I. Пишу его вечером того же дня, перечитав предыдущее — чтобы не нагнетались множественные страхи, человечьи унижения и мерзости. И напишу вот о чём: как в начале сороковых годов я полюбил этот сибирский равнинный край, казавшийся мне сначала суровым, неприютным и тоскливым, о чём я говорил раньше. Да, лето здесь было много короче крымского, зима много-много длиннее, не говоря уже о свирепейших морозах да ещё с ветром. Но, тоскуя по Крыму, теперь бесконечно от меня из-за войны далёкому, я совершенно незаметно для себя начинал интересоваться, потом восхищаться, затем благоговеть, а после и вовсе боготворить эти безбрежные степные просторы, по которым то редко, то густо раскинулись как бы архипелаги островков и островов, коими представали берёзовые здешние перелески, называемые здесь околками, а если более научно, то колками. Белые шелковистые стволы берёз уже больше не казались зловещими скелетами, но пружинистыми, полными сладкого сока телами живых существ, одетых летом пышной прегустой шумящей зеленью, каковая преобразовывалась осенью в светлое золото, являвшее чудеснейшее изумительное зрелище, особенно на фоне синих небес; такого невиданного мною ранее сочетания красот у нас в Крыму не было, да и как сравнивать природные красоты столь разных мест. А когда у этого берёзового золота загорались красным, багровым, вплоть до лиловости, кроны осин с трепещущими на ветерке листьями, сказанная красота делалась и вовсе божественной, как бы предназначенной не для людей, каковые существа заняты более земными своими убогими делишками — пропитанием, отоплением, войной и прочим, а для неких высших космических созданий о утончённейшим вкусом и совершенно непонятными для нас, смертных, замыслами, мировоззрением и занятиями. Тёмные толстые основания сказанных божественных дерев, называемые комлями, зеленели изумрудно-живыми подушками мхов, золотились от лишайников, а у их монументальных подножий алели грибы невиданной мною ранее величины и красоты, названные совершенно незаслуженно обидным словом мухоморы. Я уже не говорю о превеликом множестве грибов съедобных, о которых частично рассказал где-то раньше, когда солёными груздями и волнушками здешние жители, а потом и все, аппетитно закусывали самогон, — грибы других съедобных видов служили поистине царской (и притом совсем дармовой) добавкой к бедняцкому скудному, порой вовсе бесхлебному столу. Изысканнейшим лакомством, иногда превесьма изобильным, служили земляничные мелкопупыристые сладчайшие ягоды, произраставшие во множестве на лесных полянах и опушках, да так, что некуда было поставить ногу, чтобы не раздавить их полдюжины.
II. Ну а насчет живности, населяющей сказанные милые теперь моему сердцу поляны и опушки с преобильно цветущим разнотравьем, я наиподробнейше рассказал словом и кистью во всех предыдущих своих книгах, набросках, этюдах, картинах и даже монументальных росписях, о каковых уникальнейших художествах надо бы написать, может быть даже в виде трактата, ещё в одной книге… Сколько же добрых и нужных людям дел придётся мне оставить на этой вот земле недоделанными! Дорогой мой внук, может быть хоть какие-то из них доделаешь ты? Это не приказ, не завещание — скорее всего судьба тебе укажет совсем другие пути-дороги, далёкие от сказанных дедушкиных художеств, фантазий и ипостасей — это просто просьба: может хоть что-то гребенниковское тебе, или другому читателю этих писем, захочется и удастся продолжить; во всяком случае я тешу себя таковою мыслью. Взять хотя бы созерцание степных закатов (извини, что повторюсь, я уже ранее не раз о них писал, но готов рассказывать без конца), каковое зрелище по своей величавости и высочайшему философскому смыслу не имеет равных; оно недоступно жителям местностей горных и тем более горожанам, каковые, как я порой думаю, деградируют духовно и физически от отсутствия или мизерности общения с Природой. Если такому горожанину каждый вечер, хотя бы минут по двадцать, показывать не по телевизору, а в привольной равнинной натуре, картины степных закатов — я уверен, что он духовно обогатился бы и преобразился в лучшую сторону намного более того, как если бы неверующий вдруг уверовал в бога и те же двадцать минут отбивал поклоны у икон; я вовсе не хочу обидеть верующих, а наоборот, хотел бы помочь им приобщиться к божественнейшим чувствам через созерцание сказанных превеликих чудес Природы, каковая является самым священнейшим и величественнейшим изо всех храмов. «Багровое потускневшее Солнце величаво опускается в фиолетовую мглу, нависшую над бескрайними степными просторами»— говорил я в своей первой книге «Миллион загадок», пытаясь описать одну из этих сказанных картин, но слова человечьего языка оказались скудными для подобных изображений, равно как и кисть, объектив фотоаппарата или телекамеры. Дело ещё и в том, что на картине или экране всё это ограничено рамой, в то время как степные божественные прелести при их созерцании не ограничены ни с какой стороны и как бы бесконечны.
