Когда Саба вернулась с репетиции на Рю Лепсиус, Дом ждал ее. Она буквально вспорхнула наверх и влетела в их комнату, чуточку робея и полная восторга, что увидит его. Прежде она никогда еще не была с мужчиной так долго, и теперь ей казалось, будто она, как в детстве, играет в семью.

При виде ее раскрасневшихся щек и развевавшихся от спешки темных волос Дом подумал: «Ну вот, я пропал окончательно». Все утро он скучал, считал секунды и ненавидел стрелки часов за их медлительность. И теперь обнял Сабу и сообщил, что может напоить ее чаем – в углу комнаты, за цветастой занавеской, он обнаружил крошечную керосинку. На его вопрос, голодна ли Саба, последовал ответ, что она просто умирает с голоду и что она вообще ничего не ела с вечера.

– Тогда пойдем в «Дилавар», – заявил он, радуясь, что может снова взять инициативу в свои руки. – В округе это лучшее кафе; там нормальная еда и спокойно.

Они вышли на улицу, держась за руки.

По обе стороны узкой улочки стояли столики, высыпавшиеся из почти незаметного, без всякой вывески, кафе; люди мирно пили чай и ели всевозможную выпечку. Теплый воздух благоухал жасмином, росшим возле шпалер. Плескался маленький фонтан. Внутри кафе на мраморном столике стоял огромный русский самовар.

Дом выбрал место за шпалерой, чтобы не сидеть на виду, и заявил, что не хочет ни с кем общаться, кроме Сабы.

Для ланча было уже слишком поздно, для обеда рано. Они заказали сыр и лепешки, к которым были поданы крошечные порции хумуса и острых овощей. Пока ждали, Дом держал в ладонях руки Сабы и покрывал их нежными поцелуями.

– Скучала? – Он дотронулся пальцем до ее щеки. – Как я люблю твои ямочки.

– Даже и не вспоминала, – ответила она, хотя ей мучительно хотелось его поцеловать. – Мне было не до тебя. Такой был восхитительный день!

– Восхитительнее, чем ночь? – поинтересовался он с хрипотцой в голосе. Ее захлестнула гигантская волна страсти.

– Почти такой же.

– Правда? – Он вопросительно посмотрел на нее.

– Правда. – Она поцеловала его ладонь. – Почти.

День и вправду получился замечательный во всех отношениях. Ее тело помнило их любовь, и эта память звучала под поверхностью событий и делала еще интереснее замечательный урок, который дала ей Фаиза.

– Расскажи мне, чем ты занималась. – Он наклонился к ней. – Рассказывай мне все про себя.

– Это еще зачем?

– Потому что тебе самой хочется так делать. – Он прищурил глаза, а на нее нахлынула новая волна желания. «Тормози, будь осторожной, в ближайшие недели может случиться что угодно», – одернула себя Саба.

Она вздохнула.

– Ну… Фаиза забавная старая птичка, но чудесная и потрясающая. Ты ведь видел ее вчера. Она похожа на маленький рождественский пудинг: огромные кольца в ушах, длинное, сверкающее платье. Нет, не смейся, такой она была вчера. Сегодня она была одета просто, даже строго, – но она страстно любит музыку и пение.

«Я не хочу, чтобы ты пылала страстью к чему-либо или кому-либо, кроме меня». – Такая мысль возникла в нем инстинктивно, и ему стало стыдно.

Глаза Сабы сверкали восторгом, когда она рассказывала, что Фаиза бегло говорит на французском, английском, арабском и греческом, а перед войной работала в Париже на Елисейских полях, в кабаре «Жернис». Ее пригласил туда месье Лепле, человек, открывший талант Пиаф, когда услышал ее на улице и сделал первые записи. Потом его убили. В этой истории была еще одна интересная деталь, которую утаила Саба. По слухам, – Фаиза сообщила ей, сверкнув угольно-черными глазами и сжав ее запястье, – Пиаф сотрудничала с французским движением Сопротивления, хотя часто выступала на вечеринках у немецких военных.

– Вы верите, что это так? – спросила Саба.

