Сергей лежал навзничь, широко раскинув руки, всем телом ощущая теплоту и мягкость родной земли. Воздух был горяч и недвижим. В блекло-голубой бездонности неба медленно растворялись одинокие иссиня-белые облака.
Ему шел двадцать первый год, и парню бы еще только жить и жить. Но это было жестокое лето сорок первого года. На просторах России ярился вихрь самой беспощадной из всех войн. И разгулявшаяся смерть неотступно глядела в глаза миллионов людей.
Он тоже уже не однажды встречался с нею — лицом к лицу. Но до сих пор смерть, обильно разбрасывавшая вокруг изуродованные и окровавленные тела товарищей и боевых друзей, обходила его стороной. И вот сейчас она вновь предстала перед ним — вплотную и неотвратимо. На этот раз не в оглушительном скрежете рвущихся к переправе танков, не в истошном вое пикирующих на истерзанную и опаленную землю бомбардировщиков, а в заурядном облике нескольких немецких автоматчиков. Они стояли рядом, курили сигареты, громко разговаривали и смеялись — здоровые, сытые, засучив выше локтей рукава своих зеленовато-серых мундиров.
Чтобы не видеть их, он закрывал глаза, и тогда слышал, как судорожно бьется в висках кровь, и где-то возле самого уха надсадно пищит одинокий комар.
Еще вчера он был солдатом, с оружием в руках защищавшим Родину, а сегодня…
— Курсант Голубев!
Печатая шаг, Сергей выходит из строя, становится под развернутым знаменем.
В одной руке у него красная ледериновая папка с текстом воинской присяги, ладонь другой сжимает цевье приставленной к ноге винтовки. Буквы расплываются, двоятся, но это, впрочем, не имеет значения: слова присяги он знает наизусть. Голос его звучит взволнованно, но отчетливо.
«Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик…»
А через несколько часов вместе с товарищами, такими же, как он, молодыми солдатами, Сергей идет по заснеженным улицам небольшого русского городка, скрипят начищенные до блеска кирзовые сапоги, развеваются полы шинелей, туго перетянутых в талиях ремнями. Сами собой от гордости расправляются плечи:
«Мы — солдаты! Народ доверил нам защищать Родину!..»
Около входа в кинотеатр, на узком тротуаре, где всегда толпятся люди, Сергея уже ждет Валя. Ей очень хорошо в вязаной из синей шерсти шапочке. Волосы у Вали дымчато-серые — сейчас на них искрятся крупинки инея, — а глаза серые и ласковые. Как все-таки замечательно, что ему посчастливилось познакомиться с ней. И кто мог бы подумать, что эта разбитная, задорная девчонка, которую он с месяц назад случайно увидал за прилавком небольшого галантерейного киоска, станет такой дорогой для него.
— А я уже достала билеты!
— Здравствуй, Валюша! — Сергей пожимает маленькую руку в синей вязаной рукавичке и счастливо улыбается.
Потом они сидят в переполненном зрительном зале. Идет новый фильм — «Профессор Мамлок». Валя напряженно смотрит на экран. Когда там вновь появляются штурмовики, Сергей не выдерживает, наклоняется к уху девушки:
— Я бы сегодня пошел бить этих сволочей, так я их ненавижу. За Тельмана, за Испанию — за все…
— И я…
Тонкие девичьи волосы щекочут губы, пахнут душистым сеном и еще чем-то чистым и свежим…
Нет, это не его вина, и не вина всех этих измученных, безумно уставших русских солдат, которые сидят и лежат рядом, что они остались по эту сторону фронта, попали в плен. Вчера фашисты опять оказались сильнее. Правда, им дорого обошлись несколько километров русской земли. Немало березовых крестов с короткими надписями витиеватым готическим шрифтом поднимется на пологих пригорках, выстроится унылыми рядами у обочин смоленских большаков. Но за убитых врагов и Сергей заплатил дорогой ценой. Кто знает, быть может, уже нашлись люди, которые, не задумываясь, не веря в его честность и в его совесть, поспешили заклеймить его презренным именем изменника Родины…
Сначала где-то позади разорвались один за другим два снаряда. Затем несколько снарядов разорвались впереди и сбоку. А потом началось светопреставление. Такого огневого налета Сергей не помнил. Казалось, еще немного, земля расколется и весь мир полетит в тартарары.
