Прииски, на которых устроились Сарсеке и Ахметбайка, лежали в сухой, слегка всхолмленной, но все той же каменистой и пустынной степи.

У одной из сопок, израненной шурфами и разрезами и пестревшей красно-багровыми припухлостями из отвалов породы, целой деревенькой толпились приисковые постройки с командующей над ними высокой, из дикого камня, золотопромывальной фабрикой. И странно было слышать, когда пустынные окрестные степи оглашались диким, продолжительным и как бы болезненным криком фабричного гудка. Будто ревел кто-то заблудившийся и изнемогающий в этих бездорожных и безлюдных степях.

Сарсеке не видел, как прошла весна и лето. Как-то не удалось ему подумать о своем ауле, о табунах и о верховых свободных прогулках по степи. Еще в самое первое время, пока работал на верху, изредка ходил в степь, где пасся его Сивка, и немножко отдыхал там, сев у ног своего любимца. Когда же его произвели в забойщики и поставили рядом с другими, опытными русскими рудокопами, он не мог доглядывать за Сивкой и, продавши его в приисковые лошади, зажил совсем по-особому, одиноко и оторвано от всего поднебесного мира. Попал он в разведочную партию на сдельные работы, где в артели других рабочих киргизов, однако, не нашел никого близкого и вел себя замкнуто и деловито. Единственно, что иногда оживляло Сарсеке, так это его встречи с Ахметбайкой.

Ахметбайка по хромоте своей не был способен для тяжелых работ, и его назначили конюхом на ту же шахту, на которой работал Сарсеке. И вот иногда, сойдясь вместе, они садились где-нибудь в укромном уголке, чаще всего в шурфе или у отвала, и подолгу разговаривали. В этих беседах Сарсеке рассказывал Ахметбайке всю свою новую жизнь и даже поведал ему о том, что хотел увести Бибинор, но только ему это не удалось… Что вот заработает денег, выкупит Сивку, поправит его и поедет снова в степь, не для того, чтобы украсть Бибинор, а просто… с Батырбеком повидаться да с Карабаем…

Но наступало время идти в смену, и Сарсеке уходил, переваливаясь на кривых, выгнутых от верховой езды и восточного сидения ногах.

С русскими рабочими он не дружил, но и не ссорился, с любопытством присматриваясь к их еще более горькой, чем киргизская, жизни…

Казармы были сделаны из черного дерна и на слегка всхолмленной местности казались тесной группой киргизских могил.

Такие же — без крыш и дворов, с узкими и низкими дверями, так же печально и неподвижно чернели они на белом фоне снежных сугробов.

Рудокопы жили здесь одни, под начальством штейгера, ютившегося в дерновой избе.

Все продукты, хлеб и сухари рабочие получали в счет жалования из приискового магазина и готовили пищу сами, а так как заработная плата получалась сдельно, то пища находилась в зависимости от того, кто сколько сделает. Если рудокоп ест каждый день мясо, то работа идет лучше, и заработок больше, но зато почти весь он на мясо и уходит. Если же он ест кашу, то не хватает на смену силы бить бур и потому приходится работать кое-как.

Некоторые русские, возвращаясь в казарму из ночной смены, изнуренные и злые, с запавшими глазами и закоптелыми лицами, слабо опускались прямо на холодный земляной пол и засыпали голодом… А когда просыпались, то через силу, какими-то глухими, сдавленными голосами, нехорошо ругались и, свернув «собачью ножку», закуривали «сам-кроше»… Злой табак сосал под ложечкой, кружил голову так, что ходили зеленые круги, а из легких вырывался отрывистый, удушливый кашель…

Некоторые ударяли плохой шапкой о землю и говорили, ни к кому не обращаясь:

— Пойди оно все к черту!..

Другие, точно понимая недосказанное, прибавляли:

— Сдохнуть бы уж ли, чо ли, скорее!..

И умолкали, не имея силы встать и приняться за варку пищи.

