Ильгет. Три имени судьбы

Григоренко Александр Евгеньевич

Собачье Ухо

(имя первое)

 

 

Ловля ветра

Они бежали сквозь ельник, подминая деревья, как траву. Земля тряслась перед глазами. Молодые ноги и страх несли их к пологому берегу реки. Их было двое.

Оказавшись на берегу, они остановились, приходили в себя от неистового бега, смотрели по сторонам. Потом один крикнул другому, хотя стояли они в полушаге друг от друга.

— Я — вниз, ты — туда, вверх…

Второй ничего не ответил. Молча, и уже не так резво они двинулись каждый в свою сторону, но не успели удалиться друг от друга и на десяток шагов, как из зарослей тяжелым, но быстрым шагом вышел третий — широкий человек, едва ли не шире их обоих. В руке он сжимал короткую палку с ремнем на конце.

Спинами увидев широкого человека, они остановились. Тот, не глядя на них, подошел к воде. Он смотрел на глубокие следы человеческих ног и борозду, оставленную на мокром песке днищем большой лодки. Здесь лодка ждала хозяина для сегодняшней ловли налима.

— Далеко собрались?! — не поднимая головы, отрывисто крикнул широкий человек.

Носком легкого пима он перекатывал камешки в борозде, на которую те двое не обратили внимания. Они стояли там, где застало их появление широкого человека и ждали, что он скажет.

— Думаете, он так же глуп, как вы? Украл лодку и, проплыв немного, бросил?

Двое молча побрели к старшему. Это были рослые, крепкие в кости парни с блестящими черными волосами, какие бывают у людей, полных сил и никогда не знавших голода и болезни. Они только приближались к тому возрасту, когда юноша должен вот-вот перейти в мужчину. Широкому человеку они приходились родными сыновьями. В их руках была почти взрослая сила, но сильнее ее были детские страхи, еще не изжитые их нежными желтыми душами. Сейчас страхи, как слепни над куском тухлого мяса, гудели вокруг ременной палки в руках отца.

— Если он ушел ночью, то сейчас уже далеко, — наконец сказал один из парней.

Отец молчал, заправив руки с плетью за спину — руки за его спиной едва дотягивались друг до друга, — и глядел куда-то поверх лесистой горы, над которой розовело утреннее небо.

— Ночью богатая луна, — после некоторого молчания промолвил второй. — Он побоялся бы идти, когда все видно, как днем. Наверное, он сбежал под утро, когда совсем темно.

После этих слов широкий человек обратил к нему голову, которой короткая шея не давала повернуться до плеча, — остальное доставали глаза. Он ждал продолжения слов.

— С утра прошло не так много времени, его можно настичь с другой стороны.

Отец вынул руки из-за спины.

— Не углядел, собачий послед, рыбье дерьмо, — тихо, почти мирно произнес он и вдруг, отступив на два шага, резанул воздух плетью.

— Живо! Бежать!

Опомнившись, двое молодых бросились в ельник, где они пробили просеку. Широкий человек бежал за ними.

Их стойбище находилось почти у самого берега Сытой реки, от воды его отделяли заросли, которые на бегу можно преодолеть за несколько вдохов и выдохов… Но каждый знал, если идти по течению, то меньше чем через половину дня пути река дает крутую излучину и вновь подходит к стойбищу с другой стороны — пусть не так близко, но резвому человеку достаточно бежать совсем недолго, чтобы добраться до воды.

Все трое ворвались в стойбище. Там, возле четырех летних чумов сидели женщина и старик. Они молчали. Оторопев от того, что случилось нынешней ночью, женщина забросила дела. Пустой котел валялся в траве, над верхушками чумов не было дыма, лишь несколько головешек тлели в кострище — вокруг него собрались люди, по привычке спасаясь от гнуса, который к началу осени был уже не столь свиреп. Время его уходило…

Двое парней бросились в свой чум.

— Луки берите, стрел побольше! — кричал им отец. — Все, что есть, берите!

Сам широкий человек не заходил в свое жилище — самое большое из всех. До слуха его донесся скрип, какой издает ветвь надломленного, почти мертвого дерева.

— А твой лук где?

Это говорил старик по прозванью Кукла Человека, ибо прожив жизнь до последнего остатка и потеряв даже подлинное имя, почему-то никак не умирал. Он подавал голос так редко, что всякий раз люди вздрагивали, как от незнакомого звука. Жене широкого человека он приходился родным дядей. Она кормила его, иногда — как тем утром, когда старик не мог или не хотел идти сам, — переносила легкое тело через порог. Но Кукла Человека почти никогда не удостаивал племянницу разговором. И потому, услышав скрип мертвого дерева, женщина вздрогнула — так же, как сам широкий человек.

— Где твой лук? — повторил голос. — И пальма? И железная парка?

Широкий человек побагровел. Рука с ременной палкой показалась из-за спины и поползла вверх, но остановилась в начале пути.

— Замолчи, — сказал он шепотом.

Но скрипящий смех становился все отчетливей.

— Крепок же ты спать, Ябто, — смеялся Кукла Человека, — как в молодости крепок.

— Замолчи!

Старик смеялся.

— Теперь береги штаны, крепче привязывай ремешки, — с таким хорошим сном и штаны потеряешь…

Рука с ременной палкой вновь пошла вверх и, наверное, через мгновение старик уже не смеялся бы никогда, но сыновья широкого человека вышли из чума при оружии и окликнули отца.

* * *

Они быстро достигли излучины Сытой реки и, тяжело дыша, встали у воды. Должно быть, они впервые подумали о том, что пытаются поймать ветер.

Каждый из них понимал, что украденная лодка уже могла пройти здесь. И тот, кто украл ее, мог остановиться в любом месте длинного петлистого берега.

Но бессловесное чувство подсказывало, что беглец должен выбрать именно тот путь, на котором его ждут. Все они, особенно сыновья широкого человека, верили, что беглец тоскует по простору, и потому будет что есть сил идти вниз по течению, к устью, где Сытая река пропадает в бескрайнем теле Йонесси. Мысль о том, что есть неизмеримо более краткий путь — переправиться на другой берег и уйти в тайгу, полагаясь на ходкие молодые ноги, — вовсе прошла мимо их носов, потому что на том берегу начинаются земли людей Нга…

Злоба Ябто на сыновей прошла, хотя он старался скрыть это, глядел волком и говорил резко. В том, что произошло сегодня ночью, сыновья виноваты меньше всего, и, понимая это, широкий человек задыхался от осознания позора больше, чем от бега, слишком быстрого и длительного для его тяжелого тела. Но боль — и так случалось всегда — обостряла разум Ябто.

— Здесь не надо его ждать, спустимся ниже, — сказал он, и все трое двинулись дальше.

Сыновья понимали, что задумал отец: чтобы опередить лодку, надо запастись расстоянием. К тому же в этом месте между берегами слишком много воды, и беглецу будет легче уйти от стрелы, но самое худшее — на широкой реке почти невозможно достать подстреленную добычу. А достать ее надо во что бы то ни стало — ибо только тогда уйдет горе, пришедшее в стойбище на исходе нынешней ночи.

Совсем недалеко было то место, где река сужалась, вода становилась быстрее и, если убить беглеца на подходе, можно прорваться сквозь течение и настичь лодку. У сыновей широкого человека несомненно хватит на это сил.

Там, где берега сходились ближе всего, отец приказал делать засаду. На расстоянии трех десятков шагов друг от друга они спрятались в зарослях тальника. Первым должен был стрелять Ябто. Сыновьям предстояло добить врага, если отец ранит его, — о том, что он может промахнуться, никто не думал. Широкий человек приказал как следует спрятаться, опасаясь, что беглец в лодке обнаружит засаду и тут же уйдет на другой берег. Он был умен, этот широкий человек… Но Ябто понимал: в том, что он делает, немного разума и много веры, что обрушивший на его голову позор, покорно идет на приготовленную ему гибель.

Он вспоминал беглеца, который, почти так же, как его сыновья, был обязан ему тем, что живет и ходит по тайге. Он думал о нем, он уже не надеялся — знал, что все станет именно так, по его нынешней вере…

И вера широкого человека получила награду.

Вдалеке показалась лодка. Увидев ее, один из сыновей взвизгнул по-собачьи — Ябто пожалел, что забыл в стойбище плеть… Лодка шла на удивление ровно, хотя гребца не было видно.

— Он упал, он прячется! — закричал один из сыновей, тот, который первым выдал себя, забыв про засаду. — Я видел, сам видел! Отец, стреляй!

— Заморыш! Ублюдок! — закричал второй.

Широкий человек пустил стрелу — свистящее черное перо взвилось над рекой и застыло в середине лодки. Следом полетели другие стрелы и замирали рядом со стрелой Ябто.

Лодку повело, развернуло бортом, закрутило и понесло к берегу, будто кто-то ею правил и теперь бросил весло. Удача шла в руки широкому человеку. Он застонал сладко, когда увидел, как оба сына, бросив оружие на берегу, кинулись в воду и овладели лодкой.

Ябто бежал к ним изо всех сил…

Вдоль всего днища лежала полусгнившая лесина, утыканная черноперыми стрелами широкого человека и его сыновей.

Больше в лодке ничего не было.

Ябто, не отрываясь, молча, смотрел на добычу и, наконец, промолвил:

— Вернусь — убью старика.

* * *

Той ночью исчезло оружие — роговой лук, колчан с тремя десятками стрел, пальма, кожаная рубаха, обшитая пластинами светлого железа, и нож с белой рукояткой из кости земляного оленя.

Сыновья были правы: этот человек совершил кражу под утро, когда, скрывшуюся за скалой полную луну, еще не сменило солнце. Этот человек одолел охрану колокольчиков и ушел незамеченным. Он был слишком мал для такой увесистой добычи, но он унес все, не забыв даже самих колокольчиков, привязанных к пальме и луку. Он предвидел мысли своих преследователей.

Этим человеком был я.

Лодка понадобилась мне только для того, чтобы перебраться на другой берег реки напротив стойбища. Тем утром я прятался за камнями и смотрел, как сыновья широкого человека бледными насекомыми бегают от отцовской плети.

Это было неразумно — мне следовало понимать, что я совершил непоправимое, — беречь время и уходить как можно дальше. Но я был молод, и мне так хотелось и, наверное, ради этого зрелища я решился на такое. Я с трудом удерживал себя от другого совсем уж безрассудного поступка — вскочить, закричать, скинуть парку, спустить штаны и показать зад.

Меня грела мстительная мысль: Ябто мечется и щедр на злобу, но худшее для него впереди. Пройдет немного времени, и весть о его неслыханном позоре поползет по стойбищам. Люди знают: позволивший ничтожному мальчику украсть свое оружие есть пустой человек.

* * *

Все трое вернулись на заходе солнца, волоча за собой лодку. Пока Ябто с сыновьями ловили ветер, люди в его доме отошли от утреннего оцепенения, и жизнь вернулась в обычное русло. Еда была готова и ждала мужчин, дымы привычно курились над верхушками чумов. Отец, не подавая вида, что вернулся с утренним позором, сел вместе с сыновьями в большом родительском чуме, и все трое набросились на мясо.

Широкий человек рвал оленину короткими сильными зубами, и даже тени печали не было на его лице — казалось, он просто радовался тому, что прошло то проклятое утро и проклятый день клонится к закату. К тому же уныние никогда не поглощало широкого человека дольше, чем на часть дня, — домашние знали об этом, поэтому не удивлялись, но и не говорили лишнего.

Когда Ябто, наевшись, вытер руки об волосы и, облегчая живот, отвалился на шкуры, лежавшие за его спиной, мать все же сказала глупое — спросила: «Где он сейчас, не знаешь?»

Сыновья замерли, но отец, продолжая лежать на спине и глядя куда-то в дымовое отверстие, ответил мирно:

— В тайге, где же ему быть. Набегается — вернется. Лишь бы не потерял пальму. Совсем новая.

Мать вздохнула и снова сказала глупое:

— Как он все это таскает за собой — такой маленький…

Но широкий человек опять пропустил слова жены мимо ушей, полежал еще немного, довольно рыгнул и рывком выпрямился.

— Идите к себе, — велел он сыновьям, и, повернувшись к жене, добавил: — Ложись сама, я скоро приду.

Он вышел из чума, с блаженным вздохом потянулся и пошел на край стойбища, где жил Кукла Человека. Широкий человек едва поместился в чуме, чуть ли не вдвое меньшем, чем его собственный. Старик сидел у очага, сидел ровно, как вбитый в землю кол. Глаза его были закрыты.

— Спишь, дедушка? — громко спросил Ябто.

— Нет, — тут же ответил старик. — Я давно не сплю. Много лет.

— Дивно, — деланно удивился широкий человек. — А мне все кажется, что ты постоянно спишь. Голоса не подаешь, глаза людям не показываешь. Почему? Не хочешь смотреть на то, что творится на свете?

— Все, что творится на свете, уже было со мной.

Здесь, при свете очага, Ябто вдруг увидел, что Кукла Человека прозрачен, как опавший осенний лист, сохранивший лишь тонкую частую сетку прожилок, на которых когда-то держалась плоть.

— Племянница твоя говорит, будто ты можешь видеть то, что будет. Это правда? — спросил он наконец.

— Хочешь пророчества?

— Хочу… если, конечно, жена не обманывает.

— Дурочка она, а ты слушаешь, — сказал Кукла Человека. — Зачем мне рассказывать будущее, когда ты сам его расскажешь. Никогда не показывался в моем чуме, а тут — пришел. Не иначе хочешь рассказать мне…

Ябто рассмеялся.

— Твоя правда, — и, уняв смех, продолжил: — Помирать тебе надо, дедушка. Теперь уж точно пора. Надоел ты мне.

— Сегодня надоел? — спросил старик, не открывая глаз. Морщины на его сомкнутых губах, нависших над провалом беззубого рта, задвигались, выдавая усмешку. Увидев ее, широкий человек отбросил добродушие, как надоевшую и уже не нужную ношу.

— Почему этот заморыш ушел? — прошипел Ябто. — Почему он ушел нынешней ночью? Ты все рассказал ему?

Сетка на губах старика двигалась, как живая, и это приводило широкого человека в бешенство, которое он пока старался сдерживать.

— Сегодня утром ты хотел прибить меня, — сказал Кукла Человека. — Почему не прибил?

— Если бы ты не открывал свой вонючий рот…

Но тот продолжал, не слушая гостя:

— Щелкнул бы своей палкой с ремнем, и не нужно было бы вести сейчас этот разговор. Ты глуп, Ябто, потому что врал своим рабам, что они сыновья. Рабы — отдельно, сыновья — отдельно. Рано или поздно каждый из них узнал бы, кто он есть на самом деле. В общем-то, они уже знают. Ёрш ничему не научил тебя?

Внезапно широкий человек потерял злость.

— Он поубивал бы здесь всех. Разве ты сам этого не знаешь?

Старик слегка качнулся назад.

— Родного сына можно отстегать постромками или твоей любимой палкой с ремнем, сына можно бить за каждую провинность, но не удалять от себя. А ты выбросил Ерша, как позорящую тебя вещь, спрятал так далеко, чтобы никто даже случайно не вернул ее тебе. Пусть Ёрш ничего не знает, но ты думаешь, он не догадывается, что не сын тебе? Догадывается, если, конечно, жив… А заморыш, уже стоял на краю, я только помог ему шагнуть. Что было бы, не сделай я этого? Ты знаешь?

Широкий человек молчал.

— Послушай, Ябто, — почти просящим голосом сказал старик. — Послушай меня, ведь я никогда ни о чем не просил тебя. Покажи мудрость, не ищи заморыша. Он слабый, он погибнет в тайге раньше, чем ты найдешь его, если будешь искать.

— А мое оружие?! — крикнул Ябто. — Кто мне вернет его? И когда узнают…

— Не вспоминай про оружие, — продолжал старик, — ты удачливый человек, найдешь себе лучшую пальму, и железную шапку, и кольчугу и сам склеишь себе лучший лук. И про позор не говори — ведь ты смелый и никогда не боялся позора. Вся беда, милый человек, что ты и сыновей от рабов толком не отличаешь…

После этих слов Ябто вскочил, будто кто-то из-под земли пнул его в зад — он едва не повалил низенький чум старика.

 

Гусь

Широкий человек происходил из юрацкого рода Ненянгов — людей Комара. Он родился, когда вереницы птиц уходили на полдень в сторону Саян, называемых иногда Райскими горами. Отец его сам мечтал побывать за вершинами, ограждающими страну вечного тепла. Однажды он подошел к ним совсем близко, видел белые наконечники скал, но идти дальше не хватило дерзости. В тот день, с завистью глядя на небесный аргиш, он пожелал, чтобы сыну его мечта далась так же легко, как этим птицам, и он сказал: «Его прозвище — Ябто», — что по-юрацки Гусь.

Родитель Ябто был небогат, наверное, даже беден, но тогда жилось легко: вражда между людьми притихла, родовая река давала не жирный, но изобильный улов, хозяева леса не помнили обид, гнали зверя в петли и на стрелы, и сын рос ввысь, а еще быстрее вширь.

Ему шел четвертый год, когда кто-то из дальних родичей приехал погостить в стойбище отца и, увидев маленького Ябто, подхватил его на руки.

— Как твое прозвище, толстяк?

— Гусь, — ответил отец.

— Гусь? — просиял родич. — А где твоя шея?

Шеи у Ябто не было совсем — большая голова с торчащими волосами-иглами крепко сидела между плечами.

Родич захохотал, вслед за ним засмеялся отец и сам Ябто. Он не понимал причины смеха, но запомнил его навсегда.

Потом, когда он стал охотиться, ловить рыбу, повторил семь шагов отца, и даже побывал в набеге, шея так и не выросла. И Ябто окончательно понял: отец дал ему такое прозвище, чтобы повеселить людей.

Он стал сильным и мог наказать любого за этот смех но, видно, душа его уродилась подобной телу и стояла скалой посреди течения. Когда кто-то смеялся над ним, он сам начинал хохотать, и получалось, что вместе они смеются над непутевым родителем.

Такой выход подсказал Ябто добрый демон, поселившийся между его лопатками на пятнадцатом или шестнадцатом году жизни. В обычные дни демон молчал, но просыпался тогда, когда широкий человек испытывал боль и обиду. Демон говорил хозяину несколько спасительных слов и никогда не ошибался.

Шло время, шутка надоела людям, и сам широкий человек не думал о ней, но детская обида осталась и превратилась в презрение к отцу — вялое презрение к человеку, который всем хорош и людям мил, но не умеет держать счастье. А счастье шло к нему доверчивым косяком рыб и проходило, не задерживаясь, сквозь скверную худую сеть.

Но отец Ябто не сокрушался об этом, был душой легок и жил в беспорядке. И глядя на него, сын мечтал только о том, чтобы скорее подрасти и стать во всем непохожим на отца. Так и вышло.

Мать Ябто умерла давно от голода при перекочевке на зимнее стойбище. Отец перенес потерю легко. Но когда две сестры ушли в чужие рода за ничтожный калым, а третью, самую красивую, украл жених, отцу будто подрубили корень, и он постарел вмиг, потом ослеп. Ябто посадил его в отдельный теплый чум и кормил досыта.

Выждав год после кражи сестры, он отправился к непрошеным родственникам, и устыдил их за то, что не явились в указанный срок просить прощения и мириться, как велит обычай. Он пришел без оружия, и все видели, что одинокий юный Ябто не в силах отомстить за оскорбление. Но в словах широкого человека было столько уверенности и правды, что стыд пришиб родственников. Вор получил от отца хореем по хребту, а Ябто — небольшой железный котел, два ножа и новую сеть. Для примирения подарок был скудным, но широкий человек не сказал об этом ни слова, — ушел и приобщил вещи к хозяйству.

Он стал лучшим хозяином, во всем не похожим на родителя. Когда ослеп отец, в стойбище появился новый лабаз, на чумах — крепкие ровдужьи покрышки, а потом — отцовскую латаную лодку из шкур заменила новая, выдолбленная из цельного соснового ствола.

Но главное, демон подсказал невиданную в этих краях вещь — укрепить посреди лодки высокий шест с поперечинами вверху и внизу и натянуть между ними несколько сшитых вместе ровдуг. И лодка его полетела, и по наущению демона, Ябто научился ходить против течения. Он, искусно орудуя веслами, поднимался по реке почти столь же быстро, как и спускался по ней. Люди удивлялись его разуму, некоторые пробовали сделать так же, но у них получалось плохо или совсем не получалось. Видно, демоны их были пустыми шишками по сравнению с тем, что жил между лопатками широкого человека.

Когда умер отец, Ябто позвал родичей. Но пришло и много незваных чужих людей помянуть старика с легкой душой. Все они — и Ненянги, и чужие — сказали, увидев лабаз, ровдуги и лодку, что покойному следовало бы поменять легкость души на умелость сына. Люди сказали Ябто, чтобы он всегда оставался таким, каков сейчас, и тогда в тайге не будет человека лучше его.

Вскоре широкий человек женился и обзавелся несколькими оленями для перекочевок. Добрый демон между лопатками блаженно молчал, убеждая молчанием, что Ябто идет своим истинным путем, на котором нет опасности. Ябто был прав и этим счастлив.

Он знал, что не все люди к нему благосклонны. Он отказывался от войны, когда видел ее бессмысленность, за что некоторые считали его трусом. Но те, кто так говорил, знали и другое: Ябто расходует свою храбрость, как запас еды при большой ходьбе и, если будет в том действительная нужда, расшибет голову любому. Поэтому никто не называл его трусом в глаза.

Знал он и о другом своем прозвище — Падальщик. Несколько раз его видели на разоренных набегом, безлюдных чумищах. Никто не ведал, что он искал там. Но Ябто знал, что у всякой, даже потерянной вещи, как и у всякого человека и зверя, есть свое место в мире, а тот, кто считает и живет иначе, — попросту глуп. Он говорил об этом родичам и те признавали его правоту.

Прожив много лет, широкий человек не находил, в чем упрекнуть себя. Может быть, лишь в том, что, похоронив отца, он, как это принято у людей, вырезал из дерева куклу родителя и не кормил ее. Но отец, даже ослепший, до последнего своего дня был сыт и никогда не слышал упрека от сына. Не только отец — все, что окружало Ябто, держалось на его крепости и доброте.

И Кукла Человека, злой старик, был обязан ему тем, что до сих пор жив. Он взял его через полгода после женитьбы, когда по кочевьям родичей жены прошел мор и забрал всех ее родственников, кроме старика. Все эти годы Ябто не обносил его едой, выслушивал его неблагодарное молчание и даже редкие оскорбительные слова. Ябто ничего не забывал. Но он слушал демона и не нуждался в других советчиках.

И сейчас широкий человека ждал, когда демон скажет ему, что слова старика, его смех и издевки — не более, чем собачий лай. Но демон молчал…

Он молчал в этот позорный день, когда Ябто показалось, что жизнь его не просто сделала изгиб, но переменила русло и течет непонятно куда.

Наконец, он сказал старику:

— Скоро мы перекочуем вниз по реке. На другом берегу я знаю одно хорошее место, очень тихое. Там я тебя забуду. Надеюсь, Нга увидит тебя и наконец-то вспомнит о твоем существовании. Готовься.

Широкий человек повернулся, чтобы уйти.

— Эй! — окликнул его старик. — Не боишься, что сбегу, как Собачье Ухо?

Ябто плюнул и вышел из чума, явственно расслышав за спиной уже знакомый скрип мертвого дерева.

Он шел туда, где ждала его привычная постель и тихая жена и вдруг — услышал. Демон между лопатками ударил его в спину так, что свет померк в глазах.

Мысль беспощадная, как огонь с неба, ударила в ум широкого человека. Он упал на колени, обхватил голову руками.

— Раб… калека… как же я не догадался, как же я не подумал… Куда же ему бежать, как не… Рыбье дерьмо…

Прыгающие звуки выскакивали из утробы широкого человека — он то ли рыдал, то ли смеялся.

— Ябто! — раздался радостный крик. — У тебя пустой котел вместо башки!

 

Дети

Он не спал, он искал в памяти тот день, когда жизнь изменила русло.

Широкий человек глядел в опустевшую переднюю часть чума, где еще вчера при свете очага поблескивало его оружие, но мысль соскальзывала с воспоминания о проклятой ночи.

Помимо воли вспоминалось другое — день, блистающий цветами осени и солнца, растворенного в воде.

Ябто вздрогнул от мысли, что по цвету этот день очень похож на нынешний. Он случился полтора десятка лет и один год назад.

Старшего сына он назвал Ябтонга, или Гусиная Нога, ибо считал его частью своего тела и знал, что настанет время, когда сын пойдет его путем. В те дни Ябтонга делал первые шаги. Младший — Явире — Блестящий, прозванный так за ярко-черные волосы и сверкающие щеки, еще лежал в люльке.

Жена широкого человека, Ума — или Женщина Поцелуй из рода Тёр — людей Крика, вновь беременная, доняла мужа причитаниями, что выкинет плод, если не наестся жирной рыбы великой реки — тайменя и осетра, которые, в Сытой реке почти не попадались. Она была так настойчива, что Гусь, обычно слушавший только себя, захотел жирной рыбы сильнее жены. В те времена люди отправлялись в дальний путь не столько для того, чтобы запастись жирной рыбой, сколько наестся ее до отвала. Люди верили, что сила сочной мякоти останется с ними на весь год, до следующей весны.

Через день пути лодка широкого человека оставила за собой устье. А потом семь дней Ябто — весело и яростно — вел против течения лодку под сшитыми ровдугами по гладкой, как клинок, воде Йонесси и Женщина Поцелуй удивлялась его упорству и силе.

Широкий человек искал место для стойбища и нашел его помимо воли.

Что-то несильно ударило по днищу и сидевший на корме Ябто увидел — лодка задела тело человека. Тело, перекатываясь, уходило вглубину, широкий человек видел его только мгновение и успел различить босые ноги, с которых река сорвала пимы.

