ГЛАВА 6
ЧТО ЭТО: ВЕЩЬ ИЛИ ЧЕЛОВЕК?
Фредерик предполагал обосноваться в Нью-Йорке. Он свободен, в кармане у него есть деньги, он обязательно найдет работу. Он ни о чем не загадывал — только бы добраться до этого огромного города, здесь живут аболиционисты, издающие газеты с призывами освободить рабов, здесь есть множество свободных негров. И здесь он может работать в полной безопасности…
Но в первый день Фредерику не удалось найти работу. В поисках места он неожиданно натолкнулся на новое препятствие — негры, к которым Фредерик пытался обращаться, явно уклонялись от разговора с ним. И вот, когда ему снова встретился на улице негр, Фредерик решительно подошел к нему и заговорил. Негр был в забрызганной краской одежде, нес в руках ведро и кисть — очевидно, он работал маляром.
— Добрый вечер, мистер! Не скажете ли вы мне, где тут можно найти жилье? Я только что приехал и…
Темнолицый, со впалыми щеками человек быстро и тревожно огляделся по сторонам.
— Дай пройти, я знать ничего не знаю, — пробормотал он и шагнул было вперед, но Фредерик загородил ему дорогу.
— Послушайте, мистер, я хочу только…
Человек ответил негромко, но весьма воинственно:
— Я тебя не знаю, матрос! И ничего тебе не скажу!
Фредерик глядел ему вслед, пока негр не скрылся за углом. Наступил вечер, и юноша вошел вслед за двумя матросами в какую-то таверну, окутанную клубами табачного дыма. Там он плотно поужинал; подавал ему смуглый, добродушного вида малый, отец которого, вероятно, выращивал маслины где-нибудь на горном склоне под Римом. Чесночный аромат, грубый хохот, запах моря, пропитавший одежду и тела матросов, — все смешалось в этой тускло освещенной, душной комнате. Несколько человек приветственно приподняли пенящиеся пивные кружки, когда Фредерик, забравшись в уголок, тяжело опустился на стул. Юноша помахал им рукой в ответ. Однако, боясь себя выдать, он решил не задерживаться в таверне.
Выйдя на улицу, Фредерик бесцельно побрел в сгущающуюся тьму. Ему почудилось, что на него подозрительно взглянул фонарщик, ставивший на углу свою лестницу. Фредерик свернул в переулок, где было потемней. Он устал. Тащить саквояж было тяжело.
Бородатый моряк, который шел по другой стороне, вынул изо рта короткую трубку и с интересом посмотрел вслед удаляющейся фигуре. «Странно, молоденький матрос-и такой тяжелый саквояж? Ишь, как хлопает по ногам!» — подумал моряк и, перейдя улицу, устремился за юношей.
— Привет, морячок, — негромко окликнул он.
Фредерик вздрогнул всем телом и обернулся. Он не мог разглядеть в потемках, белое или черное лицо скрывается за густой бородой незнакомца и поэтому ограничился словами:
— И вам привет.
Моряк пошел с ним рядом.
— Давно прибыл?
— Вчера. Из Вест-Индии. — Ответ прозвучал совершенно непринужденно.
«И все же, — подумал моряк, — здесь что-то не так!» Он искоса взглянул на молодого матроса и спросил:
— С какого ты судна?
К этому вопросу Фредерик был хорошо подготовлен.
— С «Сокола».
Несколько шагов они прошли в молчании. Незнакомец попыхивал своей трубочкой. Фредерик ждал, что будет дальше.
— А может, ты держишь курс… на Полярную звезду?
У Фредерика громко застучало сердце. Фраза эта могла иметь только один смысл. Кто же этот человек: друг или враг? Можно ли довериться ему?
— Говорят, Полярная звезда выводит на верный путь, — осторожно ответил он.
Незнакомец взял его за руку.
— Тебя она вывела правильно. Пошли!
В маленьком домике на Сентр-стрит Фредерика приветливо встретила мать моряка Тома Стюарта — невысокая женщина с живыми глазами. Но не успел юноша коротко поведать им свою историю, как сон одолел его — он уснул впервые за двое суток.
Тогда Том Стюарт быстро направился на угол Черч-стрит и постучался в дверь дома Дэвида Раглса, секретаря Нью-Йоркского комитета бдительности.
— Вы правы, — сказал секретарь, выслушав сообщение моряка. — Здесь он не в безопасности.
— Нью-Йорк полон южан. Сейчас они как раз возвращаются с курортов, — добавил Стюарт. — Если он станет искать работу в доках, его тут же схватят.
Раглс усмехнулся: эта широкая усмешка на миг закрыла шрам, пересекавший его черное лицо.
— Сегодня его спасла божья воля. Теперь дело за нами — надо увезти его отсюда.
Он прикрыл рукой свои незрячие глаза и замолк, размышляя.
Дэвид Раглс родился свободным. Он получил образование, был находчив и отважен. Но однажды отвага завела его слишком далеко. В штате Огайо разъяренный рабовладелец хлестнул его плетью по лицу. Удар пришелся по глазам, и Раглс ослеп на всю жизнь. Зато невольник, которому он помог бежать, вырвался на свободу. И Дэвид Раглс сказал: «Мои глаза — в обмен на жизнь человека? Мы в выигрыше!»
Моряк нерешительно откашлялся.
— У него есть девушка, свободная. Они должны встретиться здесь.
Секретарь нахмурился.
— Боже праведный! По-моему, нам хватает дела и без устройства любовных свиданий!
Но Том Стюарт улыбался в темноте, возвращаясь домой. Ведь он хорошо знал сердце этого негра, знал, что завтра утром, приветствуя в своем доме молодого беглеца, Раглс не выскажет ни малейшего неудовольствия.
Агент «тайной дороги»! Фредерик готов был целовать руки слепца, так твердо сжавшие его ладони. «Тайная дорога» — эти слова передавались шепотом по всему восточному побережью. Теперь ему довелось услышать, что их произносят громко и свободно.
Все большее и большее число рабов исчезала с плантаций, несмотря на строжайшие кордоны, окружавшие рабовладельческие штаты, несмотря на страшную кару, которая постигала пойманных беглецов; эти массовые исчезновения порождали самые фантастические слухи. Заболоченные реки и озера Луизианы, лесные заросли Алабамы и Миссисипи, трясины Флориды и горные ущелья атлантических штатов, казалось, бесследно поглощали беглых рабов. Говорили, что во Флориде есть целая колония негритянских поселенцев, что они спокойно живут где-то в глухой лесной чаще, окруженные заболоченными реками, через которые не может перебраться ни один белый. Другая группа беженцев, по рассказам, сеяла хлеб на широких равнинах, лежащих у границ штата Джорджия, а еще две тысячи человек скрывалось где-то среди мрачных трясин Виргинии; некоторые из них выходили из леса за покупками.
Ни для кого не было секретом, что негры с удивительной регулярностью переходили границу — беглые рабы с рисовых полей Джорджии и Южной Каролины, с табачных плантаций Виргинии и Мэриленда, с хлопковых полей Алабамы.
— Тысяча рабов в год исчезает бесследно! — бушевал в конгрессе Джон Калхун. — Можно подумать, что их уносит какой-то подземный поезд!
Эта идея овладевала умами. Молодая Америка расширяла свои территории — железные дороги вели в новые края. Для людей, еще не отвыкших от почтовой кареты, железная дорога была символом предприимчивости, поездка по ней — целым приключением. «Тайная дорога» к свободе! Мужчины браво сдвигали набекрень шляпы, сбривали усы и укрепляли на поясе кобуру; мелкие лавочники навешивали на двери тяжелые замки и потихоньку уходили на собрания; высокие, мускулистые молодые люди — среди них были и сыновья плантаторов, — осушив стакан виски со льдом и мятой, вскакивали в седло и куда-то мчались; набожный квакер, вложив закладку в библию, принимался копать поглубже погреб под своим домом, разгораживать комнаты фальшивыми стенками и запасаться широкими плотными плащами и длинными черными вуалями.
Что же удивительного, если негры пели в своих хижинах: «Вот поезд идет, вот уж поезд за углом!» и «По вагонам, ребята, по вагонам скорей!..»
«Поездом» мог быть плот, прочно связанный и застланный водорослями. «Поездом» могла быть тележка бродячего торговца, или открытая повозка с сеном, или вместительный рыдван, которым правил спокойный мужчина в широкополой квакерской шляпе, негромко беседовавший с сидящими возле него дамами в серых платьях и квакерских чепцах, с лицами, закрытыми вуалью. «Поездом» могла быть просто-напросто потаенная лесная тропа. Но голоса рабов звучали радостным торжеством.
«Кондуктора» составляли маршруты движения этих «поездов». А Дэвид Раглс в своем доме в Нью-Йорке на Черч-стрит принимал их и переправлял дальше. Он занимался сбором и раздачей денег, получал донесения и уточнял маршруты. У Дэвида Раглса дел было по горло.
Он молча выслушал рассказ Фредерика. Юноша был озабочен. Куда же ему ехать, если нельзя оставаться в Нью-Йорке?
— Мы живем в большой стране, — успокоил его мистер Раглс. — Рабочий человек сумеет найти себе место. Поглядим, что тут можно сделать… А вы написали уже молодой девице? — без обиняков спросил он.
Фредерик почувствовал, что лицо его пылает. Как необычно, что вокруг него люди, с которыми можно поделиться своей драгоценной тайной!
— Д-да, сэр, — заикаясь, ответил он. — Я отправил письмо сегодня утром. По дороге сюда.
Он бросил взгляд на Тома Стюарта, устремившего на него смеющиеся глаза.
— Встал до света, чтобы написать письмо, — подтрунивая, сказал моряк.
— Если она свободная женщина, — улыбнулся мистер Раглс, — то, очевидно, сможет немедленно приехать сюда.
— Да… Да, сэр.
— Отлично. В таком случае, до ее приезда вам надо скрываться.
— В моем доме он в полной безопасности, — быстро ответил Том Стюарт, и секретарь кивнул.
— Хорошо. А теперь сделаем запись.
При этих словах худенький мальчик лет девяти или десяти, который тихонько сидел у стола, открыл большую конторскую книгу и взял гусиное перо. Все это он проделал молча, но блестящие смышленые глаза его обратились к Фредерику. Мистер Раглс опустил ладонь на плечо мальчика.
— Мой сын — это мои глаза, — сказал он.
Фредерик с изумлением разглядывал парнишку.
Он действительно собирается писать!
— Тебя зовут Фредерик? — спросил отец.
Фредерик вздрогнул.
— Иногда я слышал и другое имя — Бэйли… Я… я, право, не знаю. Все меня называли Фредерик.
— О фамилии мы пока беспокоиться не станем. Сейчас безопаснее будет отказаться от всего, что дает какую-то возможность опознать тебя. Запиши: Фредерик Джонсон, сынок! — Мальчик писал совершенно свободно. — Джонсонов так много. Но вообще-то, раз ты стал свободным человеком, надо будет потом подобрать себе настоящую фамилию — фамилию, которую ты передашь своим детям.
— О да, сэр!
Дни проходили быстро. Приехала Анна, приветливо встреченная матерью Тома Стюарта и тут же упрятанная куда-то до того самого момента, когда она встала перед священником рядом с Фредериком. Анна, с огромными, сияющими радостью глазами, в прелестном шелковом платье цвета спелых слив. Их венчал священник Пеннингтон, отец которого, освобожденный от рабства Джорджем Вашингтоном, верно служил ему в Валлей-Фордже. Священник отказался от вознаграждения, предложенного ему счастливым новобрачным.
— Это мой свадебный подарок вам, молодой человек. И да поможет вам бог!
Молодых посадили на пароход «Джон У. Ричмонд», который курсировал между Нью-Йорком и Ньюпортом в штате Род-Айленд.
— Езжайте в Нью-Бедфорд, — сказал им Дэвид Раглс. — Там живет много квакеров, а в доках постоянно снаряжают корабли для китобойных экспедиций. Хороший конопатчик всегда найдет там работу. Желаю счастья, мой мальчик!
Цветным пассажирам не разрешалось занимать каюты, и новобрачным пришлось провести свою первую ночь на палубе. Но что за важность: холод ли, жара ли, проливной ли дождь — они стоят, облокотившись на перила, посреди клейких бочонков, потом отдыхают прямо на полу. Им все равно, они свободны, молоды, они отправились в путь, чтобы создать свою семью, начать новую жизнь!
О, как ярко сверкали в ту ночь звезды! Анна заметила, что Фредерик, подняв вверх лицо, что-то шепчет. Она прильнула к нему, и он еще крепче обнял ее плечи и прошептал:
— Этого я никогда не забуду.
Две эти ночи на открытой палубе словно сомкнулись вокруг Фредерика и Анны, отгородив их от всего мира. Вновь обретенное счастье растопило боль и холод, что накопились в их сердцах за все годы одиночества. А потом в сером тумане вдруг проступили суровые очертания берега — нового мира.
Когда судно приблизилось к Нью-Бедфорду, тесная гавань, облупленные, замызганные, видавшие виды суда и грязные склады на берегу показались молодым людям золотыми воротами, которые, по воле небес, распахнулись только для них. Фредерику хотелось кричать от радости.
— Смотри! Смотри! — показал он на внушительного вида здание, что стояло на вершине холма, возвышаясь над городом. — Вот такой дом будет у нас с тобой. Большой, красивый! Я его построю собственными руками. Я свободен, Анна, я смогу выстроить дом не хуже этого!
Глаза Анны радостно смеялись.
Так прибыли они на скалистые берега Новой Англии, куда свободные люди проникли еще задолго до них. Лейф, сын Эрика Красного, некогда выходил на этот берег со своими норвежцами. В 1497–1498 годах здесь побывал знаменитый мореплаватель Джон Кэбот, который заявил о притязаниях Англии на всю эту местность. Кэбот под британским флагом, Веррацано под королевской лилией Франции и Гомес под стягом Испании — все они высаживались здесь еще до отцов-пилигримов — первых английских колонистов.
В Нью-Бедфорд давно уже проник крепнущий ветер возмущения — граждане Род-Айленда, люди, подобные Роджеру Уильямсу и Анне Ханчинсон, не давали ему утихнуть. Снова и снова налетал этот свежий ветер на города и поселки Массачусетса. В течение почти всего XVIII столетия порывы его, сильные и настойчивые, приносили жителям. Массачусетса завоевания в области политической свободы, просвещения, религиозной терпимости. Обедневшие фермеры шли за Даниэлем Шейсом, а один из первых губернаторов штата, Джеймс Салливан, произнес взволнованные слова: «Там, где большая часть народа невежественна, бедна и несчастлива, не может быть общественного мнения, а есть лишь мнения, порожденные страхом». Этот ветер возмущения совсем было утих в период подъема федерализма, но сейчас он снова овевал лица фабричных работниц Лоуэлла и механиков Бостона. От дуновенья его беспокойно шевелились груды мертвых сухих листьев в Кембридже и Конкорде. Крепнущий ветер разносил семена аболиционизма.
В Бостоне жил Уильям Ллойд Гаррисон, которого нельзя было заставить замолчать ни тюрьмой, ни поджогами, ни угрозами, ни элегантной риторикой Уильяма Эллери Чаннинга. Гаррисон высоко поднял над страной свою газету «Либерейтор», еще больше раздувая ветер возмущения. Он твердо стоял на своих позициях, и могучему порыву бури, вызванному этим человеком, суждено было потрясти до основания всю американскую нацию.
«Не требуйте от меня умеренности в таком вопросе, как этот. Цели мои серьезны. Я не стану увиливать. Я не буду прощать. Я не отступлю ни на шаг, и я добьюсь того, что меня услышат!»
Некоторые рабовладельческие штаты объявили денежную награду за голову Уильяма Ллойда Гаррисона. И тем не менее в феврале 1837 года в зале палаты представителей в Бостоне собрался съезд Массачусетского общества борьбы с рабством. Зал был набит до отказа, пять, тысяч человек были вынуждены разойтись из-за отсутствия мест. Нэйтан Джонсон был одним из делегатов от Нью-Бедфорда.
Нэйтан Джонсон гордился своими земляками — гражданами Массачусетса. Родители его жили среди голландцев-фермеров, молочные хозяйства которых удобно расположились на сочных лугах, примыкавших к Шеффилду. У них был крохотный участок земли. Нэйтан ходил в школу, потом обучился ремеслу и, как множество молодых массачусетцев — детей фермеров, побывал в морском плаванье. Некоторое время он провел в Шотландии, где негры были в диковинку. Горы и каменистые долины этой страны притягивали к себе Нэйтана. Потом он понял, что тоскует по дому, возвратился в Массачусетс, женился и занялся своим ремеслом — он был плотником, — устроившись поближе к морю, чтобы всегда видеть и слышать его, дышать его соленой влагой. Нэйтан Джонсон имел представление о том, что такое рабство, но он верил, что штат Массачусетс постепенно перевоспитает нацию и отучит ее от дурных обычаев.
Дэвид Раглс написал Нэйтану Джонсону о Фредерике. Вскоре пришел ответ: «Пусть едет к нам». И сейчас Джонсон спешил в гавань, чтобы встретить «этих бедняжек».
Однако молодой человек, сошедший с парохода и так крепко пожавший руку Нэйтана Джонсона, отнюдь не вызывал жалости. На взгляд янки он совсем не походил ни на беглеца, ни на раба. Матушка Джонсон решительно пресекла все расспросы. Она хлопотливо сновала по комнате, готовя приезжим горячий, вкусный ужин.
— Небось ног под собой не чуете от усталости, — говорила она. — Вот умойтесь с дороги и располагайтесь как дома.
Она принесла гостям свежей воды, подала полотенца из толстого белого холста, а маленькие дочки Джонсонов, Лития и Джейн, смотрели на них во все глаза.
Все вокруг словно плавало в блаженном тумане. Этот дом, этот уставленный снедью стол, эта комната — все казалось совершенно неправдоподобным. У Фредерика руки зудели — так хотелось ему снять с полки книжки, полистать раскиданные везде газеты. С трудом он перевел взгляд на оживленное лицо хозяина, который с увлечением говорил:
— Ни в законах, ни в конституции Массачусетса нет ни единого слова насчет того, чтобы негра нельзя было выбрать губернатором штата, ежели он покажется людям подходящим!
Лития серьезно кивнула головкой и улыбнулась Фредерику. Мамаша Джонсон деликатно вздохнула. Нэйтан оседлал своего любимого конька — опять он расхваливает Массачусетс! Ничего, для славной молодой парочки это безопасная тема. По крайней мере они смогут поужинать спокойно, не заботясь о поддержании беседы. И она поставила перед Анной тарелку аппетитно пахнущего супа из моллюсков.
— Ни один рабовладелец не посмеет увезти из Нью-Бедфорда своего беглого невольника! — Джонсон стукнул кулаком по столу так, что задребезжали стаканы.
Фредерик усмехнулся.
— Я рад это слышать после всего, что мне рассказали о Нью-Йорке.
Янки презрительно хмыкнул.
— Нью-Йорк не Массачусетс, молодой человек! Там народ пестрый. Доверять никому нельзя!
— Да ведь и у нас в Нью-Бедфорде есть скверные люди, — мягко заметила его жена.
— Ну что же, ведь мы-то знаем, как их приструнить!
В Новой Англии стояло бабье лето. Темнело поздно, воздух был совсем теплый. После ужина они сидели во дворе, и хозяин, покуривая трубку, завел неторопливую беседу. Постепенно разговорился и Фредерик. Слушая его рассказ, Джонсон вынул трубку изо рта и нагнулся вперед; губы его угрюмо сжались.
— Не могу я уразуметь, как это на свете творятся такие дела! — сказал он, сокрушенно качая головой.
Войдя в дом, Фредерик повернулся к хозяину и горячо пожал ему руку.
— Как мне благодарить вас? — спросил он.
Джонсон усмехнулся в ответ.
— Не нужно пышных слов, сынок. Вы оба пришлись нам по душе — и мне и моей хозяйке. А теперь ступай!
И он отправил его к Анне.
Разбудил их перезвон колоколов. Потом они услышали, как дети собираются в церковь. Анна виновато вскочила. Может быть, они задерживают миссис Джонсон?
Но в доме царила уютная воскресная тишина; она разливалась по всей улице — по всему Нью-Бедфорду. День прошел в неторопливом обсуждении планов устройства молодых людей. Вот теперь-то Фредерику действительно надо выбрать себе фамилию.
— Некоторые принимают фамилию прежнего своего хозяина.
— Не собираюсь, — энергично произнес Фредерик.
— Верно, — согласился Нэйтан. — Нечего детям привязывать камень на шею. Пусть у них будет хорошее имя! — Он улыбнулся Фредерику и Анне. — Когда я гляжу на вас, то вспоминаю одного парня, о котором читал в книжке, его фамилия была Дуглас.
— Ты что же, отец, хочешь назвать его по книжке? — расхохоталась жена.
— А почему же нет? Он уже немало получил от книг. А этот самый шотландец, Дуглас, был отличным человеком. В книге сказано, что у него была «верная рука».
Нэйтан пустился было в красочное описание Шотландии, но вскоре снова вернулся к вопросу о фамилии.
— Да, это бы хорошо — Дуглас.
— Фредерик Дуглас — хорошо звучит, как-то сильно, — тихо молвила Анна.
— Тебе нравится, Анна? — Фредерик пристально посмотрел на нее.
Анна улыбнулась и кивнула головой. Так произошло, что Фредерик передал своим детям фамилию Дуглас.
Типография «Полярной звезды» в Рочестере.
Джон Браун (1800–1869).
На следующий день он отправился па пристань и в первый раз увидал, как грузят и разгружают суда в Новой Англии.
«При виде широкополых шляп и простых квакерских одежд, которые встречались мне на каждом шагу, — вспоминал он позже, — я все больше укреплялся в своей уверенности, что нахожусь на свободе и в безопасности. «Я среди квакеров, — думалось мне, — и ничто мне не угрожает». Отлично оснащенные суда самых лучших образцов, готовые выйти на китобойный промысел, стояли у причалов или покачивались на волнах. Справа и слева от меня тянулись большие здания складов с облицованными гранитом фасадами. На этих пристанях я видел усердие без суеты, работу без спешки и гомона и тяжелый труд без применения плетей. Здесь не слышалось громкого пения, как в южных портах во время погрузки и разгрузки судов, грубых окриков и ругани, но все двигалось легко и равномерно, словно части хорошо налаженной машины. Как не похоже все это было на повседневный труд докеров и судостроителей в Балтиморе и Сент-Микэлсе — труд шумный, зверски тяжелый и страшно неумелый. Одним из первых примеров, наглядно показавших мне превосходство северян над южанами в приемах работы, оказался способ выгрузки масла. В южном порту понадобилось бы двадцать-тридцать человек вместо пяти-шести, которые занимались этим делом здесь, с помощью одного-единственного быка, привязанного к концу фала. Голая сила, не подкрепленная мастерством и сноровкой, — вот метод рабского труда. Старый бык ценой в восемьдесят долларов выполнял в Ныо-Бедфорде работу, которая потребовала бы в южном порту усилий многих рабов, обошедшихся хозяевам в пятнадцать тысяч долларов. Если в Балтиморе служанка тратила не меньше десятой части рабочего времени на хождение по улице с ведрами воды, то здесь насос был во дворе, под рукой. Дровяные сараи, домашние водокачки, раковины для мытья посуды, трубы для стока грязной воды, самозапирающиеся ворота, механические приспособления для стирки белья — все это были новые для меня вещи, говорившие, что я нахожусь среди изобретательных и разумных людей. Плотники не делали здесь ни одного лишнего движения, а конопатчики никогда не махали впустую своими деревянными молотками».
Дуглас мало вспоминает о тяготах своей первой зимы на Севере, лишь мимоходом заметив, что ему не разрешали работать по специальности — конопатчиком. Даже здесь труд белого вытеснял труд чернокожего. Жалованье чернорабочего-поденщика было вдвое меньше, чем у конопатчика. Однако Фредерика ничто не могло остановить. Ведь он свободен! И он пилил дрова, рыл погреба, перебрасывал уголь, выкатывал с пристани бочонки с маслом, грузил и разгружал суда. Но запомнился ему главным образом холод.
Этот холод застиг их врасплох — немая, туманная, серая стужа, которая, словно тисками, охватила землю. Крохотный домик на окраине, казавшийся им раньше осуществлением самых заветных желаний, продувало насквозь. В нем не было никаких удобств, облегчавших жизнь северян, и каждое путешествие по сугробам к дальнему колодцу с обледенелыми ведрами стоило мучительных усилий, от которых дыханье спирало в груди.
Каждое утро Анна при свече готовила мужу завтрак, и Фредерик отправлялся на работу. Нелегко было находить случайные заработки, и все они были недолгими. В эту зиму закрылось немало бумагопрядилен в Новой Англии и многие суда праздно стояли на причале вдоль всего мыса Код. Новый президент в Белом доме оказался слабым и бездеятельным человеком. Банки терпели крах, разваливались коммерческие и промышленные фирмы. Именно в этом году отец Сюзен Антони потерял все — фабрику, магазин и дом. Восемнадцатилетняя Сюзен — девушка из семьи квакеров, в глазах которой отражались зеленые холмы Беркшайра, поступила учительницей в школу.
В самые тяжелые зимние месяцы заработок Фредерика не достигал и десяти долларов в месяц. Оба они с Анной часто недоедали. Но никогда не падали духом — все-таки они жили в новом мире. Фредерик не упускал возможности посещать собрания нью-бедфордских негров. Эти собрания проходили гораздо интереснее, чем сборища членов Восточнобалтиморского общества умственного усовершенствования, и Фредерик опять сидел молча, внимая и учась. Его постоянно приводил в изумление характер предлагаемых резолюций и дискуссии, которые они вызывали. А все ораторы, казалось ему, обладали совершенно необычайными талантами.