Теперь им даже казалось, что ничего им не надо кроме возможности забыть все и уснуть надолго, навсегда… Другие же мечтали, как о чуде, о том, что если бы вот сейчас, вдруг, в кругу товарищей появился котел с горячими мясными щами…

Но вслух этого говорить не решались и начинали перепираться: кому идти за водой и дровами; просто и сильно ругались между собой, но друг на друга не сердились за это, связанные общим злом против чего-то другого, огромного и сильного, что притиснуло их к холодному и грязному полу казармы.

Иногда завистливо косились в темный угол, где лежал Сарсеке в группе шахтеров-киргиз, спавших на полу без всякой подстилки, прямо в рваных армяках и грязных малахаях…

— Вот, черти, ровно каменные: жрут хуже нашего, а зарабатывают вдвое больше… Откуда у них и сила берется!..

— Откуда! — отвечает кто-либо с ненавистью. — Он, ордынская его башка, все лето на вольном воздухе живет, да айран трескает… Отдохнет ведь… А мы и зиму, и лето ведь чертомелем…

Сплюнет, злобно, крепко выругается и, кряхтя, лениво поднимется с места. Затем идет разводить огонь в железной печке либо доставать пшено.

Другие молчат, снимая стоптанные бродни и развешивая на шест грязные, дурно пахнущие онучи…

— Давайте, ребята, завтра возьмем мяса! — предложит кто-нибудь из артели.

— Давайте!.. А то тут и вовсе ног не подымешь.

— Мяса!.. — передразнит кто-либо из угла. — Ну вас к черту!.. Я в воскресенье с устатку лучше выпью на эти деньги… кровь разобьет мало-дело, а то рукой другой раз молот поднять не могу… Как ударишь по буру, так ровно тебя ножом кто полыснет…

— Хоть бы кусочек сала у штейгера попросить… свечного!.. Все в горло-то она лучше пойдет… Санька, сбегай-ка, а?

— Ну его к… Вчера дал огарок, да и то с грехом… Не подавишься, ешь так!.. Где соль-то?.. Эй, ты уйди с дороги-то!.. Развали-ился!..

— Вот я как двину в скулы-то… Чего пинаешься?..

— А ну — двинь!.. Двигал твой батька, да закаялся…

Кто-либо прибавит грязную прибаутку… И вдруг все ржущие, смакующие смеются, и в чуть сереющем свете казармы как-то странно, по-звериному рычит этот смех, через силу вырванный из когтей голодной злобы…

Плохо понимал Сарсеке русский язык, но все же понимал содержание разговора русских. Понимал, дивился и жалел их…

В дневную смену ходили человек по тридцать. Ходили после того, как в раннем утре один за другим раздадутся десятки ухающих и зловещих стонов подземелья: это взрываются подожженные штейгером динамитные снаряды в шпурах. Штейгер в лоснящейся кожаной тужурке и высоких сапогах, запалив фитиль, быстро поднимается по лестнице вверх и, став поодаль от жерла шахты, одиноко и сосредоточенно останавливается в ожидании.

Он привык к этим знакомым стонам подземелья, но всегда вздрагивает при первом ударе и начинает считать… А когда просчитает все, то медленно идет к казармам, где уже высыпали на воздух рабочие и, чернея на фоне снега маленькими кучками, почтительно вытягиваются при виде штейгера.

Он оглядывается на шахту, с минуту смотрит на выползающий из нее удушливый дым и потом говорит негромким, густым басом:

— Ну, айда-те!..

С наваренными бурами и молотками в руках, согнув спины и неуклюже шагая по узкой тропинке, гуськом идут они к шахте. Затем, обволакиваемые еще не вышедшим из нее дымом, темной лентой заползают в черную пасть и через минуту исчезают с лица земли, поглощенные ее глубокими и темными недрами.

