«Учись, друг мой, — часто говаривала покойная бабушка, когда я был еще ребенком, — учись, вырастешь да будешь умен, поедешь в Петербург на службу, станешь носить шитый мундир, заживешь в золотых палатах на самой Петербургской стороне, на самой Дворянской улице. Ты ведь дворянин».
Не знаю почему, а моя бабушка, никогда не быв в Петербурге, имела высокое понятие о Петербургской стороне, может быть, оттого, что у нашего деревенского священника был сын, служивший в Петербурге.
Вам это странно? Погодите. Часто священник, обедая по праздникам в нашем доме, рассказывал о своем сыне, как он живет в столице, как нередко имеет счастие говорить с генералами. При всем уважении к священнику бабушка, слушая рассказы его о сыне, кажется, не всему безусловно верила и почти всегда говаривала: «Дай-то бог мне до смерти увидеть, отец Петр, вашего Ивана Петровича».
Желание старухи сбылось.
В одно прекрасное лето Иван Петрович приехал в отпуск к своему батюшке, отцу Петру, и в один прекрасный день явился к нам в гости, в каком-то невиданном в наших краях мундире, при шпаге, с треуголкою под мышкой.
Мы с бабушкой рассматривали приезжего петербургца как редкого зверя; наконец, она не вытерпела, подсела к нему и закидала его разными современными вопросами о столице, о скороходах и проч… Я уже забыл эти вопросы, но недавно, перечитывая путешествие Дюмон-Дюрвиля, нашел что-то очень похожее на них в простодушных вопросах, делаемых заезжим европейцам царицей Океанийских островов.
— Эдукованный человек, — сказала бабушка, когда ушел Иван Петрович, — много света видел, да, кажется, привирает немного попович: я, говорит, живу на самой Петербургской стороне, да еще в Большой Дворянской улице!.. Что он за большой дворянин такой?!. А впрочем, — прибавила она, вздохнув от глубины души, — чем нелегкая не шутит? Теперь свет вот как пошел!
И старуха быстро начала вертеть одним указательным пальцем около другого.
Это было очень давно. Впрочем, и до сих пор есть еще в отдаленных провинциях люди, думающие, что если Петербург хорош, то в Петербурге Петербургская сторона должна быть верх совершенства; если дворяне высшее сословие в государстве, то какова же Дворянская улица, да еще в столице?!
Бабушка и чиновник Иван Петрович во время оно представили моему детскому воображению Петербургскую сторону каким-то эльдорадо, стороной волшебной, фантастической. Часто, бывало, читая в «Тысяче и одной ночи» описание небывалого замка, состроенного по всем правилам восточной фантазии, я воображал его в столице, на Петербургской стороне, непременно в Большой Дворянской улице, где всякий житель казался мне таким большим дворянином, что и сказать нельзя! То выезжающим с визитом к соседу в золотой карете, в полном генеральском мундире, то на охоту, окруженным сотней егерей и доезжачих, на лихих конях, при звуке труб и рогов. И бог знает чего не рисовала мне моя детская фантазия!..
И вот прошло много лет. Давно уже любознательная бабушка лежит на деревенском кладбище. Молодые березки, посаженные на ее могиле, уже разрослись большими деревьями. Священник отец Петр тоже умер. Не знаю, жив ли Иван Петрович? До сих ли пор обитает он в Дворянской улице? Или переехал на Литейную, обзавелся лысиной, каретой, связями и важностью?.. А мне, между тем, довелось пожить в Петербурге, довелось увидеть и Петербургскую сторону и Дворянскую улицу.
Сравнив существенность с моей прежней мечтой, сравнив виденное со слышанным от бабушки и чиновника, я на опыте изведал справедливость пословицы покойного отца Петра видение паче слуха и народной поговорки славны бубны за горами!.. Безотчетно вспомнил страницу истории Кайданова, где весьма красноречиво описан Александр Македонский, и — каюсь — почти было усомнился в величии, мудрости и храбрости означенного героя, даже готов был от души признать его мифом.
Если у вас много денег, если вы живете в центре города, катаетесь по паркетной мостовой Невского проспекта и Морских улиц, если ваши глаза привыкли к яркому свету газа и блеску роскошных магазинов и вы, по врожденной человеку способности, станете иногда жаловаться на судьбу, станете отыскивать причины для своих капризов, для своих мнимых несчастий, то советую вам прогуляться на Петербургскую сторону, эту самую бедную часть нашей столицы; посмотрите на длинные ряды узких улиц, из которых даже многие не вымощены, обставленных деревянными домами, чем далее от Большого проспекта, тем тише, мрачнее, беднее… Вспомните, что в них живут десятки тысяч бедных, но честных тружеников, часто веселых и счастливых по-своему, и, верьте, вам станет совестно ваших жалоб на судьбу. После страшной тьмы узкого грязного переулка, едва освещаемого в одном конце тусклым фонарем, вы оцените почти солнечный свет газа; после неровной мостовой, толкающей вас беспрестанно под бока, вы спокойно вздохнете, когда коляска ваша плавно покатится по торцевой мостовой; после вида на мелочную лавочку с разбитыми стеклами ваши глаза приятно отдохнут на зеркальных окнах магазинов, уставленных изысканными предметами роскоши.
У всякого свой вкус, но мне кажется, иногда очень полезно прогуляться по Петербургской стороне.
Петербургская сторона прежде была лучшая часть города; здесь был дворец Петра Великого (который и до сих пор сохраняется на берегу Невы как драгоценная редкость); здесь жили люди именитые, как видно из названия Дворянских улиц, но впоследствии многие дворцы выстроились на другой, противоположной стороне, и город, торгуя с Москвой и центральными губерниями России, начал расширяться к Московской заставе, а Петербургская сторона, отрезанная от центра города рекой, лежащая на севере к бесплодным финским горам и болотам, начала упадать и сделалась убежищем бедности. Какой-нибудь бедняк-чиновник, откладывая по нескольку рублей от своего жалованья, собирает небольшой капитал, покупает почти за бесценок кусок болота на Петербургской стороне, мало-помалу выстраивает на нем из дешевого материала деревянный домик и, дослужив до пенсиона и седых волос, переезжает в свой дом доживать веку — почти так выстроилась большая часть теперешней Петербургской стороны. Чтоб убедиться в этом, стоит только пойти по улицам и прочитать надписи на воротах домов. Здесь на желтых дощечках красуются все чины, от коллежского регистратора до статского советника. Большинство домов остается за титулярными советниками и чиновниками 8-го класса; домов статских советников мало, действительных статских и далее очень мало; есть домы отставных канцеляристов, унтер-офицеров, отставных камер-музыкантов, истопников, придворных лакеев, даже придворных арапов. Домов купеческих немного и то более на стороне, прилежащей к Васильевскому острову, около Николы Морского; здесь летом живет много биржевых дрягилей и купцов псковских и ржевских, торгующих пенькой и льном.