Напрасно, прижавшись ко дну окопа, он пытался слиться с почвой. Земля ерзала и вздрагивала, стараясь оттолкнуть Сергея от себя. Он совсем оглох, задыхался от едкого дыма, от пыли, набившейся в рот и нос.
Когда немцы перенесли огонь в глубь обороны, — Сергей не сразу пришел в себя, измученный непрерывным ожиданием прямого попадания снаряда в окоп. Трясущейся рукой отстегнул от пояса флягу и припал запекшимися губами к ее горлышку. И лишь тогда, среди свиста и бульканья летящих над головой снарядов, различил нарастающий гул моторов.
Он выглянул за бруствер и на мгновенье зажмурил глаза. Уж слишком много было немецких танков. А за ними, в колосящейся ржи, во весь рост, не пригинаясь, шли автоматчики.
Где-то слева тявкнула уцелевшая «сорокапятка». Сергей увидел, как вспыхнул огонек на серой броне. А когда танк развернулся и, стреляя на ходу, понесся на артиллеристов, он спокойно передернул затвор и, тщательно прицеливаясь, начал стрелять.
Конечно, можно было последний патрон в магазине винтовки оставить для себя. Или, сжав в бессильной ярости кулаки, — бутылок с горючей смесью у него не было, — броситься навстречу танку. Но кому и зачем нужна подобная смерть?
Сергей не знал изречения мудрого Сократа: «Сдаться, когда нет другого выхода, еще не значит признать себя побежденным». Но в ту минуту, когда, спустив курок, он не почувствовал в правом плече привычного толчка от отдачи, — своих выстрелов среди грохота танков, разрывов снарядов и мин, частой автоматной и винтовочной стрельбы он не слышал, — Сергей подумал: пока человек жив, он еще не побежден. Сейчас он тоже уверен: нет, еще не все кончено. Пусть проклинают судьбу те, кто смирился с поражением, уверовал в свое бессилие. И пусть те, кто действительно струсил, стыдливо опускают глаза и дрожат за свою недорогую жизнь. Для него борьба продолжается. Он пройдет через все испытания, свято храня верность своему долгу. И если ему будет суждено уцелеть и, рано ли, поздно ли, вернуться к Родине — он возвратится к ней таким же преданным и любящим сыном, каким был всегда и каким остается сейчас.
А для него надо жить!.. Жить, чтобы бороться! Пока же — ниже голову. Иди молча, стиснув зубы.
Стиснув зубы!..
Ему идет двадцать первый год. Ему бы еще жить, легко дышать, радоваться весенней кипени, женской ласке. А что отныне у него впереди? Смерть? Презрение?
Сергей присел на край кровати, и отец открыл глаза. Какой у него измученный вид, как ввалились глаза, запали щеки, выдались скулы. Кто мог подумать, что проклятая болезнь сумеет так скоро и неожиданно свалить этого сильного, жизнерадостного человека.
— Ну, что нового, Листер? — отец пытается улыбнуться, и Сергею становится не по себе от этой вымученной улыбки. Он понимает, каких усилий стоит изнуренному мучительной болью человеку эта улыбка, знает, как мужественно встречает смерть отец — самый дорогой и близкий человек.
Вот уже почти два месяца прошло с тех пор, как профессор сказал Сергею: «Медицина здесь бессильна» — и беспомощно развел руками. И все эти дни ноет и томительно сжимается сердце, по ночам душат слезы — от жалости, от сознания своего бессилия помочь, от страшного ожидания неотвратимой потери.
Отец бодрится, часто говорит Сергею и матери: «Все будет хорошо. Вот поднимусь, отдохну — и наконец все вместе съездим в Иркутск, к тете Паше, побываем на Байкале…» Но Сергей понимает: это говорится для того, чтобы успокоить, утешить их… Отец не знает, что сыну все известно о его болезни, и не замечает, или делает вид, что не замечает, как тяжело Сергею казаться при нем бодрым, убежденным в том, что все действительно кончится хорошо. Но сам-то он, конечно, догадывается, что ждет его, хотя никто и не произносил при нем вслух короткого, но страшного, рокового слова «рак».
Сегодня отец разговаривает несколько иначе, чем обычно.
