— Просто не знаю, что еще предпринять, господин учитель, у мальчика только книги в голове!
Маленькая изможденная женщина потеряла терпение. Она уже не в силах молчать, должна же она хоть раз излить душу. С парнем надо что-то делать. Так продолжаться не может. Он послушен, воспитан, не делает глупостей, но это какой-то странный ребенок. А маленькой женщине с усталыми, натруженными руками хотелось, чтобы сын у нее был, как у людей. Ей хотелось, чтобы он стал дельным человеком. Для этого она отказывала себе во всем, всю жизнь тянула лямку, все эти годы. В конце концов, она, получив табель, где рядом с тройками по немецкому, истории и английскому стояли сплошные двойки, решилась пойти к учителю Штерну. По поведению у Зиги было «отлично», а по прилежанию — «неудовлетворительно».
«Этот ученик, будь он немного прилежнее, мог бы при своих способностях учиться гораздо лучше. Во время занятий он часто бывает рассеян и невнимателен». Подпись: «Штерн, классный наставник».
Это тоже стояло в табеле.
— Скажите, фрау Бернгард, что читает Зиги?
— Да, можно сказать, читает все подряд, господин учитель. — И она была права.
Чего она только не испробовала! Откладывала по пфеннигу и на собранные деньги купила ему «Конструктор». Но в его руках тонкое лезвие лобзика сломалось после первой же попытки выпилить что-то. («Не лежит у меня душа ко всему этому!») С великой неохотой вставал он к верстаку в подвале. И если хоть немного занимался физическим трудом, то лишь для того, чтобы не огорчать мать. Как-то раз к нему зашел Мутц, встал к столярному станку и через два часа без всякого напряжения соорудил ту самую модель корабля, над которой безуспешно трудился Зиги. Когда пришла мать и стала восхищаться моделью, Зиги бросил страдальческий взгляд на друга и молча вышел из подвала.
— Итак, рыцарь Курциус бросился в пропасть потому…
Учитель Штерн вопросительно смотрел на класс: восемь девочек и семь мальчиков.
— Скажи нам, Бернгард, что побудило рыцаря Курциуса броситься в пропасть?
Бернгард встал и, глядя на учителя своими большими темными глазами, сказал:
— Он был герой, господин профессор!
И продолжал стоять, но не сказал больше ничего. Хотя во взгляде его было все, что он хотел сказать: «Он был такой парень, этот Курциус, он не знал, что такое страх. Ну, кто из нашего класса решился бы броситься в пропасть?»
Он представил себе своих товарищей. Мутц? Ну, нет. Хорбер — тоже нет, конечно, нет. Хагер? Тоже нет, и Борхарт отпадает. Форст? Возможно. А вот Шольтен? Да, этот сможет.
— Бернгард, может быть, ты уже выспался и скажешь нам все-таки, что побудило рыцаря Курциуса прыгнуть в пропасть?
В голосе учителя слышался укор. Но Бернгард уставился на него широко раскрытыми глазами, и тот подумал: «Хоть бы он не смотрел на меня так». И тут кто-то сзади весьма чувствительно пнул Зиги ногой. Тьфу, черт, как больно! Но зато он вернулся к действительности и совсем ясно услышал подсказку: «Жертва».
— Это была жертва, — сказал он, — жертва, господин учитель.
Учитель рассмеялся.
— Садитесь, Бернгард. Спасибо, Шольтен, я тоже вас слышал.
Вот так и учился Бернгард. Он хорошо знал, что это такое, когда добровольно бросаются в пропасть. Это так величественно, что он не мог выразить словами. А Шольтен мог, и другие, как ни странно, тоже могли. И все же Зиги разбирался в этом лучше всех. Ну что они понимают в героизме, Шольтен, Мутц, Форст, Борхарт? Ни черта они не понимают! А он понимает, потому что живет среди истинных героев, только сам он трус.
Они ему этого не говорили. Шестнадцатилетние бывают бесцеремонными, грубыми, беспощадными. Многие зубрилы чувствовали это на себе. Но к нему, к Зиги, ребята относились очень снисходительно. А он думал: «Это потому, что я трус, они снисходительны из жалости».
Он знал, что существует одно-единственное место на земле, где он становится героем: его комната. Стоило только добраться до книжной полки, вынуть книгу, прочесть две-три страницы…
Книги у него были самые разнообразные, но одно их роднило — необыкновенные герои. Итак, сегодня Зиги Бернгард на крыльях своей фантазии перенесся на борт китобойного судна. Он капитан и один усмирил бунт команды, помиловав главарей, хотя все они заслуживали виселицы. А вот он мчится на горячем арабском скакуне по пустыне, выигрывает множество сражений и прощает поверженных врагов. Но в последнее время Зиги не только восстанавливает справедливость в борьбе с разбойниками и жестокими врагами, еще отчаяннее сражается он за то, чтобы спасти от смерти и позора прекрасных дам. И эти дамы почему-то всегда удивительно похожи на маленькую Ингрид из пятого класса.