Один знакомый мне старик рассказывал, что когда-то давно, во время его молодости, лет пятьдесят назад, он искал на Петербургской стороне квартиру, прочел на воротах довольно опрятного домика надпись: дом отставного арапа NN — и постучал в ворота.
(NB. Тогда колокольчиков у ворот домов Петербургской стороны не было, да и теперь не везде есть эта роскошь.)
На стук моего знакомого вышел из калитки седой старичок в белом халате и таком же колпаке, что, при необычайной белизне лица, делало его очень похожим на альбиноса.
— Что вам угодно? — спросил белый старичок.
— Мне нужно видеть хозяина дома, — отвечал мой знакомый.
— Я сам хозяин, к вашим услугам, — и альбинос приподнял колпак…
— Вы… хозяин?!.
— Точно так.
— Так вы… вы господин арап?
— Точно так.
— Извините меня, я думал… я привык…
— Ничего. Что вам угодно?..
— Я ищу квартиры; у вас, кажется, есть.
— Прошу покорно.
Белый арап повел моего знакомого смотреть квартиру, но квартира менее занимала моего знакомого, нежели мысль: отчего арап так побелел? Положим, от старости голова побелела, так рожа должна бы остаться черна, как сапог, а то и рожа белая?! Думал, думал мой знакомый, ходя из комнаты в другую, и, наконец, кое-как обиняками, тонко и вежливо дал заметить альбиносу свое удивление, отчего, дескать, у него такая белая рожа.
— Это не вас первых удивляет, — спокойно заметил старичок, — я стал арапом собственно по благоволению начальства.
— Начальства?
— Точно так. Вот изволите видеть: я служил просто истопником, а как пришло время выходить в отставку, жена и говорит мне: «Григорий Иванович, просись, чтоб тебя отставили арапом: ведь арапам пенсиону вдвое больше». «Штука!» — подумал я и пошел к начальнику, попросил как следует, представил резоны, жена, дескать, дети… Вот он, спасибо, был добрый человек, представил меня арапом, и отставили меня с арапским пенсионом, а лицо-то у меня — какое бог создал, милостивый государь!.. После меня еще человека три вышло в отставку тоже арапами.
— И все белые?
— Точно так.
— Где же они?
— Живут здесь, неподалеку.
* * *
Бедные, по большей части неудобные домы небогатых домохозяев почти всегда занимаются жильцами, живущими весьма нешироко.
Положим, жил-был человек, занимавший место не важное по своему значению, не важное по жалованью, но так называемое теплое место, благословенное свыше, доставляющее своему обладателю разные блага, необходимые для жизни, и жил чиновник на этом месте долго, женился, обзавелся многочисленным семейством; но жил безрассудно, что называется без пути, не оглядываясь на прошедшее, не думая о будущем, водил дружбу с знатью, давал великолепные вечера и обеды, играл по большой в преферанс и проч. и вдруг нечаянно объелся и умер. На его место не замедлил явиться другой, который очень обязательно попросил съехать с казенной квартиры семейство своего предшественника. Правительство, всегда попечительное, назначило жене и детям умершего, сообразно его жалованью, пенсион; но пенсион оказался ничтожным для людей, привыкших жить в роскоши; ни мать, ни дети никогда не заботились узнать что-нибудь полезное, выучиться какому-нибудь рукоделию, а в городе жить дорого, и вот оне, взвалив свои пожитки, остатки прежней роскоши, на ломовых извозчиков, бредут печальною толпой на Петербургскую сторону.
Бедный чиновник-мечтатель, бросивший свой родной город и приехавший, что называется наобум, искать в столице счастия, оглядывается с ужасом на свое положение и удаляется на Петербургскую сторону — там для него есть квартира по его карману, там ему все напоминает его родной провинциальный городок.
И освистанный актер, и непризнанный поэт, и оскорбленная чем-нибудь на белом свете девушка — все убегают на Петербургскую сторону, расселяются по мезонинам и в тишине предаются своим фантазиям.
На Петербургской вы найдете и несчастного купца-банкрота, по глупости или по излишней доверчивости к людям.
(NB. Банкроты, так называемые злостные, не живут на Петербургской стороне. Они любят шум и блеск.)
Найдете заштатного чиновника; найдете юного чиновника, не захотевшего учиться, который теперь живет на четырехстах рублях жалованья; найдете бедного, но благородного родителя-провинциала, привезшего кучу сыновей для определения в учебные казенные заведения. Его можно легко заметить по важной осанке, по здоровому красному лицу, по военному мундиру без эполет, треугольной шляпе с пером и по трем-четырем недорослям в нанковых сюртуках и фуражках, чинно идущим за ним. Любопытно видеть, как это существо, полное сознания своего достоинства, вежливо, любезно, почти робко дает дорогу каждому встречному на тротуаре; сразу заметно и желание показать перед сыновьями пример тонкости светского обращения, и боязнь не обидеть как-нибудь невзначай лицо, может быть, ему нужное со временем.
На Петербургской вы найдете мастеров без подмастерьев и работников, горничных без барынь и барынь без горничных, сады без деревьев и деревья без саду, растущие так себе, бог знает как и для чего; есть даже речка Карповка, в которой никогда не бывает воды, и есть переулки, постоянно покрытые лужами; в этих переулках плавают утки, растут и цветут болотные травы и разные водоросли.
На Петербургской вы можете отыскать людей, убивших весь свой век и состояние на тяжбы; впрочем, они редко показываются на свет божий, и когда прочее народонаселение движется, суетится, топчет грязь по улицам и переулкам или крашеные полы на домашних вечерах, эти несчастные сидят дома над бумагами, выводя в тишине невинные крючки.
На улицах их не встретишь; они не гуляют, они преданы своей мысли, своей цели. Самое лучшее средство ловить этих людей утром, часу в девятом у Мытного перевоза; сюда они собираются, чтоб переехать в Сенат, обремененные связками и свертками бумаг. Один мой знакомый рассказывал, что в старые годы он часто видал там одного худого, чахлого старичка, который с видимым усилием приносил под мышкой тяжелое толстое березовое полено, тщательно завернутое в клетчатый бумажный платок; садясь в лодку, он бережно клал его к себе на колени, любовно глядел на него и укутывал заботливо, словно мать ребенка.
— Берегите, берегите его, Иван Иванович, — часто, смеясь, говорили старичку молодые чиновники, — неравно простудится ваше полено, станет кашлять, спать не даст.
— Полно те смеяться, — отвечал старичок, — оно мне и так не дает спать.
— Да отчего же?
— Разве я вам не рассказывал?
— Нет, право, нет!..
— Ой, рассказывал!..
— Нет, нам не рассказывали, может быть, Петру Петровичу рассказывали, а нам нет.