Ни женщина, ни старик не придали значения удару об днище — возможно, они его не слышали. Ябто собирался сказать о покойнике, но глянул в сторону берега и, не говоря ни слова, направил свою лодку туда, куда не следовало направлять, — к устью неизвестной малой реки, которая могла оказаться чьими-то угодьями, и потому не миновать стычки с хозяевами. Издалека опытным глазом Ябто увидел след войны.

— Зачем идешь туда? — тревожно спросила Ума.

— Хочу посмотреть… молчи.

Они не знали, людям какого народа принадлежало это стойбище — плоская, поросшая невысокой травой поляна, прикрытая ровным полукругом леса с одинокой скалой и тремя валунами у воды.

Чумище еще дымилось оголенными очагами. Враги превратили быль в небыль, не оставив от протекавшей здесь тихой жизни ничего.

Ябто бродил по разоренному обиталищу людей, пытаясь отыскать в траве хоть что-то, — уже не ради поживы, а из любопытства — и не нашел никаких следов борьбы, кроме камня с оленью голову, залитого черной кровью, — липкой, еще недавно бывшей в теле человека. Гусь подумал, что в стойбище, когда пришли чужие, совсем не было мужчин, и голодный враг завладел всем без боя. А кровь — мало ли откуда она могла взяться, ведь и женщины, которых берут в добычу, носят с собой ножи для рукоделия.

Крючкохвостые, резвые собаки Ябто искали что-то свое, широкий человек совсем забыл про них и вспомнил, услышав лай. Где-то в лесу заливалась молодая чернявая сука, незаменимая в беличьей охоте, и Гусь побежал на звук, скользя по влажным мшистым валунам. Он долго не мог отыскать собаку, и вдруг подумал, что чернявая, заметив на ветвях зверька, сама без приказа хозяина начала охоту. Но, увидев ее, понял, что добыча не наверху, — сука лаяла, пригнув передние лапы и почти положив морду на землю, будто выгоняла зверя из норы.

Это была добыча, вид которой так изумил Ябто, что в первое мгновение он не мог понять, кто перед ним.

В небольшой ложбине, между тремя высокими лиственницами, сидели дети. Они сидели неподвижно и прямо, как два вбитых в землю колышка, один из которых был заметно выше другого, и молчали. Их лица покрывали пятна мокрой грязи, к щекам прилип мелкий сор — будто дети только что выбрались из-под земли. Чернявая уже захлебывалась лаем, и даже окрик широкого человека не остановил ее, — хозяин запустил в собаку камнем. Лай прервался коротким жалобным взвизгом и пропал.

Наступила тишина, которая показалась Ябто безмерно долгой, и тут колышек, что поменьше боком упал в матово-зеленую мякоть мха и запищал. Тоненькой, колыхающейся паутинкой плач поплыл сквозь тайгу. Следом подал голос другой колышек — он орал стоя, по-рыбьи широко открыв рот, и слезы брызгами выскакивали из его глаз и лились, пробивая широкие русла на покатых грязных щеках. И теперь уже два плача, переплетаясь, пронизывали тайгу — не услышать их здесь, вблизи стойбища, оставленного людьми и животными, было невозможно.

На крик с берега шли домашние Ябто — впереди беременная Женщина Поцелуй с младшим сыном за спиной. Старшего вел за руку Кукла Человека — уже тогда он был стар до потери имени.

Широкий человек прожил со своей женой совсем недолго, чуть больше трех лет, и каждый день убеждался, что она полностью оправдывает и свое собственное имя и имя своего рода Тёр, людей Крика.

Женщина, прозванная Поцелуем за то, что еще маленькой девочкой лезла с объятиями к родным и незнакомым, ко всем, включая собак, выйдя замуж, требовала ласки каждое мгновение свободное от дел, и во время любви кричала так, что распугивала птиц вокруг стойбища.

Ябто отдал за эту сочную, как осетровая мякоть, девушку, несколько десятков песцовых, лисьих и собольих шкурок и каменный котел — почти треть отцовского наследства — и всерьез опасался, что на столь любвеобильную жену даже у него, молодого и крепкого, не хватит сил и дорогое приобретение будет ему изменять.

Но едва Ума произвела на свет первого и тут же, следом, второго ребенка, Ябто понял, что опасения его напрасны — настоящая страсть Женщины Поцелуй не в любовных утехах, а в детях. Больше того, казалось, роды для нее не мука, а удовольствие: Ума сама сказала, что хотела бы стать рыбой, чтобы дети вылетали из нее один за другим, как икринки. Теперь, когда детей было двое, она кричала на них не замолкая и находила в этом удовольствия не меньше, чем в любви.

С начала их жизни Ябто наказал себе объездить Женщину Поцелуй, и со временем ему это удалось. Но тогда, на разоренном стойбище, стояла прежняя Ума — ноша за спиной и ноша в животе только придавали твердости ее ногам. Она первой сбежала в ложбину, схватила самого маленького и ладонями начала вытирать его лицо. Потом, обхватив второго, сделала то же самое.

Тогда Ябто понял, что дело уже решено ею, и сердце его вдруг сдавило сомнение.

— Стой, — сказал он.

Широкий человек предчувствовал, что сейчас жена заголосит. Он ошибся. Ума положила маленького на землю, встала и, запустив руку в мягкое, рывком откинула пласт мха, будто одеяло. Потом она повернулась к мужу и сказала ровно и твердо:

— Кто-то спрятал их здесь, подо мхом, поэтому они остались живы. — И добавила: — Я больше не хочу жирной рыбы.

Последние слова были глупостью, которую, по врожденному умению пропускать мимо ушей все ненужное, Гусь тут же забыл. Он начинал понимать главное: сейчас к нему пришла такая добыча, какой не было еще никогда. Эти дети, большой и меленький, наверное, ровесники его собственных сыновей. И вдруг Ябто увидел себя в окружении четверых воинов — красивых, рослых и преданных ему, как собаки. Видение было настолько ясным, что Ябто улыбнулся широко. Ума видела эту улыбку и поняла, что муж все решил про себя так же быстро и твердо, как и она сама.

Взяв на руки обоих, широкий человек сам отнес детей к берегу, где их ждала лодка. Дети уже не плакали. Они подали голос только тогда, когда Ума, зачерпывая пригоршнями из реки, начала отмывать их лица.

Вода открыла ей удивительное — лицо у детей было одно.

Ума вглядывалась и не находила даже малых отличий. Там, в лесу, и сама Женщина Поцелуй, и широкий человек без слов, согласно. приняли детей за братьев-погодков, таких же, как их собственные сыновья, потому что один был заметно крепче и на полголовы выше другого.

Ума позвала мужа.

— Кажется, что они делили одну утробу, — сказала она.

Посмотрев на них, Ябто произнес:

— Глупости… Думай о другом. Их надо кормить. Чем?

Привычным движением Ума сняла кожаную люльку за спиной, в которой таращил глаза четырехмесячный Блестящий, бережно положила ее на траву перед собой и начала развязывать тесьму на летней парке.

— Скажи дяде, чтобы не смотрел! — крикнула она, и Ябто не успел опомниться, как увидел жену голой по пояс. Груди в зеленоватых прожилках шлепнулись на округлившийся валун живота.

— Здесь на всех хватит, — улыбаясь, громким шепотом произнесла Женщина Поцелуй. — На всю тайгу. Подай мне обоих.

Ябто подал детей.

— Ищите, — говорила Ума, — раз голодные, — ищите и ешьте. Ну…

Дети лежали неподвижно. Заметным усилием, Ума властно прижала их к себе — большой мальчик шумно сопел, начиная задыхаться, но губ так и не разомкнул; маленький отворачивал голову, насколько хватало шеи и уже собирался закричать…

Вместо него закричал Блестящий, лежавший в заплечной люльке у ног матери. Тут же пронзительно заорал Гусиная Нога, находившийся поодаль вместе со стариком. И следом женщина из рода Тёр собиралась завести привычную громкую песню, но остановилась на полувдохе.

Как только закричали ее родные дети, приемыши начали сосать. Они сосали жадно, как вечно голодные щенки, утробно повизгивая, захлебываясь молоком.

— Уходи, — сказала Ума мужу и громко позвала старшего сына.

Ябтонга бежал к матери, он путался в собственных ногах и несколько раз упал носом в прибрежную гальку, отчего рев его становился все громче и яростней.

Гусь шел к лодке, возле которой на комле выброшенного рекой дерева сидел старик. За спиной широкого человека раздавалось что-то, напоминавшее звуки войны; среди воя он разобрал только знакомые слова: «Не орите… бурундуки жадные… хватит на всех…» Здесь между Ябто и Куклой Человека произошел разговор — один из немногих в их жизни.

— Зачем они тебе? — спросил старик.

— Мужчины, — ответил Ябто.

— У тебя нет своих мужчин?

— Подрастут — станут моей силой.

— Пока растут — кормить надо. А когда вырастут — женить. Разве ты богат? Где такой калым возьмешь? На четверых калым — если все выживут, конечно…

Широкий человек повернулся, приблизил свое лицо к лицу старика и улыбнулся загадочно.

— Пока не умру — будут со мной. За это время наживем столько калыма, что они заберут всех невест тайги. Тогда — пусть живут как хотят.

Какое-то время они безмолвно стояли глаза в глаза. Молчание прервал Кукла Человека.

— Помнишь завет?

— Какой?

— О том, что память не в уме, а в крови. Кровью помнят люди.

— Ты о чем, старик?

— Будто не знаешь о чем. Подрастут — будут мстить.

Изумленный Гусь едва не подпрыгнул.

— Где ходил твой ум, когда ты говорил это? Я их от смерти спас. Через день они бы умерли от ночного холода, если бы еще раньше не достались волкам.

Но тут поднялся старик и показал гнев, которого раньше никто не видел.

— Знаешь ли ты, какого они народа? Какие боги их ведут, какие духи охраняют — это тебе ведомо? Кто ты такой, чтобы наступать на хвост судьбе?

— Я их судьба, — спокойно сказал Ябто и пошел прочь.

О том, к какому племени принадлежат эти дети, узнать было невозможно. По ничтожной малости лет они научились издавать лишь скомканные звуки, видеть в которых слова мог только кто-то очень близкий.

На великой реке они все же отведали жирной рыбы и возвратились в родное стойбище за несколько дней. Ябто даже не ставил свою ровдугу и едва прикасался к веслам.

Через три месяца после возвращения с Йонесси, Ума родила дочь. Имя ее Нара — Девочка Весна.

* * *

То, что мальчики делили одну утробу, Уме подсказал бессловесный разум женщины. Она верила ему больше, чем правде, которой не могла знать и решила, что один из детей первым хлебнул живительного сока утробы и потому вышел на свет вдвое большим, чем брат.

Новые сыновья утверждали Уму в ее правоте.

Мало того, что у приемышей было одно лицо, они одновременно болели, плакали, просили есть, разом начали ходить и выговаривать первые слова, вдвоем играли с ее родными детьми и во всем жили, как единое тело.

Ума не делала различий между ними и своими сыновьями, всем доставался одинаковый кусок, шлепок и подарок, на всех хватало ее крика, в котором трудно было различить ругань и ласку.

Но прошел год, и открылось другое.

У детей было одно лицо, и жизнь билась в них одинаково, но души их были похожи друг на друга, как медведь и евражка.

Когда у большого мальчика прорезались зубы, он тут же пустил их в ход — укусил отца за палец. Ябто, обычно скупой на ласку, захотел повеселить новообретенного сына и потрепал его за нос — с быстротой змеи дитя впилось в ласкающую руку. Гусь расхохотался и опять поднес палец к лицу младенца, но тот, обхватив его обеими ручонками, засунул в рот и сжал челюсти что было сил. Хохоча, Ябто одернул руку, он и в самом деле почувствовал боль. В тот же день широкий человек дал приемышу имя маленькой рыбы, которую невозможно взять, не уколовшись, — Лар, или Ёрш.

А маленький был тих и почти незаметен, — настолько, что даже Ума, окруженная детьми и увязшая в заботах, иногда забывала о его существовании. Зато он первым из детей начал говорить — это были вполне различимые очертания слов, которые могла понимать не только Женщина Поцелуй. Лишь однажды незаметный ребенок всех удивил. Весной, когда уже сошли снега, малыш, не имевший имени, подошел к костру, у которого сидели отец и мать и, ткнув пальчиком в небо, произнес:

— Тиця… ку-а… ку-а…

— Что он говорит? — спросил Ябто.

— Птица, — ответила Ума. — Показывает, как гуси кричат…

Широкий человек повернулся, глянул в небо, на котором не было ничего, кроме крепких, сверкающих облаков, и рассмеялся.

— Где ты видишь птиц, заморыш?

Они разошлись каждый к своим делам и до полудня, когда солнце взошло на вершину, положенную для весны, не помнили о нем, — тихий ребенок сам о себе напомнил. Он подбежал к костру, у которого вновь собрались отец и мать, и, показывая рукой в ту же точку неба, закричал:

— Ку-а… Ку-а… Тиця!

Ябто уже растянул губы в улыбке, но остановился — он услышал знакомый звук, вскочил, задрал голову и увидел: в густой синеве проясняется колыхающаяся линия, похожая на надломленную ветку. Это был первый караван нынешней весны.

— Угадал, — удовлетворенно произнес широкий человек, садясь на лиственничную колоду возле огня.

Эта история наверняка ушла бы из памяти взрослых, но следующим утром мальчик без имени вновь подошел к родителям. Показывая в небо, он опять произносил: «Тиця», — и спустя много времени, не меньше половины дня, с той стороны, на которую указывала крохотная рука, выплыл караван. Так повторялось несколько раз, приемыш никогда не ошибался — надломленные ветки, змейки, стаи возникали будто по его велению. Гусь начинал думать неладное, но Ума, вернувшись однажды из маленького чума своего дяди, которому она носила еду, сказала мужу:

— Не иначе он слышит птиц за полдня полета.

— Врешь, — не поверил Ябто.

— Нет. И еще бывало такое: один слепой старик водил за собой племя, пробуя землю на вкус, и никогда не сбивался с пути. За это его прозвали Умный Язык.

— Тогда этот — Собачье Ухо, — сказал широкий человек.

Так я получил свое первое имя — Вэнга.

 

Лар

Лар начал драться, едва научившись стоять на ногах.

В такую пору, да и намного позже, матери не смотрят, кто кому разбил нос, — и Ума не смотрела. Растаскивая сцепившихся в клубок парней — двух, трех или всех разом, — она щедро раздавала тумаки. Только потом Женщина Поцелуй начала замечать, что в этом клубке мог быть кто угодно из детей, но Ёрш — всегда. Она пыталась намекать на это мужу, но тот велел ей молчать, ибо мужчина должен драться, так же, как женщина шить и рубить дрова. Таков вечный закон…

Ябто сам смотрел на эти битвы издалека, сложив руки на груди и примечая в уме, кто чего стоит. Гусиная Нога был хорош, Блестящий — в меру хорош, Собачье Ухо никуда не годился, а отличный охотник на медведя и еще лучший — воин выходил только из Ерша.

Ябто ничуть не смущало то, что приемыш лучше его родных сыновей.

Так продолжалась несколько лет. Когда в драках начала появляться настоящая кровь, широкий человек попускал и этому. Но главного он не видел — из-за чего дерутся его сыновья. Почти всегда у битв была одна причина: Лар защищал брата. По моей малости родные дети Ябто стремились вытолкнуть меня из общих игр или поставить на место ничего не значащее и даже позорное. Лар раньше меня замечал обиду и сжимал кулаки.

Но широкий человек не делал между нами различия. Подошло время, и он склеил сыновьям луки, каждому по его силе, и начал водить на охоту. Я помню, как принес в стойбище свою первую добычу, — тетерева.

То были времена мира.

Жизнь шла по пути, намеченному широким человеком, и вдруг споткнулась.

Лар разбил голову Ябтонги.

Они не дрались — боролись по всем правилам поединка. Было несколько коротких схваток, в каждой из которых брал верх мой брат. Но Ябтонга проявлял упорство и требовал бороться еще. В конце концов Лар рассвирепел от его настойчивости и, повалив на землю, схватил за волосы и несколько раз ударил лицом об камни.

После этого Ябтонга уже не просил продолжения борьбы — его лицо заливала черная кровь. Он поднимался с земли долго, как старик, волоча ноги, побрел к родительскому чуму и упал на половине пути. Ябтонгу сотрясала рвота. Все, и сам Лар, потеряли речь от страха. Я незаметно отделился от братьев и побежал за матерью.

Ума голосила над сыном, как над мертвым.

Отец увел Лара за стойбище, велел снять малицу и избил его постромками до такой же обильной крови, какая залила лицо Ябтонги. Оба слегли, но молодые тела быстро справились с ранами. Вскоре оба были на ногах и глядели друг на друга, как два чужих пса, готовых в любой миг броситься и разорвать друг другу глотки, но знающих, что сзади на них смотрит страшный хозяин.

Ябто понимал, что был суров, но не особо переживал об этом — по себе он знал, что молодая злость проходит так же быстро, как и появляется. Он ошибался — спустя месяц его старший сын вышел из леса, опираясь на плечо Явире: на лице Ябтонги не было крови, но шел он, как идет раненый в живот.

На это раз широкий человек не бил Лара — он запер его в лабазе. Он чувствовал — происходит нечто более важное, чем обычные мальчишеские драки, пусть даже замешанные на настоящей злобе. Ябто думал, как поступить ему на этот раз. Его предчувствие было верным, хотя главного он не видел.

Я был свидетелем той драки.

Отец приказал Ябтонге, Лару и мне идти на берег и нарезать ивняка для плетения пастей. Едва чумы скрылись за деревьями, Гусиная Нога и Ёрш остановились, поглядели друг на друга, молча бросили на землю ножи и сцепились.

Схватка была долгой и прекратилась, когда Лар, изловчившись, несколько раз ударил Ябтонгу коленом под дых. Тот упал, извиваясь червем.

Из стойбища, будто узнав обо всем, бежал Блестящий. Мы оторопели от страха, и какое-то время стояли и смотрели, как мучается Ябтонга. Когда он сделал первый вдох, похожий на олений хорк, Лар протянул ему руку, помогая подняться.

Но тот поднялся сам и сквозь одышку произнес:

— Подожди… придет время — на твоей спине ездить буду.

Он посмотрел на меня.

— И на твоей. Все будем ездить на ваших спинах.

Сказав это, Ябтонга начал падать, и младший брат проворно подставил ему плечо.

Они пошли в стойбище. Лар остался на берегу — и я с ним. Слова Ябтонги так поразили нас, что мы не думали о страхе наказания: мы смотрели друг на друга, будто спрашивали — что они значат? Лар и Ябтонга не раз говорили друг другу злые слова, но эти были особенными, мы чувствовали — в них, помимо злобы, есть что-то еще.

Нам, так же как и Ябтонге, шел пятнадцатый год. Широкий человек приказал беречь тайну, и о своем происхождении мы не знали, считая себя родными детьми Ябто и Умы.

И взрослые до этих дней жили в покое, видели, как сыновья понемногу превращаются в мужчин и были этим довольны, забыв о том, что их разум тоже растет.

В раннем детстве родные дети Ябто не обращали внимания на то, что у Вэнга и Лара одно лицо. Теперь они видели это. Кроме того, Ябтонга начал раздаваться вширь, как отец, а Явире был мягок телом и имел такие же пышные щеки, как у матери. А эти двое — хоть и разные по росту — оставались сухощавыми, с прямыми оленьими лицами, и волосы их имели тускло-серый цвет, не похожий на яркие черные головы прочих обитателей стойбища.

От рождения и до сей поры между детьми не делали никакого различия. Но сомнения зудели в головах сыновей широкого человека.

Однажды Ябтонга спросил у матери, когда она родила Вэнгу и Лара. Раньше его или между ним и Блестящим? Вопрос застиг Уму врасплох: занятая тяжелой работой — она скоблила шкуру, — мать не смогла ответить сразу и внятно.

— Так и есть, — помедлив, сказала она. — Ты старший, Явире — младший.

Ябтонга хотел было спросить, на сколько он старше однолицых братьев, но мать прогнала его, — было видно, что любопытство сына для нее тяжелее скобления шкур.

Зуд в голове становился сильнее, и в конце концов Ябтонга так осмелел, что подошел к отцу и спросил прямо:

— Почему Лар и Вэнга не похожи на тебя, и на нас? Может, наша мать…

Договорить он не успел, ладонь широкого человека опалила огнем его лицо и погасила свет в глазах. Он замолк и с той поры больше ни о чем не спрашивал.

Не было нужды задавать вопросы, к тому же столь опасные, когда он и так все понял. Ябтонга ничего не знал, но правда стала ему ясна, как солнце: Вэнга и Лар — чужие. Мать подтвердила это своим молчанием, отец — ударом.

Своей радостной тайной он поделился с Явире-Блестящим. С той поры братья стали друг другу еще роднее, и тайком подолгу говорили об участи чужих. Слова о том, что они будут ездить на спинах Вэнга и Лара, сами появились в уме Ябтонги, и губы произнесли их легко, ведь он твердо знал, что выходит на поединок с чужаком.

И теперь избитый Ябтонга уже твердо верил, что иначе быть не может. Рано или поздно отец покажет братьям с оленьими мордами их место. Должно только пройти время, которое, к несчастью, плетется, как усталый аргиш.

* * *

Ябто не стал бить Лара — запер в пустом лабазе и запретил носить ему еду. По мысли широкого человека это было самым разумным: пока голод будет ломать звереныша, он успеет во всем разобраться, разодрать сцепившихся змей и разбросать по траве.

Он вновь ошибся — его намерения разрушила Ума. Весь день она отпаивала отварами больного сына, а вечером, придя в большой чум, — растрепанная, черная от слез — упала в ноги мужу и завыла:

— Убери Лара… увези его, выползка…

Ябто пытался успокоить жену, и, кажется, в тот вечер это у него получилось: Ума уснула, отвернувшись от него, но на другой день все повторилось, и на третий. Ума выла упорно и страшно, надеясь сломить волю широкого человека, но вместо этого добилась его гнева. Как огонь начинает ворочать воду на дне котла и кипящий водоворот идет к поверхности, так накалялось нутро Ябто. И когда Женщина Поцелуй прокричала:

— Ты нарушил завет — чужую кровь, чужих духов привел! Прав был дядя…

Ябто ударил жену и ушел.

В отдалении от стойбища он наскоро поставил себе маленький походный чум и остался в нем.

Демон сказал ему грустное — то, что Ябто понял бы и без него: с мечтой о четырех воинах, преданных его голосу и даже движению губ, придется расстаться. Все, за что он платил трудами, терпением и добротой, обратилось в прах. Он вспоминал детские пальцы, которые сам накладывал на оперение стрелы…

Той частью ума, которая не превращается в слова и действия, но все равно существует, он понимал, что все правы, кроме него, — и старик, и жена, и сын, и даже Лар. Они поступают так, как велит им заложенное до рождения.

Ума, для которой дети и родовые муки — радость, уже не будет прежней. Не она, а кто-то другой, живущий в крови, выбирает ей истинного ребенка.

И тот же дух, наверное, живет в теле буйного приемыша и шепчет что-то свое.

Домашние не искали отца, хотя знали, что уходит последнее перед долгой зимой время кормящей осени: они были тихи, как старый обезножевший пес.

Но однажды утром — светлым прозрачным утром, омывающим сердце молодым, еще не набравшим злобы холодом, — Ябто вышел из чума здоровым. Силы вернулись к нему.

Семья раскалывается — значит, нужно собрать семью, как собирают стада тундровые пастухи — палками, собаками и страхом, не упрашивая каждого оленя бежать в загон. Ябто знал, что ему делать.

Когда-то, очень давно, еще подростком, отец взял его в поход, который предприняли, объединившись, семьи нескольких юрацких и тунгусских родов. Они ушли далеко, так далеко, как Ябто не кочевал никогда в жизни, — к верховьям Йонесси, где обитали народы, живущие разведением невиданных в тайге зверей — лошадей и овец.

Они дошли до тех мест, где тайга обрывается голым пространством в плавных холмах, утыканных стоячими камнями, и возобновляется у подножия гор, покрытых вечным снегом.

Там была война — добрая война. Ябто вспомнил убитого врага, в руках которого была короткая палка, имевшая продолжение в виде длинной косицы из заплетенных тонких ремней. Товарищи отца столпились вокруг врага — убитый, по всему видно, был человеком высокого звания.

— Это — зачем? — спросил юный Ябто, указывая на палку. — Пасти оленей?

— Нет, для оленей палка слишком коротка, — рассмеялся отец. — Это — чтобы бить. Просто бить и больше ничего.

Семья Гуся жила дичью и рыбой, а оленей имела самую малость, только для перекочевок. Подобная вещь была в их краях лишней. Но теперь Ябто вспомнил о ней, и, сидя в походном чуме, несколько дней отдал тому, чтобы сделать себе такую же.

Плеть оказалась удивительной вещью. Она открыла Ябто тайну: человеку не все равно, чем его бьют. От каждого битья — разный прок. Одно дело, когда рукой, или тем, что попадется под нее в мгновенье гнева, — человек, понял Ябто, может стерпеть и даже простить такие побои. Иначе бывает, когда появляется вещь, сделанная только для того, чтобы причинять боль, — особенно если она сделана искусно. Сам вид такого орудия ломает любое упрямство и делает волю мягкой, как глина.

Наконец, плеть делает другим того, кто держит ее.

Сжимая рукоять нового орудия, Ябто прогнал слова старика о памяти, живущей в крови. Он избавился от стыда за ошибку — что сразу решил сделать приемышей наследниками, а не рабами. Раб — дело хлопотное: его надо стеречь и помнить, что даже сломленный и покладистый невольник, все равно что забытая в лесу яма с кольями на дне… Пусть не увидит Ябто себя в окружении четырех воинов — пусть будет два воина, это неплохо, у других и того нет. Теперь широкий человек знал, как жить, и успокоился.