Однажды у Зиги Бернгарда была возможность стать героем. Это случилось накануне праздника тела господня в 1943 году.
— Мам! Завтра у нас военная подготовка. Военная игра, понимаешь? — сказал Зиги накануне. Но мать не понимала, точнее — не хотела понимать.
— Мы пойдем завтра с церковной процессией, мальчик! — сказала она, и ни слова больше. Зиги испугался:
— Но, мама, что же тогда все скажут?
— Кто это все? — Мать была непреклонна.
— Ну, все ребята из класса!
— В один прекрасный день тебе придется начать жить своим умом, без оглядки на одноклассников. Придет день, когда и меня не станет, Зиги! Важно, что делаешь ты сам, а не то, что делают другие!
Наутро Зиги пошел с процессией, и ему было очень стыдно. Они шли по главной улице маленького города, когда все это случилось. С громкой песней навстречу им маршировали двести мальчишек в коротких штанах и рубашках военного образца. Впереди вожак — приземистый крепкий парень лет восемнадцати. Песня юнцов заглушила молитву, которую пели верующие. Встретились два мира: Вера и Смирение, с одной стороны, Гордыня и Высокомерие — с другой.
Столкнутся ли они?
Вожак колонны был уже в десяти шагах от процессии. Все предчувствовали — сейчас что-то произойдет. Юнцы шли прямо на процессию верующих, топая, горланя, готовые издеваться над всем и вся. Вожак колонны двигался нарочито медленно, священник с дароносицей приближался.
Все произошло молниеносно. Вожак сделал еще четыре-пять шагов навстречу священнику. От процессии отделился пожилой человек в старомодном черном сюртуке, спокойно подошел к вожаку и намеренно неторопливо ударил его по щеке. Дважды, по правой и по левой. Молча вернулся к молящимся, и процессия двинулась дальше.
Вожак побледнел, схватился за щеку, остановился. Остановились и двести мальчишек, хотя команды не было. Они продолжали петь:
— Пусть трухлявый мир трепещет перед нами. Нас ничто не остановит. Мы пойдем дальше, хотя бы весь мир лежал в руинах, ибо сегодня нам принадлежит Германия, а завтра — весь мир.
Но дальше не двигались.
Теперь вожак стал красным, как пион. Он с ненавистью взглянул на процессию, круто повернулся и рявкнул срывающимся голосом:
— Отставить! — И повернул обратно, туда, откуда пришел. Двести юнцов поплелись за ним, не в ногу, от воинственного настроения не осталось и следа. Некоторые из ребят хихикали.
А процессия двигалась дальше, от алтаря к алтарю, без всяких препятствий и возносила хвалу господу. Зиги больше не стыдился. Он шел рядом с героем. Он и сам был герой, потому что оказался здесь, а не там. В этот день Зиги понял, что и под черным сюртуком может биться мужественное сердце.
Шольтен в этот праздничный день удил рыбу. Все остались в городе, значит меньше шансов попасться. Остальные пятеро купались. На следующий день они с удрученным видом рассказывали учителю закона божьего, что были заняты военной подготовкой.
— Очень жаль, но ничего не поделаешь…
Преподавателю военного дела они днем позже объясняли, что не могли участвовать в военной подготовке, так как родители заставили их пойти с церковной процессией.
— Жаль, конечно, но ничего, не поделаешь…
Не в первый раз прибегали они к обману, чтобы погулять в такой прекрасный денек, и все сходило им с рук. Правда, на этот раз штандартенфюрер Форст, вернувшись домой, избил своего сына. По губам, по щекам, по затылку…
— Это тебе от комитета национал-социалистской партии, — сказал он зло.
А Зиги Бернгард мог присоединить к своим книжным героям еще одного. Он вспоминал о подвиге, о том, как слуга божий победил воина. Он не забыл этой сцены и понимал уже, что не сама по себе пощечина решила исход дела, а вся обстановка столкновения. Как бы хотелось Зиги Бернгарду, чтобы и его отец оказался таким же, как этот человек в черном сюртуке! Но отец Зиги не был героем. Он погиб в шахте, там, где работал. Тогда мать Зиги перебралась с трехлетним сыном в этот городок.
Она воспитывала его, как умела.
Зиги знал свою мать. Она была стойкой, выдержанной, мужественной. Потому он и был так потрясен в тот вечер, когда нужно было идти в казарму. Куда девалась вся ее выдержка?