В эти первые месяцы жизни в Нью-Бедфорде произошли два события, оказавшие решительное влияние на его жизнь.
«Одной из первых моих забот после прибытия в Нью-Бедфорд, — писал он несколько лет спустя, — было войти в лоно церкви, ибо я никогда, в сущности, не порывал с религией. Я несколько поостыл и не проявлял большого рвения, это правда, но по-прежнему не сомневался в том, что долг мой — стать членом церковной общины… И поэтому я решил присоединиться к методистской церкви в Нью-Бедфорде и воспользоваться духовными радостями богослужений. Священником методистской церкви на Элм-стрит был тогда его преподобие мистер Бонни. Хотя из-за цвета моей кожи я не мог. занимать место в главном помещении церковного здания, этот запрет я рассматривал просто как уступку необращенным прихожанам, которые еще не познали Христа и не примкнули к его братству; я добровольно принимал этот запрет, дабы не отвращать грешников от спасительной силы священного писания. «Когда они будут обращены, — размышлял я, — то, разумеется, станут видеть во мне человека и своего брата. Конечно же, — думал я, — у этих христиан не может быть никакого предубеждения против цветных…»
«Вскоре мне представилась возможность досконально убедиться в том, как относится к этому вопросу церковь на Элм-стрит… Поводом послужила церемония причастия… По окончаний проповеди священник отпустил прихожан по домам, а члены церковной общины остались, чтобы причаститься хлеба и вина господня. Я тоже остался, так как желал поглядеть на это празднество, проникнутое, как мне казалось, духом великого Учителя.
В то время всего лишь с полдюжины негров состояли членами общины церкви на Элм-стрит… Они спустились с галереи и заняли места возле самой дальней от алтаря стены. Брат Бонни был очень оживлен, он с большим чувством исполнил гимн «Спасение — радостный клич», а затем начал раздавать причастие. Я очень беспокоился о том, как будут держать себя негритянские прихожане, и результаты оказались самые унизительные. В течение всей церемонии негры выглядели поистине овечками без пастуха. Белые прихожане заполнили передние места возле алтаря; когда же стало ясно, что все белые уже причастились вина и хлеба, брат Бонни — благочестивый брат Бонни, — сделав долгую паузу, словно еще раз желая убедиться, все ли белые причастились, и удостоверившись, наконец, что эта важная цель достигнута, перевел взор на дальний угол, где жалась его чернокожая паства, поманил ее рукой и напыщенно провозгласил: «Подите сюда, темнокожие друзья, подите сюда! Ведь и вам надо отведать крови Христовой. Перед господом все равны. Идите сюда, не стесняйтесь, отведайте святого причастия». И негры — бедные, рабские души — приняли это приглашение и вышли к алтарю. А я вышел вон и с той поры ни разу не был в этой церкви, хотя самым искренним образом собирался присоединиться к числу ее прихожан».
Второе событие оказалось более радостным. Однажды, вскоре после того, как Фредерик и Анна перебрались в свой домик, в дверь их постучался незнакомый молодой человек. Фредерик только что вернулся домой; он провел особенно тяжелый день и почти ничего не заработал. Анна отвернулась от плиты, на которой готовила ужин, и внимательно прислушалась к разговору. Она собралась что-то сказать, но тут раздался усталый голос Фредерика: «Подписаться на «Либерейтор»?»
— Да! — энергично воскликнул незнакомец. — Вы ведь знаете, это аболиционистская газета Уильяма Ллойда Гаррисона. Уж мы-то должны поддерживать ее!
Анна шагнула было к двери, но увидела, что Фредерик с сожалением покачивает головой.
— Нам бы очень хотелось… но сейчас… я просто не могу.
Анна подошла поближе, ее горячая, чуть влажная ладонь скользнула в ладонь Фредерика. Молодой посетитель понял, в чем дело.
— Но вам хотелось бы читать газету? — спросил он, откашлявшись.
— Да! — выдохнула Анна.
— Ну что же, заплатите мне потом!
— Ох, Фредди, как чудесно! — сказала Анна, но ее сияющие глаза были устремлены на молодого человека. Тот улыбнулся в ответ и исчез за углом. «Женщина с головой!» — подумал он одобрительно.
Анна весело напевала, хлопоча у плиты.
— В Балтиморе мы едва осмеливались получать «Либерейтор» по почте. Подумать только, что теперь мы можем сидеть и читать его на собственном своем дворе!
«Либерейтор» приходил раз в неделю, и Анна ждала его с нетерпением. Вынув газету из почтового ящика, она победно размахивала ею в воздухе. Гаррисон был настоящим героем. Власти изгнали этого уроженца Новой Англии из Балтимора. Но искры, которые он разбросал вокруг, вызвали к жизни Восточнобалтиморское общество умственного усовершенствования. Каждый прочитанный ею и мужем номер газеты Анна отсылала в Балтимор.
— Э-ман-си-па-ция, — Фредерик споткнулся на длинном слове. — Что это такое, Анна?
— Свобода, Фредерик… или, лучше сказать, освобождение людей. Вот. послушай.
Две темные головы склонились над газетным листом, освещенным масляной лампой.
«В конституции Соединенных Штатов не говорится ничего о белых или чернокожих людях; не делается никакого различия по признаку цвета кожи или по общественному положению жителей».
Фредерик проникся любовью и к газете и ее издателю. Теперь он был в состоянии по-настоящему беседовать с Нэйтаном Джонсоном. Нэйтан нашел в нем способного ученика, а матушка Джонсон приняла под свое крыло Анну.
Дни становились прохладней, и люди вокруг стали поговаривать о празднике благодарения.
— Что это? — наморщив лоб, спросила Анна.
Тогда матушка Джонсон рассказала ей об отцах-пилигримах — об их первой тяжелой зиме, о том, как теперь каждый год после сбора урожая жители Новой Англии в память о них устраивают праздник и приносят благодарение за все плоды, которые дает земля.
— Какая чудесная мысль! — задумчиво произнесла Анна. — День благодарения!
«Наши бедняжки молодые в жизни своей не пробовали индейки!»
Матушка Джонсон принесла Нэйтану эту трагическую весть и было решено преподнести им индейку.
— Я научу Анну, как ее жарить. — Матушка Джонсон очень привязалась к молодой женщине.
Чета Джонсонов доставила в маленький домик только что убитую птицу еще во всем ее великолепном оперении.
— Надо воды, побольше горячей воды!
Нэйтан засучил рукава и под внимательным взором молодых, следивших за ним с детским увлечением, быстро ощипал индейку и вручил Анне.
— Теперь мы всю зиму будем с мясом! — расхохотался Фредерик, глядя на сияющее лицо жены.
Этой осенью маленький домик был наполнен счастьем. Анна и Фредерик ждали ребенка — ребенка, рожденного на свободной земле,
— Он будет свободным! — в устах Фредерика слова эти звучали, как торжественный гимн.
И Анна улыбалась,
В апреле в Нью-Бедфорд приехал Уильям Ллойд Гаррисон.
— Ты должен пойти один, Фредерик, — сказала Анна. — Я ведь не могу. Погляди, на что я стала похожа!
— Без тебя не пойду. — Молодой супруг решительно затряс головой, но Анна лишь рассмеялась и заторопилась с ужином.
Фредерик вошел в зал, где происходило собрание, одним из первых.
В этот вечер он видел перед собой только одно лицо — лицо, которое он назвал «божественным», слышал только один голос — голос, который «никогда не звучал резко или крикливо, был невозмутим и тих, как летнее небо, и так же чист и ясен».
Гаррисон был в то время молодым еще человеком с необычайно приятным, серьезным лицом.
«С самого начала борьбы против рабства, которую мы ведем с помощью морального убеждения, девизом, начертанным на нашем знамени было: «Наша родина — мир, наши соотечественники — все человечество», — говорил он. — Мы надеемся, что эти слова будут единственной нашей эпитафией. — Мы избрали еще один девиз — «Всеобщая эмансипация». До сих пор мы относили его лишь к тем, кого южные плантаторы считают живым товаром, имуществом, бессловесным скотом. Отныне мы намерены применять этот девиз в самом широком смысле: мы говорим теперь об освобождении всего рода человеческого от владычества тиранов, от эгоизма, от власти грубой силы, от господства греха, затем, чтобы отдать его во владычество бога, во власть духа, в подчинение закону любви и в свободное послушание Христу, который остается неизменным ныне и присно и во веки веков».
Сердце Фредерика билось часто. Он тяжело дышал. Слова Гаррисона едва доносились до него, ибо их заглушал ликующий внутренний голос. «Этот человек— пророк Моисей! Вот он, Моисей, что выведет мой народ из рабства». Юноше хотелось броситься к ногам этого человека, хотелось помогать ему во всем.
Потом вокруг него запели — песню подхватил весь зал, а Фредерик тихонько выскользнул на улицу. Всю дорогу домой он бежал. Идти обычным шагом казалось невозможным.
Наступило лето. Когда появился на свет сын Фредерика, на верфях была горячая пора. Фредерик лишь смеялся над трудностями. Он «им» еще покажет! «Они» — теперь это был весь мир: белые конопатчики, которые отказывались работать вместе с ним, все люди, которые не желали дать место в жизни его маленькому сыну, за то, что кожа у него розовато-коричневого цвета! Молодой отец поступил на медеплавильный завод, где всю следующую зиму он работал по семь дней в неделю да еще две ночи. Казалось бы, что тяжкий труд днем и ночью возле открытой печи, из которой расплавленный металл бежал ручьями, словно вода, не должен был бы настраивать на размышления. И все же, раздувая пламя в горне, Фредерик грезил о будущем; в пляшущих языках огня перед ним возникали яркие видения. Надо быть наготове! Надо больше знать, учиться. И Фредерик прибивал газету к столбу, врытому рядом с воздуходувкой, и читал, толкая вверх и вниз тяжелую рукоять.
Летом 1841 года Массачусетское общество борьбы с рабством созвало в Нантукете генеральный съезд. Фредерик решил на день отпроситься с работы и побывать на одном из заседаний.
Легкий ветерок свободы разрастался в ураган. Теологи, конгрессмены, губернаторы, купцы и промышленники обрушивали на Общество борьбы с рабством, на «Либерейтор» и его редактора Гаррисона оскорбления, брань, угрозы и пытались разделаться с ними при помощи закона. В Лондоне Гаррисон отказался присутствовать на заседаниях Всемирного конгресса Обществ борьбы с рабством, потому что в зал не были допущены женщины-делегатки. И теперь этого человека, который был зачинателем антирабовладельческого движения в Америке, осыпали проклятиями многие из прежних его последователей.
Но Фредерик знал лишь одно: Уильям Ллойд Гаррисон будет в Нантукете.
Судно обогнуло маяк Брэнт-Пойнт, и внезапно из моря вырос перед глазами Фредерика город. Мощеные улочки Нантукета пестрели летними платьями женщин, легкий ветер долетал сюда с маленького залива, где стояли на якорях старые китобойные суда; стройные мачты длинных шлюпов поднимались к небу, рыбачьи лодки покачивались на грязной воде; на молу теснились облезлые здания складов.
Фредерик без труда нашел дорогу к большому залу заседаний, так как съезд аболиционистов был сейчас в городе самым важным событием. Весь город жил им, на улицах стояли, возбужденно переговариваясь, небольшие группы мужчин; квакеры, не покидая своих крытых экипажей, сняв шляпы, негромко беседовали друг с другом; а женщины, стараясь не бросаться в глаза, укрывались под сенью деревьев; но и женщины не молчали.
Утреннее заседание было очень бурным. В рядах участников антирабовладельческого движения произошел серьезный раскол. Во время своего отсутствия Гаррисон подвергся нападению группы священников за ряд высказываний и поступков, которые они именовали «еретическими». Непосредственной причиной нападок явилось сейчас несоблюдение им «воскресного дня». Гаррисон, по-видимому, не понимал, почему следует «отдыхать» от борьбы против рабства в какой-либо день недели. Он утверждал, что все дни недели должны быть священными. Гаррисон не знал снисходительности, не проявлял христианского терпения, заявляли его противники. Он «публично ворошил грязное белье» Америки в Европе. Он «оскорбил» своих английских собратьев, высказавшись за полное признание полномочий женщин на Всемирном антирабовладельческом конгрессе, хотя, как известно, святой Павел заклинал женщин хранить молчание. Гаррисон опубликовал в «Либерейторе» следующее обращение: «Со всей определенностью заявляю, что я основываюсь на библии, и только на библии во всех моих взглядах на воскресный отдых, церковь и духовенство, и знаю, что если в библии не найду опоры и поддержки для достижения победы, то мне не найти опоры и в целой вселенной. Все мои аргументы почерпнуты из библии и не из какого другого источника».
Несколько недель бушевал этот спор; ему посвящались проповеди, газетные статьи и письма в редакции. Теодор Паркер, молодой священник из Бостона, был единодушно осужден духовенством за то, что выступил в защиту Гаррисона. Теперь все они собрались в Нантукете — приверженцы и противники Гаррисона; вопрос о рабстве был отодвинут в сторону, пока ученые мужи на все лады изощрялись в казуистике, а теологи монотонно повторяли догматы.
Все утро Гаррисон просидел в молчании. Правая кисть его нервно подергивалась. Острая боль пронизывала всю руку до самого плеча. Лицо его выражало страдание и глубокую усталость. На душе лежала тяжесть. То одно, то другое растерянное темное лицо в огромной аудитории с надеждой обращалось к нему. Уильям Ллойд Гаррисон опускал глаза и стискивал зубы, чтобы удержать стон, вырывающийся, казалось, из самой глубины его сердца.
Поэтому он и не заметил, как еще один темнокожий человек с трудом пробрался в переполненный зал. Однако Уильям К. Коффин, квакер и ревностный аболиционист, заметил его. Он встречался с Фредериком в доме своего друга Нэйтана Джонсона. Коффин пробился сквозь толпу и положил ладонь на руку Фредерика.
— Ты пришел в добрый час, мой друг, — произнес он.
Фредерик напряженно смотрел на платформу, где сидели ораторы. Юноша находился так далеко, в зале было так тесно и люди, так напирали друг на друга, что он уже отчаялся что-либо услышать или увидеть,
— Пойдем со мной, впереди есть свободные места, — сказал Коффин.
Он повел Фредерика через боковой проход — на скамье у самой стены оставалось немного места. Фредерик с трудом втиснулся на скамью рядом со своим спутником.
— Вот хорошо-то, — шепнул он, — я так боялся пропустить что-нибудь. Но… но ведь я не должен здесь сидеть, — сконфуженно проговорил он, оглянувшись на других обладателей боковых мест.
Квакер усмехнулся.
— Твое место здесь! — Потом придвинулся ближе и посмотрел на него очень серьезно. — Дуглас, я прошу тебя сказать сегодня несколько слов на этом съезде.
Фредерик уставился на него, горло у него перехватило от неожиданности.
— Это мне-то? Говорить?
Огромный переполненный зал казался ему ареной, куда собрался народ со всего света! Квакер, конечно, шутит. Нет, он говорит очень тихо, но со спокойной уверенностью.
— Расскажи им историю своей жизни, Дуглас, так, как ты рассказывал ее рабочим на заводе. Говори им одну только правду, не думай о словах.
Фредерик беспомощно замотал головой. Не может он выйти и встать перед всеми этими людьми! Он пытался вслушаться в то, что говорил сейчас очередной оратор, но слова, казалось, не имели никакого смысла. В зале стояла удушающая жара. Мужчины вытирали лица влажными платками. Фредерик расстегнул ворот рубашки и спустил с плеч сюртук.
— Ты не можешь уклониться от своего долга, Дуглас, — тихо, но настойчиво продолжал мистер Коффин. — Оглянись вокруг! Сегодня твоему народу нужно, чтобы ты говорил от его имени.
Фредерик затаил дыхание, а квакер прибавил очень серьезно:
— И он нуждается в тебе. Этому доброму человеку, который так много работает, нужна твоя помощь.
Следуя за взглядом квакера, Фредерик пристально посмотрел в лицо Гаррисона, человека, которого ‘он так почитал и любил. Какой у него усталый вид, какие запавшие глаза!
— Он нуждается в тебе, — снова повторил квакер.
Губы Фредерика зашевелились сначала беззвучно.
— Я постараюсь, — прошептал он наконец.
Фредерик не мог бы сказать потом, сколько времени прошло, но внезапно он оказался на ногах и его тихонько подталкивали к платформе. Только поднявшись на нее, стоя перед аудиторией, он сообразил, что так и не надел свой сюртук. Рубашка на нем была чистая, свежевыстиранная и отутюженная Анной, но все же!.. Неуклюжими, словно закоченевшими пальцами он безуспешно попытался застегнуть пуговицу у ворота. Не может он застегнуть ее, когда все эти лица — целое море лиц — обращены к нему в ожидании его речи. Какая тишина вокруг! Все ждали. Он с трудом глотнул.
— Леди и джентльмены!
Маленькая девочка с большими серьезными глазами откинула со лба влажные от пота кудряшки и улыбнулась ему, подбадривая. И внезапно Фредерика словно подхватила и подняла могучая волна. Он понял: все эти люди радуются, что он стал свободным. Они хотели, чтобы он стал свободным! И он начал снова.
— Друзья, еще совсем-совсем недавно я был рабом. Теперь я свободен! — Он увидал, что слушатели наклонились вперед. — Я не могу рассказать вам о том, как мне удалось бежать, потому что, если это станет известным, люди, которые помогли мне, пострадают страшно, страшно. — Фредерик произнес это слово во второй раз и увидел по лицам, что в какой-то мере люди поняли его.
— Я ничего не прошу для себя. У меня есть руки— есть силы. Я могу работать. Все моря и океаны на свете не могли бы вместить мою благодарность всемогущему господину… и вам.
Фредерик помолчал несколько мгновений, и все увидели, что глаза его потемнели, а лицо исказилось, словно от боли. Когда он заговорил снова, голос его дрожал, и людям приходилось наклоняться вперед, чтобы услышать.
— Но я только один. Где мои братья? Где мои сестры? Их стоны звучат в моих ушах. Их голоса доносятся ко мне, моля о помощи. Моя мать, моя собственная мать — где она? Я надеюсь, что она мертва. Я надеюсь, что она обрела единственное успокоение, которое приходит к рабу, — последний покой в могиле. Но, может быть, в эту самую минуту, когда я стою перед вами… может быть… — Фредерик умолк и закрыл лицо руками. И когда снова поднял голову, глаза его сверкали решимостью.
— Слушайте меня, — сказал он, — слушайте меня, я расскажу вам о рабстве.
И затем твердым голосом он стал рассказывать им о Кэролайн, о том, почему она волочила ногу, о Генри и Джоне, о Наде и Джебе. Он рассказывал им о маленьких детях, отчаянно цеплявшихся за своих матерей, продаваемых на другие плантации: о мужчинах и женщинах, «норов» которых надо было укротить; об унижениях, о потере людьми человеческого облика. Он рассказывал им о том, что такое рабство.
— Я свободен, — хотя голос его снова упал, слушатели, вытянувшись вперед, старались не упустить ни одного слова. — Но клеймо бича осталось на мне навеки.
Одним движением он распахнул свою рубашку. Потом повернулся, и все увидели, что вся его широкая молодая спина покрыта глубокими, узловатыми шрамами— следами ран, что доходили до самой кости и, затянувшись, оставили красноватые шишки на гладкой коричневой коже.
По залу прошел шорох.
— Я не забыл, я ничего не забыл. Я не забуду до тех пор, пока останется на земле хоть одно место, где есть рабы.
Он повернулся, чтобы сойти с платформы. И тогда в тишине раздался другой голос — звучный, мелодичный голос. Казалось, боевая труба зовет их в поход.
— Что ж это, вещь, имущество или человек?
Уильям Ллойд Гаррисон стоял рядом с Фредериком, преображенное лицо его осветилось воодушевлением. Он ждал ответа, держа в своей руке руку Фредерика, неподвижно стоя перед публикой. И тысяча голосов ответила ему мощным возгласом:
— Он человек!
— Человек! Человек!
Гаррисон не пытался успокоить гул возбужденной толпы. Мужчины плакали, не стыдясь своих слез. Аплодисменты и возгласы были слышны далеко на улице, люди бежали к зданию, где происходил съезд, чтобы узнать, в чем дело.
Все это время Гаррисон стоял перед аудиторией, не выпуская сильной коричневой руки. Наконец он легонько пожал ее, и Фредерик, спотыкаясь, пошел на свое место. И тогда Гаррисон шагнул к краю платформы.
Даже люди, которым часто приходилось слышать Гаррисона, люди, давно знавшие его, были потрясены тем, как он говорил в тот день. Это был поистине волшебник, и огромная аудитория внимала ему как единое существо.
— И этому делу мы торжественно посвящаем наши силы, наш ум, наши души и нашу жизнь!
Даже через много лет мужчины и женщины, которые слышали тогда Гаррисона, вспоминали этот августовский день в Нантукете.
Когда заседание окончилось, Джон А. Коллинс, генеральный агент Массачусетского общества борьбы с рабством, оказался возле Фредерика.
— Мы хотим сделать вас своим сотрудником, — сказал он. — Пойдемте, мистер Гаррисон просил привести вас к нему.
И снова, окруженный взволнованной толпой, великий человек держал в своей руке руку Фредерика; но теперь он испытующе всматривался в коричневое лицо.
— Вы будете работать с нами, Фредерик Дуглас? — спросил он.
— Сэр, я член общества в Нью-Бедфорде, — быстро и горделиво ответил Фредерик.
Гаррисон усмехнулся.
— Разумеется. Но я имею в виду нечто большее, гораздо большее. Я прошу вас оставить все, чем вы занимаетесь, и начать работать со мной. Жалованье-жалованье неопределенное. Мне сказали, что у вас есть семья. У меня тоже семья.
— Да, сэр, я знаю, — ответил Фредерик, глядя на него с детским обожанием.
— Я прошу вас оставить свою семью, чтобы потрудиться на благо более обширной семьи созданий божьих.
— Да, сэр, понимаю. Я хочу помочь. Но ведь я невежественный человек. Я собирался поступать в школу.
— Вы будете учиться в пути, Фредерик Дуглас. Сейчас ваша сила нужна людям. Вы нам нужны.
Итак, Фредерик оставил свою работу в литейной и в качестве агента Массачусетского общества борьбы с рабством начал активную деятельность, направленную на уничтожение института рабства во всей стране,
ГЛАВА 7
РАБОТА В ВАШИНГТОНЕ И ВЫБОРЫ В РОД-АЙЛЕНДЕ
Эмилия Кемп стоял а у окошка своей мансарды. Зеленые с белыми гребешками волны беспокойно вздымались над поверхностью Чесапикского залива, и казалось, что густые лесные чащи на дальнем Кленовом острове поднимаются и опускаются вместе с ними. Какое-то судно обогнуло Кит-Пойнт. Несколько мгновений Эмилия видела верхушки мачт и кусочек белого паруса, выделявшегося на синеве неба. Потом все исчезло. Но сейчас ее уже не печалило зрелище корабля, скользящего по волнам, уходящего в открытое море, Эмилия тоже собиралась в дальний путь.
Люси умерла. Сегодня утром они опустили ее изможденное тело в могилу, вырытую на опушке сосновой рощи. Коуви в своем воскресном костюме, висевшем на нем мешком, тупо смотрел, как засыпают гроб комьями жесткой глины. Священник усердно потряс руку вдовца, напомнив ему, что «бог дал, бог взял», и Коуви с золовкой вернулись в некрашеный, покосившийся дом. Больше делать было нечего. Она могла уезжать.
Вернувшись домой с похорон, Коуви поднялся на веранду и рухнул в кресло. Весь он как-то согнулся и обмяк за эти годы. Коуви так и не удалось нажить состояния. Он не знал ровно ничего об экономическом спаде, охватившем всю страну, он понятия не имел о том, что существует какая-то связь между президентскими выборами 1840 года и ценами на хлопок. Но он отлично знал, что теряет почву под ногами. Как бы ни колотил Коуви своих рабов, все равно хлопок либо не родился, либо сгнивал на корню, скот погибал, долги нарастали, рыночные цены падали, и на всем побережье залива царило уныние и раздражение.
А теперь вот умерла жена. И не хворала вовсе. Просто зачахла. На дворе стоял апрель, солнце палило уже немилосердно.
Коуви сплюнул через перила веранды и снова откинулся на спинку кресла. Ну, конечно, это девчонка Кэролайн все еще носится по двору, как дикий звереныш. Пора ей начинать что-нибудь делать. Может быть, имеет смысл поскорее избавиться от нее? Скоро она уже будет годна для продажи, а за молоденьких мулаток на рынке дают хорошие деньги. Надо сказать Кэролайн, чтобы она немного подкормила девку. Лучше всего забрать ее в дом. Важно только, чтобы Кэролайн ничего пока не подозревала.
Коуви с трудом поднялся и направился в дом. Может быть, у Кэролайн найдется для него какая-нибудь еда.
В коридоре его остановила Эмилия. Она была в шляпе и несла чемодан. Коуви нахмурился.
— Ох, мистер Коуви, а я вас искала! — По тону Эмилии чувствовалось, что у нее какое-то безотлагательное дело к нему.
Эмилия имела обыкновение вдруг, с удивительной живостью возникать откуда-то, когда ее меньше всего ждали. Иногда он по нескольку месяцев почти не встречался с ней. А вот теперь взяла и выскочила! Какого черта ей надо? Он молча ждал объяснений.
