Говорят, что на творческом пути каждого художника бывают периоды, когда он, что называется, «плодоносит». Ярким примером тому служит Болдинская осень Пушкина. Для Есенина таким периодом «плодоношения» стали эти годы — 1920–1921. Он тогда много печатался в журналах и газетах, издал сборник своих стихотворений.
В марте 1920 года он выпустил в издательстве «Московская трудовая артель художников слова» книгу «Ключи Марии», философско-эстетическое эссе, очень важное для понимания литературной позиции Есенина и во многом предвосхитившее теоретические разработки имажинистов. Как отмечал Николай Асеев, «Есениным еще в 1920 году издана декларация поэтического пути, в которой он остро и выпукло характеризует себя как поэта».
В том же месяце и в том же издательстве вышел поэтический сборник Есенина «Голубень».
В Харькове, куда он с Мариенгофом поехал во второй половине марта, Есенину удалось издать поэтический сборник «Харчевня зорь», куда вошли «Кобыльи корабли» Есенина, «Встреча» Мариенгофа и поэма Хлебникова. «Стихи были напечатаны на такой бумаге, — вспоминал Л. Повицкий, — что селедки бы обиделись, если бы вздумали завертывать их в такую бумагу. Но и это считалось успехом в то нелегкое время».
В том же 1920 году Есенин продолжает активную издательскую деятельность — выпускает книгу своих стихов «Трерядница», сборник «Плавильня слов», еще ряд книг, в том числе книгу Ширяевца «Золотой грудок».
Вообще за эти два года — 1920 и 1921 — имажинисты, в основном стараниями Есенина, выпустили около тридцати книг. Главной трудностью оставалось добывание бумаги. Как вспоминал Мариенгоф, Есенин ходил из одного учреждения в другое, обещая их сотрудникам, что если они дадут бумагу имажинистам, то Ленин наградит их медалью.
Устраивая издание книг имажинистов, руководя книжной лавкой (Есенин очень гордился ею — «Это моя лавка, — говаривал он, — я открыл ее»), он увлекался практической стороной этой деятельности. Рюрик Ивнев, увидев Есенина в этом качестве в конце 1920 года, рассказывал впоследствии:
«Он был слишком занят собой, своим бизнесом, своими планами… Передо мной стоял сильный, деловой человек, уверенный в себе, внешне не изменившийся, но внутренне — совершенно другой… В те времена жизнь была тяжелой для всех… На фоне этой нищеты роскошные костюмы и рассчитанный дендизм выглядели неуместными и абсурдными. Конечно, это, вероятно, было чисто наигранным, но он любил демонстрировать свои прекрасные костюмы, необычные ботинки, купленные бог знает где…»
В те годы его переполняла жизненная энергия. Некоторые современники говорили, что эти годы — 1920 и 1921 — были самыми плодотворными в жизни Есенина. Действительно, он в эти годы много и талантливо писал, и слава его все росла.
Однако у этого процветания были и свои теневые стороны, которые дали о себе знать впоследствии. Его брак с Зинаидой Райх разрушился, и Есенин стал вести бродячий образ жизни. После смерти Есенина Петр Орешин говорил, что хулиганство Есенина произрастало из его бездомности. «Последние пять лет у него не было даже своей комнаты, и он искал убежище у своих друзей. Сказать по правде, Есенин был плохим гражданином. Среди нас он был скорее гостем, нежели гражданином, и, возможно, поэтому он не мог наладить свою личную жизнь».
В 1919 и 1920 годах Есенин жил в Москве по самым разным адресам. Мариенгоф вспоминал: «Случилось так, что весной 1919 года Есенин и я оказались без какой бы то ни было комнаты. Мы ночевали у друзей, мужчин и женщин, в непонятно за кем числящихся номерах в гостинице «Европа», в поезде нашего приятеля Малабуха, в номере Георгия Устинова в гостинице «Люкс», короче говоря, где только могли найти приют».
В марте 1920 года Есенин и Мариенгоф отправились в Харьков, который тогда был столицей Украины. Там они остановились в доме давнего приятеля Есенина Льва Повицкого. В доме жило пять или шесть юных девиц. Было бы странно, если бы приезд московских поэтов остался незамеченным.
«Есенин был тогда в расцвете своих творческих сил и душевного здоровья, — писал Повицкий. — Как и в Туле, Есенин целые вечера проводил в разговорах и спорах, читал свои стихи, шутил и развлекался от всего сердца. Девушки откровенно обожали его, они были счастливы и гордились тем, что он живет с ними под одной крышей. Есенин пленился одной из девушек, и между ними возникла длительная и нежная дружба. Строгие черты ее библейского лица производили смягчающее действие на «чувственную бурю», которой он поддавался слишком часто, и Есенин вел себя по отношению к ней как благородный рыцарь. Она, вероятно, была единственной девушкой, которая не стала женщиной в его руках».
Ее звали Евгения Лившиц. О характере отношения Есенина к ней свидетельствует письмо, отправленное Есениным 8 июня 1920 года из Москвы:
«Милая, милая Женя! Сердечно Вам благодарен за письмо, которое меня очень тронуло. Мне казалось, что этот маленький харьковский эпизод уже вылетел из Вашей головы.
В Москве я сейчас чувствую себя одиноко. Мариенгоф по приезде моем из Рязани уехал в Пензу и пока еще не возвращался. Приглашает меня ехать в Ташкент, чтобы отдохнуть хоть немного, да не знаю, как выберусь, ведь я куда, куда только не собирался и с Вами даже уславливался встретиться в Крыму… Дело в том, как я управляюсь с моим издательством. Я думал уже все кончил с ним, но вдруг пришлось печатать спешно еще пять книг, на это нужно время, и вот я осужден бродить пока здесь по московским нудным бульварам из типографии в типографию и опять в типографию.