III. А ещё было время, когда я, наслаждаясь там, в степях за Исилькулем, и закатами, и всякими другими небесными картинами, мечтал в тревожные военные годы о том, что вот бы сделаться художником-небописцем, каковых в общем-то нет, и писать эти сказочной красоты облака, то нежные, перистые, то сурово-грозовые, то объёмно-кучевые, ослепительно белые, золотые, густо-лиловые и иных божественных цветов, тонко различимых в многотысячных нежнейших нюансах; такие бы картины со сказанными небесными прелестями можно было бы помещать не только на стенах, но и на потолке, вместо плафонных росписей. Но небесам у большинства пейзажистов отводится второстепенная роль, а облакам так и вовсе третьестепенная; нарушить этот художнический канон в шестидесятые годы, каковые были расцветом моих изобразительных художеств, я не решился, так и не став гениальным художником-небописцем, о чём теперь превесьма сожалею. А теперь сравним степные края с горными в другом отношении. Считается, что горы — это символ вечности, в каковом виде их изображали многие превеликие живописцы; с творчеством одного из них, моего земляка-крымчанина, Константина Богаевского, я познакомился ещё тогда, когда меня, совсем ещё крошку, приносил на руках в Симферопольскую картинную галерею отец; а потом я видел многие его творения уже взрослым. Громады крымских величавых гор написаны им в декоративно-сценической манере — этакие фиолетово-бурые театральные великаны, выстроившиеся в несколько планов, у переднего из коих нередко изображалось и море. Несмотря на своеобразие языка Богаевского натуральные Крымские горы нравились мне гораздо больше, чем на его громадных фантастичных панно: мои, настоящие, были живыми, не вечными, то есть когда-то родившимися, но когда-нибудь долженствующими умереть, что так и есть, ибо родились они тогда, когда земная кора здесь вздыбилась и вознесла к небесам донные отложения из окаменевших останков живых существ, населявших древнее море; а теперь из них сделаны горы, но вовсе не вечные. Их размывают вода, отчего они пронизаны множеством пещер; ручьи и речушки постоянно уносят вниз частицы этих гор — камни; скалы выветривается, отчего утёсы с тысячелетиями как бы усыхают; время от времени горы сотрясают землетрясения, подобные тому, какое я описал в письме 29-м «Скалки», когда сразу после моего рождения в 1927 году, каковое рождение было как бы ознаменовано неким зловещим и страшным катаклизмом: мой Крым так основательно сотрясло, что многие горы превесьма убавились, как например Демерджи, погрёбшая под своими этими гигантскими обломками, что скатились в долины, несколько селений, и многие иные превеликие беды тогда в Крыму приключились.
IV. Через несколько миллионов лет, а это по геологическим меркам время невеликое, такие горы как Крымские, Кавказские, Алтайские начисто сравняются, массивы же посолидней типа Гималаев изрядно поубавятся, а через сотни миллионов лет также сравняются под воздействием всех земных стихий, из коих основные — притяжение, называемое гравитацией, вечно стремящееся любое тело превратить в наикруглейший без выступов и впадин шар, каковым, вероятно, в конечной итоге, станет наша любимая земная планета, на коей никаких гор не останется, а будут одни лишь равнины (да моря-океаны). Видимо именно поэтому горы представляются мне живыми существами, а не символом вечности, даже сказанные Гималаи, на которых хоть я не бывал, но представляю их по кино и фото. Гималаи превосходно писал и гениальный Рерих, картины коего я видел в разных музеях во множестве. К великому сожалению, из его превосходных, тоже театрально-декоративных картин сделали как бы иконы, коим поклоняются, уверовав в некую волшебную Шамбалу, священное такое место в Гималаях, откуда якобы являются гуру и махатмы, наимудрейшие посланники Космоса, посредники между Высшими силами и человечеством, блуждающим во тьме и невежестве, и что сказанная Шамбала есть не конкретное место, а некое священное понятие, якобы недоступное уразумению смертных; всё это в многочисленных сочинениях мистиков, переплетённых с сочинениями и картинами Рерихов и верхушками восточных религий, превратилось в некие мракобесные винегреты, на коих ловкие людишки, мороча невежественным простолюдинам головы, зашибают нынче немалую деньгу. Уместно мне тут сослаться на отличную документальную книгу даровитого и досточтимого тибетского ламы Т. Лобсанга Рампы, переведённую