— А может быть; Петру Петровичу, точно, я рассказывал. Это дело прелюбопытное, от этого полена зависит все мое состояние; оно, изволите видеть, милостивые государи, не простое полено, оно мое сердечное, образцовое… В 17.. году я ставил подряд на дрова… — И старик в тысячный раз рассказывал своим обычным слушателям, как он ставил куда-то дрова по подряду, как ему не заплатили вполне всех денег потому, будто бы дрова были короче, нежели положено по условию, как он с премьер-майором А. и провинциальным секретарем В., призвавши их в свидетели, взял собственными руками из кучи своих дров полено, так, без выбору, зря, спрятал его, завел дело… и проч… и теперь для доказательства, в случае потребует надобность, постоянно, отправляясь в Сенат, берет свое полено, высчитывает, сколько носовых платков износило это полено и т. п., словом, говорил, пока лодка не приваливала к другому берегу и его слушатели не разбегались по разным направлениям; тогда и он, вздохнув, давал медную монету лодочнику, брал полено под мышку и отправлялся в Сенат.
На Петербургской вы найдете несчастных аферистов, но только аферистов, совершенно уничтоженных аферами, не знающих, за что ухватиться, и собирающих в тишине всевозможные способы, как бы вывернуться, выбиться или выползть из своего трудного положения.
(NB. Чуть аферист начнет оживать — сейчас же бросает Петербургскую сторону; говорят, для них там нездоров климат и неспособно местоположение.)
Впрочем, я говорю о большинстве населения Петербургской стороны; собственно, о колорите ее. Ее перерезывает чистый прекрасный Каменноостровский проспект, на котором стоит красивое здание Александровского Лицея и год от году выстраиваются прекрасные домики частных людей. Сторона ее, прилежащая к Тючкову мосту, украшена кадетскими корпусами и другими огромными каменными зданиями. Здесь уже исчезает патриархальная жизнь Петербургской стороны, здесь часто вы увидите и карету, и генеральские эполеты, и щегольские парные дрожки доктора или эконома, часто услышите стройный хор полковой музыки, нередко мимоходом заметите на окнах богатые занавеси, в комнатах изящную бронзу и порядочные картины; здесь уже пьют шампанское, едят трюфели и курят сигары, хотя больше домашнего приготовления, однако всегда положенные в иностранный ящик с красным бандеролем; здесь толкуют об опере, хоть часто и не без греха, читают журналы, судят о французском спектакле, правда, часто понаслышке… Словом, здесь Петербургская сторона просветилась.
Летом вся вообще Петербургская сторона оживает вместе с природой. Дачемания, болезнь довольно люто свирепствующая между петербургцами, гонит всех из города; люди, по словам одного поэта:
вон из Петербурга, кто побогаче — подальше, а бедняки — на Петербургскую сторону; она, говорят, та же деревня, воздух на ней чистый, дома больше деревянные, садов много, к островам близко, а главное, недалеко от города; всего иному три, иному только пять верст ходить к должности.
Вследствие такого рассуждения все домы и домики, все мезонины и чердаки занимаются дачниками; мелочные лавочники закупают припасов втрое против обыкновенного; Клавикордная улица, ведущая к Крестовскому перевозу, гремит от дрожек и заселяется бесчисленным множеством всяких торговцев и промышленников; каждый вечер улицы и переулки оживляются гуляющими, толпами разноцветных дам и кавалеров… Идите по не очень ровному и немного шаткому дощатому тротуару, и вы увидите в подвальных этажах, почти у ног своих, разные трогательные семейные картины: то мужа, играющего на скрипке в то время, как жена кормит кашей грудного ребенка, то строгого отца, дерущего за уши сына, то семейство за чаем, то семейство, встречающее или провожающее гостя, то лицо, бессмысленно смотрящее на улицу; в среднем этаже часто играет фортепьяно и шаркают чьи-то ноги в кадриле или галопаде. Если на беду сторы спущены, вы можете, от нечего делать, задуматься: кто там танцует? молодая ли пансионерка, думающая, что вся жизнь человека есть один непрерывный веселый танец? или старая дева, пишущая хитрые вензеля ногами вокруг человека, которого она хочет во что бы то ни стало очаровать и сделать своим мужем? или толстая барыня, мать огромного семейства, прыгающая до поту, так, сдуру? или шаркает молодой человек в кадриле перед гадкой разрумяненной старухой, женой своего начальника? может быть, это первый опыт его… как бы назвать?.. ну, положим, его уменья жить в свете, с которым он пойдет очень далеко, и вы со временем встретитесь с ним уже с человеком важным и значительным… а если вы не любите мечтать перед опущенными сторами — идите далее; вы можете услышать на мезонине тихие звуки гитары и песню:
Иногда высоко на чердаке чихнет кто-нибудь очень громко, а с улицы ему скажут: «Желаю здравствовать».
Везде жизнь!
Зато как замирает Петербургская сторона на зиму! С появлением первых желтых листьев на деревьях дачники, словно перелетные птицы, перебираются в центр города; народонаселение уменьшается, сторона видимо пустеет, становится день ото дня тише, мрачнее, печальнее, улицы покрываются грязью… И что это за улицы!.. Кто проезжал Петербургскую сторону от Троицкого моста на острова по Каменноостровскому проспекту, тот и не подозревает существования подобных улиц; сверните с этого проспекта или с Большого хоть направо, хоть налево — и вы откроете бездну улиц разной ширины, длины и разного достоинства, улиц с самыми разнообразными и непонятными названиями, увидите несколько улиц Гребенских, Дворянских, Разночинных, Зеленых, Теряеву, Подрезову, Плуталову, Одностороннюю, Бармалееву, Гулярную; там есть даже Дунькин Переулок и множество других с престранными кличками, есть даже улица с именем и отчеством: Андрей Петрович! иные из них вымощены камнем превосходно, другие тонут в грязи, и извозчик осенью и весной ни за какие деньги не поедет по ним; по некоторым будто для потехи разбросаны булыжники, которые, будучи втоптаны в грязь и перемешаны с ней, дают пренеприятные толчки экипажам; еще некоторые выстланы поперек досками, и езда по ним очень потешна — едешь будто по клавикордным клавишам.
На Большом проспекте Петербургской стороны часу в пятом утра, весной, очень дружно разговаривали два приятеля, вышедшие из одного дома, в котором еще горели огни, хотя на дворе было уже довольно светло.
Приятели были молодые люди, опрятно одетые в фраки с какими-то светлыми пуговицами.
— Ну прощайте! — говорил один другому.
— Нет, не хочу, не хочу… А ведь мы славно покутили? а? Хозяин предобрый человек, и шампанского было вволю.
— Ой ли? а вы думаете, это шампанское?
— А вы как думаете?
— Я думаю, так себе.
— Да и я почти то же… право!.. а заметили вы, как на меня посматривала эта брюнеточка? а?