— Я уезжаю.
Только и всего? Попусту слов она не тратит. Коуви обшарил ее своим невыразительным взором. А ведь она совсем недурна, Эмилия. И нрав поживее, чем у сестры. Он медленно проговорил:
— Я вас никуда не гоню.
— О, я знаю, мистер Коуви, — благодарным тоном ответила Эмилия. — Не в том дело. Просто теперь, когда бедной Люси нет, я больше не имею права… навязываться.
Коуви вспомнил, что все эти годы он предоставлял ей кров, что без него ей негде было бы и голову приклонить. А что он получил за все это? Ровно ничего. Он прищурился.
— Куда вы собираетесь ехать?
— Поеду в Вашингтон. Там живет двоюродный брат Тома… Джек Хейли… Он пишет, что я смогу… достать работу.
Начало фразы было выпалено одним духом, но в конце ее Эмилия запнулась, словно сама испуганная своим невероятным намерением.
«Работа в Вашингтоне! Помешалась эта женщина, что ли?»
Чувствуя себя мужественным покровителем слабого пола, Коуви сердито прикрикнул:
— Кто сказал, что вам надо уезжать и искать себе работу? А? Кто это сказал?
Эмилия поперхнулась. Она не ожидала возражений и совсем не хотела спорить по этому поводу. Ей пора отправляться в дорогу, не то она опоздает на пароход. И она твердо сказала:
— Мистер Коуви, это уже решено окончательно. Я уезжаю. Бен сказал, что вы посылаете его в город. Я поеду с ним.
Коуви медленно проговорил, отчеканивая слова:
— Черномазый врет, как всегда. Пусть только посмеет отлучиться отсюда. А вам советую выбросить из головы эти дурацкие мысли. Вы можете оставаться тут и присматривать за домом. Я не против.
И он вышел в кухню. Теперь все в порядке. До Сент-Микэлса десять миль. У нее есть время подумать. Но что это за тип в Вашингтоне, она говорит, что кузен покойного мужа… Мда!.. Эта Эмилия позанозистее бедняжки сестры.
Эмилия продолжала стоять в передней. Вздохнув, она опустила на пол свой чемодан. Хорошенькое дело! Неужели Коуви думает, что сможет насильно удержать ее здесь? Что она — одна из его рабынь? И вдруг Эмилия прозрела. Конечно, она рабыня, уже много лет рабыня. И сейчас она бежит отсюда, как эти черные рабы, о которых пишут в газетах.
Эмилия подхватила свой чемодан, вышла на веранду, спустилась с крыльца, прошла по тропинке за калитку, посмотрела на длинную пыльную дорогу, ведущую к Сент-Микэлсу и зашагала вперед.
До плантации Лоусона было почти две мили и, очутившись в благодатной тени небольшой рощи, Эмилия присела отдохнуть. Пока что все в порядке, это расстояние пройдено быстро. Она энергично потерла онемевшую руку и попыталась вспомнить, нет ли в ее тяжелом чемодане вещей, которые можно выбросить. Да уж, ноги она сотрет в кровь. Впрочем, скоро шоссе. Но если никто не подвезет ее, на пароход она опоздает. Надо спешить!
Позади застучали колеса, но Эмилия не слышала ничего, пока подвода, запряженная мулом, не поравнялась с ней. Лишь тут она остановилась, чувствуя, что ноги ее подкашиваются. Остановился и мул без всякой команды возницы-негра. Это был не тот мул и не тот старый негр, которых однажды утром, шесть лет тому назад, обогнала Эмилия на проселочной дороге. Столько негров разъезжает на запряженных мулами подводах по дорогам восточного побережья! Этот негр был молод, и видел он очень хорошо. И то, что он увидел, весьма его озадачило и встревожило: белая женщина одна на дороге, тащит чемодан и, по всем признакам, собирается попросить, чтобы он ее подвез.
«Нехорошо!» Мрачный как туча негр ждал, что она скажет.
Эмилия улыбнулась и сконфуженно откашлялась. Мул флегматично посмотрел на нее.
— Парень, — заговорила она, и тон ее подтвердил худшие опасения негра, — ты не в Сент-Микэлс ли направляешься?
— Нет, мэм. Чуть только по дороге и сразу назад. Нет, мэм! Даже близко к Сент-Микэлсу не подъеду. Ох, нет, мэм!
Очень уж рьяно он отпирается! Эмилия видела, что лицо у негра растерянное, и, поскольку она теперь многое понимала, поняла и причины этой растерянности. Надо было успокоить его.
— Понимаешь, я хочу вовремя добраться в Сент-Микэлс. Надо успеть на пароход, — доверительно сказала Эмилия.
Во взгляде негра промелькнула какая-то искорка. Человек, который куда-то едет, всегда вызывал здесь интерес. Но возница молча покачал головой. Эмилия отвела глаза. Дорога, казалось, трескалась под палящим солнцем.
— Видишь ли, я уезжаю очень далеко. — Теперь она посмотрела ему прямо в лицо, как смотрят в лицо другу, и тихо проговорила: — Я держу курс на Полярную звезду.
Возможно, что руки негра крепче сжали поводья. Во всяком случае, мул внезапно мотнул головой. Черное лицо словно окаменело. Одно мгновенье стояла полная тишина. Потом негр неторопливо огляделся по сторонам. Направо и налево пустынные поля, кое-где одинокие деревья да пыль столбом.
Он спрыгнул с подводы и поднял чемодан Эмилии. Сказал, не глядя на нее:
— А я ведь вспомнил, мэм. Я, пожалуй, мог бы доехать до Сент-Микэлса. Пожалуй, да.
— О, спасибо! Большое тебе спасибо! — воскликнула Эмилия с таким жаром, что негр не удержался от улыбки.
— Позвольте, я тут устрою вам местечко позади.
И он действительно устроил для нее место, отодвинув в сторону мешки и вязанки дров. Это был отнюдь не мягкий экипаж, но он благополучно доставил ее в Сент-Микэлс. Эмилия вылезла у рынка, чтобы не привлекать излишнего внимания. Однако негр настоял на том, чтобы поднести ее чемодан до пристани.
— Мэм, — сказал он, вертя в руках свою широкополую соломенную шляпу. — Оно, конечно, вам чудно покажется, только… я вам желаю удачи.
И Эмилия, глядя на него сияющими глазами, ответила:
— Спасибо, спасибо, мой друг. И тебе того же!
Невольник, лениво прислонившись к груде мешков, ждал, пока не убрали сходни; из-под опущенных полей шляпы он бросал быстрые настороженные взгляды во вое стороны. Затем, когда полоса грязной воды между берегом и судном стала совсем широкой и пароход плавно двинулся вперед, негр выпрямился, помахал своей шляпой в воздухе и, утирая со лба капли пота, громко проговорил:
— Дай бог!
Вашингтон становился настоящей проблемой для бостонских аболиционистов. Однажды вечером в редакции «Либерейтора» собралась небольшая группа людей, чтобы выработать план действий.
— Все дороги для нас закрыты! Наши газеты даже не. доставляются почтой! — сердито говорил Паркер Пиллсбери, вскидывая голову.
Квакер Уильям Коффин примирительно отвечал ему:
— Вашингтон — рабовладельческий город. Ты должен считаться с фактами.
— Но ведь это наша столица, это город, в котором несколько тысяч жителей, а рабовладельцы окружают его глухими стенами, — раздраженно подал реплику священник Уэнделл Филиппс.
— Нам следовало бы провести собрание в Вашингтоне, — и Гаррисон печально вздохнул, думая о том, сколько невежественных, заблуждающихся людей живет в этом городе.
Эти слова были встречены глубоким молчанием. О собрании аболиционистов в Вашингтоне не могло быть и речи. Несколько Южных штатов уже объявили денежную награду за голову Гаррисона. Фредерик, сидевший поодаль, внимательно изучал нахмуренные, озабоченные лица; он понимал, что каждый человек в этой комнате так или иначе взят на заметку. Все они являлись агентами Общества борьбы с рабством, и дороги на Юг были им заказаны так же, как и ему. А Вашингтон был Югом. Вдруг с порога раздался тягучий голос:
— Джентльмены, вы можете больше не беспокоиться. Для меня Вашингтон — это дом. — И стройный мужчина шагнул вперед, в освещенную часть комнаты.
Заслышав этот мягкий, тягучий южный выговор, Фредерик оцепенел. Но никто не поднял тревоги, а в негромком приветствии Гаррисона прозвучала радость:
— Гамалиель Бэйли!
Мужчина продолжал:
— Я слышал только часть разговора, но достаточно, чтобы выразить свое полное согласие. Нам действительно нужен представитель в Вашингтоне. Я не хочу льстить себе, но я готов.
— Нет! Вы нужны нам здесь, — отозвался Гаррисон с непривычной для него страстностью.
Фредерик медленно поднял голову. Человек был ему совершенно незнаком. Речь его сразу выдавала южанина. Теперь Фредерик увидел перед собой красивого брюнета в черном сюртуке тонкого сукна и свободных серых панталонах. Он смотрел на Гаррисона блестящими черными глазами.
— Только я могу взяться за это дело, — сказал он.
Уэнделл Филиппс одобрительно кивнул головой и проговорил своим мелодичным голосом:
— Он прав, Гаррисон. Гамалиель Бэйли может ехать в Вашингтон. Там он среди своих.
— Но как же, там ведь знают, что вы сотрудничаете с нами. Вы очень известный аболиционист, — раздался чей-то суровый голос.
Гамалиель Бэйли заботливо смахнул несуществующую пылинку со своего жилета и ответил с мягким смешком:
— Я ведь из виргинских Бэйли. С этим приходится считаться. Не бойтесь, мистер Хантон! — Вдруг он заметил темное лицо Фредерика, выделявшееся среди белых, и в глазах его вспыхнул интерес. — А это, очевидно, новый агент, о котором я уже слышал?
— Да, — сразу ответило несколько голосов, — это Фредерик Дуглас.
Когда прибыло судно из Сент-Микэлса, на котором ехала Эмилия, Джека Хейли не оказалось на пристани, и для этого были сваи причины. Накануне на улицах Вашингтона появился первый выпуск газеты «Нэшнл ира», и словно бомба разорвалась на Пенсильвания-авеню. Какая буря поднялась в тот день в конгрессе, на улицах и в клубах! Опаснейшая ересь печаталась и распространялась среди жителей в двух шагах от Капитолия. Разве не проберет дрожь каждого богобоязненного американца, когда отпрыск такого старинного и уважаемого рода, как Бэйли из Виргинии, подстрекает черных ублюдков к бунту! Некоторых джентльменов и впрямь пробирала дрожь. А ухмыляющиеся репортеры бегали по городу, стараясь разузнать, что говорят на совещаниях партийных группировок.
Джек был гораздо моложе своего двоюродного брата Тома Кемпа. Жену Тома он вспоминал с теплым чувством. Письма ее вызывали интерес и любопытство, и Джек был рад, что Эмилия приезжает в Вашингтон.
Он разыскал ее на набережной; окруженная кипами хлопка, она безмятежно покачивалась в плетеной качалке.
Эмилия поймала на себе его пристальный взгляд и вскочила на ноги, радостно вскрикнув:
— Джек, я знала, что вы придете за мной! Я ничуть не беспокоилась. А добрый капитан Дрейтон устроил меня со всеми удобствами.
Джек держал ее руки в своих. Эмилия была такая худенькая, маленькая. Седеющие волосы, старательно зачесанные за уши, еще больше оттеняли впалость щек; платье на ней было ситцевое, вылинявшее от частых стирок. Но голубые глаза глядели на него молодо и ясно.
Эмилия даже ахнула от восторга, увидав маленький кабриолет, который ожидал их возле пристани. Джек подсадил ее, уложил в ноги чемодан, уселся сам и взял вожжи.
Весна в Вашингтоне! Колеса тяжелых фургонов увязании в колее, в уличной грязи барахтались свиньи, но над городом плавала нежная дымка, окутывая его весенним очарованием. Они катили по широкой улице, и Эмилия старалась разглядеть все сразу. Внезапно у нее захватило дух: она увидела Капитолий, сверкающий купол которого уходил в просторное небо.
Они обогнули Капитолий, свернули в тенистый переулок и подъехали к двухэтажному кирпичному дому, стоявшему в глубине дворика в окружении четырех толстых вязов.
— Ну, вот мы и прибыли, — улыбнулся ей Джек.
— Как славно! Значит, вы здесь живете?
— Нет, мэм! Но я надеюсь, что здесь будете жить вы.
— Но кто же?..
— Подождите немножко. — Джек выпрыгнул из коляски и обмотал вожжи вокруг столба.
Вся улица была укрыта тенью больших деревьев, от которых веяло прохладой. Когда Джек протянул ей руку, чтобы помочь выйти, Эмилия нерешительно спросила:
— А здесь не удивятся моему появлению?
— Дорогая моя, миссис Ройял не удивишь ничем!
— Джек! Неужели та самая миссис Ройял, писательница? — и Эмилия застыла на месте.
Джек твердо взял ее за локоть.
— А кто же еще? На свете есть только одна миссис Ройял. Пойдемте, я потом вернусь за чемоданом.
Эмилия расправила юбку и последовала за ним по дорожке, которая вела за дом.
Низенькая старая дама, склонившаяся над клеткой, где копошились пушистые желтые цыплята, казалась самой обыкновенной добродушной бабушкой. Ситцевое платье, собранное вокруг ее пышного стана, изрядно полиняло, так же как и чепец, из-под которого выбилось несколько прядей седых волос.
— Добрый день, миссис Ройял! — тепло и почтительно сказал Джек.
Старушка выпрямилась и расправила плечи. Движения ее отличались большой живостью; с загорелого, еще не покрытого морщинами лица смотрели удивительно яркие блестящие глаза.
— Скажите на милость, Джек Хейли! А что это за женщина с вами? — Голос у миссис Ройял оказался неожиданным для ее внешности: деловым и холодноватым.
— Моя родственница, миссис Ройял. Разрешите мне представить миссис Эмилию Кемп.
— Здравствуйте, — чопорно произнесла старуха, бросив на Эмилию мимолетный, но проницательный взгляд.
— Мне очень лестно познакомиться с вами, — едва сумела выговорить растерянная Эмилия.
— Она приехала в Вашингтон работать, — продолжал Джек. — И я привел ее к вам.
Серые глаза миссис Ройял сердито сверкнули.
— Почему же вы привели свою родственницу именно ко мне?
— Потому что она интересуется работой в газете. А вы — самый лучший газетчик в Вашингтоне, прошу простить мне это выражение, миссис Ройял. — И Джек изысканно поклонился.
— Не трудитесь! — Она повернулась к Эмилии.
— Я читала одну из ваших книг, сударыня. Джек посылал мне. Я столько нового узнала из нее об Америке!
Серые глаза, несомненно, смягчились, но тон оставался прежним.
— Почему же вы не ведете ее к своему другу — к этому самому пакостному аболиционисту?
— Миссис Ройял! — Джек, казалось, был ошеломлен. — Неужели вы так выражаетесь об издателе Гамалиеле Бэйли?
— Как ему только не стыдно! Продаться этим долгополым пустозвонам…
— Но, миссис Ройял…
— Не перебивайте меня. Пришел бы он ко мне, я научила бы, как покончить с рабством. Это самое настоящее проклятие в нашей стране. Но все эти миссионеры, распевающие псалмы… Уф!
— Позвольте напомнить вам, — вкрадчиво заметил Джек, — что, вернувшись из Бостона, вы чрезвычайно высоко отзывались о священнике Теодоре Паркере. А ведь он…
— Он вовсе не поповского звания, — с чувством произнесла старуха. Лицо ее посветлело, и она ласково добавила: — Он, вернее всего, сектант.
Миссис Ройял расхохоталась, и всякая натянутость и неловкость исчезли.
— Уж вы простите старую болтунью, повинную в тех же грехах, за которые она судит других. — Она подняла голову. — Взгляните, как наш Капитолий сверкает на солнце. Видели вы где-нибудь такую красоту?
— Я еще никогда нигде не была, сударыня. Вашингтон так хорош, я представить себе не могла ничего подобного.
— А ведь вот есть люди, которые недостойны своего города. Но вам надо отдохнуть с дороги.
Я плохая хозяйка. Кстати, знает ли ваша родственница, что я преступница, осужденная преступница? — Миссис Ройял с хитрецой посмотрела на Джека.
Фраза прозвучала очень таинственно, и Эмилия широко раскрыла глаза. Джек засмеялся:
— Вы сами расскажете ей, миссис Ройял!
— Это такая грустная история, — насмешливо продолжала хозяйка. — Видите ли, суд присяжных вынес решение, что я «обыкновенная скандалистка». В Англии меня окунули бы в пруд, но здесь есть только Потомак, и достопочтенный судья счел это нежелательным — ведь я могла бы заразить воду. Так что меня отпустили на все четыре стороны. А знаете, — она слегка нахмурилась, — единственное, против чего я действительно возражаю, это слово «обыкновенная». Вот это мне совсем не нравится.
— Согласен с вами, сударыня. Когда миссис Ройял ругает сенаторов, конгрессменов, банкиров, епископов и даже президентов, — это всегда работа высокого класса. Слово «обыкновенная» совсем сюда не подходит.
Старуха одобрительно взглянула на него.
— Где только вы набрались таких хороших манер, позволительно спросить? В Вашингтоне это сейчас большая редкость! — И прежде чем Джек успел ответить, она как любезная хозяйка обратилась к Эмилии — Когда-нибудь, моя дорогая, я расскажу вам о маркизе Лафайетте. Ах, вот у кого были манеры!
— Liberté! Fraternité! Equalité! — почти беззвучно скороговоркой произнес Джек.
Хозяйка услышала и гневно повернулась к нему. Но тут же на лице ее заиграла озорная усмешка.
И вот Эмилия поселилась вместе с Анни Ройял, вдовой давно усопшего капитана Уильяма Ройяла. Он сражался бок о бок с генералом Вашингтоном во время войны за независимость и всю жизнь был его близким другом. Анни Ройял тоже вела войну — на свой собственный лад. Каждую неделю она сама выпускала на допотопном печатном станке, стоявшем у нее в сарае, маленькую, но воинственную газету под названием «Охотница». Газета ратовала за бесплатные школы для всех детей, свободу торговли и щедрые ассигнования на научные исследования. Эмилия помогала своей покровительнице хозяйничать и разводить цыплят, сопровождала ее на интервью; ей приходилось замечать, как багровые от злости сенаторы переходят на другую сторону, чтобы не встречаться с миссис Ройял. Постепенно Эмилия познакомилась с тем, каким образом делают газету, но еще лучше — с нравами и обычаями столицы США, Вашингтона.
Эмилия жила у миссис Ройял уже три недели, когда Джек, забежав однажды вечером, объявил:
— Я уезжаю на Север!
— Куда? Зачем?
— Шеф услыхал что-то о восстании в Новой Англии. Он рад до смерти и говорит, что, может, янки теперь отучатся совать нос в чужие дела. Он посылает меня туда, хочет раздуть вокруг этой истории скандал.
— А сами-то вы что-нибудь знаете об этом? — миссис Ройял навострила уши.
— Насколько я мог понять, похоже, что многие бедняки в Род-Айленде захотели участвовать в выборах. А крупным воротилам это не по нраву!
Вся Новая Англия была вовлечена в борьбу. Две местные партии претендовали на руководство штатом Род-Айленд, и столкновение казалось неминуемым. До 1841 года Род-Айленд участвовал в выборах соответственно старой колониальной хартии, которая отстраняла от голосования граждан, имевших менее ста тридцати четырех акров земли. Поэтому законодательные органы штата целиком находились во власти консервативно настроенных землевладельцев, а растущие промышленные города, большая часть населения которых была лишена избирательного права, оказывались в невыгодном положении. В 1841 году Томас Уилсон Дорр, виг и питомец Гарвардского университета, возглавил движение за реформу: был составлен проект новой конституции штата. Эта конституция должна была расширить основы представительства в законодательных органах штата и упразднить ненавистное требование земельной собственности. Однако избирательное право согласно этому проекту предоставлялось только белому населению; негры, поселившиеся в Род-Айленде, подчеркнуто отстранялись от голосования.
Квакеры были непротивленцами, чуждались политики, но они всегда стояли на страже интересов негров. Все сторонники отмены рабства хотели новой конституции, однако им не нужен был несовершенный документ, уже с самого начала требовавший изменений. И поэтому они «е могли поддержать Дорра. Братья Перри, фабриканты из Провиденса, написали своему другу Джону Брауну, торговцу шерстью, который жил в Спрингфилде, штат Массачусетс:
«Настало время гражданам Род-Айленда проникнуться более широким пониманием прав человека, чем то, на котором основывается конституция Дорра. Мы беседовали с ним, но, соглашаясь с нами в принципе, он боится сделать решительный шаг».
Джон Браун переправил это письмо Джону Гринлифу Уиттьеру, секретарю Массачусетского общества борьбы с рабством. Уиттьер беседовал о нем со священником Теодором Паркером, который собирался несколько раз выступить в Род-Айленде, разоблачая расовую дискриминацию в конституции, именующейся народной.
— Почему бы неграм не голосовать вместе со всеми другими рабочими? — спросил Уиттьер. — Ведь, ограничивая избирательное право, новая конституция в известной мере теряет свои преимущества?
Теодор Паркер устало вздохнул.
— Этого хотят сами рабочие. Борьба за существование ослепила их.
— Ты прав. — В очень серьезном разговоре Уиттьер обращался к собеседнику на «ты», как все квакеры. Взгляды их встретились, притянутые друг к другу одной и той же мыслью. И почти одновременно оба произнесли:
— Фредерик Дуглас!
Несколько секунд собеседники молча улыбались друг Другу, поздравляя себя с этой замечательной идеей, но лицо Уиттьера быстро омрачилось. Он покачал головой.
— Боюсь, что друг Гаррисон не согласится. Тебе известно, что он против нашего участия в политике.
Паркер некоторое время не отвечал, барабаня по столу длинными пальцами. И вдруг черные глаза его сверкнули.
— А разве мы говорим о политике? Сейчас нас интересуют права человека.
Уиттьер отмахнулся от него, не сдержав, однако, усмешки.
— Поосторожней! Цитаты из Томаса Пейна тебе не помогут.
— Чепуха! У Томаса Пейна было больше веры, чем у всех массачусетских церковников, вместе взятых. — Молодой священник вскочил на ноги, его худое лицо загорелось радостью.
— Дуглас отправится в Род-Айленд! Уговорить Гаррисона я беру на себя.
Так и порешили, и Дуглас оказался в числе трех аболиционистов, объездивших буквально все уголки этого маленького штата. Это были: Стефен С. Фостер из Нью-Гэмпшира, Паркер Пиллсбери из Бостона и Фредерик Дуглас из неизвестного района рабовладельческих территорий. Двое белых и негр — все трое молодые, крепкие, воодушевленные своей целью люди. Блестящее, страстное красноречие Фостера, грозные обличения Пиллсбери и одно лишь присутствие Фредерика производили везде настоящий фурор. За ними следовали галдящие оравы недовольных; их обливали грязной бранью, выгоняли из таверн, забрасывали камнями и тухлыми яйцами.
Но они продолжали свои выступления в школах и храмах, в наемных помещениях и на рыночных площадях, в складах, на фабричных дворах и пристанях. Иногда аболиционистов сопровождала Эбби Келли, которая стала потом женой Стефена Фостера. Юность и ясная красота этой истинной дочери квакеров в сочетании с удивительной серьезностью, большими познаниями и незаурядной силой логического убеждения покоряли противников. Ей удавалось утихомирить самые бурные страсти.
Люди начали прислушиваться. Они выдвинули проект «конституции свободного человека», противопоставив его конституции Томаса Дорра; в Провиденсе был созван огромный митинг. Газетные заголовки и афиши, распространявшиеся по всему штату, объявляли, что основным оратором будет Фредерик Дуглас, бежавший из неволи.
Джек Хейли увидел эти афиши, приехав поздно вечером в Провиденс. Наспех глотая в гостинице свой ужин, он все время прислушивался к разговорам об этих делах. Когда Джек подошел к переполненному зданию, митинг был в самом разгаре. С трудом протиснувшись в дверь, он сразу понял, что в зале происходят какие-то события. Кто-то требовал слова.
— Это Сэт Лютер! — перешептывались возбужденные слушатели. — Правая рука Томаса Дорра.
— Давай, Сэт, говори! — раздался зычный голос в толпе.
Молодой человек на платформе жестами призвал к молчанию и кивнул человеку, стоявшему в проходе.
— Вот вы, филантропы, оплакиваете участь рабов на Юге, — резким голосом заговорил оратор. — Что же, поезжайте ка Юг и помогайте им! Наша забота — равные права человека, освобождение белых людей; только добившись этого, можно бежать на выручку черным, будь они свободные или рабы. Не лезьте не в свое дело!
Часть присутствующих встретила это выступление аплодисментами, другая — свистом и возмущенными возгласами. Но когда Лютер возвращался на свое место, люди, сидевшие около него, одобрительно переговаривались между собой.
Потом Джек увидел, что председатель собрания отошел о сторону и его место на платформе занял человек очень внушительного вида. Не успел он еще вымолвить слова, как в обширном зале воцарилась полная тишина. Ибо это, вне всяких сомнений, был тот самый «беглый раб», ради которого слушатели пришли сюда. Джек глядел на него во все глаза: неужели этот человек был когда-нибудь рабом? Массивные плечи, прямой, хорошо развитый торс, крупная голова с густой гривой волос, откинутых назад с широкого лба, глубоко сидящие глаза, упрямая челюсть, опушенная бородой, спокойное достоинство и сдержанная сила, пронизывающая каждое его движение, — все это заставило Джека невольно воскликнуть:
— Бог мой! Вот это человек!
