1944 год

Схватки Стелла встретила почти с радостью. Столько месяцев она набухала болью, подобно туче, – и вот гроза разразилась. Стелла боялась родов, но была морально готова к страданиям – теперь по крайней мере они обретут голос. Стелла кричала, выпуская скорбь, отчаяние, гнев, которые все это время вынашивала, как второе, невидимое дитя.

Однако боль продолжалась, она и не думала отпускать. Спирали боли раскручивались подобно сюжетным поворотам ночного кошмара, от которого нет пробуждения, нет спасения. Боль поглотила все, даже само время. В безжалостных челюстях дни стали неотличимы от ночей, сжеваны; сам вопль Стеллы, окрашенный кровью, не имел ни конца, ни пауз.

Появлялись и исчезали лица: Чарлз, Ада, Нэнси, доктор Уолш. Дэна не было. Дэн не приходил, даже когда Стелла, собрав последние силы, заклинала: явись! С распятия смотрел Христос, деревянно выражал сочувствие, которое постепенно трансформировалось в скуку. «Больно? – будто спрашивал он. – Только мне не рассказывай».

А потом по неведомой причине Христос исчез. Заодно исчезли зеленые стены и уродливые шторы, и над Стеллой замелькали новые лица, погнали ее по туннелям с бесчисленными рукавами, ответвлениями, тупиками. В довершение мучений невидимые руки проникли в утробу и принялись выкручивать содержимое, точно выстиранные простыни, а другие руки держали Стеллу под мышки и раздвигали ей ноги, пришпиливая к койке, словно бабочку.

«Непотребство. Мерзость. Неправедники Царства Божия не наследуют». Некто снова надругался над телом Стеллы. Она не видела, кто он, потому что нижнюю часть лица скрывала маска; впрочем, вряд ли это был Чарлз. Появился шприц. Значит, они решили проткнуть Стелле живот, проткнуть этот огромный тяжелый шар. Да, именно так, иначе зачем такая длинная игла? Стелла хотела заткнуть уши, предохранить их от хлопка, но тяжелые руки не поднимались, а в глазах темнело.

Когда она вновь открыла глаза, было по-прежнему темно, болевой шторм миновал. Стелла лежала на спине, но не чувствовала привычного давления на диафрагму. Тело сдулось, сделалось пустой оболочкой. Откуда-то доносился тонкий, пронзительный, заливистый крик. Когда Стелла села на кровати, внутри у нее хлюпнуло и потекло вниз, как если бы лежащую бутылку с жидкостью поставили на попа. Когда же Стелла поднялась на ноги, жидкость пришла в движение, ватная прокладка между ног, и без того влажная, стала хоть выжми.

Чуть живая, Стелла миновала ряды кроватей с белыми глыбами на них, выбралась в гулкий коридор. Вдали, в самом его конце, что-то тускло светилось, и Стелла, вытянув перед собой руки, будто моля о подаянии, побрела на этот огонь.

Крик не смолкал, наоборот, становился громче и настойчивее. На вахте никого не было. За стеклом рядами стояли детские кроватки с холщовыми бортами, в каждой – спящий младенец. При виде новорожденных что-то странное произошло в теле Стеллы: в сосках началось щекотное покалывание, вроде того, что умел вызвать Дэн, только острее, жестче. Гораздо жестче.

Позади послышались торопливые шаги – к Стелле спешила дежурная сестра.

– Миссис Торн! Вы зачем поднялись с кровати? – В голосе звучала досада. – Вам нельзя вставать. Вы потеряли много крови. Господи! Да вы до сих пор кровите, вон, вся рубашка мокрая! Ну-ка, давайте я вас в порядок приведу.

Выговор был правильный, видно, сестра получила хорошее образование, но за руку она взяла Стеллу грубо, больно.

– Мой сын плачет! Я же слышу! Покажите мне его! – Стелла попыталась вырваться. – Я хочу видеть моего сына!

– Успокойтесь, миссис Торн. Что за чепуха! Это не ваше дитя плачет. И вовсе не сын у вас, а дочь. Вон она, смотрите сами – спит, как ангел. А теперь пойдемте-ка обратно в палату.

С неожиданной силой Стелла высвободилась, прижала ладони к стеклу, стала всматриваться. Сквозь запотевшее стекло она не сразу различила свою девочку, спеленатую, как кокон. Дочка Стеллы была заметно крупнее других младенцев. На личике, круглом, как луна, расплылся лиловый кровоподтек.

– Что с ней? Что это за пятно?

– Обычный синяк, не беспокойтесь. Ваша дочь легко отделалась, да и вы тоже. Роды были – не приведи Господи. Все закончилось так, как закончилось, только благодаря доктору Инграму.

Фамилию Инграм сестра произнесла с придыханием, и Стелле начало казаться, что сама она не имеет к процессу родов никакого отношения.

