Я сижу и неторопливо цежу пиво. Это уже третья кружка, и поэтому вкус совершенно не чувствуется. Интересно, а у других людей – по-другому? Надо бы поинтересоваться. Я вот, если пиво пью, то только сначала понимаю, какое оно на вкус. Потом мне все равно, потому что становится весело. В голове что-то гудит, как будто радиоприемник, который ловит эфирные шумы. И тогда я начинаю настраиваться, ведь если я – приемник, то вокруг полно передатчиков, мечтающих, чтобы их услышали.

Сейчас я настроен на волну Малыша Хо. Малыш Хо, невысокий щуплый вьетнамец, слышит мой вопрос и непонимающе хмурится. Рассматривает на просвет пивную кружку темного стекла, взмахивает ею так, что пена разлетается вокруг, и я еле успеваю увернуться. Затем приглядывается ко мне, как будто видит впервые, и говорит громко, так, что слышат все:

– Пургу несешь, Джо

Пургу? Ну и ладно. Ты передатчик, Хо, я приемник, так что – принято.

Всех русских зовут Иванами, это любой знает. Ума не приложу, как они там в своей России друг друга различают, если имена у них одни и те же, но как-то, видимо, справляются. Самолеты же они делают, а это, наверное, потрудней будет. Так вот, всех русских зовут Иванами, а всех вьетнамцев зовут Хо. Судя по тому, что свои самолеты выпускать они пока не научились, у них есть занятие поважнее: понять, как разобраться, какого именно Хо имеют в виду в данную конкретную минуту.

Малыш Хо говорит со мной на прекрасном английском. Вернее, на том языке, который у нас в Бронксе считали английским. Сами англичане его таким не признают, ну да что взять с этих снобов. Все-таки не зря Штаты взяли и заявили о своей независимости пару сотен лет назад. Так вот, спросил я у желтомазого, где он выучился по-нашему шпарить, а тот улыбнулся только и говорит: давно, мол, хотел выяснить, как ты, Джо, так навострился по-вьетнамски болтать?

Одно остается признать: чудны дела твои, Господи.

Хо похож как две капли воды на тех своих сородичей, которых я пачками превращал в фарш в долине Йа-Дранг. Как по мне, вьетнамцы все на одно лицо. У нас в минометной батарее остряки предполагали, что население страны происходит от одного Хо Ши Мина, так он их ловко строгает: мы убиваем сотню, а он уже успевает зачать тысячу. Поэтому они все так похожи. Непонятно только, откуда в этой мерзкой стране взялось столько женщин, чтобы рожать от Хо Ши Мина.

Кстати, Малыш как-то раз мне сказал, что, если задуматься, то мы для него тоже одинаковые – не различишь. И поинтересовался, не президент ли Джонсон – папа всех американских солдат. Хотел я ему за это в ухо вмазать, но вовремя остановился. Во-первых, на самом деле не за что. Мы по их поводу животики надрываем, они по нам проходятся. Все нормально. Око за око, зуб за зуб, шутка за шутку. На войне как на войне. Во-вторых, все равно не выйдет. Почему – я потом вам объясню.

Вот, кстати, кто-то из шустрых братцев нашего Хо и прищучил меня в конце концов. Насадил на штык, распорол мне брюхо, да еще не просто так – прокрутил там свою железку, чтобы моим кишкам потуже пришлось. Но я оказался живучим. Не умер. От этого – не умер. Как-то меня заштопали, кишки залатали, в спешке, может быть, где-то что-нибудь не то между собой сшили, ну да ладно, не до жиру, как говорится. Но желтомазый братишка сидящего передо мной сейчас Малыша, скорее всего, отродясь не чистил свой штык, и с него мне в брюхо десантировалась целая орава невидимой глазу мерзости, которая тотчас же взялась за дело и довершила то, что начал удачливый вьетконговец.

Сам Хо так мне и не признался, когда достали его самого. Он вообще-то разговорчивый, но иногда замыкается, язык прикусывает и зыркает своими щелочками, а морда становится, что твой кирпич, только желтый, навроде того, каким была вымощена дорожка под башмачками Дороти Гэйл. Одно я из него выудил: до Сонгми он дожил, и жил потом еще сколько-то, и этого дела простить нам никак не может. Долго я не мог понять, что это за Сонгми такое, меня-то вьетнамский штык и не ведающие своей национальной принадлежности микроорганизмы-космополиты отправили на тот свет до того, как вся штука с деревушкой приключилась. Мне уже потом рассказали, как там все было, и, честно говоря, тут я Хо понимаю. Грязная история. Озверели мы в этих джунглях, оскотинились. Нельзя было этого делать, да что уж теперь говорить… Эээх…

Сидеть так можно долго. Дуть пиво, резаться в карты, подмигивать бабам, а затем обсуждать их с парнями. Можно побыть радиоприемником, открытым всему миру, и, не думая ни о чем, отдаться чужим мыслям, танцующим в окружающем эфире. Но наступает время, когда кто-то встает, стучит пустой кружкой по столу и, дождавшись тишины, говорит:

– Пора.