На него зашикали со всех сторон. Фредерик Дуглас начал свою речь.
— Этот джентльмен желал бы, чтобы мы вели себя потише. Он говорит о белых рабочих и неграх рабах так, словно наше дело чем-нибудь отличается от его собственного. Разве мы думаем о чем-либо другом, кроме равных прав человека? И неужели мы должны доказывать принадлежность негритянской расы к роду человеческому? Разве не вызывает удивления, что, хотя мы возделываем землю, сеем и собираем урожай, пользуемся всевозможными механизмами, воздвигаем здания, строим мосты и суда, обрабатываем железо, медь, бронзу и золото; что, хотя мы читаем, пишем и считаем, служим клерками и секретарями, работаем на калифорнийских приисках, охотимся на китов в Тихом океане, выращиваем скот на горных пастбищах; что, хотя мы существуем, двигаемся, действуем, размышляем, строим планы и, наконец, молимся христианскому богу — от нас требуют доказательств, что мы люди!
Я должен вам сказать, что рабовладельцы из самых темных джунглей Юга признают этот факт. Они подтверждают его, вводя определенные законы; подтверждают его, карая всякое проявление непокорности со стороны раба. В штате Виргиния семьдесят два вида преступлений караются смертью, если они совершены неграми, пусть даже самыми невежественными, и только два из них требуют подобного же наказания для белого преступника. Чем же является этот факт, если не подтверждением полной моральной ответственности негра как разумного человеческого существа? Известно, что своды законов южных штатов полны распоряжений, запрещающих под угрозой больших штрафов и других наказаний обучать рабов чтению и письму. Если вы укажете мне хоть один подобный закон, относящийся к тягловому скоту, я соглашусь с вами, что принадлежность негров к роду человеческому нуждается в доказательствах.
Зал огласился восторженными возгласами. Слушатели стучали ногами и кричали, кидали в воздух шапки. Дуглас, дождавшись тишины, перешел на более спокойный тон. Он говорил о значении конституционного правительства, о том, чего сможет добиться эксплуатируемый народ, если он будет держаться вместе, и что все они потеряют, ведя распри между собой.
— Рабовладельцы с присущим им коварством подстрекают белых трудящихся на враждебные поступки против негров и, таким образом, превращают белого бедняка в такого же раба. Разница заключается лишь в том, что черный раб принадлежит одному хозяину, а белый — всем хозяевам вместе. И того и другого обирают одни и те же грабители.
Когда собрание окончилось, Джек попытался пройти вперед, чтобы задать несколько вопросов этому удивительному оратору, но ему никак не удавалось пробиться сквозь напиравшую толпу. В конце концов Джек сдался и возвратился в гостиницу. А на другой день ему сказали, что аболиционисты уехали в Бостон. Томас Дорр лишился народной поддержки. Когда, наконец, приняли новую конституцию штата Род-Айленд, оговорка, относящаяся к белому населению, была из нее вычеркнута.
Гарриет Тамбен (1820–1913).
Соджериер Трузс.
Люси Стоун.
Лукреция Мотт (1793–1880).
Сюзен Антони (1820–1906).
Гарриет Бичер-Стоу (1802–1886).
Авраам Линкольн (1809–1865).
Джек Хейли вернулся в Вашингтон и вручил редактору газеты, где он служил, свой отчет о «мятеже». Редактор перечеркнул большую часть отчета «заявил, что они только зря потратили деньги на эту сумасбродную поездку.
В отличие от него Гамалиель Бэйли — редактор «Нэшнл-ира», внимательно прочел мелко исписанные листки, которые Джек положил на его стол. Сейчас материал этот действительно нельзя было поместить в газете, но Бэйли обвел кружком имя «Фредерик Дуглас» и спрятал отчет в особую папку, чтобы использовать его в дальнейшем.
Джек Хейли застал миссис Ройял и Эмилию в их домашней типографии, за работой. Эмилия смертельно побледнела, услышав его рассказ. Миссис Ройял даже уронила на землю верстатку и в испуге взглянула па свою помощницу.
— Она больна!
Но Эмилия отрицательно повела головой. Прислонившись к столу, она пыталась заговорить; бледное лицо ее постепенно освещалось радостью, в голубых глазах заиграли яркие огоньки.
— Вы говорите, что его зовут Фредерик, не правда ли? А сколько ему лет, по-вашему?
— Что такое? — спросила миссис Ройял.
— Сколько лет? — переспросил Джек.
— Ну да! — нетерпеливо отвечала Эмилия. — Тому человеку… Рабу, о котором вы рассказывали… Я совершенно уверена, что знаю его!
— Ох, боже мой, Эмилия! Эго невозможно! — нахмурившись, сказал Джек, а миссис Ройял насмешливо фыркнула.
— Опишите мне его, Джек, — настаивала Эмилия, — опишите очень подробно.
Пока Джек без особой охоты выполнял эту просьбу, Эмилия утвердительно кивала головой. Но Джеку все это казалось пустой тратой времени.
— Не могло быть в ваших краях такого необыкновенного раба. Мы бы, конечно, услышали о нем! — сказал он в заключение.
Эмилия только усмехнулась.
— Я помню, как он шагал в тот день по дороге; пыль вздымалась столбом! Тогда он был совсем еще мальчик. Теперь стал мужчиной. Но это он, я уверена.
И Эмилия поведала о том памятном утре, когда, высунувшись из окна своего чердака, она увидала, как молоденький невольник бросил вызов объездчику рабов; как он одним пинком заставил надсмотрщика со стоном отлететь в сторону; как он повалил на землю своего хозяина. Она рассказывала об этом впервые в жизни, но рассказывала очень хорошо.
— Его звали Фредерик — он был такого же цвета, у него были такие же сильные, широкие плечи и крупная голова.
— Но этот человек выглядит старше и потом ведь он образован! Если бы вы только слышали его!
Эмилия улыбнулась.
— Я узнала позже, что даже тогда он уже умел читать и писать. Он помогал мистеру Коуви вести счета.
— И все же это невероятно! Не может этот человек быть с восточного побережья Мэриленда! — изумленно оказал Джек.
— Молодой человек, — назидательно заметила миссис Ройял, — когда вы доживете до моего возраста, то узнаете, что именно невероятные вещи делают жизнь замечательной.
А Эмилия добавила:
— Не может быть на свете двух таких Фредериков!
ГЛАВА 8
ПО ОБЕ СТОРОНЫ АТЛАНТИЧЕСКОГО ОКЕАНА
Многие люди вместе с Джеком отказались бы поверить истории, рассказанной Эмилией. С течением времени Массачусетское общество борьбы с рабством оказалось перед сложной дилеммой. Комитет общества знал все факты, касающиеся Фредерика, и принимал все меры для его безопасности: название штата и округа, откуда он был родом, имя его хозяина и прочие подробности, которые могли бы привести к поимке Фредерика, тщательно скрывались от публики. Даже при этих условиях аболиционисты все время были начеку. Однако многочисленные слушатели, собиравшиеся на выступления Фредерика, начали поговаривать, что этот человек ие может быть «беглым рабом».
Первые три-четыре месяца речи Фредерика почти полностью сводились к воспоминаниям о его жизни в неволе.
— Давайте нам только факты, — говорил ему секретарь общества Коллинс. — О философии мы сами позаботимся.
— Расскажите свою историю, Фредерик, — шептал ему Гаррисон, когда его подопечный поднимался, чтобы выйти на платформу.
И Фредерик, преданно улыбнувшись учителю, старался точно выполнить его наказ.
Но Фредерик мужал и набирался знаний. Перед ним широко распахнулись двери библиотек, принадлежавших ученым людям. У Теодора Паркера было шестнадцать тысяч томов; библиотека занимала весь третий этаж его дома.
— Приходите в любое время, Фредерик. Книги, мой мальчик, пишутся для того, чтобы их читали.
И Фредерик упивался Томасом Джефферсоном, Карлейлем, Эдмундом Берком, Томасом Пейном, Джоном Квинси Адамсом, Джонатаном Свифтом, Уильямом Годвином. Книги пьянили его как вино; шатаясь, с красными глазами, брел он поздно вечером домой и валился на кровать. Он углублялся в чтение бесчисленных газет, которые Гаррисон выписывал для редакции «Либерейтора» со всех концов страны; он постоянно бывал на выступлениях крупнейших ораторов того времени— Уэнделла Филиппса, Чарльза Редмонда, Теодора Паркера и других. Нередко, жуя сэндвич, он слушал, как читает свои стихи Джон Уиттьер. За Гаррисоном молодой беглец следовал неотступно, жадно впитывая в себя каждое его слово, черпая из источника его мудрости, ловя каждую интонацию любимого голоса.
Речи Фредерика становились все примечательнее по своему содержанию, логике и манере изложения.
— Фредерик, если так пойдет дальше, люди перестанут верить, что вы были когда-либо рабом, — предупреждал Коллинс.
Но Гаррисон решительно сказал:
— Оставьте его в покое!
На севере и западе страны нарастала расовая вражда белых к неграм. Хулиганье выгнало восьмерых негров из Портсмута в штате Огайо. В течение трех дней шайка головорезов держала в своих руках власть в Цинциннати, она изгнала из города всех свободных негров. Беззащитные негры подвергались нападениям в собственных жилищах, и многие из них спасались бегством из города. В 1839 году, во время расистского погрома в Питсбурге, был почти полностью сожжен и разрушен негритянский квартал города. В Филадельфии три белые женщины насмерть забили камнями негритянку. Из-за жестокой экономической депрессии, охватившей этот город, многие белые жители оказались без работы и винили в этом негров. Толпа безработных сожгла только что выстроенный Африкан-холл, негритянскую церковь, негров избивали на улицах. Пришлось в помощь полиции, безуспешно пытавшейся навести в городе порядок, вызвать войска штата.
Темпераментного Гаррисона не удовлетворяла программа Американского общества борьбы с рабством. Члены общества усердно трудились, чтобы добиться немедленного уничтожения рабства, но Гаррисону их деятельность казалась недостаточно энергичной. Они не желали признать за женщинами равные с мужчинами права в этой работе, не смели критиковать двусмысленную позицию церковников в вопросе о рабстве. После филадельфийских волнений Гаррисон и его приверженцы решили взять в свои руки деятельность Общества борьбы с рабством. На съезде, состоявшемся в следующем году, старания их увенчались успехом. Лукреция Мотт,
Лидия Чайльд и Мари Чэпмен — давние и активные участницы движения против рабства, были избраны в исполнительный комитет общества. В результате часть делегатов покинула съезд, заявив, что отныне аболиционизм фактически поглощен женским движением за равноправие. Это не помешало, однако, съезду открыть очень широкую кампанию, для завершения которой потребовалось полгода. Исполнительный комитет разработал планы проведения в разных районах страны сотни собраний и конференций и предписал Фредерику Дугласу объехать штаты Нью-Йорк, Пенсильванию, Огайо и Индиану.
Первое собрание произошло в Миддлбери. В этом городке аболиционисты натолкнулись на яростное противодействие жителей. Штат Вермонт гордился тем, что в его пределах «и один раб еще не был выдан своему хозяину, однако в множестве городков и поселков люди не желали, чтобы их замешивали в «агитацию».
Это сопротивление, в известной мере характерное для Вермонта — «штата зеленых гор», как его называли, — оказалось, к несчастью, еще более характерным для Нью-Йорка — следующего штата, указанного в маршруте Дугласа. Вдоль всего канала Ири, от Олбани до Буффало Фредерик встречал апатию, безразличие, а порой и сталкивался с хулиганскими выходками. Сиракузы отказались предоставить помещения для митингов; аболиционистов не пускали ни в церкви, ни на площади, ни в общественные здания. Мистер Стефан Смит, в доме которого разместились аболиционисты, едва не заболел от огорчения. Фредерик стоял у окна, устремив взгляд на раскинувшийся недалеко от дома парк с молодыми деревцами.
— Не беспокойтесь, мой друг, — сказал он грустному хозяину, — мы все же проведем наш митинг.
На следующее утро Фредерик облюбовал себе место под деревом в юго-восточном уголке парка и обратился с речью к аудитории, состоявшей из пяти прохожих. После полудня его слушало уже не менее пятисот человек. Вечером ему нанесли визит представители церкви индепендентов и предложили воспользоваться старым деревянным зданием, которое раньше занимала церковь. Здесь съезд аболиционистов продолжался три дня.
В Рочестере, растущем городе, прием оказался более радушным. Несколько сот человек собралось в большой зале, чтобы услышать рассказ Дугласа о его жизни в неволе. Они встретили аплодисментами его призыв сплотиться, чтобы избавить страну от этого страшного зла. Председательствовал на этом собрании эксцентричный, ученый и богатый Джеррит Смит, с которым Дугласу предстояло поближе познакомиться в дальнейшем. Джеррит Смит был настроен еще более воинственно, чем Гаррисон. Он требовал использования избирательной системы в борьбе за уничтожение рабства и настаивал» а том, чтобы аболиционисты выступали против всех законов, поддерживающих рабство.
Из Рочестера Дуглас и Уильям Брэдбери, приятель Смита, направились в Буффало, также быстро развивавшийся город, где деловая жизнь кипела вовсю и пароходы ежедневно подходили к пристани.
Местным квакерам удалось достать для них только одну комнату в полуразвалившемся заброшенном доме на глухой окраинной улочке; раньше здесь помещалась почта. Явившись туда в назначенный час, Дуглас и Брэдбери увидели в комнате лишь несколько извозчиков; в грубой мятой одежде, с кнутами в руках, сидели они на лавках, оставив перед домом запряженные экипажи.
Брэдбери был возмущен. Потратив час на пустую, как ему казалось, болтовню, он ушел и в тот же вечер уехал пароходом в Кливленд. Но Фредерик остался. Почти всю неделю он ежедневно приходил на старый почтамт и говорил перед аудиторией, которая становилась все больше и больше. Затем перед ним раскрылись двери баптистской церкви. В ближайшее воскресенье он выступал уже под открытым небом, в парке, где собралось несколько тысяч человек.
В Ричмонде, штат Индиана, митинг аболиционистов был сорван, а ораторов забросали тухлыми яйцами. В Пендлтоне, в том же штате, программа выступлений Фредерика была неожиданно нарушена.
В городе невозможно было найти здание, и поэтому на самой окраине, в лесу, поставили платформу для ораторов. Вокруг нее собралось множество народу, и Фредерик, а также сопровождавший его на митинг Уильям Уайт были в очень приподнятом настроении. Но едва лишь забрались они на эту трибуну, как буйный отряд, состоявший примерно из шести десятков всадников, вооруженных дубинками, кирками и кирпичами, выехал из лесу, спешился и двинулся на них с явным намерением «убить черномазого».
Это была яростная, но неравная схватка. Квакеры старались прикрыть Фредерика, однако они и сами были беззащитны. Уайт, не покинувший своего поста, пытался умиротворить хулиганов и получил свирепый удар по голове — удар, от которого он упал, обливаясь кровью. Фредерик завладел палкой и отбивался изо всех сил, но враги одолели его, избили и оставили лежать на земле, думая, что он уже мертв. Затем все эти молодчики взобрались на своих коней и ускакали по направлению к Андерсену, где жило большинство из них.
Фредерик, весь окровавленный, в беспамятстве, лежал на опушке леса. Квакер Нил Харди перенес его в коляску и доставил к себе домой. Там Фредерика перевязали и заботливо ухаживали за ним. Правая рука его оказалась сломанной и навсегда утратила природную силу и гибкость. Но уже через несколько дней Фредерик поднялся и отправился в дальнейший путь — с правой рукой на перевязке, но в остальном, как писал он позже, «целехонек».
Следующей зимой вопреки советам друзей Дуглас решил начать действовать самостоятельно.
— Ваши слова подвергают сомнению, — сказал он Гаррисону и Филиппсу, — этого я не могу вынести. Меня называют обманщиком. И я решил, что подробно напишу о всех событиях и обстоятельствах моей жизни в рабстве, изложу точные факты, сообщу все имена и названия местностей.
— Это будет необычайно сильная повесть, — задумчиво сказал Гаррисон, глядя на тлеющие в камине угли.
— Настолько сильная, — раздраженно ответил Теодор Паркер, — что вся эта свора немедленно явится сюда, чтобы увезти его. И ни законы, ни жители Массачусетса не смогут его защитить.
— Вы с ума сошли! — Мелодичный голос Уэнделла Филиппса сейчас звучал резко. — Как только эта рукопись будет закончена, я посоветую вам тут же бросить ее в огонь!
Но Гаррисон только усмехнулся.
— Джентльмены, — сказал он, — мы найдем выход Господь не допустит потери такого человека, как Фредерик Дуглас!
Собеседники долго глядели на Гаррисона; он сидел, окутанный сумерками, слабый свет камина озарял его спокойное лицо. Иногда немногословная вера Гаррисона ошеломляла этих ученых богословов.
И выход действительно был найден. В мае 1845 года появилась «Повесть о жизни Фредерика Дугласа», которой были предпосланы письма Гаррисона и Филиппса. Книга стоила пятьдесят центов и была издана большим тиражом. В августе Дуглас сел на британское судно «Кэмбрия», направляющееся в Англию; в кошельке его лежало двести пятьдесят долларов, собранных друзьями в Бостоне; вместе с Фредериком ехали аболиционисты и певцы — супруги Хатчинсоны и Джеймс Баффем, вице-президент Массачусетского общества борьбы с рабством.
Анна стояла на набережной и махала рукой на прощанье. Она улыбалась, хотя из-за набежавших слез уже не могла различить очертания корабля и дорогое лицо стоявшего на корме Фредерика. Оглушительный гудок парохода заставил маленького Фредди в тревоге ухватиться за мать и спрятать лицо в складках ее юбки. Ему хотелось домой. Рядом с Айной прямо и невозмутимо стоял шестилетний Льюис, держа за руку свою плачущую сестренку Розетту. «Заботься о матери и малышах, сынок. Я на тебя полагаюсь» Льюис повторял про себя прощальные слова отца. Теперь он — мужчина в доме. Девчонкам, конечно, поплакать можно. Льюис пристально глядел на лицо матери.
Прозвучали последние возгласы, в последний раз взвились в воздух платочки, раздались чьи-то приглушенные рыданья, и вот уже родные и друзья уехавших начали расходиться с набережной. Анна почувствовала легкое прикосновение к своей руке.
— Пойдемте, миссис Дуглас, — перед ней стояла жена Уэнделла Филиппса, — мы отвезем вас домой.
Анна улыбнулась. Она сама хотела, чтобы Фредерик уехал, чтобы он был вне опасности. Она не могла больше выносить смертельного страха, который постоянно владел ею с той самой поры, когда Фредерик вернулся из своей поездки по Западу. Муж не придавал особого значения «случаю в Индиане», но ведь сломанную руку не скроешь. Каждый раз, когда он после этого покидал дом, Анна знала, что может случиться. И поэтому она убедила его уехать, поэтому она улыбнулась и сказала: «Не тревожься о нас, Фредерик. Ты должен ехать!»
— Мое жалованье будут выплачивать тебе.
— Я управлюсь. Теперь, когда мы в своем доме, все пойдет легко.
Он не услышал от нее ничего, кроме слов одобрения и уверенности в нем и себе.
Прошлым летом они купили участок земли в Линне — массачусетском городке, вместе обдумали, каким должен быть их дом, и осенью — в промежутках между поездками — Дуглас с помощью нескольких друзей выстроил себе коттедж.
Анне страшно не хотелось оставлять Нью-Бедфорд — «город друзей», как она его называла.
— Но, понимаете, — грустно объясняла она своим близким знакомым, — семейство Дугласов так разрослось, что этот маленький домик просто трещит по швам. Нам нужно больше места.
Их выбор пал на Линн; оттуда Фредерику было удобно отправляться в свои поездки, кроме того, там было активное Общество борьбы с рабством. Наступил день, когда они перебрались в свой собственный коттедж. Анна мыла окна и полы, а Льюис, неотступно следуя за отцом, помогал ему конопатить щели, чтобы, когда наступят холода, в домике было тепло и уютно.
По высохшей, хорошей дороге, освещенной мягким майским солнцем, священник Уэнделл Филиппс вез семейство Дугласов домой в своей коляске.
— Как вы думаете, мистер Филиппс, сколько времени ему придется там пробыть? — Они уже приближались к дому, когда Анна осмелилась, наконец, задать этот вопрос. Уэнделл Филиппс подстегнул лошадь и помедлил с ответом.
— Трудно сказать, миссис Дуглас. Мы уверены, что там, среди людей, которые не знают по-настоящему ужасов американского рабства, он окажет неоценимые услуги делу освобождения. А мы тем временем постараемся сделать все возможное, чтобы возвращение его было безопасным.
— Будем просить бога, чтобы это произошло поскорее! — Миссис Филиппс положила ладонь «а руку своей спутницы.
Вскоре они подъехали к калитке и распрощались. Дети проворно вылезли из коляски и побежали по дорожке в дом. Анна двигалась медленнее. Она улыбнулась, увидав на руках у соседки толстощекого, пускающего пузыри Чарли. Это был их младший сын. Бедняжечка! Сердце Анны сжалось. Он-то даже и не знает, что отец его так далеко уехал.
— Ни разу не заплакал! — сказала соседка, которая присматривала за Чарли во время отсутствия семейства. — Так что я успела сварить вам горшок супа. Он на плите, горячий. Вы небось проголодались все.
Растроганным голосом Анна поблагодарила добрую женщину. Та ободряюще потрепала ее по руке и заторопилась домой.
Малыш Чарли чувствовал себя превосходно, и Анна, оставив его с другими детьми, вошла в комнату, которую занимала вместе с мужем. Комната была очень тесна. Когда открывали шкаф, то дверца его стукалась об умывальник, придвинутый вплотную к кровати. Анна сняла шляпу, положила ее на полку и закрыла дверь. Механическим жестом выплеснула из таза остатки воды и повесила на место старую люстриновую куртку, которую Фредерик в последнюю минуту решил не брать с собой. Неподвижно постояла посреди комнаты, размышляя.
Анна не сказала мужу, что ждет еще одного ребенка — он мог бы не уехать, узнав об этом. Но она знала, что на его маленькое жалованье семье не прожить. Оставить детей и поступить на работу нельзя. Надо придумать себе какое-то другое дело. Она должна справиться. И вдруг лицо Анны осветилось. В городе Линне существовало одно ремесло, которое в начале сороковых годов XIX века получило большое распространение. Линн стал походить на средневековый английский город с ремесленными гильдиями, и в этот вечер Анна решила заняться делом, которым занимались там многие семьи, — шить обувь.
Со временем она стала заправским сапожником.
Между тем судно, увезшее Фредерика, выходило в открытое море. И плавание с самого начала оказалось не слишком спокойным.
— Нам надо было ехать на французском корабле, пусть даже они идут дольше! — возмущенно говорила миссис Хатчинсон, укоризненно глядя на сконфуженного корабельного эконома.
— Я сейчас же иду к капитану. — И Джеймс Баффем энергично отправился на его поиски.
Дело было в том, что Фредерику Дугласу не отвели каюты. Хотя билеты у всех были одинаковые, путешественников разделили: Хатчинсонов и Баффема направили в каюты, а Фредерика Дугласа — на палубные места.
Сам Дуглас не принимал участия в гневных спорах, сопровождавших это происшествие. Для него все это было такой старой, знакомой историей. Негры, которые опрометчиво пускались в поездку по Соединенным Штатам Америки, всегда и везде подвергались оскорблениям и унижениям. В проливе между Нью-Йорком и Стонингтоном ни одному цветному пассажиру не разрешалось заходить в носовую часть корабля. Во все времена года, в жар и холод, сушь и ненастье, единственным местом для него была палуба. Дугласу приходилось участвовать во многих стычках, его не раз колотили проводники и кондуктора. Он с усмешкой вспомнил сейчас, как однажды понадобилось шесть человек, чтобы извлечь его из вагона поезда на Восточной железной дороге между Бостоном и Портлендом. Фредерик ухитрился при этом оторвать от стенок несколько сидений и разбить несколько окон.
Но в это утро, когда «Кэмбрия» осторожно выходила из залива, держа курс на Старый Свет, который столько людей покидало в поисках свободы, Дуглас только пожал плечами.
— Неважно! — сказал он. — Ведь все мы приедем в Англию в одно время. Если мне нельзя заходить в каюты, то вы можете навещать меня на палубе.
— Нет, нет, мистер Дуглас! — быстро вмешался капитан Джадкинс. — Требуется только формальное приглашение. Вы можете в любое время навещать своих друзей в их каютах.
— Благодарю вас, сэр, — серьезно ответил Дуглас с вежливым поклоном.
Однако миссис Хатчинсон никак не могла успокоиться.
— Это нелепость!
Муж ее вздохнул и взял Фредерика под руку.
— Давайте лучше пойдем сейчас на палубу и постараемся получше устроить нашего друга, — сказал он.
Все они направились на палубу. И там, к пользе и удовольствию палубных пассажиров, отныне проводили почти все свое время. Но, как всегда бывает в маленьком мирке, весть о Дугласе быстро разнеслась по кораблю, и на палубе стали бывать другие пассажиры первого класса.
Хатчинсоны, широко известные исполнители, пели самые свои любимые песни, а на грубом настиле возле полубака постоянно собирались группы людей, оживленно беседовавших с Фредериком Дугласом.