— Не ходи, мой мальчик, — рыдала она. — Останься со мной! Это безумие не может длиться вечно! Я спрячу тебя, умоляю, останься!
Но он упрямо твердил одно:
— Мама, ведь все идут!
Да, теперь это был уже не маленький мальчик, выпрашивающий что-то у матери. Теперь у него было оружие против нее — пример остальных. И она почувствовала, что перед ней не ребенок. Зиги стал другим.
И она пошла в комнату укладывать его вещи. Когда Зиги Бернгард впервые увидел гранату, он у прямо стиснул зубы, неуверенно взял ее в руку, дернул за проволочку, швырнул и стал торопливо считать и никак не мог дождаться, когда же граната, наконец, взорвется.
Только бы подальше она отлетела, только бы подальше. Он весь съежился в ожидании взрыва. Но взрыва не последовало. Зиги недостаточно сильно дернул проволочку, и граната не разорвалась. Она взорвалась после второго броска, и все похлопывали его по плечу и говорили:
— Видишь, малыш, все идет как надо. Только спокойнее!
Да, он не отставал от других. Карабкался через стенку, бегал по огромному полю, ползал по грязи, старался даже отличаться, этот малыш Зиги. Да, он не отставал от других.
Плотно стиснув зубы, сносил все до той самой минуты, когда понял, что унтер Шлопке, назначенный самим генералом, больше не вернется.
Тогда-то и рухнула воздвигнутая с таким трудом стена товарищеской солидарности, ее размыли потоки слез. Зиги слышал где-то вдали орудийные выстрелы, и в душе у него был только страх. Но вместо обычного сочувствия он натолкнулся на презрение.
Тогда в нем закипела ярость. Он перестал плакать. О! Зиги еще покажет им, что он за парень, он еще покажет… Стоило ему успокоиться, как все опять стали ласковы с ним.
Но все равно он им покажет. У него появился аппетит, и он принялся уплетать колбасу. И вдруг самолеты. Он испугался до смерти. Он видел, что все попадали на землю. И тут перед его глазами разверзлась пропасть.
«Ложись скорее, идиот! — твердил ему рассудок. — Скорей ложись!»
Но Зиги не внял голосу рассудка. Перед глазами стояли все та же пропасть и рыцарь Курциус.
— Он был герой, — услышал он свой голос, — герой… герой…
Итак, после налета «лайтнингов» не оказалось Зиги Бернгарда. Но он не исчез, просто его не было видно, потому что он не стоял, как остальные, а лежал вниз лицом, распластавшись на камнях мостовой.
Шольтен первым подошел к нему:
— Ну, вставай, зайчишка! Злые-презлые самолетики уже улетели. — Он дурачился, словно говорил с трехлетним ребенком.
Но Бернгард не шелохнулся. Шольтен легонько толкнул его в бок.
— Что же ты, не слышишь, мой дорогой, они улетели, можешь снова приниматься за еду!
Бернгард не шевелился, а Шольтен продолжал дурачиться. И только Хорбер, разбитной весельчак Хорбер, что-то заметил. Вернее, что-то почувствовал.
Он кинулся к Зиги, схватил его за плечи, повернул к себе. Ни кровинки на мундире. Но глаза — неподвижные, широко раскрытые.
— Бернгард, дружище, малыш! Скажи хоть что-нибудь, пошевелись, ну, сделай хоть что-нибудь, Бернгард!
Хорбер кричал, орал на Зиги, затем застонал и разрыдался.
Бернгард лежал тут же рядом. Казалось, он совершенно невредим. Губы полуоткрыты и слегка искривлены, словно он хотел что-то сказать. На правом виске темнели маленькое пятнышко и две капельки крови.
Сразу этого нельзя было заметить.
При падении каска соскользнула и прикрыла ранку.
VIII
— К чертовой матери! — выругался Шольтен и начал мерить мост, десять шагов туда, десять обратно, все в одном и том же темпе; потом остановился и с горечью повторил: — К чертовой матери!
Остальные притихли, сбившись в кучу. Хагер и Форст о чем-то шушукались. Хорбер все еще стоял на коленях возле Зиги. Он скрестил руки и смотрел в уже заострившееся, почти восковое лицо, словно хотел запомнить его навеки.
Но он не сознавал, что смотрит на Зиги. Мысли его были далеко. Он слышал, как безутешно плачет Альберт Мутц, лучший друг и защитник малыша Бернгарда, но и это не доходило до его сознания. Карл Хорбер, весельчак Хорбер, мысленно предстал перед самим богом.