— Жаль, именное оружие нельзя передать… Помнишь, как ты мальчишкой просил, чтобы я подарил тебе маузер?
— Ладно, отец. Зачем он мне…
Дыхание у отца прерывистое, тяжелое, губы стали тонкими, синеватыми.
— Для меня всю жизнь партия была всем…
— Знаю, отец… Все знаю.
— Ты неплохой комсомолец, Сергей. И я бы хотел, чтобы ты стал хорошим, настоящим коммунистом.
— Конечно, буду, отец…
И вот они опять бредут пыльной полевой дорогой под безжалостно палящим солнцем, и грустно склоняются к коленям солдат глянцевитые головки созревающего льна. И снова — в какой уж раз за этот длинный день — где-то в конце колонны раздается глухой, короткий выстрел. Значит, еще один обессилевший от ран русский солдат окончил свой последний скорбный путь. Теперь, успокоившись навеки, лежит он у обочины проселка, уткнувшись просветленным лицом в горячую пыль, широко раскинув руки, словно пытаясь обнять потрескавшуюся от зноя землю.
Мертвые, говорят, срама не имут. И для тех крестьянок, что, тяжело вздыхая, зароют этого солдата необмытым в землю на краю ржаного поля, останется он еще одним неизвестным солдатом. А для тех, кто ждет его дома? Для тех, кто вычеркнет его из книги учета личного состава роты?
Впереди шел лейтенант из особого отдела. За ним, опустив голову, цепляясь за землю носками болтающихся на ногах незашнурованных ботинок, плелся Казаков — небритый, бледный, без ремня и без головного убора. Правой рукой он поддерживал прижатую к груди, перевязанную грязным бинтом левую руку.
Неделю назад, вечером, когда «юнкерсы» бомбили передний край, Казаков исчез. Сейчас его на полуторке привезли обратно в полк.
Сергей жадно, боясь пропустить хоть одно слово, слушает хрипловатый голос начальника штаба, оглашающего приговор военного трибунала. В первый раз он видит, как расстреливают человека. Во рту почему-то пересохло, но жалости к Казакову Сергей не чувствует. Он заслужил кару — этот трус, самострел, дезертир.
Медленно и тяжело движется колонна военнопленных. У большинства на ногах тяжелые, неуклюжие ботинки и обмотки, редко кто в сапогах. У всех зеленые петлицы на гимнастерках, и у всех одна мысль: хотя бы скорее встретилась на пути какая-нибудь, пусть самая захудалая, речушка. Тогда, наконец, переходя ее вброд, можно будет зачерпнуть несколько пригоршней взбаламученной сотнями ног воды и освежить запекшиеся, потрескавшиеся губы, утолить невыносимую жажду.
Густые заросли молодого ивняка спускались к реке. И от них и вода, и белый тонкий песок на берегу казались зеленоватыми.
Сергей расстегнул ремень, сбросил гимнастерку, стащил сапоги.
— А ты, — повернулся он к Вале, которая стояла в легком маркизетовом платьице. — Раздевайся!
— Сейчас… Ты только отвернись…
Наплававшись вдоволь — вода была чистая и освежающая, — они вылезли на берег и улеглись рядом на горячем песке — загорелые, здоровые, молодые. Сергей протянул Вале несколько кувшинок, сорванных им в одной из заводей. И вдруг увидел в разрезе черного лифчика белую упругую округлость девичьей груди. Какое-то мгновение он колебался, а затем привлек к себе девушку и прильнул губами к маленькой черной родинке.
… — Никогда, никому я не отдам тебя. Слышишь?
— Слышу…
— О чем ты думаешь?
— А если война?
— Пусть только сунутся. Впредь не повадно будет.
— Ты уверен, что так и будет?
— Ну, а как же иначе. Будем бить врага — и только на его территории.
От реки тянет прохладой, а от густой тени и вода, и песок кажутся зеленоватыми…
Первым в деревушку вползает немецкий грузовик с железными бортами. В кузове его на треноге установлен пулемет. Ствол направлен в сторону бредущих за автомашиной неровных рядов.
Улица безлюдна: деревушка затаила дыхание. Лишь печально трепещут поникшие пряди берез. Но в каждом подслеповатом оконце — прильнувшие к стеклам лица женщин, детей, стариков.