…Ну, как Вы живете? Что делаете?..
Конечно, всего, что хотелось бы сказать Вам, не скажешь в письме, милая Женя! Все-таки лучше, когда видишь человека, лучше говорить с ним устами, глазами и вообще всем существом, чем выводить эти ограничивающие буквы.
Желаю Вам всего хорошего. Вырасти большой, выйти замуж и всего-всего, чего Вы хотите.
С. Есенин».
Еще одно письмо той же Евгении Лившиц. Оно было опубликовано только в 1962 году по вполне понятным причинам, явствующим из текста письма.
«Ехали мы из Тихорецкой на Пятигорск, вдруг слышим крики, выглядываем в окно, и что же? Видим, за паровозом что есть силы скачет маленький жеребенок. Так скачет, что нам сразу стало ясно, что он почему-то вздумал обогнать его. Бежал он очень долго, но под конец стал уставать и на какой-то станции его поймали. Эпизод для кого-нибудь незначительный, а для меня он говорит очень много. Конь стальной победил коня живого. И этот маленький жеребенок был для меня наглядным дорогим вымирающим образом деревни и ликом Махно. Она и он в революции нашей страшно походят на этого жеребенка тягательством живой силы с железной.
Простите, милая, еще раз за то, что беспокою Вас. Мне очень грустно сейчас, что история переживает тяжелую эпоху умерщвления личности как живого. Ведь идет совершенно не тот социализм, о котором я думал, а определенный и нарочитый, как какой-нибудь остров Святой Елены, без славы и без мечтаний. Тесно в нем живому, тесно строящему мост в мир невидимый, ибо рубят и взрывают эти мосты из-под ног грядущих поколений. Конечно, кому откроется, тот увидит тогда эти покрытые уже плесенью мосты, но ведь всегда бывает жаль, что если выстроен дом, а в нем не живут, челнок выдолблен, а в нем не плавают».
Трудно переоценить значение этого письма для определения политических настроений Есенина в начале 20-х годов.
Из этого письма совершенно недвусмысленно явствует, что в том, приснопамятном 1920 году Есенин больше симпатизировал анархисту батьке Махно, чем казарменному раю большевиков. Это настроение не было для него чем-то новым — он всегда ожидал от революции какой–то мистической сути и всеобщей вольности. К 20-му году Есенину стало совершенно очевидно, что он «поставил не на ту лошадь». Не будет никакого крестьянского рая, не будет памятника корове, не будет места Инонии. Вместо этого утверждается власть железная, держащаяся на штыках и расстрелах.
Этим настроениям способствовала поездка Есенина в Константиново после возвращения из Харькова. В уже упоминавшемся письме Евгении Лившиц есть такие грустные слова: «Дома мне, несмотря на то, что я не был там три года, очень не понравилось, причин очень много, но о них в письмах теперь говорить неудобно».
Здесь весьма уместно подчеркнуть, что в отличие от многих советских поэтов, прославлявших революционное насилие (Маяковский с его «Ваше слово, товарищ маузер», даже нежнейший Багрицкий, написавший о Дзержинском: «Если он скажет «убей» — убей!»), Есенин сознательно отделял себя от тех, кто именем революции осуществляет террор. Недаром он написал:
Обращает на себя внимание признание поэта в этом письме, что в стране строится совершенно не тот социализм, о котором он мечтал, и сравнение этого социализма с островом Святой Елены, ставшим тюрьмой для Наполеона, — тюрьмой на открытом воздухе.
Следует отметить, что в эти годы Есенин изменился не только внутренне, но и внешне. Поэт-футурист Крученых описывал Есенина в конце 1920 года в следующих словах:
«Внешность Есенина в то время весьма показательна. Он совершенно утратил сходство с его фотографиями 1914–1916 годов. Девичья мягкость его овального лица полностью исчезла. Его крепко сжатые челюсти торчали под острым углом. Губы сжаты с выражением упрямства и горечи. Глаза запавшие. Волосы падают на лоб — но не так, как прежде, нет больше мягких кудрей, они в беспорядке. И вообще его лицо утратило выражение наивной радости и удивления».
В дни трезвости Есенин вел себя спокойно и очаровательно, — приветствовал друзей крепким рукопожатием, нередко и поцелуем. Когда же выпивал, становился ожесточенным, заносчивым, нетерпимым, жаловался на судьбу, болезненно воспринимал отношение к нему окружающих. По мере того как разрушалась его нервная система, появлялись следы мании преследования. Его убежденность в том, что он первый поэт России, принимала порой болезненные формы. О его нападках на Маяковского говорилось выше. Теперь он стал набрасываться на Бориса Пастернака. Однажды в конце 1920 или в начале 1921 года Рюрик Ивнев стал в кафе «Домино» невольным свидетелем стычки Есенина с Борисом Пастернаком.
— Ваши стихи косноязычны, — выкрикивал Есенин. — Их никто не может понять. Народ никогда не признает вас!
Пастернак ответил ему подчеркнуто вежливо, что нужно быть очень осторожным, употребляя слово «народ». На что Есенин возразил:
— Я знаю, что наши потомки скажут: «Пастернак? Поэт? Никогда не слышали о нем, хотя мы знаем и любим овощ под названием пастернак».
Люди, знавшие Есенина в те годы, отмечали, что он очень одинокий человек, хотя у него не было недостатка в собутыльниках и женщинах, обожавших его. Пролетарский поэт Кириллов задавался вопросом: «Были ли у него настоящие друзья? Сомневаюсь, Есенину необыкновенно везло с литературным успехом. Его слава росла и крепла с каждым годом. Никто не отрицал его таланта. Вряд ли он нуждался в дружеской и сильной руке рядом… У него были поклонники, покровители и просто льстецы, и, быть может, поэтому около него не было настоящих друзей».
