, ждут конца смены. На паре заводских кляч проехала карета с лекарем — опять на заводе несчастье. Но они случаются так часто, что к ним привыкли.
Гудит гудок, и все замирают на мгновение. В воротах показываются первые мастеровые, и толпа приходит в движение — женщины, ребятишки вытягивают шеи, выглядывая и боясь пропустить «своего». Аксинья Шляхтина волнуется больше других.
— Тебе углей насыпали, вертишься, — ворчит старуха из-за ее плеча.
— Будешь вертеться, небось, прошлый раз горой ушел, Косотуром. Его, нечистого духа, не узоришь вовремя — пропали денежки.
Возбуждение растет.
— Сбитень медовый горячий, пьют попы, дьяки и подьячие! — зазывает сочный голос.
— Сычуг с кашей!
— Пряники на сусле!
— Что? Кто там?
— Пестова в прокатной фабрике.
— Пестом, слышь, вот штука-то…
— Планетное гадание, — инвалид японской войны стучит деревяшкой о камни. На плече его попугай с обитым и грязным хвостом. — Ученая дрессированная птица! Гадает и предсказывает: насчет задуманного даст ответ, сбудется ваше дело или нет. Узнай судьбу, сударыня.
— Обманешь.
— Медовуха!
— Пирожки — блины — оладьи…
— Иван Федорович, а, Иван Федорович! — окликает Аксинья.
Человек в кожаной кепке останавливается. Он коренаст, широкие брови и небольшие усы придают лицу спокойную выразительность.
— Афоню не видел, а?
— Нет, Аксинья, не видал, — и пробивается через заслон.
Возле ведра с водкой мелькает вороватый взгляд Афони — пьет прямо из ковша.
Перекрывая многоголосый шум, над площадью взмывает:
От площади вверх отходит главная улица города — Большая Немецкая. Дома в начале ее тоже большие. Рядом с домом горного начальника немецкая церковь — кирха, напротив здание из красного кирпича — школа второй ступени. За кирхой — дом купца Пролубникова, рядом — гостиничные номера, выше торговые ряды, карусель. Справа, на Ключевской, — кинематограф «Марс», возле — толпа. С афиши смотрит, засунув руки по локоть в карманы, человек с выпученными глазами, в шляпе, похожей на старушечий ночной чепец.
В толпе Иван Федорович увидел своего сына Ваню и позвал:
— А ну, иди сюда.
— Меня за маслом мама послала, — Ванюшка для убедительности показал бутылку из-под постного масла.
— Разве его здесь продают? — Иван Федорович постоял в раздумье и сказал: — Ну, идем.
Купили билеты, прошли в зрительный зал. «Буаро — король воров», — так назывался фильм. Шел он семь минут.
— Ну и что? — спросил Иван Федорович, когда вышли на Большую Немецкую.
— Смешно было, — ответил Ванюшка и почувствовал себя вдруг неловко. Отец, конечно, понял, что он хотел проникнуть в зал без билета. Но это уж потом он надумал, а вначале правда шел за маслом в лавку. И дался ему этот король воров. Бегает как заполошный, падает. Смешно, конечно, особенно когда головой стенку проломил.
По пути завернули в книжную лавку. Там книги разные — старые и новые, толстые и тонкие, серые, как пачки газет, и с яркими картинками. Иван Федорович кое-какие брал в руки, разглядывал. Перед глазами мелькали названия, имена: «Труп», «Жадный мужик», Гюго, Жюль Верн, Кирша Данилов. А вот приключения Ната Пинкертона — очень ценилась среди мальчишек, ее хвалил даже Кива Голендер, а он учился уже в техническом училище.
И Ванюшка попросил отца:
— Купи.
— Зачем? Это, брат, что головой сквозь стенку — смешно, а толку мало.
Продавец понимающе глянул на Ипатова-старшего, достал из-под прилавка тоненькую невзрачную книжечку.
— Эту возьму, — Иван Федорович положил книжку внутрь пиджака.
Рассчитались с продавцом и направились дальше по Большой Немецкой вдоль домов, совершенно похожих друг на друга, — здесь жили немецкие мастера, завезенные на завод лет сто назад. Перед домами тротуар из каменных плит, за ним газон и ровный, по линеечке, ряд лип.
Отец купил запрещенную книжку. Таких у Ипатовых хранилось несколько. Лежали они в чулане под ларем, в котором содержались мука, отруби или овес. Ванюшка обнаружил их случайно, когда доставал закатившийся под ларь пятак. Книги эти исчезали куда-то, потом возвращались, или на их месте появлялись новые. Но если взрослые что-то прячут, об этом лучше всего молчать. Знал он также, что за божницей в углу хранилась круглая печать с буквами «РСДРП(б)». Но даже Петьке Шевелеву, даже Витьке Рыжему — друзьям закадычным — ни разу не проговорился Ванюшка.
А жаль все же, что отец не купил Пинкертона. И стоит-то всего двугривенный, хотя, конечно, и его надо где-то взять.
Выше немецких домов стоял заводской госпиталь, а еще выше красная кирпичная школа, в которой Ванюшка проучился уже три года. Совсем высоко — домишки рабочих. Возле школы спустились на Малую Громотушную улицу. Здесь, под номером 44, жили Ипатовы. Дом, шатром крытый, на дорогу — два окна. За домом, внизу, речка Громотуха. Через ворота человек попадал в небольшой двор, куда выходило окно из горницы, и, минуя крыльцо в одну ступеньку, попадал в сени. Из сеней одна дверь вела в чулан, другая — на кухню, где над дверью были полати, посреди русская печь, вплотную к ней — лесенка в три приступки. На печи хорошо было погреться с морозу, послушать сказку бабушки Демьяновны; и дети, бывало, с нетерпением ждали вечернего часа.
Над потолком висела лампа под стеклянным абажуром, но керосин стоил дорого, и больше жгли лучину, вставив в трезубец. Нагар падал в корытце с водой, шипел и чадил.
В горнице, устланной домоткаными половиками, самой замечательной вещью была машина «Зингер» — без нее в большой семье не обойтись. А детей у Ипатовых пятеро. За Ванюшкой шли Тоня, Лена, Витя и Ниночка. Хозяйку соседи звали Марией Петровной, хозяина — Иваном Федоровичем: по имени-отчеству, из-за исключительного к ним уважения.
Когда Ванюшка с отцом пришли домой, мать мяла тесто, Тоня рубила в корытце картошку с добавкой сала. В день получки Ипатовы обычно стряпали пельмени. Мария Петровна заводила тесто, Ванюшка орудовал скалкой. Младшие вертелись тут же, подкидывали в печку хворост, следили, когда закипит вода. Пельмени гнули и укладывали на листы, а потом запускали в кипяток. Там их крутило, переворачивало, и между ними варился счастливый, начиненный сюрпризом — курагой или своей ягодой, чаще земляникой. Белая пена вспучивалась, ее укрощали холодной водой из ковша. Томительно тянулись последние минуты.
— Как бы не переварить, — говорил кто-нибудь.
— Рано еще.
— Попробуй.
Демьяновна подхватывала пельмень, откидывала на блюдо, давила шумовкой пополам. Иван Федорович и Ванюшка пробовали, смотрели друг на друга, решали: поспели. Демьяновна вылавливала пельмени, ставила блюдо на середину стола. Мария Петровна расставляла тарелки, Тоня раскладывала вилки. Двигались табуретки. Над столом пар. Возле блюда конопляное или подсолнечное масло, уксус, горчица — кому что. Кот крутился у плошки — хвост трубой. Во дворе пес Кучум водил носом, переступал лапами и тихонько скулил в ожидании удовольствия, ему перепадал бульон с размоченными в нем сухарями.
За столом Иван Федорович обычно рассказывал о заводских делах, и тут было начал, да собака тявкнула — шел кто-то свой.
Дернулась дверь — Аксинья Шляхтина за порог:
— Мария Петровна, Иван Федорович, кормильцы, в ноги падать пришла. Мой-то…
— Ну-ну, будет, проходи да садись с нами, — Иван Федорович подвинул табуретку.
— Ни копеечки не донес, ах, наказание господне. Пластом лежит посреди двора, все кончал, как есть все.
— Видно, и было совсем ничего. Мастер его нагрел. Он у тебя с характером, непокорный, ну и нашла коса на камень.
— Карахтерный, — Аксинья со вздохом присела к столу.
— Душит штрафами, ну, а Афанасий мужик с норовом. Обидно: гнул спину, а за что? Все на штрафы и ушло.
Мастер Енько заставлял работать на себя по воскресеньям: рубить дрова, косить траву, стога метать, а кто не хотел, тому угрожал: ты у меня шиш получишь. Так его и звали Шиш. Теперь Шиш допекал Афоню Шляхтина, придирался ко всякой мелочи.
— Беда, беда, — вздыхала Аксинья.
— У тебя еще не беда, вот у Пестовых — беда, без кормильца остались.
— Что вышло-то? — спросила Мария Петровна.
— Обыкновенное дело. Пестов попросил новые клещи, старые катанку не прихватывают, а с железом, когда из стана идет, шутки плохи. Шиш на Пестова: нарочно испортил, работать тебе неохота. Мужик тихий, не стал спорить, а может, побоялся. Хвать горячую штуку, а она не берется — взыграла да и прошла насквозь мужика. Лекарь приехал, а уж он, Пестов-то, рогожей накрыт — готов. Пока суд да дело, хватились, а клещей нет, заместо них новые. Пестова же и завинили.
Между тем в двери показались две нечесаных рыжих головы — Витька с Шуркой Шляхтины.
— Чего вам? — поднялась Аксинья.
— Сиди, — остановил ее Иван Федорович, — небось, есть хотят. Тесновато только.
— Мы ничего, мы на залавке, — Витька охотно переступил порог.
— Ах, бесстыжие! Хоть бы руки вымыли, черти окаянные, — Аксинья проводила их к умывальнику.
Витька помочил руки для видимости, вытер о штаны, уверенный, что их отмыть невозможно. Шурка, сколько могла, старалась.
Витька вертел в руках вилку — чудное дело завели Ипатовы. Сплошь по улице в рабочих семьях понятия о вилках не имеют. А тут, мало того, у каждого своя тарелка. У Ипатовых и отца папой кличут, не тятей, а кому не известно, что папой-то малые ребята хлебный мякиш зовут. «Чудно, а приятно», — думал про себя Витька, по прозвищу Рыжий, надевая на вилку рукой пельмень за пельменем. Вот если бы и у них отец так-то после получки да сразу домой, так тоже, небось, пельмени бы ели.
Шурка без лишних рассуждений подъедала с тарелки.
— Ешьте, ешьте, — успокаивала Мария Петровна, — всем хватит.
После ужина к Ивану Федоровичу пришли рабочие, и Аксинья с ребятами убралась домой. Витька шепнул на ходу:
— Идем завтра к углежогам рыбачить?
— Ладно, — Ванюшка кивнул.
Рыжий пошел не в ворота, а в огород, там перемахнул через плетень и оказался в ветхом сарайчике, где и спал летом на охапке сена.
Ванюшка залез на полати. Демьяновна, жалуясь на старые кости, легла на печи, а вокруг нее пристроились Тоня, Лена и Витя. Ниночка спала в зыбке, к пружине которой была подвешена тряпичная кукла.
Мария Петровна для гостей ставила самовар, рабочие иногда засиживались допоздна. Ванюшка в щель перегородки видел, как от них на стены падали изломанные тени. Говорили о смерти Пестова. Михайло Гордеев, самый молодой, горячился: «Я не затем живу, чтобы набивать чужие карманы…» На печке свой разговор: «Луто-Лутонюшка, приплынь, приплынь к бережку, поешь блинков-оладеек», — журчал голос Демьяновны.
Ванюшке вспомнился зимний день и то, как он мчал враскат на санках вниз по Большой Немецкой и вдруг из переулка — старушка с сундучком. Рванул набок, завертелся кубарем, испугался — не сшиб ли? Нет, не сшиб. Поднялся — в снегу весь, спросил:
— Куда идешь, бабушка?
— В богаделенку.
— У тебя никого нет, что ли?
— Никого, милый, одна, как перст.
— Да ведь ночь.
— Ночь, — согласилась бабушка.
— Теперь-то куда? Айда к нам.
— Поди, ругаться станут?
— Клади сундучок на санки.
Привел Ваня старушку домой. Накормили, напоили, спать уложили, да так с тех пор и прижилась, к ребятам привязалась. И они ее полюбили. Работящая — Мария Петровна ею не нахвалится. Иван Федорович рад — за ребятишками догляд есть. Ванюшка доволен не меньше, в мальчишеском деле всякое случается, но чтобы родителям пожаловаться — никогда. Сквозь дрему слышится: «Покатаюсь-ка, поваляюся на Лутонюшкиных косточках», — говорила Ягишна. А в ответ: «Поваляйся-ка, покатайся на дочерних-то косточках…»
Иван Федорович прибавил свету в лампе и стал читать, а товарищи его плотнее сгрудились. Прислушался Ванюшка, только и понял, что новую книжку читают, а о чем она, не вник — уснул.
Будни
Раздался свист. Ванюшка соскочил с полатей, прихватил во дворе удочку и вышел за ворота. Там его ждал Витька. Через плечо у Витьки мешок. Изодранные, много раз чиненные штаны его держались на мочальной веревочке. Косоворотка, сшитая когда-то из синей занавески, теперь совсем отлиняла, свободно висела на плечах. Голова у Витьки лохмата. Ноги, не знавшие обуви с тех пор, как стаивал снег, и до тех, пока он снова не ложился на землю, в непроходящих цыпках и струпьях. Худая одежда прикрывала поджарое крепкое тело. Он был сильным, ловким и бесстрашным. Мальчишки, что жили по обе стороны Громотухи, боялись его. Завидев драку, он бежал в кучу, «брал на калган» первого, кто попадал, и только потом вникал в причину раздора. Против него никто, кроме Ванюшки, не мог устоять. Тот был тоже ловок, и сбить его с ног почти никогда не удавалось. Так среди них никто победить друг друга не мог. То Витька Рыжий считался первым, то Ванюшке Ипатову отдавали предпочтение.
Витька дрался свирепо, бил, не заботясь о том, куда попадет. С Ванюшкиного лица почти никогда не сходила улыбка. Он улыбался, когда его окружали демидовские пацаны (Уренгинский поселок испокон веку дрался с Демидовским), и всегда уходил с наименьшим для себя уроном. Витька иногда искал случая подраться, словно без того ему было скучно. Ванюшка принимал всегда слабую сторону. Вместе им ничто не угрожало. Крика «Ипат с Рыжим!» бывало достаточно, чтобы пацаны разбегались.
Приятели спускались к центру города. Возле торговых рядов вышли на Большую Немецкую.
— Подождешь там, а мне в одно место заглянуть надо, — сказал Рыжий.
Возле берега, от технического училища и дальше, стояли лодки. Несколько яхт с белыми парусами слегка покачивались, привязанные к полосатым поплавкам. На яхтах по вечерам и в праздники прогуливались купец Шишкин, жандарм Титов, заводское начальство. На середине пруда пыхтел, оставляя за собой густую полосу дыма, маленький буксир-пароходик, он тащил к заводу уголь с центральных выжигательных печей, куда Ванюшка с Рыжим теперь направлялись рыбачить. Вдоль всего берега мальчишечья мелкота удила чебаков.
Витька появился, весело насвистывая. Кроме мешка под мышкой у него оказался калач.
— У Лаптева купил? — спросил Ванюшка.
— Ага, за два огляда.
— Украл?
— Ты лучше скажи, — отозвался Витька, — как поскорее попасть на ЦУП, пешком туда доберешься к обеду.
Все лодки оказались на замках. Лишь неподалеку на легкой килевке рыбачил знакомый мальчишка.
— Э-эй, Толян! — крикнул Ванюшка. — Чаль к берегу!
Мальчишка поднял голову.
— Давай-давай, пошевеливайся. Солнышко ждать не будет. Видишь, как оно высоко?
Парнишка неохотно подчалил.
— Много наловил? — спросил Ванюшка.
— Да нет, — неохотно ответил Толька Клопов.
Рыжий прыгнул в лодку, взял котелок:
— Ого, а еще прибедняется, — раскатился хохотом.
В котелке плавал гольян чуть побольше спички.
— Ничего, когда вернемся, у тебя полный котелок будет, — Ванюшка крикнул босоногим рыболовам: — Эй вы, глядите, чтоб у Толяна клевало!
В лодке лежала тележная оглобля, которую можно было вставить в отверстие среднего сиденья, и тогда она выполняла роль мачты. Тут же был свернут небольшой парус из мешковины. Ванюшка оттолкнулся от берега и крикнул:
— Не тоскуй, Толя, мы скоро вернемся!
Установили снасть, и лодку понесло к противоположному берегу. Хорошо! Впереди версты три приятного плавания. Берег отдалялся. Отступали Косотур и Бутыловка — начало Уренгинского кряжа. Эти две горы, как два ихтиозавра с гребенчатыми хребтами, почти сошлись носами, и в этом месте Ай перегорожен плотиной.
Ай — настоящая река. По ней сплавляют лес, а весной, в половодье, бегут в Уфу и дальше барки. С противоположной стороны в пруд впадает горная и студеная Тесьма, она собирает воду из ключей Таганая. Впадает еще Громотуха — своенравная речка, что протекает на задах у Ипатовых. Вода в пруду чистая, если не считать щепы, бересты, попадающих со сплава, да кое-где оставляет мазутное пятно пароходик-буксир, доставляющий на завод дрова и уголь с центрально-выжигательных печей.
У противоположного берега полоса чистого сыпучего песка, за нею мокрый луг в золотистых лютиках, дальше сосновый бор. По праздникам здесь музыка и веселье. Местная знать купается, валяется на песочке, собирает цветы, дышит сосновым воздухом. Недаром златоустовские немцы назвали это место Фрейденталем — Долиной Радости, переиначенной русскими во Фригинталь для удобства произношения.
Оставив Долину Радости слева, Рыжий, сидевший на корме рулевым, направил лодку вдоль берега. Он разломил калач и кинул половину Ивану. Хлеб мочили за бортом — так вкуснее — и незаметно добрались до места, где Ай впадает в пруд. Парус пришлось убрать и налечь на весла. Но и весла скоро бросили, грести против течения — дело пустое. Приткнули лодку к болотистому берегу, заросшему высокой, в рост человека, травой.
Иван размотал удочку, Рыжий надел капюшоном мешок и отправился на печи за углем. Его сторожил кривой на один глаз, свирепый старик Архипыч, куривший такую большую трубку, что, говорят, убил ею собаку, стукнув по голове. Не было случая, чтобы Рыжий вернулся пустым. Уголь тут был березовый, жаркий, не крошился, и его охотно покупали в богатых домах для самовара. Таким образом Витька зарабатывал пару гривенников и возвращался домой с караваем, кульком кильки и картошкой на варево. В непогоду пробраться на пруд было невозможно, и Рыжий проникал за завод, набирал угля там, если удавалось, и просил вывезти какого-нибудь возчика, прикинувшись круглым сиротой.
Бывало, возчик замахивался кнутом:
— Сторонись!
Но чаще попадался такой, что жалел «сироту». И все же на заводе не всегда везло, и тогда он шел через базар, пробуя достать хлеб испытанным не раз способом. Однако рыжая голова была слишком приметной, даже если он нахлобучивал картуз. Он привык слышать: «Вон несет нечистого духа!» — и проходить с видом праздного человека мимо.
Ванюшка забросил удочку. Не успел гусиный поплавок встать, как его повело в сторону. Попался крупный окунь, горбатый, золотистый с зелеными полосками. Посаженный на кукан, он ходил боком, гнул ветку. Ободренный удачей, Ванюшка закинул в то же место. Если так пойдет дальше, то вечером семья будет есть уху. Но нет, больше не клевало, и Иван не спеша пошел вдоль берега.
День обещал быть жарким. Горы покрылись мутной дымкой. Небо закурчавилось. Чувствовалась духота. Ванюшка снял рубаху, поплескался в воде и пошел дальше, выглядывая место, где не сильно тащило поплавок. Ему удалось в заводинке выловить двух чебачков и голавлика да на перекате несколько пескарей. За отмелью выступал из воды камень. Обтекая его, струи сходились, и там пузырился воздух. В таких местах обычно стоит хариус и ловит ртом пузырьки. Выудить его заманчиво — тут особый азарт. Выбрав место, откуда лучше кинуть, Ванюшка мотнул удилищем и к великой досаде зацепил крючок за нависшую над водой ветку ивы. Пришлось подтягивать ветку, чтобы не оборвать лесу. Пока распутывал, из-за поворота показался Витька с полным мешком на плече. Он, подойдя, сбросил его, окунул взмокшую голову в реку, утерся рукавом и откинулся в траву. Ванюшка закинул удочку, и душа занялась:
— Витька, глянь!
— Чего орешь?
— Налим!
— Где? — Витька вскочил, вгляделся: — Может, не налим.
— Что по-твоему?
— Таких налимов не бывает.
— Значит, бывает.
— Чем бы его? Давай палку.
— Испугаешь только.
— У Архипыча вилы есть. Мигом я! — и замелькали пятки.
Перехватывало дыхание, как всегда, когда клевала крупная рыба. Но такой Ванюшке видеть не приходилось.
Раз только на базар приносили щуку в полпуда, но и той было до этого налима далеко. Ту щуку поймали мужики бреднем. А теперь-то как?
Витька принес четырехрогие вилы.
— Давай, — и Ванюшка протянул руку.
— Нет, я полезу.
— Упустишь еще.
— Не бойсь, от меня не уйдет, — он подкрадывался, ощупывая ногами дно.
— Стой! Не видишь, пошел…
Казалось, Рыжий все делает не так.
— Не промажь, смотри.
Рыжий занес вилы, прицелился и с выдохом: хык! — вонзил. Поднялась муть. Черенок вил клонился и уходил под воду — налим буравил носом ил.
— Эх, растяпа…
Рыжий плюнул с досады:
— Где он?
— Вон, вон! Коли — и ко дну его, ко дну.
На боку рыбины белела рваная рана. Рыжий старался настичь, пока добыча не ушла в глубь или в омут под навесом кустов у другого берега. Ванюшка за ним едва поспевал. Витька сделал предупредительный знак, приподнял вилы и ударил.
— Есть!
— Держи, — Ванюшка обходил Рыжего.
Вода достигала груди, и до дна было не дотянуться. Черень вил ходил ходуном — прижатый налим ворочался.
— Лезь скорей.
Ванюшка набрал воздуху, погрузился, перебирая черень руками, нащупал скользкое тело, только хотел перехватить рожки снизу, как вилы пошли вверх. Налим из рук выскользнул. Ванюшка выскочил, хватил воздуху, хотел обругать Витьку, да закашлялся.
— Я думал, пора.
— Думал ты, лезь теперь сам.
— Ну и полезу, не испугался.
Прошло более часа, прежде чем добычу вытащили на берег. Это была невиданная рыбина. Ее положили под дерево и накрыли травой от солнца. Развесили сушить одежду на кустах, а сами развалились на берегу, забыв недавние ссоры. Смеялись, вспоминали пережитое волнение.
— Вот будет уха!
