Я очень хорошо помню день, когда учителю стало плохо. Стиснув зубы и тяжело дыша, он схватился за грудь и стал расстегивать верхние пуговицы рубашки. Пот стекал на его косматые брови, он раздраженно вытирал лоб. Я не стала ничего спрашивать, я вообще старалась на него не смотреть. Нам обоим было удобнее вести себя так, будто ничего не происходит. На следующий день ему стало лучше. Потом я забыла этот эпизод.
Весна плавно перетекала в лето. Спала я мало, по пять-шесть часов в сутки. Учитель обещал, что с июня работы поубавится, период родов кончится и можно будет немного передохнуть. Я побаивалась свободного времени, которое маячило впереди. Д’Оревильи становился мне все ближе — насколько это было возможно с таким сумасшедшим стариком, ревниво оберегавшим свое одиночество. Он цитировал Рильке: “Молю друзей чтить одиночество мое”, Сартра, рассказывал о том, как он начинал, о своей первой машине, “ситроэне” с кузовом седан, у которой было спереди два сиденья, а задние он убрал — там путешествовало медицинское оборудование и аптечка. Потом у него был “пежо-203”, совсем новенький, двери открывались задом наперед, а ремней безопасности, разумеется, еще не было в помине. Он показал мне у себя в кабинете свою старую фотографию: одна нога опирается на задний бампер автомобиля, рукава рубашки засучены и обнажают крепкие, как стволы деревьев, руки; могучая грудь, темная косматая шевелюра, голубые глаза и однобокая улыбка на упрямом, насмешливом лице. Я спросила, сколько юных дев попалось в его сети. Он ответил на удивление серьезно, что дев и в самом деле попалось немало, но подходящей — ни одной, и поменял тему разговора.
Сегодня, когда я вспоминаю его любимую шутку, она мне кажется такой же нелепой, как тогда, но если в то время я находила ее дурацкой, сегодня я вижу в ней зерно истины, которого тогда не замечала. Время от времени, с плотоядным оскалом, учитель повторял один и тот же вопрос, как детям рассказывают одну и ту же сказку: “Как ты думаешь, почему женщины смотрят порнофильмы до конца?”
Предполагалось, что я должна возмутиться, ответить, что женщины вообще не смотрят порнофильмы, тем более до конца, но всякий раз, как только я разевала рот, он обрывал меня, сам отвечая на заданный вопрос: “Чтобы узнать, поженятся ли герои в конце фильма”.
Если его анекдоты повергали меня в уныние, то всякие научные истории или случаи из жизни, наоборот, приводили в восторг. Я с нетерпением ждала его рассказов. Он объяснял, как делать глистогонное из папоротника, как заставить лошадь проглотить рвотный порошок или как однажды он оказался в совершенно темном хлеву, где фермер, потеряв сознание, упал на свиноматку. Или как однажды некая нетерпеливая подружка не захотела ждать, пока он примет душ, и блохи запрыгали с него к ней на кровать. Иногда мы вместе покатывались со смеху, словно были ровесниками и не знали в жизни никаких забот.
Однажды утром я долго напрасно ждала, сидя в кафе около его дома, где мы обычно встречались. Ночью его увезли на “скорой”. Я нашла его в палате маленькой городской больницы: он лежал, мертвенно-бледный, одного цвета со стенами и простынями, и ладони его были раскрыты, как во сне. В искусственном сне. Я осталась сидеть подле его кровати и провела так много часов, пустых и безрадостных. Смеркалось, а он все не просыпался. Когда розовый луч проник в палату, я прижала большой палец к запястью учителя: под кожей бился пульс. Это запястье напомнило мне лепестки увядшего цветка, и тут на меня накатило такое безысходное ощущение одиночества — его одиночества, моего… Потом вдруг он сжал пальцы и медленно их разжал, бессознательно ища мою руку. “Нужно побыть подле умирающего, посидеть подле мертвого, в комнате, отворенным окном ловящей уличный шум”. Строчки Рильке. Когда-то мы вместе их читали.
На исходе ночи явилась медсестра и заставила меня уйти.
Назавтра было воскресенье, заняться нечем. Я пошла бродить по лесу: мне хотелось измотать себя, чтобы ни о чем не думать. После нескольких часов ходьбы я пришла к озеру Сен-Пуэн, темно-синему бриллианту в оправе зеленой листвы. Я разделась до трусов — во всей округе не было ни одной живой души — и погрузилась в воду, холодную, как горный ручей. Я старалась плыть как можно быстрее, чтобы согреться, и неожиданно вылезла на подобие островка. Я легла погреться на солнышке и задремала. Когда я проснулась, небо было затянуто плотным пологом туч, готовых вот-вот пролиться дождем. От берега меня отделяло несколько саженей, но преодолеть их оказалось настоящей мукой. Я почувствовала себя вдруг такой усталой, что подумала: вот бы не доплыть, пусть меня несет течением, сил нет бороться. Потом я, конечно, сама на себя разозлилась. Я была как алкоголик, который решил завязать, а сам с вожделением принюхивается к стопке водки.
Вечером в больнице мне сказали, что состояние господина д’Оревильи не улучшилось и что к нему нельзя. Никому! Да к нему никто, кроме меня, и не ходит! На обратном пути я встала на обочине, не могла вести машину: слезы застили глаза. Я уронила голову на руль и горько расплакалась. Я рыдала над собой — над собственной покинутостью и беспомощностью, над ним — над его одиночеством, которое он так ревниво оберегал, точно это было благо, а не проклятие. Я боялась того, что надвигалось. Без учителя я не знала, куда себя деть, и мужество покинуло меня. Я не хотела, не могла оставаться в тех местах одна, тем более осенью, которая практически уже началась, и зимой — а она тоже была не за горами. На что мне все эти размороженные пиццы среди ночи, и традиционный раклет по субботним вечерам, и походы на лыжах в выходные — без учителя все это не имело никакого смысла. Кругом только горы, одичавшие от одиночества лесорубы, женатый нотариус и обремененный семьей городской врач — все это было не мое, чужое. Я держалась только потому, что д’Оревильи был рядом, поддерживал меня, направлял и учил ремеслу с поистине ангельским терпением.
Прошло несколько недель, и его наконец выписали. Теперь мы знали, что отмеренное нам время истекло. Провожая меня на вокзал, он даже не пытался скрыть своего отчаяния. Пожелал мне счастливого пути, а потом повернулся и пошел прочь, не дожидаясь, пока придет поезд. А я осталась стоять на перроне, зачем-то подняв руки, напрасно ожидая, что он оглянется помахать мне напоследок.