Мариенгоф, человек наиболее близкий к Есенину в те годы, отмечал, видимо не без основания: «Главное в Есенине — страх одиночества». По утверждению Мариенгофа, Есенин, который никогда не любил, хотел от каждого теплоты и признания.
Он обладал чисто детским чувством юмора, любовью ко всему необычному — и все это, вместе с его скандалами, было продиктовано стремлением убежать от скуки и серой повседневности. Его внешность денди с тщательно ухоженными кудрями, кое в чем способствовала его славе и привлекательности. Однако в глубине души постоянно копилась неудовлетворенность окружавшей его жизнью.
Именно этим и объясняется его нежелание надолго связывать себя с какой-либо женщиной, отсюда и происходит его стремление, высказываемое им не раз, смешать все на свете — небо и землю, человека, животное и дерево, здесь причина того, что он живет вечным скитальцем.
С этой точки зрения становится понятным его стремление играть какую-то роль, шокировать людей, производить на них впечатление. Есенин очень точно передал это в прекрасных стихотворных строчках:
Он выступал в обличье крестьянина из детских красочных книжек, в образе пророка, денди, лучшего поэта, последнего поэта деревни, мужа знаменитых женщин. И все это было не только ребячеством или проявлением тщеславия, а врожденным отвращением ко всему прозаическому в жизни.
Год 1920-й примечателен еще и тем, что именно в этом году Есенин познакомился с двумя девушками, которые вошли в его жизнь — каждая по своему, но каждая сыграла в ней далеко не последнюю роль. Это были Галина Бениславская и Надежда Вольпин.
Галина Бениславская была девушка неординарная. Необычной была и ее биография, предшествовавшая встрече с Есениным. Впрочем, в ту эпоху — войн и революций — подобные биографии не были такой уж редкостью.
Ее отцом был обрусевший француз, больше о нем в источниках ничего не говорится. Видимо, он не оказал никакого влияния на детство и юность девочки. У матери-грузинки очень рано проявились признаки психического заболевания, и Галя росла в семье тетки, чей муж, Артур Казимирович Бениславский, удочерил Галю. Он любил девочку и заботился о ней. В мае 1917 года Галя вступает в партию большевиков, и сразу же у нее возникают разногласия с приемными родителями по политическим вопросам. Она уезжает в Харьков, где поступает на естественный факультет университета. Однако долго учиться ей не пришлось — Харьков заняли белые, и Галя ушла из города, чтобы присоединиться к Красной армии. Но белые ее схватили, и ей грозил расстрел. К счастью, совершенно случайно в штабе белых Галю увидел ее приемный отец Артур Казимирович Бениславский, который объяснил в контрразведке, что она его дочь, и ее отпустили. Бениславский не одобрял Галиных политических пристрастий, но тем не менее помог ей выбраться из Харькова, снабдив удостоверением сестры милосердия Добровольческой армии. Когда Галя перешла линию фронта и оказалась в расположении частей Красной армии, ее арестовали по подозрению в том, что она шпионка, и ей снова грозил расстрел. Ей опять несказанно повезло — удалось связаться с отцом ее подруги, под чьим влиянием она и вступила в партию большевиков. Тот из Москвы дал телеграмму, заверяя, что она преданный революции человек.
Можно предположить, что от матери Галя унаследовала не самое лучшее психическое здоровье, а угроза двух расстрелов и испытания, через которые она прошла, вряд ли укрепили ее душевное состояние.
В Москве отец подруги, спасший Галю от расправы ЧК, рекомендовал ее Крыленко, служившему в той же организации. Там Галя Бениславская проработала до 1923 года, когда перешла в газету «Беднота» секретарем редакции. Так что в то время, когда Галя Бениславская познакомилась с Есениным, она работала в ЧК, что, кстати сказать, помогало ей выручать Есенина из милиции, куда он не раз попадал по причине пьяных скандалов.
Внешность Гали Бениславской хорошо описала ее соперница, молоденькая тогда поэтесса Надежда Вольпин. Галя была среднего роста, нескладная, с темными косами, с зелеными в очень густых ресницах глазами под широкой чертой бровей, тоже очень густых и чуть не сросшихся на переносье. Лицо взволнованное, умное.
Она была девушкой образованной, современной, ходила на поэтические вечера. На одном из таких вечеров в Политехническом музее она заметила Есенина. Даже не столько его самого, сколько то, что он с Мариенгоф пришли в цилиндрах. «Есенину, — вспоминала впоследствии Бениславская, — цилиндр как корове седло. Сам небольшого роста, на голове высокий цилиндр — комичная кинематографическая фигура».
В другой раз она увидела его в Большом зале Консерватории, где устраивался «Суд над имажинистами».
«Холодно и нетоплено, — вспоминала Галя Бениславская. — Зал молодой, оживленный. Хохочут, спорят, переругиваются из-за мест». Галя ощутила на себе чей-то любопытный взгляд. «Нахал какой-то, мальчишка, поэтишка какой-нибудь», — подумала Галя. А потом на сцену вышел тот самый мальчишка, короткая, нараспашку оленья куртка, руки в карманах брюк, совершенно золотые волосы, как живые. Слегка откинув назад голову, начинает читать:
О том, какое впечатление произвело на Бениславскую чтение стихов Есениным, лучше всего рассказала она в своих воспоминаниях:
«Он весь стихия, озорная, непокорная, безудержная стихия, не только в стихах, а в каждом движении, отражающем движение стиха. Гибкий, буйный, как ветер, о котором он говорит, да нет, что ветер, ветру бы у Есенина призанять удали… Что случилось, я сама еще не знала. Было огромное обаяние в его стихийности, в его полубоярском, полухулиганском костюме, в его позе и манере читать, хотелось его слушать, именно слушать еще и еще».