— И жарить хватит, и на пирог.
— Все не съесть, пропадет — рыба в жару быстро портится.
— В погреб, на лед бы, да где его взять?
— А если продать? — предложил Витька.
— Кому?
— Богатые на такие штуки падки. Может, два рубля дадут. А то и два с полтиной, — размечтался Витька.
— Тогда б по рублю и одной четвертой вышло.
— Как это: одной четвертой?
— Обыкновенная дробь.
— А это что?
— В школу иди — узнаешь.
— Зимой, бывает, не в чем выйти, а он — в школу.
Витька помолчал и погрузился в расчеты:
— Рубль с четвертью, да за уголь дадут — полтора рубля и выйдет. Можно послать мать на базар, муки пусть возьмет и мяса. Пельмени с мясом, а! Пусть целый день с Шуркой стряпают, вас всех позовем. Отец с работы придет, скажу: «Ешь, тятя». Он у нас, когда трезвый, тихий, ему хоть что говори, молчит. Только с получки буянит — карахтер такой.
— А я книжек куплю на полтину, читать будем.
— У нас на сарае, ладно? Шурку позовем. Любит она слушать.
— Фу, жара! Парит, будто на каменку плеснули.
— Гроза будет. Боюсь грозы с тех пор, как демидовскую старуху убило. Я как раз домой бежал, а она лежит у часовни — голова в лыве, а в руке-то свечка. После того ночами блазнилась. А Ульяна, дочь ее, сказывала: домой к ней приходила.
— Ну, этого не бывает, — возразил Ванюшка.
— Откуда ты знаешь?
— В книгах написано, учительница про это читала.
— Может, и врет Ульяна, — Рыжий помолчал. — А все равно страшно.
— Как бы гроза не застала, — Ванюшка встал и озабоченно поглядел на небо.
Витька спрятал вилы в траве, чтобы потом вернуть их Архипычу. Налиму через жабры пропустили палку и понесли.
Хорошо бы плыть под парусом, но ветер тянул встречный, гнал волну, пришлось обоим сесть за весла. Шли вдоль берега до Фрейденталя. Лодку сильно раскачивало. Когда же повернули к противоположному берегу, на волнах появились белые барашки.
Облака клубились, росли, соединялись, основания их темнели, будто наливались тяжестью. Ветер усиливался. Налегли на весла, стараясь держать нос против волн, чтобы не опрокинуло. Долина Радости медленно отставала. Надо было остаться на берегу и переждать, но приятели даже не подумали об этом. Ветер обдавал брызгами, срывал их с весел. Лодка колотилась днищем, стала зарываться носом и принимать воду. Чтобы нос поднялся, Рыжий перешел на корму. Иван, оставшись на веслах, уперся ногами в поперечину и греб, что было силы, откидываясь всем корпусом.
Туча закрыла солнце, в ней глухо урчало, словно там перекатывались каменные глыбы. Ветер все усиливался, и порыв его однажды чуть не поставил лодку на попа. Витька едва удержался, схватившись за борт.
Надо было вернуться или, удерживая лодку, пустить по течению, пока не прибило бы к берегу. Но заплыли слишком далеко. Вода кипела вокруг, сыпал крупный дождь. «Осподи, суси, спаси и помилуй», — услышал Ванюшка обрывки слов — Витька читал молитву. И закричал: — Рыжий! Выбирай воду, черт тебя задери!
Витька трясущимися руками поймал плавающую кастрюлю и лихорадочно стал выплескивать воду за борт. Новая волна окатила их с головой, и почти тут же увидел Ванюшка вдалеке лодку, и как поднялся ее нос, и кто-то в ней взмахнул руками, и как потом ее не стало видно среди волн.
Черная туча будто фонарем осветилась изнутри, затем рвануло в ней, и гром потряс горы. Иван увидел скованное ужасом лицо Витьки и крикнул:
— Мешок держи ближе, уголь не утонет!
Обрушился ливень, скрыл берег. Витька едва успевал вычерпывать воду из полузатопленной лодки. Губы его шевелились, но слов не было слышно. Казалось, до берега никогда не доплыть.
Сюда между гор, словно в трубу, дул ураганный ветер, разгоняя и поднимая волну. Ванюшка стал забирать в сторону, чтобы попасть под прикрытие горы, где волны не так свирепы. Еще около часа пробивались к берегу. А там Ванюшка свалился на камни и долго лежал без движений, раскинув окровавленные руки — сорвал кожу с ладоней. Мокрый и бледный до синевы Рыжий сидел рядом. Возле лежал мешок с углем да налим, завернутый в мокрый парус.
Ночной визит
Мешок с углем оставили под лодкой — кому он мокрый нужен! — и направились к дому горного начальника. С него решил Витька начать продажу добычи. Ванюшка в подобного рода делах полностью доверял товарищу. У двери с кольцом, продетым в ноздри медного льва, Витька постоял, собираясь с духом, и позвонил. Дверь открылась. Рыжий просунулся между стеной и бородатым швейцаром.
— Куда? — тот хотел вытолкать Витьку.
— Рыбку… господам, налимчика… вот…
— Ступайте вон! У господ бал затевается, а они с рыбой тут. Кыш!
— Нам что, — Витька пожал плечами, — мы отнесем Пролубникову, тот оторвет с руками.
Бородач оглядел мокрые следы на полу, необыкновенной величины налима и, видимо, не знал, как поступить. А тут как раз из нижней залы вышел сам горный начальник — с бакенбардами, степенный и важный. За ним шли два не менее важных господина и разряженная дама. Горного начальника Ванюшка впервые видел близко, обычно он проезжал по площади в карете, у которой колеса были на резине, а зимой в кошеве с поднятым верхом. Он казался совсем не злым, не таким, как о нем говорили.
— Что такое, Филыч? — спросил он швейцара приятным голосом.
Господа улыбались, а дама тоже как будто хотела спросить, что здесь такое происходит, но не спросила, с интересом разглядывая рыболовов.
— Да вот-с, мальцы налима принесли. Гоню, а они настырничают.
— Зачем же их гнать, Филыч? — брови горного начальника мягко опустились.
— Они очень живописны, — сказала дама.
Один из господ потрогал налима пальцем:
— Ах, какая прелесть! Печень должна быть хороша.
— Печень — первый сорт! — Витька как будто даже обиделся за возможные сомнения.
— Отнеси, Филыч, на кухню, — приказал горный начальник.
Тот взял налима и поволок в боковую дверь, оставляя на полу мокрую полосу.
— Что хотят получить молодые люди? — спросил горный.
— Пять рублей, — кинул Витька небрежно, как будто речь шла о завалящем пятаке.
Брови горного начальника поднялись, но он не стал торговаться, не то что у Пролубникова — там за гривенник душу вытянут, а крикнул:
— Мокей!
Тотчас сверху сбежал Мокей, с пробором на лоснящейся голове, остановился и склонил голову к хозяину.
— Мокей, разочтись, мы им обязаны пять рублей.
Мокей скрылся. Горный, господа и важная дама удалились.
Рыжий дернул Ванюшку за руку:
— Здорово?
— Хватил ты!
— Чую, неловко будет ему на попятную при господах-то. Это у купцов рожи бессовестные, а тут — не то, тут люди нотные, — важничал Рыжий.
Ванюшка огляделся — богато живут. На улице еще светло, а шторы бархатные уж опущены, и свет электрический — диковинка в городе. Нигде нет, только у горного начальника да еще в тюрьме, говорят, двор освещается. Ходят слухи, что в городе будут ямы рыть да столбы ставить, проволоку натягивать и всем, мол, проведут электрический свет. Но где же всем-то стеклянных лампочек наберешься, да и проволоки много надо.
В распахнутую дверь видны в зале портреты, люстра на потолке, господа под руку с дамами прогуливаются. Вон жандарм Титов с дородной женой немкой — эти часто на Малой Немецкой попадаются, вечером собачек прогуливают. Любят ребята чем-нибудь испугать собачек, тогда они путают поводки, а Берта Карловна кричит: «О, швайнерай!» — значит, свинство по-ихнему.
— Валенки куплю себе и Шурке, — Рыжий вывел Ванюшку из созерцательности, — подшитые недорого стоят. От угля буду по пятаку откладывать — в школу пойду.
Ладони саднили, и Ванюшка потряхивал ими, чтобы утишить боль. Что ж, может, Витька и прав, может, пятерка не такая большая цена, что им? У них всего полно. К тому же где возьмут такого налима? Ишь как на печень обзарились. Он тоже стал прикидывать, как лучше поступить с нечаянной выручкой. Самое первое — в книжную лавку зайти, а там видно будет.
Простучали каблуки — Мокей сбежал, торопливо сунул хрустящую бумажку в Витькину ладонь, подтолкнул к выходу: ступайте, не до вас, мол, тут.
Рыжий сжал пятерку в кулаке, вытянул губы — передразнил Мокея — и вышел следом за Иваном. На улице было тепло, тихо после грозы, солнышко за Уреньгой-горой не скрылось еще.
Разжал Витька грязный кулак и рот раскрыл — в кулаке рублевка всего-то. Веко его дернулось, рот перекосило, как бывало перед большой дракой, он кинулся снова к двери с кольцом, продетым в львиные ноздри, и замолотил кулаками. Выглянул Филыч: «Чего еще? А ну, прочь поди! Ишь, моду взяли. Проваливай, нечего тут», — и дверь закрылась.
Ванюшка первым пришел в себя. Никого вокруг, только бронзовый царь на площади, задрал подбородок и глядит на пруд. Кому пожалуешься?
— Ладно, Витек, — Ванюшка, как мог, стал утешать приятеля, — пусть подавятся.
Дома Демьяновна замешала мазь на столетнике, смазала ладони Ванюшке и перевязала их. Вернулся Иван Федорович с работы поздно и рассказал, что на угольном складе сорвало крышу, на пруду ураганом перевернуло три лодки, что есть утопленники. Ванюшка держал руку за спиной, чтобы избежать расспросов и, улучив минуту, вышел в огород, перемахнул заплот — и на сеновал к Шляхтиным, где его уже ждали Витька с Шуркой. Витька лежал, глядя в щелястую крышу, Шурка завертывала в цветастый лоскут тряпичную куклу. В головах у Витьки лежала потрепанная книга. Ее купили. Пинкертона в лавке не было, и лавочник посоветовал:
— Возьмите Киплинга. А что рваная, так это и хорошо, значит, интересная, читали много, — и заломил двадцать пять копеек. Впрочем, книга стоила того. С первых же страниц Рыжий навострил слух.
«Желаю удачи, о Глава Волков! — читал Ванюшка. — Удачи и крепких белых зубов твоим благородным детям. Пусть они никогда не забывают, что на свете есть голодные! — это был шакал Лизоблюд Табаки…»
Колебалось пламя свечи, колыхалась тень от нахохленной Витькиной головы. Округлые, как у совы, Шуркины глаза уставились на Ивана. В дырявую крышу светили звезды.
Залаял Кучум. Насторожились. Витька поглядел в щель и прошептал: «Вавила!»
Вавила был околоточным, наблюдал, чтоб не было драк, скандалов, а главное, чего боялся, чтоб в его околотке не завелось политических. Поэтому он особенно присматривался к тем домам, где светились окна. Зачем керосин жгут? Пришел с работы, поужинал — и спи. А уж если время к полуночи, а свет не погашен, то уж тут что-нибудь да не так.
— Ишь шею вытянул, — шептала Шурка.
— Лизоблюд Табаки! — прошипел Витька.
Ванюшка поднялся. К отцу опять пришли рабочие из ковочного читать книжку.
Ваня колобом скатился в огород, нырнул в дыру заплота и через дверь, выходящую на Громотуху, вбежал на кухню и только успел сказать: «Вавила!» — как тут же полицейский застучал в окно.
Мария Петровна пошла открывать. Ванюшка принял от отца книжку и через чулан выскользнул в огород, пока Мария Петровна скрипела задвижкой, и оттуда через кухонное окно стал наблюдать за происходящим.
На столе появилась бутылка водки. В комнату, опережая мать, вошел околоточный и зашнырял глазами:
— По какому случаю собрание?
— Баньку надумал поставить, Вавила Кузьмич. Семья растет, — Иван Федорович развел руками, дескать, куда ее денешь. — Мужики помогали лес рубить да приморились, вот и зашли с устатку выпить.
— Ты зачем пришел? — недоверчиво спросил полицейский самого молодого, подручного Ивана Федоровича.
— Водку пить, — ответил тот.
Глаза Вавилы говорили: ври, мол, ври, знаем мы вас. Он погладил по голове Витю, который сидел на коленях Ивана Федоровича:
— Скажи-ка, где книжка?
Витя взял кусок сахара со стола и засунул в рот.
— Так где книжка, которую тут читали? — околоточный улыбался. — Ну, скажи скорее.
Витя достал изо рта сахар и вздохнул:
— Мы водку пили.
Околоточный захохотал:
— Добрый солдат растет отечеству!
— Стараемся, — и Иван Федорович предложил: — Уважьте стопочкой, Вавила Кузьмич.
— Не могу, служба-с.
— Конечно, мы народ простой.
— Народ простой, — в голосе околоточного прорезалась обида, — с вами дела иметь нельзя. Народ простой… Захожу третьего дня на Кедровскую: «Вавила Кузьмич, извольте, Вавила Кузьмич, уважьте». Отец им родной Вавила Кузьмич. А потом и оказалось: на голубнице-то книжки прятали, ли-те-ра-ту-ру!
— О господи! — Мария Петровна всплеснула руками, — слава богу, наши мужики грамоте знают мало и книжек не читают, а я так и вовсе не ведаю, как подступиться к ним. Дровишек бы теперь еще к зиме привезть. Да вы кушайте, Вавила Кузьмич, — она вставила стопку в широкую ладонь околоточного.
Вавила повел носом, зажмурился и, превозмогая себя, поставил стопку на стол:
— Не могу-с.
— Ну хоть чаю стаканчик.
— Это можно.
Он выпил чаю с пирогом, обтер усы:
— Чаю можно, а водки нельзя, при исполнении потому что. Смотрите, чтоб тихо! — и вышел.
Шурка и Рыжий ждали Ваню с нетерпением.
— Ну, что там?
Ванюшка вытащил из-за пазухи книжку и прочел: «Призрак бродит по Европе…» — запрещенная! Сразу тюрьма.
Шурка от страха прикрыла рот ладошкой, а Рыжий криво усмехнулся:
— Сперва поймать надо. Ну, что там у волков, читай.
«Одна из прелестей Закона Джунглей, — продолжал Ванюшка, — состоит в том, что с наказанием кончаются все счеты…»
Из-под рыжих косм на Ванюшку глядели немигающие Шуркины глаза. Витька лежал, заложив руки за голову. Читали до утра. Когда вышло из-за гор солнце, он остановил:
— Хватит, оставь на вечер.
Встал и потянулся:
«Уф, — сказал отец Волк, — пора опять на охоту».
— Шурка, давай мешок!
На Уренгинской покати
Долгой бывает зима в Златоусте, убродной — суметы намечет вровень с крышами. В лога снега страсть сколько набуранит. Хуже горькой редьки надоест стужа. Ждут весны и стар, и мал. А она воробьиным шагом — скок — и остановится.
Сидит у окна Витька Шляхтин. Мать ушла, а валенки одни, босым не выскочишь. Шурка воет — надоело дома сидеть. Тоска. Будет ли конец-то зиме?
Но как ни уросит весна, как ни противится, а солнышко потихоньку-помаленьку вынимает золотой ключик, отворяет тепло, гонит снег. Томление прочь, на ноги опорки да в гору. Ванюшка само собой, пацаны как там и были. Стосковались по талой земле. В шаровки поиграть, в «чижика», побарахтаться — самое дело.
А солнышко золотым ключиком, знай, поигрывает. Вода по оврагам весело мчит с Уренгинской покати в Громотуху, с Демидовской — прямо в пруд. И уренгинским мальчишкам, и демидовским не тесно на горе до поры.
Сохнут тропы. Больше и больше собирает гора ребячьего народу. Внутри каждой стороны исподволь зреет воинственный пыл. Настанет время — предлог бы только, а нет, и так сойдет.
Уренгинский заводила Васька Клыков — руки в карманах — дипломатично приступил к делу:
— А чегой-то вы, антиресно знать, на нашей полянке забыли?
— Сказал бы, где твоя полянка, да малые ребята тут, — принял вызов Яша Крупа.
— Ха! А это не скажешь, чем пахнет? — Васька выставил кулак.
Крупа только и ждал этого:
— Да ты, видно, битков захотел. С подливой или в собственном соку?
— Мы больше по филейной части отпускаем…
Летит ком земли, свистит камень — дружба врозь. Стороны разошлись, и теперь сила за тем, кто дальше от себя удержит противника.
В чем другом Рыжий уступит, только не камни кидать — проверено. На пруду, когда «блины пекли», у Витьки восемнадцать выходило. Ванюшка до шестнадцати дотягивал. Демидовский атаман Яша Крупа только двенадцать, а у остальных и того меньше. Швырнуть плитку «на блины» одно, на дальность — другое. Опять же что под рукой: тонкая плитка переворачивается в воздухе и настоящей дальности не покажет, кругляш хорош, но лучше всего камень вроде сдобного оладушка. Тем, кто может достать противника, когда своя сторона в безопасности, особый почет. И тут Ванюшка с Рыжим на виду.
За ходом сражения наблюдают из того и другого поселка. И ладно, если «наша берет», а нет — раздаются свисты — бросай все дела, беги на выручку. Скрипят дверные петли, хлопают калитки, мелькают пятки, и что там крутые тропы.
Подоспеет подмога, наддаст жару с паром, воинственные кличи добавят задору: «Ура!».
Глядят в Демидовке: на горе головы показались — худо дело. Какая-нибудь тетка Ульяна или Агафья бросит охапку дров на пути в баню или поставит ведра с водой, воззрится из-под ладони: «Ах ты, беда, наших гонят!» Бросит в сердцах колун какой-нибудь дядя Федя или сват Иван отставит лопату, поддернет штаны, вспомнит детство, оглянется воровато и задами, по меже, вдоль заплота даст деру.
До вечера гора несколько раз перешла из рук в руки, и перевес тянул на уренгинскую сторону. И считали уренгинцы победу своей, ибо кто кого согнал вниз, за тем гора остается до следующего сражения.
И вдруг несколько плиток одна за другой врезались в толпу. А после окатыша с гусиное яйцо уренгинская ватага дрогнула, раздалась, словно разбрызнулась лыва, разбитая сапогом. И покатилась лавина обратно. И на этом конец бы — не ходи и не жалуйся — на все лето гора за Демидовкой — неписаный закон не изменишь. Да случай не допустил.
Возле самых огородов бегущих осадил человек:
— Давай, давай, молодцы! Быстрей — не догонят.
Заело бегущих. Кто бы говорил, а то и глядеть не на что: жердь жердью, глаза ввалились, скулы торчат, что жабры у окуня. Узнал Ванюшка недавнего гостя:
— Дядя Андрей?
— Бежите, Ваня?
— Не устояли, — Ванюшка погладил шишку на голове.
Андрей вытянул из кармана кусок кумача, встряхнул, привязал к череню от метлы, воткнул — флаг получился. Лавина осеклась.
— А чего не устояли? — спросил Андрей.
— Поди сам попробуй, — Васька Клыков растирал синяк под глазом. — Как из пушки садит.
— Неужто?
— А ты глянь на него, — глаза Яши Крупы блестели не остывшим еще азартом боя. — Панька, подь сюда. Во, видали лешего!
Демидовский вождь потрепал по плечу белоголового парня.
— А ну, Паня, лукни.
— Мне что, — похожий на медведя Панька отыскал подходящий камень, примерился и швырнул.
— Сила есть, — Андрей проследил за полетом. — Но можно кинуть дальше.
— Уважь, — губы Яши Крупы скривились, он смерил нескладную фигуру. — Да держись за кол, него сдует.
Раздался смех.
— Отчего не уважить.
Андрей скинул пиджак, снял ремень и сложил вдвое, в петлю поместил камень, раскрутил и отпустил один конец ремня. Камень перелетел Панькин рубеж.
— Фью! — свистнул Васька Клыков.
— Не обижайся, — Андрей накинул пиджак, — петлей ты, Паня, кинешь дальше.
Между тем по переулку, очевидно заметив красный флаг, поднимались люди.
— На заводе работаешь? — спросил Андрей Паньку.
— Неделю всего, а то у мельника в Сикиязе робил, — ответил за Паньку Яша Крупа.
— Разве плохо было на мельнице?
— Он мельника в запруду кинул и утек.
— За что?
— Тот в ухо двинул, ну, Панька сгреб его — и туда.
— Что ж, не он первый. От царя Грозного сюда люди бежали — свободы хотелось, — Андрей с интересом оглядел деревенского богатыря. — А вдруг здесь тебе мастер двинет, что тогда?
— Пусть попробует.
— Опять убежишь? Везде есть либо мельник, либо мастер. Найдут тебя, достанут из самой глубокой щели. А острог не свой брат, — и закашлялся.
— А ты нешто сиживал в остроге-то? — сквозь тын просунулся из огорода лудильщик из котельно-монтажного цеха по прозвищу Ковшик.
— Довелось.
— Как там?
— Первое удовольствие после виселицы.
— Аль душегубец?
— Разве похож?
— Не за пятый ли год? — гадал Ковшик.
— За пятый, за третий и еще кое за что.
— Ах, мать честная! Помню — политических из тюрьмы вызволять ходили, ты флаг нес.
— Было.
Ковшик, довольный тем, что узнал Андрея, перелез через тын, потряс ему руку, как старому приятелю, оценил:
— В ту пору справней ты был. Высидел срок-то?
— Друзья помогли.
— И опять неймется? Не казнишься? — Ковшик косился на кумач, колеблемый ветром.
Андрей спросил:
— Мастер Енько жив-здоров?
— Шиш-то?
— Что ему сделается?
— Второй дом ставит.
— Сибирью отчасти ему обязан, — сказал Андрей.
Оказалось, на заводе появились прокламации. Одна обнаружилась в «журнале работ мастера». Енько подсунул ее послушному рабочему, стал шантажировать и дознался об одном, причастном к листовкам. Его сломили — стал провокатором. Потом подсаживался в камеры.
— Поклон своим передайте от тех заводских, кто теперь в Даурах, — говорил Андрей. — Но не вечно они там будут, придет их время.
— Скоро ли?
— От вас зависит.
— Ну, от нас-то много ли. В третьем годе накормили свинцовой кашей.
Ванюшка не помнил о расстреле — знал по рассказам отца и матери, да от соседской старухи Прасковьи Оняновой, которая в теплый день обычно выходила за ворота, стуча деревяшкой о плиты, садилась там на лавку, глядела сверху на городскую площадь, на собор и колокольню возле нее, на памятник «царю-освободителю», трясла седой головой: «Погодите ужо, отольются кошке мышкины слезы…»
Рассказывая, ведет рукой Андрей — вон напротив, мол, если через Громотуху смотреть, сиреневый островок. Березы соку набирают, набухают почки, того гляди, выстрелят зеленым листом. Там, в этом островке, под сиреневой сенью, возле белых стволов лежат расстрелянные в третьем году, изувеченные японской войной, изведенные огненной работой. Человек, зачем на землю пришел? С чем уйдешь в нее? — тихое кладбище думать велит.