Фаиза лишь пожала плечами, но явно не сомневалась в Пиаф.

– А потом что? – Дом заправил ей за ухо прядь волос.

– Потом она мне показывала, как надо петь, и это было замечательно. Она спела вот это… – Она подвинулась ближе и спела ему на ухо «Ya Nar Fouadi». Эта песню они разучивали все утро, много смеялись, но ей все-таки было трудно. – Ведь она еще и джазовая певица, как Элла Фицджеральд и Дина Вашингтон. Блестящая артистка, Дом, такая живая! Я могу многому научиться у нее.

– Что она тебе говорила? Чего ты не слышала от других? – Дом перестал ехидничать и радовался за Сабу.

– Она сказала, что в молодости у нее был безупречный голос, дар небес; она без труда охватывала пять октав. Теперь ее певческий диапазон уменьшился, ей приходится менять регистры.

– Как грустно – сознавать, что когда-то ты была гораздо лучше. – Он уже не испытывал ревность, ему было интересно.

– В том-то и дело – она не грустит из-за этого! Представляешь? По ее словам, если ты слышишь свой подлинный голос, то с возрастом становишься только лучше. Но найти свой подлинный голос непросто, нужно упорно работать и искать его в себе. Тебе скучно?

– Нет, нет и нет. – Он переплел их пальцы. – Продолжай, мне нравится.

– По ее словам, теперь ее голос стал лучше, потому что она уже не так хочет всем нравиться и потому что она много страдала: у нее умерли муж и двое детей, причем один сын погиб десять месяцев назад во время бомбежки. Даже рождение ребенка понижало ее голос на октаву. К тому же она последовательница суфизма. Все это она первым делом мне объяснила и добавила, что мне очень важно это понимать, если я хочу постичь секреты ее пения. Что у каждого человека есть своя песня, посланная ему Богом, который разговаривает с ним напрямую, и что главная задача певца – найти свою песню. Это звучит смешно, да?

– Нет, – запротестовал он, хотя в дни учебы в Кембридже посмеялся бы над такими словами, – вовсе нет. Но ты-то сама веришь в это? Вот, давай, ешь. – Пока она рассказывала, он сделал ей сэндвич.

– Да, верю. – Она взяла лепешку и заглянула ему в глаза. – Честно признаюсь – я не до конца понимаю, что она имела в виду, но некоторые ее песни пронзают тебя насквозь. Даже страшно становится.

– А-а, теперь я верю, – спокойно сказал он.

– Дома Тансу все время пела турецкие песни: сначала с сигаретой в зубах, потом вынимала ее изо рта и пела от души. С этими песнями она как бы переносилась к себе домой, на родину, в свою прежнюю жизнь. Я радовалась за нее.

– Знаешь, я чувствовал примерно то же самое, – признался Дом. – Фортепиано моей матери находилось прямо под моей спальней. Ребенком я часто лежал в постели и слушал ее. Она играла хорошо, очень хорошо, и для меня, ребенка, это было утешением – я чувствовал, что она возвращалась в свою стихию, что это подкрепляло ее силы.

– Неужели она перестала играть?

– Да, перестала, – вздохнул он. – В моем детстве она все время пела, но потом бросила и это. Много лет я не понимал почему. Как-то даже спросил ее об этом. Она ответила, что никогда не хотела заниматься тем, в чем чувствует себя второсортной. На мой взгляд, это плохо, неправильно, в этом мне чудится трусость и ложное самолюбие. Надо быть скромнее, быть готовым жить в неизвестности. Но ладно, что тебе еще рассказала Фаиза?

Он подумал о том, что последнее время разговорился. У него никогда не было такой девушки. Со своими прежними подружками он ограничивался краткими фразами – перед началом самой главной и интересной части общения.

– Много всего: как ей пришлось бороться за возможность стать певицей, как была недовольна ее семья, ведь поначалу ей приходилось одеваться мальчишкой. Еще она сказала мне, чтобы я никогда не боялась выглядеть некрасивой, когда пою.