— Не слушали меня доброго — послушают меня с плетью, — сказал Ябто в полный голос и, быстро сложив походный чум, пошел к стойбищу.

* * *

Четыре, а может, и пять дней, во время которых отец не показывался в стойбище, никто не решался подойти к лабазу, где был заперт Ёрш.

Я страдал, но и у меня не хватило духу.

Одно было ясно: то, что совершил Лар, уже не покрыть никакими побоями — оставалась только смерть. Но и поверить в то, что глава семейства, как оленя к празднику, убьет человека, который считается ему сыном, люди не могли.

Ябто вернулся в стойбище с новой вещью, притороченной к поясу. Сыновья и жена широкого человека никогда не видели подобного орудия, но не спрашивали о его назначении — на такой вопрос уже не было смелости, да и нужды не было.

Увидев плеть, жена широкого человека увидела в муже безвозвратную перемену и стала тихой.

Однако после возвращения Ябто не показывал свирепости, кажется, даже он был добр — сразу пошел в свой большой чум, сел у горячего котла и попросил у жены маленький нож — резать мясо.

— Ты же знаешь, я люблю есть маленьким ножом, — почти приветливо сказал он.

Ума вскочила, проворно сбегала в дальнюю часть чума и принесла то, что просил муж.

— Знаю, — глухо произнесла она, садясь напротив.

Широкий человек ел с удовольствием, не спеша. Наевшись, по своей привычке вытер пальцы о волосы и отвалился на спину. Ума гадала, о тех первых словах, которые скажет муж. Ябто чувствовал это и блаженно, подолгу облизывал жирные губы. Ума уже открыла рот, чтобы спросить — не позвать ли сыновей, но муж сказал сам, продолжая лежать на спине:

— Пойди к Ябтонге и Явире, пусть откроют лабаз и отведут его.

— Сюда?

— Зачем? Здесь он не нужен. К себе в чум.

Женщина Поцелуй быстро поднялась, чтобы идти — в ней появилась суетливость.

— А ты…

Ума замерла у порога.

— Ты — покорми его. Да не давай сразу много, налей маленькую миску теплого рыбного супа. Иди.

* * *

Ябтонга и Явире забрались по лестнице на лабаз, стоявший на лиственничных сваях высотой в рост взрослого человека. Вдвоем они вытащили из широких пазов тяжелую жердь, которая перекрывала дверь.

Лар лежал в углу лицом вниз, подложив ладони под грудь.

— Вставай! — крикнул старший сын Ябто.

Лар не шевелился. Братья не решались сразу подойти к нему.

— Подох? — робко спросил Блестящий. — Смотри…

Этот лабаз Ябтонга построил недавно — во многих местах свежие сосновые бревна покрывали отметины, похожие на те, которые делают медведи на границах своих угодий.

Сильнее голода Ерша мучила жажда. Он лизал еще хранившее влагу дерево и, чтобы добраться до нее, кровавил пальцы и рот. В лабазе имелась небольшая щель, сделанная для света и воздуха, через нее можно было просунуть ладонь и поймать хотя бы несколько капель дождя — но на беду Лара все дни его заточения выдались ясными и сухими.

— Он ел дерево, — почти сочувственно произнес младший брат. — Видел?

Ябтонга промолчал. Он сделал глубокий вдох, решительно подошел к Ершу и, ухватив его за плечи, начал переворачивать на спину. Наверное, он и в самом деле решил, что Лар околел, потому что когда тот ожил и сам сел на пол, отскочил от него к самой двери. Блестящий метнулся в угол.

Лар глядел на братьев и улыбался, показывая порозовевшие от крови зубы.

— Вставай! — крикнул Ябтонга. — Отец приказал отвести тебя в наш чум. Вставай, говорят тебе.

— Не торопи… сейчас встану.

Желая показать бодрость, он попытался вскочить, как вскакивал утром со своей постели, одним рывком оказываясь на ногах, но тут же рухнул. Зрение Ерша заслонила темнота, в которой мерцали дивные непонятные знаки. Братья взяли его за руки и потащили к выходу.

— Как спускать будем? — спросил брата Явире: обмякший Лар явно не мог идти своими ногами по лестнице.

— А сбросим, — громко ответил Ябтонга.

— Заче-ем. Убьется — отец нас убьет.

— Скажем, что сам убился. А? Скажем?

— Что ты…

— Скажем, скажем… Эй, рыбья морда, может, убьешься? Сам. Все равно ты не жилец. Да, брат, не жилец. Отец, слышишь, сделал палку с ремнем. Таких ни у кого нет. Долго делал, все время, пока ты здесь дерево глодал. Это он для тебя старался, для тебя, братишка.

Ябтонга говорил это медленно, с наслаждением, приближаясь лицом к лицу Лара, — они почти соприкасались носами.

— Может, сам? — улыбнувшись, повторил он.

Вместо ответа Ерш прикрыл глаза как бы в знак согласия, и вдруг изо всех оставшихся сил ударил своей головой в лицо Ябтонги.

Ябтонга отпрянул, из носа его потекло. Придя в себя, он поднялся и пошел на Лара, выставив вперед руки, напряженные, как самострелы. Блестящий кинулся в ноги брата и закричал:

— Не надо, отец нас…

Но Ябтонга уже не смог бы сделать то, что хотел, — Лар, перевернувшись, змеей прополз к выходу и в одно мгновение исчез из лабаза.

Когда изумленные братья опомнились и подбежали к двери, Лар стоял на четвереньках и по-песьи лакал воду из ложбины в рыжем плоском валуне. Он выпил все, вылизал камень, медленно поднялся и стоял, пошатываясь, как чахлая лесина. Не дожидаясь пока братья спустятся, он пошел к стойбищу.

Но похвальба Лара быстро закончилась — одна его нога помешала идти другой, и он рухнул лицом в мох. Братьям вновь пришлось волочить за руки обмякшее тело до самого чума. Они не видели, как Лар улыбался.

Его бросили на шкуры и, тяжело дыша, вышли вон, — отец сказал им, что отныне Лар будет жить один до той поры, пока он не решит его участь. Братья перешли в жилище отца, Ума и Нара — в нечистый женский чум. И, видно, по тяжести своих дел и по моей малости люди стойбища забыли обо мне. А я лежал в дальней части чума, зарывшись в шкуры, и сжимал губы изо всех сил, чтобы не разрыдаться.

Когда вышли Ябтонга и Явире, я выбрался из укрытия и подошел к Лару.

Он увидел меня и улыбнулся, обнажив потемневшие от крови зубы.

— Заморыш… брат… А ведь я побил его, Ябтонгу, снова побил его, росомаху, падальщика.

И он рассказал мне все, что было в лабазе.

— Зачем ты так делаешь?

Лар приподнялся и произнес недоуменно:

— Глупый ты. Если я не буду его бить, он задавит тебя.

— Тогда отец тебя задавит.

Он уронил голову и, помолчав немного, сказал:

— Не задавит… Отец, если он отец, должен радоваться сильному сыну. Будет радоваться, даже если отхлещет до черной крови. Я потерплю. Крепче шкура будет… Принеси мне поесть, брат. Укради, чтоб самому не попало.

— Украду.

Я не выполнил обещанного. Задвигался полог, и я едва успел юркнуть под шкуры.

* * *

Вошла Женщина Поцелуй. В руках ее дымилась деревянная миска с рыбным супом. Она поставила миску рядом с лежащим Ларом.

— Сможешь сам?

Лар молчал. Ума повторила вопрос, протягивая ему ложку, но Лар не ответил даже малым движением — он лежал, как бревно, упершись взглядом в клок неба, проглядывавшего через дымовое отверстие. Ума подождала еще немного, затем подвинула чашку к себе, зачерпнула из нее и бережно поднесла к лицу Лара.

Лар обезножел от голода и последней битвы, но запах варева разбудил нутро. Он начал медленно приподниматься — он дрожал и, как мог, вытягивал губы. Ума влила в него несколько ложек жидкого варева, Лар глотал судорожно и после каждой ложки просил: «Еще… еще…»

— Хватит, — вдруг сказала Ума, отодвинув миску с остатками еды.

— Еще, — настойчиво повторил Лар.

— Нельзя, — твердо произнесла Ума. — Умрешь.

Лар застыл. Ума видела, как трясется его нутро, она ждала, что сейчас через открытый рот в нее вылетит проклятье, но не дождалась.

Лар заплакал.

Последний раз Женщина Поцелуй слышала этот плач, когда Ёрш был совсем мал. Она обхватила его голову, гладила ладонями мокрые щеки и повторяла:

— Бедный… бедный…

Ёрш плакал и не стыдился этого.

— Бедный… — повторяла Ума, — зачем ты сделал это?..

— Что? — вдруг спросил он, уняв плач.

— Зачем бил моего сына. Ты чуть не убил моего сына Ябтонгу.

— А я? — промолвил Лар. — Разве я тебе не сын?

Ума вздрогнула и замолчала — так молчит человек, которого ударили по голове.

— Разве я — не сын?

После этих слов миска улетела в темную глубину чума. Ума вскочила.

— Ублюдок!

Крикнув это, Женщина Поцелуй скрылась за пологом. Но слово не обидело Лара — оно упало в него, как камень в пустой котел, — видно, сил на обиду в нем уже не было. Внутри себя Лар почувствовал почти забытое тепло. Он повернулся на бок и, наверное, собирался уснуть. Но спать ему не дали.

* * *

В чуме показалось круглое каменное лицо Ябто.

— А ты крепкий парень, сынок, — сказал широкий человек, садясь у постели Лара. — Столько дней без еды, а жив, да еще имеешь силы кусаться. Крепкий парень.

Ёрш приподнялся.

— Что мне делать с тобой? Убить?

Ёрш молчал.

— Иначе ты поубиваешь здесь всех. Сначала Ябтонгу, потом Явире, потом, когда немного подрастешь, меня. Вэнгу и старика я не считаю…

— Мы боролись, — наконец промолвил приемыш. — Все по правилам.

— Ну да, — кивнул Ябто, — действительно по правилам. — Скажи прямо, ты ведь ненавидишь Ябтонгу, своего брата?

Ерш молчал.

— Ненавидишь, — ответил за него широкий человек.

— Он сказал, что будет ездить на моей спине. Моей и Вэнга, — наконец проговорил Лар. И добавил:

— Не сейчас… потом.

Ябто расплылся в улыбке.

— Вот как, — сказал он. — Какой умный у меня сын.

— Скажи — кто я? — вдруг спросил приемыш.

— Ты — ублюдок, — спокойно ответил Ябто.

— Мать говорит то же самое. Вы все невзлюбили меня. Скажи, я — чужой?

Ябто снял с пояса плеть и приподнял ею подбородок Лара.

— Кто мне свой, а кто чужой — решаю я сам, не спрашивая ничьего совета. Чужим мне может стать любой, кто живет в моем стойбище. Ты бы лучше спросил о другом: сколько я скормил тебе мяса и что получил взамен?

Широкий человек замолк и произнес после недолгого молчания:

— Разве плохо тебе жилось, мальчик?

Лар поднял глаза — они были злыми.

— Хочешь меня убить — убивай.

Ябто убрал плеть с подбородка Лара.

— Могу и это.

Он встал, собираясь уходить. У порога обернулся.

— Скажи, ты уже хочешь женщину?

Лар отвернулся.

— Хочешь, хочешь, — хохотнул Ябто, — я в твои годы уже хотел. Теперь слушай меня. Я тебя женю. На красивой девушке из хорошей семьи. Если тебе дорога жизнь, не выходи из чума, пока я сам к тебе не приду.

— Есть хочу, — сказал Лар.

Но широкий человек не слышал этих слов. Он заметил движение в дальней части чума, подошел, вытащил меня из-под шкур, одной рукой, как щенка, вышвырнул наружу и следом вышел сам. От страха я вжался в землю, но Ябто прошел мимо, не сказав ни слова.

* * *

В тот день Лар не получил ни крохи еды.

Я был близко и не мог подойти к нему. Я страдал и жил его душой. Я чувствовал — он лежит, слышит, как разговаривают люди, раздаются глухие хлопки топора и редкий пронзительный треск сучьев, — это мать трудится над очагом; он слышит гулкий удар большого котла о что-то твердое, наверное, камень, и последовавшую за этим ругань…

Лар не разбирает слов, они были ему не нужны, чтобы понять — там, очень близко, творится жизнь, которая совсем недавно была и его жизнью. Он глядит на свои руки, шевелит пальцами, бессмысленно рассматривает внутренность чума и понимает свое нынешнее настоящее, которое уже не соприкасается с настоящим этих людей.

Никто не приходил к нему.

Наверное, Лар надеялся, что о нем хотя бы говорят, но рваный осенний ветер смазывает речь людей. Голод, немного задобренный той малой пищей, которую принесла Ума, просыпается, но уже не тем отупелым сонным чувством, какое было в последние дни его заточения в лабазе. Голод просыпается злым и приближает Ерша к отчаянию.

В какой-то миг в нем возникает равнодушная смелость. Он переворачивается на живот, встает на четвереньки, потом медленно поднимается на ноги…

Но когда он выпрямился во весь рост — смелость ушла, как ее и не бывало. Слабость испариной ударила в лоб, колени задрожали и последнюю силу отнял страх.

В том была великая мудрость широкого человека. Он понимал, что если хотя бы немного откормить приемыша, тот забудет об угрозах и уйдет. Молодая утроба быстро переварит любую поселившуюся в ней болезнь, если, конечно, это не смерть, и тогда Ерша ничто не остановит. Но Ябто знал волшебную силу голода, ибо сам голодал когда-то…

Лар рухнул на шкуры и уснул. Сон был его единственным спасением. Проснувшись ночью — яркий черный круг неба в дымовом отверстии висел над его лицом, — Ёрш нащупал подле себя странную вещь, какую-то мокрую палку. Ощупав ее, он понял, что это оленья кость с остатками мяса, — он впился в нее зубами, рвал, глодал, обсасывал, гладил руками и языком.

В какое-то мгновение он с теплотой подумал обо мне и улыбнулся.

И так, раз в день или через день, просыпаясь, он находил подле себя немного пищи — такую же кость или миску с рыбьей головой и обмывками котла. Это удерживало от смерти и пробуждало нестерпимое желание жить, а, значит, питало страх перед Ябто.

Ёрш уже начал забывать обо всем, кроме своего голода, и был готов показать любую покорность, лишь бы увидеть, проснувшись, кость или миску.

Он думал обо мне, но ошибался — еду подбрасывала Женщина Поцелуй, и Ябто сам определял, сколько нужно принести.

* * *

Однажды утром Лар обнаружил рядом с собой миску — она была полной густого варева. Он подполз к еде и, обняв губами края, пил теплую мясную жижу. Потом, набравшись первой силы, поднялся, сел на шкуры и, хватая непослушными пальцами скользкие куски оленьих внутренностей, засовывал их в рот.

— Жуй, — раздалось откуда-то сверху. — Подавишься.

Это говорил Ябто — широкий человек нависал над Ларом, превратившимся в усохшего тихого мальчишку.

— Не жадничай, сегодня еще раз дам тебе поесть, а завтра — едем.

— Куда? — недоуменно спросил Лар.

— Женить тебя повезу. Или забыл?

Лар онемел. Он помнил слова широкого человека, но принял их за насмешку.

Лар обдумывал сказанное, будто обсасывал положенный в рот речной камешек, бессмысленно перекатывал языком ненужную, непонятную вещь без вкуса и запаха. Он знал, что такое жениться, видел свадьбу, и все равно не понимал, о чем говорит Ябто.

Но эта немота продолжалась совсем недолго. Слова о том, что сегодня будет еще еда и, наверное, — Ёрш очень надеялся на это, — такая же щедрая, как сейчас, вытолкали из его одышливого, чахлого ума мысль о странном намерении Ябто. У него не было сил на обиду и злость, он уже не мог чувствовать то, что должен чувствовать каждый человек на его месте, — ненависть к широкому человеку. Мальчишка глядел на своего мучителя слезливыми, благодарными глазами старой собаки. Он ждал вечера.

* * *

На другой день мой брат исчез из жизни людей стойбища. Он пропал незаметно, как вещь, небрежно привязанная к поясу.

С того мгновения, когда мудрому Ябто пришла мысль выжечь голодом строптивость приемного сына, прошло множество дней.

Сухая осень исчезла в один миг.

Ночью, когда Лар обгладывал последние остатки мяса на большой кости, которую, уже не таясь, принесла Женщина Поцелуй, внезапно затрясся чум — это злой предзимний ветер ворвался в тайгу.

Ветер выл и швырял тяжелый снег огромными горстями. Снег проникал в чум через дымовое отверстие, засыпал очаг, а вслед за ним тем же путем вполз холод и набросился на Лара.

Он забрался под шкуры, дрожал и, согревшись дрожью, уснул.

Утро приготовило ему путь.

Он еще не проснулся, когда в чум вошел Ябто, не сказав ни слова, схватил железными руками за малицу — у ворота и внизу — и выбросил наружу. Лар пришел в себя, ударившись лицом об жесткий снег. Он долго не был на воле, от первого глотка холодного воздуха закружилась голова, бесчисленные и неразличимые звуки, обитавшие на отрытом просторе, роем хлынули в уши. Ему казалось, что он долго лежал на снегу — на самом деле всего лишь мгновение. Ябто взял его за шиворот и рывком поставил на ноги.

— Идти можешь?

И Лар пошел, удивляясь самому себе, — прежняя слабость в коленях исчезла. Ябто держал его за рукав и сам направлял на нужный путь. Ветер утих, щедро засыпав землю снегом. Никто из людей не вышел им навстречу. Стойбище будто вымерло.

Ябто приказал людям сидеть в жилище и не показывать носа. Все они гадали о судьбе Ерша.

Широкий человек сам открыл ее в последний вечер.

— Завтра повезу Лара жениться. Я знаю одну семью.

Было молчание.

— А калым? — наконец робко спросила жена широкого человека.

— Отработает. Года за три, если не сбежит.

— А что за семья? — поинтересовалась Ума — любопытство пересиливало страх.

Помолчав, Ябто произнес значительно:

— Семья с другого берега реки.

Я увидел, как Ябтонга опустил лицо — он прятал улыбку, которую не мог сдержать.

Этими немногими словами и улыбкой люди стойбища расстались с Ларом.

Казалось, Ябто поступал неразумно, задумав идти чрез реку, не дождавшись льда. Но как готовят вяленое мясо, так он готовил Лара к этому путешествию, которое обдумывал долго и не без удовольствия. Ради этого он был готов перейти реку вброд — Ябто знал это место — по пояс в жгучей воде, перемешанной со снегом, перейти вместе с гружеными оленями и Ларом, которого широкий человек так же считал поклажей.

Ябто пристально глядел на Лара — тот дрожал от холода и глядел куда-то в сторону.

— Что мне с тобой делать? — спросил то ли его, то ли себя широкий человек. — Дашь тебе пожрать — сбежишь, не дашь — свалишься с оленя…

— Я не сбегу, — сказал Лар.

— Тогда садись.

Приемыш медлил. Теперь он глядел не в сторону, а прямо на человека, который был ему отцом, и на мгновение сквозь голодную муть Ябто успел различить в этом взгляде прежнего Ерша.

— Дай поесть…

— Садись на оленя. Еду получишь, как переправимся через реку. — Ябто усмехнулся и добавил: — Сразу. Большой кусок.

Лар выдохнул досаду и полез на спину старого белолобого быка. Забравшись, он понял, что стал выше, хоть и совсем немного, ибо олень невеликий зверь. Он обернулся и в последний раз посмотрел на стойбище, покачнулся и закрыл лицо рукой, будто его мутило, — то к лицу подкатила тупая бесслезная тоска.

Лар понимал, что покидает стойбище не просто так. Но другого дома он не знал, и люди, жившие здесь, были для Ерша всем человеческим родом. И теперь, голодный и смирный, он покидает дом в одиночестве, исчезает, как несчастный охотник, нечаянно угодивший в болото в глубине тайги.

Подъехал Ябто, взял оленя за рог и потянул за собой. Когда малый аргиш сделал несколько шагов в сторону речного берега, Ёрш закричал:

— Вэнга! Вэнга-заморыш! Брат…

Ябто молча осадил своего быка. Подойдя к Лару, он стащил его на землю и ударил коленом в живот. Затем положил обмякшее тело на оленью спину и, взяв упряжь, сел верхом, осмотрелся и свистнул. Из-за чумов вылетел пятнистый остроухий пес — сынок той чернявой суки, которая пятнадцать лет назад нашла двух мальчиков неподалеку от мертвого стойбища людей неведомого народа.

Аргиш тронулся.

 

Заморыш

В чуме молчали. Первым заговорил Ябтонга — в отсутствие отца он счел себя главным мужчиной.

— Лар звал тебя, — сказал он мне. — Чего не ответил? Оглох? Может, ты больше не Собачье Ухо?

Я молчал, уставившись в пустоту.

— Обиделся на заморыша?

Ябтонга встал, подошел к выходу и приоткрыл полог — отец разрешил выходить из чума, когда не останется даже малого звука уходящего аргиша.

— Сегодня много дел и все на нас, — важно сказал он матери и брату. И добавил, обращаясь только ко мне:

— Выходи, не бойся. Думаешь, Лара нет, так буду обижать тебя?

Я встал и вышел.

Я понимал, что, так же как и Лар, переступил порог другой жизни. Меня разрывали мысли, едва понятные мне самому, воспоминания и звуки, и вся душа была как лес, гудящий оводами и гнусом.

Достоинством Лара была неслыханная дерзость.

Моим достоинством был слух, помогавший слышать птиц за полдня пути. В стойбище уже забыли об этом чуде, увиденном много лет назад. Но слух не исчез. Как и всякий дар богов, вселившийся в человека, он обладал собственной волей. Он ловил далекие исчезающие звуки, которые казались мне совсем ненужными: свист крыла птицы, упавшей за дальней скалой, треск растущего корня, распирающего каменистую землю, чьи-то вздохи, плачь людей, о которых я не знал. Но мало, очень мало слов доходило до меня, а мне так хотелось знать, о чем говорят вокруг, особенно когда мой разум начал постигать то, что происходит или может происходить меж людьми.

Бывало, я слышал, как бахвалится Ябтонга, — вместе с Явире-Блестящим они уходили в лес и говорили о своей будущей счастливой жизни, о которой не решались говорить в чуме, боясь Лара. Но чуда здесь не было, я слышал это не как Собачье Ухо, а как всякий подслушивающий человек.

Когда я начал сомневаться в своем прошлом, я, не имея смелости спросить о нем, надеялся на помощь моего дара. Но люди, знавшие правду, не говорили о ней даже сами с собой. Ябто носил мысли в себе, никому их не доверяя, мать утонула в страхе и забыла не только о словах, но и о том, как любила кричать, а Кукла Человека жил, не видя особой надобности открывать рот.

Но однажды вошедшее в меня чудо показало свою волю странным образом: я услышал, как думают люди. Это было какое-то непонятное гудение, или тонкий слабый свист — разобрать эти звуки, понять их смысл было невозможно. Но слух мог обнимать звук, как вещь, он чувствовал в нем тяжесть камня, остроту железа, легкость выпотрошенной клестом шишки. И в последние дни, когда судьба Ерша катилась вниз, звук стал тяжел, страшен, невыносим.

Звуки придавили меня. Когда Лар кричал мое имя, сидя на оленьей спине, я опустил лицо и с той поры стал тихим, как тишина.

* * *

Гусиной Ноге нравилось играть в хозяина: до возвращения Ябто старший сын распоряжался всем, приказывал матери делать то, что она делала всегда, — рубить дрова, носить воду для котла, варить еду. Вместе с Явире он чинил старые, почти развалившиеся грузовые нарты, на которых, залезши в отцовский сокуй, отправился на охоту. Мне он велел оттащить подальше от стойбища головы диких оленей, добытых недавно.

— Воняет, — сказал он, уезжая.

Я тащил в лес тяжелые мерзлые головы, не издававшие никакого запаха, потом помогал матери. Женщина Поцелуй — одна из всех — жалела меня, только жалость ее походила на воровство. Однажды, когда никого не было рядом, она, оглядевшись по сторонам, подошла ко мне, взяла руку и вложила в ладонь лакомство — затвердевший на морозе кусок оленьего жира. Погладила по голове и сказала: «Э-эх ты…»

Через несколько дней, когда вернулся широкий человек, все узнали об участи Лара.

Участь его была счастливой. Ябто сам рассказал о ней, сидя у очага в большом родительском чуме, уже отоспавшийся и отъевшийся после тяжелого путешествия. Первым словом он напомнил, что принадлежит к славному роду Ненянгов, людей Комара.

— Мы никогда не брали жен и не сватали женихов с другого берега реки, — сказал он. — Теперь я сделал это. Лар, мой сын…

Люди подняли головы.

— Мой сын Лар, — продолжил Ябто, — оказался плохим сыном. Злым, дерзким, ленивым. Этим он отплатил мне за то, что я кормил его от рождения, дал одежду, оружие и учил всему, что должен знать человек. Как отец должен поступить с таким неблагодарным сыном?

Люди молчали.

— Убить, — шепотом сказал Ябтонга. Отец его услышал.

— Можно и так. Но я решил отплатить добром за причиненное мне зло. Я дал ему возможность родиться заново. Три года он будет пасти стада оленевода Хэно — это будет калым за его дочь. У Хэно самая большая семья во всей тайге. Лар будет помогать его людям управляться с оленями, а они ему помогут избавиться от спеси и дерзости. Старик принял его с радостью, и мы должны радоваться вместе с ним. Лар будет помнить мою доброту.

Ябто обвел взглядом семью и заговорил о том, что хотели услышать от него.

— Только люди Нга, к которым принадлежит семья Хэно, понимают, как устроен человек и какая из пяти душ в нем главная. Только люди Нга могут сделать человека другим. Поэтому я пошел на тот берег реки.