— Я всегда считал, что аболиционисты малость помешаны, — хмуро заметил пассажир из Индианы.
— Никогда бы не подумал, что какой-нибудь… э… э… негр может так разговаривать! — Человек родом из Делавэра, произнесший эти слова, действительно не знал ничего подобного.
— Этот человек… не негр. — Слабый иностранный акцент, прозвучавший в этих словах, заставил американцев, которые сидели вокруг, резко поднять головы.
Быть может, этот безукоризненно одетый, смуглый пассажир родом из Квебека? Житель Вашингтона смерил его ледяным взглядом и поднялся.
— Все равно, он черномазый! — с этими словами он отошел от группы.
После его ухода все замолчали. Но вскоре несколько пассажиров обратилось к капитану с просьбой, чтобы оя предложил необычному пассажиру прочесть лекцию в салоне. Капитан Джадкинс, который был очень смущен и расстроен историей с Дугласом, охотно согласился. Он сам ходил на нижнюю палубу и долго беседовал с бывшим рабом. Манеры этого темнокожего совершенно пленили его.
Лекция была объявлена. По кораблю пошли толки о визите капитана на полубак. Однажды вечером в одной из самых роскошных кают сидели трое молодых людей. Они буквально дрожали от ярости.
— Клянусь богом, сэр, — произнес один, стукнув по столу кулаком, — мы этого не потерпим!
— Приглашен в салон! — подхватил другой.
— Самим капитаном! — Балованный сынок плантатора из Луизианы с такой злостью рванул свой шелковый галстук, что порвал его. — Выставлять напоказ этого пса, этого беглого раба! — молодой человек задохнулся от возмущения.
Кузен его с готовностью поддакнул:
— Дурацкого капитана следует выдрать! — Светловолосый юноша из Джорджии осушил свою рюмку коньяка и замахал рукой; он был совсем пьян.
— Одну минуточку, джентльмены. Не спешите! У меня есть план… есть, значит, план…
— Какой там план, ко всем чертям планы! — Смуглое лицо луизианца зловеще налилось кровью. — Мы просто швырнем черномазого за борт, пусть только вздумает показать в салоне свою наглую физиономию!
— Да, — согласился его кузен, — мы покажем этим проклятым янки.
Они не могли поверить, что он действительно придет. Но ведь они не знали Фредерика Дугласа.
В назначенный вечер салон рано заполнился пассажирами. Мало кто из дам отважился побывать на нижней палубе, и теперь цветные оборки и пушистые локоны трепетали, пока их возбужденные обладательницы поудобнее устраивались на мягких диванах. Точно в указанный час в дверях появилась внушительная фигура. По знаку капитана, вставшего со своего стула, Дуглас направился к приготовленному для него месту.
Тут-то и началось. К упоминавшимся уж трем молодым людям присоединились еще двое; теперь их стало пять. При появлении Дугласа двое, находившиеся в салоле, вскочили и сейчас же в комнату вбежали остальные, которые ждали этого знака на палубе.
— Заткни ему глотку!
— Хватай черномазого!
— Бросай его за борт!
Дамы завизжали, мужчины повскакали с мест, однако Дуглас стоял неподвижно и ожидал приближения противников. Может быть, он был готов к чему-либо подобному. Во всяком случае, лицо его не изменилось. Шум и смятение нарастали, ибо хулиганы с проклятьями и руганью обрушивались на всех, кто пытался им помешать. Но они не подумали о капитане. Громовым голосом старый британец отдал какой-то приказ. Немедленно в салон вбежали матросы. И не успели заносчивые южане опомниться, как их схватили дюжие британские моряки; крепко держа барахтающихся молодчиков, они ждали дальнейших приказаний капитана.
Капитан Джадкинс был вне себя. Он свирепо уставился на совершенно ошеломленных этим поворотом событий драчунов, которые бессвязно пытались выразить ему свое неудовольствие. Но капитан предпочитал оставить без внимания все, кроме одного очевидного факта:
— Надеть на этих пьяных молокососов кандалы, пока они не протрезвятся! — И капитан отвернулся от них, предоставив опытной команде выполнение приказа.
Луизианец побелел. Он тупо озирался вокруг, ожидая, что пассажиры возмущенно вступятся за арестованных. Но этого не произошло. Лица вертелись словно в каком-то бреду перед его глазами, когда он, спотыкаясь, выходил с матросами из салона. Позже он услышал доносившиеся с верхней палубы аплодисменты.
На следующий день показалась земля. Серая дымка между небом и океаном стала зеленой, превратилась в очертания берега. Человек, стоявший на палубе возле Фредерика, крепко сжал поручни пальцами с обломанными ногтями.
— Ирландия, — еле слышно произнес он, и в голосе его была боль и страстная тоска.
В эту ночь Фредерик не спал. Он провел ее вместе с другими пассажирами, не уходившими с палубы. Сбившись в кучку, они разговаривали вполголоса, ловили глазами вдруг вспыхнувшие вдали огоньки, напрягали слух, пытаясь услышать что-нибудь. Некоторые из этих людей потерпели неудачу в ошеломляющем Новом Свете и теперь возвращались на родину. Другим повезло больше и теперь они ехали за своими родителями, женами, детьми.
У Фредерика было иное. Он переплыл океан! Он переплыл небо! Америка, и все, что с ней связано, осталось далеко позади. Как-то примет Европа темнокожего беглеца из страны рабства?
Корабль вошел в Ливерпульский порт, однако какие-то формальности помешали пассажирам немедленно сойти на берег. Ни Балтимор, ни Нью-Бедфорд, ни даже Нью-Йорк не шли в сравнение с Ливерпулем. Этот город быстро разрастался, превращаясь в какого-то чудовищного паука английской торговли, протягивая свои цепкие щупальца в самые дальние уголки земного шара, собирая в свою паутину все богатства, которые дает человеку земля в самых далеких уголках света.
Выросший на узкой полоске земли близ устья реки Мерсей, которая постоянно очищалась от наносов ила морским прибоем, Ливерпуль служил некогда спокойной гаванью для рыболовецких судов, регулярно возивших товары в Ирландию. Моряки средневековья не уделяли особого внимания песчаным холмам, возвышавшимся над болотистым берегом. Потом река Ди, в которую входили океанские суда, покрылась илом. Тем временем стала развиваться торговля с Америкой и выяснилось, что Ливерпуль расположен чрезвычайно удобно и может сыграть большую роль в новых условиях. Часть речной заводи была приспособлена для плавучих доков, заболоченные места высушены и засыпаны грунтом, в холмистом песчанике без труда проложили железнодорожные тоннели. Британская империя расширялась.
Теперь в порту сновали разнообразные торговые суда, груженные железом и солью, строительным лесом и углем, зерном, шелками, шерстью, табаком и, чаще всего, необработанным хлопком из Америки.
Фредерик видел, как разгружали хлопок и высокими кипами укладывали его на пристани. Он знал, что хлопок этот предназначен для ланкаширских ткачей. А знают ли эти ткачи, как его сеют, выращивают и собирают?
Совершенно неожиданно в городе стало известно о существовании Фредерика Дугласа.
Молодые южане, которым столь невежливо помешали осуществить задуманную расправу с Фредериком, по прибытии в Ливерпуль отправились в полицию, требуя ареста «беглого раба» и капитана Джадкинса. Они, однако, не были подготовлены к невозмутимости британского правосудия. Все же, ничуть не сомневаясь в исходе дела, американцы побывали в редакциях газет, везде они подробно рассказывали о «возмутительном обращении» с ними на корабле, обвиняли капитана и всю его команду и ругали как могли дерзкого подстрекателя этого «преступления против общества».
Нелегко пробудить любопытство англичан. Но и пресса и городские власти были задеты выражениями молодых джентльменов. Поведение наглых американцев им не понравилось. Представители полиции и газет навестили капитана Джадкинса. Кратко, энергично и недвусмысленно изложил он суть дела. Полиция осведомилась, не желает ли он, чтобы этих молодчиков посадили в тюрьму. Капитан хладнокровно обдумал это предложение и решил, что эти субъекты его, пожалуй, не интересуют. Он, безусловно, поведет свою супругу послушать черного американца: это доставит ей очень большое удовольствие. «А теперь, если у инспектора больше нет вопросов, разрешите откланяться — миссис Джадкинс ждет», — и капитан торопливо зашагал прочь своей раскачивающейся морской походкой, а репортеры решили, что им надо побывать у «черного американца».
Достопочтенный Уильям Гладстон, который приехал из Лондона в Ливерпуль на несколько дней, сидя в одиночестве за поздним завтраком, еще раз перечитал одно место в утренней газете. Вновь назначенный министр колоний проводил большую часть своего времени в Лондоне, однако домом его по-прежнему оставался Ливерпуль. Гладстон жил в великолепном особняке, выстроенном в пригороде. Здесь, подальше от грязи и шума причалов и товарных складов, в стороне от проезжей дороги, отгородившись высокими заборами и пышной зеленью, располагались резиденции самых влиятельных представителей британского купечества. Гладстон с двадцатитрехлетнего возраста представлял своих соседей в правительстве, сначала в качестве вице-председателя, а потом и председателя торговой палаты. Теперь, в тридцать шесть лет, он занял пост министра колоний. Чтобы заправлять делами, связанными с Египтом, Австралией и сказочно богатой Индией, нужен был человек, хорошо знающий торговлю, понимающий, какие меры способствуют ее развитию.
Гладстон нахмурился и скомкал газетный лист.
— Невинс! — позвал он.
— Что угодно, сэр?
— Невинс, вы были в городе на этой неделе?
Невинс ответил не сразу. В этих делах требуется точность.
— На этой неделе не был, сэр.
— А слышали вы какие-нибудь толки о собрании Общества Британской Индии?
— Простите, сэр, я не понял.
— Индийского общества или вообще о чем-нибудь, имеющем отношение к Индии, — пояснил министр колоний. — Насколько мне известно, в провинции происходят в последнее время митинги, идут разговоры о голоде в Индии, о независимости Индии — словом, ведется какая-то агитация.
— У нас не было ничего подобного, — с некоторым неодобрением отвечал Невинс
Министр колоний снова взял в руки газету и, нахмурясь, продолжал читать.
— Я думаю о том, дет ли здесь какой-то… связи. Хотя бы отдаленной. Ведь это вполне возможная вещь…
— Не понимаю, сэр.
— Здесь говорится, что беглый раб из Америки будет выступать сегодня в городе — в одном из этих рабочих клубов. Их теперь очень много стало.
— Вы сказали раб, сэр? Быть может, африканский людоед?
— Не может быть, а точно. Вот тут рассказывается невероятная история о том, что произошло с этим малым на корабле. Капитан утверждает, что он образован.
— Не могу этому поверить, сэр.
— Гм… Если это факт, то очень странный. Но кто бы мог привезти его сюда?
Время еще не успело смягчить память об американской войне за независимость. За американцами — белыми или черными, безразлично — нужен глаз да глаз!
— Невинс!
— Слушаю, сэр.
— Мне бы хотелось, чтобы вы присутствовали на этом митинге.
— Я, сэр?
— Да, послушайте, о чем говорит этот раб, и постарайтесь выяснить, что за всем этим скрывается.
Хатчинсоны задумали дать в этот вечер обычный концерт. Общество борьбы с рабством предложило мистеру Баффему произнести перед началом несколько слов. Дугласа должны были только представить публике, он хотел сказать лишь, что рад своему приезду в Англию. Но газеты так широко раздули историю с Фредериком Дугласом, что устроители в последнюю минуту решили использовать представившийся случай и дать Дугласу выступить. Когда зал начал заполняться, стало ясно, что народ идет сюда ради «черного человека».
Пока толпа в почтительном молчании слушала пение Хатчинсонов, Фредерик внимательно разглядывал свою первую английскую аудиторию. В ней чувствовалось нечто новое, непривычное, подтверждавшее то, что он успел подметить, бродя эта два дня по Ливерпулю. Впервые в жизни он видел белых людей, участь которых можно было сравнить с участью негритянских рабов в Америке. «Правда, здесь, в Ливерпуле, они могут уйти с работы, — размышлял Фредерик, — но это значит, что дети их будут голодать». Он видел, в какой немыслимой нищете живут эти люди: ютятся по нескольку семейств в двух-трех комнатках или без перегородок в грязном подвале, спят на соломе и стружках.
Сейчас он сидел на эстраде и пристально всматривался в лица собравшихся. Их глаза, решительно сжатые челюсти говорили о какой-то упрямой, жесткой силе, которую ничем нельзя уничтожить. В них было нечто сродни собственной его силе. И поэтому, когда Фредерик поднялся, чтобы начать свою речь, ему не пришлось искать нужные слова. Он сказал им, что рад своему приезду в Англию, рад, что здесь, на британской земле, он свободен по-настоящему, что ни один охотник за беглыми рабами не может стащить его с этой платформы и никакая самая длинная рука не дотянется сюда, чтобы вернуть его хозяину. Здесь он стоит перед ними как свободный человек среди свободных людей.
Аудитория бурно откликнулась на эти слова. И когда стихли, наконец, аплодисменты и возгласы, Фредерик заговорил о хлопке. Он рассказал им о кипах хлопка, которые высятся сейчас в ливерпульских доках, и о том, откуда они сюда попали. Он рассказал о черных руках, собирающих этот хлопок, о крови, обагряющей землю, на которой он растет.
— Из-за того, что английским фабрикантам нужен хлопок, рабство в Америке по-прежнему возмущает умы всего цивилизованного мира и препятствует деятельности аболиционистов и в Америке и в Англии. Если бы Англия покупала хлопок, выращенный свободными людьми в другой части света, если бы она прекратила покупку хлопка, выращенного подневольным трудом, рабство в Америке просто перестало бы существовать.
Он ярко изобразил ужасы рабства. Объяснил, каким образом труд закованного в цепи раба обесценивает труд всех рабочих. Ливерпульцы слушали затаив дыхание, вытянувшись вперед, не сводя глаз с Фредерика.
— Хлопок можно выращивать с помощью свободной рабочей силы, недорого и в гораздо больших количествах в Индии. Англия в собственных своих интересах и из гуманных соображений должна без промедления исправить причиненное Индии зло, взять под свою защиту и покровительство ее угнетенный и страдающий народ и таким путем обеспечить себе постоянное и обильное снабжение хлопком, взращенным и собранным свободными людьми.
— Сильная речь, сэр! — доложил на следующее утро Невинс.
Министр колоний несколько раздраженно взглянул на своего секретаря.
— Ну, знаете, Невинс! Будем выражаться точнее. Негр произнес сильную речь — не кажется ли это В'ам некоторым преувеличением?
— Он не настоящий негр, сэр, — к удивлению министра, отвечал Невинс.
— Боже праведный! Кто же он, в таком случае?
— Не могу сказать с уверенностью, сэр. — В Невинсе чувствовалось сегодня какое-то удивительное упрямство.
Министр передернул плечами.
— Ну, ну. О чем же он говорил?
Ум Невинса вдруг озарила ясная мысль.
— Он говорил о хлопке, сэр.
— О хлопке? — министр недоверчиво посмотрел на Невинса. — Что же он мог сообщить о хлопке, скажите на милость?
— Он сказал, что в Индии можно выращивать лучший хлопок, чем в Америке.
Минута озарения миновала, и больше из Невинса ничего нельзя было выжать. Однако министр колоний еще до возвращения в Лондон прочел в газетах подробные отчеты о речи Дугласа. Он достал свою записную книжку и на чистом листке записал имя — «Фредерик Дуглас». Потом в задумчивости обвел его кружком. Уильям Гладстон мысленно перенесся в будущее, когда, быть может, из Америки уже не будет поступать дешевый хлопок. Министр колоний был основательным человеком и не привык относиться легкомысленно к чему бы то ни было.
В Дублине в ярко-красном кирпичном доме неподалеку от Рэтланд-сквер сидел Даниель О’Коннелл. Вокруг него сгущались сентябрьские сумерки. В руке О’Коннелла было письмо — письмо, которое он перечитывал в ожидании гостя. Друг из далекой Африки, Уильям Ллойд Гаррисон, писал:
«Я посылаю его к вам, О’Коннелл, потому что только у вас и ни у кого другого он может почерпнуть полезное для себя. Это настоящий молодой лев, он еще не развернулся как следует, но полон могучей силы, которая еще проявится. Я дрожу за него! Я человек не очень ученый. Меня могут повергнуть в замешательство хитроумные фразы, составленные из длинных слов. Ученые богословы говорят, что я вечно стремлюсь к недосягаемому совершенству… Я верую, что, как христиане, мы должны обращать в свою веру и учить добру род человеческий. И все же, да простит мне господь, сомнения одолевают мое сердце. Вот человек, который всего лишь несколько лет назад был рабом. Каждый раз, когда я смотрю ему в лицо, я чувствую себя преступником. Я стыжусь своей принадлежности к нации, которая совершила столько несправедливостей по отношению к нему и при этом продолжает держать его народ в ужасной неволе. Я пытаюсь искупить свою вину. Но кто я такой, чтобы определять жизненный путь этого молодого человека? На моей спине нет следов бича; я рос, окруженный нежной заботой матери; я с гордостью произношу имя своего отца. Я свободный белый человек, живущий в государстве, которое было создано для свободных белых людей. Но вы, О’Коннелл, знаете, что такое рабство! Народ ваш не свободен. Нагой и голодный живет он в обществе, где все пороки цивилизации сочетаются с тяготами и дикостью примитивного существования. Но если дикари пользуются свободой и могут кочевать по своим лесам и ловить рыбу в своих реках, то ирландцы лишены всего этого; лишены они также и хлеба, который получают подневольные люди за свою службу. У вас Фредерику Дугласу есть чему поучиться. С любовью рекомендую его вам. Он снова вселит твердость в ваше большое сердце. Он укрепит вашу веру и надежду на будущее человечества».
Старик сидел, перебирая листки письма. На его плотной, тяжелой фигуре лежало бремя прожитых лет. Сейчас он, казалось, снова услышал свой юный голос: «Сыны Ирландии! Поднимайте народ!»
И все же голодных арендаторов продолжали сгонять с земли. Огромный замок, окруженный убогими, разваливающимися хижинами, отбирал всю пищу и топливо у окрестных жителей. Ирландцы были невежественны, потому что им негде было учиться, ленивы, потому что им нечем было заняться; они пьянствовали, потому что мерзли в своих холодных жилищах. Ирландия долгое время находилась под игом, достаточно тяжелым, чтобы ожесточить народ, но все же недостаточным, чтобы привести его в полное повиновение. Однако случившийся в этом году недород картофеля поверг людей в состояние какой-то мертвенной апатии. Ирландский бедняк-арендатор считал, что как бы он ни старался, лучше ему все равно не станет, а хуже быть уже не может. И повсюду были жандармы, пьяные вдребезги и вооруженные карабинами и штыками, с наручниками наготове.
Даниелю О’Коннеллу было тридцать шесть лет в 1812 году, когда в Дублин прибыл Роберт Пиль. О’Коннеллу этот двадцатичетырехлетний министр по делам Ирландии казался воплощением английского духа. Ирландец О’Коннелл должен был стать священником и получил соответствующее воспитание; но вместо духовной деятельности он посвятил себя юриспруденции и стал продвигаться очень быстро, насколько это было возможно католику при протестантском правительстве. Ирландский католик имел право голосовать, но не мог быть избранным в парламент; он имел возможность служить в армии, во флоте, избирать ученые профессии, но нигде не достигал высоких постов и званий. Ему не разрешалось преподавание в университетах, и все сколько-нибудь важные государственные должности были ему недоступны.
Как адвокат, О’Коннелл пользовался огромной популярностью. Это был высокий человек с шапкой рыжих кудрей и неправильными, почти безобразными чертами лица. Говорили, что голос его можно услышать за милю, а звучал он мелодичнее музыки. Отчаянный и хитрый, великодушный и мстительный, О’Коннелл неутомимо сражался за Ирландию. Он был брошен в тюрьму за то, что вызвал на дуэль Роберта Пиля. Дуэль так и не состоялась. В конце концов О’Коннелл принес извинения, думая, что таким путем удастся умилостивить англичанина во время обсуждения в парламенте законопроекта о католиках.
Ныне Роберт Пиль стал премьер-министром Англии, а нищета и страдания по-прежнему саваном окутывали всю Ирландию. О’Коннелл тряхнул головой. Гаррисон заблуждается. О’Коннеллу нечему научить этого молодого человека. В семьдесят лет человек заканчивает свои жизненные труды, а он, Даниель О’Коннелл, так и ничего не добился.
Через некоторое время служанка внесла зажженную лампу и поставила ее на стол. О’Коннелл ничего не сказал. Он ждал.
Вот он услышал голоса в передней и поднялся со стула, устремив зоркие глаза на дверь. Она распахнулась, и Фредерик Дуглас ступил через порог. С минуту темнокожий гость стоял неподвижно, озаренный светом лампы, потом улыбнулся. И что-то откликнулось на эту улыбку в усталом сердце старого ирландца. О’Коннелл пересек комнату, положил обе ладони на плечи молодого человека и глубоко заглянул ему в глаза.
— Сын мой, я рад вам, — сказал он.
И вот Фредерик Дуглас увидел Ирландию и познакомился с ее народом. Он узнал, почему так быстро стареют лица женщин, закутанных в платки.
Он видел малышей, жадно подбирающих кусочки угля на замусоренных причалах Корка. Он видел тучные стада, пасущиеся на заливных лугах Голдн-Вейла, в то время как маленькие дети умирали, потому что для них не было молока. Вглядываясь в даль, открывавшуюся за озерами Килларни, он видел по одну сторону заброшенные высохшие земли, заболоченные пустыри, поросшие вереском, кое-где низкорослые ели; а по другую у подножья гор, обрамляющих чудесные озера, — веселые зеленые пашни и луга, густые рощи, пышную, почти тропическую растительность. Он знал, что в Ирландии существуют только богачи и бедняки, только дворцы и лачуги.
— Плохое управление вызвано невежеством, а невежество порождается плохим управлением, — говорил О’Коннелл, выбивая о край стола свою короткую трубку. — Мало кто из англичан посещает Ирландию. А те, что приезжают, лишь катаются в своих экипажах из одного поместья в другое. Нищие, которыми кишмя кишит Дублин, вызывают в них только отвращение.
— Но… но почему же эти нищие не работают?
— В Ирландии нет никакой промышленности. Шерсть и пшеница идут на английские фабрики и мельницы. Чтобы работать в Ирландии, надо иметь надел земли.
Сосредоточенно хмурясь, Дуглас пытался разрешить эту новую задачу. Значит угнетают не только негров? Должна быть какая-то общая для всего причина. О’Коннелл кивнул головой.
— Собственность на землю! Вот из-за чего повсюду идет борьба, говорим ли мы о Шотландии или Ирландии, о темнокожих народах Индии или о неграх Южной Африки. А где теперь, если уж на то пошло, краснокожие племена у вас в Америке?
На лице молодого человека отразился ужас.
— Неужели мир так мал и тесен, что люди должны уничтожать друг друга из-за клочка земли?
— Вовсе нет. Но всегда были и есть такие люди, которые ничем не хотят поделиться с другими. Завоевание стало считаться подвигом. Теперешние герои отнимают, а не дают.
Старик был в отличной форме в ту осень. Его вдохновляло и подбадривало присутствие этого молодого человека, в котором постоянно трепетала пытливая, настойчивая, горячая мысль. Несколько месяцев назад О’Коннелл отменил грандиозный митинг, намечавшийся в огромном здании Консилэйшен-холл. Здание вмещало двадцать тысяч человек, и О’Коннелл чувствовал, что такая аудитория ему не по плечу. Однако теперь он объявил, что передумал: они с Дугласом будут выступать там вместе.
Митинг превратился в событие, о котором долго еще толковали потом зимними вечерами. «Дан, наш Дан», как называл его народ, превзошел самого себя. Массивные, но сутулые плечи старика расправились, седая голова была высоко поднята. Снова зазвучал в полную силу его изумительный голос.
«Пока я не услышал этого человека, — писал позже Дуглас, — я думал, что рассказы о силе его ораторского искусства преувеличены. Я не представлял себе, как это можно говорить перед аудиторией в двадцать-тридцать тысяч человек так, чтобы вас слышала по крайней мере значительная ее часть. Но эта загадка разъяснилась, когда я увидал внушительную фигуру этого человека на платформе и услышал его музыкальный голос. Красноречие его обрушивалось на эту огромную аудиторию, как летний грозовый ливень на пыльную дорогу. Подчиняясь его воле, народ то роптал, охваченный бурей негодования, то погружался в молчание, которое можно было сравнить лишь с тишиной, царящей вокруг колыбели уснувшего под материнское пение ребенка. Какая мягкость, какой пафос, какая всеобъемлющая любовь звучали в этой речи! И вместе с тем, какой гнев, какое пламенное, громовое обвинение; какое остроумие и юмор; ничего превосходящего и даже равного мне никогда не доводилось слышать ни на родине, ни за границей».
В журнале «Браунсонс ревью» появилась статья о выступлении О’Коннелла. Мистер Браунсон, недавно принявший католичество, осуждал «освободителя Ирландии» за его нападки на американские общественные институты. О’Коннелл произнес еще одну речь.
— Меня обвиняют в том, что я нападаю на американские общественные институты — так именуется рабство, — начал он. — Что ж, я не стыжусь этого… Мое сочувствие обездоленным не ограничено тесными пределами нашей зеленой Ирландии; душа моя переносится через моря и земли; повсюду, где только есть страдания и горести, присутствует и мое сердце, готовое помочь и облегчить горе.
