1

Поэтом называется человек, дающий современникам и потомкам оптимальные формы для выражения их мыслей, состояний и трудноуловимых ощущений. Он либо видит то, чего до него не видели, и дает этому имя, – либо находит формулу для того, что все понимали давно, но по разным причинам боялись сказать.

Один из наиболее надежных (хотя не единственный) критериев оценки поэта – количество его цитат, ушедших в речь: в пословицы, чужие тексты, газетные заголовки. В России по этому параметру лидируют Грибоедов – что предсказано Пушкиным, – и Крылов: мастера стихотворного афоризма и разговорного жанра, то есть репризного поэтического диалога. Сам Пушкин как раз не в лидерах, и это естественно: он сложнее, интимнее. Прекрасно обстоят дела у Маяковского – оратора, плакатиста. Само собой, на цитаты охотней всего разбирают песню – ее воздействие тотально, она и сочиняется, и поется всенародно. Авторская песня – продолжением которой стал русский рок – в смысле цитирования и расхищения на повседневные диалоги, может смело соперничать с Грибоедовым и Маяковским. Лидирует тут Окуджава, рядом с ним – Гребенщиков, обогативший русскую литературную и разговорную речь десятками цитат. Об этом парадоксе впервые сказал – а потом написал – превосходный петербургский прозаик и по совместительству историк русского рока, Александр Житинский: всем, кто сомневался в поэтическом таланте БГ, – а такие находились, – он возражал простым перечнем его цитат, превратившихся в пароли.

Поколение дворников и ночных сторожей.

Я знаю все, что есть, но разве я могу?

Я покоряю города истошным воплем идиота.

Сползает по крыше старик Козлодоев, пронырливый, как коростель.

На нашем месте в небе должна быть звезда.

Рок-н-ролл мертв, а я еще нет.

Нам всем будет лучше, когда ты уйдешь. (Последняя песня, впрочем, сделалась источником цитат на многие случаи жизни: «Твой муж был похож на бога – теперь он похож на тень. Теперь он просто не может то, что раньше ему было лень».)

Ты дерево, твое место в саду. (В армии обычно поют: «Ты дерево, твое место в строю»; по крайней мере пели в наше время.)

Они не выйдут из клетки, потому что они не хотят.

Это только наши танцы на грани весны.

Праздник урожая во дворце труда.

Возьми меня к реке, положи меня в воду. (Просьба, часто обращаемая к женам с похмелья.)

Вперед, вперед, плешивые стада (как, впрочем, и вся «Московская октябрьская»).

Моя смерть ездит в черной машине с голубым огоньком.

Восемь тысяч двести верст пустоты, а все равно нам с тобой негде ночевать.

Мама, я не могу больше пить.

Все говорят, что пить нельзя, а я говорю, что буду.

Что нам делать с пьяным матросом?! (говорится, когда кто-либо в компании опередил прочих в утрате самоконтроля).

И так далее – свой перечень любимых цитат найдется у каждого и окажется много длиннее, я привел только самое общеупотребительное, то, что давно уже выполняет в российской культуре двоякую функцию: во-первых, это система опознавания своих, пароль-отзыв, а во-вторых – наилучший способ выразить трудновыразимое. Борис Борисович за нас уже постарался.

И пусть мне скажут, что песня по природе своей массова, а потому ему легче; что каждый вкладывает в его слова собственное содержание, потому что Гребенщиков так устроен – говорить все, не сказав ничего; что его тиражирует радио, а потому его творчество как бы насаждается, тогда как настоящая поэзия остается делом маргиналов. Пусть мне все это скажут. И все эти комментарии – чаще всего завистливые – не отменяют того простого факта, что подавляющее большинство российского населения давно уже думает о себе словами Гребенщикова, объясняется в любви и ненависти словами Гребенщикова, напевает или проговаривает про себя в экстремальных ситуациях слова этого поэта. Из тех, кто работал или работает рядом с ним, соперничать с Гребенщиковым по этому параметру мог только Илья Кормильцев, – безусловно великий поэт, к которому посмертно можно применить такое определение, – да, пожалуй, Макаревич, хотя рейтинг его цитируемости несколько ниже.

Те, кого крутят по радио не в пример чаще, – не станем перечислять голимую попсу, – этому критерию не соответствуют, ибо их словами пользуются лишь в ироническом смысле, желая обозначить некий нижеплинтусный уровень. Гребенщиков – иной случай. Он умудрился высказаться за всех и про всех.

2

Как у него это получилось – вопрос отдельный, заслуживающий серьезного исследования, каковое, кстати, уже и предпринималось много раз. Попробуем высказать собственные догадки, касающиеся – предупредим сразу – только текстов, поскольку о музыке Гребенщикова, богатой и сложной, должны высказываться профессионалы-музыковеды, а не скромные филологи.

