Ее арестовали через три дня, в аэропорту Шереметьево. По подозрению в убийстве некоего Ломова. Во время обыска на квартире обнаружен переделанный газовый пистолет — предположительно орудие преступления. С собой она имела немалую сумму американской валюты. Обо всем этом мне сообщил вездесущий Бекешев. Голос его гудел и раздирал мембрану в трубке:
— Детский лепет! Будто деньги выручены продажей квартиры и прочего движимого и недвижимого имущества. Замыслила, мол, вложить их в какое-то дело за бугром. Но башли, представляешь, бешеные! На несколько порядков выше.
— Как она собиралась вывезти?
— Да, господи, у нее почти вся таможня там в приятелях числится. Нет, что ни говори, темная лошадка. Вот к кому надо было приглядеться, господин Шерлок Холмс. А не по кладбищам бегать.
— С чего ты взял, что она связана с моей историей? — вяло пробормотал я.
— Нюхом чую. Нюхом. Дай срок — убедишься. Что? Что ты там бубнишь? Да ты, никак, не в духе. Не выспался? Или настроение плохое? Что-то ты мне не нравишься, братец кролик.
Настроение?.. Я положил трубку и уставился в раскрытое окно. Небо пенилось густым смоляным дымом. Настроение действительно никуда не годилось — совершенно упадочное настроение. Я прогулялся по квартире, потыкавшись во все углы. И засел на кухне. Бессмысленно пересчитал кусочки рафинада в пластмассовой вазочке. Заварил кофе — что-то он получился слишком горьким и терпким. Включил приемник и попытался вслушаться: «Эхо Москвы» бойко играло в какую-то веселую «угадайку». Помаялся немного, вырубил. Отыскал в кипе старых газет заброшенный сканворд, но через десять минут уныло отставил: элементарные понятия словно начисто стерлись из памяти. Зато в ней, памяти, то и дело всплывала красиво огороженная светлым деревом батарея — и глухой стук шмякнувшегося за нее лже-газовика. Черт побери, зачем я это сделал? По телу пробежал холодный озноб. Я потрогал лоб и дыхнул на ладонь — не заболеваю ли? «Ты мне не нравишься, братец-кролик». Я и сам себе не нравился — и даже очень. Прямо-таки кисейная барышня… кисейная или кисельная? Точнее, наверное, будет — кисельная. Ну и размазня ты, Рогов, кисельная размазня.
Потом в дверь грянул еще один звонок. И объявился милейший Трошев. «Капитан Трошев, помните?»
— Да-да. Разумеется, помню. Есть какие-нибудь новости по делу?
— Видите ли, не могу сказать пока — по делу это, не по делу. Эээ, не могли ли вы подъехать к моргу. Это…
— Нашли?! — просипел я, чувствуя, как куда-то глубоко в желудок проваливается сердце. — Вы нашли его?
— Видите ли, пока не знаем. Какой-то труп обнаружили. В лесу ребятня наткнулась — у них игра там проходила, что-то вроде «Зарницы».
— Мне… мне нужно опознать?
— Знаете ли… — опять протянул он. — Боюсь, опознавать там нечего. Тело пролежало в земле, наверное, больше месяца. Зарыли, видать, неглубоко. И вроде бы дождями размыло. В общем, в безобразном состоянии. Сгнило все, да и бродячие псы постарались. Но, может быть, вы пока что на вещи посмотрите.
Я с надсадой переборол тошноту и тяжело выдавил:
— Но я плохо знал его гардероб.
— Все-таки посмотрите. А вдруг…
Через час я уже входил в небольшую комнату при морге. Встретили меня трое: Трошев, какой-то чин из городского управления и тучный прозектор в синем халате с абсолютно гладким черепом. Я пребывал как в тумане. Лысый хозяин кабинета что-то пространно объяснял, дружелюбно улыбаясь и беспрестанно поглаживая полированную макушку. Пробивалось туго. Я смутно уразумел, что для лабораторной идентификации им потребуется хоть сколько-нибудь определенная отправная посылка.
— Пока мы лишь предполагаем, — вмешался опер в штатском. — Если бы хоть небольшая зацепка проклюнулась… На бомжа, бесспорно, не тянет: костюм добротный, из дорогой ткани, и при галстуке. Но никаких документов, ни клочка бумаги. Понимаете, жена пропавшего в больнице.
— Да, — кивнул я тоскливо, — ее выпишут только послезавтра.
Санитар приволок объемистую нейлоновую торбу. Я смотрел и качал головой. Передо мной сноровисто разворачивали замызганные останки былого нарядного облачения — но чьего? И на какое такое торжество шел и не дошел бедолага? Однобортный пиджак изначально, очевидно, темно-коричневый, а сейчас загаженный, грязно-бурый. Разорванные местами брюки того же цвета. Ремень — широкий, с крупной узорной пряжкой. Скукоженные туфли. Туфли? Тупоносые, черные, с тонким кантом поверху и чуть скошенными каблуками.
— Что-то подобное было на нем, — пробормотал я. — Но…
— Ясно, — понятливо сказал опер. — Весьма ходовая обувь. Аналогичная, наверное, у многих.
Но я уже не слушал. Я разглядывал облинялый, пожухлый шматок, в другом — предметном — бытии именовавшийся галстуком. Некогда, очевидно, ярко-красный, с вышитым посредине бордовой нитью гусиным пером. Я содрогнулся — и с минуту не в силах был разжать оцепеневшие губы. Шесть пар напрягшихся глаз впились в меня с раздирающим душу немым вопросом. Наконец мне удалось справиться и прохрипеть:
— Это… это я привез ему из Италии. Презент. Два года назад.