— Заметил… А мне все кажется, что это было просто шабли мусо…
— Да, да, именно шабли. Знаете, мне чрезвычайно приятно, что я так нечаянно познакомился с таким прекрасным человеком.
— И мне также, прощайте…
— Нет, погодите, куда вы? Не хочу!..
— Чего вы не хотите?
— Не хочу «прощайте», лучше «до свидания»! Не правда ли, лучше «до свидания»? а? Лучше «до свидания»? а?
— Лучше: ну, до свидания!
— Значит, вы меня навестите? а? Навестите?
— Навещу, до свидания!
— Погодите, куда вы?., до свидания!!. а куда вы ко мне придете?..
— К вам на дом, в ваш дом.
— В мой дом?.. хорошо, а где же мой дом? а? где он, мой дом, где?
— В улице… извините, забыл, такая мудреная улица, а у меня плохая память. Забыл улицу, виноват, простите, забыл.
— То-то забыли: в Полозовой улице. Понимаете? а? Теперь до свидания! приходите же! придете?
— Приду, до свидания!
— До свидания! А куда вы ко мне придете?
— В ваш дом, в Подрезову улицу.
— Так и есть! опять забыли. У вас гадкая память. Трудно было бы вам, если б вас теперь опять в школу, а?.. Трудно?
— Трудновато.
— Да, трудновато. Погодите, вот теперь не забудете моей улицы: слышите: Полозова, Полозова, Полозова. Смотрите.
И один приятель пополз по проспекту на четвереньках.
— Теперь не забудете?
— Нет, не забуду…
Приятели разошлись в разные стороны. Я думал, что ползающий приятель мистифировал другого, пошел нарочно искать и нашел Полозову улицу, но сколько ни расспрашивал у жителей, отчего такое странное название у этой улицы; все, будто сговорясь, отвечали: «А так, обыкновенно, название такое, какой же ей быть, коли не Полозовой?»
Насчет улицы Андрея Петровича, или Андрей Петровой, я был немного счастливее.
Говорят, в этой улице жила когда-то счастливая чета, словно взятая живьем из романов Лафонтена; муж, Андрей Петрович, так любил жену, что и представить себе невозможно, а жена, Аксинья Ивановна, так любила мужа, что и вообразить невозможно (так выражалась рассказчица Андрея Петровой улицы); вдруг, ни с того ни с другого муж помер, а жена осталась и тоже выкинула штуку: съехала с ума с печали и вообразила, что она не Аксинья Ивановна, а Андрей Петрович и что Андрей Петрович не умер, а только обратился в нее, Аксинью, а в существе остался Андрей Петровичем.
На свою прежнюю кличку она не откликалась, а когда ей говорили: «Андрей Петрович!» — она всегда отвечала: «Ась?» — и ходила в мужском платье.
Народ сходился смотреть на нового Андрея Петровича и прозвал улицу Андрея Петрова.
(NB. Это одна из улиц, куда извозчики ни весной, ни осенью не везут, боясь грязи.)
Еще замечательна на Петербургской стороне одна из Зеленых улиц; она широка, обсажена большими деревьями и имеет ворота при въезде и при выезде, так что целую улицу можно запереть на замок, будто один двор.
А прочие, несмотря на свое разное название, носят один родственный отпечаток: везде одинаковые или почти одинаковые домики с мезонинами и без мезонинов, палисадники в два куста сирени или желтой акации, везде мелочные лавочки № 1 и в лавке бороды, продающие чай и шелк не на золотники и лоты, а на четвертаки, пятаки и другую монету… принимая их за вес, чему туземцы нимало не удивляются.
Жители Петербургской стороны обыкновенно обедают дома; так называемой трактирной жизни здесь нет. Всякий женатый человек держит кухарку, которая кормит его, закупая припасы на Сытном рынке, вероятно, названном так потому, что на нем, кроме говядины, мучного товара и зелени, ничего другого не отыщете.
— А мед, а грибы, а прочее? — кричит обитатель Петербургской стороны.
— Медом и грибами можно быть сыту. Что же прочее?
— Например: стекло, ведра, всякая деревянная посуда, гвозди — это все есть на Сытном рынке.
Об этом я спрашивал известного корнеслова, и он вот что отвечал мне: «Я знал одного храброго человека, который, выпив рюмку водки, съедал самую рюмку, т. е. стекло, иначе, говоря риторическим слогом, выпив содержимое, съедал содержащее и оставался невредим. У меня была лошадь, которая имела привычку грызть ведра и всякую деревянную посуду. Итак, одни только гвозди кажутся материалом немного несъедомым, ну, да нет правила без исключения!»
Так точно и я считаю исключением немногих холостяков, державших на Петербургской стороне кухарок, следовательно, имеющих у себя дома свой стол, а вообще холостяки нанимают у женатых комнату с прислугой и столом за 30 руб., а иногда и за 25 руб. ассигнациями в месяц. Вам дадут за эту цену низенькую комнатку в 1-м этаже с ходом через кухню; или на мезонине, куда вы подымаетесь по крутой, темной, деревянной лестнице со скрипом; утром девка или баба принесет вам воды умыться, поставит самовар, иногда почистит сапоги, иногда выметет комнату и почти всегда в урочное время поставит перед вами щи, еще что-нибудь и еще что-нибудь.
Но по большей части жильцы обедают вместе с хозяевами, свыкаются с ними и составляют одно мирное семейство. Обед вообще состоит из трех кушаньев. Комната обыкновенно бывает оклеена обоями фиолетового или буро-зеленого цвета с разными сценами из мифологии.
(NB. Это самые дешевые обои; их покупают домохозяева в лавочке на Садовой, недалеко от Щукина Двора; платят по 2 1/2, иногда и по 2 копейки серебром за кусок и украшают ими комнаты своих жильцов.)
Иногда еще в щелях под обоями бывают своего рода неприхотливые жильцы; иногда от окон сильно дует; иногда стены ли промерзают или от какой другой тайной причины, бывает просто холодно в комнате, но это случайности, правда, частые, а все-таки случайности.
Жители Петербургской стороны редко принимают к себе жильцов с чаем. «Чай — дело дорогое, — обыкновенно говорят отдающие квартиру, — к вам пожалуют, милостивый государь, гости, гости чай любят, а взять с вас дорого не приходится, да вы и не дадите. Да и вам: то нальем не сладко, то сладко, возникнут неудовольствия… Боже мой! а у меня такая натура, что мне это нож вострый в сердце; я люблю обходиться с благородными людьми дружественно. А вот вам самовар поставит Авдотья на мой счет и за уголья ничего не положу… хоть нониче, правду сказать, уголья стали дороги, редкостны… Да-с, вот вам комната, ею останетесь довольны, добрая комната… Не на улицу окнами, я не стану скрывать, зато прямо на солнце, для цветов очень полезно, да и птичка, если у вас есть, станет петь целый день; пожалуй, и нахлебником я вас возьму, обед пристойный, без этих французских бульонов, безе да всяких артишоков, а пристойный штаб-офицерский обед, смею сказать; я сам люблю пообедать, у меня, что я ем, то и нахлебникам, а чай уже свой имейте, и для вас выгоднее и для меня спокойнее».