— Их все боятся, — сказал Блестящий.

— От глупости. Я давно знал, что все небылицы про людей Нга, про те страшные жертвы, которые они приносят богам и духам, разносят недоумки. Люди гадают насчет того, что хотят бесплотные — мяса, жира, варки, а может быть, крови лучшей собаки — и часто ошибаются. Только люди Нга знают это точно. Потому удача всегда с ними. На этом берегу Лар погиб бы от родительского гнева или стал бы бродягой, не своим очагом живущим, — тогда его так же ждала бы гибель. При его дерзости можно видеть только такой путь. А на том берегу он останется жить. Пусть помнит мою милость к нему. И вы помните.

Ябто встал, он хотел выйти из чума по надобности. Вместе с ним встали сыновья.

— Идите к себе, — сказал широкий человек.

С того берега он привез дивный роговой лук и невиданный нож светлого железа с белой рукоятью.

* * *

Ночью я не спал, ждал, когда Ябтонга и Явире заговорят между собой о судьбе Ерша. Однако братья молчали и, убаюканный их ровным дыханием, я уснул.

Сон прервала вонючая теплота — резвой струйкой она падала на лоб и растекалась по лицу. Я открыл глаза и увидел, что струйка выскакивает из Ябтонги, в полный рост стоящего у моего изголовья. На своей постели испуганно хихикал его младший брат.

Когда произошедшее прояснилось в моей сонной голове, Ябтонга закончил свое дело и завязывал тесьму на штанах.

— Будешь жаловаться на меня отцу? — спросил он.

Явире захихикал громче.

— Или, может быть, отомстишь?

Я выскочил из чума.

Предутренняя луна и одинокая звезда, неотлучно следующая за ней, уже собирались уходить за лесистую сопку. Я ушел далеко в лес, стащил с себя малицу и, опустившись на колени, начал оттирать снегом лицо, лоб, волосы. Я смывал с себя скверну, пока голова не превратилась в сосновую ветку, покрытую длинными жесткими иглами. Потом вывернул капюшон малицы и, набрав в него снега, мял руками, ногтями выскребал белые комки, прилипшие к меху. Ни обида, ни злоба не трогали меня.

Опустевшая душа молчала, готовясь к чему-то большему.

Ябтонга исполнил давнюю мечту — он уничтожил своего врага, пусть даже это был не сам враг, но маленький человек с его лицом. Страх, что я пожалуюсь отцу, тревожил его, но совсем недолго.

В конце концов Ябтонга был готов заплатить за это счастье исполосованной спиной. В глубине души он готовился к испытанию, считая себя настоящим воином. Мужество ему не понадобилось — все сложилось как нельзя лучше. Заморыш Вэнга никому ничего не сказал — кто сам поведает о таком позоре? — а побить старшего сына Ябто у него не хватило бы сил.

Но главное было в том, что вернувшись с другого берега, отец вовсе перестал замечать меня.

Впрочем, так было и раньше. Для ума широкого человека находились более достойные думы, перед которым молчаливый мальчик, остановившийся на переходе в мужчину, мало что значил.

Зато Ябтонга с каждым днем становился все более радостным и резвым — радость передавалась младшему брату. Душа Ябтонги была, как рыба, которой чудо помогло выпутаться из сети, — он стал вдвое понятливей и сметливей, любое дело спорилось в его руках, он метко бросал аркан, научился охотиться со щитом и с оленем-манщиком. Широкий человек радовался и все чаще доверял сыну дела взрослых. Однажды Гусиная Нога сам добыл сохатого — на четырех нартах добычу доставили в стойбище. Мне досталось тащить санки с лосиной головой…

Ябтонга мечтал о женитьбе, войне и новом взрослом имени, которое тайно дается всякому человеку, когда он вырастет из смешного детского прозвища. И чем больше становилось счастье Ябтонги, тем меньше оставалось жизни для меня.

Ябтонга придавил меня, как некогда Лар в материнской утробе.

Незаметно меня оттеснили от общего котла. Всякий раз, когда мужчины садились есть, Ябтонга — не отец — говорил мне: «Принеси дров — здесь мало», или «Накорми собак». Наконец, вместо матери я стал носить еду Кукле Человека, который почти никогда не выходил из своего чума и ел только там. Старик ни словом не обмолвился со мной — он открывал глаза, чтобы показать, куда поставить еду и потом снова впадал в привычное забытье.

Так или иначе, я садился есть вместе с женщинами — Умой и Нарой. В этом была справедливость, потому что я выполнял женскую работу — заготавливал дрова, таскал воду — и ни слова не говорил в свою защиту.

Вышло по прощальному слову Лара: Ябтонга задавил меня.

* * *

А следующей осенью был день, изменивший мою жизнь.

Я принес еду Кукле Человека. По привычке, не взглянув на старика, повернулся, чтобы уйти, но услышал голос.

— Хорошо, что ты скромный, — сказал старик. — Это к лицу сироте. Сирота должен быть скромным.

Я замер.

— Кто сирота, дедушка?

— Ты, милый, ты. И братец твой Лар — оба вы сироты. Чужого народа дети.

— Но у меня есть отец и мать…

— Говоришь то, во что сам не веришь, — сказал Кукла Человека. — Молчишь?

Опустив голову, я произнес:

— Лар дрался. А Ябто строг…

— Молчи, умные глаза, и слушай. Ябто тебе не отец. И Ума не мать, хоть кормила своей грудью тебя и твоего брата. Хочешь знать, кто ты и откуда?

— Кто?

— Не знаю. Давно, много лет назад, Ябто и мы вместе с ним пошли на лодке к Йонесси за жирной рыбой, и там нашли вас. Ваше стойбище было на самом берегу и, наверное, там была война. А вас кто-то спрятал под мох — так вы и остались живы. Ябто и Ума спасли тебе жизнь, помни об этом.

— Зачем спасли?

— Он хотел разбогатеть мужчинами, — сказал старик и чуть слышно засмеялся, — а разбогател вами: Ларом, от которого избавился, отправив к людям Нга, и тобой — заморышем.

Кукла Человека наклонился вперед и прошептал:

— Поди сюда, поближе, я тебе скажу еще одну тайну. Тебе будет интересно…

Голос старика шуршал снежной осыпью.

— Я ведь отговаривал Ябто брать вас. Да, отговаривал.

— Почему?

— Подумай сам. Не знаешь?

— Не знаю…

Кукла Человека произнес, затворив веки:

— Нельзя брать чужого. Не все, что попалось тебе на пути — твое. Поймешь это, когда пройдет время, — если будешь жив, конечно. А теперь суди сам, что вышло: Ябто хотел сделать из вас сыновей-воинов, а теперь зол, что его желание не сбылось. В конце концов, он мог сделать вас своими рабами, но рабом человек становится с самого начала, как только кто-то из богов решит послать ему такую судьбу. Но даже рабов из вас не вышло. Какой раб, например, из Лара, если в нем зрел вождь? Хотя ты, может, и сгодишься для этого — ты скромный, тебе можно мочиться в лицо…

Я вздрогнул.

— И ты слишком слаб, ты как женщина.

— Что мне делать?

Старик ответил мгновенно:

— Беги.

— Куда?

— Куда хочешь, только беги. Дальше — хуже будет. Тебе нечего ждать здесь — ни наследства, ни жены ты не получишь. Только объедки, побои и самые тяжелые ручные нарты. Ты ничей, даже я не знаю, какие люди могли бы принять тебя за своего. Когда вас подобрали, вы были так малы, что ни слова не могли произнести на своем языке. Какой ты юрак? Но если ты побежишь, то, может, угадаешь замысел о твоей судьбе? Может, так и было задумано там, — старик ткнул пальцем в дымовое отверстие, — или там! — палец уткнулся в пимы старика.

— Скажи мне, где тот берег, на котором нас нашли?

— Как я могу сказать тебе — почти слепой. Тьма рек припадает к Йонесси.

Кукла Человека слегка нагнулся и сказал с усмешкой:

— Ябто знает. Спроси у него.

Глаза его глядели без добра.

— Тогда пойду к людям Нга, искать Лара.

— Для тебя люди Нга ничем не отличаются от других людей — ты всем чужой.

Внезапно голос его сорвался и стал теплым, почти незнакомым.

— Беги, — прошептал Кукла Человека. — У тебя ноги молодые, ходкие. А сила… Сила — дар, который дается и отнимается, когда того пожелают высшие. Сам человек не может себя сделать сильным, даже если способен поднять на плечах сохатого. Вот Лар был силен — где теперь твой Лар? Понимаешь меня, мальчик?

— Да.

— Беги… ноги ходкие…

Я вышел из маленького чума. С того мгновения, как закрылся полог, слово старика стало моим сердцем: беги — беги — беги… — говорило сердце.

В одно мгновение все переменилось, и мутная жизнь стала ясной.

Никто из людей не знал, какую спасительную тайну носит в себе Собачье Ухо.

 

Нара

С того мгновения появилось у меня занятие — я готовился к побегу. Каждую вещь, каждое услышанное слово прилаживал к своему замыслу. У меня был свой лук — один из трех, которые сделал когда-то широкий человек своим сыновьям, каждому по силе. Того, что достался мне, хватало, чтобы добыть глухаря или зайца, но я знал, что это уже полдела. Оставалось где-то раздобыть побольше стрел, подновить лыжи и достать еды на первое время.

Стрелы я пробовал мастерить сам — уходил к реке, срезал маленьким ножом лозу в заледенелых прибрежных зарослях, откладывал трубчатые полые кости, чтобы потом вырезать из них наконечники. Это было трудным делом: меня почти никогда не брали на охоту — прекрасным охотником рос Ябтонга, его удачи и удачи широкого человека хватало на то, чтобы семья не голодала.

Явире ходил по пятам брата и отца и изнывал от медлительности времени, которое мешало в одночасье стать таким, как они.

А я, Собачье Ухо, оставался в становище помогать Уме и Наре. Женщины не обижали меня, но и не отпускали от себя без надобности. Девочка Весна — в ту пору ей шел четырнадцатый год — наверное, считала меня одной из своих кукол, и требовала, чтобы заморыш постоянно был на виду.

— Ты слабый, тебе нельзя уходить далеко, — говорила она.

— Я — мужчина.

— Какой ты мужчина, — смеялась Нара. — Сходи на реку, там есть светлый лед, отчисти его от снега и посмотри на себя.

Я брал топор, ручные нарты и говорил матери, что иду за дровами, а сам шел к тайному месту, в котором хранил заготовки для стрел и наконечников. Если каждый день делать хотя бы по одной стреле, то к исходу зимы можно наполнить колчан, с которым не страшно уходить в тайгу, — так думал я. Но руки еще плохо знали работу, наконечники получались кривыми и громоздкими, как клюв ворона, древки ломались… А самое главное, в ту пору я не знал, что стрелы из лозы делают только на забаву детям. Для настоящей стрелы нужен отобранный один из сотни высушенный лиственничный ствол, острое тесло, крепкие руки и несколько лет учения. Ничего из этого я не имел, ни разу не видел, как их делают. Но незнание мне заменило упорство.

Прошло много дней, прежде чем получилась первая стрела, какой я ее видел, — ровная, острая, с пестрым оперением филина. Вторая появилась быстрее, третья — за день.

Однажды, отправляясь за дровами, я бросил в нарты свой невеликий лук. Добравшись до тайника, бережно убрал снег с большого куска бересты, прикрывавшей хранилище, и достал первую стрелу. Чтобы не потерять драгоценность в ветвях, не сломать наконечник об твердое дерево, я выстрелил в небо. Стрела ушла ввысь, превратившись в мерцающую черную точку, на мгновение зависла в небе и начала возвращаться. Не задев ни единой ветви, кратким хищным шипом она вошла в снег в десятке шагов от меня. Но взять стрелу в руки я уже не мог — ее держала Девочка Весна и улыбалась. Она шла по моему следу и спряталась за широким стволом мертвой сосны. Нара улыбалась.

— Так-то ты рубишь дрова, — сказала она.

— Отдай.

Одной рукой Нара взяла стрелу за основание наконечника, другой за оперение.

— Хочешь — сломаю?

— Отдай.

Девочка Весна услышала дрожь в моем голосе.

— Зачем тебе стрелы?

— Охотиться. Хочу добывать зверя.

— Разве тебе не дают мяса?

— Хочу сам.

— Сам? Какой ты охотник? Сходи на реку, там есть светлый лед, отчисти…

— Я уже был на реке.

— Может, ты хочешь жить своим очагом? — сквозь смех спросила Нара.

— Хочу, — неожиданно для себя произнес я.

— Твой ум где-то далеко ходит, когда ты это говоришь. Ты мал ростом, ниже меня.

— Что из этого?

— Ты не осилишь лук, которым можно убить оленя или сохатого. Чем будешь кормить свою жену? Куропатками и рыбой?

— Мне не нужна жена.

— Это ты никому не нужен. Я бы удавилась постромками, но не пошла бы за такого заморыша. Если желаешь жить дальше, то живи здесь. Всегда живи.

Я сделал шаг навстречу Наре. Стрела в руках Девочки Весны согнулась дугой.

— Сломаю…

На мгновение я онемел, когда понял: еще слово — и эта злая тварь вытянет из меня спасительную тайну. Она и так знает почти все. Я зарычал от отчаяния и бросился…

Взвизгнула Нара, древко хрустнуло, вместе мы рухнули в снег, превратившись в зверька, бьющегося в силке.

Я пришел в себя, когда увидел розовое пятно на снегу — это была кровь. Костяной наконечник распорол щеку Нары, она сидела напротив, зажав рану ладонью, — красные змейки появились между пальцев и заползали в рукав парки.

— Покажи…

— Росомаха, рыбье дерьмо, — глухим шепотом выпалила Девочка Весна, вскочила и понеслась к стойбищу.

Первой мыслью была мысль сбежать прямо сейчас. У меня есть лук, несколько стрел, ручные нарты, маленький нож и топор.

Широкий человек, Ума и братья увидят распоротую щеку Нары, спросят, кто поднял на нее руку, и Девочка Весна расскажет о тайнике заморыша, который, скрываясь, делает стрелы, а кроме того, хочет охотиться сам, уйти и жить своим очагом. Больше всех удивится Ябтонга — он уже привык к тому, что человек, которому он мочился в лицо, почти совсем перестал разговаривать. Старший сын Ябто будет думать, что можно сделать больше того, что он уже сделал с человеком, носящим лицо ненавистного Ерша. Блестящий будет ему советовать…

Подумав об этом, я решился — достал стрелы из тайника, положил их в нарты, где уже были лук и топор, взял постромки и пошел.

Я не знал, куда идти, меня занимала только одна мысль — о том, что все решилось вдруг и помимо воли. Ходьба разгоняла кровь по телу, я уже думал о том, как добыть еду…

Но внезапный порыв снежного ветра разбудил чудесный слух, и впервые я различил речь — два женских голоса. Один выкрикивал ругательства, другой, сквозь плачь, тянул слова: «Тальник разорвал лицо, когда я покатилась с обрыва…».

Здесь и остановились мои ноги. Я вернулся к тайнику, спрятал стрелы и пошел в стойбище.

* * *

Нара не предала меня, и я был благодарен ей. Но благодарность смешалась со страхом, что моя спасительная тайна висит на паутинке, которая есть прихоть Девочки Весны. И самое скверное было в том, что она, как мне казалось, понимала свою власть. В первые дни после полученной раны она не обмолвилась со мной ни словом, даже не глядела в мою сторону, и тем измучила меня до слабости в руках и ногах.

Но однажды я понял, что делать, — благодарность должна быть отплачена.

У меня не было ничего, кроме одежды, детского лука, тайника и маленького ножичка для рукоделия, которые носят с собой женщины. Несколько дней я бегал в лес, поднимал припорошенную снегом бересту и сосредоточенно работал. Я уже не думал о стрелах — из костей, предназначенных для наконечников, я выточил бусы в виде малых птиц. Эту стаю, вздетую на тонкий ремешок, вырезанный из куска старой ровдуги, я преподнес Наре однажды утром, когда широкий человек с сыновьями ушел на большую ходьбу, а Ума сидела в чуме и скоблила шкуры.

Девочка Весна не удивилась: она взяла подарок, держала его на вытянутой руке и смотрела, как белая стайка прыгает и вертится на ветру.

— Нравится? — с надеждой спросил я.

Нара помолчала немного, будто желая всласть налюбоваться бусами.

Из ее рта вырвался лукавый смешок, искоса она глянула на меня.

— Боишься, что все расскажу отцу?

Слова Девочки Весны меня добили. Я ответил глухо и зло: «Нет», — и пошел к своей работе.

Той же ночью я решил бежать и проклинал себя за прежнюю слабость.

 

Железный рог

Все рухнуло, когда солнце заняло над сопкой место, означавшее середину дня.

К стойбищу приближалось не три, а четыре ездовых оленя.

Впереди ехал Ябто, а рядом с ним на огромном чернолобом быке — чужой человек. Он казался единоутробным братом хозяина стойбища, ибо так же не имел шеи, был одинаков с ним ростом и шириной плеч.

Но Ябто не имел братьев.

Этот человек был тунгус и носил прозвище Железный Рог. По его щекам скакали олени, с нижних век на щеки падали стрелы, по переносице полз змей, а рот был квадратным. Из всех тунгусов, покрывающих себя татуировками, он был первым в умении скрывать настоящее лицо.

Ябто и Железный Рог знали друг друга много лет — с тех самых пор, когда мужчины нескольких ненецких и тунгусских семей объединились для похода к верховьям Йонесси. Оба были тогда мальчишками, такими, как нынешние сыновья широкого человека.

Ябто встретил тунгуса в половине малой ходьбы от стойбища, и эта встреча заставила широкого человека отказаться от охоты.

— Славные у тебя парни, — сказал Железный Рог, — сильные. Мне бы таких, да я, брат, одинок.

— Отчего не женишься?

— Не хочу.

Шитолицый расхохотался, запрокинув лицо, и олени на его щеках отпрянули от змея.

— А парни славные, — повторил он. — Наверное, ждут от отца наследства — панцирей или железных рубах. Эй ты, — тунгус развернул оленя в ту сторону, где стоял Ябтонга, — есть у тебя железная рубаха?

Пока старший сын терялся, открывать ли ему рот для ответа, ответил отец:

— Хорошее железо дорого стоит. Не нажил еще…

— Пока наживет — состарится. Да и зачем наживать таким здоровым парням?

Ябто понимал, о чем говорил тунгус. Он сам не получил в наследство доброго оружия — отец по большей части предпочитал войне охоту. Панцирь светлого железа с желтой птицей на груди и островерхую железную шапку, добытые во время похода к верховьям Йонесси, отец потом променял на стадо в сто голов — он хотел стать оленеводом и навсегда уйти в тундру. Но в тот же год всех оленей прибрал мор.

В юности широкий человек мечтал об этом панцире, тайком доставал его и рассматривал желтую птицу.

Когда отец умер, Ябто не дал деревянной кукле, вырезанной в память о нем, ни капли свежей крови с охоты, ни куска мяса — дух отца расплачивался за глупость и унижение сына, проявленные в смертном теле. И после слов тунгуса он вдруг подумал о том, будет ли сыт после смерти.

Когда не на что купить доброе оружие, его можно добыть войной. Но подходящей войны боги не посылали широкому человеку, кругом жили и кочевали либо сильные, либо бедные. Эти мысли кратким остатком ветра пронеслись в его голове.

— Может быть, ты знаешь, где можно взять хорошее железо так же легко, как глухаря с ветки? — спросил он почти с издевкой.

Тунгус вновь рассмеялся и, внезапно прервав хохот, сказал голосом, в котором Ябто не услышал и отголоска смеха:

— Знаю.

Недолго они глядели друг другу в глаза.

— Поедем ко мне, — наконец произнес Ябто. — В лабазе много мяса. Будь моим гостем, Железный Рог.

* * *

По случаю приезда старого знакомца был праздник. Котлы кипели, и сытный дух плыл над тайгой.

Там в большом чуме за едой тунгус рассказал широкому человеку, что еще в месяц налима он гнал сохатого и загнал в чужие угодья. Добыча была слишком хороша, чтобы ее бросить, и Железный Рог бежал, не жалея груди. Зверь уходил туда, где горы становились выше и обрывались рекой. Сил в нем оставалось немного — стрела, попавшая на излете в заднюю ногу, только пробила кожу, но увязла наконечником в плоти, и жизнь уходила из сохатого, как вода из крохотной дыры в котле. Напротив, лыжи тунгуса шли споро, он перешел с бега на мерный шаг, и шел по следу, ожидая последнего верного выстрела.

Железный Рог был выносливее любого зверя — мог преследовать добычу или врага несколько дней без сна и еды. Он был одинокий охотник, живший там, где пожелает остановиться его душа. Он происходил от семьи известного рода Кондогир, за ним оставались угодья, но если Железный Рог и появлялся в родных местах, то тайком, как вор. Родичи давно его прокляли.

Лучшим его удовольствием было найти товарища для малого набега — для хорошей войны у тунгуса не было войска.

За годы после смерти отца и матери он накопил столько кровников, что мог в любой миг ждать засады. Но жизнь бродяги его радовала. Железный Рог любил опасность, ему нравилось догонять, выслеживать и скрываться. И потому тунгус не заботился, что гору мяса, которую он добудет сейчас, нужно тащить домой, — дом будет там, где он сделает последний выстрел. Тунгус выроет углубление в снегу, соорудит балаган из трех палок, небольшой ровдуги, которую он носит за спиной, бересты и камней, и будет жить один с огнем, есть мясо, жаренное на рожнах, или сырое…

Сохатый уже давно не показывался, но по следу Железный Рог видел, что зверь падал на передние ноги. Красные точки сопровождали след. Путь шел на подъем, к округлой вершине сопки тунгус поднимался, не ускоряя шага, — он знал почти наверняка, что на другой стороне горы лось сдастся. Он увидел зверя на плоской вершине — сохатый стоял боком, подставив все огромное тело под выстрел, и чутьем большого охотника Железный Рог понял, что зверь отдаст жизнь без последней схватки. Тунгус достал большую вильчатую стрелу, и оперение легло на тетиву.

Лось поглядел в последний раз на человека и — исчез. Охотник опешил — ведь он лишь на мгновение опустил глаза. Тунгус бросился по следу, и то, что увидел он, повергло его в еще большую оторопь.

* * *

Пробуравив толщу снега, огромный зверь катился по крутому склону — уже почти мертвый. К зверю, крича, бежали люди. Они были с луками, и, вглядевшись, тунгус увидел стрелы на теле лося, много стрел…

Люди — их было четверо — окружили нежданную добычу. Один из них, подошел к неподвижному зверю и большим ножом перерезал горло, чтобы выпустить из тела остаток жизни.

Эти четверо говорили на языке, который Железный Рог знал так же хорошо, как свой, — то были остяки, называющие друг друга «кет» и предпочитающие собак ездовым оленям.

Рысьим слухом тунгус уловил слова, означавшие крайнее удивление. Какое-то время он раздумывал, стоит ли спуститься вниз и поспорить о добыче, но вскоре понял, что делать этого не стоит.

Из низины поднимался густой дым, какой бывает от множества чумов, и, наверное, эти люди — лишь малая часть тех, кто остался в стойбище. Но в тот день тунгус удивлялся не в последний раз.

К тем четверым шел пятый, кривоногий, низенький, еще крепкий старик. В его голосе был треск падающего дерева, и он сказал громко, будто нарочно для того, чтобы его услышал тот, кто скрывался на вершине сопки:

— Гнал — и бросил гнать. Нехорошо. Накажет его бог… Идите за нартами…

— Это был Тогот! — почти кричал тунгус в лицо Ябто. — Понимаешь, Тогот!

— О… — промолвил широкий человек. — О…

Каждый народ делал железо по своему умению, но остяки превосходили в этом умении всех, а Тогот — превосходил всех остяков. Он говорил с железом, как с любимым псом, и железо повиновалось ему. Ходил слух, что Тогот ведет свой корень от переселившихся в преисподнюю охотников на земляных оленей, отчего он так же, как эти люди, кривоног и ничтожен ростом, а самое главное — видит нижнюю часть земли лучше, чем ее поверхность.

Тогот кочует в поисках рыжего камня, так же как другие люди кочуют за стадами, либо в поисках изобильной добычи. Потому никто не знал, где живет старик. Он одевал в железо аринов, ассанов, югов, — всех, в ком жила остяцкая речь, и просил лишь о том, чтобы его работа не уходила к чужим.

Но, почитая Тогота, как великого шамана, люди соблазнялись огромной ценой, которую иноплеменники давали за ножи, пальмы, панцири и железные рубахи. К тому же остяки погибали в войнах, и работа старика уходила в добычу победителя — так о нем узнали все, и остяцкое оружие светлого железа стало во всей тайге признаком богатого наследства, а остяцкий скребок лучшим подарком невесте.

— Этот дым не от чумов, — говорил Железный Рог. — Он нашел свое железо, много железа, и жжет для него огромные деревья… Понимаешь?

Тунгус замолк, вопросительно глядя на Ябто. Широкий человек уже давно понял, к чему клонит гость.

— Много с ним людей? Только эти четверо? — наконец спросил он.

— Не думаю, что больше, чем я видел. Эти сопляки — его сыновья. Может быть, он взял с собой рабов. У Тогота всегда были рабы… Но на них оружия не нужно, хватит вот этой штуки.

Тунгус улыбнулся и показал пальцем на плеть, лежавшую рядом с Ябто. Широкий человек улыбнулся в ответ.

В тот день они больше не говорили о старике. Железный Рог был умен и знал, что надо подождать, пока осторожный разум Гуся довершит работу.

Утром, едва проснувшись, они вновь принялись за еду — задолго до рассвета Ума сварила мясо. Ябто заговорил первым:

— Нас всего двое.