– Некрасивой? Странно даже слышать такое. Как это ты можешь выглядеть некрасивой? – Он удивленно посмотрел на нее. – Когда ты вошла в мою палату, я подумал, что предо мной прекрасное видение. Может, Фаиза неправильно употребила слово?

– Нет-нет! Она имела в виду не это. Да, конечно, я должна красиво одеваться и хорошо выглядеть, но тут другое… – Подыскивая нужные слова, она сморщила лицо. – Надо забыть себя и стать песней – вот чему надо научиться.

– Забыть себя… Трудная задача. – Он взял ее за руки. – По крайней мере, для меня.

– Ты дразнишь меня.

– Нет. Просто я подумал, как мило ты бы выглядела в очках.

– Ты дразнишь меня, но мне плевать. – Она в шутку потрепала его за ухо. – По-моему, ты считаешь себя слишком умным для меня.

– Нет, не считаю.

– Нет, считаешь.

Она поймала себя на том, что никогда так себя не вела. С Полом, ее последним бойфрендом, разговоры походили на тяжелую работу, вроде уборки дома, или на рычаг, которым надо было обдуманно управлять, а при определенных темах резко опускать вниз, после чего наступало мучительное молчание.

– Лучше давай поговорим о тебе, – сказала она, когда они перестали возиться. – Как ты думаешь, сколько мне надо времени, чтобы как следует тебя узнать? Я серьезно спрашиваю.

– Десять минут, максимум пятнадцать. – Он налил ей вина. – Ты ведь знаешь, как говорят про парней, которые мажут волосы помадой «Брилкрим»?

– Нет, – ответила она, хотя Арлетта говорила ей, что это самовлюбленные эгоисты, каждый считает, что он пуп земли, и пр. – О-о, они очень циничные. – Она дернула Дома за ухо.

– Что ж, пожалуй, но тут присутствует стремление к маскировке. Ты знаешь поэму Йейтса «Маска»?

– Нет.

– Женщина просит мужчину, чтобы он снял с себя сверкающую золотую маску с изумрудными очами. Ей хочется узнать, что скрывается под ней, любовь или обман. А мужчина ей возражает, что именно эта маска заставляет ее сердце учащенно биться, а не то, что за ней. По-моему, он в чем-то прав.

– Мне плевать на этого допотопного проклятого Йейтса, – заявила она. – Я хочу знать, что с тобой случилось.

– Ты о чем? – Он заморгал и отвел глаза.

– О госпитале. Мы еще не говорили об этом.

– А-а, о госпитале. – При мысли об этом он вспоминал запах гниющего мяса, живой и умирающей плоти, теплый, липкий, сладковатый, сдобренный антисептиком «Деттол», чтобы не шокировать окружающих. Иногда вспоминал слова Аннабел: «дело не в тебе, дело во всем этом», ее виноватую улыбку, влажную, ласковую руку на его лбу. Он не мог шутить по этому поводу, не мог ни с кем делиться своими мыслями об этом.

– Ты была ангельским видением, – сказал он и сделал вид, что захвачен воспоминаниями. – Красное платье, темные волосы. Мне прямо там захотелось утащить тебя в постель.

– Я говорю сейчас не об этом. – Она коснулась пальцами его губ и тихо сказала: – Что случилось с тобой?

– Что со мной случилось? – Он на мгновение задумался, и она почувствовала пальцами, как он стиснул зубы. – Когда-нибудь я тебе все расскажу, – проговорил он наконец. – Я доверяю тебе.

Он понял, что ему нужно скорее рассказать ей, – несколько раз он был на грани этого, – что ему так отчаянно хотелось увидеться с ней, что он даже сел в кардиффский поезд, был у нее дома на Помрой-стрит. Но его всегда что-то останавливало – может, гордость или воспитание, сознание того, что он вторгается в ее секреты. Ведь жизнь – не детская игра «Покажи и назови», не легкие признания, которые делаются новой подружке перед тем, как лечь с ней в постель. Ему казалось, что рисковать еще рано.

– Я хочу, чтобы ты доверяла себе, – сказал он. – Имею я на это право?

– Да. – Она закрыла ладонью свой правый глаз. – По-моему, имеешь.