— Во-о! — возрадовался лысый прозектор и довольно потер ладонь о ладонь. — Здорово, уже, значит, кое-что. — И что-то еще загундосил.
Опер оказался более участливым. Он пристально поглядел на меня и сокрушенно вздохнул:
— Вы посерели. Плохо, да? Близкий друг? — Я кивнул. — Ладно. Не видите больше ничего — из знакомого, я имею в виду? — Я тупо мотнул головой.
— Тогда, пожалуй, мы не станем вас дальше здесь задерживать. После мы встретимся с женой и обговорим необходимые для идентификации подробности. Идите, идите. Спасибо вам большое. И не надо так нервничать. Все будет в порядке.
Черт! Что за идиотская, бессмысленная фраза. Ну что, что может быть в порядке?!
Они собираются встретиться с Милой. Да, конечно, это их долг и их непосредственная обязанность. Но бедная девочка! Еще и это… Я поставил машину в гараж. Хохлиться в своих холостяцких апартаментах до отвращения не хотелось. «На миру и смерть красна». Я выбрался на улицу и медленно побрел по тротуару. Однако уже через пятнадцать минут невероятно продрог — холодало прямо на глазах. Кто это сказал: небо беременно грозой? Я бы сейчас чуть-чуть переиначил: небо беременно осенью. Сильно, очень сильно тянуло унылой порой. И люди вокруг беременны — заботами? проблемами? горестями? Чудилось, будто у всех не только мрачные лица, но и грустные мысли. Хотя нет, вон те двое закатились громким заразительным смехом. Я поморщился, отчего-то этот заливистый гогот вызвал во мне волну тоскливого раздражения. И я поспешил домой.
Квартира показалась какой-то выветренной и сиротливо-нежилой. Я стянул с себя куртку, позакрывал все окна и забился в кухню. Выставил на стол «Гжелку», наполнил рюмку, залпом выпил. Потом еще и еще, но теплее не стало.
Когда несмело тренькнул дверной звонок, я не шелохнулся. Представилось, что щелкнуло где-то в ушных раковинах — или в мозгах. Но сигнал повторился и звучал уже продолжительней и настырней. Чертыхаясь, я поплелся в прихожую, вяло гадая, кого еще занесла нелегкая. Открыл — и обомлел:
— Господи, Вера!
— Я самая, — хихикнула она. — Собственной персоной.
В голове закопошилось брюзгливое недовольство — с какой стати, и без предупреждения и без звонка. Но вслух я лишь промолвил:
— Могла ведь и не застать?
— Еще чего, — блеснула она лукавыми глазами. — И не надейся. Все равно дождалась бы. А что, не рад? А то могу и возвернуться. — И с задором прибавила: — Ты мой должник, не забыл? Я так поняла, это благодаря тебе моего дурака куда-то задвинули. На несколько дней. То ли лечиться отправили, то ли грехи замаливать.
Мне было начхать, куда и как далеко задвинули проклятого Курлясова, и похоже — ей тоже. Она скинула плащ мне на руки, смачно чмокнула в нос, размашисто отодвинула. Потом бегло огляделась и устремилась в мое прибежище.
— Ага, вот ты где кукуешь. Я тоже люблю посиделки на кухне. Но что вижу?! В обнимку с бутылкой и в одиночестве? Ты что, дорогой Гришенька, затосковал? С чего, а? Нет, мне это не нравится, милый.
— Я никому не нравлюсь, — проворчал я. — Я кисельная барышня. И себе я тоже не нравлюсь.
Она засмеялась.
— Никакая ты не барышня. И не кисельная. Ты просто малость раскис. Надо тебя слегка встряхнуть. И мы это быстро сделаем, да? И без этого чертова пойла.
Она обхватила меня сильными руками, прижала к пышному бюсту и — пятясь, вразвалку — потащила в гостиную. Вмиг я оказался распростертым на софе с задранной рубахой. Меня никогда еще не раздевали женщины. Я удержал ее за пальцы и буркнул:
— Я сам.
Она опять рассмеялась — и принялась с какой-то томной, кошачей грацией сбрасывать свое облачение. Жакет, блузка, юбка — вещи, как птицы, плавно взлетали и чередой опускались на кресло. Потом она закинула руки за спину, сманипулировала — и ажурный лифчик упруго отскочил на палас, освободив из заточения разом вздыбившиеся белые груди. И вот она уже стоит передо мной совершенно обнаженная — без всяческого жеманства и смущения, гордая своим телесным великолепием.
— Я тебе нравлюсь?
— Угу, — прогнусавил я, задохнувшись.
— Я ведь не жирная, да? Не толстая? Я только немного полновата. Но ты, наверно, знаешь анекдот? Хорошего человека чем больше, тем лучше.
— Господи, Верочка! Ты просто напичкана старыми-престарыми побасенками.
— Ну и что, — хохотнула она. — Старый — не старый. Если верно, какая разница. А ведь это верно, правда?
— Правда, — сказал я. — Абсолютная правда. Хорошего человека чем больше, тем лучше. И вообще, хорошего должно быть…
Но я уже ощутил на себе тяжесть пышного крепкого тела, и сочные губы наглухо перекрыли мой фонтан.