А он тоже обратил внимание на эту девушку. «Он вернулся на то же место, где сидел, и опять тот же любопытный и внимательный, долгий, так переглядываются со знакомыми, взгляд в нашу сторону».
Бениславская сама еще не осознает того, что с ней произошло. Ей кажется, что это влияние его стихов. «Эти полторы недели, — пишет Галя Бениславская в своих воспоминаниях, — прошли под гипнозом его стихов».
Вряд ли она могла объективно оценивать свое душевное состояние. Скорее можно предположить, что сердечный жар, проснувшийся в ней при поверхностном — пока что — общении с Есениным, она принимает за восхищение его стихами, пытается обмануть себя.
А на самом деле она просто влюбилась — вот так, с ходу, не зная его, практически даже не будучи знакомой с ним. Ее заворожила его красота, его молодецкая удаль и — конечно — его поэтический талант.
Галя Бениславская была девушкой неглупой, самокритичной, и она понимала, что недостаточно красива, чтобы завлечь такого красавца, как Сергей Есенин. Но какой-то внутренний голос подсказывал ей, что она может быть ему полезна, и таким путем сможет завоевать его.
В своих воспоминаниях она пишет, что Есенин в ту пору очень интересовался статьями о литературе в зарубежных газетах. Больше всего ему хотелось знать, что пишут в заграничной прессе о нем и об имажинизме вообще. Галя использовала свое служебное положение и просматривала кипы газет в информационном отделе ВЧК.
Наконец настал тот день — или, скорее, ночь, — о которой так мечтала Галя Бениславская. «С того дня, — пишет она, — в «Стойле» у меня щеки всегда как маков цвет. Зима, люди мерзнут, а мне хоть веером обмахивайся. И с этого вечера началась сказка. Тянулась она до июня 1925 года. Несмотря на все тревоги, столь непосильные моим плечам, несмотря на все раны, на всю боль — все же это была сказка. Все же это было такое, чего можно не встретить не только в такую короткую жизнь, но и в очень длинную и очень удачную жизнь».
Вспоминает Галя Бениславская и первый ласковый день после зимы. Вдруг повсюду побежали ручьи. Безудержное солнце. Лужи. Они стоят у дверей книжной лавки в Камергерском переулке — Есенин, Мариенгоф, Бениславская и ее подруга Яна. «Неожиданно, радостно и как будто с мистическим изумлением Сергей Александрович, глядя в мои глаза, обращается к Анатолию Борисовичу: «Толя, посмотри, — зеленые. Зеленые глаза!» Но через день его уже не было в Москве — он все-таки уехал в Туркестан, куда давно собирался и никак не мог собраться. Правда, где-то в глубине души Галя знала, что теперь уже запомнилась ему.
«С тех пор пошли длинной вереницей радостные встречи, то в лавке, то на вечерах, то в «Стойле». Я жила этими встречами — от одной до другой. Стихи его захватили меня не меньше, чем он сам. Поэтому каждый вечер был двойной радостью: и стихи, и он».
А впереди были годы — правда, считанные годы — счастья и горя, надежд и разочарований. Но об этом разговор еще впереди.
А пока следует перейти к другому роману Есенина, который развивался параллельно, в то же время, когда складывались близкие отношения с Галей Бениславской. Речь идет о молодой поэтессе Надежде Вольпин.
Она была ровесница века — в 1920 году, когда она приехала в Москву из Могилева завоевывать столицу своими стихами, ей исполнилось 20 лет. Она была начинающей поэтессой — и неплохой. На одном из ее первых выступлений с чтением своих стихов в «Литературном особняке» ее слушал такой уважаемый метр, как Андрей Белый. Надя Вольпин ожидала от него разноса, а он подошел к ней, поцеловал руку и сказал:
— Спасибо. Такого пятистопного ямба я не слышал и у зрелых наших поэтов.
Первую суровую критику своих стихов Надежда Вольпин услышала от Вячеслава Иванова, когда держала вступительный экзамен в Литературную студию, впоследствии преобразованную в Литературный институт. Но тем не менее ее приняли, и началось ее московское житье-бытье. Она стала членом Союза поэтов и начала более или менее регулярно захаживать в кафе поэтов «Домино».
Там она впервые увидела Сергея Есенина. Он сидел за столиком, устроитель поэтического вечера подошел к нему и стал уговаривать выступить, упирая на то, что его имя фигурирует на афише. Последовал довольно резкий ответ:
— А меня вы спрашивали? Так и Пушкина можно вставить в программу.
Тогда Надя Вольпин, с трудом преодолев смущение, подошла к золотоволосому завсегдатаю «Домино» и спросила:
— Вы Сергей Есенин? Прошу вас от имени моих друзей… и от себя. Мы вас никогда не слышали, а ведь читаем и знаем наизусть.
Есенин встал и учтиво поклонился.
— Для вас — с удовольствием!
И вышел на эстраду.
Чтение Есениным своих стихов произвело на Надежду Вольпин такое неизгладимое впечатление, что и через 60 лет, в глубокой старости, она в своих воспоминаниях «Свидание с другом» воспроизвела эту сцену.
«Есенин вышел читать. Поднимаясь на эстраду, он держал руки сцепленными за спиной, но уже на втором стихе выбрасывал правую руку — ладонью вверх — и то и дело сжимал кулак и отводил локоть, как будто бы что-то вытягивая из зала — не любовь ли слушателей? А голос высокий и чуть приглушенно звонкий и очень сильный. Подача стиха, по-актерски смысловая, достаточно выдерживала ритм. И, конечно, ни намека на подвывание, частое в чтении иных поэтов (даже у Пастернака). Такое чтение не могло сразу же не овладеть залом…
Вот так оно и завязалось, наше знакомство».
Они довольно часто сталкивались в кафе «Домино», перебрасывались несколькими фразами.
Как-то однажды Наденька спросила Есенина:
— Почему пригорюнились?