– Ты так думаешь? Но не знаешь?

– Ну…

– У тебя очень серьезный вид, – сказал он. – В чем дело?

– Не знаю. Просто так. Ведь идет война.

– Что ж, я могу тебе предложить три разных способа лечения. А – мы заказываем мороженое. Б – выпьем еще одну бутылку вина и споем арабские песни. В – вернемся на Рю Лепсиус и займемся страстной любовью.

– Я очень жадная сегодня, – усмехнулась она, – и хочу мороженого на Рю Лепсиус.

– Я тоже жадный. Я хочу, чтобы ты лежала в моих объятьях и что-нибудь спела.

– Какая-нибудь конкретная заявка?

– Да, «Туман застилает твои глаза».

Она часто пела ему в постели все те четыре дня, которые оказались самыми восхитительными на ее памяти, хотя к счастью любить и быть любимой примешивался болезненный холодок опасности и предстоящей разлуки. Сквозь закрытые окна проникали звуки войны, вой сирен, рокот самолетов, низко пролетавших над городом. От этого каждый час, проведенный вдвоем, обретал для них невероятную, немыслимую ценность. Они понимали, что могут погибнуть в любой момент, и хватали от жизни все, что могли. Да, они любят друг друга, а значит, у них есть будущее, хоть и очень короткое.

Они совсем не говорили о войне, но знали, что рано или поздно им предстояло вернуться к действительности. Тотальная амнезия была невозможна. Но в эти четыре дня, в этой комнате с белеными стенами, смятой постелью под москитной сеткой, успокаивающим звяканьем домашней утвари за цветастой занавеской все казалось ясным и понятным. Эта временная комната стала их любимым домом; у них даже завелось хозяйство – керосинка, чайник, чашки, а также авторучка небесно-голубого цвета, которую Саба купила для Дома на базаре.

После долгих часов любви на них нападали приступы яростного голода, который они могли утолить, лишь сбегав в «Дилавар», теперь их любимое кафе. По вечерам там горели свечи в маленьких стеклянных чашах. В темных углах сидели группы немолодых мужчин с чеканными лицами; они курили кальяны или ели фалафель, который жарил во фритюре Измаил, хозяйский сын, красивый, улыбчивый парень; все подшучивали над ним из-за противогаза, который он надевал, чтобы дым не попадал ему в нос.

Когда дым от жарки рассеивался, узкую улочку снова наполнял аромат жасмина. Его крепкие, узловатые стебли карабкались по прибитым к стенам шпалерам все выше и выше. После заката, когда аромат делался особенно сильным, Измаил срывал цветки и плел длинные гирлянды. Саба и Дом покупали их и уносили домой.

По утрам они устраивали чаепитие в постели, словно старые добрые Дарби и Джоан.

– Пожалуйста, миссис Бенсон, – говорил Дом со старческим дребезжанием в голосе и с поклоном протягивал Сабе чай. – Вот ваша чашка.

Он выбегал из дома и приносил от булочника свежие рогалики, еще теплые. Они ели их, лежа рядышком в постели, а если утро было жарким, сидя на полу.

После завтрака Саба принимала душ и одевалась, потом бежала на трамвайную остановку и ехала в клуб. Занятия с Фаизой шли успешно: Саба выучила три арабские песни и уверенно их пела, а Фаиза учила ее, как двигать языком, чтобы добиться необходимой вибрации; еще она учила Сабу дышать – скорее мелко, верхней частью груди, чем диафрагмой. Возвращаясь к Дому, Саба пела для него, то стоя, то лежа рядом с ним, щека к щеке. А он молча обнимал ее и прижимал к себе.

– Мне очень нравится песня «Озкорини», – сказал он как-то.

– Я знаю только несколько строк из нее.

К этому времени Умм Кульсум выслали из Каира – обе стороны опасались, что противник использует ее в своих пропагандистских целях. Саба не сообщила ему об этом. Только сказала, что «озкорини» означает в переводе «думай обо мне, помни обо мне». По словам Фаизы, это одна из немногих арабских песен, которая адресуется прямо к женщине; в других чаще всего поется о боли и любовном томлении.