Эта поразительная пара — Дуглас и О’Коннелл — объездила вместе всю Ирландию. О’Коннелл говорил об антирабовладельческом движении и разъяснял, почему народ Ирландии должен к нему примкнуть; Дуглас пропагандировал мысли О’Коннелла о равноправном участии всех народов Англии в управлении страной и праве наций на самоопределение.
— Государство должно существовать, — сказал О’Коннелл. Оба они сидели в доме старика и негромко беседовали. — И народ должен участвовать в управлении страной, должен учиться выбирать и принимать на себя ответственность. У вас, в Соединенных Штатах Америки, есть превосходная конституция. Я внимательно изучил ее.
— А я никогда ее не читал, — с чувством стыда произнес его темнокожий собеседник.
— Нет? — О’Коннелл пристально посмотрел на сумрачное лицо Фредерика. — Но зато вы читали великолепную Декларацию независимости.
— Да, читал! — В голосе Дугласа зазвучала глубокая горечь. — И убедился, что все это — одни лишь красивые слова!
Ирландец наклонился вперед, положил руку на колено молодого человека и мягко произнес:
— Да, мальчик, слова! Но слова, которые могут претвориться в жизнь! И ради этого стоит работать и даже воевать!
ГЛАВА 9
«…И ОТНЫНЕ ОБЪЯВЛЯЮ СВОБОДНЫМ, ОТПУЩЕННЫМ НА ВОЛЮ И ОСВОБОЖДЕННЫМ ОТ КАКОЙ БЫ ТО НИ БЫЛО ЗАВИСИМОСТИ…»
Два письма пришли одновременно: одно от Джеймса Баффема Фредерику, другое — О’Коннеллу от английского аболициониста Джорджа Томсона. Томсон был в Америке, когда он выступал в Бостоне, в него бросали камни. Томсон не был знаком с Дугласом, но слышал о нем от Уильяма Ллойда Гаррисона.
Суть писем заключалась в одном: «Дуглас нужен нам в Шотландии».
«Установлено, — писали Баффем и Томсон, — что Свободная церковь Шотландии во главе с прославленными докторами богословия Каннингемом, Кэндлишем и Чалмерсом принимала от работорговцев деньги на построение храмов и плату священникам, проповедующим евангелие». Противники рабства в Глазго считали это позором. Эти духовные руководители именем бога и священного писания разрешали не только брать деньги от торговцев живыми людьми, но и вступать с ними в какие-то деловые связи. В народе Шотландии все это вызвало большое возбуждение. Повсюду возникали митинги и срочно требовались хорошие ораторы. Баффем и Томсон уже выехали в Эдинбург.
— Вы вернетесь сюда, Фредерик? — в голосе О’Коннелла было что-то тоскливое. Казалось, он расстается с сыном.
— Езжайте с нами, — убеждал его Фредерик.
Но О’Коннелл лишь покачал головой.
— Нашему народу грозит голод. Сначала здесь не уродился картофель. А теперь неурожай пшеницы в Англии. Времени больше нет. Ричард Кобден пишет, что премьер-министр собирается приехать к нам. Надежда слабая, но все же я должен быть на месте, если я понадоблюсь.
— Тогда, быть может, мы встретимся в Лондоне? — Фредерику невыносимо было думать, что он никогда больше не увидит этого старика.
— Быть может, Фредерик. Да благословит вас бог!
Славный старый город Эдинбург был в буквальном смысле слова заклеен газетными листами и плакатами, когда приехал Фредерик. «Отошлите деньги назад!»— эти слова глядели на него с каждого угла. Этот лозунг украшал все площади города. Он был наспех написан на тротуарах и начертан большими белыми буквами на склоне скалистого холма, который, словно Гибралтар, стоит на страже Эдинбурга. «Отошлите деньги назад!»
Несколько дней подряд Джордж Томсон, Джеймс Баффем и еще один американец, Генри К. Райт, проводили в городе митинги, посвященные борьбе против рабства. Как только прибыл Дуглас, они привезли его в самое прекрасное здание из всех, где ему довелось до сих пор побывать. Участники митинга уже собрались и приветствовали его одобрительным гулом. Не тратя времени на то, чтобы смыть с себя дорожную пыль и сажу, Фредерик тут же поднялся на платформу и начал рассказывать о своей жизни в неволе.
После этого возбуждение в городе усилилось. Слова «Отошлите деньги назад!» появились в виде заголовка на первой полосе крупнейшей эдинбургской газеты. Кто-то написал популярную песенку, где слова эти служили припевом. Где бы ни появлялся Дуглас, вокруг него собирались целые толпы. Он снова стал символом требования народа.
Наконец генеральная ассамблея Свободной церкви Шотландии не выдержала и объявила, что а Кэннон Милз состоится открытая сессия ассамблеи.
Четверо аболиционистов решили обязательно присутствовать на этом собрании. То же решили чуть не все остальные жители Эдинбурга. Зал в Кэннон Милз вмещал около двух с половиной тысяч человек. Задолго до начала большая толпа собралась перед зданием, ожидая, когда откроются двери.
Дуглас всегда с огромным удовольствием — вспоминал этот митинг в Кэннон Милз.
Доктор Каннингем, встреченный оглушительными аплодисментами, поднялся с места и начал произносить свою ученую речь. Логично и красноречиво развивал он цепь своих аргументов, сводя их к тому, что ни Иисус Христос, ни его святые апостолы не считали рабовладение грехом.
Едва только духовный пастырь достиг этой кульминационной точки, как раздался негромкий, но полный упрека голос Томсона: «Слушайте, джентльмены! Слушайте!» Оратор умолк, в аудитории воцарилась гробовая тишина.
«Этот очень обычный возглас произвел почти неправдоподобный эффект, — писал Дуглас. — Казалось, словно стремительный речной поток был внезапно остановлен гранитной стеной… И доктор и его слушатели были, очевидно, поражены как дерзостью, так и уместностью этого упрека».
Выждав мгновенье-другое, оратор старательно откашлялся и продолжал говорить. Однако теперь слова застревали у него в горле — поток его красноречия преградило солидной плотиной. Речь еще тянулась как-то несколько минут, а затем доктор, под очень жидкие хлопки, спотыкаясь, побрел на свое место.
Свободная церковь Шотландии продолжала держаться за свои запятнанные кровью деньги, а люди опускали головы в горьком стыде.
— За нашими плечами — столетия неумелого руководства и слепого, покорного повиновения рядовых людей, — печально сказал Эндрью Пэтон.
— Однако на этот раз вы протестовали по-настоящему. Теперь шотландский народ знает, что такое рабство, — заверил его Джордж Томсон.
Томсон, Баффем и Дуглас вместе отправились в Лондон. Они ехали в почтовой карете, останавливаясь на ночлег в придорожных гостиницах. Путешествие это было настоящим удовольствием. Фредерик любовался прозрачной нежной дымкой, которая окутывала землю. Нечто успокаивающее, домашнее таилось в этом ландшафте; застывшее величие массивных утесов Шотландии постепенно сменялось округлыми холмами, просторными долинами, слегка волнистой поверхностью поросших вереском торфяных болот. В Ирландии дороги были прескверные, редко попадавшиеся постоялые дворы убоги и грязны. Сейчас они ехали быстро и с удобствами, а когда опускалась ночь, огни гостеприимного крова приветливо подмигивали путникам; обед был всегда горяч и сытен, хозяин таверны добродушен и услужлив. «Бесспорно, — думал Фредерик, — жизнь в Англии куда приятнее».
Все трое аболиционистов были трезвенниками — они принципиально воздерживались от спиртных напитков. Однако Фредерик не мог побороть искушения отведать пенистого эля, который с таким смаком поглощали все вокруг.
— Вы уверены, что это спиртное? — спросил Фредерик.
Томсон от души расхохотался, откинув назад голову.
— Если вы боитесь опьянеть, выпив кружку эля за обедом, то я могу вас уверить: этого не будет. — Англичанин лукаво поглядел на него. — Хотите попробовать?
— Фредерик! — Баффем нахмурился, явно не одобряя этого легкомыслия. На три четверти массачусетский пуританин, он ощущал свою ответственность как старший из них.
Но англичанин воздел руки и убеждающе заговорил:
— Пусть это будет испытанием для него, друг Баффем. Перед вами человек, только что прибывший в Англию. Он подмечает, что эль — национальный напиток. Он спрашивает — почему? — Томсон наклонился вперед. — Разве он сможет говорить о соблазнах каких-либо спиртных напитков, даже не попробовав эля? Будьте же логичны!
Фредерик был уверен, что один глаз Томсона явственно подмигнул во время этой серьезной тирады. Молодой человек широко ухмыльнулся и обратил просящий взор на секретаря Массачусетского общества борьбы с рабством. Теперь ему уже самым серьезным образом хотелось эля. Баффему ничего не оставалось, как рассмеяться, пусть несколько принужденно.
— Фредерик, Фредерик! Что скажут об этом дома? — Томсон уже делал знаки бежавшему мимо слуге, чтобы тот принес большую кружку эля. — Это происшествие, — глубокомысленно произнес он, вновь повернувшись к своим спутникам, — не будет занесено на скрижали истории. — Он окинул взглядом широкую физиономию Фредерика, на которой появилось сейчас несколько торжественное выражение, и, подняв брови, закончил: — Но, по моему мнению, этот единичный случай разгула не принесет большого вреда нашему юному другу.
Появился слуга не с одной, а с тремя большими пенящимися кружками эля — так он истолковал заказ Томсона, — со стуком опустил их на стол, разбрызгав пену во все стороны, и исчез, прежде чем кто-либо успел произнести слово.
— Однако!.. — Томсона разбирал смех. — Похоже, что наш юный друг не будет предаваться разгулу в одиночестве. Быть по сему! — И он высоко поднял свою кружку.
Следующие дни прошли в хлопотах. Баффем и Дуглас поселились на Тейвисток-сквере, недалеко от Тейвисток-хауза, где десять лет прожил Диккенс. Лондон должен был стать штаб-квартирой Фредерика. Отсюда он будет совершать поездки по всей Англии, а весной отправится в Уэльс. Фредерика посещали представители комитета по Британской Индии, Общества друзей (квакеров), Африканского колониального общества и группа деятелей, боровшихся за отмену хлебных законов.
— Это борьба бедняка, — говорили они.
Фредерик внимательно слушал, читал утренние и вечерние газеты и задавал вопросы. Он выступил в Масонском зале, избрав темой своей речи право каждого рабочего на хлеб. Дуглас говорил хорошо, ибо стоило ему лишь ступить за порог своей лондонской квартиры, как он видел всюду нужду и голод. А затем писатели Уильям и Мэри Хоувит прислали Фредерику милую записку с приглашением провести конец недели в их загородном доме. К счастью, Фредерик уже успел побывать у хорошего портного.
— Поезжайте, Фредерик, — убеждали его товарищи. — Хоувиты — квакеры и очень влиятельны. И вы хорошо отдохнете там.
Осеннее ненастье словно саваном окутало Лондон, но в Клэпхеме, где жили Хоувиты, было чудесно. Супруги горячо приветствовали гостя.
— Мы читали вашу «Повесть», так что вы для нас — старый друг.
Так началось знакомство Фредерика с жизнью английской усадьбы. Он вышел в прекрасный сад и едва не наступил на Ганса Христиана Андерсена.
Мэри и Уильям Хоувиты переводили на английский язык сказки датского писателя. Андерсен очень любил эту чету, и дом их в Клэпхеме всегда служил для него тихой пристанью. Если наезжали гости, Андерсен обычно уходил в сад и начинал возиться с цветами. Он знал, что сегодня должен приехать знаменитый бывший раб, но собирался познакомиться с «им вечером, когда закончится парадное чаепитие с чужими людьми. Теперь, стоя на коленях, с выпачканным в земле носом, взрыхляя садовой лопаткой клумбу, он с изумлением разглядывал пришельца. «Какой он темный и бородатый, и что за великолепная голова!»
Мелодичный смех, раздавшийся за его спиной, заставил Фредерика обернуться. Смешной человечек неуклюже поднялся на ноги, и Мэри Хоувит, которая вышла в сад вслед за Фредериком, сказала:
— А это наш дорогой Ганс.
Андерсен почти не говорил по-английски, а Фредерик никогда не слышал ни одного датского слова, поэтому они могли только широко улыбнуться друг другу. Но поздно вечером, сидя у пылающего камина, Фредерик читал волшебные сказки Андерсена, а писатель, потягивая коньяк, следил за его выразительным темным лицом. Глаза их встретились, и они сделались друзьями.
На следующий день Дуглас стал расспрашивать Хоувитов об их переводческой работе и о том, как изучают чужие языки. Затем заговорил сказочник. Он говорил по-датски, и Мэри переводила. Он рассказывал о различных языках, их истории и развитии. Он говорил Фредерику о словах, об их символическом Волшебном смысле. И еще один темный уголок осветился в мозгу Фредерика.
Лето и осень 1845 года были очень дождливыми. Роберт Пиль, премьер-министр Великобритании, стоял у своего окна и смотрел, как водяные струйки барабанят по вымощенному булыжником двору. Но видел он перед собой не эти камни, не вымокшие стены. Он видел гниющие под дождем незрелые колосья пшеницы. Он знал, что надвигается кризис, и не был к этому готов.
Роберт Пиль принадлежал к партии тори. Его происхождение и воспитание, его правление в качестве министра по делам Ирландии, его политическая деятельность— все было самым тесным образом связано с консервативной партией. У премьера всегда было высокомерное выражение лица. Но это был честный человек, быстро набиравшийся государственной мудрости.
До начала 1840-х годов, несмотря на обширные индустриальные преобразования последних пятидесяти лет, в Англии еще сохранялось какое-то равновесие между промышленностью и сельским хозяйством. Фермеры могли прокормить большую часть рабочих на фабриках, в рудниках и во вновь возникавших городах. Однако население все росло, деревня приходила в упадок, и страна покрывалась сетью новых промышленных городов. Когда Пиль пришел к власти, Англия находилась в чрезвычайно бедственном положении. Надо было решить экономическую проблему — это премьер-министр знал. Он прислушивался к речам Джона Брайта, квакера-ткача из Ланкашира, и принимал у себя Ричарда Кобдена.
— В эту самую минуту в тысячах английских домов жены, матери и дети рабочих умирают с голоду.
Пойдемте со мной, и вы не будете знать отдыха, пока не накормите их, — говорил Кобден.
Кобден подкреплял факты логикой. Высокие таможенные тарифы, говорил он, препятствуют ввозу в страну продовольствия и самых необходимых товаров; помещики вздувают цены на пшеницу, обрекая рабочих на голод. Англия находится на грани социальной революции.
И тогда консерватор Роберт Пиль начал снижать таможенные пошлины. В 1842 году он ввел постепенно снижающуюся шкалу налогов на хлеб. Он старался переместить основную тяжесть налогов с бедняков на более зажиточные общественные классы и удешевить насущно необходимые товары. Роберт Пиль хорошо понимал, что без реформы не обойтись, однако ему не хотелось проявлять поспешность. И в этой излишней осторожности таилась его погибель.
Собственная партия отвернулась от Пиля. Виги тоже не доверяли надменному министру. Что замышлял этот тори, делающий вид, будто он действительно хочет ввести более низкие тарифы? Ирландцы ненавидели Пиля по-прежнему, потому что он твердо противостоял отмене уний. Католики были его противниками, потому что премьер высказывался за общие школы для детей различных вероисповеданий.
Однако самым настойчивым и бдительным врагом Роберта Пиля был Дизраэли. Ни на один день не забывал этот честолюбивый член парламента о том, что его не ввели в кабинет нового премьера. Это упущение Дизраэли воспринял как знак пренебрежения к себе лично. Мучительная ненависть к премьеру направляла каждый его шаг. Хитроумно, обдуманно, расчетливо действовал Дизраэли, чтобы расколоть ряды партии; он собирал вокруг себя молодых аристократов; он льстил им со свойственным ему остроумием и обаянием и нашептывал, что Роберт Пиль — их Роберт Пиль — предатель. Пиль собирается навязать стране закон о свободной торговле. Он намерен широко раскрыть ворота перед потоком чужеземных товаров, который затопит Англию.
Весной 1845 года Ричард Кобден поднялся в палате общин и потребовал отмены хлебных законов. Он говорил, что к сельскому хозяйству следует применить политику свободной торговли, указав, какую пользу она принесла развитию промышленности. Кобден решительно выступил пробив старого заблуждения, что заработная плата меняется в зависимости от цен на хлеб. Он громогласно заявил, что утверждение, будто заработная плата растет, когда хлеб дорог, и падает, когда хлеб дешевеет, не соответствует истине. Слушая его, консерваторы с окаменевшими лицами придвинулись поближе друг к другу.
Роберт Пиль уже не поддерживал хлебных законов. Он хотел, чтобы все «подъемные мосты», окружавшие Англию, были навсегда спущены. Но Пиль не знал, как сможет он, лидер консервативной партии, провести такие революционные преобразования. И он решил предоставить нынешнему парламенту следовать своим путем. На ближайших выборах Пиль обратится ко всему народу: он вовлечет в эту борьбу всю нацию. И народ снова изберет его в парламент; тогда уже он будет независимым от всех партийных связей и обязательств защитником свободной торговли.
Однако погода не склонна считаться с парламентскими выборами! В том же году в Англии не уродилась пшеница, а в Ирландии — картофель. Народ голодал, а хлебные законы не позволяли ввозить в страну зерно. Пиль созвал совещание членов своего кабинета, и там разразилась буря.
Кобден держал свои силы наготове, Были организованы массовые митинги, к участию в которых Кобден и Брайт привлекли всех, кто был в состоянии выступать. Фредерик Дуглас обращался к толпам людей на Пиккадилли, в доках и Гайд-парке. Вместе с Джоном Брайтом он побывал в Ланкашире. В Бирмингаме и других городах они говорили о праве рабочего на хлеб.
И вот однажды утром, за неделю до рождества, Брайт ворвался в тесную квартирку на Тейвисток-сквере, размахивая газетой.
— Мы выиграли! Мы выиграли! — кричал он. — Кабинет в целости, премьер-министр по-прежнему у власти, отмена хлебных законов утверждена! Мы победили!
Джеймс Баффем мигом вскочил с постели и схватил газету. Из отгороженной занавеской соседней клетушки появился Фредерик и радостно хлопнул по плечу маленького Брайта. На глазах у прядильщика Джона Брайта, сидевшего над веретенами, умирала от истощения жена. Он не успевал заполнить нужное количество шпулек, он недостаточно быстро прял. И жена умерла. Тогда Джон Брайт оставил свой станок и присоединился к приверженцам Ричарда Кобдена. Брайт крепко сжал руку темнокожего человека — нового своего друга, который так хорошо знал, что такое страдание и горе.
— Я уезжаю домой, — раскатисто, на ланкаширский лад проговорил прядильщик, — хочу сам рассказать об этом нашим. Поедем со мной. Порадуемся вместе!
Так получилось, что Фредерик провел рождество в хибарке ланкаширского прядильщика. В канун рождества он писал Анне:
«За стеной плачет младенец, а в комнате, где я пишу, в углу спит малыш, которому, наверно, столько же, сколько Фредди. Он свернулся клубком, и волосы падают ему на лицо. Личико у него не такое круглое, как, помнится, у Фредди, и ножки не такие пухлые. Здесь еще теснее, чем в нашем домике в Нью-Бедфорде, а в семье четверо детей! Но сегодня все они счастливы. Ткачи радовались так, словно Джон и я преподнесли им в подарок весь мир! У меня дрожит рука при одном воспоминании об этом. Мы привезли сюда гуся и кое-какие игрушки для детей. Если бы ты видела их глаза! Завтра у нас будет праздник! Как бы мне хотелось, чтобы ты разделила со мной все это. Мне здесь охотно дают играть с малышами, но сердце мое не может не тянуться к собственным моим ребятам. Здорова ли ты и дети? Посылаю тебе немного денег. Надеюсь, этого хватит на самое необходимое. Но мой рождественский подарок тебе — известие, которое тебя очень обрадует. Здешние друзья собирают деньги, чтобы купить мне свободу, — они собрали семьсот пятьдесят долларов! Милые сестры Ричардсон из Ньюкасла написали в Филадельфию мистеру Уолтеру Форварду, который разыщет капитана Олда и спросит его, сколько он требует за меня. Мистер Форвард сообщит моему бывшему хозяину, что я нахожусь в Англии и что захватить меня там нет никакой возможности. Не приходится сомневаться, что при таких обстоятельствах капитан назовет сумму и будет весьма доволен, если ее получит! Итак, дорогая Анна, приближается конец нашей разлуки. Я вернусь к тебе и к моим дорогим детям свободным человеком — фактически и юридически».
Несколько минут Фредерик сидел неподвижно, глядя на последнюю строчку. Как заблестят глаза Анны, когда она будет читать это! На миг перед ним возникло ее лицо. Ребенок зашевелился во сне. Фредерик встал и мягкими движениями поудобнее уложил на кровати спящего малыша.
Весной Дуглас направился в Уэльс и объехал это? край, как сообщал он в письме, опубликованном в «Либерейторе», «от Хилл-Хоута до Джайантс-Козуэй, от Джайантс-Козуэй до Кейп-Клиа». 12 мая в Финсбэри-Чэпел, Мурфилдс, он произнес речь, которая была напечатана по всей Англии. Уильям Гладстон прислал Дугласу записку с приглашением посетить его. Дуглас услышал, что Даниель О’Коннелл находится в Лондоне, что ирландцы и английские католики объединились в коалиции, выступающей против Пиля. И все же премьер-министру удалось со сравнительной легкостью провести свой законопроект о хлебных законах через палату общин. Создавалось впечатление, что вопреки лорду Бентинку и Дизраэли новый закон пройдет и через палату лордов. И тогда противники принялись порочить личную репутацию Пиля.
Возвратясь в мае в Лондон, Дуглас немедленно разыскал О’Коннелла. Старик встретил его горячо, но вид у него был измученный, потрясенный. И в разговоре, во время которого оба собеседника не смогли уклониться от темы, занимавшей их сейчас больше всего, О’Коннелл занял оборонительную позицию.
— Мальчик, всю свою жизнь Пиль являлся врагом Ирландии, — О’Коннелл тревожно всматривался в озабоченное лицо Фредерика.
— Но Ричард Кобден уверяет, что Пиль прислушивается к голосу разума. Кобдену уже о многом удалось договориться с ним. Ирландский вопрос служит теперь врагам Пиля, которые хотят его гибели.
— Он желал бы привязать Ирландию к Англии навеки! — Старик с вызовом поднялся на ноги, тряхнув своими седыми волосами.
25 июня законопроект о хлебных законах прошел в палате лордов, но в тот же самый день палата общин большинством в 73 голоса отвергла выдвинутый премьером «законопроект об оружии». Враги Пиля снова получили возможность говорить, что он предает свои принципы и обманывает своих последователей. Три дня спустя Пиль вручил королеве просьбу об отставке.
В этот вечер Дуглас в сопровождении О’Коннелла отправился в парламент.
— Он будет выступать сегодня в последний раз, — сказал им Джон Брайт.
Члены палаты, странно притихшие, сидели на своих местах. Соперничество между Пилем и Дизраэли пришло к концу. Правда, хлебные законы были отменены— ворота открыты. Но зато Дизраэли вытеснил Роберта Пиля. С премьером было покончено.
Священник Сэмюэль Хэнсон Кокс решил, что Лондон уже вполне сыт Фредериком Дугласом
Шестьдесят или семьдесят представителей американского духовенства прибыли тем летом в столицу Англии с двойной целью, — чтобы участвовать в съездах Всемирного евангелического альянса и Всемирном конгрессе сторонников воздержания. Группа этих священнослужителей во главе с преподобным Коксом открыта решила добиться безоговорочного признания того, что рабовладение носит христианский характер.
В некоторых кругах общества тема эта стала несколько щекотливой, и церковники твердо вознамерились установить, наконец, библейокий, христианский статус «сыновей Хама», которым сам господь предназначил быть «лесорубами и водоносами».
Каковы же оказались тревога и огорчение церковнослужителей, когда они узнали, что один из таких рабов путешествует на свободе по всей Англии, произносит речи, получает приглашения в дома респектабельных, но крайне заблуждающихся англичан и англичанок.
Духовные пастыри взялись за просвещение английского народа. Вопрос о рабстве очень быстро и неожиданно сделался самой жгучей темой на заседаниях евангелического альянса. И дела пошли не очень хорошо. Конгресс сторонников воздержания, происходивший в огромном зале Ковент-Гардена, привлекал гораздо большие толпы любопытных. Аболиционисты тщательно разрабатывали свой план действий. Однажды во время послеобеденного заседания, когда Ковент-Гарден был набит до отказа, Фредерика Дугласа, находившегося среди аудитории, попросили произнести несколько слов перед конгрессом. Адвокаты рабовладельцев были ошеломлены. Они и представить себе не могли, что в их собственных рядах могло таиться такое предательство. Дуглас под оглушительные аплодисменты стал прокладывать себе путь к платформе; преподобный Кокс с протестующими возгласами вскочил было на ноги, но его заставили сесть снова.
— Пусть он говорит!
— Слушайте!
— Дуглас! Фредерик Дуглас!
Так кричала толпа до тех пор, пока багровый от ярости коротенький священник не опустился беспомощно на свое место.
Фредерик Дуглас, этот «молодой лев», теперь достиг полного расцвета своих сил. Он стоял перед громадной аудиторией, заполнившей каждый уголок Ковент-Гардена, и чувствовал, как силы эти разливаются по всему его телу. Он твердо решил, что ни один мужчина и ни одна женщина, до которых донесется его голос, уже никогда не смогут сказать: «Я этого не знал!»