— Твой старший сын — почти мужчина. Как его прозвище?

— Гусиная Нога. Другого зовут Блестящий.

— Я видел, есть еще один, маленький…

— Этого не считай. Заморыш, хотя годами ровесник Гусиной Ноге. Он больше пригодится здесь, в женской работе. Его прозвище Собачье Ухо. В детстве он слышал птиц за полдня полета. Слышит ли сейчас — не знаю.

— Вот как, — удивился Железный Рог. — Можешь позвать его?

Широкий человек крикнул во всю глотку, и через мгновение Ябтонга и Явире — неподалеку они упражнялись в стрельбе по куску оленьей шкуры, подвешенной к ветке сосны, — схватили меня и затолкали в большой чум.

— Твой отец говорит, что ты слышишь птиц за полдня полета. Правда?

Я услышал приветливый голос, но промедлил с ответом. Всякий раз, попадая в жилище широкого человека, нутро мое твердело, предчувствуя опасность, и теперь я видел ее в большой оленьей кости, которую Ябто разбивал камнем, пытаясь достать мозг. Ожидание не обмануло — кость со свистом полетела в мое лицо, но я успел увернуться.

— Ловок, — похвалил тунгус.

— Отвечай, — сказал Ябто.

— Раньше слышал, теперь — не знаю.

— Иди, — приказал Ябто.

Выскочив из чума, я не знал, что моя судьба была решена, едва я успел отойти на несколько шагов.

— У него глаза, как у соболя в петле, — сказал Железный Рог. — Нельзя таким глазам пропадать без дела.

— Пропадут — не жалко, — сказал широкий человек, и, помолчав, добавил. — Хорошо, возьмем его.

Ябто шел одеть в лучшее железо тайги себя и сыновей и чтобы Ябтонга и Явире попробовали войну. Тунгус жил разбоем, но из доброго железа имел только прозвище.

Чтобы умилостивить духов, широкий человек решился на неслыханное — принес в жертву оленя-манщика, с которым добывал до десятка диких за одну охоту. Ябто, веривший в собственную щедрость, покидал стойбище со спокойным сердцем. Оставшимся широкий человек не сказал куда и зачем идет — то было не их ума дело, особенно, если лабаз полон.

Аргиш — десяток оленей и пять нарт — вышел на рассвете и через девять ночевок пришел к тому месту, где Железный Рог потерял сохатого.

 

Тогот

Тунгус был разумом набега.

Во время пути, на ночевках, он о чем-то говорил с Ябто в отдалении, так, что никто из молодых не слышал слов. Отец заставлял Ябтонгу и Явире упражняться в стрельбе. Моим уделом было следить за оленями, ставить походный чум, разводить огонь и варить мясо. Ябтонгу, как молодого пса, изнутри колотила радость первой охоты, и эта радость распаляла младшего брата.

Приблизившись к тайному становищу остяка, Железный Рог расставил людей на месте войны. Мне было велено оставаться с оленями и нартами в логу между сопками. Родные сыновья широкого человека заняли места в засаде по краям стойбища Тогота, примыкавшего к малому озеру, в котором были сделаны проруби, чтобы брать воду и остужать железо.

Казалось, рыжий камень ждал остяка, приготовив к его приходу тьму мертвых лиственниц. Одни люди кузнеца, остервенело работая топорами, кряжевали стволы, таившие в себе смолистый, жестокий жар, и стаскивали их к печи, — почерневшим зевом печь глядела в глубь тайги. Другие, вставши по двое, огромными пестами толкли рыжий камень в неглубоких, плоских ямах. Издали было невозможно отличить, кто из них сыновья, а кто невольники — все были в одинаковых грязных малицах, с лицами, на которых каменная пыль и сажа смешались с многодневным потом.

Сам старик ходил по стойбищу и клял всех злыми остяцкими словами. В то утро его работа еще не началась. Тогот злился, что вчера эти ленивые росомахи, пожиратели дерьма и падали, улеглись спать сразу после еды, не заготовив дров и рыжего камня столько, сколько нужно, а день короток. Наверное, рабы и сыновья слышали эти слова так часто, что никого из них крик старика не заставил работать быстрее, да и сам Тогот только размахивал палкой…

Как рысь бросается на голову зазевавшегося охотника, так двое чужих упали на стойбище. Они скатились с крутой, почти отвесной возвышенности и, сделав несколько шагов, оказались в середине, возле печи.

— Родился — живи до старости, Тогот, — громко сказал тунгус.

Изумление перехватило речь старика, и его люди вздрогнули, как от удара, и прекратили труд. В тишине остался только один звук — веселый голос Железного Рога.

— Счастливое место ты выбрал, дедушка. Богатство само с неба валится — то мяса целая гора, то добрые гости. Съел моего сохатого?

Тогот долго смотрел на тунгуса и наконец вымолвил нехотя — из одной надобности не длить молчание.

— Зачем гнал и бросил? Бог тебя накажет… с голоду умрешь.

— Я — Железный Рог. Слышал обо мне?

— Может, и слышал да забыл. Зачем помнить каждого бродягу? У меня свои люди есть.

Старик приходил в себя, его голос становился все тверже, и его твердость передавалась людям. Четверо из них отступились от лиственничных кряжей и с топорами в руках окружили говорящих с четырех сторон. Это были сыновья старика.

— Не слишком ты добр.

— Разве шитолицый — к добру? — Тогот вскинул палку и показал на Ябто. — Юрак — шея песцовая — тоже с добром пришел?

Старик наступил на больное, ибо каждый человек его народа знал, что юраки и тунгусы — враги от начала времен. Юраки и тунгусы знали то же самое об остяках и селькупах.

— Зря ты, старик, — сказал Железный Рог, вкладывая в слова все миролюбие, на какое был способен. — Мы хотели посмотреть на твое дело — ведь, сказывают, великий ты мастер…

— Зачем пришли?! — рявкнул Тогот.

Его сыновья подошли на шаг ближе.

— Продай нам твоего железа.

— Не продам.

— Хорошо заплачу.

— Нет, сказано тебе…

— Почему? Может, поторгуемся?

— Это остяцкое железо. Я ни с кем не торгуюсь, тем более с шитолицым.

— Послушай, если ты еще не успел наковать достаточно панцирей, ножей и клинков, мы подождем. Твоя работа стоит того, чтобы потерпеть оскорбления. Почему бы тебе не пригласить нас в гости?

Тогот примолк, опустив голову, а когда поднял лицо, пришельцы увидели его желтозубый рот, изрыгающий частые толчки беззвучного смеха.

— У тебя голова, тунгус, всего лишь жилище для вшей, — сказал он сквозь одышку. — Иначе бы ты понимал, что твое дело — живым отсюда уйти, а не в гости напрашиваться.

После этих слов стойбище запрыгало от хохота — хохотали сыновья поигрывая сверкающими отказами, хохотали рабы, обнимая песты, хохотал сам Железный Рог…

Не смеялся только Ябто — он подошел к старику и всадил ему нож в живот.

Он сделал это без суеты, молчаливо и привычно, как будто поддел кусок мяса из котла, и сыновья Тогота, не сумевшие сразу постичь неуловимого провала из смеха в смерть, промедлили мгновение, которое стоило им жизни.

Откуда-то из пространства вылетело две стрелы — одна прошила голову молодого остяка, другая пробила плечо его брату, стоявшему в нескольких шагах. Двое оставшихся судорожно шарили невидящими от изумления глазами, ища стрелков, — этого замешательства было достаточно для того, чтобы Ябто и Железный Рог бросились к ним и прикончили ножами.

Жизнь тайного стойбища пресеклась, как жизнь бледного насекомого, о котором говорил кузнец, смеясь над шитолицым.

Тогот был еще жив, когда тунгус подошел к нему и сказал:

— Зря, старик, ты не позвал нас в гости. Где твое оружие?

— Горе тебе будет от остяцкого железа, — промолвил Бальна побелевшими губами. — Тебе и твоему юраку. Падальщику…

Сыновья широкого человека выбрались из своих засад и бежали в середину становища. Ябтонга будто повредился умом, он не кричал — он скулил, ибо в его утробе бесновался обезумевший дух легкой победы. Он пускал стрелы в мертвые тела остяков и остановился только когда отец кинул в его голову кусок рыжего камня, валявшегося под ногами. Явире, приплясывая, искал свою стрелу, которая попала в плечо одного из сыновей Тогота.

Ябтонга примчался к отцу и заговорил, показывая на укрытие рядом с лазом в горе, откуда люди кузнеца выносили рыжий камень.

— Отец, там хаби, они живы. Они прячутся — дай мне их убить, отец, не откажи мне…

Гусиная Нога почти плакал.

— Понравилась война, сынок?

Ябтонга дрожал, будто вылез из ледяной воды. Он не ответил.

— Ты, наверное, думаешь, что такая война будет всегда?

— Отец, разреши мне…

Подбежал Блестящий — его взгляд был таким же умоляющим. Ябто принялся думать о рабах старика, но мысли прервал Железный Рог и показал пальцем на распадок.

— Смотри…

Только сейчас Ябто увидел две едва заметные ровные полосы — след лыж уходил в низину и пропадал между сопок.

— Я глядел близко, след уже под снегом, — сказал тунгус. — Он ушел давно, наверное, почти сразу, как мы пришли сюда.

Не сговариваясь, оба бросились к укрытию в горе, где, как щенки в метель, клубком лежали невольники Тогота — все они остались живы. Шитолицый выхватил одного за шиворот малицы.

— Сколько вас?! — заорал он. — Сколько, говори!

Раб хватал воздух широко открытым беззубым ртом и пытался что-то сказать, но голоса не было.

— Сколько!

Железный Рог поднес нож к горлу раба. Тот замер, перестал дышать и показал растопыренную пятерню, два пальца которой были отрублены до половины. Тунгус убрал нож, раб тут же юркнул в дыру и слился с грязным клубком собратьев.

— Он ушел туда, где наши олени, — сказал он Ябто. — Твой парень мог остановить его?

Широкий человек ответил, немного помолчав:

— Кажется, у него даже лука нет.

— Тогда скоро сюда придут остяки, — сказал тунгус. — Придут со всем своим железом и упадут на наш след.

— Надо собирать добычу.

— Подожди немного…

Тунгус встал на лыжи и побежал по следу.

* * *

Тот человек был самым ничтожным из всех пятерых рабов Тогота. Он не годился кряжевать лиственничные стволы, толочь рыжий камень пестом. Он, как и я, варил еду и следил за чумами.

Никто — ни сам старик, ни его сыновья — не помнили какого народа этот человек. Его замечали меньше, чем самую незаметную собачонку. Но это был тихий, работящий и самый верный раб. Тогот, не выпускавший из рук палки, ни разу не ударил его, ибо раб исполнял то, чего хозяин еще не успел захотеть.

Когда пришли чужие, невольник рубил на плахе подмерзшую сохатину — плаха была за дальним чумом, немного в стороне от стойбища, и пришельцы не заметили раба, а раб видел все. Он встал на лыжи, едва Железный Рог начал свой разговор.

Никто не знает, как он угадал беду, которой не чаяли другие люди Тогота. Он прошел совсем немного, когда увидел впереди малый аргиш. Олени разрывали неглубокий для такой поры снег в поисках мха. Неподалеку от груженых нарт стоял человек и держал лук, готовый к стрельбе.

Это был я.

 

Сердце сонинга

Уходя в набег, Ябто не спрашивал, есть ли у меня лук, — настолько я был мелок для широкого человека.

Дела Ябто были мне чужды и ненавистны, как он сам, но я был молод, и весть о войне разогрела мою кровь. Когда я понял, что в набеге ждет меня та же позорная работа, для которой не потребуется оружие, меня обожгла обида: я вспомнил теплую, мерзкую влагу на лице и весь свой тайный запас, лук и стрелы с наконечниками из кости, спрятал в нартах. А потом, на одной из ночевок, я украл из колчана Ябтонги настоящую стрелу с железным наконечником. В набеге мне хотелось быть не хуже других, хотя умом я понимал, что это обман.

Уходя, Железный Рог приказал мне никуда не отлучаться от оленей, чего бы не случилось. Так же, как и широкий человек, он не спрашивал меня об оружии, поскольку не мог себе представить человека, уходящего в тайгу без лука. Тунгус не видел во мне безумного.

— Смотри в оба, парень, — сказал он на прощанье, легонько стукнув меня по лбу. — Увидишь врага — стреляй, не раздумывай.

Когда исчезли четверо, я надел на лук тетиву, которую прятал под малицей, и достал краденую стрелу. Я радовался мальчишеской глупой радостью, что теперь мои руки не пусты и, я ничем не хуже тунгуса, Ябто и его сыновей. Чтобы почувствовать это, я поднял оружие и натянул тетиву в тот самый миг, когда под наконечником стрелы возникла крохотная фигурка.

Этот человек не сразу увидел аргиш, а увидев — остановился.

Наверное, он размышлял, куда идти, но мысль его не могла быть долгой — с обеих сторон поднимались крутые лесистые склоны, оставлявшие только один путь. Мы стояли неподвижно и смотрели друг на друга, понимая, что нам не разойтись.

Человек этот видел оружие и все же сделал шаг навстречу. Сердце мое увидело в нем врага и заколотилось бешено. Я крикнул:

— Эй… ты. Стой!

Человек остановился.

— Кто ты?

Ответа не было. Что-то подсказало мне другие слова.

— Ложись… ложись в снег и так лежи.

Идущий навстречу не двигался: теперь я видел ясно, что при нем нет ни лука, ни какого-либо другого оружия, разве что он прячет небольшой нож. Вместе с разгоняюшим кровь видом врага, подступал ко мне страх убить, и сердце мое почувствовало облегчение, когда я подумал, что человек медлит оттого, что сейчас сделает по сказанному, ляжет в снег…

Я видел маленькое рябое лицо, застывшие глаза, рваную малицу — и ростом и видом он был похож на меня. Я ослабил тетиву и снова крикнул:

— Ложись!

Но человек не лег — он двинулся вперед и уже не останавливался, шел, широко размахивая руками, как идет уверенно знающий путь, и те же застывшие глаза смотрели на меня неотрывно, будто знали мой страх и презирали его.

Я выстрелил…

В тот миг звуки исчезли для меня, но зрение стало ясным, как свет: я не слышал, как тетива взвизгнула и ударила по рукаву малицы, не слышал свиста стрелы — только видел, как беззвучно ушла стрела навстречу человеку и остановилась в средине его лба.

Человек постоял немного и упал лицом в снег.

Из низины широкой поступью бога Манги поднимался тунгус. Он подошел к убитому, перевернул тело лицом вверх, и я увидел издалека обломанное наполовину кровавое древко, торчавшее из головы. Внезапно вернулся слух — нахлынули новые, казалось, только родившиеся звуки.

— Сюда! — рявкнул Железный Рог.

Я подбежал. Убитый глядел в небо открытыми застывшими глазами — он выпал из жизни, как птенец из гнезда… Снег под мертвецом покраснел до самой земли.

Ровный узор вокруг рта тунгуса едва двигался, когда он сказал:

— Смотри как надо.

Железный Рог вынул из ножен большой кривой нож, вспорол грязную худую малицу мертвеца, оголив тело — бледное, покрытое струпьями — следом неизвестной болезни. В одно мгновение нож разрезал кожу под ребром, широкая рука тунгуса проникла в тело, как в узкий мешок, и шарила что-то нужное. Олени приплясывали на щеках, когда он резким движением вынул руку, и я увидел на почерневшей ладони неровный вздрагивающий шар.

— Ешь.

Тунгус не кричал — он говорил таким голосом, какого я не слышал ни от одного из людей.

— Ешь, — повторил Железный Рог. — Ты теперь не заморыш — ты воин. Такой же, как я или твой отец. Сколько бы ты не убил врагов, первый убитый враг должен жить в тебе. Это твое начало.

Но я не решался протянуть руку. Тунгус разрезал сердце пополам.

— Если боишься — съедим вместе.

Из низины, не спеша, поднимался Ябто.

Он встал в отдалении, смотрел на происходящее не двигаясь. Я увидел, как на лице широкого человека появилась и застыла едва заметная улыбка, и какая-то сила прогнала оцепенение из души, заставила протянуть руку и принять подношение тунгуса.

Увидев это, Ябто перестал улыбаться, повернулся и пошел в низину.

Железный Рог проводил его взглядом и после недолгого молчания заговорил:

— Слышал о сонингах?

— Нет.

— Это богатыри, каждый из которых стоит целого войска. Когда сонинг становится старым, просит убить его и съесть сердце, чтобы отдать силу своим людям. Ты один из этих людей.

— У него даже ножа не было.

— А ты не прост, — улыбнулся шитолицый. — Запомни. Человек, идущий безоружным на вооруженного врага, — сонинг. Даже если он раб. Поймешь это, когда сердце сонинга проснется в тебе.

Сказав это, тунгус улыбнулся широко, слегка хлопнул меня по лбу и ушел вслед за Ябто.

* * *

Железный Рог шутил, говоря, что он и его товарищи могут подождать, пока кузнец сделает много доброго железа.

Железный Рог шуткой напророчил беду. Добыча оказалась оскорбительно мала — всего лишь на полное вооружение одного воина. Одна рубаха из блестящих пластин, великая пальма с лезвием более широким и длинным, чем у обычного оружия, панцирь из двух половин и железная шапка. Там же в землянке под горой лежали бесформенные куски железа, до которого не добрались руки Тогота.

Тунгус печалился недолго. Он сказал Ябто, что добыча хоть и мала, но легко делится и предложил широкому человеку взять панцирь и клинок, а ему отдать рубаху и железную шапку. Ябто был недоволен. Железный Рог сказал, что может поменяться долями, но и это не утешило Ябто. Тогда тунгус сказал, что знает место, где можно обменять добычу на котлы, меха и стадо.

— Мне не нужны олени, — сказал широкий человек.

Тунгус хлопнул его по плечу.

— Зато у тебя есть свое войско — хоть малое да злое. Добудешь еще железа.

— Уходим, — сказал Ябто, взял свою долю и понес к нартам.

Гусиная Нога забежал вперед отца.

— Отец, там хаби… Помнишь, я тебе говорил. Что с ними делать?

— Что хочешь.

Ябтонга взвизгнул и, крикнув Явире, понесся к укрытию в горе, доставая на ходу стрелу. Уходя, широкий человек услышал свист тетивы и вскрики. Человеческие голоса замолкли быстро, но оружие продолжало говорить.

В пути Ябто будто бы оттаял душой, приятельски беседовал с вечно веселым тунгусом.

Но после одной из ночевок — в половине пути до стойбища — Железный Рог не проснулся.

Я видел тунгуса… Он лежал в походном чуме вверх лицом, змей на его носу вытянулся и замер, олени на жирных щеках и узор вокруг рта обвисли, прижимаясь к короткой шее, поперек которой пролегла ровная кровавая полоса.

Долю и оружие тунгуса Ябто положил в свои нарты.

Тогот жил сам по себе и даже его род не знал, где кочует мастер. Поэтому весть о гибели стойбища дошла до остяков, когда весна оголила кости. Искать тех, кто погасил очаг, мог только большой шаман. Потеряв Тогота и всех его наследников, остяки поняли, что теперь они уже не владеют лучшим оружием. Они поклялись отыскать убившего — много их, или всего один человек.

 

Сердце раба

После набега Ябто и сыновья отсыпались и отъедались несколько дней. Покой загладил остатки досады, преследовавшей широкого человека всю обратную дорогу.

Но в те дни он впервые говорил со мной. Я тащил из лесу нарты с дровами, когда Ябто вышел из большого чума.

— Подойди ко мне.

Бросив нарты, я подбежал на зов и остановился в нескольких шагах, как того требовало почтение к высшему.

Хозяин стойбища присел на корточки, и его глаза оказались вровень с моими глазами.

— У меня никогда не было костяных стрел. Откуда они взялись? Я видел твою поклажу.

В речи широкого человека не было видимой угрозы, он говорил как хозяин, всего лишь наводящий порядок в своих вещах, а каждую свою вещь Ябто знал лучше собственной ладони.

— Ты украл железную стрелу, из тех, что я дал Ябтонге. Украл?

Собравшись с силами, Вэнга выдохнул.

— Да.

— Ты хотел сказать: «Да, отец».

— Да, отец.

Ябто улыбнулся.

— Почему украл только одну? Разве одной хорошей стрелы достаточно воину? Почему молчишь? Боялся, Ябтонга увидит, что у него не хватает стрел?

Обрадовавшись готовому ответу, избавлявшему от необходимости искать слова, я сказал:

— Да, отец.

— Ты ведь хотел воевать, как все, и мог бы спросить стрел у меня. Отчего не спросил?

Широкий человек поднялся — он понимал, что всякое слово заморышу не по силам.

— А ты — стрелок. Можешь не только глухаря добыть. Так откуда ты взял костяные стрелы?

— Сам делал.

— Зачем?

— На глухаря…

Ябто помолчал немного.

— Вспоминаешь тунгуса? — вдруг спросил он. — Не отвечай, вижу, что вспоминаешь. Наверное, ты хотел, чтобы он перерезал мне глотку? Ведь я строг, а шитолицый был добр к тебе. Он был единственным взрослым мужчиной, который разговаривал с тобой и к тому же научил, как достать сердце у врага. Каково оно на вкус? Как свежая оленья печень? Расскажи, каково это — отведать человеческого сердца?

— Не знаю.

— Тот парень был раб Тогота. Ты съел сердце раба и теперь сам можешь стать рабом. Ты это понимаешь? Понимаешь, как добр был к тебе Железный Рог?

Я опустил лицо.

Разговор надоел Ябто, он знал, что не дождется ответа от этого мальчишки с лицом Лара.

— Ты им уже стал, — сказал он. — У тебя не будет ни лука — даже такого слабого, ни стрел — даже костяных. Только нарты и топор, чтобы рубить и возить дрова. Мне не нужен сын, который отведал рабьего сердца.

Ябто развернулся и отправился в свой чум, услышав, как за его спиной покорно зашуршали полозья.

И вдруг куда-то под горло его ударила странная боль. Это был стыд. Назвав Вэнга сыном, широкий человек устыдился своей лжи. «Что заставляет тебя лгать?» — услышал он насмешливый голос своего демона.

Он дважды вздохнул во всю грудь, и боль исчезла так же внезапно, как пришла. Демон молчал. Ябто улыбнулся и с наслаждением подумал о том, что все дело в его великодушии, которым воспользовался какой-то проказливый дух и заставил заговорить с этим нелепым существом.

Спустя немного времени Гусиная Нога и Блестящий, гогоча, развлекались моим оружием. Они стреляли по старой лосиной шкуре, которую костяные наконечники едва пробивали.

Вечером сломанный лук и древки стрел потрескивали в очаге.

* * *

— Нету теперь твоих стрел. Чем охотиться будешь, хозяин?

Нара стояла напротив и тоненько смеялась.

— Все еще собираешься жить своим очагом?

Я старался не смотреть на нее — смех бил по лицу тонкой лозой. Невыносимо хотелось плакать, и когда мука дошла до края и дрова были выгружены, я выпрямился, поднял топор и сказал глухо:

— Уйди.

Нара перестала смеяться.

— А ты ударь, — произнесла она так, будто шепнула на ухо.

Положив топор, я принялся ломать об колено длинные ветки. Крик сухого дерева давал облегчение душе.

Я думал: хорошо бы сказать этой твари, что уже убил врага и отведал его сердца, — ведь она наверняка ничего не знает. Братья считают себя взрослыми мужчинами и по примеру отца не говорят с женщинами о своих делах.

Но прежде чем я успел открыть рот, Нара сказала:

— Боишься ударить? А ведь ты, кажется, уже убил кого-то.

Нутро вздрогнуло. После некоторого молчания я произнес, как мог сурово:

— Да, убил. Врага. И съел половину сердца.

— Ой! — Девочка Весна взвизгнула так, будто ей подарили бусы крупного бисера. — Настоящий воин! Настоящий…

— Да, настоящий.

Я почти кричал, вновь чувствуя позорную теплоту, подступающую к глазам.

— И настоящий воин делает бабью работу…

Нара не успела закрыть рот, как кривой сосновый сук просвистел перед ее лицом. В долгом молчании я увидел — ее черные глаза, похожие на два маленьких лука, раскрылись широко, будто кто-то натянул тетиву.

Наконец она сказала:

— Ты ведь не убьешь меня… как того… того, которого убил?

— Нет, не убью…

Я поднял со снега топор и положил его на нарты.

— Иди. Разве у тебя нет работы?

Но Нара не уходила.

— Хочешь посмотреть, как настоящий воин делает бабью работу, — смотри.

Девочка Весна стояла не двигаясь, не говоря ни слова, и вдруг заговорила так, будто доставала из заветного туеса свое главное сокровище.

— К отцу приезжал человек… они ели много мяса, ели несколько дней… громко разговаривали и смеялись…

— Слышал.

— Нет, ты не слышал. Этот человек приехал с другого берега реки, оттуда, где земли людей Нга, — продолжала Нара, и после этих слов я замер. — Я слышала, как этот человек… я была рядом с чумом, мать приказала принести толченой рыбы…

— Говори!

… этот человек сказал, что видел Лара. Он жив, здоров, ест жир вместе со всеми. Старик Хэно сделал из него хорошего оленевода… и скоро, может быть, раньше, чем через три года, отдаст Лару свою дочь… самую красивую дочь…

Нара говорила все медленнее, перекатывая слова, как речные камешки в ладони. По ее щекам текли слезы.

Точно так же они текли, когда отец увозил Лара из стойбища, — только этих слез никто не видел. Она берегла их, как великую тайну, и проливала в редкие мгновенья одиночества.

И таким же, как слезы, сокровищем Девочки Весны стал я, заморыш Вэнга, человек с маленьким телом и лицом Лара. Я не знал о том, что в Наре уже завязалось главное умение женщины скрывать, прятать, лгать и этим яснее самых лучших слов говорить правду о себе. Я стал ее куклой, самой драгоценной из всех, — насмехаясь надо мной, она открывала мне эту тайну, которую я разгадал много лет спустя.