Обыск
Возвращаясь с пруда, Рыжий завернул в торговый ряд сбыть уголь, и Ванюшка отправился домой один. Не доходя, услышал лай Кучума и почуял неладное.
Пес любил лежать перед домом, положив голову на лапы. Бывало, возвращаясь со смены, кто-нибудь чуть не на хвост ему наступает, либо баба второпях заденет ведром — отойдет в сторонку и снова ляжет. Но стоило появиться из-за угла полицейскому, поднимал лай, будто чуял, что приходят не с добром. Даже если кто из ребят кричал: «Полицейский идет!» — Кучум начинал рычать; шерсть на загривке поднималась дыбом.
Зато Ипатовым давал знать: близко незваные гости — убирай подальше то, что не для всякого глаза.
Ванюшку Кучум встретил на улице и побежал к воротам, заливаясь лаем.
Как только Ванюшка ступил за порог, полицейский придвинулся к двери, преграждая путь к отступлению. В доме шел обыск. Один из стражников стоял у двери, другой сидел на лавке так, чтобы видеть все. Двое искали. Он не удивился: не первый раз. Смутило то, что здесь стоял Панька, тот самый из Демидовки, который дальше всех кидал камни. Зачем он тут?
Ванюшка сел возле окна. Иван Федорович сидел на кровати. Мария Петровна укачивала Ниночку. Демьяновна ковыряла крючком проношенный носок. Тони с Леной и Витей не было — с утра ушли к тетке.
Полицейские искали на чердаке, стукались там о стропила, чихали от пыли, шарили в сенях, в ларе с овсом, в сундуке, в бочке с водой.
Получили, наверное, от начальства жару-пару, суются в углы, как ошпаренные тараканы. Панька бледен и, видимо, сильно напуган.
Он устроился в тот же цех, где работал Иван Федорович, подручным к Михаилу Гордееву, тоже большевику, чего, конечно, не знал. Оторванный от степной шири, от раздольных полей, от тишины, которую нарушала лишь вода, падающая на мельничное колесо, мычание коров да крик петухов, — он оглушен был заводом, уханьем паровых молотов, от которых сотрясалась земля.
Сквозь плотный туман пыли, висящий в воздухе, едва угадывались фигуры рабочих. В печах с огненными зевами нагревались болванки. Поворачивая раскаленную болванку, кузнецы обрабатывали ее — на вид податливую и послушную — иная достигала нескольких пудов весу, и от нее шел страшный жар.
Панька привыкал тяжело.
Когда болванка в печи не успевала нагреться, он радовался отдыху. Медленно, как все здесь, шел по земляному полу, вершка на три покрытому мягкой пылью, к выходу.
Он будто оторопел, и ему жаль было своей прежней жизни на мельнице, мерещились фунтовые язи, которых удил под плотиной. Скоро он выделил нескольких человек в цехе, к которым остальные относились особенно, с уважением. Они не пили, не сквернословили, и их, кажется, побаивался мастер — скорый на расправу. Среди них были Ипатов и Гостев.
В тот день, возвращаясь после смены, Панька возле дома Гостева увидел толпу.
— Все ищут чего-то, — говорила женщина с ведрами на коромысле.
— Шныряют, пропасти на них нет, — отозвалась Другая.
— На полати полез, черт бесстыжий, — конопатая девка в цветастом платке заглядывала в окно.
Михаил Гостев мигнул Паньке: подожди. Вскоре какой-то мальчишка сунул ему сверток и убежал. Панька отошел и в переулке поглядел — книги. Решил зайти к Ипатовым — дядя Ваня скажет, что делать. Только во двор, а за ним — полицейские. Растерялся, забежал в избу, крикнул: «Идут!» — и кинул книги на пол. Иван Федорович успел поднять их и сунуть под подушку. Теперь Панька стоял, опустив голову.
Вернувшись с чердака, околоточный Вавила и другой полицейский допрашивали Паньку, но тот ничего не мог сказать.
— Подручный, — сказал Иван Федорович, — недавно из деревни, заводских порядков еще не знает.
Наблюдавший с лавки полицейский подошел, поднял подушку:
— Ага, голубчик, попался? — потряс книгами, — от меня, братец, и блоха не ускочит!
Вавила с укором поглядел на Ипатова: пей, мол, после этого с вами водку, ешь пироги.
Второй полицейский достал карандаш и приготовился писать.
— Твои книжки? — спросил просто потому, что должен был спросить.
Ванюшка поглядывал на полицейских и думал, как выручить отца. Такой же случай был на рождество, года три назад. Вечером ждали отца. Резали кружочками картошку, пекли на раскаленной железной печке и ели, соблюдая очередность. Иван Федорович недавно вышел из тюрьмы, куда попал за организацию забастовки, и не мог устроиться на работу. Перебивались тем, что Мария Петровна получала от доктора Пономарева, обстирывая его семью, да сколько могли, помогали товарищи. Всякий раз, когда Иван Федорович задерживался, дома волновались и не садились без него за стол.
Наконец дверь отворилась, хлынули клубы холода, вошел Иван Федорович. Он достал из-под полы длинный сверток и положил за печку. Пока умывался, а мать собирала на стол, Ванюшка заглянул в сверток. Там были револьвер, полицейская шашка и кинжал в ножнах. Потирая руки, отец сообщил, что устроился агентом по распространению швейных машин «Зингер». Деньги небольшие, зато можно зайти в любой дом без подозрения.
Едва покончили с ужином, навернулась полиция: четыре стражника с винтовками и полицейский с шашкой.
— Обыск? — Иван Федорович встал навстречу.
— Подождем, пока приедет начальство.
— Какое?
— Господин жандарм, — ответил полицейский и ушел ставить караул.
Двое встали у двери. Вернувшись, полицейский одному из них велел остаться на кухне, с другим сел на лавку.
— Почему с вами нет Вавилы Кузьмича? — спросила Мария Петровна.
— В другой наряд попал, — ответил тот, что сидел на кухне.
Значит, по всему городу обыски.
— Всю ночь будете сидеть? — спросил Иван Федорович.
— Надо будет, будем сидеть, — неохотно ответил полицейский и предупредил: — В разговор со стражей не вступать.
Караул менялся через полчаса. Два стражника не спеша выходили из комнаты, двое влетали в нее, топали ногами, дышали в кулаки, оттирали носы и щеки. Через два часа выстудили дом так, что уже сами не могли согреться.
Сестренки на кровати дрожали от холода. Витю Мария Петровна, запахнув в телогрейку, носила по комнате. Иван Федорович сидел на кровати и, казалось, дремал. Но так только казалось. Мария Петровна тоже поглядывала на темное пятно у вывода трубы. Когда слишком нагревались железная печка и железный коленчатый вывод, на потолке, из сосновых досок, вытапливалась сера. Родители переглянулись. И Ванюшка понял вдруг, что они решили подпалить дом, чтобы в возникшей панике убрать оружие.
— Ваше благородие, — Мария Петровна подошла к полицейскому, — разрешите затопить печку, ребенок больной, совсем изведется.
— Нет, — отрубил полицейский.
— Да и вашим с морозу погреться надо.
— Нет.
— Сударь, нам холодно, — сказал Ванюшка.
— А? Что? — и полицейский посмотрел в немного насмешливые глаза мальчика.
— О, ты неплохо воспитан, — заметил полицейский.
— У него хороший наставник, — ответил Иван Федорович, — законоучитель Богуславский.
Полицейскому польстило, что о его приятеле, с которым по вечерам играл в преферанс, высокое мнение.
— Кажется, в самом деле холодно, — он пожал плечами. — Эй, Молин, сходи с хозяйкой, пусть дров принесет.
Молин повесил винтовку через плечо.
— Стой, Молин! Покажи-ка, хозяйка, что у тебя есть в печке?
Мария Петровна открыла дверцу, потом встала на табуретку, растянула жестяные трубы вывода — на пол посыпалась сажа. Полицейский заглянул в трубы, постучал по ним, сажи посыпалось еще больше.
— Чистить надо, — заметил наставительно.
Через час в комнате нагрелось так, что хоть на улицу выскакивай, а Мария Петровна, знай, подбрасывает дровишки. Дымоход раскалился докрасна, пузырится на потолке смола. Мария Петровна поближе подвинула банку с керосином.
Стражники сидят как вареные, долит их сон. Заснули девочки, уснул Витя, залезла на печь Демьяновна, клюет носом полицейский.
— Да вы ложитесь, — хозяйка раскинула шубу.
— Начальство придет, — полицейский оперся на локоть.
— Караул разбудит.
Падает на лавку голова полицейского, комнату наполняет храп. Заснул и стражник. Только Молин еще из кухни таращит глаза. Через десять минут смена караула. За окном хрустит снег. Стучат ходики на стене. Уснул и Молин.
Сбросив с ног валенки, Мария Петровна взяла за печкой пакет и на цыпочках вышла на кухню. Там, в стене, тайник. Если оттянуть доску и опустить туда что-нибудь, то, не зная секрета, достать можно не иначе, как разобрав стену.
Едва слышимый стук, второй, третий… Тихо. Идет обратно. Потрясла за плечо полицейского:
— Ваше благородие, караул пора менять.
— Сажу с рожи хоть бы утерла. Черти. Эй, Молин, спишь?
Стражник вскочил, захлопал глазами, вытянулся.
Когда до Ипатовых дошла очередь обыска, было восемь утра.
Начальство, голодное, злое от бессонной ночи и бесплодных поисков, попросило есть.
— Нечем угостить, — Мария Петровна пожала плечами.
— Я не петуха прошу или поросенка, — обиделся жандарм.
— Ничего нет, ваше благородие.
— Зачем вы живете? Тьфу! — выругался жандарм.
— Твои книжки? — повторил вопрос полицейский.
Скрипела пружина зыбки, моталась привязанная кукла. За окном в который раз прошелся взад-вперед Рыжий.
Ванюшка выхватил из-под носа полицейского «9 января».
— Это моя.
— Не верьте ему, — глаза Вавилы мстительно заблестели, — врет все, знаю я их, подлых, в своем околотке всех до единого.
— Моя, — упорствовал Ванюшка. — Отец Иван велел читать в каникулы божественное. Ослы, говорит, буридановы, загубите души по неразумию своему. Ну, я и купил. Много там было, а эта — пятачок. Дай, думаю, куплю.
— Где ты ее взял?
— Говорю, на базаре.
— Вот посадят в острог, будешь знать, — стращал полицейский, — только тогда поздно будет.
Ванюшка стоял на своем. Так и пришлось полицейскому записать на него одну книжку, хотя ему очень не хотелось. Вот если бы все три книжки оказались у старшего Ипатова, видно было бы, что пропагандиста накрыли. А то другая и вовсе не запрещенная, выходит, одну только и можно записать.
Ушли раздосадованные полицейские. Кучум до переулка бежал с лаем. Витьке Шляхтину не терпелось узнать новости, и он вызывал Ванюшку условным свистом.
На заводе
Началась война с Германией. Жить стало еще труднее. Витьку Шляхтина отдали на завод. Дело нехитрое — рабочим чай кипятить да кто куда пошлет сбегать, однако на месте не посидишь, и к концу дня ноги гудят. Встречаться с Ванюшкой стал только по выходным да изредка вечерами.
Иван Федорович был рад, что Ване тоже захотелось на завод. Он устроил сына в центрально-инструментальный цех учеником токаря.
Приставили Ваню к Ефимычу — старику с сухим лицом, сивой бородой, запавшими глазами. Носил он промасленную кепку, которая держалась на оттопыренных и как бы обкусанных ушах.
Он был молчалив, курил «козьи ножки». Как только догорала одна, он свертывал другую и прикуривал от горящей. Около него всегда было много окурков-крючков. В обязанность Ванюшки входило убирать их, как и стружку, смазывать и чистить станок, натирая до блеска станину, суппорт, маховики и прочие части.
Ефимыч был не только молчалив, но и сердит. Дело в том, что до недавнего времени у него уже был ученик — мальчишка из бедной семьи, глуховатый и золотушный, но старательный и бессловесный, как сам Ефимыч. Он с налету хватал редкое слово, исполнял все в точности, научился управляться со станком. Радовался старик исполнительному парню — считай, получила семья подмогу. Только вдруг взяли да и отправили его на войну, хоть и негодным считался к службе. А на его место дали урядникова сына — балбеса, каких свет не видывал. Да и не он один так-то. Раньше завода как чумы боялись и стороной обходили, кто зажиточней. А теперь, чтоб на войну не попасть, в токаря да в молотобойцы рвутся. Но по правде сказать, никакие они не работники, не выйдет из них толку — только время протянуть, отсидеться. Начальство взятку получило, а работу за него Ефимыч делай. Да не вздумай неудовольствия выказать — с начальством шутки плохи. Теперь еще одного подкинули. Хоть из рабочей семьи, да больно верток. А Ефимыч любил степенность и обстоятельность.
Сам он полвека, считай, отработал. Помнит, как за провинку мужиков драли на «зеленой улице» — пропускали через строй — лозой, смоченной в соленой воде, хлестали. Десять лет в учениках проходил. Уши его хранят отметки ученичества. И черным словом поминал учителей своих — не давали спуску, и добрым — как-никак, а вывели в люди. И стал он хоть и не Ефимом Ефимычем, но и не Фимкой, как прежде, а Ефимычем. Лишнего слова не вымолвит, шагу не прибавит, но дела не испортит. В большие мастера вышел Ефимыч, цену знал себе, да и рабочие, свой брат, тоже ее знали — помнили одну заводскую историю.
А дело вот как было. Получили на заводе заказ — прокатать особую сталь. Дело государственное. И начальство надеялось награды получить. Только досада вышла — шестерня, что вал крутит, разлетелась на куски. Многопудовая шестерня с зубом в елочку. Выточить такую можно, а зуб нарезать — нет станка. На другие заводы кинулись, в другие города — тоже нету. Не выполнить заказ нельзя, но и выполнить невозможно.
Осмотрел сломанную шестерню Ефимыч да и говорит: «Сделаю». — «Да как ты, ежова голова, сделаешь?» — «А так и сделаю». — «Сделаешь, золотом осыплем», — это начальство ему.
Месяц из цеху не выходил Ефимыч. Пить-есть носили ему. Прикорнет, бывало, тут же — и опять за работу. И справился. Зубилом нарубил — вот что. Скажи бывалому человеку, не поверит, а так и было. Однако золотом Ефимыча не осыпали, да и получка вышла вполовину меньше — дорого обошлись обеды. Но слава осталась.
Ефимыч часто посылал Ванюшку в другие цехи, то за дюймовой гайкой — к Петровичу, то отковать хвостовик резца — к Фомичу, то за сыромятиной — ушить передаточный ремень, чтоб на шкиву не проворачивался — к Иванычу, то еще куда.
Вырвавшись их цеха, Ванюшка борзым щенком носился по заводу, успевал забежать в кузницу, отвесить дружеский шлепок Рыжему, завернуть в термичку к отцу. Тот раскаленные докрасна клинки опускал в масло, чтоб стали твердыми. Пахло горелым, стоял чад, а Ивану Федоровичу хоть бы что — привык.
Завелись новые знакомства. Сошелся с Васей Грачевым, который работал на топорах в точилке, с братьями Павловыми, с Ваней Алексеевым из оружейки, Иваном Тащилиным из центрально-инструментального цеха, хотя тот и был старше.
Проникали слухи о неудачах на войне. В церквах служили панихиды по убитым. Приезжающие из уезда мужики говорили, что урожай не собран. Надвигающийся голод пугал. В город прибывали раненые, беженцы и усиливали тревогу. Появились холера и тиф.
А между тем промышленники, комиссионеры, поставщики набивали карманы. Эсеры призывали к войне до победы. Большевики были против. Почти каждый день на эту тему выходили листовки и воззвания. И вдруг — тишина. В организации провал. Арестовали Василия Бисярина, он руководил и писал листовки. Прошли повальные обыски, но Ипатовых миновали, оставили на приманку — за домом велось наблюдение.
Заводские ребята гужом ходили за Иваном Тащилиным, мастером на выдумки. То культурно-просветительный кружок придумал, то футбольный — собрали деньги, выписали мяч и, не зная правил, загоняли его в одни ворота. Полем служил луг за прудом. После игры прикладывали подорожник к ссадинам, обсуждали дела, рядили о жизни. А она дорожала. Мясо в три раза дороже, хлеб в семь раз, крестьяне везут мало, сами голодают, а дальше поговаривают, еще будет хуже.
— Мяч пинаем, травку мнем…
— А что делать?
— Может, кружок, а?
У Ванюшки насчет кружка свое мнение — ерунда выйдет. Да и зачем он, когда есть организация, боевая дружина, оружие.
— Где это есть-то?
— А тебе надо, чтоб наверху лежало?
— Организация провалилась.
— Там провокатор был.
— Тогда появлялись листовки…
— И теперь надо, назло полиции, чтоб не радовались, — Тащилин мял головку лютика.
— А есть они? — спросил Ванюшка.
— Есть, только мало, — ответил Тащилин. — Потому расклеить надо на самых видных местах и засветло. Ночью нельзя, к утру их посдирают полицейские.
— Где земские сидят, туда надо, можно на кирху, на «Лиру» и в торговый ряд. Давай их нам с Витькой, — попросил Ипатов.
— А не попадетесь? — Тащилин вновь сорвал желтый цветок и стал мять.
— Ног у нас нет, что ли! Верно, Рыжик?
Витька кивнул.
С началом германской войны Большую Немецкую улицу переименовали в Большую Славянскую. Гуляющих на ней по вечерам было много. Чиновники, военные из гарнизона, купцы, полицейские, учащиеся технического училища, скучающие девицы, служащие земства.
У дверей земства сидели просители. Их время от времени разгонял городовой, они собирались снова, пока прошения их не попадали кому-нибудь из чиновников. Те на прошениях писали: «Ходатайство отклонить». Просители не знали, что всем дают одинаковый ответ.
Старик в разбитых лаптях и рваном зипуне — должно быть, шел издалека — от отчаяния колотил уже в закрытую дверь. Дверь распахнулась, старик полетел по ступеням. Медленно поднялся, провел иссохшей ладонью по лбу, втянул голову в плечи и пошел прочь.
— Давай, — сказал Ванюшка.
Витька вытащил из-под полы лист бумаги, плюнул на него и прилепил на дверь присутствия. Листок был чист. Ванюшка с Рыжим отталкивали друг друга, как бы пытаясь прочесть написанное. Собралась толпа. Через дорогу уже трусил городовой. Коршуном налетел и схватил кого-то за ворот. В толпе раздался смех. Увидев чистый лист, одураченный страж в замешательстве ушел, погрозив неопределенно кому кулаком. Тогда Ванюшка с Рыжим пришлепнули листовку. Опять собралась толпа. Листовку читали. Полицейский поглядывал: теперь, мол, меня не проведешь.
— Пойдем к «Лире», — позвал Ванюшка.
От «Лиры» прошли к кирхе, и там Рыжий приглядел обруч от бочки. Через дорогу шел ротмистр Титов под руку с Бертой Карловной, она вела на поводках трех белых собачек с мохнатыми мордочками. Рыжий с маху пустил обруч, и он, прыгая по булыжникам, поверг собачек в панику. Они свалились клубом под ноги немке. Она прокричала свое «О швайнерай!». Приятели пустились мимо дома горного начальника к Святотроицкому собору, скатились с набережной и затерялись среди рыболовов.
Немного спустя, жандармский ротмистр, красный, как отваренный мормыш, подбежал к тому самому полицейскому и перед его носом тряс кулаком:
— Вы бревно в форме, полено с глазами, бочонок с… вы…
Полицейский смиренно моргал, чем окончательно вывел ротмистра из себя.
— Во-он! — позеленел Титов.
Об этом рассказали Тащилину ребята, наблюдавшие за работой Ванюшки и Рыжего.
Февраль семнадцатого
Гудела вьюга, хлестала снежной крошкой в промерзшие окна, надувала суметы к воротам — ни пройти, ни проехать. В такие дни в цехе холодно.
Ванюшка дышал в ладони и внимательно следил за тем, как резец с мягким шелестом завивает в пружину синюю стружку. За резцом остается блестящая поверхность вала. На необработанной еще, черной части отмечена полоска мелом. Как дойдет резец до нее — остановить подачу, затем покрутить маховик — отвести резец.
Ванюшка старается в точности сделать так, как наказывал Ефимыч. Дашь маху, старик разговаривать не станет, надолго не подпустит к станку. Теперь он ушел в кладовую заменить изношенный резец, а больше повидаться с кладовщиком Моховым, тоже туговатым на ухо и тоже плешивым, чтобы выкурить с ним по цигарке. Неожиданный удар по плечу:
— Ипат!
Оглянулся: Рыжий.
— Ты откуда выпал?
— Царя турнули! — Рыжий выпучил глаза.
— Кто сказал?
— Сажин, вот кто! Ну, я и сюда на один дух…
— Эт-та шшто! — Ефимыч свел брови.
Ванюшка не заметил, как он подошел. Поглядел на вал, а белой черты уж и нет — срезана. Дернул за рукоятку — выключил подачу, крутнул маховик — отвел резец. Еще немного и попал бы тот под кулачок, тогда — поломка.
— Мух ловишь? — глаза Ефимыча сердито глядели из провалин.
— Царя нету! — гаркнул в оправдание Ванюшка.
— У тебя вот тут, — Ефимыч постучал по лбу, — нет царя.
— Правда, правда, — подтвердил Витька.
— Цыть! — Ефимыч покосился, нет ли поблизости мастера, за плечо повернул Рыжего. — Иди отсюдова. Ступай, ступай да гляди у меня!
— Ей-богу, Ефимыч, Сажин сказывал, — Витька не уходил.
— Неоткуда Егору знать это.
— По телеграфу пришло, — доказывал Витька.
— Егор-от нешто на телеграфе служит? Эх, дурья голова, не миновать — угодишь в острог. Вон, и чтоб духу твоего не было! — усы Ефимыча затопорщились, картуз сполз на затылок.
Шум от многопудового маховика, который крутил проходящий через весь цех вал трансмиссии, вдруг осекся, перешел на высокую ноту и смолк. Перестали хлопать ремни передачи. В конце цеха, в слесарном отделении, появился Егор Сажин. Вскочил на верстак, хватил шапкой о земь:
— Товарищи, царя свергли!
И тут загудел гудок, разнося по увалам, по рабочим поселкам небывалую весть.
Из машстроя, кузницы, прокатки, оружейной фабрики, центрально-инструментального цеха рабочие валом валили. Чтобы не затеряться, Ванюшка с Витькой взялись за руки. Толпа их так и вынесла на площадь. А там, как в запруде, она множилась и густела. Повозка, запряженная парой серых в яблоках коней, попав в нее, замедлила ход, а потом и вовсе остановилась. Кучер понуждал лошадей кнутом. Они вертели головами, сучили ногами, но не двигались. Полог откинулся, из кошевы показалась нога в сером, выше колена, чесанке, потом выпросталась из глубокого медвежьего воротника голова в боярке, затем вывалился весь начальник горного округа господин Приемский. Он поправил пенсне, помедлил и, не зная, как вести себя, спросил:
— Что, собственно, происходит?