С этим не спорят. Пора – значит пора. Большинство из нас там, раньше, были людьми военными, мы прекрасно понимаем: надо – значит, надо, и не нам решать. Те же, кто не носил погонов, по большей части просто привыкли. Откуда мы знаем, что время настало, непонятно. Знаем, и все тут. Пора – значит, выходной закончился.

Один день у нас – выходной. Не один в неделю. Даже не один в месяц. Всего один в год, но мы и на него буквально молимся, когда этот день, наконец, наступает.

На двадцать четыре часа, и ни минутой больше, мы превращаемся в других людей. Перестаем быть теми, кем были там, раньше, до смерти. Мы обнимаемся и братаемся с бывшими врагами, пьем с ними, поем песни и, если повезет, их женщины отдаются нам сами…

Триста шестьдесят четыре дня в году все иначе. Мы все забываем и становимся теми, кто мы есть на самом деле: стаей диких зверей. Мы верим, что опять живы, и все идет своим чередом: убиваем врагов в бою, расстреливаем гражданских, одержав победу, насилуем их жен и дочерей, жжем и грабим, купаясь в крови и рыча от удовольствия.

Потом – снова этот день, когда мы собираемся в уютной пивной у подножья зеленого холма, прозванного нами Холмом Встреч. Память возвращается к нам, обрушиваясь бурлящим горным потоком, затягивает в свой водоворот, швыряет в лицо правду, заставляя каждого взглянуть в глаза самому себе. Никогда не думал, что нет ничего страшнее, чем бояться встретиться взглядом с зеркалом, потому что смотреть на себя тошно. Многие признаются, напившись до соплей и пытаясь преклонить голову на чьи-нибудь хорошенькие коленки, едва прикрытые короткой юбчонкой, что впервые научились испытывать стыд только здесь. Одни – сразу, другим нужны несколько таких встреч, чтобы проснулась совесть.

Те, кто впервые пришел в пивную у Холма Встреч, нередко пытаются кидаться на врагов с кулаками, стараются размозжить им головы тяжелыми пивными кружками – да вот только здесь нельзя умереть, здесь нельзя причинить вред, и боли мы тут тоже не чувствуем. Я имею в виду физические страдания…

Кто поступил так с людьми, раз в году собирающимся у подножья Холма Встреч? Кто заставил нас раз за разом переживать свои ошибки? Почему один день в году нас тошнит рассказами о преступлениях, что мы творили, и мы прячем друг от друга полные муки и боли глаза?

Это Бог? Я не знаю. Если это Господь, то он хорошо маскируется. Он не разговаривает с нами. Я пытался молиться… никому не говорил про это, но пытался, и по беспросветной тоске, иногда стекленеющей в глазах окружающих меня людей могу сказать, что кое – кто из них тоже пробовал. Но на том конце трубку не берут, сколько не набирай номер. Все, что нам осталось, это бесконечно выслушивать длинные томительные гудки, прекрасно понимая, что ответа не будет.

Иногда я чувствую себя глупым беспомощным щенком, которого раз за разом тыкают в сделанную им лужу. Щенку противно, он истошно визжит и воротит мордочку от острой вони, но все без толку. Ничего не поделать с рукой, крепко схватившей за шиворот. И никто не будет слушать нелепых, жалких оправданий щенка. Есть только один способ спастись от этого – вести себя так, как хочет жестокий учитель. Задирать лапку только там, где разрешено.

Можно ли вырваться из этого круга? Настанет ли когда-нибудь избавление? Кто знает…

Бывают такие выходные, когда кто-то из старых знакомых не приходит. И тогда в нас просыпается надежда. Этот оторвался, полушепотом говорим мы, как будто боимся, что кто-то может подслушать. Хочется верить, будто он смог сделать что-то, послужившее пропуском в другую жизнь, в иное существование, в отличное от нашего бытие, где все не так. Там светлый мир, который многим грезился в детстве, там легко дышать и нечего бояться. Ты можешь быть там самим собой, а не обезличенным устройством для нажатия на спусковой крючок. Когда я об этом думаю, то возникает желание рыдать от понимания своего несовершенства, и хочется орать в небо: ну скажи, скажи, пожалуйста, я хотя бы иду в нужном направлении? Подскажи, у меня есть шанс, пусть крошечный, едва различимый, но есть?

Я забыл, извините. Ответа не будет, потому что его не было никогда. Или мы найдем его сами, или…

Пора. Нам пора, и мне пора тоже.

Так устроен мир, что после выходного всегда наступают будни.