Прошло уже два года с тех пор, как он утратил всякий интерес к богу. И вот теперь он, Карл Хорбер, перед ним. Хорбер совершенно отчетливо представлял себе бога. Древний такой старик, в белом одеянии, с длинной серебряной бородой. Именно таким он был нарисован на картине в комнате бабушки. В детстве Карл подолгу смотрел на нее. И вот этот образ вновь возник перед ним, и тут, спустя два года, у Хорбер а появились к нему вопросы.
«Господи, — мысленно говорил Хорбер, — господи, почему он? Объясни мне это, или я сойду с ума! Почему поплатился малыш, у которого нет ни отца, ни братьев, ни сестер, одна только бедная старая мать, которая ждет его? Ждет только его одного! — Хорбер в отчаянии доказывал, спорил, но уже минуту спустя умолял: — Прошу, прошу, о боже милостивый! Раз уж так должно было случиться и это не мог быть кто-нибудь другой, прошу тебя, возьми его к себе, сделай так, чтоб ему было хорошо, очень хорошо! У него не было никаких грехов, даже самых крохотных. Он был еще так молод и глуп! Вот посмотри на меня — у меня грехов полно. А он, он был очень хороший!»
Рыдания душили озорного рыжего веснушчатого Хорбера. Он весь как-то съежился, пригнулся, закрыл лицо руками и, упершись локтями о камни, притулился рядом с Зиги. Хорбер плакал.
Карл Хорбер плакал 2 мая 1945 года, в 10 часов 45 минут утра. Последний раз он плакал 16 апреля 1939 года. Тогда умер его дядя, и десятилетний мальчик решил, что не переживет этого.
Шольтен не плакал. Стиснув зубы, ходил он взад и вперед по мосту и время от времени поглядывал на остальных. Те сгрудились, безучастные ко всему на свете. Хорбер между тем встал, взял плащ-палатку и накрыл ею Зиги. Потом подошел к Шольтену:
— Надо сообщить матери, Эрнст!
— Ты прав, Карл, но кто? Кто из нас должен сказать это матери? Я не уйду с этого моста, Карл, я останусь на этом трижды проклятом мосту и буду его защищать. Иначе нельзя, понимаешь? Вы можете его отнести, можете сказать матери, можете… вы можете, наконец, молиться. Я не могу сейчас ничего, понимаешь, сейчас ничего! Я должен защищать мост. Это все, что я еще могу для него сделать, все!
Эрнст Шольтен стал другим. Это чувствовали все.
В глазах его появился какой-то фанатичный, дьявольский блеск. И эти глаза на детском еще лице казались совсем взрослыми. Вся сила страсти, вся сила ненависти, на какую способен был этот шестнадцатилетний юноша — товарищи могли лишь догадываться о ней по коротким и бурным вспышкам, — теперь прорвалась наружу. Ею дышало все его худое бледное лицо. До сих пор оборона моста была для него лишь приключением с патриотическим душком. Теперь приказ генерала приобрел для него особый смысл. Приказ узаконил решение Шольтена отомстить за погибшего товарища.
За какую-то минуту война перестала быть игрой в индейцев и превратилась в сугубо личное дело для Эрнста Шольтена. Теперь ему было совершенно безразлично, как поступят остальные. Уйдут — хорошо, останутся — тоже хорошо. Он будет лежать за этим пулеметом и ждать. Он будет ждать до тех пор, пока кто-нибудь с той стороны не вступит на мост.
«На мой мост», — думал Шольтен. Он будет целиться в этого человека очень точно до тех пор, пока промах станет невозможным. Он направит дуло очень точно, прямо в грудь, а не в голову. Потом он упрется в приклад, нажмет на спуск, и, как бы тот ни вилял и ни бросался из стороны в сторону, он будет стрелять до тех пор, пока не изрешетит его.
Да, пока не изрешетит!
А потом он скажет:
— Видишь, зайчишка, это первый. Я дарю его тебе! — Точно так он и скажет.
Подошел Хорбер и сообщил, не поднимая глаз, что они перенесли Зиги. Неподалеку от моста есть небольшая огороженная площадка, там стоит памятник старому военачальнику — отпрыску одной из самых аристократических фамилий города.
— Мы сможем рассказать об этом его матери, если останемся целы, — прошептал Хорбер, и мальчики взглянули друг другу в глаза.
Шольтен чувствовал, что после смерти Зиги перед ними снова встает вопрос, оставаться ли здесь, или потихоньку разойтись по домам. Он знал, что для всех пятерых родной дом очень, очень дорог, для всех, но не для него.
— Отправляйтесь восвояси, — сказал он снова, — не мучайте своих. — Он должен был это сказать, он был просто обязан это сказать. Но Хорбер не ответил, он продолжал сосредоточенно возиться со своей винтовкой.