Скрипят грязно-серые вертикальные лестницы, шуршат подошвы бродней, то и дело попадая пятками в лица нижних людей, и быстро меркнет свет. Иногда раздаются глухие, короткие фразы, отрывистый кашель и чиханье. Но все ниже, все глубже спускается Сарсеке в серое подземелье и в кромешной тьме идет в черную глубь как-то без сознанья, без желаний и дум, с молчаливой безропотной покорностью.

Вот по ослизлым стенкам уже тихо журчат струйки грязной воды, крючковатые руки уже устали цепляться за грязную лестницу, и напряженные мышцы с каждой минутой утрачивают силы… Но молча и медленно, все глубже и глубже идут люди вниз, в темную нору, где так ревниво запрятаны сокровища, необходимые для тех, кто живет и ходит на верху, под светом солнца и лаской жизненных удач…

В соседней, отгороженной лесом, половине шахты с ворчливым гулом пошла наверх тяжело нагруженная бадья…

Понесли из глубоких недр никогда не видевшие света камни.

Откуда-то несется слабое и протяжное:

— …Ере-и-ись…

Знает Сарсеке значение этого оклика, но где тут беречься? Машинально переставляя руки и ноги, спускается он вниз, в то время как стопудовая бадья поднимается все выше и выше, и падение ее становится с каждой минутой грознее…

Слыхал Сарсеке, что не раз перержавевшая цепь обрывалась, и бадья летела вниз на дно шахты, сотрясала подземелье, обрушивала крепи и заваливала людей… Но ведь он не один, и потому — все равно…

Еще слышно, как гудит бадья, и с визгливым скрежетом грохочет где-то далеко предательская цепь… Спустились… Дрожащие ноги подгибаются в коленях, и сильно вздуваются легкие… Кто-то облегченно выругался, точно тяжело вздохнул, и убогой желтой точкой вспыхнула спичка…

Зажгли сальные огарки, вставили их в жестяные фонарики и, повесив за пояса, пошли штольней… У Сарсеке там, где штольня поворачивает влево, огарок погас от хлынувшей из вентилятора струи воздуха. Он забыл о повороте и сильно ударился лбом о преградившую его путь стену… Закряхтел и, приседая, хватил грязной рукой за окровавленный лоб…

— Ровно впервые… — сочувственно огрызнулся на него кто-то из русских, и пошел вперед сам…

Опять спуск по лестнице, но уже не такой глубокой, и в новой штольне где-то далеко, в глубине ее коридора, мелькнул огонек… Мелькнул и медленно уплыл куда-то вбок… Это огонек успевшего спуститься в бадье штейгера… Он ходил с фонарем и осматривал вновь взорванную породу.

Штольня кривыми коридорами вновь привела к главному прямому колодцу, по которому ходит бадья, и глухо, сдавленно и странно звучит бас штейгера:

— Сукины сыны!.. Нагрузили бадью и оставили и оставили внизу, когда знают, что я буду палить!..

— Там коней не было, Василий Иваныч… — пробует заступиться кто-то. — Сказывал мне Макся, быдто што…

— Так разгрузить надо было да поднять людьми… Болваны!.. Ведь я в ответе-то за все… Нагружай, давай!.. А вы в семнадцатый штрек на разработку… Да шевелитесь!.. А вы, остальные, в северный гизенок бурить… Семеро!..

Сарсеке попадает в число этих семерых и, запинаясь, идет дальше…

Глухо шлепают шаги по мокрым грязным доскам, и тихие слабые огоньки медленно плывут в разные стороны подземелья. Подвешенные у поясов людей, они плавно колеблются в такт неторопливым и покорным шагам…

Вот темные кривые лабиринты поглотили их, и в главном коридоре шахты снова воцаряется сырая молчаливая тьма… Только где-то слабо плещется вода, стекая по центральному колодцу, откуда жадно пьет ее примитивный насос, пыхтя и швыркая чугунным горлом, брошенным с головокружительной высоты…