Свистят над поникшими головами пули, и вот, скорчившись, валится в седой придорожный бурьян один из пленных, неосмотрительно рванувшийся из строя к колодезному срубу. А над колонной по-прежнему несется грубое и резкое, ненавистное чужое: — Los! Los!
— Читай еще, Голубев, — говорит Анна Францевна.
— Proletarien aller Länder, vereunicht euch!
— Хорошо, Сережа, — учительница поправляет пенсне. — А теперь переведи, что ты прочел.
— Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
— Gut, gut. Setze dich. Садись.
Сережа возвращается на свое место, садится за парту. Очень хорошо. Меньше «четверки» немка не поставит. Значит, можно будет дома показать дневник и пойти на каток…
Анна Францевна вызывает к доске Сеню Минкина. Это лучший ученик в классе, знаток немецкого языка. Набрав в легкие побольше воздуха, он без запинки па память читает стихотворение Гете.
…Ей было лет шесть-семь этой русоволосой девчурке, неожиданно появившейся на улице, когда первая шеренга колонны военнопленных вслед за грузовиком уже вышла за околицу деревушки, а последняя все еще скрывалась в пыли, повисшей над проселком. В выцветшем сатиновом платьице, тоненькая и босоногая, она с трудом тащила ведро, держа в другой руке большую жестяную кружку. Но не успела девочка остановиться и опустить тяжелую ношу на землю, как к ней подскочил автоматчик. Он был молод, — пожалуй, одногодок Сергея, — белобрыс, строен. Воротник мундира у него был расстегнут, открывая сильную загорелую шею, а из нагрудного кармана игриво выглядывало несколько сорванных по дороге васильков. Придерживая правой рукой автомат, висящий на шее, левой он сильно и зло толкнул девочку, и та, не устояв на ногах, упала. Дребезжа, покатилась по торной дороге кружка, хлынула на светлое платьице, на запыленные ботинки солдат вода из опрокинутого ведра.
Сергей остановился. Кто-то подтолкнул его в спину. Но он стоял, и без того неровный строй окончательно сломался. Девочка лежала на земле и полными слез и недоумения васильковыми глазенками смотрела на чужеземца. А тот стоял над ней, широко расставив ноги в сапогах с короткими, раструбом голенищами и кривил в усмешке губы.
Сергей решительно вышел из строя и склонился над распростертой на земле девочкой. Он помог ей подняться на ноги, обнял рукой за худенькие плечики, и ребенок доверчиво прильнул русой головкой к его бедру.
Сергей увидел темный зрачок дула автомата, направленного ему в грудь, и на какое-то мгновение отвел глаза в сторону. Но и этого было достаточно, чтобы в памяти навсегда запечатлелись и приплюснутые носы ребятишек за стеклом маленького окошка, и потемневшая от времени бревенчатая стена избы, и замершая па пороге фигура женщины.
Хрипло, вкладывая в каждое слово ненависть и презрение, он сказал, глядя в холодные глаза немца.
— Сволочь. Подлая сволочь.
Потом он поднял девочку на руки и, тяжело ступая, не оглядываясь назад, понес ее к оцепеневшей от ужаса матери. Всего каких-нибудь восемь-десять шагов. Но есть ли мера, которой можно измерить цену каждого этого шага!
Стало тихо-тихо. Лишь тяжело, закипая гневом, колыхались под измятыми, изорванными, потерявшими свой цвет гимнастерками груди солдат, да трепетно дрожали тонкие пряди берез.
Ошеломленный немец растерянно опустил ствол автомата, а один из конвоиров, стоявший поодаль, в стороне, подошел к ближайшему пленному и протянул ему дымящуюся сигарету.
И на какой-то миг могло показаться: кончилась война, стихла ненависть, и на многострадальную землю опустился мир.
Но минуло еще немало долгих и кровавых лет, — и было еще много детских и недетских слез, и безвозвратных утрат, и неутешного горя, и разрывающей сердца боли, прежде чем в берлинском Трептов-парке другой, изваянный из гранита, возмужавший и утвердивший Победу русский солдат поднял на руки доверчиво прильнувшего к его натруженному плечу ребенка и опустил меч, повергший навеки паучью свастику.
И еще больше лет прошло, прежде чем Сергей освободился от мучительной и несправедливой тяжести недоверия, а многие поняли, что таких, как он, нельзя победить. Ибо они — непобедимы.