Ответил Юрген Борхарт:
— Или мы уходим все — тогда все в порядке, либо остаемся здесь — и тогда тоже все в порядке. Если ты скажешь: «Я ухожу!» — это еще не значит, что уйдут все. Но если уж ты говоришь: «Я остаюсь!» — значит, остаются все. Это же ясно, дружище!
Подошел Альберт Мутц. На щеках у него были грязные полоски, соленые отметины слез.
— Я все равно остаюсь здесь, — сказал он с ожесточением.
— Мои старики забьют меня до смерти, если я вернусь, — загудел Хагер.
Впервые после смерти маленького Зиги в «команде» раздался смех. Сдержанный, правда, и мимолетный, но все-таки смех.
Со времени налета штурмовиков прошло около часа с четвертью. Стрелка на башенных часах показывала половину двенадцатого.
Им нечего было делать, но о еде никто и думать не мог. Хорбер перешел было на другую сторону моста и набрел на ту самую банку, из которой он еще недавно с таким аппетитом уплетал колбасу. Как бы ненароком он толкнул ее ногой, она отлетела на край моста и, описав дугу, плюхнулась в реку.
Злой как черт, Хорбер круто повернул обратно. Пятеро удивленно смотрели на него.
И вдруг все оцепенели. Артиллерийский залп, совсем рядом. Стреляли, должно быть, с расстояния километров в пять по цели, расположенной не дальше чем в километре от них. Не дальше. Вне всякого сомнения, не дальше.
— Если так, — заключил Хорбер, — спектакль состоится самое позднее через полчаса!
— Хорошо, если так, — Мутц усомнился даже в этом.
Но Шольтен снова напомнил им, что впереди еще есть немецкие войска. Не для собственного же удовольствия стреляют американцы.
— А не пора ли нам тоже заняться делом? — буркнул Шольтен. — Кто возьмет второй пулемет?
— Я! — выпалил Хорбер, опередив Мутца. Тот надулся. Ведь, ей-богу, он, Мутц, стреляет лучше. Но Шольтен, который, будто это само собой разумелось, принял на себя командование группой, стал на сторону Хорбера.
— Итак, все ясно, — заявил он примирительно. — Мутц! Пойдешь со мной. Захвати побольше коробок. Будешь подавать ленту, а когда надо, поддерживай сошки, чтобы не тряслись. Ты, Клаус, — он повернулся к Хагеру, — будешь вторым номером у Хорбера. Форст захватит три фаустпатрона и ляжет за парапет. Ты, Юрген, возьми у Хорбера самозарядную винтовку и забирайся на каштан.
Последнее предложение привело всех в восторг. Здорово придумал Шольтен! Блестящая идея!
Каштан стоял на западном берегу реки, метрах в двадцати от въезда на мост.
— Прихвати еще и карабин, — предложил Шольтен, — кто его знает, может, эта штучка быстро выйдет из строя. И еще возьми обоймы, естественно, с патронами, возьми столько, сколько сможешь унести и припрятать. Целую кучу, понимаешь, Юрген? Когда начнется заваруха, ты не сможешь слезть, чтобы сбегать за патронами, не до этого будет. Смекаешь?
Юрген подтвердил, что понял абсолютно все. И благодарит за исчерпывающие указания; сам он, конечно, до этого бы не додумался.
Затем он скорчил Шольтену страшную рожу, взял плащ-палатку из запаса, вытащил из груды боеприпасов ящик с патронами и стал набивать обоймы. К нему подсел Хагер, потом Форст. Они набивали и набивали, пока совсем не осталось пустых обойм.
Каждый из них заглянул в свой подсумок и проверил, в порядке ли боезапас. У Хагера недоставало пяти патронов. Он взял обойму из плащ-палатки. Шольтен осмотрел еще два диска для своего автомата. Они были полны.
— Ну, пора приступать, — сказал Шольтен и взял три фаустпатрона. Он отнес их к парапету у западного конца моста, положил за небольшим выступом и поманил Форста. — Вальтер! Собака! У тебя железные нервы. Я это знаю. Это все знают. У меня есть идея. Я придумал, как задать этим парням жару. Взгляни-ка туда, вниз!
От слов сурового Шольтена Форст зарделся так, словно его похвалил сам генерал, и перегнулся через перила. Между рекой и одетым в гранит берегом, под первым пролетом моста, видна была песчаная отмель. За долгие годы течение нанесло сюда песок и гальку.