Недалеко от корпусов живут унтер-офицерши, держащие коров, и пускают к себе жильцов, или так называемых нахлебников, рублей за пятнадцать или за семнадцать с полтиной на ассигнации в месяц. Здесь дают человеку место для кровати в общей комнате с хозяевами и кормят его ежедневно обедом и ужином большею частию молочным. Подобные квартиры почти всегда занимают юноши.
Люди пожилые, с проседью, с цветом лица красноватым презирают молочную пищу, говорят, что они давно вышли из пеленок, и, платя где-нибудь за угол рубль серебром, обедают постоянно у мелочного лавочника, за гривенник в день. Странно, что ни один лавочник не возьмется кормить вас обедом помесячно и всегда на подобное предложение отвечает:
— Статочное ли дело; у нас не растеряция, — где у нас обед! Мы и сами обедаем что бог послал.
А приходите к нему каждый день, и он с удовольствием даст покушать своих щей или пирога и студню с хреном и квасом и возьмет за обед гривенник.
Люди, недавно переехавшие на Петербургскую с той стороны или из провинции, пока еще не опознаются на месте и не поймут нравов жителей, берут обеды у единственного какого-то кухмистера и платят по рублю ассигнациями за обед из четырех кушаньев. Кушаньев, правда, дается четыре, как ни считай, хоть с супа до пирожного, хоть с пирожного до супа включительно, но человек не больной, съевший все четыре кушанья, если не заболеет, то по какому-то странному закону природы получает позыв на еду и начинает думать: как бы мне или где бы мне сегодня еще раз пообедать?
Проезжая по одной из довольно больших улиц Петербургской стороны, вы увидите на углу этой улицы и перпендикулярного к ней переулка большой шест с прибитой к нему доской темно-сине-зеленовато-серого цвета; на доске большими желтыми буквами написано: «Кухмистер…ов приуготовляет» — и более ничего. Величина ли доски не позволила окончить надпись, или старик Сатурн, пролетая над Петербургской стороной, задел косой за эту вывеску и отбил любопытное пояснение: что «приуготовляет кухмистер»? — во всяком случае, вещь или снадобье, которое приуготовляет…ов, остается загадкой для публики. Впрочем, человек, одаренный способностью мышления и соображения, особливо голодный, может легко сообразить, что хотя кухмистеру и не запрещено «приуготовлять» лак, ваксу, фейерверки и что-нибудь подобное, однако всего ближе ему «приуготовлять» кушанье. На этом основании догадливый читатель может своротить с улицы в узкий переулок и более помощию обоняния, нежели зрения, отыскать жилище кухмистера. Это жилище — деревянный бревенчатый домик в два этажа. Хозяин, т. е. кухмистер, встретит вас в приемной комнате в два окна на двор; над окнами висят клетки, в клетках чиликает чижик и поет датский жаворонок; между окнами стоит стол, накрытый скатертью не в первой чистоте; подле стола два стула, обтянутые кожей; против — кожаный диван, над ним — зеркало. Здесь кухмистер принимает своих посетителей, уверяет их, что на Петербургской стороне только и можно кушать именно у него, что он за пояс заткнет французов, что французы только хвастают, а русский их всегда осилит, и очень ловко приводит в пример этому войну 12-го года. Язык и выражения кухмистера тихи, гибки, убедительны, как человека, который хочет понаведаться о здоровье вашего кармана. Получа плату на обед за месяц вперед, кухмистер уже выражается резче, как русский человек, у которого некоторым образом вы в руках. Если человек, получающий обед, поймает в супе таракана и представит его кухмистеру с замечанием, что, дескать, это лишнее, я за это и денег не платил, тогда кухмистер отвечает:
— Это так себе.
— Как так себе? просто гадость!
— Что вы? как гадость! благодаря бога, мы за гадость денег не берем!
— Это таракан!
— Какой таракан! таракана мы бы увидели и сами, это просто побегушечка…
Если еще продолжают спорить, то кухмистер начинает грубить, замечает, что он невинен, если на кухне завелись тараканы, и для всякого не намерен переменять квартиры. «А впрочем, коли случится что такое в кушанье, то, пожалуй, пришлите, я переменю», — прибавит он под конец немного мягче.
— На что же оно вам?
— В хозяйстве сдается; вот на печке в другой комнате сидит слепой старик, мой отец, все съест! — только подавай.
При конце месяца кухмистер дает кушанья лучше, порции больше; иногда изумляет неожиданно курицей, или вычурным пирожным, или майонезом из дичи, который он называет галантиром. Сейчас видно, что кухмистеру хочется завербовать вас на другой месяц.
На Петербургской стороне, как в бедной части города, нет ни театров, ни фокусников, ни зверинцев, словом, никаких удовольствий, способствующих убить праздное время за деньги; да и вообще замечают, что жители Петербургской стороны не охотники до сценических представлений и даже редко посещают Александринский театр. Мне кажется, это обвинение несправедливо, а вернее, что простынет хоть какая горячая охота от путешествия с Петербургской стороны в Александринский театр по осенней сырости и слякоти или зимней вьюге и морозу; но что петербургцы в свободные часы, как и все люди, любят посмеяться и поплакать от чужого горя, этому служит доказательством жажда, с какою, говорят, они старались во время оно достать билет на представления в домашнем театре — куда пускали и за деньги, — какого-то старого весельчака, который устроил было театр на Петербургской стороне.
Жил-был, говорят, некогда в Петербурге, на Петербургской стороне старик с состоянием и чинами, старик превеселого характера и предоброй души. Его бог не благословил законными детьми, зато старик держал у себя полон дом воспитанниц, любил их, как родных, любовался ими и не мог на них насмотреться.
Как-то в день именин старика воспитанницы ему сделали сюрприз, оделись не то пастушками, не то богинями, словом, драпировались как-то вроде женщин на картинках древней греческой мифологии, надели на голову венки, в руки взяли поднос и поднесли на нем в подарок имениннику своей работы кошелек… При этом хором запели стихи, написанные по случаю именин каким-то старым учителем:
Старику очень понравились и кошелек, и песня, и костюмировка воспитанниц; эта новость приятно расшевелила засыпающие чувства; он расцеловал богинь и тут же дал себе слово устроить театр. Театр был устроен очень недалеко от Малого проспекта и улицы, ведущей к Крестовскому перевозу. Для этого очистили обширный мучной амбар, возвысили сцену, сделали углубление для оркестра из дешевых обоев, состроили декорации, занавес был из белого холста, подымался и опускался, как стора; на нем была изображена огромная одинокая лира; вокруг лиры не было ни обычных облаков, ни лаврового венка, ни даже цветочной гирлянды. В театре были поставлены простые белые длинные скамьи из досок, места на скамейках не были разделены ничем, но на них были написаны нумера, так что каждый посетитель садился на нумер: нумеров было до ста; прямо против сцены красовалась ложа учредителя театра, обклеенная дешевыми обоями; над партером висела деревянная звезда; в нее ставили обыкновенно шесть свечек, это называлось люстрой. Кроме этого, в оркестре горело четыре свечки. Оркестр состоял из двух скрипок и баса; иногда баса заменяла флейта или кларнет. Музыканты были аматеры; на сцене, кроме воспитанниц учредителя, играли знакомые чиновники и старый учитель, говорят, неподражаемый комик. Этот театр, разумеется, сначала был домашним, но впоследствии, говорят, можно было получать билеты и за деньги.