А он ответил:
— Любимая меня бросила. И увела с собой ребенка!
В том, что касалось его детей, Есенин сознательно — или случайно — путал.
Месяца через два после той брошенной фразы о ребенке он сказал Надежде вскользь:
— У меня трое детей.
Но потом почему-то горячо отрицал это:
— Детей у меня двое!
— Да вы же сами сказали мне, что трое!
— Сказал? Я? Не мог я вам этого сказать! Двое!
Зачем ему понадобилось это вранье, Наденька понять не могла.
Теперь Есенин частенько после вечеров в Союзе поэтов провожал Наденьку Вольпин домой во Всеволожский переулок, где она снимала комнату.
Усиленное внимание Есенина к молоденькой поэтессе не осталось не замеченным в московских литературных кругах. Как-то Наташа Кугушева, бывшая княжна, сказала:
— Ну, вот, Надя, ты теперь сдружилась с Есениным. Какой он вблизи?
— Знаешь, — ответила Вольпин, — он очень умен!
Кугушева возмутилась:
— Умен? Есенин — сама поэзия, само чувство, а ты о его уме. Умен! Точно о каком-нибудь способном юристе… Как можно!
— И можно, и нужно! Вернее было бы сказать о нем «мудрый». Но ведь ты спросила, что нового я в нем разглядела. Так вот: у него большой, обширный ум. И очень самостоятельный.
«Не одной Кугушевой, — вспоминала Надежда Вольпин, — многим думалось, что в Сергее Есенине стихия поэзии должна захлестнуть то, что обычно зовется умом. Но он не был бы поэтом, если бы его стихи не были просветлены трепетной мыслью. Не дышали бы мыслью».
Следующее воспоминание Надежды Вольпин относится все к тому же двадцатому году. Она работала теперь в военном госпитале, расположенном в Камергерском переулке напротив Художественного театра. В тот вечер, едва выйдя из госпиталя, она увидела караулившего ее Есенина. В его лице и во всей осанке чувствовалась радостная взволнованность. И нетерпение.
— Вот и вы наконец! Я вам приготовил свою новую книжку.
— О, спасибо! А я ее уже успела купить!
Сказала и тут же осеклась, глупо-то как. Он же ей сюрприз готовил.
Лицо у Есенина сразу же угасло.
— Но разве вы не хотите, чтобы я вам ее надписал? Я вас провожу, позволите?
— Конечно.
К тому времени Вольпин переехала на другую квартиру, в Хлебном переулке. Есенин присел к столу и на своей новой книге (это была «Трерядница») написал: «Надежде Вольпин, с надеждой. Сергей Есенин». Что ж, подумала Наденька, пожалуй, лестно, если его «надежда» относится к творческому росту. Но поэт имел в виду совсем другое.
Вспоминает Надежда Давыдовна и другой эпизод — мелкий, смешной, но по-своему примечательный. Она обедала в «Кафе поэтов», вошел Есенин и подсел к ней за столик. На нем была соломенная шляпа с плоским верхом и низкой тульей.
— А не к лицу вам эта шляпа, — заметила Наденька.
Есенин, ни слова не говоря, каблуком пробил в шляпе дыру и, размахнувшись, выпустил свое канотье из середины зала, где они сидели, прямо в раскрытое окно.
Вспоминает Надежда Вольпин и такой любопытный разговор.
Есенин с тоской спросил у нее:
— Почему все так меня ненавидят?
У нее захолонуло в груди.
— Кто «все»?
— Да хоть эти молодые поэты, что вертятся вокруг вас.
— Поэты? Что вы? Все они очень вас любят. Даже влюблены, как в какую-нибудь певицу.
Наденька не продумала это утешение. Однако она заметила, как жадно Есенин ловит ее слова. И хочет, и боится ей поверить. А у нее, хотя она еще не прочитала ни строчки из трудов по психиатрии, уже тогда, летом 1920-го, возникла мысль, что в Есенине притаилась какая-то душевная болезнь.
«Нет уж, — подумала тогда Надежда Вольпин, — лучше пусть Нарциссом смотрится в зеркало на свои ржаные волосы, любовно их расчесывая, чем эта въевшаяся в душу мысль, будто все вокруг ненавидят его!»
«В сознании Есенина, — вспоминала она, — окружающие резко делились на друзей и врагов. «Враги» — это некое смутное подозрение. «Друзья» — всегда нечто вполне конкретное, существующее во плоти и крови, хотя порой в их честную рать Есенин зачислял и таких, кто не слишком был ему предан и едва заслуживал именоваться хотя бы приятелем. Сейчас Есенин не так уж знаменит, но с ростом шумной известности — еще отнюдь не славы! — удельный вес этого последнего разряда «друзей» сильно возрастет. Помню, в начале лета двадцатого года, в дни, когда Есенин проживал в Гранатном переулке, он, встречаясь со мной, сообщил, весь лучась от счастья, что к нему едет друг («Понимаете, друг, настоящий друг! Я вас с ним познакомлю»). Он это говорил в страстной уверенности, что и я должна задохнуться от счастья, потому что познакомлюсь с его, Есенина, другом! А я и в самом деле до счастья рада — не из-за приезда еще неизвестного мне друга, но из-за твердой веры Сергея, что я всей душой разделяю его радость».
Любопытный эпизод рассказывает Надежда Давыдовна в своей книге воспоминаний «Свиданье с другом».
«Проходя под аркой, ловлю в зеркале проводивший меня черный взгляд поэтессы Кати Э. В нем такая жгучая ревность и злоба, что на секунду мне стало страшно. Кажется, женщина рада бы убить меня взглядом! Но страх сразу оттеснила радостная мысль: ревность ее не напрасна, и у Сергея под «холодком» («я с холодком», говорит он о себе) все же теплится ко мне живое чувство.