— Если ты, — рассуждал Шольтен, — станешь под этим пролетом, в каких-нибудь восьми метрах от тебя будет поле обстрела шириной в сорок метров. Тут уж не может быть промаха. Они скорее разродятся, чем поймут, кто подбивает их танки. А другого пути на мост нет. Только через эту улицу.
Форст пришел в восторг. Именно о таком задании он и мечтал. Взяв два фаустпатрона, он отнес их под пролет, потом вернулся, взял еще два, и так много раз подряд. Когда он собрался унести в укрытие два последних фаустпатрона, все возмутились, а Хорбер сказал кротко:
— Твой папаша, конечно, важная шишка, но оставь хоть что-нибудь и нам. — Форст не обиделся. Он слышал это не в первый раз, к тому же сейчас ребята были правы.
Он ушел под мост и занялся своими фаустпатронами, стал снимать их с предохранителей один за другим. Шольтен понес ему карабин, который тот оставил на мосту, и в ужасе отпрянул назад.
— Сумасшедший! Разве можно снимать с предохранителей все эти штуковины и складывать в кучу? Одно неосторожное движение — и ты взлетишь в воздух!
— Тогда беги скорей, Эрнст, не то взлетишь вместе со мной! — Форст ослепительно улыбнулся. — Он продолжал возиться с фаустпатронами. — Все знаю, — криво усмехнулся он. — Но ведь тебе известно, что инструкций для меня не существует.
Шольтен ответил сдержанно и сухо:
— Желаю счастья, Вальтер, — и протянул ему руку. Но Форст не унимался.
— Шольтен, — сказал он, в точности повторяя интонации учителя Штерна, — прочти-ка это, из Гельдерлина… «Ты грянь, о битва, уже спускаются юноши с холмов… спускаются в долину…» Ну, как там дальше, Шольтен, как, старый барбос?
И Шольтен, этот шестнадцатилетний насмешник и циник, бросился из-под моста наверх, к остальным. Смех преследовал его.
«Странно, — думал он потом. — Сейчас снова все нормально, а там, у Форста, меня охватило странное чувство, очень странное чувство. Наверное, это был страх. И я забыл про маленького Зиги, а я не должен забывать о нем — тогда мне не будет страшно, конечно, тогда не будет страшно».
И он стал думать о Зиги. Ему удалось разжечь в себе прежнюю ярость, холодную, беспощадную ярость. Но тут же мелькнула мысль: «Хоть бы они пришли поскорее, а то может случиться, что мой гнев иссякнет».
А Борхарт между тем уложил свои пожитки в плащ-палатку. Перекинул через плечо самозарядную винтовку и карабин, попросил Хагера поднести плащ-палатку и направился к каштану.
— Нужна веревка, — решительно заявил он, — а то придется все эти штуковины втаскивать по отдельности. Где только ее взять? — И тут он заметил маленький спасательный плот. Плот был пришвартован длинной толстой веревкой.
Хорбер сбежал вниз и попробовал перерубить веревку штыком. Но от нее отщеплялись тонкие волокна. Тогда он положил ее на бревно и стал бить штыком, как секирой. Он вернулся с веревкой, и все, кроме Вальтера Форста, торчавшего у своих фаустпатронов и напевавшего что-то о ярком солнце Мексики, стали помогать Борхарту устраиваться на каштане.
— Забирайся на толстый сук так, чтоб укрыться за стволом, — решил Шольтен. — Карабин повесь рядом, и плащ-палатку с патронами пристрой поближе, а самозарядную винтовку укрепи на каком-нибудь суку поудобнее для упора, чтобы бить наверняка.
— Премного благодарен, — поклонился Борхарт, скорчил рожу и, словно обезьяна, мигом вскарабкался на дерево, захватив веревку.
— Будь у тебя красный зад, ты вполне сошел бы за павиана, — сострил Хорбер. Потом вспомнил о Зиги, и ему стало стыдно.
Наконец Борхарт сообщил, что он устроился совсем как в кресле, и спустил вниз веревку. Постепенно он перетащил к себе все свое имущество и стал ломать голову над тем, как разместить его поудобнее.
Четверо стояли внизу и смотрели наверх. И в это время снова появился тот самый человек, что и утром. Теперь он привел маленькую женщину, она едва поспевала за ним.
— Скажите, — спросил он, — неужели вы действительно собираетесь заварить здесь кашу?
На этот раз он держался довольно уверенно.
— Мы уходим к знакомым в восточную часть города. Их убежище надежнее. По эту сторону никого уже не осталось. Сегодня я за целый день не встретил ни души.
— Никакой каши мы не завариваем, — сказал Шольтен, — у нас есть приказ удержать мост. Вот и все. Ясно?
Человек ушел, маленькая женщина засеменила рядом.