Краснолицый от постоянного жара возле печи, тяжеловатый на язык литейщик Рудобоев снял вачеги, хлопнул ими друг о дружку, сунул за пазуху и полез за табакеркой:
— Царю-батюшке, собственно, по ентому месту дали, так что не угодно ли вашей милости шапку снять? Нда-с.
Начальник округа побледнел, снял боярку.
— Да вы не бойтесь, ваша милость, народ тут смиреный, — Рудобоев взял за нахрапник коренного и крикнул: — Расступись, дай ходу!
Начальник однако в кошеву не сел, а двинулся прямо через толпу к двери.
Теперь он показался Ванюшке вовсе не таким, каким видел его, когда с Витькой предлагал налима.
Мимо кирхи друзья пробежали вверх. Витька завернул в хлебную лавку Лаптева, взял с прилавка свежий калач, вонзил в теплую еще мякоть острые, как у хорька, зубы.
Рябая дочь Лаптева, глуповатая девка Феклушка, окрысилась:
— Черная немочь носит тебя, врага рыжего, не можешь издохнуть, окаянный. А ну, положь! Опять без денег сцапал. Напаслись тут про вас. Я вот тяте нажалюсь.
— Тсс! — Витька приставил к губам палец, — на поминки это, пожалеешь — грех на тебе будет, не замолишь потом.
— По ком поминки-то?
— По царю!
— А-а, — Феклушка одной рукой прикрыла рот, другой перекрестилась.
В проеме показался сам Лаптев, Егор Саввич.
Рыжий и ухом не вел, рвал калач:
— Выставили и дверь закрыли за батюшкой.
— Царица небесная!
— И до вас доберутся, — Рыжий сделал выпад, словно хотел укусить девку.
— Ах, враг! — она выхватила остатки калача из рук Рыжего.
— Пущай ест, Феклуша, — к прилавку вышел Егор Саввич, — пущай ест.
— Заверните один с собой да глядите, чтоб не попал вчерашний, — и Витька Шляхтин утер рукавом нос…
И полетели дни. Светило солнце. Капало с крыш. Каждый день наполнялась народом площадь. Полоскалось над головами красное знамя то тут то там, метались слова: «Смело, товарищи, в ногу, духом окрепнем в борьбе…»
По улицам ходили группами. Начальство, полицейские, лавочники учтиво уступали дорогу. Жандарм Титов вдел в петлицу красный бант. И митинги, митинги…
У Ипатовых случался дым коромыслом: судили-рядили, кого в Совет выбрать да кого в голову ставить, да как агитацию повести. Эсеры нашли крикуна Киву Голендера — краснобай, каких свет мало видел. Столкнут с трибуны, а он опять, как ни в чем не бывало, как тут и был, и опять за свое: про любовь к милому отечеству да крестьянской ниве, про глубокую скорбь да упование на деревню. В разговорах большевиков все чаще упоминалось имя Виталия Ковшова.
Однажды Ванюшка с Рыжим затесались в толпу, где с одной стороны говорил Кива Голендер, с другой — Виталий Ковшов.
С одной стороны слышалось:
— Черным флером задернулось небо — на полях смерти, на чуждой окровавленной ниве гибнет лучший цвет народа! За что? Верный заветам родимой земли мужик — представитель деревни, как ее исконная сила — только он, единственно он должен повести за собой…
С другой:
— Мы за революцию пролетарскую, ибо ни один другой класс не стоит так близко к социализму. И сколько бы ни говорили об изменении только экономических условий и буржуазных свободах представители каких угодно партий, — он сделал решительный жест в сторону Голендера.
Кива перехватил:
— Неправда! Только мы, партия социал-революционеров, дадим полную свободу…
— Судя по опыту прошлых революций, мы, большевики, знаем — грош им цена.
Кива пытался взобраться на принесенный его друзьями короб из-под угля, но его столкнули.
— Это насилие! — возмутился он.
— Эсеры кричат, — продолжал Виталий, — но не верьте, товарищи рабочие, им нечего вам предложить.
— Веруя в то, что трепетно ждало зари пробуждения!.. — кричал Кива, все еще пытаясь взобраться на короб, пока, наконец, не упал в него.
— И они окажутся на дне новой формации, как в этом коробе…
Вылезая из короба, Голендер пытался что-то возражать, но его выкрики утонули в аплодисментах Ковшову.
Беспокойные дни
Стояли жаркие безветренные дни. Лиственницы на Косотуре будто дремали, разморенные зноем. В пруду отражалось небо. Ванюшка с Рыжим обсыхали на песке. Подошел Витя Гепп, с которым сошлись недавно.
— Думали, не придешь, — Ванюшка пересыпал песок в ладонях.
— Одевайтесь живей, сейчас будет говорить Виталий, — поторопил Гепп, — и с ним еще один пришел, говорят, из Москвы.
Натянули рубахи, перебежали площадь, с Большой Славянской свернули на Ключевскую, шмыгнули в дверь «Марса», через коридорчик прошли в зрительный зал. За трибуной уже выступал приезжий. Протиснулись вперед. Публика вокруг была пестрой. «Техники», то есть те, кто учился в техническом училище, перекидывались словами. Заводские парни молчаливо оглядывались. Члены спортивно-гимнастического общества «Сокол» вели себя развязно, часто смеялись. Среди них чернела голова Кивы Голендера.
Ванюшка тянул шею. Приезжий говорил:
— Рабочая молодежь России долгое время стояла в стороне от революционной борьбы. Царское правительство делало все для того, чтобы она оставалась темной, душило всякую попытку к свободе слова. Оно отправляло в тюрьмы и на виселицы тех, кто пытался донести это слово до рабочего. Это время прошло. Но революции грозит другая опасность — со стороны оппозиционных партий. Эсеры, не признавая ведущей роли рабочего класса, хотят того или нет, предают революцию.
Кива вскинулся:
— Это вульгарное толкование программы партии, на знамени которой начертано: «В борьбе обретешь…»
На него зашикали. Он не окончил мысли и не успокоился.
В зале было жарко. Ковшов постучал по чернильному прибору:
— Товарищ из ЦК говорит, что в Москве и Петрограде уже создаются социалистические союзы молодежи. Я думаю, рабочая молодежь Златоуста не будет плестись в обозе революции.
К столу, накрытому красным ситцем, подошел Иван Тащилин, раскрыл тетрадь и сказал:
— Я записываюсь первым. Прошу подходить.
Среди «соколов» возникло движение, поднялся гул — им что-то там говорил Кива. Кто-то крикнул:
— Не пойдем!
— Не ходи, а зачем орать? — Гепп стал протискиваться к столу.
— Правильно!
— Не хочешь — не ходи, а другим не мешай.
«Соколы» не унимались. Кива решился не допустить записи. Тут он не мог рассчитывать на свое краснобайство. Здесь был Виталий Ковшов, главный его противник, а также: Вдовин, Савицкий, Аркадий Араловец, и Кива подогревал «соколов».
Часть зала вдруг пришла в движение, послышались возмущенные голоса. Это «соколы» обступили Вену Уткина из чертежной и в образовавшемся кругу стали переталкивать его друг другу. Поднялся шум, чего и надо было «соколам». Виталий призывал к порядку, но безуспешно. Ванюшка услышал за собой сопение и увидел бледное, несмотря на жару, лицо Витьки Шляхтина, — ноздри раздулись, в глазах появился блеск, какой бывал у него перед дракой. Рыжего сдерживало лишь то, что он еще не определил, кого бить. Драки, по-видимому, было не избежать. Слышалось:
— Да что же не могут их успокоить?
— Что хотят, то и делают.
Витька заработал локтями, как гребным винтом. Ванюшка шел за ним. «Соколы» хорошо знали эту пару, отжались в угол. Ванюшка придержал Рыжего: не стоило поднимать шума без крайней нужды.
Стало тише. Ипатов направился к столу.
— Пиши меня, Иван.
Тащилин записал и передал ручку. Ванюшка расписался. Потом подвинул тетрадь Витьке. Возле его конопатого носа выступил пот, лицо стало пунцовым:
— Я не умею…
В стане «соколов» раздался хохот.
— Товарищ Ковшов, — позвал Тащилин, — здесь парень неграмотный, что делать?
— Запишите. Нам такие, кто может дать сдачи, нужны, — улыбнулся Ковшов, — а грамота — дело наживное.
В простенках между окнами стояли заводские девчата. Одну из них, Машу Онянову, Ванюшка знал хорошо. Она работала рассыльной в заводоуправлении. Родителей у нее не было, жила с хромой бабушкой. Перебили ногу старушке в третьем году на Арсенальной площади, и доктору Пономареву пришлось ее отрезать.
К Маше подошел Ипатов:
— Что как мышь прижалась, иди к столу.
Ей хотелось записаться, но не смела. Кто-то из «соколов» крикнул:
— Ипат, пирожков захотелось?
Ванюшка обернулся, увидел Петьку Землянова и вспомнил давний зимний день. Этот самый Петька, а с ним еще пацанов пять или шесть, окружили Машу, стали дергать ветхую одежду на ней и приговаривать: «Сколько сыщем лоскутов, столько будет тумаков». Распахнулось пальтишко, вылетел узелок, а из него выпали пирожки. Ванюшка подскочил, собрал их, вернул девочке, на ребят цыкнул: «Брысь, судари!» — и вышел из круга. Спохватившись, мальчишки стали кидаться тем, что попалось на укатанной дороге. Меткий ответный удар расквасил Петьке нос. С тех пор Петька старался насолить Ипатову, но никак не удавалось. Особенно злило то, что Ванюшка всегда улыбался.
— Не слишком ли храбрым стал, Ипат? — задирал уязвленный «сокол».
— Это тебе надо стать храбрым, ведь ты, Петя, трус.
Раздался смех.
Подошел Виталий, пожал руки Ванюшке с Витькой:
— Молодцы. И впредь не давайте крикунам ходу.
У подножья Косотура, прокопченного заводским дымом, под раскаленными крышами цехов духота. То тут, то там появляются наспех написанные, еще не просохшие лозунги, чаще всего два: «Война до победы!» и «Да здравствует учредительное собрание!». Листовки сыплются дождем. На верстаках стучат в грудь ораторы и кричат, будто в глухом лесу.
Ванюшка, Витька Шляхтин, Пашка Анаховский, Вена Уткин да еще кое-кто из комсомольцев объединились в летучий отряд, бегали по цехам и стаскивали говорунов. Но они лезли снова, расхваливали эсеровскую партию и призывали за нее голосовать. Много спорили: воевать — не воевать? Эсеры были за, большевики — против. Чья возьмет? За кем пойдет завод? В оружейке собрали митинг, народу набилось — дышать нечем. В открытое окно с мастерской улицы летели пыль, ругань извозчиков, крики мальчишек. Пьяный голос:
— Пойдешь ты, дьявол!
— Пой, Матрена…
Эсеры стояли в одной стороне, а возле них и меньшевики. В середине руководители: Филатов, Овчаров, Гогоберидзе, Середенин и Голендер. С другой стороны: Егор Сажин, Василий Сулимов, Федор Коростелев, Ванюшкин отец и другие большевистские активисты. Председатель держал руку противной стороны — давал слово только им. Говорили подолгу, утомительно и все об одном и том же.
— Большевики предают Россию! — срывался на крик Кива Голендер, — и если мы, движимые беспредельной любовью к отечеству, не придем на помощь Временному правительству в этот трудный для родины час…
Ванюшка удивлялся, как можно говорить так долго. Киву сменил Филатов:
— Рабочие, друзья мои! — приложил руку к серебряной цепочке на жилетке.
— Хватит, слыхали!
— Пусть говорит.
— Стаскивай!
— Голосуй…
Председатель стучит:
— Голосуем.
Положение сложилось не в пользу группы Сажина. Из большевиков никто не выступил, да теперь уж и не было смысла, люди устали, слушать не будут. Хорошего ожидалось мало.
— Голосуем, — повторил председатель.
— А зачем? — спросил Сажин.
— Не понял, — председатель поправил очки.
— По-нашему так: кому очень уж охота воевать, пусть выйдет к столу, а кто не хочет, вот сюда, в левую сторону.
Наступило замешательство, эсеры зашумели.
— Это нарушает процедуру голосования.
Но началось движение, и остановить его было уже нельзя.
— Это незаконно! — кричал Голендер.
— Если хочешь, воюй, — сказал ему старый кузнец Пантелеев, — да не тут, а в окопах. Чего тут-то базлать?
Тех, кто колебался, оставалось все меньше и меньше. Ванюшкин наставник, глуховатый Ефимыч, вначале ушел к столу, но, увидев, что остается в меньшинстве, спохватился и бегом побежал обратно. Справа осталось десятка с два.
Выйдя на воздух, Ванюшка с Рыжим решили искупаться в пруду.
Стояли последние дни августа. Вода нагрелась и приятно освежала томившееся целый день в промасленной рубахе тело. Плыли саженками наперегонки. Потом отдыхали на спине, смотрели в синее небо, где кружил канюк. Дыбился Косотур, на вершине его старые лиственницы с плоскими кронами, будто встретили на своем пути невидимый потолок и стали расти вширь.
— Вы-а-ды-а-вада, — бормотал Витька.
— Не вада, а во-да, — поправлял Ванюшка. Витьку и его сестру Шурку он теперь учил грамоте.
У Шурки дело двигалось туго, зато брат ее преуспевал. За несколько вечеров он одолел буквы, научился складывать в слоги и раскладывать слова. Целыми днями он мысленно был занят этим, ему всюду мерещились буквы: в столбе с перекладиной «Т», вилы казались буквой «Ш», Демьяновна походила на «Ф», стропила на «А».
— Кы-о-сы-о-ты-у-ры… Плывем к берегу, хватит, — он торопил Ванюшку.
Дома Рыжий разносил Шурку:
— Носом-то огород рыла? Вымойся да причешись, и чтоб я тебя больше растрепой не видел! Что рожу воротишь? Знаешь, кто я теперь?
— Знаю, — Шурка виновато моргала.
— Вон уж Иван идет. Где тетрадка? Опять не приготовила? Я тебе оборву космы-то, дождешься.
Перелом
Стычки с эсерами продолжались всю осень. Эсеры, чувствуя, что народ от них уходит, решили угрожать силой, создали дружину и штаб. Большевики организовали Красную гвардию, из Петрограда привезли оружие.
В уезде было беспокойно. Виталий Ковшов в деревнях создавал отряды. Его сопровождал Аркадий Араловец — преданный друг. Сам из деревни, он знал настроение и нужды мужиков и мог убедить их защищать революцию. Целыми днями мотались в седлах по волостям — и праздник, если случалось завернуть к родителям Аркадия, в уют большой интеллигентной семьи. И сколько тогда в доме бывало оживления, милого переполоху. Сколько набивалось людей, какие велись разговоры! Дмитрий Маркович и Валентина Ивановна не только учили тут ребятишек — содержали библиотеку, устраивали спектакли. У сестер Кати и Нины тут подруги, у брата Викторина — друзья…
И вот, подернутое куржаком, повисло над гробом черное полотнище. По нему белым: «Славная память безвременно павшему борцу за социализм». Толпа запрудила площадь и медленно перетекает на Большую Славянскую. Пар от дыхания и торжественно-печальное: «Ты пожил недолго, но честно…» Виталий поддерживает под руку Валентину Ивановну, с другой стороны — Викторин, тут же Катя и Нина…
Одиннадцатого января в штабе Красной гвардии эсер Алексеев из пистолета убил Аркадия и ранил Аникеева. Эсеры вели себя все более нагло. Решено было разоружить их. Повели подготовку.
Ванюшка часто бывал в штабе и считался там своим человеком. В день, когда усилилось дежурство, он понял — должно произойти нечто серьезное. Вечером к отцу пришел Степан Желнин, прозванный за могучее сложение Ермаком. Из обрывков разговора Ванюшка понял, что необычайное должно произойти ночью.
Проводив Желнина, Иван Федорович долго ходил взад-вперед по комнате и что-то обдумывал. Потом затянул ремень поверх старого полушубка, сунул в карман револьвер, нахлобучил шапку и вышел.
Ванюшка свистом вызвал Шляхтина. Тот предложил посмотреть обстановку на месте.
И друзья побежали вниз по ночной улице. Под ногами хрустел пористый, схваченный легким морозцем снег. В доме горного начальника, где размещался эсеровский штаб, окна второго этажа ярко светились. Друзья пробежали мимо колокольни к техническому училищу, своему штабу — в окнах света не было. Ванюшка дернул дверь. Дежурил Сухоев, рабочий из машстроя.
— Чего тебе не спится? — спросил он.
— Отец велел прийти, ну мы с Витькой…
— Эва, хватился! Да они уж в Кислом логу давно.
Ванюшка скосил глаз, — в пирамиде осталось несколько винтовок, сказал:
— А в доме горного свет.
— Заседают, — отозвался Сухоев. — Значит, не знают умыслу, а то бы шум подняли.
Ванюшка насторожился:
— Слышите?
— Что?
— Звонит кто-то.
— Ага, — кивнул Рыжий.
— Телефон, — и Сухоев пошел на второй этаж.
Как только он скрылся, Ванюшка выставил в тамбур две винтовки.
— Не дождался, видно, повесил трубку, — дежурный вернулся.
— Счастливо оставаться, — Ванюшка заторопился.
Прихватили винтовки — и бегом через дорогу. Вдоль пруда, по Береговой Демидовке пробирались к Кислому логу. Взлаивали собаки из подворотен. Город спал.
В Кислом логу огоньки самокруток. Ванюшка с Рыжим подкрались незаметно, но нарвались на Ковшова.
— Ипатов? — удивился он.
— Я, — отозвался невдалеке Иван Федорович.
Из темноты показался отец.
— Я и не знал, товарищ Ипатов, что вы тут оба, — сказал Ковшов.
— Я и сам не знал. Как ты попал сюда? — удивился Иван Федорович.
— Как и все.
— А винтовку где взял?
— В штабе.
— Сухоев дал?
— Нет… мы…
— Украл? Товарищ Ковшов, что с ним делать?
— Мне красногвардейский билет надо, — Ванюшка перешел в наступление.
— Я тебе дам билет, — рассердился Иван Федорович.
— Говорили, — Ванюшка обернулся к Ковшову, — что рабочая молодежь не должна плестись в обозе революции. Говорили?
— Поймал ты меня, — усмехнулся Ковшов.
— Значит, только агитировать можно, а билет нельзя?
— Отец против, а ведь он член штаба. Или в виде исключения примем его в Красную гвардию, а, Иван Федорович?
Тот махнул рукой:
— Все равно не удержишь.
— Тут Виктор Шляхтин есть…
Из тьмы вынырнул Рыжий.
— Всю Уреньгу за собой потащишь, и не смей!
Ковшова и отца отозвали. Ванюшка успокоил:
— Не горюй, Витя, второй билет все равно достанем.
За прудом, в Ветлуге, глухо хлопнули два выстрела. Ковшов заторопился:
— Пора.
Город по-прежнему спал. Ветер гнал по дороге поземку. Тьма хоть глаз коли. Ванюшка примеривался к шагу отца. Тот молчал, наверное, сердился. Другие, впрочем, тоже молчали. Ванюшка глядел в широкую спину Степана Желнина, тянул голову и прижимал локтем винтовку, которая едва не чиркала прикладом о дорогу.
Показались желтые пятна — фонари у Арсенала — впереди площадь. Справа, берегом пруда, от Ветлуги двигалась темная масса — шел отряд Михаила Назарова со станции. Напротив, на Большую Славянскую выходили челябинцы под командой Елькина — пришли на помощь.
Отряды стали растекаться, вытягиваться и сомкнулись в кольцо. Ванюшка с Рыжим — винтовки наперевес — бежали берегом Громотухи. В груди стучало: сейчас начнется, вот-вот.
А в это время за освещенными окнами вокруг стола собрались Филатов, Кузнецов, Овчаров, Гогоберидзе, Середенины и Голендер.
Филатов, Кузнецов и Овчаров настаивали на немедленном разоружении Красной гвардии. Середенины держали нейтралитет, Гогоберидзе колебался. После выступления Голендера предложение Овчарова было принято.
— Повторяю, — заканчивал председательствующий Филатов, — с большевиками должно быть покончено немедленно.
— Но народ… — осторожничал Гогоберидзе, — в последнее время нельзя не заметить…
— Народу нужна твердая власть! — оборвал Филатов.
— Да, дорогой доктор, — Голендер сделал ударение на слове «доктор», подчеркивая этим, что Гогоберидзе мало смыслит в тактике борьбы.
— Результаты совещания прошу держать в секрете…
— Что с вами? — Гогоберидзе забыл про только что нанесенную обиду.
Рука Филатова никак не могла попасть в карман.
— Руки на стол! — раздалось сзади.
В дверях стоял Виталий Ковшов.
— Что это значит? — Овчаров выхватил пистолет.
— Руки на стол! — повторил Виталий.
За ним стояли Чевардин, Аникеев, Ипатов, Желнин, Назаров.
Овчаров кинул на стол пистолет и вяло опустился на стул.
— Оружие сдать! Выходить по-одному. Товарищ Ипатов, соберите пистолеты.
Пока выводили арестованных, исчез Голендер.
На улице Ковшов поблагодарил за помощь Елькина.
— Вот и все, — сказал Елькин.
— Да, — согласился Ковшов, — хотя дыму эсеры напустят немало. Поди, на заводе уже шум поднимают — на это они мастера. Не хотите посмотреть?
— Пожалуй.
Ковшов повернул барабан револьвера, сунул его в карман:
— Советую и вам держать поближе.
В центрально-инструментальном цехе было тихо. Перешли в машстрой. Там на коробке передач «Большого Волнеберга» человек потрясал кулаками.
— Ба, Кива!
— По-предательски подло, как тати, большевики ворвались и расправились с теми, кто всю свою чистую жизнь бескорыстно отдавал трудовому народу.
— Любопытно, — Елькин разглядывал говорившего.
— Сейчас он из вас выжмет слезу.
— Чья душа не отзовется болью, узнав о бандитской расправе, чья душа не возопит об отмщении?
Ковшов вышел в главный проход большого токарного отделения:
— Товарищи, сегодня власть в городе перешла в руки большевиков. Эсеровский комитет и штаб разоружены без единого выстрела, арестованы и находятся под охраной. А этот человек несет вздор.
Кива скатился со станка, вжал голову в плечи и запетлял между станками.
Первый бой
На станции стоял эшелон с чехами. Что-то случилось, и он задержался. Комендант станции Сергей Синяков ждал его отправления, чтобы идти домой — он устал за бесконечный день. В девять вечера к нему вошли два иностранных офицера.
— Я начальник чешского эшелона, — старший щелкнул каблуками. — Наш эшелон, к сожалению, отправляется только завтра.
— Чем могу быть полезен? — Синяков поднялся.
— Мы пришли предложить услуги своего оркестра.
— Играйте.
— Вы очень любезны, — старший опять щелкнул каблуками.
Они удалились.