Священник Кокс в отчете, написанном для своей сектантской газеты «Нью-Йорк Эванджилист», писал: «Речь Дугласа — это извращенное, оскорбительное посягательство на закон обоюдной праведности, внушенное, думается мне, не свыше, а снизу. Этот Дуглас обвинил американские общества сторонников воздержания и церкви в том, что они являются врагами его народа. Он говорил с американскими делегатами таким тоном, словно он наш школьный учитель, а мы — его послушные и преданные ученики».
И зал Ковент-Гардена сотрясался от бури восторженных возгласов и аплодисментов, какой этот театр еще не знал за всю историю своего существования.
«Все мы собирались отвечать ему, — говорилось в заключение в отчете Кокса, — но было уже слишком поздно. Весь театр шумел, словно охваченный духом возбуждения; зрители неистовствовали, и бедный мистер Кирк едва сумел улучить момент, чтобы произнести несколько очень уместных и разумных слов».
Гром аплодисментов перекатывался по залу, когда Дуглас, поклонившись, хотел сойти со сцены; люди бросились вперед, чтобы пожать ему руку. Они загородили ему путь. Мужчины и женщины плакали, кричали до хрипоты. Никто из них не слышал и не замечал «бедного мистера Кирка». Дуглас вышел из театра во главе целой процессии лондонцев, продолжавших и на улице бурно приветствовать его. К ним стали присоединяться любопытные прохожие. Еще более возросшая толпа следовала за Дугласом от Бау-стрит до Расселл-стрит. Однако, миновав Дрюрилейнский театр, Фредерик остановился. Он обернулся, махнул рукой, и люди тесно сомкнулись вокруг него.
— Друзья мои, — сказал им Дуглас, — за всю мою жизнь я не встречал еще такого доброго отношения к себе. Но я говорил не затем, чтобы вы шумно приветствовали меня, а затем, чтобы вы начали действовать. Я рассказал вам о рабстве, об угнетении, о злых и несправедливых делах, которые творятся на этом свете. Теперь я говорю вам, что все это касается не одних лишь черных рабов в Америке, но и белых рабов здесь, в Европе. Друзья мои, сейчас не время для бурных приветствий. Возвращайтесь в свои дома, в свои лавки и конторы. Передайте другим то, что я вам сказал, и найдите себе работу по силам, дело, которое поможет освобождению всех народов. А теперь ступайте, ступайте скорее!
Он продолжал стоять лицом к толпе, пока вся она не разошлась; люди, уходя, оглядывались на него и возбужденно толковали между собою.
И тогда со вздохом глубокого удовлетворения Фредерик Дуглас отправился дальше по Расселл-стрит. Затем он свернул в Дрюри-лейн и полчаса спустя уже ехал по Фулхем-Роуд.
Фредерик не был больше обитателем Тейвисток-сквера. Когда. Джеймс Баффем отправился назад в Америку, а Дуглас — в свою поездку по северу Англии, они отказались от мансарды, которую снимали там. Возвратившись в Лондон, Дуглас получил от друзей приглашение поселиться в их доме в Челси; здесь, во время редких передышек между утомительными разъездами, он мог спокойно отдыхать от городского шума и пыли. С удовольствием вспоминал потом Фредерик это лето — прозрачный воздух, мягкое солнце, долгие прогулки по берегу реки. Часы, проведенные за чтением под сенью дерева, раскинувшегося позади коттеджа, раскрывали перед ним все новые и новые горизонты; прочитанное давало ему все более широкое представление о вещах. Ощутимее, горше, чем шрамы на спине, была для Фредерика его необразованность. Теперь он хватался за каждую возможность учиться.
Дома, в Америке, народ был взбудоражен войной с Мексикой. Опасность возникновения новых рабовладельческих штатов заставляла аболиционистов торопиться. Английскому обществу борьбы с рабством был немедленно передан наказ вовлечь в борьбу весь народ, постараться, чтобы рабочие Англии узнали, каким образом рабство в Америке ставит под угрозу все их тяжело доставшиеся завоевания, и, быть может, добиться бойкота хлопка, взращенного рабским трудом.
Фредерик Дуглас откликнулся на этот призыв. Тысячи людей заполнили до отказа Фритрейд холл в Лондоне, чтобы послушать его. Рабочие в Манчестере и Бирмингаме узнавали, как растет хлопок.
В концертном зале Ливерпуля купцы смешивались в толпе с портовыми рабочими.
Фредерик Дуглас беседовал с людьми самых различных профессий и общественного положения. Уильям Гладстон с пользой для себя прислушивался к словам чернокожего американца. В Эдинбурге Фредерика принимал Джордж Комб, и этот философ не только говорил, но и слушал. Они обсуждали хлебные законы, сокращение рабочего дня и роль рабства в современном мире. Дугласа настойчиво уговаривали остаться в Европе. Ему предлагали важные посты в Ирландии и Шотландии.
— Пошлите за своей семьей, Дуглас! — говорили ему. — Здесь вас ждет большая работа.
Но Дуглас отрицательно качал головой. Несмотря на всю свою разностороннюю деятельность, он постоянно чувствовал в эту зиму какое-то внутреннее беспокойство. Верно, что он представлял и защищал в Англии интересы американских рабов. За несколько месяцев он сделался знаменитостью. Но в глубине души он знал, что все это лишь период подготовки к главному. Он походил на атлета в прекрасной форме, натренированного до предела, но все еще не идущего дальше мелких стычек с противником, ибо для Фредерика Дугласа настоящее дело было впереди — в Америке.
Дуглас и его друзья ожидали окончательной договоренности с капитаном Олдом. Он запросил за своего раба сто пятьдесят фунтов стерлингов, и деньги были ему сразу же высланы.
И вот однажды утром Дуглас, находившийся в Дарлингтоне, получил письмо от Джорджа Томсона:
«Прибыли ваши бумаги. Приезжайте к нам на два-три дня, прежде чем поедете в Уэльс. Надо о многом поговорить, а я знаю, что нам предстоит скорая разлука».
Так начались последние дни пребывания Дугласа в Англии. Его приглашали на обеды, приемы, чаепития, устраивали его прощальные выступления.
— Что вы собираетесь делать? — спрашивали люди.
— Мне хотелось бы издавать газету, на страницах которой я смог бы прямо обращаться к своему народу, газету, которая докажет, что у негра есть разум, способность рассуждать и отчетливо излагать факты.
Ему вручили две тысячи пятьсот долларов для начала осуществления этого плана.
— Вы вернетесь сюда! — это был не только вопрос, но и утверждение.
— Да, после нашей победы!
Целая толпа народа провожала Дугласа в Ливерпуле, когда он садился на пароход. Люди долго стояли на пристани, махая на прощанье платками и шапками. У Джона Брайта увлажнились глаза.
— Нам будет не хватать тебя, Дуглас! — крикнул этот маленький ткач из Ланкастера.
В глазах Дугласа, стоявшего у борта, расплывались очертания берега, строений, людей. Как добры они были к нему! Фредерик снова достал из кармана драгоценные документы, объявлявшие его свободным.
Для выкупа Фредерика пришлось совершить двойную сделку. Сначала Томас Олд продал Дугласа своему брату Хью, а затем уже филадельфийский адвокат, обратившись к властям Балтимора, получил вольную.
Вот этот второй, окончательный документ, за который народ Англии уплатил семьсот пятьдесят долларов, и развернул сейчас Дуглас.
«Всем, кому ведать надлежит:
Сим извещаю, что я, Хью Олд, житель города Балтимора, расположенного в Балтиморском округе штата Мэриленд, движимый рядом основательных причин и соображений, избавил от рабства, и отпустил на волю, и сделал свободным, и подписываю настоящий документ в подтверждение того, что избавляю от рабства, и отпускаю на волю, и делаю свободным принадлежащего мне негра по имени Фредерик Бэйли, иначе прозывающегося Фредериком Дугласом, в возрасте двадцати восьми лет, или около этого, и способного работать и своим трудом добывать себе средства к существованию; вышеупомянутого негра, Фредерика Бэйли, иначе прозывающегося Фредериком Дугласом, я отныне объявляю свободным, отпущенным на волю и освобожденным от какой бы то ни было зависимости от меня, моих наследников и опекунов по моему наследству и навечно.
В знак чего я, вышеупомянутый Хью Олд, к сему документу руку и печать приложил пятого декабря в году тысяча восемьсот сорок шестом.
Подписано: Хью Олд.
Скреплено печатью и вручено в присутствии Т. Хэнсона Белта».
Фредерик смотрел на волны океана. Он провел в Англии почти два года. Была весна, он возвращался домой.
ГЛАВА 10
НА ДОРОГЕ ЗАГОРАЕТСЯ СВЕТ
В ту весну природа Массачусетса нарядилась с особой пышностью. Фруктовые деревья стояли в цвету. Одуванчики с целый фут высотою обрамляли золотом извилистые дороги, долины покрылись поповником и кружевом королевы Анны, озерная топь заросла темно-зеленым камышом, а вдоль берегов — под ракитами пестрели белые и желтые кувшинки.
За домом ветер весело раскачивал белье на веревке, протянутой меж двух кедров. Миссис Уокер, соседка, стоя на пороге, восхищенно оглядывала блещущую чистотой кухню.
— Господи, миссис Дуглас, когда это вы все успели спозаранку!
Темнокожая женщина, закатав рукава, месила тесто. Она ни на миг не прерывала свою работу — столько еще всего требуется переделать! А грудь уже распирает от молока. Но прежде чем начать кормить маленькую, надо посадить в печь хлеб. Она улыбнулась соседке, глаза ее сияли.
— Муж приезжает!
Миссис Уокер ответила ей улыбкой.
— Я знаю, но ведь не сегодня же! Можно подумать, что вы его ждете сию минуту.
За дверью в комнате маленькая Розетта ставила в глиняный горшок лютики и фиалки, которые она нарвала возле речки. Вода расплескалась по столу, и девочка заплакала.
— Зря стараешься! — с превосходством восьмилетнего решил успокоить ее Льюис. — Папе все равно не до цветов. Он занят!
— Не трогай! — Розетта слезла на пол и с удовлетворением оглядела цветы, стоящие посреди стола. Окрик ее относился к трехлетнему Чарли, тоже поворотившему круглое личико к цветам. Его прогнал со двора, выразительно скомандовав: «Валяй отсюда!», Фредди, который с упорством шестилетнего человека заколачивал щель в изгороди.
Чарли покорно засеменил пухлыми ножками. Что бы мог и он сделать для папы? Внезапно ему пришла счастливая мысль:
— А я покажу ему нашу маленькую!
Два дня спустя Чарли, не помня себя от счастья, стоял, вцепившись в отцовский сюртук. Отец впервые держал на руках свою младшую дочь. Это была любовь с первого взгляда, — то ли потому, что дочку назвали Анни, то ли потому, что она как-то особенно мило захватывала в свой кулачок его большой палец.
Глядя друг на друга поверх детских голов, Анна и Фредерик улыбались. За время разлуки на лице ее появились морщинки. Он догадывался, как трудилась она дни и ночи. Он должен свести грубые мозоли с ее рук; кстати, что это за история с башмаками? Анна видела, как вырос ее муж, как высоко поднялся. Побывал в таких важных местах. Но теперь он дома. Они снова вместе.
В этот вечер пировали всей семьей. Дети старались изо всех сил заслужить похвалу. Они подъели дочиста все, что положили им на тарелки, и сидели, обратившись в слух, с широко раскрытыми глазами. Отец сперва рассказывал, потом сам стал задавать вопросы.
Но мать их предупредила еще раньше:
— О башмаках ничего не говорите! Сделаем папе сюрприз!
— Да, да, пусть сам отгадает! — Они с чисто детским восторгом хранили доверенную им тайну.
Наконец все в доме стихло, и Анна легла в постель рядом с мужем.
— У вас тут все благополучно, правда, дорогая? — В его голосе слышалась спокойная радость. — Я вижу, дети здоровы. А дома все кажется даже исправнее, чем когда я уезжал. Как это ты умудрилась?
— Видишь, умудрилась, — прошептала Анна, прильнув к нему. От сапожной работы руки ее огрубели, стали шершавыми. А его кожа была мягкая, гладкая.
— Скучала по мне? — спросил он.
В ответ она только вздохнула. Сердце ее было переполнено счастьем.
Вашингтон узнал из «Нэшнл ира», что вернулся Фредерик Дуглас. Гамалиель Бэйли печатал краткие сообщения о его деятельности в Англии. Многие аболиционисты протестовали против выкупа Дугласа английскими друзьями. Они заявляли, что это ненужная трата денег и нарушение антирабовладельческих принципов. «Нэшнл ира» тоже включилась в этот спор.
«Наши английские друзья поступили правильно, — заявил Бэйли в передовой статье, — законы Мэриленда о рабстве все еще остаются в силе. Благодаря вольной грамоте Фредерик Дуглас будет теперь считаться свободным человеком повсюду в Соединенных Штатах. Восточное побережье не посмеет заявлять никаких прав на него».
Между тем сторонники рабовладения заметно усиливали свои позиции. Огромный Техас с территорией, занимающей миллион акров, был принят в число штатов, и президент Полк вел переговоры о. введении там рабовладения. Среди аболиционистов произошел раскол на политической почве, и это расшатало их движение. Но искры носились в воздухе, и пламя вспыхивало то и дело в самых неожиданных местах. Чарльз Самнер, неизменный борец за свободу негров, поднимал свой меч в законодательной палате штата Массачусетс. Дэвид Уилмот из Пенсильвании боролся за свою поправку к законопроекту по поводу Техаса. Текст поправки гласил: на территории, приобретенной в результате войны с Мексикой, не должны существовать «ни рабство, ни принудительный труд». Лонгфелло, один из популярнейших поэтов Америки, клеймил в своих произведениях рабство; распространялись «заметки Биглоу», собирались десятки тысяч подписей под петициями, которые доставляли в Вашингтон Генри Уилсон и «поэт аболиционизма» Джон Гринлиф Уиттьер. Престарелый Джон Квинси Адамс зачитывал эти петиции на заседаниях конгресса. Конгресс клал их под сукно, но искры не переставали носиться в воздухе.
В один из вечеров в конце мая бостонский священник Теодор Паркер пригласил к себе домой группу единомышленников, чтобы обсудить дальнейшую стратегию. Среди присутствующих были Ральф Уолдо Эмерсон, известный оратор Уэнделл Филиппс, Лукреция Мотт, Чарльз Самнер, Уильям Ллойд Гаррисон и Фредерик Дуглас.
В прошлом им не удавалось достигнуть единогласия по всем вопросам, ныне же они решили объединить свои усилия с одной целью — пресечь распространение рабства. Добиться хотя бы этого, если пока еще невозможно уничтожить его полностью. Пусть вся страна узнает о «поправке Уилмота».
Кто же сумеет рассказать это американскому народу? Никто лучше, чем Уильям Ллойд Гаррисон и его недавно вернувшийся соратник, вызвавший такой восторг за границей, человек с «дипломом» на спине: Фредерик Дуглас. Так и порешили.
Теперь репутация Дугласа зиждилась не на одних похвалах его личных друзей. Помимо «Либерейтора», «Стандарт» и «Пенсильвания фримен» тоже печатали отчеты о его выступлениях в Европе, рассказывали о приеме, который ему там оказали. Все американские газеты, сочувствовавшие борьбе за освобождение негров, подхватывали эти сообщения. Горас Грили познакомил Нью-Йорк с Дугласом. Оппозиция тоже не оставляла его без внимания. Сторонники и апологеты рабства тыкали в него пальцем: вот, мол, «ужасный пример» того, что нас ждет.
Дуглас! Это имя произносилось шепотом в негритянских хижинах, на табачных плантациях и рисовых полях. Оно передавалось из уст в уста по всему восточному побережью. Рослая чернокожая девушка, таскавшая через болота бревна, тоже прослышала о нем и решила бежать. Она стала Соджернер Трузс, бесстрашным «кондуктором» с «тайной дороги» и, возвращаясь много раз в самые глухие уголки Юга, собирала партии беглых рабов и увозила их на Север. В Бостоне, Олбани и Нью-Йорке всем хотелось послушать Дугласа, посмотреть на него. Везде люди вполголоса повторяли его гневные слова.
В начале августа Общество борьбы с рабством провело трехдневный съезд в Морристауне, штат Пенсильвания. Сотни участников прибыли туда из Филадельфии по железной дороге. Выдающаяся женщина-аболиционистка Лукреция Мотт зажгла аудиторию своим энтузиазмом. Дуглас приехал только на второй день, но его уже ждали, о нем говорили, и, где бы он ни появился, к нему сразу приковывалось всеобщее внимание.
Выступление Гаррисона и Дугласа было назначено на заключительное вечернее заседание. Помещение церкви, где проходил съезд, было к этому времени переполнено. Гаррисон выступал первым, и все было спокойно. Но вот на трибуну взошел Дуглас, и сразу раздался треск стекла, в окна полетели большие камни. Народ стал выбегать из церкви. На улице поднялся крик, послышался топот ног. Хулиганы бежали, заседание возобновилось.
В Филадельфии проживало много образованных людей, которые проявляли себя как весьма активные сторонники освобождения негров. Дугласу было приятно их общество, они же с готовностью выполняли роль его телохранителей и оказывали ему всяческое уважение. Секретарь Филадельфийского комитета бдительности, Уильям Грант Стилл, ввел Дугласа в этот круг.
В субботу утром, простившись со своими друзьями, Гаррисон и Дуглас отправились на железнодорожную станцию. В последнюю минуту Гаррисон вдруг вспомнил, что ему что-то еще надо сделать.
— Идите за билетами, Дуглас, — сказал он, — я подоспею к поезду.
Дуглас повиновался, но когда поезд подкатил к перрону, Гаррисона все еще не было. Дуглас вошел в один из задних вагонов и, сев у окна, принялся тревожно выглядывать своего спутника.
Он не заметил, что к нему подошли, пока не услышал грубый окрик:
— Эй ты, вон отсюда!
Это было как тот памятный хлест бича. Так к нему давно уже никто не обращался. Дуглас поднял голову и увидел высокого мужчину с красным от пьянства лицом.
— Ступай в передний вагон, там тебе место!
— У меня билет первого класса, и я имею право находиться здесь, — ответил Дуглас спокойно. Но мускулы на спине напряглись до боли.
— Ах ты, черная скотина!
— Джон, умоляю…
Только сейчас Дуглас заметил выглядывающую из-за спины белого хрупкую фигурку женщины. Пряди тонких седых волос выбивались из-под ее капора, голубые глаза были расширены от испуга.
Дуглас поднялся со скамьи.
— Прошу прощения, сударыня, — сказал он, — разрешите мне уступить вам место.
Грубиян разинул рот. Он не ожидал услышать такую речь.
— Нет, нет, я… — забормотала дама.
— Молчи! — наконец гневно выдохнул ее спутник. — Не смей разговаривать с черномазым! Я ему сейчас так заеду в морду, что он все свои зубы проглотит. Пусть только еще раз заикнется!
Дуглас улыбнулся женщине.
— Я повторяю, у меня билет первого класса. И хотя вагон свободен, я готов уступить даме свое место.
Он вскочил и, защищаясь рукой от удара, шагнул в проход. Пьяный разразился непристойной бранью.
— Джон, перестань! — взмолилась маленькая дама.
На перроне Дуглас столкнулся с Гаррисоном. Они поспешили в другой вагон, и в эту же минуту поезд тронулся.
— Мы о нем заявим на следующей станции, — сказал Гаррисон.
Дуглас только пожал плечами.
— Да что с пьяным связываться!
Около трех часов дня поезд прибыл в Гаррисбург. На вокзале собрались встречающие: старинный подписчик «Либерейтора» доктор Рутерфорд со своей золовкой Агнес Крейн и несколько негров; один из них, мистер Вольф, торжественно пригласил к себе Фредерика Дугласа, а доктор Рутерфорд повез к себе домой Гаррисона.
Гаррисбург, столица штата Пенсильвания, находился под сильным влиянием рабовладельцев. Их противники составляли горстку, и они отважно боролись против большинства. Аболиционисты получили помещение ратуши на два вечера — на субботу и воскресенье — для встречи с Гаррисоном и Дугласом. До сих пор лишь считанные слушатели приходили на такие собрания, но в эту субботу зал был битком набит и толпы народа осаждали здание с улицы.
Назревали неприятности. По улице гарцевали всадники, врезаясь в толпу; в зале чувствовалось возбуждение.
На трибуну поднялся председатель и, сказав несколько вступительных фраз, познакомил аудиторию с мистером Гаррисоном. Все понимали: если что-нибудь случится, объектом нападения будет Дуглас. И когда темнокожий оратор подошел к кафедре, из задних рядов закричали: «Садись, черномазый!»
Эти слова послужили сигналом. В окна полетели камни, кирпичи, обломки глиняной посуды, а из задних рядов — тухлые яйца, гнилые помидоры и тому подобные «снаряды». На сцену прыгнули какие-то люди, вооруженные дубинками.
Зал превратился в бедлам: слышался визг, треск битого стекла, выкрики: «Долой проклятого негра!», «Убейте его!», «Проломите ему башку!» Вспомнив толпу в Индиане, Дуглас поднял над головой стул и занял оборону. Камень угодил ему в лоб, едва не выбив глаз, кусок кирпича задел по голове, но он так и не подпустил к себе никого близко. Началась общая потасовка. Гаррисон с трибуны требовал наказания нарушителям порядка. Постепенно все они были изгнаны, восстановилась тишина.
Можно было думать, что после таких волнений публика откажется продолжать собрание. Но не таковы были те, кто явился послушать Фредерика Дугласа. Раненым была наскоро оказана первая помощь, разбитые головы кое-как забинтовали. Прижимая ко лбу мокрый носовой платок, чтобы остановить кровь, Дуглас, наконец, начал свою речь. Одобрительные возгласы публики были слышны далеко на улице, где толпились изгнанные бандиты, которым так и не удалось расправиться с «черномазым».
На следующее утро, а также днем Гаррисон и Дуглас выступали в негритянских церквах. На митингах вместе с неграми присутствовали белые, и все обошлось спокойно. А вечером в ратуше собралось вдвое больше народу, чем накануне. Эксцессы больше не повторялись.
— Этих аболиционистов, что целуются с неграми, всегда называли трусами, — ворчал какой-то человек в трактире. — А ведь это вранье! — И он сосредоточенно потрогал шишку на голове.
В понедельник утром Гаррисон с Дугласом отправились в Питсбург. До Чемберсбурга надо было ехать по железной дороге, а дальше — дилижансом. На почтовой станции им заявили, что произошло недоразумение с билетами. Дуглас может ехать в два часа, а Гаррисона просят подождать следующей кареты, которая уходит в восемь вечера. Гаррисон посоветовал Дугласу ехать — ведь в Питсбурге их будут встречать.
Дорога через Аллеганские горы была необыкновенно красива, но опасна, поэтому ехали медленно. Дилижанс был переполнен, от жары все плавилось. Несколько раз делали остановки возле дорожных таверн, но Дугласа в помещение не пускали. Ему разрешалось есть только на улице. Но он предпочитал оставаться голодным, хотя путешествие длилось около двух дней.
В Питсбурге почтовую карету встречала комиссия из двадцати человек — белых и цветных — и негритянский духовой оркестр, который гремел не переставая. Дилижанс опаздывал — он прибыл только в три часа ночи, но комиссия и музыканты терпеливо ждали.
Дугласа не мог не потешить вид его спутников, буквально онемевших от изумления, когда под оглушительные звуки тромбонов и труб его почти вынесли на руках из кареты. Как им было догадаться, что этот скромный темнокожий человек, которого всю дорогу унижали и старались отпихнуть куда-нибудь подальше, — знаменитая личность?
Грязный, задымленный Питсбург напоминал промышленные города Англии. Люди жили в этом городе в очень плохих условиях. Они знали, что смерть тяжела, но и жизнь не легче. И они гневно отвергали рабство в любой форме, приняв за девиз: «Ни одного нового рабовладельческого штата!»
Своим энтузиазмом жители Питсбурга тоже напоминали англичан. Свое одобрение они высказывали открыто. Прощаясь с гостями, они устроили бурную овацию Гаррисону, Дугласу и местному аболиционисту А. К. Фостеру, который организовал эту встречу.
В пятницу Гаррисон и Дуглас поехали на пароходе по реке Огайо. Первая остановка была в Нью-Брайтоне, деревне с населением в восемьсот душ. Митинг проводили в амбаре — сверху, с бревенчатого настила под потолком, сыпалась на ораторов из бочек мука.
Следующим пунктом был Янгстаун; остановились у гостеприимного трактирщика. Этот человек всегда давал бесплатный приют аболиционистским лекторам. В громадной роще состоялось несколько митингов— гостям пришлось в этот день выступить три раза. К вечеру Дуглас совершенно потерял голос; Гаррисон действовал за двоих. Нью-Лайм, Пейнсвилль, Мансон, Туинсбург — всюду митинги, митинги: где в церкви, где в наемном помещении, где в сарае или в палатке, а где в роще или на горном склоне. Наконец поехали в Оберлин, город, ставший вехой и для Гаррисона и для Дугласа.