— Приказали удержать мост, — бормотал он, — горсточке детей!
— Этот тип приносит нам несчастье, — прошептал Хорбер. — Я еще утром это подумал.
— Просто старый болтун, — проворчал Шольтен. — Обыкновенный старый болтун!
Шольтен стал каким-то озлобленным. Все это чувствовали.
Вот он вскинул на плечо автомат, схватил пулемет, подозвал Мутца и сунул ему в руки две коробки с пулеметными лентами. Они перешли на левую сторону и стали укрепляться там за выступом выложенного из бутовых камней парапета, который почти на полметра заходил на тротуар.
Шольтен установил пулемет и залег, а Мутц тем временем спустился на берег, где лежали оставшиеся от строительства моста обломки бута, и, с трудом ворочая большие глыбы, вкатил четыре штуки на тротуар.
Он уложил их прямо возле выступа, так, что ствол пулемета высовывался оттуда, словно из бойницы. Шольтен проверил, свободно ли вращается ствол, отодвинул сначала один камень, потом другой, попробовал еще раз, пока не убедился окончательно в том, что все в порядке.
Он подошел к Хорберу и Хагеру, показал на пулеметное гнездо и сказал:
— Посмотрите хорошенько и сделайте так, как у нас.
Те оглядели укрепление, решили, что все это выглядит весьма внушительно, и тоже отправились к берегу за камнями. Но они не ограничились четырьмя, а втащили двенадцать бутовых глыб, причем некоторые из них были так велики, что их можно было волочить только вдвоем, и возвели у правого парапета настоящее укрепление.
Шольтен осмотрел его, а Хорбер сказал:
— Теперь нас не продует, понимаешь, Эрнст? — и ухмыльнулся.
Артиллерийский обстрел, который так напугал их, прекратился. Но никто не обратил на это внимания, каждый был занят своим делом.
И вдруг все почувствовали гнетущую тишину. Ни звука, только река шумит, а под мостом поет Вальтер Форст:
Борхарт сидел на дереве и, казалось, спал. Остальные четверо стояли неподалеку.
— Хоть бы этот парень заткнулся, — заныл вдруг Хагер и даже позеленел. — Он действует мне на нервы.
Форст пел теперь:
— Заткнись, или я тебя пристукну! — крикнул Хагер вне себя от ярости, но Форст только засмеялся в ответ и продолжал петь:
Форст пел, и Хагер больше этим не возмущался. Только сказал:
— Вспомни о малыше!
И тогда наступила тишина, такая, что Хагер готов был побежать к Форсту и умолять его: «Продолжай, Вальтер, ты не так меня понял!»
Но Форст молчал. Иногда только слышалось, как позвякивали фаустпатроны, как плескалась вода в реке, — и больше ни звука.
Хорбер посмотрел на башенные часы. Четверть третьего. Теперь уже недолго. Но с запада больше не доносилось ни артиллерийских залпов, ни шума боя.
Шольтен тихо сказал:
— Впереди еще должны быть наши части, иначе американцы не стреляли бы.
Он задумался и вдруг явственно услышал какой-то шум. Мотор! Шум мотора! Звук приближался, усиливался, его услыхали все!
— Танк! — закричал Шольтен. Но то, что обогнуло угол и выползло на улицу, — великолепная цель для пулеметов, фаустпатронов Вальтера и самозарядной винтовки Юргена Борхарта, — оказалось потрепанным немецким грузовиком, облепленным со всех сторон солдатами.
Грузовик, дребезжа, въехал на мост, замедлил ход и остановился. Шофер крикнул мальчикам:
— Будете взрывать?
— Нет, надо удержать! — ответил Шольтен.
— Какого черта! — выругался шофер. — Надо поскорее сматываться отсюда, а то как бы нас не приняли за подкрепление.
Он дал газ и хотел рвануться вперед. Но Шольтен бежал рядом с этим старым рыдваном и кричал:
— Американцы далеко? А наши там еще есть?
— Нет, — крикнули ему из кузова, — больше никого! Мы последние. И нас бы прихлопнули, не попадись нам эта телега. Остальные переходят реку выше по течению, в двух километрах отсюда. Но американцы не торопятся.
Солдаты в машине кричали еще что-то, но Шольтен уже не мог ничего разобрать. Он побежал что есть мочи, но не смог их догнать и махнул рукой.
Медленно, не в силах перевести дух, возвращался он на мост. Широко разводя руками, он глубоко дышал, как учили его на уроках гимнастики. Дыхание стало ровнее. А вот и пулемет. Он бросился к нему и сказал Мутцу:
— Теперь начнется, Альберт. Это были последние. Правда, говорят, что американцы не торопятся.