Все поэты делятся на две категории, обозначим их условно как «риторы» и «трансляторы». Трансляторы – Блок, Жуковский, Окуджава, – передают звук эпохи; у них нет единой интонации, они поют на разные голоса, часто меняются до неузнаваемости. У них словно нет авторской личности, которая только мешала бы расслышать музыку времени. Такого поэта можно представить себе любым – скажем, молодой романтичный кудрявый Жуковский и Жуковский пожилой, с брюшком, миролюбивый, одинаково представимы в качестве авторов «Светланы» или «Эоловой арфы». Любым можно представить Блока – просто нам нравится кудрявый Блок-романтик; но и страшный Блок 1920 года, с серым волчьим лицом и потухшими глазами, вполне представим в качестве автора «Соловьиного сада» или «Седого утра». И «Снежную маску» он мог бы написать. У поэта-транслятора чаще всего есть первоклассная интуиция и, скажем, обусловленная ею способность разбираться в людях, – но чаще всего нет цельного мировоззрения; его можно любить, даже боготворить – но спросить чаще всего не о чем: он, подобно Окуджаве, ответит шуткой или спрячется за азбучные истины. Это нормально, и не надо от него требовать того, чего он не может дать.

Пример ритора, как раз обладающего мировоззрением и дающего (по крайней мере для себя) ответы на вопросы, – Галич, особенно наглядный на фоне Окуджавы. Пожалуй, и главный русский поэт Пушкин, заповедавший нам традицию интеллектуальной, насыщенной мыслями повествовательной поэзии, – в большей степени ритор, чем Лермонтов, умеющий ловить божественные звуки (хотя и Лермонтов, по мысли Белинского, обещал стать незаурядным мыслителем; иное дело, что от Лермонтова мы ждем именно «звуков небес», а мыслителем он был чересчур импульсивным, зависимым от настроения, и вопросов у него больше, чем ответов; интуиция, догадки, прозрения – да, цельная философская система – нет, конечно). Риторы вырабатывают формулы, интонации, стили, они мгновенно узнаются – по одной строке и даже по фирменному неологизму. «Вежливейше» – это только Маяковский и никто другой. Бессмысленно сталкивать между собой риторов и трансляторов – никто не лучше, и «звуки небес» удаются транслятору далеко не всегда – когда в горних сферах наступает тишина, он транслирует белый шум. Наглядней всего эту разницу обозначил Маяковский: «У меня из десяти стихотворений пять хороших, а у него два. Но таких, как эти два, мне не написать». Сказано предельно самокритично и не вполне справедливо, ибо в иных ситуациях душе нужен именно мощный, утешительный, надежный голос Маяковского – он подхлестывает слабых, внушает твердость колеблющимся; ритор утешает в отчаянии – но сам чаще всего нуждается в таких стихах, как лермонтовские или блоковские, и тянется к этой противоположности. Риторы – Слуцкий, Бродский, поэты напряженной мысли и внятного, афористичного высказывания. Много ли афоризмов мы найдем у Блока? Чаще всего банальности, что-нибудь вроде «Он весь дитя добра и света», да и то не афоризм, а расхожая цитата для юбилейной статьи. «Революционный держите шаг. Неугомонный не дремлет враг» – хорошо для плаката, да и то ведь не своим голосом.

Самые интересные случаи – промежуточные, иногда маскирующиеся, неявные. БГ по природе своей – безусловно ритор, почему он и расходится с такой легкостью на цитаты и афоризмы. Припечатать он умеет не хуже Маяковского. Возьмем, однако, самый наглядный пример – классическую песню «500»:

Пятьсот песен – и нечего петь; Небо обращается в запертую клеть. Те же старые слова в новом шрифте. Комический куплет для падающих в лифте. По улицам провинции метет суховей, Моя Родина, как свинья, жрет своих сыновей; С неумолимостью сверхзвуковой дрели Руки в перчатках качают колыбель. Свечи запалены с обоих концов. Мертвые хоронят своих мертвецов. Хэй, кто-нибудь помнит, кто висит на кресте? Праведников колбасит, как братву на кислоте; Каждый раз, когда мне говорят, что мы – вместе, Я помню – больше всего денег приносит «груз 200». У желтой подводной лодки мумии в рубке. Колесо смеха обнаруживает свойства мясорубки. Патриотизм значит просто «убей иноверца». Эта трещина проходит через мое сердце. В мутной воде не видно концов. Мертвые хоронят своих мертвецов. Я чувствую себя, как негатив на свету; Сухая ярость в сердце, вкус железа во рту, Наше счастье изготовлено в Гонконге и Польше, Ни одно имя не подходит нам больше; В каждом юном бутоне часовой механизм, Мы движемся вниз по лестнице, ведущей вниз, Связанная птица не может быть певчей, Падающим в лифте с каждой секундой становится все легче. Собаки захлебнулись от воя. Нас учили не жить, нас учили умирать стоя. Знаешь, в эту игру могут играть двое.