– Доктор Инграм уже приготовился кесарево делать, но потом решил наложить щипцы. Как видите, удалось. Кровоподтек на личике – ерунда, рассосется. Ну, довольно болтать. Ступайте в постель.

Стелла нехотя дала себя увести. Лежа под хрусткой от крахмала, похожей на бумагу больничной простыней, она беспрестанно ощупывала собственную скулу. Непотребство. Чарлз, наверное, хотел сына, а Стелла родила дочь. Будет ли он любить девочку?

«Какая разница? – гневно думала Стелла. В следующий миг ее сердце преисполнилось нежностью. – Моя доченька. Только моя. Я буду любить ее за двоих. За отца и за мать. И за целый мир».

Родильное отделение представляло собой особый замкнутый мирок. Мужчинам сюда доступа не было. Лишь один час в сутки, вечером, появлялись те немногие отцы, что остались в тылу; входили боком, сидели как на иголках. Здесь, в родильном отделении, война казалась чем-то далеким, почти нереальным – в то время как весной сорок четвертого англичане были объяты чувством, что война не кончится никогда. Роженицы, сидя на кроватях, преспокойно вязали, да не солдатские грубые носки, а миниатюрные чепчики и пинетки. Уютно шелестела в пальцах молодой матери мягкая лиловая или бежевая нитка – на приданое младенцам пускали довоенные кардиганы из ягнячьей шерсти. Приладив дитя к соску бледной, в синих прожилках, молочной железы, женщина начинала разговор, его тут же подхватывали. Многодетная Хильда Гудолл не уставала давать советы неопытным мамашам.

– Что бы там сестры ни говорили, милочка, а я по опыту знаю: нельзя спящее дитя будить лишь затем, чтоб накормить его. Уж поверьте мне: когда малыш проголодается, он даст вам знать. Так что не подхватывайтесь среди ночи сами и дитя не тревожьте. И вам, и ему необходим сон.

Хильда, огромная, дряблая, как молочное желе, только что произвела на свет седьмого ребенка. Она утверждала, что отдыхает от остальных, только пока рожает очередного. Женщины в палате скоро поняли, что имеет в виду Хильда, когда вечером в палату ввалился целый выводок чумазых, шумных Гудоллов. Именно юный Рэймонд, последнее дополнение к выводку, и разбудил Стеллу в ту ночь.

По сравнению с Гудоллами ее девочка казалась сущим ангелом. Когда бы ее ни принесли на кормление, малышка крепко спала. Другие матери обсуждали цвет глаз своих младенцев, и Стелла вдруг сообразила, что не может ответить на простой вопрос: а у ее дочки глазки тоже темно-голубые, как у большинства грудничков? Девочка лежала у нее на руках вялая, пассивная, сомкнутыми веками будто отгораживаясь, защищаясь от мира. Она не тянулась, как другие малыши, ротиком к материнскому соску, не причмокивала, не размахивала крохотными кулачками, да и молоко тянула еле-еле. Чуть напряжет ротик, а через минуту словно забывает, что нужно кушать, и, глядишь, уже дремлет. Поначалу Хильда уверяла Стеллу: как только прибудет молоко, девочка изменится. Но случилось наоборот. Молоко начинало прыскать струйками ровно в тот момент, когда девочка совершенно теряла интерес к материнской груди. Малышка чуть не захлебывалась, кривила забрызганное молоком личико, хныкала. Плач у нее был особенный – будто кошка мяукает. Стелла сразу научилась отличать его от звуков, издаваемых другими младенцами.

Сестры только хмурились, забирая девочку.

– Странная она все-таки, – не уставала твердить Хильда. – Голова-то, голова какая огромная. Не удивительно, что вы, милочка, насилу разродились.

Стелла из вежливости отмалчивалась. По сравнению с Рэймондом Гудоллом, неизменно отрыгивавшим все потребленное молоко и лопоухим, ее девочка была само совершенство. Пусть у нее кровоподтек на личике (кстати, он уже пожелтел, значит, скоро рассосется) – более восхитительного существа Стелла и вообразить себе не могла.

Вдобавок и Чарлз откровенно любовался дочкой. Как викарий, в обязанности которого входит посещать больных, он имел более свободный доступ, в том числе и в родильное отделение, а круглый воротничок и пустой рукав гарантировали Чарлзу почтение со стороны медперсонала. Самостоятельно поднять дочку он не смог, но сестры уж постарались, с комфортом уложили ее на единственную руку преподобного. Чарлз ходил к Стелле почти ежедневно, обычно с Адой или Марджори. Один раз он появился в компании мисс Бёрч.

– Как ты хочешь ее назвать?