Оберлинский колледж был основан группой настроенных против рабства преподавателей и студентов, исключенных из духовной семинарии Лейн в Цинциннати, штат Огайо. Консервативное руководство семинарии твердо поддерживало «завещанную богом» власть хозяина над рабом, и когда была обнаружена группа семинаристов, помогавших беглым неграм переправляться через реку Огайо, то и они и их преподаватели были исключены. С помощью нью-йоркских филантропов эти люди сумели организовать небольшое учебное заведение в сорока милях от Кливленда. Первым директором был испытанный аболиционист-шотландец Джон Оберлин, и колледж назвали его именем. С момента своего основания в 1829 году Оберлинский колледж стал важным центром аболиционистской деятельности. Это было первое высшее учебное заведение в Америке, куда допускали женщин. И негров тоже, если только им удавалось добраться туда.
«Ты знаешь, что с самого зарождения Оберлинского колледжа, — писал Гаррисон своей жене, — я принимал очень близко к сердцу его благополучие; ведь слушателей семинарии Лейн привел сюда святой неукротимый дух свободолюбия, заставивший их порвать свои прежние связи…
…Оберлинский колледж сделал очень многое для помощи людям, бежавшим из южной неволи. Негров там прячут от преследователей, дают им кров, кормят, одевают, помогают им успокоиться, потом переправляют из нашей ужасной страны в Канаду. Кроме того, Оберлин участвует в других видах освободительной борьбы, и его церковь бойкотирует церкви, защищающие систему рабства…
Мне кажется, что наш приезд сюда сыграл значительную роль… Нам с Дугласом оказал радушный прием казначей колледжа Гамильтон Хилл, англичанин по национальности, прежде живший в Лондоне. Он хорошо знаком с Джорджем Томсоном и другими друзьями, которые борются против рабства… Нас посетило много людей, среди них была мисс Люси Стоун, только что закончившая здесь курс и вчера уже уехавшая к себе домой в Брукфилд, штат Массачусетс… Это весьма достойная молодая особа с чистой, как воздух, душой; она собирается посвятить себя агитационной деятельности, главным образом в пользу равноправия женщин… К сожалению, я должен отложить перо, так как экипаж уже у крыльца, мы едем в Ричфилд, где состоится большой митинг в шатре Оберлина, вмещающем 4 000 человек».
Вся эта бурная деятельность подорвала силы Гаррисона, и он в конце концов свалился.
Первое собрание в Кливленде было организовано в часовне адвентистов, но она не вмещала всех желающих, и сотни людей остались на улице. В тот же день устроили повторное собрание, на этот раз в большой роще, чтобы все могли послушать. Накрапывал дождь, но никто не обращал внимания. А на следующее утро Гаррисон был не в состоянии открыть глаза. Качаясь как пьяный, он попытался сесть. Дуглас, напуганный его видом, подбежал к постели.
Врач приказал Гаррисону отлежаться несколько дней. А через час был назначен отъезд в Буффало, и снова Гаррисон настоял, чтобы Дуглас ехал без него.
— А я к вам потом присоединюсь, — с усилием выговорил он.
Гаррисон не приехал в Буффало. Дуглас один провел все собрания и в Буффало, и в Ватерлоо, и в Уэст-Уинфилде. Уже не на шутку встревоженный Дуглас прибыл 24 сентября в Сиракузы. Там его ждало письмо: Гаррисон был серьезно болен, теперь поправляется и скоро приедет в Буффало. У Дугласа отлегло от сердца. Он поехал в Рочестер, где провел с огромным успехом многолюдные собрания.
Несколько дней Дуглас прожил в имении Джеррита Смита в Питерборо. Только там он понял, до чего он устал. Комнаты старинного дома с высокими потолками и дубовыми панелями на стенах позволяли забыть шум и суету предшествовавших недель. Он отдыхал в глубоком кресле, протянув ноги к камину. Но душа его была далеко не спокойна. Теперь, один на один со своим другом, Дуглас был невесел. Джеррит Смит тоже молчал, поглаживая пальцами высокий бокал с хересом.
— Слушали они внимательно, — заговорил, наконец, Дуглас, — и народу было полным-полно. Когда я кончил, все аплодировали.
Джеррит Смит кивнул.
— Ну и что? — В голосе Смита звучал тот вопрос, который не шел у Дугласа из головы.
Дуглас долго не отвечал, потом молвил неторопливо:
— Убеждать их не надо: народ понимает всю несправедливость рабства.
Смит снова кивнул. Дуглас нахмурился.
— Так разве не достаточно только осудить рабство?
Джеррит Смит пригнулся к нему.
— Осуждение — это то, чего мы добиваемся, — сказал он. — Но даже сами вы при всем вашем осуждении рабства не посмеете отнять у рабовладельца его собственность. А тому и дела нет, его ничуть не беспокоит, что какие-то люди к северу от реки Огайо носятся с вами и аплодируют вам. Это его просто смешит. Но ему будет все-таки не до смеха, если все те, кто кричит вам «ура», пойдут к избирательным урнам. Осуждение рабства тогда возымеет силу, когда оно будет подкреплено избирательными бюллетенями!
Тени сгущались. В комнате долго стояла тишина.
— Есть один человек в Спрингфилде, вы, наверно, о нем слышали, — после паузы заговорил Джеррит Смит, — его имя Джон Браун…
В этой беседе Дуглас в первый раз услыхал о Джоне Брауне.
Когда был учрежден Оберлинский колледж, Джеррит Смит даровал ему обширную территорию в штате Виргиния. Небольшая группа руководителей колледжа не знала, что делать с этим даром. А год спустя сын одного из попечителей колледжа, молодой Джон Браун предложил размежевать эту землю за скромную плату, но при условии, что ему продадут небольшой участок, на котором он поселился бы со своей семьей.
— Браун объяснил, — продолжал рассказывать Смит, — что намерен организовать там школу для местных негров и белых бедняков.
Границы земельных участков в Виргинии были в хаотическом состоянии, так как всюду незаконно жили переселенцы, и попечители Оберлинского колледжа ухватились за предложение Брауна. Так Джон Браун очутился в Виргинии, увидел ее тучные плодородные земли, расстилавшиеся к западу до самого Голубого хребта, окутанного туманом. Владения Оберлинского колледжа лежали примерно на двести миль к западу от Харперс-Ферри, у подножья гор и вдоль долины реки Огайо.
— Он писал нам, что местность соответствует его ожиданиям, а жители даже превзошли его ожидания. — Смит рассмеялся добродушным смехом.
Дальше он рассказал, что к лету 40-го года работа была закончена, и Браун выбрал себе участок. Славный холмистый кусок земли возле ручья, с хорошим лесом и сахарной плантацией. В августе попечительский совет Оберлинского колледжа вынес решение: «Уполномочить Экономическую комиссию выполнить все необходимые формальности по передаче во владение брату Джону Брауну из Хадсона одной тысячи акров принадлежащей нам земли в Виргинии на условиях, согласованных путем переписки между ним и комиссией».
— И вдруг, — Смит выразительно вздохнул, — переговоры сорвались. Паника на бирже опрокинула все планы. Шерстяная торговля, которую завел Браун, потерпела крах, а через два года он обанкротился. Он подписал векселя за какого-то друга и угодил в тюрьму. После освобождения он вошел в компанию с неким Перкинсом — занялся с ним овцеводством. Перкинс взял на себя заботу о кормах и зимних помещениях, Браун — уход за овцами. — Несколько минут Смит молчал, попыхивая трубкой. — Мне кажется, ему нравились пастушеские обязанности. Во всяком случае, за эти долгие дни и бесконечные ночи вдали от людей он разработал план поставки дешевой шерсти непосредственно потребителям.
Теперь у него большая лавка в Спрингфилде, штат Массачусетс. Говорят, что он честно набивает тюки — они у него круглые, плотные, один в один, как из машины. Но фабриканты Новой Англии бойкотируют Джона Брауна. Он играет не по правилам, и они стараются за то выжить его с рынка. В самом деле, у этого Брауна свои собственные правила. Он заявляет, что ему предназначено выполнить какую-то миссию. — Смит долго молчал, потом печально договорил — Мне очень жаль, что я теперь лишен возможности подарить ему тот горный участок. Мне кажется, что именно с этим участком были связаны его планы…
Джеррит Смит был недалек от истины. Действительно, у Джона Брауна были свои планы. С жизнью в Спрингфилде его мирило только то, что там он встречался с неграми. Он горел ненавистью к системе рабства. Ему и прежде доводилось встречаться с отдельными неграми, но в этом городе он познакомился с целой группой, выступавшей за освобождение своего народа. Их было немного, и никакие знаменитые люди ими не руководили, но для Брауна эта группа символизировала народ, томящийся в неволе. Он искал встреч с неграми и дома, и в церкви, и на улицах, нанимал их к себе на работу. Как раз в то время, когда Гаррисон и Дуглас совершали турне по Огайо, Джон Браун, бывало, говорил своему другу, чернокожему привратнику:
— Приходи пораньше утром, нам надо с тобой поговорить.
И перед тем как этот негр начинал обычную уборку лавки, Браун всесторонне обсуждал с ним планы относительно «тайной дороги».
Эмилия и миссис Ройял не уехали на Север. Эмилия мирилась с этим лишь потому, что по ее сведениям Фредерик Дуглас находился где-то на Западе. Джек Хейли даже пошутил, что именно по этой причине Эмилия осталась дома. Но Анни Ройял заявила, что хорошим она была бы репортером, если бы уехала из Вашингтона в тот момент, когда там назревают такие бурные события.
Последнее не было выдумкой. Грабительская война с Мексикой, спровоцированная рабовладельческим Югом с целью увеличить империю хлопка, закончилась: Мексика была вынуждена уступить Соединенным Штатам территорию, более обширную, чем Франция и Германия, вместе взятые, с огромными природными богатствами и прекрасным климатом для выращивания хлопка. И все же эта большая победа не успокоила рабовладельцев. Война с Мексикой была крайне непопулярной среди американского народа. Южные плантаторы понимали, что, чем скорее они будут действовать, тем больше у них шансов протащить рабовладельчество на новую территорию. Аболиционисты же не сумели сформулировать программу своих действий. Оба лагеря переживали волнение и страх. Среди негров тем временем усилились бунты. Все были возбуждены до предела.
В иностранных посольствах тоже было тревожно. Послы воздерживались от высказываний, ибо это был год больших перемен — ниспровергались монархи, из народа поднимались герои: Гарибальди, Мадзини, Кошут. Слово «свобода», как порох, требовало осторожного обращения. В редакции «Нэшнл ира» выбили все стекла, и Гамалиелю Бэйли грозили изгнанием из Вашингтона. Но позволять толпам хулиганов собираться под боком у конгресса все же казалось неудобным. И Гамалиель Бэйли обезоруживал врагов своей умной презрительной улыбкой; они бессильно отступали, хоть и пылали яростью.
Пора было действовать. Уже недостаточно стало только произносить речи и исповедовать благородные убеждения, даже самые разумные и честные. Грешно было упустить такой момент.
Фредерик Дуглас написал Джону Брауну в Спрингфилд. В письме он упомянул о своем недавнем посещении Джеррита Смита. «Мне хотелось бы переговорить с вами лично», — писал он. Джон Браун ответил: «Приезжайте».
Впоследствии Дуглас так описал свое первое посещение Джона Брауна:
«В ту пору, к которой относится мой рассказ, этот человек был почтенным коммерсантом в большом, быстро растущем городе. Наше знакомство состоялось у него в лавке, занимавшей солидное кирпичное здание на одной из центральных улиц. Достаточно было оглядеть лавку и здание снаружи, чтобы понять, что владелец — состоятельный человек. Меня встретили с распростертыми объятиями. Все члены семьи — и стар и млад — высказали такую радость по поводу моего приезда, что я сразу почувствовал себя среди родных. Но вот дом и улица, где жили Брауны, меня удивили: после красивого магазина я ожидал увидеть не менее красивый особняк в приличном районе… На деле же оказалось, что он и не велик и не элегантен, а о районе и говорить нечего. Маленький, деревянный домишко на глухой улице в рабочем квартале. Не сказать, что это была трущоба, нет, но, во всяком случае, удачливый коммерсант обычно избирает для своего жилья более подходящее место. Причем, как ни скромен был этот дом снаружи, внутри он оказался еще скромнее. Убранство его могло удовлетворить лишь самый спартанский вкус. Пожалуй, дольше времени займет описывать, чего там не было, нежели то, что там было. Все казалось предельно, бедным, почти граничило с нищетой.
Моя первая трапеза в этом доме почему-то именовалась чаем. Но на первое подали мясной суп, а на второе — капусту с картофелем — такую пищу уплетает с аппетитом человек, ходивший целый день за плугом или отмахавший пешком в мороз миль двенадцать по плохой дороге. Грубо сколоченный сосновый стол без намеков на украшения или лакировку не был даже застелен скатертью. Никаких слуг я не видел. Подавала еду жена Брауна с помощью дочерей и сыновей. Они делали все очень ловко, видимо привыкнув к этому, и не считали обслуживание самих себя неприличным или унизительным. Говорят, что каждый дом отражает до некоторой степени характер своих жильцов — что касается этого дома, то он отражал его полностью. Никакого притворства, маскировки, иллюзий. Все здесь говорило о суровой правде, ясной цели и жестокой экономии, Пробыв недолго в обществе хозяина этого дома, я понял, что он повелевает здесь всеми, и если я пробуду с ним еще немного, то он начнет повелевать и мною…
Сухощавый и мускулистый, человек большой физической силы, способный стойко переносить жизненные невзгоды и одолевать самые большие трудности, он был из наилучшей породы уроженцев Новой Англии. На нем была простая американская шерстяная одежда, сапоги из воловьей шкуры и галстук из какой-то прочной материи. В то время ему было пятьдесят лет, он был высок — около шести футов, а весил менее ста пятидесяти фунтов. Пропорционально сложенный, стройный, как горная сосна, он производил незабываемое впечатление. Голова его была не велика, но очень хорошей формы, волосы — жесткие, густые, с заметной проседью — были коротко острижены и росли низко на лбу. Лицо он гладко брил, благодаря чему резко выделялся прямой волевой рот и крупный, выступающий вперед подбородок. У него были живые голубовато-серые глаза, метавшие пламя, когда он говорил. Он ходил по улице широким пружинистым шагом, поглощенный своими мыслями, но не стараясь ни избегать людей, ни, наоборот, привлекать к себе внимание.
После описанного уже мною плотного обеда капитан Браун осторожно коснулся вопроса, который хотел обсудить со мной, — он, по-видимому, боялся, что я буду возражать. Злоба и гнев были написаны на лице Брауна и звучали в его словах, когда он говорил, что рабовладельцам нет места на земле, что рабы вправе бороться за свою свободу любыми средствами, что увещевания не помогут уничтожить систему рабства, как не помогут никакие политические меры.
Он признался мне, что у него давно уже созрел план действий для достижения цели и он пригласил меня к себе, чтобы изложить мне этот план. Он следил за моей деятельностью в Америке и за границей и надеялся, что я ему помогу. План этот, несомненно, заслуживал внимания. Существует мнение, что Браун замышлял общее восстание рабов и массовое убийство плантаторов, но это вовсе не так. Наоборот, он считал, что восстание может повредить делу, зато организация вооруженных отрядов, действующих в самом сердце Юга, занимала большое место в его расчетах. Кровопролития он не боялся и был уверен, что неграм полезно носить оружие — это придаст им мужество. «Человек, который не готов бороться за свою свободу, не достоин уважения, — говорил Браун, — да он и сам себя не уважает!»
Браун показал мне карту Соединенных Штатов и провел пальцем по цепи Аллеганских гор, от границы Нью-Йорка до самого Юга. «Эти горы, — пояснил он, — основа моих планов. Господь сотворил эти горы во имя Свободы, он возвел их для освобождения негритянского народа, создал там такие естественные форты, что один человек в состоянии защититься от сотни нападающих, и множество потаенных мест, где отряды смелых могут долгое время скрываться от преследователей. Я хорошо знаю эти горы и могу увести туда и спрятать там много беглых негров — Виргиния их там не найдет никакими силами. Какую цель я этим преследую? В первую очередь — обесценить живой товар. Если мы сделаем его ненадежным, он потеряет денежное значение. Итак, мой план таков: выберем для начала человек двадцать пять самых лучших и начнем потихоньку в скромных масштабах. Вооружим их и разместим по пятеро на позиции в двадцать пять миль. Предложим тем, кто поумнее и обладает даром убеждения, время от времени спускаться с гор на плантации и вербовать негров, стараясь, конечно, чтобы это были самые храбрые и недовольные».
Когда я спросил Брауна, на какие средства он собирается содержать этих людей, он, не задумываясь, ответил, что будет кормить их за счет врагов. Рабство — все равно, что война, и раб имеет право добиваться свободы любыми средствами. «Но вас могут окружить и отрезать от ваших провиантских баз и средств существования», — сказал я. На это Браун возразил, что отрезать их никто не сумеет, а уж если суждено ему быть убитым, то он готов на риск, ибо не знает более высокой цели, чем отдать свою жизнь за освобождение рабов. Я позволил себе заметить, что мы могли бы повлиять как-нибудь иначе на рабовладельцев, но он, весь вспыхнув, ответил мне что об этом нечего и мечтать. Он знает этих господ, их не заставишь отпустить рабов на волю, пока не огреешь палкой по голове!
Парад «Бдительных» — приверженцев Авраама Линкольна во время избирательной кампании 1860 года.
Бомбардировка южанами форта Самтер 12 апреля 1861 года.
Негры-лазутчики, бежавшие к северянам.
Митинг в Геттисберге 19 ноября 1863 года, на котором А. Линкольн провозгласил свободу негров.
Между прочим, он сказал, что я заметил, конечно, как просто он живет, и объяснил причину: он экономит средства, чтобы иметь возможность осуществить свой замысел. Это было сказано без тени рисовки; он сокрушался, что приступает к действию с опозданием, так ему ли хвастать своей целью или самопожертвованием! Если бы кто-нибудь другой на его месте демонстрировал подобным образом свою суровую добродетельность, я не поверил бы, заподозрив неискренность, фальшь, но у Джона Брауна все было безыскусно и твердо, как сталь, как гранит. После этого вечера в 1847 году, который я провел у Джона Брауна в Спрингфилде, моя надежда на мирное разрешение негритянского вопроса значительно потускнела, хоть я и продолжал ратовать за него в печати и на собраниях».
Вскоре после этой встречи с Джоном Брауном Фредерик Дуглас предпринял серьезный шаг: он переехал в Рочестер (штат Нью-Йорк) и начал издавать там газету, о которой давно мечтал.
До сих пор два обстоятельства мешали ему. Первое — то, что после возвращения из Англии Дугласа использовали главным образом как прекрасного оратора. Друзья уверяли, что именно в этой области он наиболее полезен. От издательской же деятельности его отговаривали: для этого нужны специальное образование и опыт. Дуглас, всегда склонный относиться к себе критически, начал уже думать, что этот замысел превышает его интеллектуальные возможности.
Было и второе обстоятельство — не менее важное: Уильям Ллойд Гаррисон требовал, чтобы Дуглас посвящал весь свой талант публициста его «Либерейтору». Гаррисон находил ненужным издание второй антирабовладельческой газеты: даже «Либерейтору» довольно трудно пробивать себе дорогу. Он не боялся конкуренции в лице Дугласа, но высказывал довольно откровенно пожелание, чтобы младший друг оставался под его крылом.
Но Дуглас хотел стать, наконец, самостоятельным.
Рочестер был новый, молодой город, расположенный в долине Дженеси, где река Дженеси впадает в озеро Онтарио и кончается канал Ири. Идеальное место для пересылки беглых негров в Канаду! Работать, работать и работать… день и ночь работать — вот чего хотелось Дугласу! В Рочестере уже образовалась группа аболиционистов, состоявшая из культурных и весьма почтенных граждан — негров и белых. Дуглас был уверен, что ему не придется работать одному — он сумеет привлечь их к сотрудничеству в своей газете. И в западной части штата Нью-Йорк его газета не помешает распространению «Либерейтора».
Итак, 3 декабря 1847 года в Рочестере вышел первый номер новой газеты «Полярная звезда» под девизом: «Бороться с рабством во всех его формах и проявлениях, выдвигать проекты раскрепощения негритянского народа, требовать единого мерила общественной морали для всех, способствовать нравственному и интеллектуальному прогрессу негритянского народа и ускорить день освобождения из неволи трех миллионов наших сограждан». Редактором газеты был Фредерик Дуглас, его помощником — Мартин Делэйни.
По мере того как усиливались разногласия среди аболиционистов по вопросам вооруженной борьбы, политических выступлений и отношения к рабочему движению, углублялся разрыв между Дугласом и Гаррисоном. «Политика — дурная штука, она не для нас. Мы обращаемся к совести людей!» — любил повторять Гаррисон. А Фредерик Дуглас убеждал негров пользоваться, где только возможно, своим избирательным правом и объединяться с другими партиями и группами для политических действий, направленных против рабства. Вместо девиза Гаррисона: «Никакого союза с рабовладельцами!» — Дуглас выдвигал свой: «Никакого союза с рабовладельчеством!»
Гаррисон выступал против попыток бостонских рабочих учредить партию рабочих и фермеров. Дуглас же поддерживал это при условии, что негров будут принимать в новую партию ка равных основаниях. Он добивался встреч с теми руководителями рабочих, которые были настроены против аболиционистов, и всячески доказывал, что они не правы.
Не раз перед Дугласом захлопывались двери. Редактор газеты «Нью-Йорк трибюн» Горас Грили писал: «Меня мало волнует существование рабства в Чарлстоне или в Новом Орлеане потому только, что я вижу достаточно примеров рабства в Нью-Йорке, и это требует моего внимания в первую очередь».
Джеррита Смита, раздававшего землю свободным неграм, сурово критиковали даже некоторые либералы. Один из них писал ему:
«Сэр, прежде я был горячим сторонником отмены рабства. Но теперь я убедился, что существуют белые рабы тоже, и мне ясно, что едва ли безземельные негры что-нибудь выиграют, если им предоставят ту же возможность менять хозяев, какая имеется у безземельных белых».
Такие споры раздирали северян, в то время как сплоченный рабовладельческий Юг распространял свое влияние далеко на Запад. Чтобы пресечь распространение рабства, на Севере зародилось движение «фрисойлеров», или партии Свободной земли.
Белые рабочие мечтали о работе на новых западных землях, но боялись конкуренции рабского труда. Требование Свободной земли было широко подхвачено белыми пролетариями. Фредерик Дуглас поддерживал это движение и присутствовал на учредительном съезде партии Свободной земли в 1848 году. Но он не преминул подчеркнуть узкие цели и ограниченные перспективы этой партии- «Она стоит на дороге у более важного движения, препятствует его росту и осуществлению его священных целей, каких у партии Свободной земли никогда не было даже в помыслах».
Партия Свободной земли не стала политической силой под этим названием, но в предвидении президентских выборов 1852 года она объединилась с небольшой партией Свободы и на съезде в Кливленде в мае 1849 года получила новое название: партия Свободной демократии. Фредерик Дуглас был избран одним из ее секретарей. Программа партии включала следующий пункт: «Мы против создания новых рабовладельческих штатов и территорий, против рабства в масштабах республики, против государственных законов о выдаче плантаторам беглых рабов».
Наиболее воинственную речь на съезде произнес Фредерик Дуглас, требовавший повсеместного уничтожения рабства. Лев долго обуздывал себя. Обязанности редактора и издателя газеты приковывали его к письменному столу. У себя дома он устроил убежище, чтобы было где размещать беглых рабов, которые сплошным потоком устремлялись теперь в Рочестер. Всех их присылали к Дугласу, агенту «тайной дороги», и он занимался трудной и опасной переправкой беглецов в Канаду.
Дуглас был еще молод, но в тот вечер, когда он стоял на трибуне съезда с откинутой назад львиной гривой и пышной бородой, устремив в зал горящий взгляд, невозможно было угадать его возраст — он производил впечатление человека, прожившего много-много лет, испытавшего безмерные страдания и накопившего огромную вековую мудрость.
— Американцы, — говорил Дуглас, — ваша республиканская политика, так же как и ваша республиканская религия, лишена последовательности. Вы хвастливо заявляете о своей любви к свободе, о своей высокой цивилизации, о своей чистой приверженности христианству, а между тем все политическое руководство страны в лице двух главных политических партий торжественно поклялось поддерживать и продолжать рабство трех миллионов ваших соотечественников. Гордясь своими демократическими порядками, вы извергаете проклятия на коронованных тиранов России и Австрии, сами же вы согласны оберегать тиранов Виргинии и Каролины и быть жалкими марионетками в их руках. Вы предлагаете у себя убежище иностранцам, спасающимся от гнета у них на родине, но когда у вас в стране люди тоже бегут от гнета, вы расклеиваете объявления об их поимке, устраиваете на них облавы, бросаете их в тюрьмы, убиваете их… Вы проливаете слезы над побежденной Венгрией, ваши поэты слагают скорбные строки о ее несправедливой судьбе, ваши ораторы и государственные мужи произносят о ней речи… Ваши отважные сыны готовы взяться за оружие, чтобы помочь Венгрии в ее борьбе против тиранов, но когда дело касается рабов в Америке, терпящих в десять тысяч раз больше несправедливости, вы храните гробовое молчание… Все вы загораетесь чувством, когда говорят о свободе для Франции и Ирландии, но вы холодны, как айсберги, когда говорят о свободе для негров в Америке!
Люди выходили на улицы города, повторяя слова Дугласа. Делегаты разъезжались по своим штатам, повторяя их, чтобы не забыть.
А в это время в штате Иллинойс скромный член законодательной палаты Авраам Линкольн говорил: «Народ имеет священное право подняться и свергнуть существующее правительство и учредить новое, какое он считает более подходящим… Революциям присуща та черта, что они не продолжают старых обычаев и старых законов, а, ломая и то и другое, создают новые».