Здесь что ни строчка – то афоризм, чеканка: «Моя Родина, как свинья, жрет своих сыновей» (пусть это не ново, вспомним Синявского – «Россия – Мать, Россия – Сука, ты ответишь и за это очередное, вскормленное тобою и выброшенное потом на помойку, с позором – дитя!», а еще раньше Джойс – «Ирландия, как свинья, пожирает своих детей», – но важно ведь, кто и когда сказал; иногда повтор важней, концептуальней свежей, но расплывчатой или трусливой мысли). «Мы движемся вниз по лестнице, ведущей вниз». «Связанная птица не может быть певчей». Сплошь плакат, состояние зафиксировано с избыточной, убойной точностью. Но само это состояние размыто, универсально, беспричинно – непонятно, с чего автор впал в это настроение тоскливой ярости: все это могло быть сказано в любую эпоху и по любому поводу.

В этом тайна гребенщиковской универсальности. Давид Самойлов сказал об Окуджаве: «Слово Окуджавы не точно. Точно его состояние». Об этом же говорил Николай Богомолов, авторитетнейший исследователь русской поэзии вообще и авторской песни в частности: «Окуджава размывает слово, оно мерцает». Гребенщиков – случай внешне сходный, но по сути прямо противоположный: его слово прицельно точно, афористично, даже плакатно. Но состояние его размыто, таинственно – оно вызвано неясными причинами, бесконечно более тонкими, чем история, политика или погода. Гребенщиков точно и внятно называет то, что чувствуют все – причем в разное время и по разным поводам; Окуджава, напротив, размыто и приподнято говорит о приземленном и конкретном, и потому, слушая его, каждый чувствует себя более возвышенным, оправданным, причастившимся к высокому и универсальному. Окуджава может сказать: «Арбат, ты моя религия», а Гребенщиков скорей сказал бы: «Религия стала Арбатом» («Будешь в Москве – остерегайся говорить о святом»; «Харе-Кришна ходят строем по Арбату и Тверской»). Предельно точные слова о неточных, неклассифицируемых и неквалифицируемых, размытых состояниях – вот Гребенщиков, транслятор с повадками ритора. В этом не только тайна его притягательности, но и разгадка его творческого долголетия, производительности, самодисциплины: он не сошел с ума, не спился и не сломался во времена, когда весь российский рок – в особенности ленинградский – колбасило так, что мама не горюй. БГ – тонкая, чуткая, деликатная душа в железных латах петербургской литературной традиции, гений формы, прямой наследник обэриутов с издевательской ясностью и точностью их слова – но не забудем, что в это ясное и точное слово облечены мысли безумцев, провидцев, отчаявшихся последышей Серебряного века. Хармс и Заболоцкий блюдут рифму, облекают свои кошмары в веселенький четырехстопный хорей – «Меркнут знаки Зодиака» или «Стих Петра Яшкина», – но внутри тайна, и мы никогда не знаем истинного повода к речи, ее причины, ее raison d’etre. Таков и Гребенщиков – предельно четко, лично и стопроцентно узнаваемо о невыразимом; и потому его слова так легко применяются к любой ситуации, так легко повторяются от первого лица, что и требуется от песни.