Даром ли, за деньги ли, но театр всегда был полон, громкие рукоплескания и браво явно говорили за удовольствие зрителей. Он оживлял однообразие Петербургской стороны; об нем говорили, спорили, и когда, со смертию учредителя, закрылись представления, то все не в шутку загрустили. Вскоре после этого подоспело наводнение; об нем заговорили в свою очередь, оно сделалось современною новостью, и театр был позабыт, как и все на свете. Мне кажется, что на Петербургской мог бы существовать театр не дорогой, чисто народный; для него бы нашлись своя публика и свои пьесы, сообразные с потребностью, вкусом и местными отношениями жителей. Иногда на Петербургской стороне полковые музыканты и кантонисты представляют у себя в казармах разные водевили. Как они играют, об этом судить не наше дело, но всегда все места в этих театрах бывают заняты, и много публики печально возвращается домой, не могши достать билетов. Обыкновенно здесь за первые места платят 30 коп. сер., а за последние гривенник. Кухарка, обсчитывающая господина, лакей-пройдоха и т. п., являясь на сцене, находят здесь живое сочувствие.
Почти рядом с театром какой-то аферист выстроил во время оно на Петербургской стороне на Малом проспекте деревянный гостиный двор — и до сих пор стоит это здание; с колоннадой вокруг, почернелое, ветхое, снутри разобранное, но снаружи сохраняющее еще все наружные формы; очень грустное чувство наводит это здание, стоящее, лучше сказать, разрушающееся посреди маленьких домиков и грязных улиц; все в нем мертво, черно; окна и двери страшно темнеют, словно глазные ямы на мертвом черепе. Ни жизни, ни звука в этих развалинах, только иногда, проходя мимо вечером, услышишь осторожный треск, потом соп, и где-нибудь покажется из двери оборванная девчонка, украдкой тянущая полугнилую доску или бревно, да иногда из-под фундамента залает на проходящего какая-то собака.
Собственных лошадей и экипажей на Петербургской очень мало, и то почти только по Большому проспекту к Тючкову мосту и в окрестностях кадетских корпусов. Петербургцы более ездят на извозчиках, а еще более любят ходить пешком; от этого извозчиков очень мало на Петербургской стороне: весной, осенью и зимой, часу в 9-м вечера вы не найдете решительно ни одного извозчика, разве на Большом проспекте, да и то не всегда; еще зимой стоят несколько санок в Малой Дворянской, у домика Петра Великого, откуда они перевозят через Неву на ту сторону к Гагаринской пристани и к Мраморному дворцу.
Трактиров и кафе-ресторанов, где бы можно было пообедать или позавтракать, на Петербургской решительно не имеется; правда, на Большом проспекте, у Сытного рынка и в Большой Дворянской есть несколько вывесок с надписью «в ход взаведение», но в них только пьют чай извозчики и простой народ; одно из этих заведений, стоящее почти у самого Самсоновского моста, называется «Мыс Доброй Надежды»; здесь когда-то, очень давно, бывало, кутят выпускные студенты Медицинской Академии.
Несколько лет назад, вдруг неожиданно на углу Малого проспекта и улицы, ведущей к Крестовскому перевозу, появилась вывеска с надписью «Кондитерская»; она красовалась, привлекала внимание проезжающих и проходящих по воскресеньям на Крестовский остров и, простояв несколько месяцев, внезапно скрылась, исчезла. Содержал эту кондитерскую какой-то хромой ветеран наполеоновской службы; хвалил своим посетителям Наполеона, со слезами на глазах показывал портрет, висевший за стеклом в углу кондитерской, и очень мало продавал своих изделий.
Я думаю, многие помнят этот удивительный портрет, просто сказать, лубочный гравировки картину, на которой был представлен Наполеон во весь рост, вершка в полтора величиной, в узких брюках, с руками, как-то нелепо заложенными в брюки. В жаркий летний день, после обеда, гуляя по Петербургской стороне, я зашел в эту кондитерскую и спросил порцию мороженого. «Слушаю-с», — сказал мальчик, стоявший у прилавка, и опрометью бросился из комнаты.
Прошло минут десять, я успел препорядочно рассмотреть картину, изображающую Наполеона, изумился храбрости, с какою были приделаны руки к брюкам, а мальчишки все не было, наконец, дверь отворилась, вошла довольно пожилая женщина в чепчике и уставила на меня вопрошающие глаза.
— Скоро ли будет мороженое?
Женщина молча вышла.
Немного погодя дверь полуотворилась: из-за нее высунулась лысая голова хозяина кондитерской, пожилого человека. Я опять спросил мороженого. Голова исчезла, а явился мальчик и объявил, что мороженое не заморозилось и будет не раньше, как через два часа. Я спросил лимонаду. Мальчик побежал очень скоро и пропал; опять вышла прежняя женщина и сказала мне, что лимонад вышел.
— Дайте хоть оршаду?
Женщина ушла, и явилась сначала лысая голова хозяина, а за ней туловище, одетое в серый нанковый сюртук. Хозяин, прихрамывая, подошел ко мне и заговорил какими-то странными звуками, вроде тех, как уличные мальчишки дразнят в подворотне собак.
— Что такое?
— Оршеад кис-кис, оршеад скис и проч… — Всилу я догадался, что оршад скис, и хозяин на пренепонятном русском наречии предложил мне выпить шоколаду или стакан воды с сахаром.
Так дебютируя, новая кондитерская не могла долго существовать, что и случилось; но, к удивлению всех, вывеска, исчезнув с Малого проспекта, как добрый нырок, вдруг явилась на Большом. Здесь под тою же вывескою также ничего нельзя было отыскать, также за дверью висела гравюра, также на гравюре рисовался в мундире Наполеон, с руками, запущенными в брюки, и хромой лысый хозяин по-старому мало продавал и много рассказывал про Наполеона.
Кроме обыкновенных церковных праздников и торжественных дней, большинство публики на Петербургской стороне, состоящее из чиновников, служащих в Сенате, в губернских местах и т. п., имеет свой праздник, продолжающийся несколько дней, растягивающийся или укорачивающийся, смотря по силе мороза; этот праздник — рекостав.