Мне двадцать, Кате, я думала, двадцать три. Она повыше меня, темные волосы и глаза, плакатно красивые, с правильными чертами лица, полна, но статна. И на диво легкая и плавная походка. У такой павы отбить любимого, пожалуй, лестно для юной девчонки (по годам я не так уж юна — мне двадцать лет, но по опыту любовному еще совсем дитя)».
Через несколько дней Надежда Вольпин выходила из Союза поэтов и столкнулась с Катей Э. Та решительно и требовательно подошла к Есенину. Он извинился перед Наденькой, пообещал завтра все объяснить и усадил Катю Э. в пролетку.
«Обиделась ли я? — вспоминает Вольпин. — Нет! Я уже знаю, что той не двадцать три, а тридцать два. И в своем девичьем неведении воображаю, что к зрелой женщине мне нечего ревновать Сергея. Тем более, что она… лишь предшественница. Я, точно девочка-подросток, полагаю, что настоящее чувство, одухотворенное, возможно только у молодых, с Катей же Сергея может связывать только то, что зовется физической близостью».
Следует заметить, что Надя Вольпин была девушка не простая, — у нее имелись свои мысли и представления о том, что такое любовь. Это явствует из приводимого ею в воспоминаниях разговора с Иваном Грузиновым, другом Есенина, человеком в высшей степени добрым и отзывчивым. Опекал он и Наденьку Вольпин, ценил ее поэтический талант, заботился о ней, устраивал ее выступления по всевозможным клубам, военным училищам, особенно, если гонорар там платили хлебом.
Однажды летним вечером Грузинов встретил Надю Вольпин в «Кафе поэтов» и предложил ей посидеть в его обществе.
— Есть разговор, — сказал он и спросил в лоб: — Надя, я вижу, вы полюбили Есенина.
Она молчала, ждала, что последует за этими словами.
— Забудьте, вырвите из души. Ведь ничего не выйдет.
Надя усмехнулась:
— Но ведь уже вышло.
Грузинов в ужасе выкатил на нее глаза:
— А Сергей уверяет, что…
— … что я не сдаюсь? Да, верно. Я не хочу «полного сближения». Но понимаете… Я себя безлюбым уродом считала. А тут полюбила, да как! На жизнь и смерть!
Она напомнила Грузинову строки Гете: «Какое счастье — быть любимой. А любить, о, боги! Какое счастье! «Гете… Уж на что он знал толк в любви, а ведь это значит, что любить — большее счастье, чем быть любимым. Ну, а Есенин… И Наденька делает вывод: «Он вроде завидует силе моего чувства… И правда: я не так воюю за встречную любовь, как берегу в себе неугасимый огонь».
Наденька Вольпин не то чтобы ревновала Есенина к его прошлому, но ее живо интересовало, кого имел в виду Сергей Александрович, когда любил повторять — «Я с холодком», а однажды добавил:
— Не скрою, было, было. В прошлом. Сильно любил. Но с тех пор уже никогда. И больше полюбить уже не смогу.
А Наденька не утерпела и выпалила:
— Кашину! Ее?
На ревнивую догадку ее навела «Зеленая прическа» с посвящением Лидии Кашиной.
— Нет, что вы! Нет! — небрежно бросил Есенин.
«Слишком небрежно», — отметила Надя Вольпин про себя.
В другой раз она сказала:
— Знаю, кого вы любили: жену! Зинаиду Райх!
Последовало рьяное отрицание. Она ему не поверила. И в своих воспоминаниях «Свиданье с другом» рассказала о том, как все годы дружбы и близости с ним не сомневалась, что мучительную любовь к жене, любовь-ненависть Есенин далеко не изжил. Не верила она и в поэтическую похвальбу:
Свою жену легко отдал другому!
Да и как она могла ему верить, когда он порой выдумывал про себя всякие небылицы.
Чего стоила, например, история, которую он рассказывал Наденьке о том, как он, молодой поэт, попавший во время Первой мировой войны солдатом в армию, сидит на задворках дворца в Царском Селе на «черной лестнице» с великой княжной Анастасией, читает ей стихи, они целуются. Потом Есенин признается великой княжне, что отчаянно проголодался. И Анастасия бежит на кухню, раздобывает там горшочек сметаны, но стесняется попросить вторую ложку, и вот они едят сметану одной ложкой поочередно.
«Выдумка? — писала Н. Вольпин. — Если и выдумка, то в сознании поэта она давно превратилась в действительность. В правду мечты. И мечте не помешало, что в то время Анастасии Романовой могло быть от силы пятнадцать лет. И не замутила эту идиллию память о дальнейшей судьбе всего дома Романовых».
А как поверить в его «холодок» в отношениях с женщинами, когда он то и дело атакует Наденьку, добиваясь физической близости с ней? На это намекает довольно прозрачно такая многозначительная фраза в ее воспоминаниях: «Мы в моей комнатке в Хлебном. Смирно — после отбитой атаки (курсив мой. — Б. Г.) — сидим рядышком на тахте».
Однако, отказывая Есенину, она преклоняется перед его поэтическим даром. О том, как воспринимала Наденька Вольпин Сергея Есенина, красноречиво говорит такая запись в ее воспоминаниях. Она рассказывает, как они втроем — она, Есенин и Мариенгоф — летом двадцатого года сидели на скамеечке перед памятником Пушкину на Тверском бульваре.
Мариенгоф, отбросив свою обычную напускную надменность, обращается к Наденьке:
— Ну как, теперь вы его раскусили? Поняли, что такое Сергей Есенин?
Надежда Вольпин отвечает ему:
— Этого никогда до конца ни вы не поймете, Анатолий Борисович, ни я. Он много нас сложнее. Вот вы для меня весь как на ладони, да и я для вас… Мы с вами против него как бы только двумерны. А Сергей… Думаете, он старше вас на два года, меня на четыре с лишком? Нет, он старше нас на много веков.