Иногда Гребенщиков социален и фельетонно точен, как в тексте – но не в названии! – «Древнерусской тоски». Сам БГ утверждает, что позаимствовал это выражение у Лихачева, но у Лихачева такой формулы нет, и она в самом деле слишком субъективна для его научных текстов и слишком иронична – во всяком случае амбивалентна – для публицистических. Может, я просто не встречал ее в опубликованных работах Лихачева, кто знает. Все реалии предельно точны, формулы запоминаются мгновенно, – но вот состояние «древнерусской тоски» куда сложней, беспричинней, амбивалентней. От чего эта тоска происходит, с чем связана? В том ли причина, что русская жизнь неизменна и бесперспективна, или в том, что автор с утра не опохмелился, или в том, что прекрасные российские традиции отданы на откуп чужакам? Подставьте что угодно – не ошибетесь, вот почему любой считает БГ своей собственностью и выразителем личных чувств. «Еще один раз» – песня, которую автор этих строк считает лучшим сочинением БГ, как в музыкальном, так и в поэтическом отношении, – тоже с безупречной точностью фиксирует состояние безысходности и противоречащего, противостоящего ей долга: ничего не изменится, но возвращаться нужно вновь и вновь. О чем, однако, эта вещь и откуда взялось это состояние? Неужели это опять только о России – «Над ними синева, но они никуда не взлетят»? Да нет, конечно, о человечестве в целом. А кто-то скажет, что это вообще о любви – о том, как трудно любящим вырваться из оков быта; во всяком случае я встречал такие трактовки. И каждый надевает лирическую маску героя БГ – она любому впору; проблема только в том, что за все надо платить. Как-то я спросил Гребенщикова, не кажется ли ему, тысяча извинений, что пользоваться его чисто внешними приемами очень уж просто? Это и у него иногда доходит до автоматизма. Приходишь, например, в столовую и говоришь спутнице: «Ты можешь взять борщ, если ты хочешь взять бо-о-орщ», еще так слегка можно повибрировать голосом для внушительности. БГ без всякого раздражения ответил: да, это внешне несложно. Но ведь если говоришь, как мы, и поешь, как мы, – очень скоро начинаешь жить, как мы, а всякий ли это выдержит?

Резонное замечание.

3

Когда-то выше всех песен БГ, написанных в смутные восьмидесятые, после периода светлого абсурда, который после «Треугольника» и «Детей Декабря» стал прочно ассоциироваться с «Аквариумом», – я ценил «Партизан Полной Луны», и БГ, кажется, это одобрял. Он сам любит эту вещь. Почему этот автор называет себя партизаном полной луны? Потому что, насколько я могу судить, глубоко презирает всяческую подпольность, заигрывания с подсознанием, попытки со взломом проникнуть туда, куда надо входить со своим ключом. Отсюда – отказ от саморастраты, наркомании, черной энергии самоуничтожения, с которой рок так часто заигрывает; для БГ всегда было важно жить дольше и плодотворней, а если уж умирать, то в случае крайней необходимости, и лучше бы воздержаться от этой практики как можно дольше. Некоторые рокеры – не станем называть их имен – называли лирику БГ «Фонтаном фальшивого света». Бог им судья. «Аквариум» – в самом деле явление светлое, но не потому, что песни Гребенщикова оптимистичны или полны любви. Они амбивалентны, и нет никакого противоречия между «Ну-ка мечи стаканы на стол» и «Мама, я не могу больше пить». Сходство здесь в том, что состояние – то или другое – артикулируется с абсолютной точностью, с безупречным владением всем формальным арсеналом русского стиха.

Песни Гребенщикова потому и могут существовать без музыкальной основы, в качестве чистой лирики, что в них соблюдены главные требования к поэтическому тексту: плотность стихового ряда, свежесть сравнений, интонационная заразительность, мнемоничность, сиречь запоминаемость, и элегантная, без вычур, рифмовка. Как поэт БГ ориентировался на Дилана, а в русской традиции, пожалуй, на уже упомянутого Заболоцкого, сочетающего внешнюю простоту с загадочностью и даже таинственностью. Самый прямой продолжатель Заболоцкого в этом смысле – Юрий Кузнецов, блестящий, трагический и часто очень противный русский поэт первого ряда; о сходстве между Кузнецовым и Гребенщиковым не писал еще, насколько я знаю, никто, – но сравните текст БГ «Волки и вороны» с любым стихотворением Кузнецова на фольклорную тему. Россия Кузнецова – страна мрачная, но штука в том, что это страна волшебная.

Завижу ли облако в небе высоком, Примечу ли дерево в поле широком, – Одно уплывает, одно засыхает… А ветер гудит и тоску нагоняет. Что вечного нету – что чистого нету. Пошел я шататься по белому свету. Но русскому сердцу везде одиноко… И поле широко, и небо высоко.

Это очень по-гребенщиковски, очень беспричинно и совершенно точно. Возможно, древнерусская и – шире – среднерусская тоска происходит от того, что автор – и любой здешний житель – всегда чувствует присутствие рядом абсолютной вертикали, но горизонталь русского пейзажа словно не хочет о ней помнить. А может, напротив, она ее только подчеркивает, делает осязаемее. Как сформулировал тот же БГ – поистине у него есть формулы на все случаи жизни! – «Нигде нет неба ниже, чем здесь. Нигде нет неба ближе, чем здесь».

Неизменная радость читателя от встреч со словом БГ – именно от точности, от абсолютного попадания, и какая нам разница, что он имеет в виду?

А про буддизм мы, если можно, ничего не будем. Он тут вообще ни при чем.