Комендант станции был еще молод, любил мыслить возвышенно, и, не будь так сильно занят, писал бы стихи. Он глядел на непривычные для глаза мундиры, вкрапленные в толпу станционных жителей, и думал: «Теплый майский вечер дышит прохладой». Ветра не было, но это не имело значения.
Освободившись только к полуночи, он по пути завернул в клуб. Скамейки там были сдвинуты. «В зале — водоворот танцующих пар», — подумал он.
Оркестранты играли слаженно, и вечер казался веселым. Наблюдая за танцующими, он уловил, или скорее почувствовал, тревогу. «От переутомления», — подумал, но и дома ощущение тревоги не проходило.
Утром вскочил при первом скрипе — в комнату вошла мать и передала записку:
— Сережа, дежурный принес.
«Вот что рассеет туман моих предположений», — подумал и прочел в записке: «Челябинск захвачен белочехами». Отметил: почерк телеграфиста Ившина.
Оделся, плеснул в лицо из ковша, вышел. «Голова его была охвачена желанием узнать подробности», — думал по дороге на станцию.
Возле вагонов увидел вооруженных чехов. У аппарата стоял часовой.
— Почему он здесь? — Сергей спросил старшего телеграфиста.
— Начальник эшелона поставил.
— Пошлите за начальником.
Старший телеграфист подал телеграмму, в ней подтверждалось содержание записки. «На город, утонувший в горах, надвигается черная туча», — подумал и распорядился:
— Товарищ Ившин, узнайте положение на станции Полетаево.
Вошел начальник чешского эшелона.
— Зачем вы поставили часового? — спросил Синяков.
— Для порядка.
— Уберите его.
— Но прежде я должен по прямому проводу связаться через Челябинск с нашим штабом.
— Линия занята срочной работой. А то, что хотели передать, изложите в телеграмме.
— Вы хотите быть моим цензором?
— Как угодно.
Начальник эшелона ушел. Синяков связался с отделением эксплуатации и попросил не пропускать поезда из Челябинска — задерживать их в Миассе. Затем послал дежурного в станционный штаб Красной гвардии.
К восьми утра красногвардейцы обговорили захват чешского эшелона на случай, если белочехи откажутся сдать оружие. В девять часов комиссар тяги Георгий Щипицын под видом маневров вывел эшелон за семафор к выемке, где залег красногвардейский отряд. К эшелону направили парламентеров. Их встретили огнем. Пулеметчик Виктор Гордеев дал ответную очередь. Чехи развернулись в цепь.
Витька Шляхтин бежал из кузницы в прокатку и увидел пацана, кубарем скатившегося с Косотура. Оказавшись в заводе, пацан стал озираться.
— Тебе чего? — Рыжий примеривался, не дать ли пришельцу взбучку.
— Егора Са…Са… — задышливо пытался тот что-то сказать.
— Сажина, что ли?
Пацан кивнул головой и обернулся:
— Там стреляют…
Когда разыскали Сажина, парнишка пришел в себя и рассказал, что за горой идет бой и что белочехи теснят станционный отряд красногвардейцев, и что его, Петьку Зайцева, послал Алексей Карьков, а также, что пулеметчик Гордеев убит, а заменить его некем. У белочехов два пулемета и тьма народу.
Егор Филиппович отпустил мальца и наказал Витьке:
— Беги в оружейку, в машстрой и всем по пути говори: пусть в штаб бегут.
Рыжий круто повернулся и исчез.
Сажин поспешил в паросиловой. Там, в конторке, под часами фирмы Буре сидел старик Михайло Пашков. По этим часам он давал гудок к началу работы и в конце смены, может, лет семьдесят.
— А ну-ка, батя, попикай, — сказал Егор. — Народ поднять надо.
— Ишь ты, попикай — не баловство, матушки вы мои, — Михайло прикинулся глухим.
— Тревогу надо поднять.
— Ась? — старик повернулся ухом, — чегой-то?
— Наши с белыми за горой схватились.
— Ах ты, матушки вы мои, — и повис на рычаге.
В штабе городского отряда Ванюшка протиснулся вперед.
— Куда лезешь?
— Винтовку давай.
— Билет?
— Вот, — и Ванюшка раскрыл билет, где черным по белому было написано, что он, Ипатов Иван Иванович, является членом отряда Красной гвардии. И печать, и подпись — все как надо.
— Получай, следующий!
— Мне давай, — место Ванюшки заступил Витька Шляхтин.
— Билет.
— Дома забыл.
— Отходи, следующий…
Выбегали из штаба, строились. Виталий Ковшов был на коне. Гнедко приплясывал под ним — чуял опытную руку. Видно было, что Ковшов более деревенский житель, чем городской. На Большой Славянской он объехал отряд, поручил вести его Ванагу, а сам ускакал вперед.
Шли смежными улицами к Сатаевке, где Ай под прямым углом поворачивал влево.
Сатаевка — отрог Косотура — гора почти отвесная той стороной, которая обращена к заводу. С вершины ее было страшновато смотреть вниз, где, как в глубоком ущелье, бежала река и к каменистому подножью лепились домики однорядной улицы. Говорят, когда-то с вершины сорвалась лошадь, а к подножию долетел ее скелет.
Чехи закрепились на вершине. Подняться на гору нечего было и думать.
— В обход! — сдерживая Гнедка, скомандовал Ковшов.
Направились под прикрытием домов вдоль улицы.
— Кузницы обходи!
Красногвардейцы взбирались на гору с пологого места, отстреливались, на ходу перезаряжали винтовки. Ванаг вел свою часть отряда огородами, Жуковский — от кузниц, справа.
— Что с тобой, Павлов?
— Отвоевался.
— Беги в больницу.
Ванюшка опередил отряд, засел за каменную плиту и просунул винтовку в расщелину. Витька сидел за каменным выступом — ему так и не дали винтовку.
После одного из выстрелов Ванюшка увидел, как белочех споткнулся и рухнул наземь, а винтовка его отлетела в сторону. Мимо пробежал другой, волоча пулемет, — решил, очевидно, утвердиться на гребне. Витька задышал в самое ухо: дай стрельнуть.
— Погоди, видишь, пулемет разворачивает.
Мушка плясала. Но кто-то выстрелил раньше — пулеметчик откинулся, перевернулся через камень и полетел по крутому склону вниз. Цепляясь за острые ребра скалы, к пулемету пробирался Рыжий. Мелькнула несколько раз рыжая голова, потом Ванюшка потерял его из виду.
Чехи отчаянно отбивались, а наши старались оттеснить их под гору. Витька опять задышал в ухо — принес полный карман патронов, выбрав их из пулеметной ленты. Ванюшка подумал: пусть стрельнет. Но того уже рядом не было.
Красногвардейцам удалось закрепиться наверху, на выгодном месте, оттуда удобнее было наблюдать за противником и вести огонь. Они знали каждый выступ здесь, каждый овражек и пригорок.
Во второй половине дня, продолжая отбиваться, белочехи стали потихоньку сдавать позиции и, наконец, не выдержали, побежали вниз, к речке Каменке, через нее — к железной дороге. Увлеченный общим порывом, Ванюшка кричал «ура!». Кричал и Витька Шляхтин, раздобывший винтовку и чрезвычайно довольный этим.
Враги бежали к Заводской платформе, где спешно, погрузились в вагоны, и паровоз потащил их на запад.
Раненых отправили в больницу. Среди них оказались Иван Тащилин и один из командиров — Ванаг. Вскинулись стволы в алый закат, протрещали выстрелы — последняя почесть убитым. Ковшов сказал речь и поблагодарил бойцов. А еще сказал, что утром рано отряд выступит навстречу чехам, потому что они должны вернуться в город.
К утру разведка донесла, что чехи доехали до Тундуша, оттуда через Уреньгу ушли на Веселовку, а там — путь на Миасс.
Отход
Город перешел на военное положение. Красногвардейцы дежурили днем и ночью и жили в штабе. Ванюшка оставил завод вместе с отцом. Рядом с ним, на нарах занял место Витька Шляхтин.
Возле пирамиды с винтовками стоял пулемет, отбитый у чехов. В свободное время Ванюшка подолгу простаивал возле него, осматривал. Однажды, когда одна группа ушла на дежурство, а другая легла спать, он разобрал пулемет по частям и так увлекся, что не заметил, когда появился Виталий Ковшов.
— Ты что делаешь, Ипатов?
Ванюшка, застигнутый врасплох, смутился:
— Разобрал, товарищ Ковшов.
— Вижу. Не хочешь ли стать пулеметчиком?
— Еще как! — вырвалось. — Закрою глаза и пулемет вижу.
— Пулеметчики нам нужны. Изучишь, считай, этот твой.
— Спасибо, товарищ Ковшов!
— Тише, пусть поспят, — Виталий сдвинул на затылок форменную фуражку технического училища и присел на корточки. — Изучай, воевать нам много придется.
И погрустнел.
— Что с вами, товарищ Ковшов?
— В Месягутово мятеж.
— Какой? — спросил Ванюшка, хотя можно было не спрашивать.
— Кулацкий. Помнишь, хоронили комиссара почты Аркадия Араловца? Теперь погибли его отец и брат. Дмитрий Маркович отбивался в школе. Патроны кончились, поставил винтовку в угол и вышел. Его растерзали. Викторина живым закопали в землю. Если бы успел отряд Михаила Сыромолотова! Он даже не дошел до Месягутово — уничтожен возле Айлино.
Ванюшка подумал, что неделю назад еще видел Михаила Сыромолотова — балагура и весельчака, и не верилось в его гибель. Мысли Виталия были о другом: в случае еще одного мятежа придется просить поддержки у комиссара Малышева, но его части сильно потрепаны, и едва ли он сможет помочь.
Красные на Златоуст-Челябинском фронте бились отчаянно, но сдержать натиска не могли. Город тревожно затих, прислушиваясь к артиллерийским залпам. Сил осталось мало. Триста красногвардейцев брат Виталия Ковшова Венедикт увел на Дутова, сто пятьдесят ушли в Кинель. В уезде мятежи.
Ванюшка с отцом и Витькой Шляхтиным в отряде Зиновия Аникеева только что вернулись из Кусы, где подавлен был мятеж, и, не заходя домой, — сразу в штаб. Отец упал на нары и тут же уснул. Витька ушел домой попроведать своих, а Ванюшка — в Демидовку дежурить.
Окраиной Демидовка примыкала к сосновому бору. В нем было много ключей — вода выжималась под ногой. В сочной зелени, с золотистым крапом куриной слепоты, паслось стадо коров. Большая часть их лежала и нажевывала жвачку, некоторые потягивались и нехотя щипали траву. Солнце ушло далеко за полдень. Старик пастух, скрючившись, разгребал золу догорающего костра, выкатывал печеные картофелины, подкидывал на ладони, стучал по ним ногтем, определяя спелость, складывал в аккуратную кучку. Ванюшка поздоровался.
— Здоровы бывали, — ответил пастух и предложил: — Приваливайся, бери картошку.
Ванюшка был рад приглашению — давно не едал печеной.
— Что слыхать там? — спросил старик. — Белые все лезут?
— Лезут, — Ванюшка прислушался к пулеметной стрельбе, разломил картофелину и сунул в рот розоватую ее мякоть.
— Как собаки медведя обступили и рвут. О чтоб им! — и дед выругался.
— Ничего, дедушка, мы им тоже отвешиваем.
— Какой же годок-то тебе, весовщик? — пастух смерил Ванюшку взглядом. — И не пахарь еще, а бороноволок только. Ну, не беда, держитесь, нельзя упускать счастья-талану, уйдет — не поймать.
— Куда уйдет?
— Старики сказывали: когда Пугачев-батюшка тут проходил, богатства несусветные оставил. Атаманам своим сказал: не под силу нам оказалось, так пусть возьмет их тот, кто свободу добудет. Счастья-талану тут, говорит, на всех хватит, — и припечатал заветным словом. Много охотников было клад найти — все горы изрыли, а толку нет. Теперь ваш черед…
Из-за поворота выскочил конный. Низко склонясь в седле, он нахлестывал лошадь. Ванюшка взял винтовку и вышел к дороге. Во всаднике он узнал Алексея Чевардина.
— Белые фронт прорвали! — крикнул тот и промчался мимо.
— Спасибо, дедушка, — поблагодарил Ванюшка.
— Будь здоров, сынок! — И крикнул вдогонку: — Счастья-талану вам!
Ванюшка бежал напрямик, через гору. От часовни он почти скатился вниз, к техническому училищу. Там выносили на улицу штабное хозяйство. Отец сказал:
— Беги домой, пусть собираются — вместе отступим.
— Что случилось? — встретила встревоженная мать. — С отцом что-нибудь?
— Нет, мама, белые фронт прорвали…
И перевел дух:
— Собирай ребят, отступать будем, а я к соседям — попрошу лошадь.
Соседей дома не оказалось. Он пошел выше по улице, встретил Шурку Шляхтину, спросил:
— Витька где?
— Не знаю.
— Увидишь, скажи — отступаем.
У Десяткина лошадь стояла во дворе. Опираясь на черень вил, Десяткин уставился на Ванюшку:
— Зачем тебе лошадь?
— Белые фронт прорвали.
— Отец-то что не сам пришел?
— С Ковшовым отход прикрывает.
— Бежите, боль-ше-ви-ки…
Сосед радовался.
— Не дам я тебе лошадь, понял? Не дам.
— Запрягай!
— Ты что орешь на меня? Я тебе кто?
— Не запряжешь, убью! — Ванюшка наставил револьвер, добытый в Кусе.
— Что ты, Ваня, что ты, — тот попятился к конюшне.
Пока Десяткин запрягал, подошла Мария Петровна с детьми. Ванюшка усадил в телегу Витю и Ниночку. Тоня с Леной сели сами. Не выпуская револьвера, пошел рядом.
В штабе уже не было никого. На улицах тишина. Поехали на вокзал. Темнота застала в Ветлуге. Не доезжая до станции, остановились. Ни души. Неподалеку жил двоюродный брат Марии Петровны, и она пошла к нему. Света в окнах не было, дверь — на замке. Рядом разговаривали. Она подошла.
— Кого потеряла? — спросил хромой старик.
— В Кусу надо, не здешняя я, — на всякий случай сказала Мария Петровна, — а поезда почему-то не ходят.
— Теперь не скоро пойдут.
— Ребятишки у меня…
— Заходи, переночуешь, — предложил старик.
— У вас тесно, — возразил другой, — к нам веди ребят, у нас просторно.
Она побежала обратно к повозке. Ванюшка снял спящую Ниночку, передал матери и отпустил Десяткина:
— Спрашивать будут, скажешь: довез до станции и ссадил. Понял?
Десяткин огрел кнутом лошадь, и телега запрыгала по камням.
— Обо мне не беспокойся, мама, — сказал Ванюшка. — Если наши еще на Заводской платформе, прикрывают отход, достану лошадь и приеду за вами.
Он побежал в гору, оглянулся — мать с ребятами пропала во тьме.
Поход
Он не вернулся. Едва добежал до Заводской платформы, как паровоз тонко свистнул в жидкую тьму июньской ночи, со стуком дернулись вагоны, и огни Ермоловской домны плавно потянулись назад. Огибая Паленую гору, поезд потащился к Тундушу.
Ванюшка нашел отца на открытой платформе вместе со Степаном и Лаврентием Желниными, Александром Крутолаповым, его сыном Алешкой. У Алешки он спросил о Шляхтине, но тот Рыжего не видел.
Осторожно, словно пробуя песню, в ночь вылетел голос:
— Тоскует Арина, — пожалел Лаврентий Желнин.
После похорон Аркадия Араловца она пришла в штаб Красной гвардии и попросила работу. Мыла полы, кипятила чай, чинила одежду и теперь поехала с отрядом медсестрой.
— Да-а, — протянул задумчиво Степан, отвечая на какой-то свой вопрос, — вот оно что выходит.
Поезд шел. Песня летела над Аем. Дослушали — и тут хватил Степан:
— Во! — Иван Федорович подключился рокочущим басом. А за ним Крутолаповы и Ванюшка.
Миновали Шишимские горы, где раньше ломали мрамор для дворцов Москвы и Петрограда. Поезд сбавил ход, словно прощупывая дорогу, дошел до моста через Ай и остановился. К платформе подошел Ковшов.
— В чем дело? — спросил Иван Федорович.
— А в том, — ответил Ковшов, — нет ли в Тундуше белых?
Этого никто сказать не мог. Известно было, что они двигались от Уфы. Но где сейчас?
— Ваня, — позвал Иван Федорович, — слетай на станцию, узнай обстановку — белых нет ли?
— А справится? — засомневался Ковшов.
— А вот и посмотрим, — улыбнулся Иван Федорович.
Несколько минут спустя младший Ипатов вышагивал по насыпи, перекинув через плечо недоуздок. Было прохладно и пустынно. В стороне, откуда шел, алела полоска зари. До станции никто не встретился. Да и там было пусто. Только неизвестно зачем стоял маневровый паровозик, казавшийся окоченевшим. Должен же кто-то здесь быть? Не провалились же? Окно в будке стрелочника не светилось. Ванюшка прогорланил частушку, которую певал отец Рыжего с получки:
В дверь будки высунулся мужичонко и, зачем-то подняв над головой погасший фонарь, рассердился:
— Чего орешь-то?
— Боюсь я, — ответил Ванюшка.
— Боишься, а орешь.
— Цыганов боюсь, они лошадей крадут.
— Да ты-то лошадь, что ли? — будочнику стало весело.
— Буланка потерялся, не найду, отец выпорет.
— Чей ты?
— Петров из Медведевки.
— Это у которых на масленице баня сгорела?
Ванюшка кивнул.
— Так у тех Гнедко был.
— Обменяли на Буланку, воз овса приплатили. Ниже колен белые перевязочки и вот тут лысинка.
— Нет, не видел. Закурить нет ли?
— Есть махра моршанская.
— Заходи, у меня тепло.
— Цыганы, — сокрушался Ванюшка, — это их дело. А еще белые могли взять в свою армию.
— Ну, где ты их видел, белых-то? В Бердяуше, говорят, объявились, будь они неладны.
— Выронил, — Ванюшка шарил по карманам, — как сейчас помню, вот сюда клал кисет.
Но, озабоченный мыслью о белых, стрелочник не обратил внимания.
— Наши коней в луга согнали, от греха подальше. Вон за Аем огонек блазнится — там.
— А Златоуст белые заняли, — как бы между прочим сообщил Ванюшка.
— Н-но! Откуда ты знаешь? Постой, постой… А может, ты тоже, а? Коня будто ищешь, а сам, а?
— Сосед вечером пригнал оттуда — лошадь в мыле: заняли, говорит, город.
— Красные-то что глядят? Что, спрашиваю? То-то, думаю, ни с той, ни с другой стороны дымка не видать — не идут поезда. А оно вон что. Нашим надо будет сказать. Да и мне что тут высиживать? А ты заверни в луга, может, твой Буланый прибился.
Ванюшка прошел по поселку. Улицы имели самый мирный вид. У ворот — поленницы дров, телеги с поднятыми оглоблями. Дорогу неторопливо переходили кошки. Во дворах лаяли при его приближении собаки, словно бы передавали друг другу незнакомого человека. Стрелочник говорил правду: белых не было. Вернувшись, Ванюшка обстоятельно доложил обо всем, что видел, Ковшову.
Посовещались и решили идти на север, чтобы миновать охвата. Вначале на Кусу, потом на Нязепетровск и где-нибудь там встретиться с Красной Армией. А где она, никто не знал.
— Ну, счастливо вам, — сказал Егор Филиппович Сажин, обнялся с Ковшовым, поерошил Ванюшке волосы и пошел по шпалам в сторону города.
Он только провожал красногвардейцев и должен был вернуться по решению комитета партии, чтобы наладить подпольную работу.
Тронулись, дали крюку в луга — отряду крайне нужны были кони. Из-за гор через щетину леса брызнуло солнце, заискрилась роса. Над Аем лежал туман. Возле костра-дымокура сгрудились лошади, спасаясь от гнуса. Рядом с молодым щекастым пастухом вертелся на маленькой мохноногой лошаденке знакомый нам стрелочник. Несколько минут спустя он рассказывал Ивану Федоровичу:
— А ведь я ему, варнаку, поверил, что Буланого ищет. Медведевский-то Петров любит лошадей менять, вот что. И насчет махры моршанской ввернул. А вы, значит, никаким Петровым не родня? Ах, варнак!
Его звали Федосом Клюкиным.
Через речку Карагайку вернулись к Медведевке, обошли ее краем, не привлекая внимания, и двинулись к поселку Магнитка. Дорогой в отряд вливались крестьяне, рабочие рудников, лесорубы, дегтяри, старатели. После Кусы отряд увеличился почти вдвое.
Двигались проселочными дорогами, лесными тропами, по старым гатям через топи. Шли через горы, распадки, каменные осыпи, быстрые речки. Бездорожье, тяжелая поклажа, жара, овод сильно выматывали с непривычки. Редкий день удавалось одолеть двадцать километров. Ванюшку иногда по-приятельски выручал Клюкин — подсаживал на лошадь, очень выносливую, но злую. Чтобы не нарваться на белогвардейцев, вперед высылали конную разведку. В нее иногда напрашивался Ванюшка. Его охотно брали за веселый нрав, находчивость, за желание услужить всем и каждому, за постоянную готовность прийти на помощь, за то, что никогда ни на что не жаловался и норовил первым выполнить трудное дело, взяться за неприятную работу, за то, наконец, что не лез за словом в карман, когда в этом случалась нужда.
После очередного тяжелого перехода вышли к Нязепетровску. Надо было узнать, не занят ли он белыми. Ванюшка надел одежду похуже, перекинул через руку корзинку с обабками, не забыв положить под них на всякий случай пару гранат, и отправился в сумерках на окраину. Там он отметил скопление подвод — столько не могло быть у жителей. Да и поставлены они, сразу видно, на скорую руку. Возле одного из домов его окликнул строгий голос:
— Стой, кто идет?
— Чего кричишь? — Ванюшка понял, что это часовой, и подумал: «Хорошо, если бы красные».
Человек с суровостью повторил:
— Стой, говорю, какого полка?
«У партизан полков нет, — подумал Ванюшка, — у них отряды. Не белые ли?»
— Еремеев, ты что сусли-мысли разводишь, — послышалось из двора. — Давай его сюда, разберемся, может, красный.
— А ну, подь сюда!
Ванюшка метнул гранату к воротам — и наутек. Раздался взрыв. Послышались выстрелы, началась паника. Ванюшка переулком выскочил к речке и скрылся в зарослях ольховника.
У костра Ковшов сказал: «От лица трудового народа бойцу Красной гвардии Ивану-меньшому объявляю благодарность!» И еще сказал он, что бой неизбежен, что лучше напасть самим, чем ждать, когда это сделают враги.
— Пушечку бы хоть одну, — мечтательно сказал Иван Федорович, изучавший артиллерийское дело еще в боевой дружине Эразма Кадомцева.
Ванюшка осмотрел пулемет: не испортился ли за дорогу.
«Максим» был в порядке. В этом пришлось убедиться на другой день. Первая же очередь по белым сразу осадила их — строй спутался.
Он выбрал удачное место — справа вплотную береза, слева густой кустарник. Вся позиция как на блюдечке.