— Как это?
— Нашей с вами почве — культурной почве — от силы полтораста лет, наши корни в девятнадцатом веке. А его вскормила Русь, и древняя, и новая. Мы с вами россияне, он — русский.
А их отношения — сложные, запутанные — продолжаются. Когда Есенин вернулся из Харькова, а у нее в то время гостила сестра, он стеснялся заходить к Наденьке, но, проводив до дома, не спешил проститься. Она живет на четвертом этаже, и они медленно поднимаются по пологой лестнице. На третьем этаже они усаживаются на широком низком подоконнике и ведут нескончаемый разговор. Уже много вечеров подряд.
Наденька горячо исповедуется — и упорно сопротивляется ласкам.
— Говори, говори, — произносит Есенин. — Мне радостно слушать, когда тебя вот-вот прорвет.
Она думает: еще бы! Ведь она говорит о нем. Не только о своей любви — о нем! И вдруг с удивлением видит на глазах Есенина слезы.
— Вы сердитесь на меня? — спрашивает она. — Больше никогда и не заглянете?
— Нет, почему же. Может быть, так и лучше…
И, помолчав, добавляет:
— В неутоленности тоже есть счастье.
И опять новый натиск. На этот раз в книжной лавке имажинистов. Лавка заперта, но дрова в печурке не прогорели. Они сидят вдвоем у огня, Есенин читает ей свои стихи, требует, чтобы и она прочитала что-нибудь свое, новое.
«Бурная атака, — вспоминает Надежда Вольпин, — с ума он сошел, прямо перед незанавешенной витриной. Хрупкая с виду, я куда сильней, чем кажусь. Натиск отбит. Есенин смотрит пристыженным и грустным взглядом. И вдруг заговорил — в первый раз при мне — о неодолимой, безысходной тоске».
Наденька уверяет его, что пустота, на которую он жалуется, от того, что он слишком выложился в стихах — ведь написал так много, с такой полной отдачей.
— Полюбить бы по-настоящему! Или тифом, что ли, заболеть?
«Полюбить бы, — пишет Надежда Вольпин, — это, я понимаю, мне в укор. А про тиф… Врачи тогда говорили, что тиф (сыпной) несет обновление не только тканям тела, но и строю души».
Когда у Есенина вышла очередная книга стихов, он подарил ее Наденьке с такой многозначительной дарственной надписью: «Надежде Вольпин с надеждой, что она не будет больше надеждой».
А тем временем у Наденьки Вольпин обнаружилась новая — вернее, старая — соперница. На каком-то поэтическом вечере она видит на сцене стайку девушек, радостных и гордых от чести называться друзьями поэта, — Бениславскую с подругами и какую-то новую фигуру. Надя спрашивает про нее у поэтессы Сусанны Мар. Та объясняет:
— Совсем молоденькая. Из Харькова. Отчаянно влюблена в Есенина и, заметь, очень ему нравится. Но не сдается. Ее зовут Женя Лившиц.
Вблизи харьковчанка оказалась стройной худощавой девушкой со строгим и очень изящно выточенным лицом, восточного, пожалуй, склада. Глаза темные и грустные. Стихи слушает жадно.
В дальнейшем Наденька будет встречать ее довольно часто, то на вечерах в Политехническом и в Доме печати, то в книжной лавке имажинистов. Однажды Надя Вольпин увидела их в книжной лавке. Они стояли по разные стороны прилавка, Женя спиной к витрине, Есенин — на полном свету. Взгляд Есенина затоплен в черную глубину влюбленных и робких девичьих глаз. Что читает девушка в завораживающих глазах поэта? Ответное чувство? Нет, скорее обещание нежности, но не более. Ее девичья гордость требует более высокой цены, которой не получает.
Наконец, свершилось. Наденька Вольпин у Есенина в Богословском переулке. Крепость сдалась. Рад ли Есенин? Он только смущенно произносит:
— Девушка.
И сразу, на одном дыхании:
— Как же вы стихи писали?
«Если первый возглас, — писала Вольпин, — я приняла с недоверием (да неужели весь год моего отчаянного сопротивления он считал меня опытной женщиной?), то вопрос о стихах показался мне столь искренним, сколь неожиданным и… смешным.
И еще сказал мне Есенин в тот вечер своей запоздалой победы:
— Только каждый сам за себя отвечает!
— Точно я позволю другому отвечать за меня! — был мой невеселый ответ.
При этом, однако, подумалось:
«Выходит, все же признаешь в душе свою ответственность — и прячешься от нее?»
Но этого я ждала наперед».
Примечателен и такой эпизод, который описывает Надежда Вольпин. Время действия — двадцать первый год, лето, жарища. Место действия — кафе имажинистов «Стойло Пегаса». Наденька сидит в комнате за кухней и проверяет, хорошо ли она помнит свои новые стихи, которые собирается читать сегодня с эстрады. Здесь ее и обнаруживает Есенин. Говорит со смехом:
— Оказывается, наши виолончелист и таперша — муж и жена! Смешно, правда? Музыкант женат на музыкантше! И, словно прикинув что-то в уме, добавляет: — Поэт женат на поэтессе. Смешно!
— Разве? Впрочем, Гумилева раздражало, что его Аннушка «тоже пишет стихи». На том они с Ахматовой и разошлись.
Наденька поражена этим открытием: неужели Есенин примеривается к мысли жениться на ней?
Чушь! Она считала, что для брака у нее слишком неуживчивый характер.
«Это было, — вспоминает Надежда Вольпин, — в полосу нашего очередного разрыва: очередной и неожиданный шаг к примирению.
А через несколько дней здесь же, за кухней, Сергей вдруг сказал мне — без всякой связи с темой разговора:
— Вам нужно, чтобы я вас через всю жизнь пронес — как Лауру!