на русский и изданную Лениздатом в 1992 году, где он, подробнейшим образом рассказывая о своей и своих собратьев жизни, природе тех мест, рискованнейших путешествиях и многом другом, кратко, достоверно и ярко описывает эту Шамбалу как конкретное место — высокогорное урочище, где он побывал: там, среди снежных пиков на громадной высоте пробиваются к поверхности некие сернистые гейзеры, образуя густой пар, туман и тепло, даже жар, и в этой маленькой долине зеленеют травы, цветут цветы и наливается виноград — но ничего сверхъестественного и мистичного там не происходит, если не считать подробно описанного сказанным путешественником йети, или снежного человека, коего он там встретил. Находится это удивительное урочище, по его описанию, севернее хребта Тингла, в высокогорных местностях Тянь-Шаня, а экспедиции туда совершались лхасскими ламами (а они уж в божественностях толк знают) исключительно за некоими лекарственными растениями, и больше ни за чем иным. «По каменистой дороге «железной горы» мы на обратном пути почти неслись — до того были рады, что вернулись из Шамбалы, — так среди нас называется страна северных ледников.» Такими вот словами заканчивает описание туда пешего горного путешествия этот наидостойнейший автор.
V. Но вернёмся хоть ненадолго в степи дальнего, ставшего мне родным, «Заисилькулья». Божественность их и приволье не поддаются, как я уже писал, никакому изображению; некую попытку передать их величие я дерзнул предпринять, затеяв огромную живописную сферораму «Степь реликтовая», немного описанную в разных журналах и газетах, но заслуживавшую моего отдельного иллюстрированного подробного трактата, каковой сейчас не издать; в этом же письме я просто хотел сказать о том, как полюбились мне в 40-е годы сказанные края с их вечной, казалось бы, красотой; увы, не вечна и она. Сейчас, в конце XX века, все степные земли, даже клочки степей, перепаханы, колки сжимаются как шагреневая кожа, и многих былых мест уже не узнать. Это и заставило меня взяться за сказанную сферораму, ибо те степи я застал ещё совсем нетронутыми, в каковом дивном состоянии их больше никто никогда не увидит, кроме как на моей сферораме, если только мне дадут её продолжить и закончить — а это 140 квадратных метров сложнейшей живописи на 27 разновеликих плоскостях многогранника, внутри коего должны находиться зрители, а пока что работаем втроём — я, сын Сергей и ты, мой восьмилетний внучок. Извини только, что я опять забежал на много десятилетий вперёд, в то время как я должен описывать события последних месяцев войны, пережитые мною в Исилькуле, куда обещаю вернуться в следующих немногих, завершающих эту книгу письмах, и их будет два-три, не больше; я их обещаю написать тебе в самые ближайшие ночи, ибо пора уже вести к концу этот том своего жизнеописания, каковой том я намерен закончить воспоминаниями времён конца войны — 1945-м годом.
VI. Сказать честно, ничьи картинные изображения гор мне почему-то не нравятся, даже самых великих; я бы писал горы, если бы поставил такую цель, совершенно иначе; сказанные мои бахвальства подтвердить нечем, ибо работаю я только с натуры, и должен многие десятилетия безвыездно жить в той местности, чтобы дерзнуть изобразить её для созерцания другими, как то происходит у меня сейчас с вышесказанной степной сферорамою. Правда, я предлагал крымскому музею выполнить такую же сферораму, но изображающую вид моего родного Крыма с вершины Чатырдага, с видом и на горы, и на море, и на степь, и сделал бы её наипревосходнейше. Они весьма этим заинтересовались, даже просили приехать для начала сей большой работы, для коей даже подходящее помещение находилось, размеры которого мне сообщили, и а уже начинал проектные основательные прикидки, способы получения этюдного материала, механику для создания иллюзии парящих над горами птиц и многие другие свои гребенниковские фокусы. Но к тому времени мой милейший Крым оказался в другом государстве — ну не величайшая ли это глупость? — цены на билеты стали ужасающе дорогими, и я со скорбью душевной вынужден, не по своей воле, унести сказанную мою мечту в могилу; единственное, что смогу сделать, то оставить техническое, оптическое и живописное описание этой идеи для тех, кто когда-нибудь возьмётся таковую выполнить, при условии, что он будет делать эту работу с такой наиподробнейшей достоверностью и любовью, какую только можно себе вообразить.