Теперь она понимала, что слезы выдали ее, она рассыпала свое сокровище, но ни обиды, ни досады на себя в ней не оставалось — была какая-то тихая, нежная боль.

Она развязала ворот парки и достала ремешок с белыми птичками.

— Вот… твои птички со мной, — сказала она. — Всегда со мной.

Нара повернулась и ушла.

* * *

У меня оставалась только половина души. Другую половину, Лара, широкий человек отсек и бросил за реку, в земли людей Нга.

Я жил словом «Беги», услышанным от Куклы Человека. По-прежнему я носил еду в чум старика и надеялся, что человек, открывший мне самую главную тайну, хотя бы раз повторит это слово, или назовет трусом.

Но старик не говорил ничего. Он отказывался даже открывать глаза на все, что происходит вокруг него. И заветное слово остывало в моей душе. Я начинал верить словам широкого человека о том, что отравился сердцем раба.

Но увидев слезы Девочки Весны, Вэнга вдруг понял, что может жить. Он не знал, какой она будет, эта жизнь, но уже не боялся ее.

И так — без страха — дожил до конца зимы. Потом отшумела весна, промелькнуло знойное, слепящее лето. Я ждал чего-то, чему не находил имени. Это ожидание не было тревогой, оно давало силы. Место заветного слова заняла Нара.

Девочка Весна была красива — об этом говорили отец, мать и особенно братья. Я понимал, что они говорят правду.

Но красота Нары была для меня небесным сиянием, которым любуются, но даже в самых потаенных мыслях не мечтают сделать своим. Так и смотрел на нее — как на сияние. Пролив слезы, Нара уже не смеялась надо мной, не говорила обидных слов — она совсем перестала меня видеть. Но я от этого нисколько не страдал. Я мог смотреть на нее издали, а когда не видел ее — знал, что Девочка Весна где-то рядом, помогает матери выделывать шкуры, шить бокари и малицы.

Нара оживила для меня брата. Глядя на нее, я чувствовал, как бьется живое сердце Лара. Трое — мы стали единым существом.

С той поры я ничего не слышал о судьбе Ерша — человек с другого берега реки больше не приходил.

В начале осени в стойбище появились верховые олени тунгусов рода Кондогир. Ехавший впереди старик Молькон сказал, что просит почтенного Ябто отдать свою дочь за его сына Алтанея, что по-тунгусски «Силач».

Молькон дает за дочь Ябто калым, равный сотне оленей, а если такое стадо не нужно лесному человеку, его можно заменить добрыми вещами и оружием.

Ябто дал согласие, которое отметили пиром.

Нару усадили на белолобую важенку и увезли на полночь, туда, где к Йонесси припадает Срединная Катанга.

Через ночь после того, как исчезла Девочка Весна, проснулся мой чудесный слух. Сквозь завывания ветра я слышал олений хорк и тихий плач, похожий на смех.

 

Бег

Сила и разум не живут в человеке, они приходят к нему, как гости, когда участь позовет их. Так они пришли ко мне.

Разум мой проснулся свежим человеком, оставившим на постели последнюю усталость.

Разум сказал, что все нужное для того, чтобы уйти, уже есть — оружие лежит в чуме Ябто, лодка, приготовленная для завтрашней ловли, ждет на берегу.

Разум сказал, что обдумывать будущее и бояться неудачи заставляет трусость, которая так же посланница участи. Если участь скажет трусости уйти, она повинуется и покидает души даже самых ничтожных людей.

На исходе ночи, когда небо побледнело, и огромная белесая луна коснулась вершины горы, за которой пряталась днем, я вышел из чума. Ябтонга и Явире не услышали ничего. Я шел к жилищу широкого человека и его жены. В руках моих был маленький топор.

Сердце мое было спокойно, ибо чувствовало, что наступил день, которого я ждал. Вчера явилось мне чудо — впервые за многие месяцы Кукла Человека заговорил со мной.

— Уйми бубенцы, — сказал старик, не открывая глаз.

Я поставил перед ним блюдо с мясом.

— Какие бубенцы?

— Давно, очень давно одна женщина предала своего мужа. Тогда была война, и мужчины спали в железе. Однажды женщина лаской упросила мужа снять доспех, чтобы он любил ее. Муж поддался, а ночью пришел любовник жены и убил его спящим. Женщина с любовником убежали и жили долго, на зависть многим. С тех пор, убивать спящих уже не грех. Но если человек хочет спать раздевшись, как в мирные дни, он привязывает к оружию бубенцы. Они разбудят, когда оружия коснется чужая рука.

Больше старик ничего не сказал.

Я не часто бывал в родительском чуме, но знал, что Ябто хранит добытое в стойбище Тогота рядом с собой. Свежий разум подсказывал, что вернее всего зарубить широкого человека во сне, одним ударом, а если понадобится — так же прикончить Женщину Поцелуй. Я был готов поступить так, если бы почувствовал, что это необходимо.

Но в тот великий день я всей кожей чувствовал участь, и та делала свою работу — придавила людей и собак сладким предутренним сном, послала слабый свет сквозь дымовое отверстие, дала привыкнуть глазам и не позволила ошибиться руке.

Тусклую железную точку я увидел на средней части лука, зажал колокольчик ладонью, вынес большой лук из чума и положил у порога. Вскоре там же оказалась пальма, колчан с длинными стрелами, кожаная рубаха, обшитая железными пластинами, панцирь и голубой изогнутый нож.

У порога я развернул большой кусок старой ровдуги — о ней я подумал заранее, чтобы никого не разбудить звоном железа, когда буду тащить его к берегу, — сложил на нее все украденное. Железо покорно молчало, когда ровдуга скользила по мягкой траве.

Помню, тогда я всерьез опасался лишь одного, что у меня не хватит сил столкнуть в воду огромное судно. Мачты на нем не было — широкий человек ставил ее только тогда, когда собирался плыть по Йонесси.

Но и силу послала мне участь, хотя ноги мои, казалось, уходили в прибрежный песок до колен.

Нежная темная вода взяла лодку и тихо понесла вдаль. Тайга молчала в близком ожидании света, и это блаженное молчание разливалось по сердцу. Я держал весло, не смея тревожить воду, глядел на медленно удаляющийся берег и думал о том, что путь от несчастья к счастью бесконечно мал, он короче собственных рук человека, и я заплакал от этой близости счастья… Слезы обжигали щеки, я плакал беззвучно, сжимая губы изо всех сил, будто боялся выпустить на волю, потерять этот драгоценный плач.

Откуда-то из глубин неба появился слабый колыхающийся звук, он рос, приближался, наступая на тишину — это первые журавли покидали тайгу. И тогда я почувствовал, что слез больше нет. Подняв голову, я увидел ровный клин, похожий на наконечник стрелы… Небо светлело.

Я взялся за весло и направил лодку к другому берегу.

* * *

Ябто не привык гневаться на самого себя.

Его разум оказался в тумане — он понимал это, вспоминая свое пробуждение, когда увидел пустым то место, где лежало оружие. Он упустил день, пытаясь поймать лодку, и дал заморышу время углубиться в тайгу. Лишь наваждение, посланное каким-то враждебным к Ябто и его доброму демону существом, отвело разум широкого человка от единственно верной мысли, что путь у заморыша только один — на другой берег, в земли людей Нга, там, где Лар.

Ябто искал причину помрачения и находил ее в Кукле Человека. Старик мало ест, но несомненно возмущает враждебного духа и вред от него, как от сильного врага. Жизнь старика, оскорбительно долгая жизнь, должна прекратиться, и Ябто обязательно сделает то, о чем запамятовали боги, — он расставит вещи в их истинном порядке и вернет потерянное.

Но сейчас, когда наваждение ушло, Ябто подумал, что тщедушному не под силу нести на себе столько оружия. Догнать его, отыскать в тайге — не такая уж трудная задача для опытного охотника. Только надо следить за разумом, задобрить демона и не совершать ошибок.

На другое утро, после того, как была возвращена лодка, широкий человек с сыновьями переплыли Сытую реку.

В половине малой ходьбы от берега было озерцо, в которое впадала речка. Ябто шел вдоль извилистого русла, приказав сыновьям разойтись на некоторое расстояние и искать любой след человека.

Он перебирал местность добросовестно, как сеть с мелкими ячеями, чтобы не оставить места для новой ошибки.

Широкий человек знал: предстоит преодолеть немного пути и начнутся горы — плосковерхие хребты, расположенные в ряд, будто борозды от когтей великого зверя, прикоснувшегося к земле, когда она была молодая и мягкая. Приближаясь к горам, речка распрямляла змеистое русло и уходила в ущелье, где становилась глубже и громче.

Ябтонга шел в десятке шагов справа от отца, Явире — слева, примерно на таком же расстоянии. Ябто шествовал впереди. За — его спиной был сильный, почти взрослый лук, который он когда-то сделал для Лара.

По пути они наткнулись на медведя трехлетка — молодой зверь недавно покинул мать и, жалобно урча, пытался добывать рыбу на быстрине — малая речка изобиловала хариусом. Увидев людей, медведь заревел и начал удирать, — сыновья Ябто увидели его зад прежде, чем успели испугаться. Они подняли крик и хохот вслед убегающему медведю. Коротким грозным рыком Ябто заставил сыновей замолчать.

— Смотрите под ноги, росомахи глупые.

В ущелье река входила в силу и грохотала, заглушая голоса. Осеннее солнце, непривычно щедрое в такую пору, взошло на вершину и застыло между гор, покрытых ярко-желтыми и алыми пятнами увядающей листвы. Местами просыпался осмелевший от тепла гнус. Это были времена доброй предзимней охоты и ловли. Тайга звала, как щедрый хозяин зовет гостей, и вокруг сердца Ябто слепнем увивалась досада.

Но он, поживший человек, знал, что слепня не стоит замечать, ибо другой половиной сердца слышал иную речь. Демон, живущий между лопатками, шептал, что проложит ему путь, выведет к удаче и что он сильнее, заведомо сильнее того, другого духа, который потворствует заморышу.

Добрый демон вскоре показал себя. Там, где заканчивалась гора и река становилась шире и спокойнее, Ябто увидел на берегу яму. На дне ее валялась полусгнившая рыбешка. Широкий человек улыбнулся во весь рот, рывком поднял руку, приказывая сыновьям подойти к нему.

— Это он! Он! — восторженно зашептал Ябтонга.

— Ищите по берегу, — коротко сказал широкий человек.

Сыновья разбрелись, пытаясь найти другие следы, и вскоре Блестящий с радостным визгом летел к отцу — он нашел, спрятанную в прибрежной траве, плетеную из лозы ловушку для рыбы.

— Заморыш… Он… Точно он, — дрожа, говорил Ябтонга. — Он где-то недалеко. Что будем делать, отец?

Ябто молча осматривал вершу, сплетенную умело, и, наверное, давно — в нескольких местах она была сломана.

— Ты хоть раз видел, чтобы заморыш делал пасти?

— Мы вместе резали лозу, мы давно…

— Если ум ходит далеко — не открывай рта. Это не он.

— Кто же? — разом спросили сыновья.

— Не знаю, — ответил Ябто и швырнул вершу обратно в траву. Он отошел от сыновей и сел на валун у самой воды. Ябто думал.

— Так что, отец, пойдем дальше? — робко спросил Ябтонга.

— Нет, — ответил широкий человек, вставая с валуна. — Останемся здесь. Дня уже немного осталось. Ты, — он указал на Блестящего, — готовь ночлег. А ты, — приказал он старшему сыну, — добудь чего-нибудь на завтрашнюю еду. Не уходи слишком далеко. Места здесь изобильные…

— Отец, так ведь уйдет же, — почти закричал Гусиная Нога, — солнце высоко…

— Может быть, ты знаешь, где его искать? — с едва уловимой улыбкой спросил Ябто и прибавил твердо: — Никуда он не уйдет. Делайте, что сказано.

Сыновья ушли в лес рубить лапник и добывать еду. Широкий человек выбрал место посуше и улегся в траву. Он смотрел на отглаженное железо неба и наслаждался покоем. Он ни о чем не беспокоился и верил своему демону, который привел его сюда, как взрослая рука ведет младенца.

То, что рука заморыша не касалась ловушки, ничего не значило для широкого человека. Он знал, что к этому месту, где смыкаются три ущелья, приходят все, или почти все, кто хочет попасть в земли людей Нга. Вэнга может ходить, где ему вздумается, но рано или поздно встанет на этот путь, а река через несколько ночевок приведет прямо к стойбищу Хэно.

Здесь Живущий Между Лопатками подсказывал широкому человеку, что у заморыша есть свой демон, но он слаб против него — демона Ябто.

* * *

Наверное, он был прав, этот демон.

Путь к стойбищу, где живет брат, был неизвестен мне, как всякий другой путь на земле. Никакого голоса за спиной я не слышал. Моим демоном была только вера в участь, позволившая легко совершить то, на что так долго не хватало решимости. Вера непонятным мне образом одобряла одни мысли и отвергала другие.

И еще было во мне единственное знание, подобранное в разговорах взрослых: нужно идти туда, куда указывает звезда Отверстие Вселенной, которую тунгус называл Буга Сангарин. Звезда поведет на север, где живет Нга, повелитель холода и зла, а значит, там живут и его люди, и там я найду Лара. Наши разорванные души вновь станут одной целой душой. Так я думал.

В то утро, когда я достиг другого берега, в мой ум начали входить мысли, приносившие непонятную радость. Следуя одной из них, я положил в лодку толстую полусгнившую лесину, лежавшую на берегу, и пустил по течению. Лодка отделилась от берега, медленно поворачиваясь на гладких водоворотах, и когда отошла далеко, я, улыбнувшись, подумал, что не зря утяжелил ее, — лодка шла почти ровно, к тому же издали казалось, что в ней есть гребец, который сумасбродно бросил весло и лег спать.

Неподалеку от берега я нашел оставленную каким-то зверем нору, разрыл ее пальмой, положил туда железную рубаху, шлем, панцирь, затем вырезал ножом большой пласт мха и прикрыл тайник. Чтобы не забыть место, я воткнул мертвую лесину в мох. Себе я оставил роговой лук, колчан с железными стрелами, пальму и свой старый топор, которым рубил сучья для очага, когда был рабом. Собравшись, я вздохнул глубоко и побежал.

Я бежал изо всех сил, но вдруг какая-то невидимая и непроходимая преграда остановила меня и погнала обратно к берегу. Там, притаившись в зарослях тальника, я наблюдал, как на другой стороне реки беснуется Ябто. Это зрелище дало моей душе легкости, а ногам вдвое большую силу. Я летел, не ощущая тела, ноги безошибочно находили путь среди сырых мшистых валунов, и я чувствовал, что могу бежать бесконечно, не думая об опасности. Все вытеснила одна мысль о том, что приходит новая жизнь, и какой бы она ни была, она будет лучше прежней.

Не прерывая бега, я поднимался на гору и остановился только на вершине, чтобы оглядеться. Но горы ничего не сказали мне: подножия утопали в белом пуховом тумане, и только редкие птицы черными, едва различимыми точками кружили над вершинами.

На вершине первая забота вошла в разум — лук Ябто. Это был мощный лук из рога и дерева, единственное богатое оружие, которым обладал широкий человек до набега на тайное стойбище остяка. Высотой он доходил почти до глаз, и на мое счастье накануне Ябто надел тетиву, собираясь на ловлю налима.

Так же, как с лодкой, я тревожился, что это оружие мне не под силу, и подумал, что сейчас самое время испытать верность судьбы. Я достал из колчана стрелу. Оперенье легло на тетиву и, когда рука начала движение, оружие не захотело сразу отдавать власть над собой. Рука замерла в половине пути, и грудь — помимо воли — исторгла такой отчаянный крик, что лук вздрогнул и покорно отдал силу стреле, и стрела исчезла в небе. Я не видел ее и не искал.

Радостный и всемогущий, я спускался в низину.

В тот день я шел, будто боги проложили для меня становой путь. Каждый шаг убеждал меня в этом. Когда солнце пошло на закат, я впервые за этот день почувствовал голод — злой, молодой, подкашивающий ноги голод, который набрасывается, как рысь из засады. С собой я не взял даже малого куска, но чудеса не прекращались, — на большой, словно вытянутая исполинская рука, ветви сосны сидел черный глухарь и ждал… Он достался мне, как подарок. Добычу я съел, не разводя огня, и, едва добравшись до подножия горы, лег и уснул. Наутро я шел по сухому распадку гор, пил воду из ручьев и перед заходом солнца развел костер, чтобы изжарить жирного, с полинялой клочкастой шкурой зайца, добытого накануне.

На этот путь ушел день, который подарила мне ошибка Ябто. Прежде чем уснуть, я посмотрел на небо, чтобы заметить место, где сияло Отверстие Вселенной.

И участь, давшая мне оружие и свободу, до первой звезды охраняла меня, спящего, чтобы на другой день привести к берегу малой реки, где ждал своей удачи широкий человек.

* * *

Ябто проснулся первым, сходил по нужде, после чего ногами растолкал спящих сыновей. Он приказал убрать лапник, забросать травой давно потухший костер и спрятаться в тальнике.

Я оказался в петле, не успев удивиться предательству демона.

В полдень передо мной оказалась река, я смотрел на воду и размышлял об этой встрече. Тело реки, будто стрела, показывало на север, туда, где вчера мерцала моя звезда. Эта река, думал я, мала для самой малой лодки, но достаточно велика, чтобы ей кормились люди, а значит, если идти вдоль берега, рано или поздно выйдешь к стойбищу — большому или малому, все равно какому.

Потом я подошел туда, где недавно жгли костер, увидел остывшие угли, небрежно прикрытые пучками травы, — Явире-Блестящий слишком спешил выполнить приказ отца и сделал еще хуже… Мысль о том, что здесь были люди, которым зачем-то понадобилось заметать следы в столь глухих местах, будто ударом пробудила меня от недавнего покоя.

Я положил у ног пальму, огляделся — и увидел Ябтонгу.

Гусиная Нога поднялся из зарослей тальника и не спеша шел навстречу, его оружие было готово к стрельбе. Ябтонга улыбался, будто объелся жира. Обернувшись, я увидел Явире — тот стоял на месте, так же приготовив лук.

Я смотрел на них и чувствовал только свистящую пустоту в голове. Но и это продолжалось недолго. Удушье повалило меня на землю и погасило свет в глазах. Широкий человек пустил в дело ременный аркан.

* * *

У той реки Ябто сделал временное стойбище.

Сыновья, соорудив балаган из тонких еловых стволов и нескольких кусков ровдуги, которую всегда брали в недалекий путь, собирали дрова и носили их к костру.

Неподалеку от очага было дерево — сосна невеликой толщины. Полумертвого от удушья, широкий человек, будто малую вещь из мешка, вытряхнул меня из одежды и голым привязал к стволу. Глаза прояснились, когда Ябто затягивал узел на моей груди. Ремни почти не оставляли места для дыхания.

Ждал я крика, ругани и боли. Но ничего не было.

Когда Ябтонга и Явире ушли в лес добывать птиц, Ябто произнес первое слово. Он сидел у костра, смотрел на вялое, затихающее пламя и не давал огню новой пищи, хотя сухие сучья лежали рядом.

— Осень будто забылась, — сказал он, глядя куда-то в сторону, — солнце, как летом. Самая охота… Сохатый жирный, олень жирный… Еле ползают от жира, так щедра тайга. Да?

Ябто встал, подошел ко мне на расстояние шага и долго глядел в лицо.

— Где железо?

Ответа он не услышал.

— Спрятал? Зря ты молчишь…

Широкий человек отошел и сел у костра. Огонь совсем погас, дым от углей поднимался светлыми клубами и таял.

— А ты не такой уж заморыш, каким казался. Никто меня не мог провести, даже Железный Рог, а ты провел. Видно, сильный дух тебе помогал. Знаешь имя этого духа? Хэ… Откуда тебе знать, ты ведь не шаман. Чего ты стоил бы без этого духа? Меньше, чем самый последний из людей. А теперь, оказывается, и дух тебе помогает паршивый. Куда вел и куда привел, а? Чего молчишь? Все еще веришь в него? Зря, парень, зря, не верь, он отступился от тебя, это уж я точно знаю…

Ябто встал и вновь подошел к сосне — было видно, что молчание заморыша дразнит в нем злость.

— Железо я и так найду. Мы с сыновьями пойдем твоим путем. Я знаю эти места и знаю, где ты шел.

Он говорил правду, и правда широкого человека пробудила во мне отчаяние, а отчаяние развязало онемевший язык.

— Если знаешь — убей. Чего ждешь? Сам говорил, что тебе не нужен сын, который съел сердце раба. Почему не убьешь — боишься пролить родную кровь?

Широкий человек рассмеялся.

— Эта старая безмозглая кость все тебе рассказал. А ведь он был прав, когда предупреждал меня, что с вами я приведу в стойбище чужих духов. Вы были так малы, что и жить вам оставалось совсем немного — вас загрыз бы любой волчонок, росомаха была для вас больше лося. Не достались бы им, подохли бы с голоду. А я, теплая душа, спас ваши паршивые жизни, вскормил вместе с родными сыновьями, хотел сделать из вас лучших воинов. Но прав старик — чужие духи своими не станут, чужие боги не помогут. Да ведь и вам они не помогли.

Ябто приблизил лицо и зашептал:

— Подумай, кто ты теперь? Кто ты? Тело без души. Твоя жизнь принадлежит мне, как одежда, которая на мне. Ты живой, а тебя уже нет. Шаман путешествует по мирам и не находит души раба, потому что она растворилась, как дым. Человек становится рабом, когда родные духи отступаются от него. Так и твои отступились. Кто кормил их? Кто приносил им жертвы? Они с рождения злы на тебя, потому и живешь ты хуже старой собаки. И не только ты — твой брат тоже.

— Лар живой, — со злобой прошептал я.

Ябто рассмеялся и снял с пояса нож светлого железа и рукояткой белой кости — я впервые видел его у широкого человека.

— Смотри, — Ябто поднес нож к самым моим глазам, — это твой Лар. И роговой лук, который ты украл у меня, тоже Лар. Хэно купил у меня Лара за такую плату и еще рвал волосы, что отдал дорого. Дух твоего брата — слабый. Я пришиб его, как слепня.

Ябто говорил уже без грозы в голосе, будто увещевал никчемного человека.

— И тебе я могу оставить жизнь, привести обратно на Сытую реку, и ты будешь жить, как жил, только мне больше не понадобится тебе лгать. Пойми, Собачье Ухо, другой жизни у тебя нет и не будет. Доберись ты до стойбища Хэно, второго раба он получил бы даром.

Он отстранил лицо и добавил после некоторого молчания:

— Скоро придут Ябтогна и Явире, принесут мяса. Я отвяжу тебя. Мы поедим и пойдем туда, где ты спрятал то, что украл.

Он говорил, и с каждым его словом, убивающим, как умело пущенная стрела, уходили мои силы. Поплыло перед глазами, я уронил голову — Ябто подошел и поднял ее за подбородок.

— Молчишь… произнес он. — Молчи. Разве не хочешь жить? Ну? Открой глаза, потом закрой, и я пойму, что ты хочешь жить.

Но все же у меня хватило сил, чтобы открыть глаза и не закрывать их.

Я смотрел в лицо широкого человека, красное плоское лицо, по которому стекали ручейки пота, и не закрывал глаз, пока не задрожали веки.

Широкий человек все понял. Он убрал руку с подбородка, вернулся к костру и стал раздувать уже погасшие угли, надеясь разбудить в них остатки последнего огня. Но огонь молчал. Ябто встал, плюнул и начал ломать сучья для нового костра. Треск дерева дразнил мой слух, я вгляделся и понял, что широкого человека бьет досада, движения его стали резкими, порывистыми, верными.

Я догадывался, зачем широкий человек разводит огонь в столь теплый день. Он сунет в него палку, палка обгорит, превратится в копье с красным светящимся наконечником, которое начнет жалить мое тело. Но как человек, долго сидевший на шкурах, не чувствует своих ног, видит их, но не может встать и думает, что они нечто чужое, привязанное к его телу, так и я не ведал ни страха, ни тревоги, ни обиды, ни тоски. Происходящее перед глазами я видел ясно, но так, будто все — и Ябто, и сосна, и костер, и река — было далеко, так далеко, что не достать. Единственным моим чувством в тот миг была злоба, похожая на уходящую тупую боль.

* * *

Широкий человек оказался слишком старательным, выманивая душу из врага, уже не опасного. Он сам понимал это, и намеревался разбудить ее огнем, но огонь, всегда благосклонный к Ябто, не приходил на зов. Искры скользили по тонкой бересте. Ветер молчал. Весело пели птицы в молчаливой, застывшей от блаженства тайге. Ябто бросил свое занятие и с силой ударил себя по щеке — щека горела от зудящей боли.

И тут широкий человек понял, почему огонь не хочет помогать в деле — он взглянул на небо и на мгновение ослеп. Утро уходило в полдень, и солнце набирало силу, невиданную для осени. Земля парила, как летом, и вся жизнь, что таилась в траве и ветвях, готовилась заснуть или умереть, вдруг почувствовала нежданную перемену и застрекотала, зажужжала, задвигалась мириадами крохотных почти невидимых тел. Просыпался гнус — главный ужас и страдание лета, чудовище, крадущее у человека и зверя радость краткого тепла.

Ябто обрадовался гнусу.

Он подошел к реке и, зачерпнув пригоршней воду, омыл липкое лицо. В такой день, подумал широкий человек, от реки поднимаются слепни, и тут же сквозь шум воды услышал знакомый гул, проклинаемый каждым человеком тайги. Гнус и слепни доводят до бешенства оленей, способны загнать в болото даже лося…

— Хэ, — сказал широкий человек, — слышишь — звенит? Совсем плохо твое дело, парень, совсем плохо. Демон, который привел тебя сюда, не дает мне твоей крови — сам хочет. Паршивый у тебя дух, росомаха, а не дух… — И Ябто рассмеялся так, будто действительно был счастлив.