Мутц не знал, что сказать, он только спросил:
— У тебя случайно нет сигарет? Закурить бы, не то я усну.
Сигарет ни у кого не оказалось: ни у Хорбера, ни у Борхарта, ни у Хагера, ни у Форста, ни у Шольтена. Но Хорбер сказал медленно и многозначительно:
— Я знаю, у кого есть сигареты!
И он показал в сторону памятника, где под плащ-палаткой лежал Зиги Бернгард. И тут же на глазах у него показались слезы. Мутц сел на землю и заревел, а Шольтен сказал:
— Будь оно все проклято! Будь все проклято!
Форст, успевший присоединиться к остальным, двинулся к памятнику. Никто не смотрел в его сторону. Он принес полпачки сигарет и совал ее всем под нос.
— Мне уже расхотелось курить, — сказал Мутц, но Форст спокойно возразил:
— Кури! Все равно ему уже ничем не поможешь!
И тогда закурили все.
Они сидели на своих касках. И думали о Зиги Бернгарде, о малыше Зиги, о зайчишке Зиги. Хорбер сказал тихо:
— Хотел бы я знать, почему поплатился именно он. Нас было семеро. Так почему же он?
— Он так плакал, должно быть, предчувствовал что-то, — предположил Мутц.
Хагер покачал головой:
— Он плакал, потому что боялся, и именно потому, что боялся, погиб.
Все замолчали, потом Шольтен задумчиво сказал:
— Он погиб, потому что судьба!
Борхарт поспешил возразить:
— Он погиб потому, что был самым слабым.
Форст презрительно отмахнулся.
— Чушь! Он погиб потому, что не бросился вовремя на землю. Если бы он упал, как положено, осколок не угодил бы ему в висок. Он просто был еще младенец. Нечего ему было здесь делать!
Хорбер сидел, уставившись в одну точку:
— Малыш, верно, мечтал совершить великие подвиги.
Никто из сидящих на мосту не понимал сейчас Хорбера так хорошо, как Мутц.
— Я его по-настоящему любил. Мы часто бывали вместе, — сказал он, чуть не плача.
На лбу у Шольтена появилась резкая складка.
— Не мели вздор, Мутц. Мы все к нему неплохо относились, каждый на свой лад. Но любить — это уж слишком.
— А я любил, — упорствовал Мутц.
Форст обрезал:
— Чудак! Никакая это не любовь, просто жалость. А Зиги она теперь вовсе не нужна. Свое дело он сделал. Да тебе и не его жалко. Просто ты жалеешь самого себя.
На помощь Мутцу пришел Хорбер:
— Но Мутц прав. Я тоже любил Зиги. Он…
— Хватит, болтать! — разозлился Форст. — Зиги погиб. Очень жаль, но ничего не поделаешь. Мы сожалеем и скорбим. Но любить? Любить можно только баб!
Борхарт взглянул на него и спросил:
— Это ты про женщин, да, Форст? Про женщин?
И прежде чем Форст ответил, Мутц сказал упрямо:
— А я вообще не знаю, как это любят баб.
Все притихли, потому что этого не знал никто из них, кроме одного, а, тот сейчас думал совсем о другом. Все они сейчас думали о другом. Наконец Хагер проговорил:
— Мне кажется, что умирать вовсе не так уж страшно!
Форст усмехнулся:
— Умирать не страшно, но быть мертвым…. Только представь себе… Все, что ты имеешь, все, что тебе дорого, все, что ты делаешь, что ты есть, все это вдруг куда-то исчезает, проваливается, летит ко всем чертям! Страшная штука эта самая смерть!
Хагер не слушал. Он думал свое: «Страшно, когда ты заранее знаешь, что умрешь. Но ведь этого никто не может знать заранее. Всегда есть надежда, что тебя обойдет стороной. И я надеюсь».
— Все это судьба! — сказал Шольтен.
— Вот ты говоришь — судьба, а я прочту «Отче наш», когда это начнется, — возразил Мутц.
Форст, иронически:
— У тебя не будет времени.
Мутц, спокойно:
— На это всегда есть время.
Никто больше не возражал. Всех охватил страх, и если бы сейчас один из них позвал, ушли бы, вероятно, все. Даже Шольтен, даже Форст. Если бы они не стыдились друг друга, никто бы не остался на мосту. Наконец, словно желая дать какое-то разъяснение, Мутц сказал:
— Я остаюсь ради него. — Он показал в сторону памятника. Все его поняли.
— Веское основание, черт возьми! — заметил Шольтен. — Что тут возразишь?
— А что бы сказал Штерн? — изрек вдруг Мутц, и все сразу подумали о своем школьном учителе.