– Хороший вопрос, дорогая. Должен признаться, я не думал об именах для девочек. Может, назовем ее Лиллиан, в честь моей матери…

– Дэйзи, – сонно возразила обложенная подушками Стелла. – Я бы назвала ее Дэйзи.

Чарлз несколько растерялся, но на выручку Стелле пришла мисс Бёрч.

– Восхитительное имя. Дэйзи. В нем – вся свежесть весны.

Почти каждый день менялись соседки по палате, и вот наконец Стеллу тоже выписали. Она пролежала дольше обыкновенного, потому что девочка по-прежнему едва брала грудь. День за днем Стелла чувствовала, как растет раздражение медсестер, как они все меньше стараются скрывать его – словно Дэйзи нарочно упрямилась, а сама Стелла из вредности не желала повлиять на дочь.

В затхлом приходском доме лопнул радужный, переливчатый пузырь, в котором до сих пор пребывала Стелла. Женские запахи – грудного молока и хозяйственного мыла – сменились неистребимой вонью вареной капусты. Дэйзи тоже, казалось, почувствовала перемену. Она стала капризной, беспокойной, плохо засыпала и хныкала своим тонким, пронзительным, неестественным для человеческого существа голосом порой по несколько часов кряду.

– Бедняжка всегда полуголодная, – ворковала над ней Ада. – Может, попробовать дать ей немного муки с водой?

Стелла послушалась совета и почти с облегчением увидела, что девочка не принимает и мучную смесь; значит, вина лежит не на одной только Стелле. Уж конечно, будь Дэйзи голодна, она бы ела? Синяк сошел, остался только шрамик в виде полумесяца. Завернутая в одеялко, которое связали для нее приходские дамы, Дэйзи выглядела обычным младенцем. Однако, купая девочку, Стелла каждый раз отмечала, какое тщедушное у нее тельце, особенно в сравнении с большой головой. В такие минуты Стеллу охватывала паника, она терзалась от собственной беспомощности и никчемности.

Добрые прихожане текли к ним в дом бесконечной рекой, подмечали все: и немытую посуду в раковине, и тазик, в котором киснут вонючие пеленки, и сальные волосы Стеллы, и кофту в молочных пятнах. По утрам, по дороге за покупками, заглядывала Ада, забирала продуктовые карточки и спрашивала, чем конкретно их отоварить. Стелла, измотанная очередной бессонной ночью, предоставляла Аде решать самостоятельно. Дот, Марджори и Этель регулярно таскали в приходской дом супы и молочные пудинги. Чарлз поощрял их, с аппетитом ел подношения, всячески превознося щедрость своей паствы, а Стелла чувствовала: ее запас благодарности практически иссяк. За добротой прихожан она угадывала обвинения в свой адрес: дескать, вы, милочка, и жена никчемная, и мать никудышная. Конечно, прихожане правы, думала Стелла, именно поэтому их заботливость так болезненна.

Хлопоты с Дэйзи, постоянная проблема – как ее накормить, как убаюкать, бесконечная стирка пеленок вкупе с обычной домашней работой, с мытьем собственной головы, стряпней и обихаживанием мужа-калеки представлялись невыполнимым заданием, вроде тех, что даются сказочным героиням, вынужденным доказывать: они достойны стать принцессами. Стелла обожала дочку, тем несноснее было понимание, что как мать она никуда не годится.

Приходил доктор Уолш, но не за тем, чтоб взглянуть на Дэйзи, а за тем, чтоб поговорить со Стеллой: дескать, Чарлз обеспокоен. С фальшивой сердечностью доктор Уолш осведомился, как девочка ест и как спит; водянистые глаза его в это время буравили Стеллу поверх очков. Стелла отвечала честно, отчасти надеясь оправдаться – ведь никто не сумел бы сочетать нормальную еду и сон с круглосуточными заботами о Дэйзи. Уходя, доктор Уолш пообещал «отслеживать ситуацию». Впрочем, пожалуй, это было не обещание, а угроза.

Единственный положительный момент состоял в том, что вечная усталость и тревога за дочку притупили боль от утраты Дэна. Нет, Стелла ни на миг не забывала о нем, и терзалась, и мучилась, но боль ее претерпела метаморфозу. От такой боли не умирают, с ней живут, тянут лямку, пока организм не износится. Стелла приспособилась. Короткое счастье, что выпало ей прошлым летом, она научилась воспринимать как сладкую грезу. Дэн являлся в коротких снах, и это приносило горькое утешение, проблеск надежды. Сил, данных таким сновидением, обычно хватало на очередное беспросветное утро.

О доме на Гринфилдс-лейн Стелла старалась не думать. Дом был символом прошлого, которое она потеряла, и будущего, которое никогда не наступит. С течением месяцев таяла надежда. Холодным, звонким октябрьским утром Дэн вылетел с базы в графстве Суффолк и не вернулся.