После третьей атаки белых прибежал Лаврентий Желнин, упал под прикрытие щитка.
— Ваня, видишь водокачку? Обработай-ка это место. Там у них трехдюймовка — надо к рукам прибрать. Не жалей огня, Ваня! Мы из-за холмика подберемся.
— Понял, дядя Лавр, — и развернул пулемет на водокачку.
Обработал. Из-за холма появилась повозка, запряженная парой, в ней трое — так возвращаются навеселе селяне или мастеровые из гостей или с ярмарки. У водокачки лошади остановились. С телеги спрыгнул мужик поздоровее, в котором Ванюшка узнал Степана Желнина — с ведром, как бы намереваясь напоить лошадь. За ним отец, потом Лаврентий. Некоторое время нельзя было разобрать, что там происходило. Потом повозка двинулась обратно, волоча орудие. Враги хватились поздно, кинулись в погоню. Ванюшкин пулемет застучал вовремя. Погоня осеклась. Белые открыли беспорядочный огонь.
Когда повозка оказалась под прикрытием холма, Ванюшка от радости вскочил и закричал «ура». И тут горячо кольнуло в руку. Схватился — кровь. Крикнул Алешке Крутолапову, который оказался неподалеку:
— Посмотри за «максимом» — пойду перевяжусь.
Алешка подбежал:
— Что с тобой? Ранили? Покажи. Эх ты, по-настоящему! — восхитился и поторопил: — Беги скорей, а то кровь вытечет.
— Вся не вытечет, — ответил Ванюшка, — если что, откати и спрячь в кустах.
— Не бойсь, не сплошаю.
Ванюшка побежал через поле к опушке, где размещался обоз. Там он разыскал Аришу — она только что перевязала раненого.
— Ну-ну, вижу, — сказала она. — Погоди, помогу рубаху снять. Эх, миленок, как же она нашла тебя? Ну да ничего, кажется, кость не задела — до свадьбы заживет.
Она смыла кровь, смазала вокруг йодом, наложила с обеих сторон подорожник и перевязала.
— Куда ты? — удержала Ванюшку, — нет, ложись вот тут за жарок и лежи, пока не присохнет.
Слышалась стрельба, к которой Ванюшка уже привык и, если прислушивался, то только затем, чтобы определить, глуше она или резче — наступают наши или нет. Стреляли с одного места. И вдруг трескотню перекрыл тугой звук, словно ударили в басовой колокол. «Небось, отец лупит», — позавидовал Ванюшка. Вскоре трехдюймовка стукнула еще.
— Лежи спокойно, не дергайся, — предупредила Ариша.
Она достала шнурок и стала обмерять Ванюшку вдоль, потом поперек.
— Что это ты делаешь? — спросил он.
— Мерку снимаю.
— Я умирать не собираюсь.
— Экой ты, Ваня, дурашка, право. Да я нешто за этим? Ты теперь настоящий боец. И тебе, красному гвардейцу, не следует как подпаску ходить, наравне с подбором. Тут я шинель приглядела, да велика тебе — наступать на полы станешь. А я ушью ее, подрежу, и будешь ты всем на заглядение. Только не тревожь руку, а то долго не заживет.
Ариша принесла шинель, села рядом и стала распарывать ее по швам.
Гудели шмели, трещали кузнечики, курилось марево над полем, в знойном воздухе стоял звон. И словно из этого звона выпадала песня:
Поплыла земля. Вспомнился Витька Шляхтин — сердечный друг, заводской пруд, мать с ребятишками. Как они там?
О тех, кто остался
Когда Ванюшка оставил мать с сестренками и братом возле чужого дома и затихли его шаги, Мария Петровна пошла к прибежищу. Хозяйка оказалась приветливой, накормила ужином и, постелив постель в свободной комнате, ушла. Младшие скоро уснули. Тоня подсела к матери, прижалась:
— Мама, не беспокойся, он у нас верткий, не поймают его. В «чижика» или в шаровки его никто не мог обыграть.
Завозились воробьи за окном, забрезжил рассвет. Медленно прошел поезд, на крышах — белые флажки. Когда рассвело, мимо прошли эсеры, впереди с белым флагом — Провизин. После революции стал старостой в Ветлужской церкви. За ним — Перевалов, тоже из церковного совета. На обоих кафтаны с парчовой отделкой, на груди медали «За верную службу». Идут встречать белочехов. А потом будут служить благодарственный молебен новым союзникам-братьям.
Мария Петровна забыла в эту минуту о Ванюшке: столько было в душе ненависти.
Еще не вышло солнце, а в городе начались повальные обыски и аресты.
— Не спите? — вошла хозяйка с подойником. — А там комиссара поймали, ведут расстреливать. Идемте смотреть.
— Нет-нет, — ответила Мария Петровна.
За окном двигалась толпа. В середине ее человек в разорванной рубахе, в кровоподтеках, с непокрытой головой и связанными руками.
«Батюшки, Георгий!» — чуть не крикнула она.
Это он, Георгий Щипицын, месяц назад выставил состав с белочехами на выемку.
Толпа будто несла его.
Он высоко держал голову.
Проснулись дети. У Ниночки — жар. Звать доктора — раскрыть себя. Собрала ребят и пошла через Косотур в город.
Лето входило в силу, солнце пекло. Дети просили пить. Младшую несли по очереди с Тоней. Спустились с горы. На Долгой улице махнула из окна Ганя Хрущева, знакомая по подполью.
— Мария Петровна, куда же вы?
— Ганя, дай воды ребятам.
— Меня за восемь лет ссылки успели забыть, а вас тут знают как большевичку. Может, у кого перебьетесь?
— Если б я была одна. Спасибо на добром слове.
Пересекла улицу, поднялась по Крутому переулку к Никольской церкви, где поменьше людей. На Малой Славянской, у здания полиции, часовой закричал:
— Заходи, Ипатова, давно ждем!
Он провел на второй этаж, где было накурено и где среди прочих увидела эсера Киселева. Спросила:
— Костя, что вы со мной будете делать?
— Для начала арестуем, и до конца следствия будешь сидеть в тюрьме.
— Если ты скажешь, что знаешь меня, то я скажу, что ты убил мастера Енько. За одно это твои новые друзья тебя сотрут в порошок.
— А тебе поверят? — Киселев обнажил прокуренные зубы.
— Если и не совсем поверят, то голову тебе так оторвут, на всякий случай.
У Киселева задергалось веко.
— Наши вернутся, спросят с вас за все, — Мария Петровна поглядела в упор.
— Молчу.
— Слушай дальше. У нас на голубнице тюк литературы — пуда два. Спрячешь, пригодится.
Киселев облизал сухие губы:
— Только и ты — молчок.
Из двери вышел человек с винтовкой:
— Ипатову!
После допроса ее отвели в подвал, набитый женщинами. Это были жены и матери тех, кто отступил с Ковшовым. Многие плохо представляли, куда ушли их близкие, и им казалось, что расстались навеки. Они провели в подвале бессонную ночь, страдали от жажды и не смели просить воды.
Мария Петровна огляделась и устроилась с детьми у стены. В углу голосила женщина. Возле нее, скрючившись, стоял мальчик.
— Что с тобой? — спросила Мария Петровна.
Женщина не ответила. Кое-как удалось узнать, что у мальчика, вероятно, дизентерия, а его не выпускают. Мария Петровна подошла к часовому:
— Передайте Ковалевскому, что его Ипатова просит.
Часовой ушел и вернулся с сухощавым лысоватым человеком.
— Велите вывести вон ту женщину, пока парнишка у нее не извелся.
Ковалевский поморщился от тяжелого воздуха.
— Иначе многих вам придется отправить в госпиталь, а ведь он вам нужен для раненых. Да ведро воды поставьте.
Ковалевский ушел. Часовой вернулся, поставил ведро с водой и вывел женщину с мальчиком. У ведра возникла давка.
— Стойте! — Мария Петровна загородила ведро, зачерпнула кружкой и подала самой крикливой женщине.
— Пей. А теперь раздавай по очереди, сперва детям.
Кое-кто не мог подойти к ведру. Невменяемой старухе, у которой расстреляли сына, положила на лоб мокрую тряпку. На другую прикрикнула:
— А ну, перестань выть! — и обратилась ко всем: — Вы не виноваты, значит, реветь нет причины. Вызывать на допрос будут, отвечайте: знать не знаем и ведать не ведаем, за что мучаемся тут. Да не тряситесь перед ними, а держитесь так, чтобы своим не стыдно было в глаза смотреть, когда вернутся.
— Ипатова! Ты и здесь агитируешь? — на пороге стоял Ковалевский. — Давай своих детей.
— Для чего они тебе?
— Приказано в приют отправить.
— Детей моих ты не получишь.
— Тогда возьмем силой.
— Нет, не возьмешь.
— Ввиду чрезвычайного положения, мы вынуждены, — пустился в пространное объяснение Ковалевский, — мы можем…
— Вы можете меня посадить в тюрьму или убить вместе с ними, а отобрать не можете.
Ковалевский ушел, но скоро вернулся. Дети прижались к матери.
— Берите их, — приказал часовым.
— Лучше не подходите, — предупредила Ипатова.
— Для вашей же пользы…
— Чтобы в приюте их в белый цвет перекрасили? Стрелять поведешь, пойду вместе с ними, а отдать не отдам.
— Да образумьтесь, что вы говорите.
— Говорю, что думаю.
— Не уйдем от мамы, — Тоня встала впереди нее.
— Не уйдем, — и другие прикрыли ее собой.
— Ну гляди, Ипатова, пожалеешь о своих словах, — пригрозил Ковалевский и ушел. А когда пришел в третий раз, женщины загородили собой Марию Петровну.
Ночь прошла снова без сна. Наутро некоторых освободили.
— А ты, Ипатова, готовься в тюрьму, — злорадствовал Ковалевский.
— Я готова, только пешком не пойду.
— Может, карету подать прикажешь?
— Не барыня ездить в каретах, а телегу — давай. Где видано, чтобы детей водили под конвоем?
Сколько ни бился Ковалевский, а дал извозчика для детей. К ней приставили конвой.
Арестованных везли через Арсенальную площадь по Ветлуге. Мария Петровна смотрела, как по городу ходили чужие солдаты. А жители перебегали улицы, скрывались поспешно во дворах. Несмотря на жару, окна закрыты наглухо. На пути брошенные повозки, разбитые лавки. Двое молодцов валяли в луже старуху: «Где сыновья? Говори, старая ведьма!..»
В камере, где поместили ее, было окно с решеткой и одна кровать. Заключенных женщин девять, не считая детей. Среди арестованных седая старуха — мать комиссара Хлебникова со станции Бердяуш. Она носила в лес еду партизанам. Ее выследили и, прежде чем отправить в Златоустовскую тюрьму, били, но она не выдала партизан. Здесь же Ившина, молодая учительница, обвиненная в организации безобразий, то есть просветительских кружков и любительских спектаклей.
В скважине поворачивается ключ, стучит засов, на пороге — надзирательница:
— Завтра бинты стирать.
Всякая работа вносит разнообразие в монотонные будни, и ей рады.
— Для кого бинты? — спрашивает Мария Петровна.
— Для раненых.
— Для белогвардейского госпиталя?
— Для раненых.
— Я не пойду.
— Как это ты не пойдешь? — надзирательница уставила кулаки в бока.
Марию Петровну поддержали:
— Не будем белогвардейцев обстирывать.
— Там и ваши лежат.
— Мы знаем, где наши лежат.
— Не пойдете?
— Не пойдем.
— Ну погодите, я вам устрою!
Отстучали в мужскую камеру об отказе. Получили ответ: «Молодцы».
Начальник тюрьмы рассвирепел:
— Всех отправлю в карцер!
Весть облетела тюрьму. Политические заявили протест, и начальник не выполнил угрозу.
Как-то с верхнего этажа, из каторжных камер, постучали:
— Ипатова здесь?
Мария Петровна подошла к трубе:
— Кто говорит?
— Сажин.
— Егор Филиппович, как ты-то тут? Ведь уходил с Ковшовым?
— Не место здесь рассказывать. Тебе привет от сына и мужа.
— Живы?
— Хороший у тебя сын, гордись…
Стук прекратился. Сажина вызвали на допрос. Перед ним все та же следственная комиссия: Клебер, Асанов, Галанов… Председатель с испитым лицом, стар, и зубы «съел» на допросах.
— Зачем вы вернулись в город?
Сажин не ответил. Он знал, что его расстреляют.
— Вы возглавляли комитет организации до революции?
— Возглавлял.
— Кто входил в него?
Молчание.
— А это узнаете? — председатель сунул под нос Егору Филипповичу бумагу.
Как не узнать свой почерк. Только что избранный комиссаром призрения в городской Совет, он ездил в Тургояк и выступал там с обращением Ленина к населению. Слова о том, что никто не поможет, если народ не возьмет дела государства в свои руки, — жирно подчеркнуты, очевидно, председателем.
— Встать! — вдруг рявкнул, неожиданно громко для тщедушного человека, чиновник.
Сажин даже не пошевелился.
А после этого тишина. В камерах насторожились, ждут выстрелов. Глухой щелчок, еще щелчок, еще… Заключенные встали и запели: «Ты пожил недолго, но честно…»
Стук каблуков по коридору: «Молчать!»
На петров день тех, кто пожелал, повели в тюремную церковь. Мария Петровна шла с Ниночкой, здесь можно было встретиться с товарищами. Поп был серьезен. Заключенные перешептывались, передавали записки. Перед задумчивыми ликами святых чадили свечи. Шла торжественная литургия в честь «непобедимой» армии союзников.
— От ваших есть вести? — спросил Тащилин.
Его взяли в тюрьму из госпиталя, когда он еще не совсем поправился от раны, полученной в первом бою.
— Нет, — вздохнула Мария Петровна.
— Скоро наступать будут.
«Простер господь жезл свой и ударил в персть земную. И запылала она великим пламенем, и не будет больше места на ней безбожникам, большевикам…»
— Что это он говорит, Иван?
— Не обращайте внимания.
«Грядет возмездие, кара великая, и уничтожены будут большевики на всей земле во веки веков…»
— Что же это такое?
— Плюньте.
«Чтобы из семени сорняка сорняк не вырос и не умножился…»
— Как? Детей убивать?
Ей стало дурно. Резкий крик оборвал проповедь:
— Мерзавцы!
В глазах закачались, поплыли лики святых. Стефания Ившина подхватила Ниночку, Тащилин поддержал падающую Марию Петровну. Расталкивая заключенных, пробиралась красная от гнева надзирательница.
…Однообразно текут тюремные будни.
Витя мышонком прижался в угол окна и, чтобы не упасть, держится за решетку. Сквозь лоскуты облаков проглядывает синее небо. Там птицы машут крыльями. Им хорошо, лети, куда хочешь. На них часовой не глядит. Он сидит на своей вышке. По тюремному двору прыгают воробьи! Хоть бы воробышком стать, улетел бы дальше. А часовой поднимает винтовку…
— Убили! — вскочила Мария Петровна, подняла Витю, прижала к груди.
Обступили женщины. Положили мальчика на кровать. Рана оказалась несерьезной — пуля лишь задела голову, но, упав, он сильно разбился. Кровь сочилась из уголков рта. Началась рвота.
Поправлялся он медленно. Нужен был покой, питание и чистый воздух. Но и на десятиминутную прогулку он не мог выйти. У Марии Петровны сжималось сердце от недоброго предчувствия, когда выходила на тюремный двор только с Ниночкой.
Однажды она увидела, как из одиночной камеры вниз полетел маленький комочек.
— Дочка, вон беленький камешек, возьми, — сказала Мария Петровна.
Девочка отыскала глазами бумажку, присела на корточки, будто собирать камешки, потом догнала мать и сунула записку ей в ладонь. Мария Петровна расправила бумажку, обернула вокруг пальца и, поправляя халат на груди, прочла:
«Прощайте, пока живы, боритесь! Меня приговорили к смерти. Тащилин».
«Вот и до Ивана очередь дошла», — подумала она.
Марию Петровну выпустили из тюрьмы первого мая.
С Красной Армией
Сыпал мелкий дождь, пролетали снежинки. Северный ветер морщил мутную воду Тобола. На противоположном берегу мгла проглотила пространство.
Ванюшка не то чтобы не любил степи, но не мог к ней привыкнуть. В горах всегда кажется, что по другую сторону склона есть жилье, люди, во всяком случае, они могут быть. А здесь одна равнина до самого края, но и за краем ничего нет и, кажется, никогда не было.
Теперь степь за рекой, скрытая мокрой сыпью, казалась зловещей — там были части белой армии, и надо было их вытрясти из этой мглы, но прежде закрепиться самим на том берегу. Вот для чего сюда был послан передовой отряд с пулеметами, чтобы под их прикрытием дать перейти Тобол нашим до наступления рассвета.
Ни моста, ни единого дерева на многие версты вокруг, только заросли тальника. Корни его там и сям, отбеленные солнцем, торчат, словно кости вымерших животных. Как переправиться? — думал комиссар Лосев, возглавляющий этот отряд в шесть пулеметов.
Надо их рассредоточить на другом берегу, вырыть пулеметные гнезда, окопаться, — думал Ванюшка.
За время похода с отрядом Ковшова понял: безвыходных положений нет, надо искать. На что, кажется, в тяжелое положение попали рабочие отряды — два месяца пробивались из окружения, но вышли же! Всплыли в памяти: горы, звериные тропы, непроходимые дебри. Исхудалые, с почерневшими лицами люди, в рваных зипунах, разбитых лаптях, а то и босые. Пожары, переправы, встречные атаки. Просачивались понемногу по недоступным местам, появлялись неожиданно, наводили панику и ужас…
Виталий Ковшов набрал полк кавалеристов, вошел в состав 3-й армии, Ванюшка с отцом воевали в 5-й. Отец, с малых лет прокаленный огнем, прокопченный заводским чадом, и тут предпочел иметь дело с техникой, стал артиллеристом и все время проводил возле пушек. Ванюшка стал признанным пулеметчиком, ходил в разведку, выступал в летучих отрядах, как теперь. Встречались редко.
Многое повидал за год Ванюшка — разоренные села, выжженные поля, истерзанные тела, трупы, брошенные на поругание. Вынес одно, и оно неистребимо засело в сознании: если не победить, пощады не будет. Да разве затем его выбрали секретарем дивизионной ячейки, чтобы он сидел и глядел в темноту?
— Что будем делать, Ипатов? — спрашивает Лосев.
— Перебираться надо.
— Надо, Ипатов.
Через час в отряде собрали все, что могло держаться на воде. Резали тальник, складывали в пучки, связывали.
Сделали первый плотик, способный держать пулемет, одежду да охапку хвороста.
Вода холодная, дно илистое, вязкое. Ванюшка сделал небольшой шаг и ухнул до пояса. Дыхание перехватило, сердце зашлось. Рука хватала пустоту. Нет-нет, назад нельзя, в другой раз не хватит духу. Еще шаг — и ухнул с головой.
Пробкой выскочил и пошел саженками, как, бывало, плавали с Рыжим в заводском пруду. Ах, какая там в августе теплая вода, а тут холод железной хваткой сжимал тело. Спасение в скорости — чем меньше пробудешь в воде, тем меньше остынешь. Оглянулся — проплыл метров пятнадцать, впереди полоса раза в четыре шире. Но должна же она когда-нибудь кончиться…
Заплыл в прибрежный камыш, сухой и колющий, но не ощутил этого: тело одеревенело. Выбрался на берег, отвязал от пояса шнур, он мог пригодиться, если тело сведет судорогой, а главное, чтобы перетащить плотик, если удастся переплыть реку. Ванюшка, что было сил, наматывал шнур, стараясь разогнать кровь, не дать остыть коченеющему телу. Подтянул плот и надел рубаху. Долго не мог попасть ногой в штанину и еще дольше в рукава шинели. Установил пулемет. Под нависшим козырьком берега развел костерок и протянул к теплу руки.
Моросил ситничек. Северный ветер морщил воду.
После изнурительного перехода, бессонной ночи и тяжелого боя под Курганом Ванюшка уснул, навалившись на пулемет, и комиссар Лосев едва растолкал его:
— Вставай, поешь. Спать дома будем, а теперь недосуг — впереди Омск, а там рукой подать до Новониколаевска.
Ванюшка встал, но еще не совсем проснулся.
— Да-да, Ипатов, задача на текущий момент — бить и бить врагов, не давать передышки. Ты не охотник? Жаль. Гонный зверь делает скидки, петли и прочие фокусы выкидывает, чтобы оторваться, сбить с толку преследование. А когда стая гончих висит на хвосте, тут не до фокусов. Мы, Ипатов, должны висеть на хвосте.
Степь. Пронзительный ветер. В горах, если подует с одной стороны, с другой тихо. А тут, куда ни поверни, свистит разбойником, норовит выдуть душу. Никнет редкая сухая трава в щелястых солончаках, гнутся долу голые березы. Скрипит пыль на зубах. Зато простор!
Второй год в походе. Город в горах и дом на Малой Громотушной, кажется, были давным-давно, когда еще жили мамонты. Ах, как бы хорошо теперь забраться на полати да под сказку Демьяновны прикорнуть сладко, выспаться сколь душе угодно. Отвык от дома, от тепла, от постели. Хорошо, если у костра, а то и так, где придется, запахнувшись в шинель и втянув в нее голову.
В дозоре тоже вот, чтобы спать не хотелось, о доме больше все думаешь, как там и что? Ладно, если словом перекинуться есть с кем. Земляк в таком случае — милое дело. Летом, после освобождения Златоуста, прибился землячок Паша Анаховский. Выпросил его у Лосева подносчиком патронов, чтоб поближе к себе, приохотил к пулеметному делу. Паша год под Колчаком в городе прожил, порассказал немало о той жизни.
— Паша, а не видел ли Витьку Шляхтина?
Не один и не два раза спрашивал, да все думалось, вдруг скажет другое, вспомнит что-нибудь еще о Рыжем.
— Видел, да поговорить не пришлось.
— Так совсем ничего и не сказали друг другу?
— Совсем. Он молчаливым стал, будто клад нашел и сказать не хочет. А потом попал в контрразведку. Говорят, его там здорово били.
— А Мишку Лукина видел?
— Нет.
— А Ивана Алексеева?
— Тоже нет. Про Вену Уткина слышал — в Сибирь угнали. Геппа, говорил уже, расстреляли…
Ветер раздувает костер. Летят золотыми пчелами искры. Погибли друзья и Рыжий — забубенная голова. Ах, Рыжик… Впрочем, он из тех, кто входы и выходы знает. Может, уцелел?
— Почти всех, кто с Теплоуховым был, взяли.
Иван Васильевич Теплоухов незадолго перед отступлением вернулся в город. За десять лет его успели забыть. Накануне отхода на заседании комитета партии и ревкома ему предложили остаться в тылу и наладить подпольную работу.
Вскоре в Уреньге, в Демидовке, Ветлуге, Закаменке возникли молодежные десятки.
Работа в технической управе держала Теплоухова в курсе событий. Там он познакомился с Екатериной Дмитриевной Араловец, старшей сестрой Аркадия. Он не ошибся в выборе. Когда потребовались паспорта, она достала чистые бланки.