Если осенью, утром вы увидите на первой линии Васильевского острова необыкновенные толпы людей, прилично одетых, которые, смеясь и весело разговаривая, тянутся от Исакиевского перевоза к Тючкову мосту, неся под мышками портфели и бумаги, то можете быть уверены, что праздник начался и что лед на Неве если не стал, то решительно не позволяет переправиться на ту сторону… Иногда этот праздник продолжается целую неделю и более. В это время начинаются у жителей Петербургской стороны визиты, вечеринки, дружеский преферанчик, танцы и разные удовольствия, словно на святках, несмотря на дороговизну жизненных припасов.
Жизненные припасы, особливо говядина, в это время возвышаются в цене. Несколько лет назад, до постройки постоянного Тючкова моста, на Петербургской во время рекостава бывала дешева дичь, потому что деревенские жители, привозя дичь, не могли переправить ее на ту сторону и должны были сбывать на Петербургской, а Петербургская сторона не любит набивать цены; но теперь и этого не случается — остров закупает все и платит хорошо.
Не говоря о торжественных случаях, например, свадьбах, именинах значительных лиц и т. п., где бывает музыка, вообще жители Петербургской стороны на своих вечерах пляшут под фортепьяно; здесь не играет, как, например, в Коломне, нанятый за три целковых на всю ночь франт-немец, а по большей части какая-нибудь старая девица по родству, по знакомству, по приязни, по различным отношениям, иногда просто за старое платье, за фунт кофе или за полтинник; она играет роль среднюю между мужчиной и женщиной; ей девицы шепчут всякие тайны, и кавалеры говорят что-то вполголоса, а она то погрозит пальцем на розовое платьице, то сделает гримасу вицмундиру, то поглядит на синий фрак и значительно сведет с него глаза на хозяйскую дочку и заиграет галопад: все закружится, запляшет, и синий фрак галопирует с хозяйской дочкой…
Но чаще всего обходятся танцевальные вечера даже и без дешевой музыкантши, а играет хозяйка или хозяйская дочь, или сестра, чередуясь с какой-нибудь родственницей или приятельницей; в таком случае, после каждой кадрили, девушки спешат к фортепьяно благодарить игравшую: кто ей делает реверанс, кто жмет руки, кто ни с того ни с другого целует ее прекрепко — это делают по большей части девушки, танцевавшие с кавалером по душе. Кавалеры тоже благодарят музыкантшу; некоторые острят при этом случае, а некоторые очень простодушно говорят:
— Извините, сударыня, мы вас совсем замучили.
— Напротив, мне очень приятно, — отвечает она еще простодушнее.
В домах, где нет фортепьяно, а есть девушки, часто пляшут под скрипку. В таких домах никогда не переводится знакомство с скрипачом. Еще иногда пляшут под гитару, но это больше случается на холостых вечеринках. Там часто слышится удалая песня, отчаянные аккорды гитары и присвисточка и звон стакана, но бог с ними! этих вечеров мы не станем описывать.
Последняя степень танцев бывает просто под язык. Я не шутя говорю это. Человек — странное животное, ему когда весело, он запляшет и под язык; еще, пожалуй, сам станет и плясать и напевать для себя танец.
О подобном вечере на Петербургской стороне вот что рассказывал мне один знакомый туземец.
— Сошлись как-то мы в Дмитриев день на именины к нашему добрейшему Дмитрию Дмитриевичу… Ведь вы его знаете?
— Нет.
— Очень жаль; все знают Дмитрия Дмитриевича; он добрый малый, старый холостяк и большой охотник до фонтанов. Вот пришли мы к нему на именины посидеть вечерок; пришло нас человека четыре, да пришел его добрый старинный приятель и кум, даже друг, можно сказать, полицейский офицер с женою. Дмитрий Дмитриевич крестил всех детей у этого офицера, так вот к куму и привел, знаете, по родству, офицер свою жену и трех дочерей, крестниц Дмитрия Дмитриевича, девушек уже взрослых; хотя Дмитрий Дмитриевич живет холостяком, ну, да он человек пожилой, притом же кум, не грех его навестить девицам в торжественный день; жена офицера принесла куму в подарок чайную чашку с золотой надписью: «В знак любви»; кум был очень рад, поставил чашку на комод в гостиной и всем ее показывал; все осматривали чашку, читали надпись и поздравляли именинника с подарком, а сосед Иван Иванович, поставив ее на ладонь, легонько пощелкал по ободочку указательным пальцем и, прислушавшись к звону, сказал, что подарок ценный, крепкий и, наверное, проживет лет сотню, если его не разобьют. Все очень смеялись этому; Иван Иванович большой весельчак и душа компании. Хозяин тут же приказал подавать чай. После чего выпили по рюмке мадеры — не какой-нибудь мадеры, а отличной буцовской, вот с угла Большого проспекта. Выпивши, мы принялись за карты, а дамы за пастилу.
Дмитрий Дмитриевич любит, чтоб у него было весело, а тут видит, что дамы съели всю пастилу, да им уже и делать больше нечего, видимо, норовят уйти домой, уже и перчатки старуха натягивает. «Куда вы? кума! — говорит он, — да я вас не пущу! да у меня пирог есть с угрем и с визигой». Кума отговариваться, кум упрашивать, подняли такой шум и крик, что я уже не могу хорошенько доложить вам, кто из них первый в этом содоме заговорил о танцах; слышу, что Дмитрий Дмитриевич просит Ивана Ивановича поиграть на скрипке. Послали к Ивану Ивановичу за скрипкой. Не скоро пришел посланный без скрипки. Кухарка, говорит, Ивана Ивановича ушла куда-то в гости, заперла квартиру и ключ унесла. Послали еще к кому-то за скрипкой, и там не достали, а офицерские дочки давай дуться: «Мы бы, — говорят, — сегодня у Дмитрия Осиповича целый вечер танцевали». Тут Иван Иванович показал себя; составил четыре пары, уставил их, как следует в кадриль, и давай напевать кадриль, знаете, из тирольских песен. Все много смеялись, говорили: «Вот смешно! ужасть, как смешно», — а все-таки плясали. Дмитрий Дмитриевич был в восторге, что кума и ее три дочери прыгали по гостиной. В 6-й фигуре Иван Иванович изобрел новую какую-то фигуру, беспрестанно напевая:
Дмитрий Дмитриевич не плясал, а, слыша часто, что Иван Иванович, толкая дам то в ту, то в другую сторону, кричал:
в восторге подпевал на тот же голос:
И вдруг, не теряя такты, завопил страшным голосом на тот же мотив:
Оканчивая последний стих, он сильно потянул куму за обе руки от комода, но уже было поздно: кума растанцевалась, забыла о тесноте комнаты, о комоде и, выделывая какие-то па, все пятилась к комоду, пока не столкнула с него спиной чашки.