Бог ты мой, как Лауру! Я, кажется, согласилась бы на самое короткое, но полное счастье — без всякого нарочитого мучительства. И с обиды, что ли, не спешу ухватиться за этот его своеобразный подступ к примирению в нашей изрядно затянувшейся размолвке.
Так оно шло у нас всегда: повод к ссоре выискиваю я, первый шаг к примирению делает Сергей (ему проще, знает: сколько бы я ни ерепенилась, я люблю неизбывно)».
Оба эти разговора — о двух музыкантах и о Лауре — вспомнятся Наденьке Вольпин при другой их беседе, месяца через два, в комнате Есенина и Мариенгофа в Богословском переулке.
— Никогда мне не лжешь? — спрашивает Есенин. — Нет, лжешь! Говоришь, что я тебе дороже всего на свете, что любишь меня больше жизни? Нет, больше всего на свете ты любишь свои стихи! Ведь ты ради меня не откажешься от поэзии?
Ей стало смешно. Разве она когда-либо говорила, что «любит больше жизни»? Это он сам себе говорит — знает сам, без ее уверений.
Она взвесила в уме и ответила:
— Люблю тебя больше всего на свете, больше жизни и даже больше своих стихов. Но стихи люблю больше, чем счастье с тобой. Вот так!
Есенин вздохнул:
— Что ж, это, пожалуй, правда…
Весьма любопытно то, как отзывается Надежда Вольпин о своей сопернице Гале Бениславской.
Галя, как пишет Вольпин, с некоторых пор приходит в «Стойло Пегаса» не одна, а с какой-нибудь подругой. К ним часто подсаживается Есенин, болтает с ними. Однако Есенин ни разу не пошел провожать Галю. Надо думать, что Наденька непременно заметила бы, что ее кумир всерьез ухаживает за другой. И все же Есенин, как всегда, непостоянен.
Осенью имажинисты затеяли у себя в кафе нечто вроде костюмированного бала.
Вольпин отметила про себя, что Есенин почти весь вечер просидел за столиком с Галей Бениславской и ее подругами. На Гале было некое подобие кокошника. Она казалась необыкновенно хорошенькой и вся светилась счастьем. Даже глаза — как и у Наденьки зеленые, но в более густых ресницах — как будто посветлели, стали совсем изумрудными и были точно прикованы к Есенину. «Сейчас здесь празднуется желанная победа, — сказала себе Надя Вольпин. — Ею, не им!»
Прошло около полугода, Надя Вольпин и Есенин сидели на антресолях в книжной лавке и в разговоре коснулись Бениславской.
— Да что вы, — удивился Есенин. — К Гале ревнуете? Между нами ничего нет, только дружба! Было, все было, но в прошлом, а теперь только дружба!
— Вот потому и ревную! — парировала Надя. Она прекрасно знала, когда это произошло: карнавал, изумрудные, сияющие счастьем глаза.
— Понимаете, — продолжал Есенин, — мне нравится разлагать ее веру. Марксистскую. Она ведь ух какая большевичка!.. Упорная! Заядлая! Она там работает! В ЧК.
В действительности Бениславская работала уже в газете «Беднота», но, по-видимому, ее связи с всемогущей ЧК не оборвались. Во всяком случае, она старается убедить Есенина в том, что в ее силах защитить его от милиции.
Если Есенин пытался «разлагать ее веру», то Бениславская стремилась обратить его в свою, привить ему большевистские убеждения.
Надо сказать, что и Есенин ревновал Надю. Не как женщину — она ему таких поводов не давала. Его самолюбие болезненно ранило то внимание, которое поэты старшего поколения оказывали молодой поэтессе Надежде Вольпин.
Она вспоминает осень двадцать первого года. Она сидит с Мандельштамом в «Кафе поэтов». Входит Есенин и садится за соседний столик. Мандельштам увлеченно рассказывает Наде то ли про Петрарку, то ли про Данте (она не запомнила). Надя жадно его слушает. Еще бы, он и повидал, и знает много такого, чего она не знает и не видывала. А сонеты Петрарки он переводил с подлинника.
Есенину эта ситуация явно не нравится, он подходит к их столику и бросает Мандельштаму в лицо:
— А вы, Осип Эмильевич, пишете пла-а-а-хие стихи!
Мандельштам распетушился, хотел было вскочить, но переборол себя и усидел на месте.
Не прошло и недели с этого эпизода, как Есенин в разговоре с Надей Вольпин сказал ей:
— Если судить по большому счету, чьи стихи действительно прекрасны, так это стихи Мандельштама.
Скорее всего, он к тому времени уже забыл о своей выходке, но это лишь подчеркивает отношение Есенина к женщинам: стоит кому-либо обратить внимание на «его даму», и он выходит из себя.
На всю жизнь запомнился Наде Вольпин вечер со скульптором Коненковым. Она вышла из-за стола немного освежиться, умыть лицо ледяной водой. Есенин перехватил ее на кухне, тянется приласкать. И вдруг у него вырвалось:
— Мы так редко вместе. В этом только твоя вина… Да и боюсь я тебя, Надя! Я могу раскачаться к тебе большою страстью.
Надя потом много раз думала: почему он боится? И чего? Боится стать рабом своей страсти? Нет, она была бы взаимной, счастливой. Вот счастья-то он и боялся! «Глупого счастья с белыми окнами в сад».
Надя Вольпин делает открытие, которое в некоторой степени проливает свет на метания Есенина между женщинами, действительно любившими его. Есенин строит свою жизнь по поэтическим канонам. «Глупое счастье» заранее отвергнуто, изгоняется из поэзии — и из жизни. Он не позволит себе «раскачаться большою (да еще счастливой!) страстью.
А на самом деле на Есенина надвигался шквал, который сильно изменит всю его жизнь.