После взятия Уфы Красной Армией Теплоухов поставил задачу — задержать эвакуацию завода. Собирали оружие. Часть его уренгинский десяток Зуева укрыл в лесу за старым кладбищем.
Шестнадцатого мая на квартире Ивана Алексеева в Ветлуге было предложено взорвать мост через Тесьму перед отправкой первого эшелона. А в субботу, семнадцатого мая, организацию кто-то предал.
Контрразведка вела дознание с «пристрастием». Но результаты не оправдывали ожиданий. С особым старанием проработали Геппа. Он молчал. Никого не узнавал, словно никогда и не жил в городе.
У Кати Араловец при ревизии не хватило бланков паспортов. Ее избили до черноты, но она молчала. Били всех, кто попадал в контрразведку. Некто Лапшин, не подозревавший о существовании организации, в воскресенье поджидал на станции поезд, чтобы уехать вниз Ая на охоту. К нему подошел неизвестный и спросил:
— Вы знаете Алексеева?
— Ивана? Рядом живет.
— А не смогли бы пройти за угол?
За углом стояла пролетка.
— Вы арестованы.
Ивана Васильевича взяли на рассвете. В дом ворвались вооруженные люди. Из письменного стола и комода вытряхнули бумаги в чемоданы, погрузили на подводу и увезли, а его отправили в контрразведку, оставив дома трех часовых.
На станции арестовали Белоусова, Ягупова, Астафьеву. Взяли снова Марию Петровну и посадили в ту же камеру. Однажды из каторжных камер постучали: «Теплоухов, Гепп, Белоусов, Маслов, Позолотин, Стефани, Ягупов… к смертной казни».
— Бей, бабы! — Ипатова принялась колотить табуретом в дверь.
Камеры подхватили, тюрьма загудела. Надзиратели грозили карцером.
О приговоре узнал город. Вокруг тюрьмы собрались рабочие, родные и знакомые осужденных. Чтобы разогнать толпу, начальство вызвало казаков. Лишь только конные появлялись, люди скрывались в ближайшем лесу и возвращались вновь — следом за казаками.
Ночью в лесу пылали костры. У одного из них сидели Зинаида Васильевна Теплоухова, жена Белоусова, мать Вити Геппа и совершенно седая Валентина Ивановна, мать Кати Араловец, — у нее недавно умер от кровоизлияния третий, последний сын.
Восемь ночей горели костры. На девятый день подъехал офицер и крикнул:
— Слушай! Расходитесь по домам — приговор отменен. Клянусь честью, есть документ, — и стал читать.
В нем говорилось о том, что приговоренные к смертной казни помилованы самим Колчаком, что дела их срочно пересматриваются и что руководители будут высланы, а остальных, как подпавших под влияние большевистских агитаторов, отпустят с миром после того, как дела их будут пересмотрены.
В эту ночь не горели костры. А на рассвете, 27 июня, жители ближайших к тюрьме домов услышали крики: «Прощайте!..» Арестованных конвой гнал по дороге на Таганай.
Если жизнь мерить количеством прожитых лет, то Иван Васильевич Теплоухов прожил немного. Ко дню казни ему не было еще и тридцати трех. Семи лет лишился отца и узнал нужду. Кроме него на руках матери осталось еще трое девочек. Детство мальчика на побегушках прошло в поселке Кушва Пермской губернии. В школе у него выявились способности к пению. В шестнадцать лет удалось поступить в Уральское горное училище казеннокоштным, то есть на полное обеспечение. Тут он окунулся в водоворот студенческих сходок, волнений, протестов. В Екатеринбурге встречается с Клавдией Тимофеевной Новгородцевой, Сергеем Александровичем Черепановым, который жил нелегально у Ипатовых. Федор Федорович Сыромолотов ввел Теплоухова в «Общество техников».
С последнего курса его исключили за неблагонадежность. Потом Златоуст, нелегальная газета «Красное Знамя», провал и ссылка.
…Багровая заря опалила небо за Малым Таганаем. Дорога вела в гору. Стучали копыта, конвойные подгоняли осужденных.
Обнаженные корни сосны напоминали заброшенный дом на пустыре, где жили коммуной впроголодь, но весело несколько человек, в том числе Зина, будущая жена. Потом Петроград, арест, снова Златоуст и подполье. «Ты не знаешь, какие у меня орлята, — успокаивал он жену, — они не выдадут». Но где-то в чем-то, а может, в ком-то ошибся.
Дорога пошла под уклон. Справа, внизу над Тесьмой, поднялся туман. Горы чисты. За поворотом старший конвоя остановил лошадь поперек дороги:
— Стой!
Обрыв. Пласт красной глины, под ним песок и галька. Внизу ручей. Конвойные спешились, сняли винтовки. Щелкнули затворы. «Хорошо бы первым», — подумал Теплоухов. Он показал бы, что умирать не страшно, что потери в борьбе неизбежны. Поцеловаться бы на прощание по-русскому обычаю. Обвел всех теплым взглядом.
Маслов смотрит из-под темных бровей на конвойных. Если б не были связаны руки! На него готовили в тюрьме покушение, думали — предатель. Но только Теплоухов знал ему настоящую цену. Роберт Стефани, руководитель десятки, видимо, ушел в себя. Белоусов смотрит на восток, ждет солнца. Сморгалов поддерживает плечом Легздена: у того кружится голова от потери крови — отбили что-то внутри…
Конвойный поднимает винтовку.
Теплоухов мысленно продолжает прощаться с Позолотиным, Ягуповым, Геппом, Иванцовым. Дальше Лапинаус, Петров.
Над головой поднимается жаворонок, словно пытается заглянуть за гору, почему долго не появляется солнце?
Старший ругает конвойного за медлительность, но Теплоухов не обращает на это внимания — слишком мало осталось времени. Кто-то запел: «Вы жертвою…» На елке ослепительно вспыхнула капля, и опрокинулось алое небо.
А про Витьку Шляхтина никто ничего не знал, может, и жив.
Догорает костер. Клонится голова на кожух пулемета. Ярко мерцает ковш Большой Медведицы. Теплится Полярная звезда, теперь всегда слева — Красная Армия идет на восток.
Разные приходят людям сны. Хорошим, говорила Демьяновна, хорошее снится. Ванюшка не помнит, когда сны видел. Приклонит голову — и как провалится. А тут отвели измотанную боями, обескровленную, истощенную донельзя часть, в которой Ванюшка шел от Кунгура, почитай, от самого Урала на отдых — и привиделось ему, будто он в кольце вражеском. Болото кругом, навьюченная пулеметом лошадь тонет, бьется, а толку нет — засасывает ее хлябь. Глядит на Ванюшку лошадь и говорит: «Не оставляй меня, Иванушка, на погибель, иначе не будет тебе счастья-талану, не найдешь клад». Где видано, чтобы в бою друзей покидали, в беде оставляли? Схватился что было силы за гриву и вытянул. Сел верхом, а земля из-под ног пошла — конь взлетел над лесом. И увидел сверху Ванюшка кольцо вражеское, а в нем бойцы красные никак выбиться не могут наружу. И давай тогда Ванюшка сверху строчить из пулемета…
Тут разбудил его Пашка:
— Лосев тебя спрашивал.
Демьяновна бы сказала, что видеть лошадь во сне ко лжи. Ванюшка в сны не верил. Да и Демьяновна рассказывала их, что сказки для забавы и собственного удовольствия. Вскочил Ванюшка, плеснул в лицо воды со льдом — сна как не бывало.
— Зачем Лосев спрашивал, Паша?
— Кто его знает, велел зайти.
Лосев кивнул на лавку:
— Садись, Ипатов.
Ванюшка сел, огляделся. Стол самодельной работы между окнами, лавки вдоль стен, полевая сумка на толстом гвозде составляли все убранство комнаты. На столе знакомая книжка с закругленными, изношенными углами — Пушкин.
— Как настроение у комсомольцев?
— Отоспятся после бани — и снова можно в поход.
— Хорошо, — Лосев прошелся по комнате и повторил: — Это хорошо.
Сел к столу, сдвинул книжку.
— Не передумал, Ипатов, стать красным командиром?
— Нет, — Ванюшка мотнул головой.
— Врагов у нас, сам видишь, много, спокойно жить не дадут. Нужны грамотные командиры, Ипатов. Посоветовались мы тут с комдивом и решили направить тебя на политические курсы в Москву. Возражать не будешь?
— Нет, — ответил Иван.
— Тогда сдавай оружие. Документы получишь в штабе, — и счастливого пути!
— Есть просьба, товарищ комиссар.
— Слушаю.
— Разрешите пулемет передать Анаховскому.
— Пусть берет. Стой! — Лосев обнял неуклюже, оттолкнул, — ступай.
Обеспокоенный ранним вызовом, Пашка ждал:
— Что, Иван?
— В Белокаменную еду, Паша!
— Куда, куда?
— В Москву, на политические курсы. Ну, что уставился? Бери моего «максима», с комиссаром договорился.
— Домой заедешь? — обрадовался Пашка.
— Как получится, — достал из вещмешка пузырек, — это глицерин, возьми и смазывай в морозы — заикаться не будет.
— Спасибо, Ваня.
С полсотни бойцов провожали Ипатова на станцию. Нашлась гармошка. В пятьдесят глоток рявкнули:
Стук в рельсу. Свисток. Дружеские толчки в спину. Крики:
— Ждем обратно!
— Командиром!
И медленно поплыли просторы Сибири в обратную сторону.
Поезд двигался тихо. Дорога разрушена. Приходилось на ходу восстанавливать. Даже колокола на станциях сняты. Воду залить в паровоз нечем. Встанут в ряд к бочке и подают кто котелком, кто чайником. Куска хлеба не достать. В деревнях хоть шаром покати. Бежит народ к жилью, надеясь добыть чего-нибудь — нет, ничего нету. В одной из деревень встретил Ванюшка старика.
— Здравствуй, дедушка.
— Здорово, сынок, — старик мигал слезящимися глазами.
— Отчего никого нет, народ-то где?
— Примерли, сынок. А кто и есть еще, лежат при последнем издыхании.
— Да отчего примерли-то?
— Каппель прошел, дери его лихоманка, солдаты его сибиркой хворые, ну и занесли. В нашей деревне я один на ногах. Не боишься, заходи в избу, а все бы лучше поостерегся, сынок. Ах, супостаты…
— Ничего, дедушка, рассчитаемся.
— Ну, дай-то бог, — и перекрестил бойца в спину.
И опять бежит поезд по рельсам, стучат колеса на стыках. Стелется дым и медленно тает в степи. Березовые колки занесены снегом. Медленно текут думы и сходятся на одном — Москва: что там да как там?
Ванюшка уже был однажды на курсах пулеметчиков. Командир курсантской роты Леонтьев, посмотрев, как он отнял замок, разобрал, раскидал пулемет в считанные минуты, а потом так же быстро собрал, сказал: «Тебе, Ипатов, учиться тут нечему. Бери взвод, сам учить будешь». И стал Ванюшка командиром пулеметного взвода. Слушал лекции по политграмоте, хотел разобраться в военной науке — тактике боя. И понял: много знать надо, чтобы стать заправским командиром. Но учеба внезапно оборвалась — Деникин прорвал фронт, и туда кинули курсантов.
Днем стало припекать солнце. У комлей деревьев появились затайки. Вдали показались горы — Урал. Больше месяца добирался Ванюшка до Златоуста. И тут остановка. Раньше, чем через три дня, как выяснилось, поезд не пойдет. Первый раз обрадовался остановке — скорее домой! Два года не был.
На побывке
Капало с крыш. Звонко пела синица. Мужик на станции, сидевший на передке кошовки, увидел Ванюшку и вытянул вдоль спины гнедого мерина. Ванюшке уже встречались такие, кто не признавал ни красных, ни белых и старался держаться в стороне. «Не сладко, видно, пришлось при Колчаке», — поглядел вслед мужичонке, перекинул вещмешок за плечи и зашагал к центру города. Пять-семь верст не ходьба — забава.
Все волновало тут: вид родимых гор, капли с крыш, окна с наличниками, у каждого дома на свой манер. Горожане, в будние дни не баловавшие себя нарядами, теперь выглядели еще беднее: лица неулыбчивы, глаза озабочены.
При Колчаке на заводе ничего не получали, пришли в крайнюю бедность, а потом и вовсе завод и все городское хозяйство белые вывезли в Сибирь. На лавках висели замки — торговать нечем. Из уезда подвоза нет, в деревнях который уж год урожай не собран.
Ванюшке не терпелось поговорить с кем-нибудь, но знакомых не попадалось. И когда из переулка выскочил мальчишка с холщовой сумкой через плечо, он остановил его:
— Стой, пацан!
Мальчишка остановился, оглядел Ванюшку и хотел бежать дальше.
— Ты куда?
— В школу.
— Да ну! А я думал, ты еще мал.
— Как же, мне еще в ту зиму надо было, да не учили при белых.
— Как тебя зовут?
— Илюшкой. Да меня дразнят.
— Как?
— Илья-пророк стрелял сорок — вот как.
— Ну, что за беда! Сороки немного белые, а белым не надо давать спуску. Понял? — Иван пошарил в карманах, нашел патронную гильзу. — Возьми на память, в нее карандаш можно вставить, когда испишется.
— А я сразу понял, что ты красноармеец, — обрадованный мальчик зажал гильзу в кулаке.
— Расти скорей, солдатского хлеба и на тебя хватит. Ну, беги, Илюша, не то опоздаешь.
За Малковым тупиком Ванюшка остановился. Здесь два года назад он оставил мать с братишкой и сестрами, чтобы отыскать подводу и вернуться. И вот вернулся через два года… Он даже в памяти не мог восстановить пройденный путь, пока не вырвались на сибирский простор. А сколько боев — собьешься со счету. Ему повезло, если не считать, конечно, ранения под Нязепетровском и контузии под Кунгуром — разорвалась вблизи бомба.
Навстречу тощая лошадь везла тощий воз сена. Рядом шел тощий старик.
— Табачку нет ли, малой?
— Не курю, отец.
— Далеко ли путь держишь?
— Домой.
— Вроде невелик отслужить-то?
— По пути, проездом.
— А что, малой, Колчаку-то насыпали горячих углей в подштанники. Ведь это что же он тут наделал, враг: разорил дотла, завода лишил — это надо подумать! Чтоб он издох, собака, — и замахнулся на лошадь: — Н-но, углан, переставляй ноги!
Перед выходом на площадь остановился на плотине. Отсюда завод виден как бы изнутри: по левую сторону контора, управление, средняя прокатка, старая кузница, оружейная фабрика, за нею центрально-инструментальный цех, где Ванюшка работал, за ним — машстрой, а там — угольный склад. По правую — литейный, большая прокатка, конный двор, а за ним цепочкой вдоль подножья Косотура — дома бывшего заводского начальства, черные с виду, но крепкие, рубленные из кондовой сосны и крытые жестью.
Из заводских труб хоть бы дымок — нет, не дышит завод. Ни огонька — погасли печи. И только вода шумит под плотиной, клубясь пенными брызгами. Даже лиственницы на вершине Косотура будто окоченели в немом молчании.
На малолюдной площади он увидел памятник. Устремленный вверх четырехгранник с блестящей на солнце звездой наверху. Ванюшка подошел, снял шапку. С двух сторон витки чугунной ленты, на них фамилии. Под звездой надпись: «Борцам за свободу». Значит, расстрелянным подпольщикам, тем, кто оставался. Еще раз прочел фамилии — Гепп был, а Виктора Шляхтина не было. И шевельнулась надежда: может, жив?
Толчок в бок. Оглянулся — Ваня Алексеев из Ветлуги. Вместе в комсомол записывались.
— Здорово, Иван!
— Здорово, тезка.
— Откуда?
— Долго рассказывать. Гепп-то как сплошал?
— Многое неясно, — ответил Алексеев. — Тот, кто предал, знал больше, чем мы, рядовые подпольщики.
— Витьку Шляхтина не видел?
— Он был в уренгинском десятке. Многих забили на следствии, а то и до следствия. Он ведь был не из тихих, — Алексеев достал кисет, предложил.
Ванюшка отказался.
— Когда наши заняли Уфу, Теплоухов наказал задержать отправку эшелона. Шестнадцатого пришел Гепп ко мне, попросил собрать своих и предложил взорвать мост через Тесьму. На другой день после работы мы с Анатолием Барановым — ты должен знать, он работал чертежником — договорились сходить к мосту и посмотреть, где лучше заложить взрывчатку. Когда пришел домой, на крыльце отец проверял разводку пилы. Он сказал, что договорился с Барановыми идти рубить дрова. Это было на руку.
Быстро поел, схватил приготовленный мешок, топор, побежал к ним.
— А что, Максимыч, — спросил я, — если взрывчатку подвесить?
Он начитался книжек по пиротехнике и мое предложение отверг.
— Надо притянуть к балкам, а снизу опору подставить, — и начертил на песке, как это должно быть. Пошли дальше вдоль речки. Послышался стук топора — отец балаган ставил. Договорились, что после рубки Анатолий зайдет, и на обратном пути еще раз осмотрим мост. Работали до глубоких сумерек. Потом сварили картошку, поели, и отец ушел спать в балаган. А мне не спалось. На рассвете примчался Мишка Лукин.
— Что случилось? — спросил я.
— Ваш дом окружен, — ответил он. — Казимир Глинский взят.
Я предупредил Толю, сказал отцу, что домой не вернусь, и горами ушел в Куваши к родственникам. Так и остался жив. А ты, значит, вернулся? Работы невпроворот. Сейчас иду от товарища Самарина. Дров нет. Пекарня стоит. Поручили создать отряд и вести в лесосеку. А тут и командир отряда есть.
— Я проездом.
Дома Ванюшку встретил отец. Он собирал инструмент: тиски, плоскогубцы, пилы, ключи — для завода. Ничего не осталось там, все заводское хозяйство разорили колчаковцы.
— Ну вот, ну вот, — повторял он, обнимая сына.
Он был бородат и чрезвычайно худ — перенес тиф.
— Вернулся! Матери у нас теперь только не хватает, да, если ничего не случилось, должна быть в дороге.
— А где была?
— В Иркутской тюрьме.
— А мы при Колчаке жили в бане, — подбежала Ниночка.
— Тоня! Лена! Витя! Где вы? Ставьте самовар.
Все в доме пришло в движение. На столе появились лепешки, капуста, картошка, зашумел самовар. Ванюшка отвечал на вопросы, сам спрашивал.
— А у Степана Желнина всю семью, семь человек, колчаковцы вырезали в отместку, — рассказывал Иван Федорович. — Вернулся, а встретить некому.
— А где Демьяновна? — Ванюшка вспомнил, как хотелось ему в холодной степи подремать дома под сказку старушки.
— Нету, — ответила Тоня, — ушла куда-то и не вернулась. Сундучок ее все стоит. Поджидали, да, видно, теперь уж не придет, — и стала собирать в стопку книги.
— Антонина у нас комиссар просвещения, — улыбнулся отец, — от комсомола неграмотных учит.
— Поручили ликбез, — Тоня чмокнула брата в щеку, выбежала и помахала с улицы рукой.
— А у тебя как дела, браток? — Ванюшка усадил рядом с собой Витю.
— Голова у него болит, — ответила Лена, — после тюрьмы.
Прибежала Шурка Шляхтина. Ванюшка и не узнал ее — такой взрослой стала и красивой.
— А я к тебе, Лена, — Шурка сделала вид, что совсем и не знала о возвращении Ванюшки.
А тот глядел на горящие щеки, в зеленые блестящие глаза, на шапку огненных волос, спадающих на лоб кудряшками. Спросил о брате.
— Ушел из дому и не вернулся, когда забирали в контрразведку. С тех пор ни слуху, ни духу.
— Косяк не упадет, — пошутил Ванюшка, — садись на лавку, Шура.
— Некогда, на минуту забежала, — засмущалась девушка, однако прошла и села на лавку.
Она рассказала, как брат с уренгинскими ребятами с крыши городской думы снял трехцветный колчаковский флаг и установил красный. Чтобы снять его, вызвали пожарную команду. Там думали, пожар, а в бочках не оказалось воды. Пока набрали, приехали, собралась большая толпа. В толпе посмеивались над пожарными и над колчаковской властью. Офицер бегал, махал наганом:
— Разойдись!
Толпа не расходилась. Толстый пожарник медленно взбирался по лесенке. Офицер совал наган под нос старшему команды:
— Он шшто у тебя, как корова на баню лезет? Пристрелю!
А еще Шурка находила листовки под сеном в сараюшке. Потом их видели на заводе. «Товарищи рабочие! — говорилось в них, — не пора ли нам выйти в чистое поле и воскликнуть в один голос: «Долой Колчака!». Но никому Шурка о листовках не проговорилась.
Сидели до глубоких сумерек и просидели бы еще долго, да в лампе стало сухо.
На другой день Ванюшка сказал Тоне:
— Вон к тебе подруги пришли, полон двор набралось.
Тоня выглянула в окно и вскрикнула:
— Мама приехала!
Первой выбежала Лена — руки в мыле, стирала в сенях белье. Обгоняя сестер, Ванюшка скатился с крыльца:
— Мама!
Позже всех на крыльцо вышел Иван Федорович. Держась за перила от слабости, он смотрел на нее, окруженную детьми, и теребил усы:
— Дорогой товарищ, вернулась…
Толпа женщин, сопровождавшая Марию Петровну от площади, где проходил митинг по случаю Дня Парижской коммуны, разошлась.
Мария Петровна была в истрепанной одежде, худых валенках, а на дорогах уже были лужи.
— На чем добиралась?
— На чем попало, а с Нижнеудинска на поезде — станки и машины заводские обратно везут. Два с половиной месяца ехала.
— Да что же мы стоим посреди двора!
— Думала: найду ли кого? Застану? А где Кучум?
— Его белогвардеец зарубил шашкой, — ответила Лена. — Ребята похоронили ночью в овраге.
Иван Федорович пошептались с Тоней, затем объявили:
— Будем стряпать пельмени!
— Из чего?
— Муки есть немного, картошки, конопляного масла полбутылки. Праздник так праздник!
Рубили в корытце картошку, мяли тесто, резали, екали сочни, защипывали пельмени, укладывали ровными рядками. Потрескивали дрова в печке, и всем было весело.
Пришла Аксинья Шляхтина.
— Прости, матушка Мария Петровна, не свой час, да терпения нет — взглянуть охота. Жива-здорова? Вот и ладно. А я Шурке: только, мол, взгляну и той же ногой обратно. Витю нашего там не видала?
— Нет, — ответила Мария Петровна, глядя в ждущие глаза Аксиньи. — Мужчины в Александровском централе сидели. — А сама подумала: «За контрразведкой кто был, те не попали в Сибирь, те уничтожены», — но не стала расстраивать.
— Что стоишь, садись, скоро пельмени поспеют, — Иван Федорович помешивал в печке кочергой.
— Спасибо на добром слове, побегу. У вас и у самих не густо.
— Где семь, там и восемь, не обеднеем. Хуже того, что было, не будет. Теперь к лучшему жизнь пойдет, — говорил Иван Федорович.