Кадриль кончился печально. Хозяин принял разбитие чашки на комоде за дурной знак, немного даже прихворнул, но через неделю оправился; только и осталось, что между приятелями, и теперь называют Дмитрия Дмитриевича: «Ах ты кумашен этакой!..»
Описывая рассказ моего знакомого о Дмитрии Дмитриевиче, охотнике до фонтанов, я вспомнил, что, точно, видел на Петербургской стороне небольшой сад, с разными детскими беседочками из хмеля и других вьющихся растений; почти перед каждой беседкой этого сада да и так, просто на перекрестках дорожек, были фонтаны или, лучше сказать, пародии на фонтаны, потому что они брызгали не выше полуаршина от земли, иной струей в ниточку, а иной в снурок, каким обыкновенно обвязывают сахарные головы; эти гидравлические игрушки были устроены самим хозяином дома, без помощи ученых механиков, просто по русской сметливости. Хозяин, какой-то, кажется, титулярный советник, чуть ли не по счетной части, насмотрелся в Петергофе на фонтаны и, имея маленький дом и садик, захотел непременно обзавестись фонтанами у себя дома; но для этого потребовалась вода, да еще стоящая выше уровня сада; провесть воду издалека решительно было невозможно для бедного домохозяина; оставалось одно: устроить огромный резервуар, вырыть колодец и накачивать из колодца воду; но и это требовало издержек единовременных на устройство колодца и машины и всегдашних на работника для накачивания воды, а фонтанов очень хотелось титулярному советнику. Вот он и пустился на хитрости: с своего дома, с конюшен и со всех сараев свел водосточные трубы в одну огромную бочку, которая, стоя на возвышенных подмостках, служила резервуаром; от бочки провел жестяные трубочки по всему саду, и фонтаны были готовы, — при обычных дождях в Петербурге, на скудость которых нам грешно на бога жаловаться, фонтаны титулярного советника брызжут себе помаленьку зелененькой водицей — и хозяин доволен, и гости не насмотрятся на хитрую выдумку.
Кстати, говоря о фонтанах собственного произведения, нельзя не упомянуть о множестве прекрасных рукоделий, делаемых на Петербургской стороне; здесь бедные чиновники в свободное от службы время часто занимаются разными полезными предметами: кто клеит из картона прекрасные вещи, кто раскрашивает эстампы, кто лепит из воску разные фигуры, кто разводит цветы, и эти по видимому бездельные занятия при казенном жалованье дают средства недостаточным чиновникам существовать безбедно.
На Петербургской есть чиновник, имеющий у себя превосходную коллекцию кактусов, едва ли не единственную в Петербурге; он занимается этим предметом с любовью, покупает дорого редкие виды привозных кактусов, сам выписывает их из-за границы и, разводя у себя на Петербургской стороне, продает их почти за бесценок.
У нас до сих пор по какому-то нелепому предрассудку, часто по ложному стыду, чиновные люди считают за унижение открыто продавать что-нибудь своей работы и никогда в том не признаются; между тем, понуждаемые бедностью, втихомолку продают свои изделия за бесценок в магазины, где вы заплатите за них вдесятеро. Не лучше ли заплатить за них дешевле из первых рук — и для публики, и для продавателя? Кажется бы, так, а попробуйте, не будучи коротко знакомы чиновнику, сказать ему: «Переплетите мне, Иван Иванович, книгу, я вам заплачу, что будет стоить». Увидите, как обидится Иван Иванович, как он будет готов или нагрубить вам, или на вас пожаловаться за оскорбление. И вы заплатите вашему переплетчику, положим, 5 руб. за книгу, которую для того же переплетчика переплетет тот же Иван Иванович за рубль меди. Вот почему переплетчик ходит зимой в бекеше с пятисотным бобром на воротнике, а Иван Иванович бегает в холодной шинелишке, купленной за 50 руб. на Апраксиной Дворе.
Часто мне приходит в голову, отчего люди совестятся продавать плоды своих трудов и отчего, не краснея, продают труды своего ближнего?
Подходя очень и своими строениями и нравами жителей к провинциальным городам, Петербургская сторона не лишена общей провинциальной заразы: сплетней, — на Петербургской это болезнь эпидемическая. Исключений, разумеется, наберется довольно, но все-таки это исключения.
(NB. Я говорю о жителях вообще и о женщинах в особенности.)
Узел, где завязываются все сплетни, резервуар, куда они стекаются и откуда расходятся, есть мелочные лавочки; сюда собираются кухарки с новостями и рыночными, и домашними; сюда заходит вдова-салопница купить на пять копеек сахару и оставить на сотню желчи на своих соседок; сюда приходит заспанный лакей и, продав на гривну бумаги, украденной у барина, рассказывает всю его подноготную; между тем сметливая борода-хозяин продает, покупает, весит и привешивает и не проронит ни одного слова — это ему нужно для соображения по торговле; он всегда знает, кому можно дать в долг, и даже знает, на сколько кому можно верить.
Но с первого взгляда кажется всего удивительнее, что на Петербургской скорее всего вы узнаете — разумеется, если захотите, — все семейные тайны, все отношения, все сердечные печали и радости обитателей великолепных палат той стороны. Это от весьма простой причины: камердинеры и другие приближенные служители вельмож имеют на Петербургской стороне или свои домики, или своих приятелей; имеют здесь связи, знакомства, посещают общества, в которых важничают важностью своих господ, словно грачи в павлиньих перьях, и, чтоб заинтересовать, изумить бедняков, часто потешают их рассказами из жизни другой сферы, где едят на золоте и фарфоре, постоянно одеваются в бархат и блонды, дышат ароматным воздухом; но и там все люди как люди, чаще плачут, нежели смеются.
С удовольствием, с жадностью выслушивают жители Петербургской стороны тайны салонов и спешат передать их своим ближним и приятелям, чтоб удивить в свою очередь ближних и приятелей.
Слуги вельмож, иногда очень осторожные на той стороне, считают себя на Петербургской как бы за границей, на другой земле, в другой части света и смело дают волю языку, часто даже для эффекта наполовину привирая к истинным фактам.
Вот, по моему мнению, причина сплетней на Петербургской вообще и сплетней о высшем круге в особенности.
Петербургская сторона граничит с одной стороны с Крестовским островом; ее набережная, противоположная Крестовскому, уставлена порядочными домиками, т. е. дачами, окаймлена садами, где часто летом бывают разные неприхотливые увеселения; то горят бумажные китайские фонари, то играет музыка и тому подобное. Но описание этого края я отложу до другого времени; он составляет что-то общее с Крестовским, и потому, я надеюсь, мы с ним еще встретимся, говоря о Крестовском. О Крестовском можно порассказать многое, была бы охота слушать.
19 сентября 1844
Е. Гребенка