— Ну как тебе жить с ним?! — прокричал он весело. — Зачем? Зачем жить человеку, против которого само солнце?

А солнце стояло меж гор и било в голову жестокими стрелами.

И скоро запылало мое тело.

* * *

Сыновья вернулись с пустыми руками.

— Хотите бросить рукавицы на порог? — без злобы спросил Ябто. Прежняя радость не уходила от него.

— Совсем зверя нет, — виновато произнес Гусиная Нога, глядя в землю.

Блестящий, стоявший на своем извечном месте, на шаг сзади брата, громко шмыгнул носом.

— Видели кабаргу — ушла… — проговорил Ябтонга и замолк.

Мысль его уже не искала оправдания перед отцом — он увидел голое тело, облепленное гнусом, извивавшееся в путах тело, все силы которого уходили на то чтобы удержать крик. Это зрелище поглощало Ябтонгу, как болото.

Широкий человек, казалось, даже обрадовался позорной неудаче сыновей. Появился повод уйти, чтобы вернуться к разгару пиршества. Он надел колчан со стрелами, взял роговой лук и показал его мне.

— Дашь поохотиться?! — крикнул он и, не дожидаясь ответа, на который и не рассчитывал, сухо приказал сыновьям соорудить костер из перекрещенных стволов на поляне в двух десятках шагов от берега, чтобы дым защищал только их самих, но не доходил до заморыша и не мешал гнусу пировать.

— Хорошо, отец, хорошо, — подпрыгнул Ябтонга, понявший замысел отца, — все сделаем.

Старший сын уже собрался бежать, но Ябто схватил его за капюшон парки и произнес сурово:

— Знаю тебя, поэтому слушай внимательно. Когда вернусь, я не должен увидеть на нем ни одной раны, ни одного синяка. Ты понял меня?

— Понял, отец.

— И не смейте говорить с ним.

Широкий человек отпустил сына и, не оглядываясь, широко зашагал к лесу.

* * *

Он шел и жадно ловил звуки леса, надеясь различить в них один звук, которого ждал. Он даже замедлил шаг, чтобы не уйти слишком далеко и не упустить его. Лес шумел птичьим щебетом, и ветер гладил вершину горы. Ябто остановился…

Широкий человек не ошибся в ожидании. Скоро до его ушей донесся протяжный вой, похожий на далекий крик болотной птицы. Вой обрывался, переходил в едва различимый хохот. Ябто улыбнулся и пошел дальше.

Он не ослышался — выло и хохотало мое тело. Единственное, что я помню о той муке, что душа вытекла, как глаз. Я был готова принять все, что скажет широкий человек. Потом я провалился в темноту.

Среди множества умений причинять страдания врагу — снимать кожу с головы и с живого лица, резать тело на мелкие куски, как мясо во время еды, жечь горящими головнями, сажать на очищенные от веток и заостренные сверху деревья — умение выставлять на гнус считалось самым изысканным. Для него требовалось терпение и время. В жаркий летний день гнус уносил рассудок врага еще до захода солнца, и враг выл и хохотал, как воет человек без разума. А к середине следующего дня гнус оставлял белое обескровленное тело — сонмы существ разносили по тайге жизнь врага.

Но Ябто знал, что я не умру, — он сам не хотел этого. Нечаянная осенняя жара была подарком ему, а подарок духа, бесплотного демона, который ведет человека, не может быть во вред. В эти дни демон был так близко, что широкому человеку казалось, будто он слышит не только его слова, но само дыхание.

Он быстро нашел то, ради чего отлучился в лес.

Ябто спускался с горы, и два жирных глухаря, привязанных к поясу, били его по ногам, еще один лежал в мешке за спиной — тайга послала птиц, как гостю подают еду на деревянном блюде. Широкий человек шел и думал о своей жизни, которая вдруг необычайно ясно сложилась в его памяти. Он был под крепкой защитой, хотя не раз мог погибнуть не только от чужих людей, холода и голода, но и от собственных ошибок. Наверное, это и есть то, что называют участью, думал Ябто — он забыл горе и знал, что тревога, посещавшая его, уже не вернется. Он не боялся участи.

Спустившись в низину, он увидел дым от костра и ускорил шаг. Солнце заканчивало пир и уходило к закату. Ябто не слышал крика и понял, что гнус, получив свою долю, не оставил заморышу сил даже для крика. Он дошел до перекрещенных обгорелых бревен, откуда открывалось его временное стойбище на берегу.

Первое, что увидел широкий человек, — пустую сосну, у корня которой валялись разрезанные куски аркана. Исчезла и одежда зморыша.

— Эй! — негромко крикнул Ябто.

Он еще ничего не понял.

— Ябтогна… Явире…

Никто не ответил. Он начал метаться вдоль берега, не зная зачем, и скоро нашел Ябтонгу.

Старший сын лежал животом на валуне посреди реки в половине полета стрелы от стойбища — течение колыхало тело и вместе с ним оперенное древко, торчавшее из спины.

Другого сына Ябто найдет позже, в половине дневного пути, там, где река становится извилистой и совсем мелкой.

 

Люди Нга

Земли людей Нга начинались от правого берега родовой реки Ябто и уходили на север вплоть до ледяного моря. Это были самые великие владения, а сам род — несочтенным и необъятным. Никто не знал, сколько семей могут назвать себя людьми Нга. И столь же необъятным был страх перед этим племенем.

Люди Комара, люди Бобра, люди Мыса, Ивняковые, Ручьевые, Березовые, Лисьи, Беличьи люди, все рода, чье изначальное имя было легко объяснимо, не могли понять происхождение людей Нга.

Кто был тот предок, который заключил вечный договор с верховным духом зла, вождем холода и царем преисподней, или же сам дух избрал себе народ — никто не знал этого. И сами люди Нга хранили это в тайне, а тайна порождала страх, который в других родах передавался от отца к сыну, как обычное наследство.

Шаманы толковали: Нга — сын Нума, верховного бога, творца мира и всего, что в нем, — обманул отца. Тайком он покрыл нечистотой первых людей, созданных Нумом, отчего они стали смертными и потеряли задуманное богом отвращение к нечистому. Нум разгневался и хотел сделать сына небесным бродягой, но льстивой покаянной речью Нга умолил отца не прогонять его. Он сказал, что раскаяние его так глубоко, что он не дерзнет просить отца о небесном уделе, а просит ему дать наследство на земле, самое ничтожное, какое только можно придумать.

— Пусть мои угодья уместятся на кончике посоха, — сказал Нга, — только не прогоняй меня, отец.

Нум видел раскаяние сына и уговаривал его взять больше, но сын плакал, рвал волосы и проливал слезы, от которых на землю пришел потоп и убил многих из людей. Наконец Нум согласился и дал ему удел на кончике посоха. Нга вытер слезы, поставил посох на поверхность земли и проткнул ее насквозь.

— Ты сам обещал мне дать то, что заберет посох. Все, что под землей, — мое. Держи слово, мой бог.

Нга смеялся, говоря это, а у Нума сжалось сердце оттого, что не только людей — бессмертных и не ведающих нечистоты — он потерял, но и сына, который свой божественный ум обратил к обману отца.

— Будет по-твоему, — сказал Нум.

Это были последние слова бога, произнесенные в пределах видимой вселенной. Сказав это, он ушел туда, где кончается последнее небо, и больше не показывал себя.

В давние времена были шаманы, восходившие на небеса, но никто из них не достигал даже края его обиталища. И когда спрашивали у них люди:

— Где наш бог? Что он делает?

Шаманы отвечали, опуская глаза:

— Он спит. Не трогайте бога. Живите так.

Когда скрылся Нум, бесчисленные боги и духи овладели землей. Они были совсем, как люди, — не злые и не добрые, временами сильные и временами слабые, храбрые и трусливые. Только простых среди них не было. Каждый имел проницательный ум и знал свой предел.

Но тем, ранним людям, что-то мешало поверить шаманам. Жизнь их была трудна и непонятна.

— Бог что-то оставил нам, прежде чем заснуть? — с надеждой спрашивали люди. — Не может быть такого, чтобы столь добрый бог уснул просто так. Разве ляжет спать хозяин, бросив без присмотра стадо? Кого бог оставил вместо себя?

— Нас, — отвечали шаманы.

— Что вы можете?

— Мы будем говорить с бесплотными. С одними — договоримся, с другими — поторгуемся, кто слаб — того прогоним.

— А бог? Бог проснется когда-нибудь?

— У него своя воля, и это может случиться в любой миг. Но как бы не стало хуже от того…

— Почему?

— Кто знает, что задумает проснувшийся бог? Поэтому приносите жертвы. Каждый год, в начале весны, жертвуйте белого оленя, лейте его кровь на восход, чтобы Нум видел вашу память, и его пробуждение не застало вас врасплох. Тогда он воздаст добром тем, кто не забыл его. Но так же жертвуйте Нга, кропите кровью черного оленя землю на закат. Не забывайте Нга, ведь он, в отличие от своего отца, не спит и не прощает.

Люди делали по сказанному. Поначалу они часто спрашивали шаманов — не проснулся ли Нум? Шаманы говорили о терпении. Так прошло много поколений, и люди устали. Потом не стало великих шаманов, способных подниматься в высшие небеса. Но каждую весну люди кропили землю на восход кровью белого оленя, поскольку так делали их предки на много поколений вниз. Жертву приносили не с надеждой, а от боязни нарушить заведенный порядок. И хотя многие, особенно самые умные из людей, понимали бессмысленность жертв спящему богу, ни у кого не поднималась рука первым нарушить то, что заведено от начала времен. К тому же один олень — не так уж много даже для бедной семьи.

Зато Нга был близок, как ладонь, и черных оленей резали с замиранием сердца. Кому-то и вправду удавалось в год после жертвы избежать большого несчастья. Но тот, кто мог видеть дальше собственного носа, понимал, что вдохновенная жертва, уберегая одних, не уберегает многих, и смерть рано или поздно получит свое. Души людей оделись тревогой.

Но однажды нашелся человек, которому пришла на ум простая и спасительная мысль. Человек подумал, что один олень для бога самого близкого людям — это мало, оскорбительно мало. Это ничто, нет, это хуже, чем ничто, — это как плюнуть в глаза. Человек принадлежал к какому-то простому роду, вроде людей Ивы, Ручья или Мыса. Он поведал о своей мысли родичам и, наверное, смеялся оттого, что об этом никто не додумался раньше.

— А сколько оленей для Нга в самый раз? — спросили родичи.

— Нисколько, — ответил человек, чем изумил всех.

Чтобы не оказаться побитым, он сразу изложил свой замысел.

— Такому могущественному богу не нужны олени. Они не жертва.

— Как не жертва?!

— Жертва — это как отрезать у себя кусок сердца, — сказал человек. — Если бы тайга опустела, и этот олень был последним и, убив его, мы все подохли бы с голоду — тогда, да, жертва.

— Не понимаем, — сказали люди.

— Сейчас поймете.

Он был смелым человеком — он подошел к одному из воинов и сказал:

— У тебя молодая жена. Любишь ее? Сильно любишь?

— Да, — ответил воин.

— Отдай ее Нга. Окропи кровью закат. Тогда это будет жертва.

Пока воин глотал воздух, пытаясь понять неслыханную дерзость, человек подошел к начальнику рода.

— А ты отдай сына. Сколько ему? Месяц? Отдай наследника Нга — это будет не оскорбительно для него. Это будет радость для него, ибо он поймет, что никто не чтит его так, как почитаешь ты. Тогда Нга обойдет бедой твоего нового сына и всех нас.

— А ты, — человек крикнул воину, — возьмешь себе три жены, и каждая будет лучше нынешней. Теперь вы понимаете, что такое жертва?

Воин хотел убить человека, но начальник рода остановил оружие.

— Что же тогда ты сам можешь предложить Нга?

— Пока только свой ум. Нга все видит и знает, кто подал вам такой совет. Когда обрасту людьми и добром, как все вы, — посмотрим.

— Какой жертвы в таком случае захочет Нум? — спросил начальник рода.

— Нум? — улыбнулся человек. — А разве он существует?

Его хотели разорвать деревьями, но передумали — его избили и выбросили в пустую землю.

Человек догадывался, что жизнь ему спасли слова о том, что Нга видит тех, кто дает добрые советы людям, — и он не ошибался.

С отбитыми ногами и грудью он умер бы от голода, достался зверю и гнусу, но через несколько дней его нашла молодая женщина, жена того самого воина. Она принесла немного еды, лук, стрелы и топор, а кроме того снадобье из медвежьей желчи, которой вылечила раны человека. Женщина сказала, что сбежала к нему от мужа потому, что не видела столь храброго мужчину, хоть и невеликого телом.

Они выжили: вырыли землянку, накрыли ее деревьями, березовой корой и шкурой лося, которого мужчина добыл поздней осенью, переждали великий холод, а в конце весны женщина родила ребенка — девочку — и отдала ее мужу, чтобы тот посвятил ее подземному богу.

Потом она рожала каждый год, и ее сыновей — а это были только сыновья — не трогали болезни и холод.

Тот человек и та женщина стали родоначальниками людей Нга.

Их потомство расселялось по тайге, вышло за ее пределы, добралось до моря; оно дробилось на малые рода и семьи, каждая из которых свято держалась обычая — каждый год посвящать своему покровителю первенцев, а когда не было таковых — самое дорогое, что имели. Люди помнили главное — нет более скверного дела, чем оскорблять богов нестоящими жертвами.

Другие юрацкие рода, и даже чужие народы, знали, чем держатся люди Нга. Они пытались одолеть их войнами, но победа оставалась на стороне людей Нга. И потом, когда сменилось множество поколений, и уже никто не знал в точности, следуют ли своему обычаю потомки храброго отца и храброй матери, молва хранила страх перед великим родом. Страх рисовал дивные, невиданные узоры, хотя тот, кому приходилось сталкиваться с людьми Нга, видел, что снаружи они ничем не отличаются от других жителей тайги. Кому-то они казались даже приветливее прочих — Ябто, например, провел несколько приятных дней в стойбище оленевода Хэно.

* * *

Хэно стоял во главе большой семьи, которую можно было назвать отдельным родом, но старик при любом случае говорил, что корень его — храбрый отец и храбрая мать.

С ним жили, охотились и пасли великое стадо его сыновья, каждый из которых имел жену и детей. Особой ветвью были трое младших братьев старика, признавших в свое время силу и разум Хэно и оставшихся с ним в одном стойбище. У братьев были семьи и взрослые сыновья, которые так же имели жен, и дочери, которым искали мужей.

Хэно мог выставить сорок одетых в железо воинов, но старался не воевать без нужды, с родичами жил в мире и не скупился на подарки. Его почитали как величайшего отца среди семей рода Нга и слушались, как всесильного, хотя сам старик был настолько слаб, что едва мог ходить.

Но все же через одного из двоюродных братьев Хэно в большую семью пришло несчастье. Этот брат, получивший после того, как все случилось, прозвище Тусяда — Неимеющий Огня — был беспутным человеком. Его прежнее имя было другим, теперь оно уже забыто и проклято.

Этот человек великого роста и невеликого ума считал себя если не равным Хэно, то хотя бы близко стоящим к нему. Одно время он ходил старшим над пастухами, постоянно терял оленей, что при богатстве Хэно не бросалось в глаза, но однажды отдал волкам едва ли не треть стада. Волки оказались умнее пастухов; выстроив сложную засаду, они отделили от стада около сотни оленей, и пока одни волчьи стаи нападали на оставшихся и тем самым отвлекали людей, другие гнали добычу к высокому обрыву над озером, — олени падали с большой высоты на каменистое пространство у самой кромки воды.

Пастухи сочли за благо увести стадо и не мстить волкам. Старший потом оправдывался перед Хэно, громко крича и ругаясь на то, что под его начало попали люди совсем безмоглые и к тому же трусливые, а он давал им разумные приказы, но они все делали по-своему. Хэно молча выслушал брата и сказал ему, что неудачи случаются у всякого, к тому же волк бывает умнее человека, и в этом нет ничего удивительного. Но на другой день, старик велел пастухам во всем слушаться одного из своих зятьев.

В ответ на оскорбление, нанесенное Хэно, этот человек побил свою жену. Потом он давал старейшине множество советов, например, предлагал перегородить реку в нескольких местах заплотами, чтобы постоянно быть с рыбой, идти войной на ситтов, подземных кузнецов ростом меньше собаки, чтобы заставить их ковать оружие только для людей Нга, разделить стадо на белых, черных и пятнистых оленей, чтобы у пастухов не рябило в глазах…

Хэно выслушивал советы брата, не воспринимая их всерьез и не наказывая его за глупость. Он слишком ценил свою кровь, чтобы наказывать близких родичей, как всех остальных, — к этим он был строг. От доброты старика пришла беда.

В конце концов этот человек понял, что Хэно не нужен его искристый ум, старик презрел голос родной крови и не запрещает другим людям смеяться над своим братом. Он не на шутку страдал, целыми днями валяясь на шкурах в чуме, ни с кем не разговаривал, но потом вдруг подумал, что страдать не стоит, ведь у него есть двое взрослых сыновей, для которых он — то же, что и Хэно для всех остальных. Он ходил с ними охотиться, бить птицу на озерах, ловить рыбу крапивными сетями и криком учил делать то, что они и так умели, научившись от других мужчин. Сыновья молча сносили обиду, а отец, похваляясь добычей, говорил домашним: «Смотрите, как я вас кормлю, ох, как хорошо я вас кормлю». Жена человека плакала тайком… А человек бахвалился, и однажды то, что он говорил своим людям, сказал огню.

— Вот как я тебя кормлю, как хорошо кормлю, — бормотал он, подбрасывая сучья в очаг.

Тут выглянула из пламени Мать Огня и прошипела:

— Глупый, это я тебя кормлю.

Человеку бы упасть лицом, может быть, дух и не помнил бы обиды, но человек начал спорить.

— Нет, это я тебя кормлю. Что ты без меня?

Мать Огня замерла, посмотрела на глупца и, не вступая с ним в спор, исчезла. А человек подбросил сухих дров. Вспыхнул огонь, поднялся до самого дымового отверстия, и всю ночь горел весело.

Поутру брат Хэно, начал разводить новый костер, но дрова не горели. Подумав, что дерево сыровато, принес он сухих сосновых сучьев, но огня не добыл. Тогда человек решил, что огниво плохое и побежал к соседу за другим. Но только вошел в соседский чум — и там погас огонь. Стали соседи разводить костер заново — не горит. Побежал тот человек в другие чумы, и к кому бы ни приходил, везде огонь гас.

Испугались люди, закричали на брата Хэно: «Чего ты натворил, что огонь возненавидел тебя, — не хочет гореть, когда ты рядом?»

А человек только рот раскрывал по-рыбьи, видно, боялся сказать людям, что вчера спорил с Матерью Огня.

Люди бегали за ним по большому стойбищу, намереваясь побить, и, наверное, исполнили бы задуманное, но тот человек бросился к жилищу Хэно искать защиты.

Старик сидел перед чумом у костра.

— Он беду принес! — кричали люди.

Хэно собирался спросить, в чем причина их гнева, но, опережая ответ, из пламени у его ног показалась Мать Огня и сказала так, что услышали все:

— Что — теперь понял, кто кого кормит? Впредь же все ваши очаги погаснут.

Сказав это, дух тонкой змейкой вытянулся до неба и исчез. Тут же костер у ног старика зашипел, будто в него плеснули водой.

Старик все понял.

— Это не олени, которых ты скормил волкам, — медленно сказал он, не сводя глаз с непутевого родственника. — Это не олени, брат…

Люди пошли на того человека, хотели его разорвать. Хэно не дал.

— Если его убьем — как узнаем, чем умилостивить Мать Огня?

Тот человек упал на колени и закричал:

— Убейте меня! Я виноват.

— Молчи, — оборвал его старик. — Много ли стоит жизнь виноватого, тем более такого глупого, как ты. Мать Огня — великий дух, чтобы умилостивить его, нужно что-то большее, чем жизнь.

Хэно помнил завет предков — не оскорблять бесплотных нестоящими жертвами.

Послали за шаманом, рассказали все, как было. Шаман камлал в темном чуме, блуждал по мирам, искал обиженную Мать Огня, чтобы узнать об искуплении греха, упавшего на всю семью. К утру вернулся с ответом.

— Что ты наделал, страшный ты человек, — прохрипел шаман, обессилевший в пути. — Чтобы умилостивить Мать, тебе придется принести в жертву сына, кровью его накормить огонь — тогда дух смилостивится.

— Какого сына? — с готовностью спросил человек. — У меня их двое…

— Старшего, — ответил шаман, уронил бубен и упал — сон свалил его.

Старший сын человека носил имя Сэрхасава, или Белоголовый. Шла ему двадцатая весна. Сэрхасава был невысокого роста, но крепок, легок и молчалив — в отличие от отца, чей рот закрывался только во сне.

Хэно думал о том, чтобы подыскать ему стоящую жену.

Сэрхасава знал, что натворил отец, сидел у входа в свой чум и ждал участи.

— Вставай, — сказали люди Белоголовому. — Если сам не пойдешь за нами — свяжем.

Услышав эти слова, непутевый человек упал лицом в траву и зарыдал. Сэрхасава встал, взял омертвевшую руку отца, положил ее на плечо и, подняв тело непутевого человека, потащил его к очагу в середине стойбища, где стоял чум Хэно. Добравшись до места, он свалил тело и начал хлестать по щекам рыдающего, потерявшего всякую крепость отца.

— Поднимайся, — говорил он тихо. — Ну же, вставай, не затопи мой путь слезами.

Он помог подняться отцу, дождался, когда родич, управлявшийся с трутом, добыл первый тонкий дым, снял парку и встал на колени у очага. Непутевый человек стоял сзади, рот на красном размокшем лице издавал протяжный колыхающийся звук.

— Ну! — крикнул кто-то из людей с такой злобой, что человек замолк.

Он подошел к Сэрхасаве совсем близко, положил руку на плечо.

— Прости, сынок…

— Нож у тебя есть? — спросил Белоголовый.

Ножа не было. Хэно снял с пояса свой и протянул брату.

Тот проскулил что-то сквозь зубы, зажмурился и полоснул…

Кровь хлынула на тлеющую бересту. Через мгновение проснулось голодное пламя и потребовало пищи — старик бросал в костер сухие дрова, лиственные сучья, огонь довольно трещал, насыщаясь жертвой. Люди оправились от оцепенения, кто-то говорил, что надо проводить Белоголового в нижний мир с великой честью, как вождя. О непутевом человеке забыли и вспомнили, когда Хэно сказал ему при всех:

— Прежнее имя забудь. Отныне твое прозвище — Тусяда, и другого у тебя не будет. Иди и живи как можешь.

Все разошлись по своим делам — летнее солнце стояло высоко.

Неимеющий Огня добрался до чума, упал на шкуры и закрыл глаза. Он ждал забытья, но забытье не приходило. Он подумал, что надо бы позвать смерть, перебирал в уме, как это сделать, и, перебирая, неожиданно уснул, как засыпает всякий человек, уставший после тяжелого дела.

Жены Тусяды рядом не было — брат Хэно даже не вспомнил о ней. Это была маленькая подвижная женщина, с лицом красивым, будто точеным из белой кости. Она носила имя Маяна или Мучение, и считала его единственно верным, ибо родилась на свет тяжело (мать едва не умерла в родах) и жила, не надеясь на счастье.

Маяна ушла в лес и молилась об участи сына в нижнем мире — по обычаю в дорогу его собирали другие люди. Маяна не думала о том, что будет завтра. Она никогда об этом не думала…

* * *

А утром огонь умер во всем стойбище.

Люди истирали ладони о трут, поливали слезами огнива, но даже малого дыма они не добыли.

Позвали шамана.

— Камлай, — говорят, — спроси Мать Огня, чем плоха жертва.

Не притронувшись к бубну, шаман сказал:

— Мать захотела сына Тусяды. Выходит, Сэрхасава — не сын. Мы обманули Мать.

Тусяда затрясся всем телом.

— Как же я мог обмануть духа, когда сделал, как сказал ты, — своими руками своего родного сына убил, кровью его накормил огонь?

— Нет в нем твоей крови, иначе дух принял бы жертву.

— Как же не родной?! — кричал Тусяда. — Жена моя его рожала, сам видел.

Но люди были так злы, что не поверили Неимеющему Огня. Сами нашли Маяну и держали ее, будто вора.

— Говори, с кем старшего сына прижила?

Маяна плакала, от страха не могла ничего сказать, и люди вокруг начали уже за пальмы хвататься.

— Мой он, мой! — крикнула жена Тусяды.

Хэно поманил ее к себе и сказал тихо и почти ласково:

— Не плачь, Маяна. На вот тебе ремешок, пойди в чум, посиди до вечерних сумерек и сколько раз была с другими мужчинами, кроме мужа, столько узелков завяжи. Мне отдашь.

Пошла Маяна в чум, плакала весь день, а вечером вышла и отдала Хэно ремень — был там всего один узелок.

Так вскрылся обман. Люди бросились к чуму Тусяды, чтобы привести парня, который считался его младшим сыном, но чум был пуст. Хэно велел бежать в лес и искать, но люди вернулись ни с чем.

Парня того звали Нохо, или Песец.

 

Нохо

Ему шел восемнадцатый год.

Когда пролилась кровь Белоголового, он убежал в лес, чтобы никто не видел его позора и горя. Вернувшись утром, он узнал, что злоключения его непутевого отца не закончились. Нохо проник в свое жилище, взял оружие и скрылся в лесу. Когда Маяна показала старику Хэно ремешок с единственным узелком, ее младший сын был далеко в тайге.