— Меня Шурка еще вчера сбивала с толку: погляди-ка, говорит, Ваня-то у Ипатовых какой стал — цветочек — и только. Молодые-то ныне, а? Мы, бывало, не только говорить об этих делах, думать боялись.
— Помолчи, знаем, как думать боялась, — рассмеялся Иван Федорович, — не давала проходу Афанасию.
— А ему и нельзя было давать — уйдет из рук, вроде налима скользкий.
— Ты, чем Шуру оговаривать, вела бы сюда, ей одной-то, небось, тоскливо.
— Чего ее вести, во дворе стоит.
— В уме ли ты, Аксинья? Чего ее там оставила?
— А мы сейчас ее в плен возьмем, — пошутил Ванюшка.
Шурка хотела шмыгнуть в калитку. Ванюшка крикнул:
— Стой!
Она залилась краской и припустилась вдруг бежать.
— Шура, куда ты? — Ванюшка догнал ее уже в их дворе, взял за руку.
Шурка вырвала ее, спрятала за спину. Ванюшка обхватил в замок, пытаясь поймать кисть. Она увертывалась.
— Ну, погоди!
— Мало каши ел, — хохотнула Шурка, тряхнула головой — волосы мягким шлейфом коснулись лица. Пахнуло полынным настоем. И уставились глаза, как чистой воды изумруды. Он отпустил ее. Она продолжала стоять, как будто в его глазах пыталась разгадать тайну.
— Мне часто виделось, как мы втроем книжки читали. И ты мне казался таким… — и замолчала.
— Каким?
— Не скажу, — Шурка смутилась.
— А я все хотел расспросить, как тут Виктор жил без меня?
Глаза ее подернулись влагой. Подумал: не надо было спрашивать. Взял решительно за руку:
— Идем, пельмени остынут.
— Неловко мне, Ваня.
— Все ходила, а теперь неловко. Пошли! — и настойчиво потянул.
Вечером гуляли по улице. Из-за Александровской сопки показался узкий серпик луны. Хрустел мартовский снег. От дневного таяния кое-где образовалась наледь. Шурка поскользнулась, взмахнула руками. Едва удержал ее от падения. С испугу ухватилась за него. Продолжала рассказывать.
— Мамка Витю ждет, и тятя ждет. Не пьет теперь, жестянничает, кому ведро сделает, кому дно к тазу вставит. Живем. Только братчик мой, Витенька, не вернется, — и вздохнула.
— Ты знаешь, что с ним? — Ванюшка остановился.
— Зуев рассказывал: по дороге в тюрьму Витя хотел бежать, кинулся в переулок, и убили его. Бросили в телегу, накрыли сверху. Рано утром было, никто не видел. А теперь и Зуева нет, видно, пропал где-то. Я молчу, чтобы маму не расстраивать.
— Ничего, Шурик, я за него расквитаюсь, — пообещал Ванюшка.
— Куда ты теперь?
— В Москву, на политические курсы.
— Когда, Ваня?
— Завтра.
— Ну вот, и тебя не будет, — сказала грустно.
— Колчака побили, Деникина тоже, теперь можно и поучиться. А потом вернусь красным командиром.
Утром напились чаю. Иван Федорович пощипал ус:
— Не отговариваю, Ваня, не имею права. Мы с матерью еще в пятом году проголосовали за народную власть. Врагов у нее и теперь много, не скоро переведутся, и надо, чтобы в списках Красной Армии не переводились бойцы Ипатовы. Будь здоров и пиши хоть изредка.
Обнялись на прощание. Вышли с Марией Петровной. Он на вокзал, она посмотреть, где и как можно было подыскать работу женщинам. Завод когда еще пустят, а жить надо. Худых мешков из-под угля на заводе полно, можно открыть швейную мастерскую для тех, у кого есть свои машинки. Не ахти какая, а все работа. Пекарню надо. Ребятишек беспризорных пригреть. В отделе народного образования будут, конечно, отказывать, — и тех ребят, что набрали, — обеспечить пока не могут, но надо быть понапористей…
Дошли до площади. У завода толпа безработных. Другая, организованная в отряд, отправилась на заготовку дров.
Постояли у памятника расстрелянным и разошлись: она искать отдел народного образования, он — на вокзал к поезду, который должны были поставить под пары.
И снова поход
И снова маленькие перегоны, большие остановки. Бегут мимо пегие от проталин поля. Над полями грачи. Крытые соломой избенки. Отощавшая за зиму скотина греется на солнце. Интересно получается: только что из дому, а кажется, что и не был. Промелькнуло родное и близкое, будто в коротком сне. Но ничего, теперь жизнь будет лучше, все пойдет не так, поправится. Только бы выучиться…
Но учиться долго опять не пришлось. Дивизии с востока стягивались на запад, на Польский фронт. И на юге беспокойно — будто в огромной кулиге созрела саранча и черной тучей закрывала небо — поднималось многотысячное войско барона Врангеля.
Курсантов однажды подняли по тревоге — и в Лефортово, получать оружие. Ванюшка выбирал пулемет и вдруг услышал знакомый голос:
— Ваня!
Оглянулся: Паша Анаховский тоже пулемет себе приглядывает.
— Ты как здесь? — удивился Ванюшка.
— На Польский фронт едем. А ты?
— И я туда же.
— Значит, вместе? — обрадовался Анаховский.
— Вместе, Паша. Тебе привет от Алексеева и от пацанов уренгинских.
— Дома был?
— Довелось, Паша. Ты «кольт» взял, а я «максиму» больше верю.
Перед отправкой части выстроились на площади. Бойцы равняли носки видавших виды сапог и ботинок, разбитых лаптей. Расправляли складки проношенных шинелей. Глядели на трибуну, сколоченную на скорую руку. Тянули шеи — ждали Ленина. Ласково пригревало солнце, сушило брусчатку, крыши и старые стены. Легким ветром пробежал шорох по рядам: «Идет! Идет!..»
Он почти взбежал, повернулся, смял в руке кепку, ухватился за борт шероховатой доски. Подался вперед:
— Товарищи!
Тихо стало в майском воздухе — строй замер. Слушал Ванюшка, вспоминал рассказы комиссара Лосева о Ленине, не верил тогда ему. Думалось, Ленин должен быть богатырем, вроде Ильи-Муромца, в руке меч-кладенец, от которого нет запоров и нет спасенья неправде.
А он говорил очень понятно о высокой роли солдата рабоче-крестьянской республики, о его освободительной миссии, о Петлюре, о польских помещиках и капиталистах. И последние слова приветствия Рабоче-Крестьянской Красной Армии поглотило многоголосое «ура!», и звуки революционного гимна заполнили площадь древнего города.
Мимо трибуны проходили полки, давшие клятву победить или умереть, — и прямо на фронт. Ванюшка с Пашкой попали в III конный корпус Гая.
Пятнадцать лет спустя Михаил Светлов напишет знаменитое:
И Варшава, и Орел, и Каховка и многие другие города пройдены с боями за два с половиной года. Последние и, может быть, самые тяжелые бои против осатанелого от предчувствия неминучей гибели Врангеля: Перекоп, переход через Сиваш…
Чем дальше шли на юг, тем ниже, казалось Ванюшке, опускалось ночное небо, крупнее становились звезды в бархатно-мягкой черноте, какой никогда не бывает дома и какой не видел в Сибири.
Нет звезд, нет неба. Тьма, хоть глаз коли, и стужа. Вот тебе и юг. Думал, апельсины на деревьях, а тут, поди ты, — зуб на зуб не попадает.
Оступился навьюченный конь, отфыркнулся. Сплюнул Ванюшка — гадкий гнилостный вкус брызг. Крепче уцепился за торока. Осторожно ведет в поводу коня вьючник Мухатдин — утвердив одну ногу, вытаскивает другую и находит ей опору. Только бы конь не пал — не поднять тогда пулемета. Хлюп-хлюп — со дна поднимаются сернистые пузыри. Впереди идут бойцы, сзади идут, с боков тоже. Видит Ванюшка только спину вьючника. Коченеют ноги — вода ледяная. Влажную шинель пронизывает резкий ветер. Пора бы на зимнюю одежду переходить, да ведь в теплые края шли.
Бьют с берега пулеметы, ухают орудия. То тут, то там падают бойцы, кони. Молча. А может, вскрикивают, да разве услышишь? Остановился вьючник, словно в раздумье: куда ногу поставить, — рухнул в воду. Ванюшка взял повод — и дальше. Ничего уже не страшно, только холодно. Хлюп-хлюп… В тепло бы после этого, к костру. Но впереди Турецкий вал — последнее гнездо контры — так сказал командующий Фрунзе. Гнездо надо разорить, контру — уничтожить.
Чтобы не оступаться, Ванюшка дал себе слово не думать. Но разве думы спрашивают, когда им приходить?
Турецкий вал укреплен, опутан колючей проволокой и неприступен, как считают иностранные военные специалисты. Это тоже сказал Фрунзе. Они все знают, кроме одного: зачем он, боец 51-й дивизии Ваня Ипатов, холодной ветреной ночью бредет по Гнилому морю, хотя его никто не обязывал?
Вышли на берег — и ждать нечего — на штурм…
Вот и конец проходу. Можно домой. Но в Екатеринбурге открылись командные курсы. Пропустить нельзя — так хочется стать красным командиром.
Последний бой
После вечерней поверки командир курсантов Дубровский пригласил Ванюшку к себе в кабинет. Ничего в этом приглашении необычного не было. Он иногда советовался по комсомольским делам. Командир, хотя ему было немного за двадцать, казался бывалым, знал не только практику, но и теорию военного дела.
Ванюшка вошел и представился. Дубровский встал, подвинул стул:
— Садись, Ипатов, — и задержал руку на его плече.
Этот жест насторожил. Нет, не по пустякам его вызвали.
— Тебе когда будет девятнадцать? — спросил Дубровский.
— Первого сентября, — Ванюшка глядел с недоумением: день рождения командир мог узнать и по анкете.
— Все верно, — он снова открыл стол и достал бумагу, — вот постановление о демобилизации всех, не достигших призывного возраста.
«Вот оно что» — подумал Ипатов.
— Мне жаль отпускать тебя, да ничего, видно, не поделаешь.
— Как же так, товарищ командир?
— Чего вскочил?
— Три года воевал — ничего…
— Была другая обстановка, Ипатов, вот и воевал.
— Я хочу стать красным командиром, — твердил Ванюшка.
— Верю и не зря спросил про день рождения. Может, ошибка в бумаге или еще что.
— Ошибка, товарищ командир! — Иван ухватился за соломинку.
Дубровский усмехнулся в ответ на горячность:
— Если бы месяц или хоть два, как-нибудь, может, и обошлось бы, а то полгода!
Обида подкатила к горлу. Три года боев… Многих друзей нет в живых. Геппа расстреляла белогвардейская контрразведка, Вася Грачев из кузнечного пал под Бузулуком у пулемета, Митя Пуросев из машстроя, раненый, утонул в Тоболе, Вена Уткин, чертежник из управления завода, умер по дороге в сибирскую тюрьму, Витьку Шляхтина застрелили конвойные. Комбриг Виталий Ковшов пал в ночной схватке с бандой Булак-Булаховича…
— Что с тобой? — Дубровский встал и прошелся вдоль стола. — Ты должен понять правильно. Повторяю, я рассчитывал на твою помощь здесь. Но мы не партизаны, мы бойцы Рабоче-Крестьянской Армии и должны уметь повиноваться. А за твои дела спасибо тебе.
— Служу трудовому народу, — ответил и вышел.
Ночью снились аисты — белые птицы с черной полосой через крыло. Их он видел в Польше. Они кружили над разоренным гнездом рядом с костелом. Ослепительно светило красное солнце и смеялось смехом Шурки Шляхтиной. Потом увидел порубленный лес, и кто-то кричал деревьям: «Подъем!»…
Дневальный Коля Скрябин — запевала — будто всю ночь ждал этой минуты и залился соловьем. Последний подъем для Ивана с Пашкой да еще троих «недостигших». После завтрака эти трое ушли на вокзал. Курсантов Дубровский увел на тактические занятия в поле, а поезд на Челябинск уходил после обеда.
Видно, не зря замечено стариками: февраль отпустит — март подкрепит. На улице метель, окна казармы схватило морозом.
Ванюшка сидел на табуретке возле кровати и большими ножницами для стрижки овец обрезал обившиеся полы шинели. Покончив с этим занятием, развернул шинель и посмотрел на свет: просвечивает — изредилась за долгий поход.
Пашка Анаховский перебирал свои немногие вещи и снова укладывал в мешок. Больше, если не считать дежурного, в казарме никого не было. Справившись с мешком, Пашка завязал его, кинул на пол.
— Иван, а Иван…
— Чего тебе?
— Придешь хоть в гости?
— А почему нет?
— Станешь большим человеком, зазнаешься.
— Брось, Паша, трепаться.
— Что будем дома делать?
— На завод пойдем, учиться станем, друг к другу в гости ходить.
Опять вспомнил о Шурке.
Вывел Ванюшка врастяг, как выводят крестьяне, возвращаясь с поля, и расхохотался:
— Жить будем, Паша!
К обеду вернулись курсанты, и казарма наполнилась шумной деловитостью. Подошел Коля Ширяев — земляк, попросил зайти в маленький домик в Ветлуге возле ключа, попроведать стариков и сказать, что их Колька вернется красным командиром.
Влетел Дубровский и объявил тревогу. Курсантов как ветром сдуло. Ванюшка спросил:
— Товарищ командир, что случилось?
— В Шадринском уезде кулацкий мятеж — сейчас передали по проводу. Приказано выступить. Впрочем, вас это не касается. Вас и в списках уж нет, так что счастливого пути, ребята.
— Но ведь мы с Пашей пулеметчики, а у вас их нет. Как же обойдетесь?
— Без пулеметов тоска, — Дубровский развел руками. — Но не имею права задерживать.
— А вы разрешите один раз не по закону.
— Ну, спасибо! — обрадовался Дубровский.
На ходу надевая шинель, Ванюшка кинулся к выходу, Пашка — за ним. На складе Ванюшка взял себе «максим», Паша больше привык к «кольту». Курсанты чистили оружие с прибаутками:
— Братцы, в хлебные места едем.
— Интересно, с чем кулаки на нас пойдут?
— Известно: вилы, топоры, обрезы…
— Там на час работы.
Ванюшке не нравились разговоры. Ему случалось быть на подавлении мятежей, и он знал кулацкий норов — отступать некуда, дерутся зло. Скорее всего, там остатки разбитых белых частей собрались, значит, у них много оружия, а воевать белые умеют. Вошел Дубровский, постоял, послушал, сказал Ванюшке:
— Зайди.
И, когда Ванюшка явился, спросил:
— Что скажешь о настроении курсантов?
— Думаю, они плохо представляют, куда идут.
— Это меня и беспокоит. Из них почти никто не был в настоящем бою. Давай проведем собрание. Я расскажу о задачах текущего момента, ты о том, что такое бывшие мироеды на сегодняшний день.
Ночью погрузились в теплушки. Позаботились о дровах. Перед боем надо было как следует отдохнуть. Ванюшка знал: недосыпание, голод и холод — хуже врага.
Печка раскалилась, по стенам метались всполохи. Под стук колес возникали обрывки видений, воспоминаний. Всплыла лицевая сторона почтовой открытки: поле ржи под синим небом, по дороге босой белоголовый мальчик верхом на хворостинке, за ним девочка и подпись: «Пеший конному не товарищ», — последняя весточка домой о том, что учится, приветы соседям, вопросы о здоровье и городских делах…
В Шадринск приехали утром. Их ждали крестьяне на подводах. У лошадей морды в инее. Погрузились — и в неближний путь. В санях не усидишь — коченеют ноги, шинель просвистывает степняк. В Крестовском напоили лошадей, в Ичкино закусили сухим пайком — и дальше.
Промерзшие, измученные многокилометровым переходом, в село Мехонское, что по соседству с мятежным Сладчанским, добрались в темноте. Бойцов разобрали по дворам крестьяне, накормили. Разомлевшие от тепла и еды, засыпали мгновенно.
Дубровский не спал в эту ночь, расспрашивал крестьян, прикидывал шансы. Решил разделить отряд на три части: одна должна завязать бой, другую, смотря по обстоятельствам, пустить справа или слева, третью оставить в резерве. Попросил крестьян перекрыть дорогу на ночь, чтобы кто не предупредил врага.
Еще не рассинелось утро, а отряд развернулся в боевой порядок.
Ванюшка окопался, примял снег под собой, развернул пулемет и осмотрелся. Влево вниз — курсанты с Дубровским. В самом же низу, у Исети, Пашка Анаховский с пулеметом.
Над Сладчанским словно скованное стужей всходило багровое солнце. Поднялся лагерь мятежников. С треском, как ломают сухие сучья, щелкнули первые выстрелы. Стрекотнул пулемет — Паша вошел в дело. Фланг белых, наскочив на пулеметную струю, споткнулся. Ванюшка сказал второму номеру, из курсантов:
— Давай-ка отвесим фунт лиха.
Дал пробную очередь, предупредил:
— Не высовывайся, — и надолго припал к пулемету.
Второй номер, доставая очередную ленту, удивлялся:
— Откуда они берутся? Лезут и лезут!
Ванюшка понимал: не надо допускать до рукопашной — курсантам придется туго — и направлял огонь по скоплениям, прореживая их, заставлял рассыпаться, прижиматься к земле.
Белые поняли: в лоб не возьмешь, пошли в обход.
— Давай-давай, — Ванюшка развернул пулемет.
Откатились, но не успокоились. Опять идут. Щелкнул пулемет, и молчок — заело. А конные близко, у переднего шашка наотмашь. Выхватил гранату, швырнул навесным, как кидал когда-то шаровки. Белый фонтан скопытил лошадь, конник сунулся в снег. Вторая граната остановила, третья — повернула назад. Тем временем второй номер выправил ленту. Дали по уходящим, потом — в поддержку Дубровскому.
— Опять скачут, — предупредил второй.
На сей раз конные решили зайти с тыла. Развернули пулемет.
Мятежников били, а они не унимались. Немало полегло их, но и у курсантов урон велик. Ранило Колю Ширяева, который наказывал завернуть к старикам в Златоусте. Нет в живых Скрябина, неунывающего парня, соловья-запевалы. Его подобрали крестьяне, вынесли с поля, чтобы похоронить честь честью.
Солнце поднималось. Белые стервенели. Ванюшка едва успевал отбиваться. Совсем было отхлынули и покатили к деревне, да с чердака кирпичного здания вдруг зачастил пулемет.
— Ленту!
Молчит второй номер. Лежит, уткнувшись в снег.
Пашка оказался в лучшем положении. Его край прикрывали стрелки. Он тоже потерял второго номера, но все-таки справлялся и успевал следить за ходом боя.
Взметнулось красное знамя, покатилось «ура!» — Дубровский поднял остатки курсантов в атаку. Подоспела запасная часть отряда — и в рукопашную. Храбро держались курсанты, но и запасная часть поредела. Ранило Дубровского.
Смотрит Пашка, как наседают на Ипатова, а он молчит. Дал очередь в поддержку. Заработал пулемет у Ивана и опять смолк. Что там? А Ванюшке зацепило руку, и он заправлял ее под ремень, чтобы пережать и уменьшить кровотечение.
Белые, видимо, решили во что бы то ни стало подавить пулемет Ипатова. Пули беспрерывно бороздили в снегу канавки.
Солнце клонилось. Ванюшка уже не мог дать длинной очереди. Силы мятежников тоже таяли. В отчаянии они запалили крайние крестьянские избы — и зловещие черные полосы дыма потекли над долиной.
Оставалось продержаться совсем немного. Солнце сядет, и тогда передышка. Ванюшка хватал пересохшими губами снег, наблюдая за последней попыткой белых, сжав в руке последнюю гранату — патроны кончились.
Солнце, мутное в снежном мареве, опускалось за горизонт. Центр и левый край врага откатывался к деревне. И только небольшая группа все еще царапалась вперед. И когда враги оказались так близко, что их можно стало достать гранатой, он встал и бросил ее.
Его подобрали, залитого кровью, уложили с пулеметом в сани и увезли в Мехонское. Пашка вернулся туда ночью и нашел Ванюшку в крестьянской избе, переоборудованной под лазарет. Ипатов уже был перевязан.
— Ванюшка, жив!
— Жив, Паша.
Хлопала дверь, в избу врывался холод, колебалось пламя керосиновой лампы.
Ванюшка попросил пить. Пашка испугался:
— Не дам.
— Воды… Будем жить, Паша, в гости ходить…
— Ты сколько раз видел, как умирают, — первый признак — пить просят, — но Пашка зачерпнул ковшом из кадки, приподнял Ванюшке голову, предупредил:
— Маленькими глотками пей.
— Ну, вот и хорошо. Жить будем. Жаль, в Шадринске задержат. Дома скажи маме: царапнуло, мол, Ивана малость.
Вошел крестьянин в тулупе, спросил:
— Кто здесь Ипатов? Велено в Шадринск везти.
Ванюшку завернули в тулуп, вынесли, положили в сани на сено. И обоз тронулся.
На следующий день на помощь подоспел отряд милиции Федора Чичиланова. Мятежники были разбиты. Пашка вышел из боя невредимым.
Шапки долой! Из рядов юных коммунаров вырвана новая жертва темными предателями, бандитами, подкупленными лжесоциалистами.Газета «Пролетарская мысль», 1921, 22 апреля,
При штурме деревни Сладки, в Сибири, был убит юный коммунар Иван Ипатов. Ему было только восемнадцать лет, но он был революционер до мозга костей. Революционер-боец. С восемнадцатого года он защищал трудовую Россию от нашествия пьяных капиталом банд.г. Златоуст
Он завоевывал право: свободно трудиться! Он пал в борьбе за это право.
Коммунары, теснее в ряды, скоро будет время, когда сгинет война, когда в мире будет царствовать только наш идеал — труд, за который умер юный герой — Иван Ипатов.
Весть в Златоуст дошла поздно. Ипатов умер от ран — по дороге в Шадринск.
Рядом с газетой лежала четвертушка серой бумаги. В ней сообщалось, что для перевозки тела Ивана Ивановича Ипатова из Шадринска в Златоуст выделен отдельный вагон.
Мария Петровна подошла к окну, провела ребром ладони по запотевшему стеклу. На улице ветер трепал плакат: «Все на помощь голодающим!»
Капало с крыши. Под ногами прохожих податливо хрупал снег. Они шли с лопатами, топорами, кирками. Иван Федорович тоже собирался на субботник, деньги от которого шли голодающим Поволжья. Газеты звали: «Убейте голод!», газеты спрашивали: «Там, на Поволжье, знаете, что едят?» — и отвечали: «Хлеб из глины, конского щавеля и лебеды. Там нет муки, там нет картофеля». Газеты просили: «Не убейте холодным равнодушием детей Поволжья!»
Поволжье ждало помощи, а с транспортом было плохо. И все же Ипатовым дали целый вагон.
Мария Петровна отошла от окна:
— Я не поеду, Ваня.
— Кто же поедет? — он остановился в двери.
— Давай отдадим вагон под пшеницу. Ведь если не посеют, что с ними будет?
— Но ты же собралась.
— Там тоже дети, — Мария Петровна скинула шарф и опустилась на лавку.