– Что это за томление? Чего они жаждут? – спросила она у Фаизы.

– Они томятся по Богу, – последовал простой ответ. – Либо по другой стране, либо по утерянному счастью. Жизнь тут тяжелая для многих бедолаг. – Тут Саба вспомнила, что Озан тоже любит «Озкорини», и пожалела об этом. Ей захотелось, чтобы песня принадлежала только ей с Домиником. Она любит его. Она осознала это с легким испугом. Дело не в его привлекательной внешности, есть и другие вещи, менее осязаемые: например, у них общие вкусы, словно они настроены на одинаковую волну. Они наперебой рассказывали друг другу о запомнившихся моментах из своей жизни, и важных, и мелочах. Так, теперь она знала, что у него был однажды приступ ярости и он швырнул лампу в голову сестры, когда она бросила в унитаз его медвежонка; что он испытывал вину за то, что пугал свою мать; что он жалел ее, чувствуя ее одиночество. Что он и его школьные приятели однажды дразнили мальчишку из их класса за то, что какая-то девочка посвятила ему стихи, где была строчка: «Я люблю твою длинную белую шею». Теперь она знала, каково ему было отправиться в свой первый ночной полет, представляла ужас и магию того почти слепого полета над землей.

И пока это было все, что он рассказал ей о полетах: словно по негласному уговору они не касались этой темы. В их комнате не было радио, да им оно и не было нужно. На несколько драгоценных дней они отгородились от окружающего мира. Но каждое утро, когда она шла по Рю Лепсиус, потом по Рю Массалла к сверкавшему невинной синевой морю, все больше мешков с песком лежало на полуразрушенных улицах, все больше самолетов пересекало чистое голубое небо.

Как-то днем, когда Дом беззаботно плескался в ванне, она подошла к шкафу, открыла и посмотрела на его содержимое. В углу стояли его дезерты, покрытые пылью, с ободранными мысками. На мыске левого башмака она увидела карту Северной Америки, на мыске правого очертания револьвера. Под ботинками валялись два комбинезона, тоже пропыленные и покрытые машинным маслом. Все эти вещи принадлежали к другому миру, и при виде их у нее под ложечкой затрепетала тревога.

– Что ты делаешь? – послышался из-за занавески его голос; плеснула на пол вода.

– Заглянула в шкаф.

– Да, там лежат мои вещи, – сказал он, как будто она не знала. – Ведь я приехал сюда прямо с аэродрома.

Когда он вышел из-за пестрой занавески, у него были влажные волосы, а вокруг бедер обернуто полотенце. В нем было столько жизненной энергии, что от страха за него она на какой-то миг едва не лишилась рассудка.

Взглянув на ее лицо, он без лишних слов потащил ее в постель, и они любили друг друга. Позже в тот вечер, когда они сидели в своем любимом кафе, он сказал ей, что она самая интересная, самая замечательная девушка, каких он встречал в своей жизни, и что, когда закончится война, он научится курить трубку, они купят дом с розарием и вместе наделают кучу детишек – и все это между концертами, с которыми она будет разъезжать по всему миру.

– Весьма амбициозные планы, – усмехнулась она, скрывая охватившую ее радость. Он впервые заговорил с ней об этом. – А ты чем будешь заниматься – хлопотать по хозяйству?

– Я хочу летать и писать книги, – быстро ответил он, – но пока что не могу загадывать так далеко вперед.

– Из суеверия?

– Нет. Или да.

Белая кровать, багряное небо, виднеющееся в щелках ставень, прежде чем будут задернуты темные шторы. Неяркое пламя двух свечей, пока их не погасит дыхание дня. По утрам его великолепное, загорелое тело рядом с ней. Его тепло, жизнерадостность, его ясный ум. Прежде она не могла и мечтать об этом.

Четыре дня, три, два, а потом и ужасный последний день, когда все, что еще вчера казалось замечательным, пошло наперекосяк. Все началось со звонка дежурного офицера, сообщавшего, что Дом должен явиться в Вади-Натрун. На следующей неделе они возобновят полеты.