Предвидя погоню, он укрылся в пещере на вершине лесистой сопки — об укрытии знали только он и брат Сэрхасава. В детстве они уходили сюда и устраивали игры, не похожие на игры других детей. Потом, когда пришло время самостоятельной охоты, братья прятались здесь от метелей и гроз.

Там Нохо переждал первую опасность. Он имел бодрый ум и понимал, что семья будет гнать его, как волки гонят лося, пока тот не обессилет и не даст себя убить. Проклятие Матери Огня легло на каждого из людей Хэно, их очаги будут мертвы, равно как и очаги всех других людей, к которым они приблизятся. Когда разойдется весть о проклятии, для всех родов и племен тайги они станут такими же, как Нохо, — жиром, выброшенным со скребка.

Может быть, по милости кого-то из бесплотных несчастье пришло в семью с началом лета, когда солнце может готовить пищу не хуже огня. Но время тепла коротко, и если семья не найдет Нохо, не окропит его кровью очаг, с приходом холодов придет и гибель. Старик будет спешить и сделает все, чтобы весть о проклятье не уходила за пределы семьи. Нохо знал, что сможет выжить, если продержится до зимы, до великого холода, который не пощадит никого из родичей и тем избавит Песца от заячьей жизни.

Сын Тусяды спал вполглаза, никогда не задерживался на одном месте больше половины дня, и постоянно менял засады, из которых не раз видел вооруженных мужчин. Он уходил далеко от родных угодий, потом возвращался едва ли не к самому стойбищу и так путал следы, предугадывая мысли своих родичей. Худшей опасностью могли стать собаки, а не люди, но, видно, дух-хранитель отводил ветер с запахом Песца от чутких собачьих носов.

И тайга была добра к беглецу и посылала хоть не великую, но верную добычу. Нохо бил лесную птицу, и, осмелев за месяц скитаний, ставил пасти и ловил рыбу. Но удивительнее всего, что проклятие Матери Огня не коснулось сына Тусяды, — костер у его ног всегда горел весело.

Так он скитался до осени, до того самого дня, когда вышел к берегу реки, где когда-то ставил свою снасть, и там увидел привязанного к дереву голого человека и двух одетых людей, что-то кричащих и размахивающих руками.

Пригибаясь к земле, Нохо перебежал в заросли тальника, откуда берег был виден, как собственная ладонь, достал из колчана три стрелы и положил их перед собой, чтобы время от выстрела до выстрела было меньше, чем треск сучка.

Песец выстрелил дважды, третья стрела, оставленная на случай промаха, не понадобилась…

* * *

Когда Нохо разрезал аркан, (о чем впоследствии пожалел — аркан пригодился бы) голый человек рухнул на землю, будто из него вынули кости. Вдоль тела, вспухшего разом, от верхушки лба до пальцев ног, будто облитого водой из кипящего котла, змеились темные полоски засохшей крови. Грудь, живот и ноги пересекали синие вмятины от ремней. Но глаза были живы — они и сказали Нохо, что этого парня стоит спасать от смерти. Глаза не обманули — заморыш нашел в себе силы приподняться и сесть по-собачьи.

Так мы встретились с Нохо.

Он принес летнюю парку, штаны и бокари, которые лежали в траве неподалеку от сосны.

— Одевайся, — сказал он мне. — Можешь?

Я потянулся к одежде, но встать не смог.

— Третий ушел… скоро вернется, — сказал я своему спасителю.

— Пусть возвращается, — спокойно сказал Нохо. Легкая победа заглушила в нем предчувствие опасности.

— Убьет тебя как слепня. Это их отец, Ябто… Я не смогу одеться. Уходи сам.

Услышав имя широкого человека, Нохо замер на мгновение, будто стараясь отыскать что-то нужное в памяти.

— Падальщик Ябто? — спросил он и, не дожидаясь ответа, побежал к берегу, где лежали Гусиная Нога и Блестящий.

Нохо оттащил тела на середину русла, зайдя в воду по пояс, и пустил их по течению. Потом приказал мне лечь, надел на меня штаны и бокари, а парку велел одеть самому, пока он собирает оружие, оставшееся от сыновей широкого человека.

— Почему ты назвал Ябто падальщиком? — спросил я.

— Так говорят, — не задумываясь и не прерывая работы, ответил Нохо.

Два лука и колчан он поместил на моей спине, взвалил меня на плечи и побежал в лес. Нохо был не по годам силен, а я — не по годам мелок, потому и бежал Песец, не останавливаясь…

* * *

Свою нежданную добычу Нохо принес в пещеру.

Не зная заговоров, не имея снадобий, он натирал мое тело прохладной золой, делал это с уверенностью камня, и вышло по его вере — жар, охвативший тело, сбавил злость.

Так прошло несколько дней. Нохо приносил добычу, и по ночам мы ели, рассказывая друг другу свою жизнь.

— Зачем ты спас меня?

— Мне скучно одному. Теперь нас двое.

— Трое.

— Ты видишь третьего?

— Это Лар, мой брат, с которым мы делили одну утробу. Нужно освободить его. Он в рабах у вашего старика.

— Лар, — произнес Нохо.

Он замолчал, вспоминая что-то.

— Тощий, длинный парень, который приехал с Ябто?

— Да.

— Он не раб.

Я вздрогнул.

— Ябто сказал, что продал его за нож белого железа и роговой лук…

— Хэно не держит рабов.

— Значит, Ябто мне врал. Зачем?

— Затем же, зачем привязывал к дереву, — хотел лишить тебя силы. Лук и нож подарил Хэно. Старик всегда одаривает гостей, особенно тех, кто ему понравится.

Слова его были, как теплый ветер.

— Лар жив? Я слышал, как говорил другой человек, кто-то из ваших, что Лар живет сытно, ест жир и скоро старик его женит. Это правда? Не молчи. Если я не найду Лара, так и останусь с половиной души.

Нохо поднялся и пошел в дальний угол пещеры, где лежали сухие сучья, запасенные очень давно, еще при жизни Белоголового. Он положил охапку возле костра и, ломая дерево, начал кормить пламя. Все это он делал молча.

— Правда, — наконец произнес он. — Хочешь его увидеть?

— Он рядом?

— Близко. Если чувствуешь силы — пошли.

— Ночью?

— Для нас — самое время.

Нохо бежал впереди, безошибочно выбирая дорогу в густой осенней тьме, а я едва поспевал за ним. Я задыхался, но Песец, немного времени назад спокойный и даже радостный, гнал, будто преследовал врага, и от безудержного бега на мою посветлевшую душу опускалась муть, которую я считал усталостью.

* * *

Мы прибежали в березовый лес.

— Пришли, — сказал Нохо.

Он положил на землю оружие и снял с пояса ровдужий мешочек с огнивом.

— Я думал ты меня к стойбищу ведешь… Где мы?

Нохо не ответил. Он достал из колчана что-то похожее на большую палку — факел из туго скрученной вываренной бересты, — вложил его в мою руку и взялся за огниво. Пропитанная смолой береста занялась от первой же искры, и скоро я увидел колоды.

Это было кладбище большой семьи Хэно. Колоды раскачивались, скрипели под ветром над нашими головами. В те времена обычай велел хоронить всех людей, как нынче хоронят только шаманов, — на деревьях, чтобы душа, по какой-то причине задержавшаяся в теле, не коснулась земли и не досталась преисподней раньше, чем ее судьба будет решена бесплотными. Если не сделают так, то упавшая душа обратится злым духом и начнет мстить тем, кто обошелся с нею столь непочтительно.

— Эти, — Нохо осветил факелом колоды в середине рощи, — давно висят. Старые люди. А вот — жена старика. И там — еще одна жена. Родили и тут же умерли. Но это давно было. Теперь иди за мной.

Мы пошли на край рощи. Нохо взял у меня факел, что-то искал в траве и, наконец, поднял длинную лестницу, связанную из двух тонких неотесанных лесин.

Нохо приставил лестницу к одному из стволов, который обнимала веревка, державшая гроб, и вернул факел.

— Поднимайся. Смотри.

* * *

Я поднимался на высоту медленно, будто боялся упасть. Смолистая береста шипела, разгоралась все ярче, и белый беспощадный свет открыл все разом — старую летнюю парку, изрезанные бокари, длинные волосы цвета пепла и серую маску, в которой я узнал свое лицо.

Это был Лар. Здесь, между березовыми стволами, он оказался не так давно, в пору, когда тепло становится даже ночью и люди расстаются с зимней одеждой. Ни насекомые, ни малые звери, живущие на деревьях, не тронули Лара. Солнце высушило его лицо, оставив на нем след последнего страдания — губы, сжатые судорогой, полосы на лбу, пустые глаза, открывшиеся уже после смерти.

Лар был похож на человека, который так и не смог уснуть.

Горе медлило приходить ко мне — было лишь странное ощущение, что, спустившись с лестницы, я коснулся ногами совсем другой земли.

— Старик и вправду хотел его женить, — сказал Нохо. — Нашел невесту, только не свою дочь — их у него нет, а дочь своего старшего племянника. У него много племянников… Братья той невесты говорили: «Ты, сказывают, бороться мастер. Давай, испытай силу». И он шел с охотой. Задирист был, хоть и слаб. Трое против одного боролись. И так его на землю бросали, что он и умер. Говорят, убивать его не хотели — так вышло. Слабый, говорят, пришел к ним твой брат. Вот и умер. Теперь ест жир среди небесных дымов. Там и невесту ему подыщут.

Я сел на траву и повторил, не понимая сказанного:

— Среди небесных дымов?

— Легок был гроб твоего брата, — сказал Нохо. — Как пух легок. Значит, мало греха на нем. Так люди говорят. У злого — тяжелый гроб, бывает, что и шестерым не поднять, и деревья его не держат. Много зла оставил человек, и греха на нем много. Родича убил, или с огнем препирался, или зверя подраненного гнать перестал, бросил в тайге умирать. Духи от такого человека отворачиваются и не служат ему. Духи его в подземелье тащат — потому и гроб тяжелый. А брат твой, видно, не успел нагрешить. Потому и месть твоя будет легка.

Так впервые прозвучало слово «месть», но тогда оно прошло мимо разума. Не к тому готовилась моя душа.

 

Плач

В пещере душа заговорила словами, которые рот не произносил никогда.

— Колода с телом брата моего стрелой ушла в черное небо, на звезды ночные бросился убитый брат мой — и, не долетев, упал на ветви, в гроб свой упал… Возроптало сердце мое. Я проклял юраков, я всех людей проклял, что нет среди них добра и милости, только злоба и злоба.

Велика тайга, людей в ней много, дымы чумов бесчисленно поднимаются в небо, стойбища огромны и богаты, становые пути исхожены и кочевья живут. Птица ждет свою стрелу, рыба ожидает сети, чтобы котцы кипели, как котлы над очагами, зверь ищет свою судьбу среди деревьев, добрые кайгусы помогают людям, чтоб не прекратился род их, но брату моему, Лару, брату моему, не нашлось ни стойбища, ни чума, ни удачи, ни ласки, ни слова… Что была его сила? Что была его удаль? Зачем ему молодое сердце и ходкие ноги, глаза, видящие дальнюю звезду, крепкая рука и умный нос, когда не было ему места в тайге? Не приготовлено было ему ни чума, ни очага, ни оленей, ни нарт с упряжью, ни доброй жены — зло, поношение и гибель были приготовлены брату моему, Лару, брату моему убитому. Пришел он к людям из мха лесного, где был спрятан от смерти, пришел, не помня племени своего и крови своей не ведая, — так и ушел на чужие ветви.

Я один остался, в целой тайге один, под небом один, между мирами один, средь людей один — нет мне ни чума, ни очага, ни племени. Пусть окрепнет рука моя войной, местью окрепнет, пусть жалость вылетит изо рта, как последний дым от очага потухшего вылетает через верхнее отверстие. Пусть стаями соек выпорхнут из моего рта имена врагов — тех, кто забрал у брата моего жизнь, а у меня — брата: тех, кто отнял у нас племя, кровь нашу украл и память нашу кровную, как очаг, потушил. На чумище памяти моей пусть война бушует, пусть мщение крадется.

Я не плакал. Слова, которые изрекал рот, существовали за тем пределом, где уже нет слез, равно как нет ни горя, ни радости, ни смеха. Душа превращалась в жилище, которое давно оставили люди и увели за собой запахи жизни. Я раскачивался, как безумный, и говорил ровно, с закрытыми глазами. Потом замолк.

* * *

Прошло много времени, прежде чем Нохо нарушил тишину.

— Мести хочешь?

Я промолчал, я чувствовал, как разум возвращается ко мне.

— Как будешь мстить? — продолжал Песец, неотрывно глядя в мои глаза. — Семья Хэно — как целый род. Одних молодых мужчин четыре десятка. Пальмы поднять не успеешь.

— Лишь бы не одному уйти к небесным дымам.

— Ты спрашивал, зачем я спас тебя…

— Ты ответил.

— Нет. То был не ответ. Слушай, что я буду говорить тебе… Охотник уходит в тайгу и обещает своим, что вернется через семь ночей. Ему говорят: «Иди и возвращайся», — и начинают ждать. Но ни через семь, ни через десять ночей охотник не возвращается. Нет его месяц, другой… Уже снег пополз с гор, а его все нет. И тогда родные просят шамана поискать его душу, но шаман не находит ее ни среди живых, ни среди мертвых. «Не иначе оторвался он от людей, пропал, провалился в дыру, ведущую в подземелье… Тайга забрала, зверю достался. Ушел в нижний мир, в чем был, не отмоленный, без проводов и теперь там бедствует. Такая доля. Не ждите его». Люди поплачут и забудут. А охотник — жив. Он был в плену, в рабах у чужого народа, бежал и вернулся домой. Но, увидев его, женщины закричали и попрятались в чумах, дети швыряли в него камнями, а мужчины говорили: «Ты — дух. Зачем возвращаешься к живым? Уходи». Охотник кричит им: «Что вы, люди, я же ваш родич!..» — «Наш родич обещал вернуться через семь ночей и не вернулся. Тайга забрала нашего родича, а ты — дух с его лицом». А человек приближается к своим. «Нет же, — кричит, — я живой! Подойдите, потрогайте мои руки, лицо — они теплые». Но мужчины не хотят слышать, хватают луки, пускают стрелы… Он избегает смерти и опять уходит в тайгу. Теперь каждый, кто встретит охотника, может убить его и получить похвалу, потому что избавил родичей от коварного духа, который обманывает, что у него теплые руки только для того, чтобы приманить другого человека и вцепиться в его шею… Охотник уходит и живет бродягой. У него действительно теплые руки. Как все, он хочет есть, мерзнет, чувствует боль, но он уже не человек. Он жив — и мертв. Он есть — и его нет. Имя его выброшено, как жир со скребка. Как не бывает зверя без шерсти, так не бывает человека без имени и рода. Для своих он умер, для чужих — раб. Кому он свой? Куда ему идти? Кто его примет?

— Не знаю, — сказал я. — Зачем говоришь мне это?

— Потому что так было среди нас, в нашей семье. Я был мал, когда слышал этот рассказ, но запомнил, крепко запомнил. А теперь вижу — я этот охотник. И ты — этот охотник. Поэтому слушай меня. Охотник должен искать такого же, как он сам. Я нашел тебя. Не ищи свой народ — теперь я твой народ, а ты мой. Брат твой мертв — теперь я твой брат. Мы выживем, сделаем набег, добудем женщин, оленей, собак и не будем нуждаться ни в каких родах и племенах, потому что сами станем племенем. Слышишь, брат, верь, что так будет. Только бы дожить нам до середины зимы, когда придет великий холод и начнет убивать людей Хэно.

Я помедлил и сказал, глядя прямо в глаза своего спасителя:

— Ты и вправду мой брат. Но и Лар — мой брат, а его убили. Как я отдам холоду месть за него? Разве он будет доволен — там, где он сейчас?

— Не отдавай, — спокойно ответил Нохо. — Просто поделись своей местью. Ты хоть и был рабом, а, наверное, не знаешь, как это — жить без огня в пору, когда птицы каменеют и падают. Разве нам не нужен союзник? Подожди…

Человек Песца поднялся, вынул из колчана стрелу и начал точить об камень железный наконечник. Убедившись, что работа сделана, он полоснул железом по своей ладони. Капли крови, попадая в огонь, отзывались едва заметными искрами.

— Сделай так же, — сказал он, передавая мне стрелу.

Теперь у нас обоих были кровавые ладони.

— Дай руку…

Мы долго сжимали руки друг друга. Кровь текла из ран, смешивалась, твердела и, наконец, скрепила ладони, как рыбий клей скрепляет части лука.

Нохо улыбнулся.

— Теперь твоя месть — моя месть. Только слушай меня. Я твой старший брат. Я знаю, как надо…

Мы обнялись и я сказал:

— Лар тоже был за старшего, хотя родились мы в один день. Он был больше меня. И ты больше. Только… хочу спросить тебя…

— Спрашивай.

— Два человека — невеликое войско.

Нохо просиял, увидев, что разум мой окончательно проснулся и встретился с мыслями, которые носил в себе со дня бегства из стойбища Ябто.

— Не веришь, что победим их?

— Я не знаю, как это сделать. Если ты знаешь — скажи. У Хэно четыре десятка воинов, ты сам говорил…

Нохо рывком отстранился от меня.

— Видишь огонь? — гневно зашептал он. — Смотри лучше, чтобы видеть, как он ярко горит. Запомни — не я проклят. Они! Мой безмозглый отец, потаскуха мать, Хэно, его сыновья, братья, невестки — все прокляты. Шаман или глупец, или обманщик, или предатель. Он уверял, что Мать Огня хочет именно моей крови, и теперь они ищут меня под каждым камнем, как вора, укравшего самую красивую и богатую невесту, и не могут найти… Они так и не поняли, что прокляты все, от старика до последнего мокрого младенца, и моя кровь им не поможет, как не помогла кровь Белоголового. Так захотела Мать Огня и почему — не мое дело. Не будь тебя, я занимался бы тем, что каждый день подходил все ближе к стойбищу и смотрел из укрытия, как от холода они начинают грызть друг друга, потом превращаются в вялых червей, потом — в звонкие деревяшки. Смотрел — и радовался бы в два сердца — своим и сердцем Сэрхасавы. Он их презирал, он бросил им свою жизнь, как объеденную кость с остатками мяса бросают никчемному родственнику. Хэно — росомаха, он теряет время в глупой, позорной суете, вместо того, чтобы принять участь, как принял ее мой брат. Если сомневаешься, то скажи — кто поможет проклятому? Кто спасет его? Может победить тот, кто проклят?

Прошло время, пока я собрался с мыслями и заговорил быстрой прерывистой речью.

— Я жил у Ябто всегда и думал, что родился в его стойбище… Ума — моя мать и мать Лара. Нара моя сестра. Ябтонга и Явире мои братья. Сначала я жил сыном, потом рабом. Я хотел уйти, когда увезли Лара, делал стрелы, наконечники из костей… Так прошло много времени, очень много. Я думал, что так и останусь тем, кем был, до самой смерти буду делать работу женщин… О том, что я уйду, я узнал вдруг, в один день, в одно мгновение, и все, от первого до последнего движения, у меня получилось, и страх даже не приблизился ко мне… Я слышал, что за спиной человека, всякого человека, есть демон, который ведет его от рождения. Он выходит из земли, из той ямы, в которую мать закопала твою пуповину… Я мал и робок, и верил в то, что мал и робок, и не смогу бежать и нести оружие. Это был он! Он! Он усыпил людей и собак, вдохнул в мое сердце решимость, дал лодку и тихую погоду…

Я остановился, чтобы успокоить дыхание, и продолжил:

— И потом он привел меня в руки Ябто, на угощение гнусу. Потом пришел ты… Скажи, и это все он? Если это так, то куда он приведет меня в другой раз? Скажи, если знаешь, чего он хочет от меня?

Нохо неожиданно рассмеялся.

— От тебя — ничего.

И добавил уже без смеха:

— Может быть, он хочет посмотреть, чего ты стоишь сам по себе?

 

След

Осень уходила в зиму, пабереги обметали русла рек, прозрачный лед затягивал заводи, и Хэно понимал, что жизнь его семьи уходит, как вода из худого туеса.

Очаги большого стойбища молчали уже много времени, но люди не смели прикоснуться к кремням, боясь оскорбить Мать Огня попрошайничеством. Они все еще надеялись, что им удастся преодолеть проклятье. Запасы юколы были велики, люди ели сырое оленье мясо и печень, но без вареной пищи все маялись животами, у матерей пропадало молоко, у мужчин таяли силы.

И Хэно предпринял отчаянную попытку спастись.

Люди семьи знали свои земли лучше собственной ладони, и неудачи в поисках беглеца Нохо считали отголоском все того же проклятия. Чтобы оскорбленное божество знало, как усердны они в своем раскаянии, в жертву были принесены виновники беды — Тусяда и Маяна. По первому снегу их привели в родовое святилище и усадили на оголенные стволы молодых сосен. Стволы были достаточно широки, чтобы длить муку, и, если человек крепок, послать смерть от затянувшейся боли, а не от дерева, протыкающего тело.

Муж и жена кричали, потом замолкли, лица их стали безучастны.

Старик посылал к святилищу молодых людей за каким-нибудь неважным делом, чтобы те могли лишний раз увидеть участь безумных мужей и неверных жен.

После жертвы никто не решился узнать, смягчился ли гнев Матери.

Хэно запретил прикасаться к огнивам. Он думал о другом.

Приближающаяся зима несла гибель, но шаг ее размерен, и это дает надежду. Куда большей опасностью могут стать люди. Проклятье Матери было как мор, когда даже короткая случайная встреча двух людей посреди тайги оборачивалась гибелью многих. Каждый человек семьи Хэно, приблизившись к чужому очагу, мог погасить его навсегда. И старик молил всех богов и духов, которых знал, о том, чтобы весть о проклятии не дошла до других людей. Но разум говорил старику одно: только люди, обитающие в бесчисленных чумах великого рода Нга, способны помочь его семье выпутаться из страшной петли, в которую загнало безумие одного глупого человека.

Вечером старик сидел в чуме, закутанный шкурами, перебирая мысли — тяжелые, как валуны, и опасные, как болото. Старик призывал свою память, знание людей, чтобы выбрать один из множества шагов, каждый из которых мог спасти и мог обернуться еще горшей бедой.

Утром он узнал, что в семье завелся предатель. Кто-то прокрался в святилище и копьем проткнул сердце еще живым Маяне и Тусяде.

— Злой дурак лучше доброго — от него хотя бы знаешь, чего ждать, — сказал он, когда услышал весть.

В другое время Хэно обязательно нашел бы того, кто решился на подобную дерзость. Но сейчас он увидел в предательстве знак, что времени для размышлений уже нет, ибо нет даже малой надежды на то, что Мать смягчит гнев.

Хэно запретил себе сомневаться и выбирать. Он позвал лучших мужчин — своих сыновей и братьев и сказал им:

— Сын Тусяды — славный парень. Поэтому мы не можем поймать его до сих пор. Я не верю в то, что он погиб — достался зверю, провалился в таежину или встретил более сильного соперника, — для этого он слишком умен и ловок. Если понадобится поднять тайгу и перевернуть ее, как одеяло, мы должны сделать это, чтобы отыскать Нохо. Только сами мы не поднимем тайгу… Родичи должны помочь нам. Сегодня каждый из вас возьмет лучших оленей, подарки, пойдет к старейшинам семей и призовет их на помощь. Теперь слушайте, как будете говорить с ними. Вы скажете, что в нашей семье, несмотря на усердное почитание духов — хозяев леса, вод и стад, а так же богов и господина нашего Нга, случилось горе. По давнему упущению пришел в нашу семью человек, порождение дурных родителей, вступил в спор с Матерью Огня и тем навлек на себя проклятье. Он гасит любое пламя, к которому приблизится. Он ушел от нас, чтобы избежать справедливой кары, и скитается по тайге. Он — средоточие болезни, которая может погубить всех. Его надо найти во что бы то ни стало, пройти всем родом тайгу, как частый гребень проходит густые волосы, дабы изгнать вредное насекомое. Так вы будете говорить. Видите, вам совсем не придется лгать. Поберегите свою хитрость для другого. Но заклинаю вас: что бы ни случилось, не приближайтесь к чужим очагам.

— Где же говорить со старшими? В лесу на поваленном дереве? — спросил кто-то из братьев старика.

— Для этого и понадобится хитрость. Вы можете подкараулить кого-нибудь из мужчин вблизи от стойбищ и через них позвать старейшин. Можете пустить поющую стрелу, и к вам прибегут. Тогда скажете, что вы люди семьи Хэно — мое имя спасет любого из вас. Главное, говорите, что весть ваша настолько важна, что слышать ее могут только старейшие. Покажите дары, это ускорит дело. А если станут настойчиво зазывать вас, скажите главное: в знак великого раскаяния вся семья Хэно, от него самого до ребенка, едва научившегося ходить, запретило себе вкушать вареную пищу и греться у очагов, пока не будет найден безбожный Нохо.

Старик закончил свою речь и ждал, что скажут лучшие мужчины семьи. Но мужчины молчали. Наконец, один из младших братьев старика по прозванию Лидянг или Бобер сказал.

— Сколько живу — удивляюсь твоей мудрости.

— Что хочешь сказать — говори.

— Один человек, который ходит по тайге и гасит огонь — крохотный зверек, бурундучок, муравей, червь для бесчисленных людей Нга. Ты уверен, что наши славные родичи тут же возьмутся за оружие и отправятся переворачивать тайгу, как одеяло, чтобы помочь тебе?

— Если в твоем уме есть что-то лучшее того, что сказано, — достань и покажи.

Сухие губы старика подернулись подобием улыбки, и вдруг недоступным глазу движением змеи он схватил жидкую бороду брата.

— Когда пойдешь туда, куда я скажу и будешь говорить то, что я велел, почаще думай о том, как будешь умирать. Почаще представляй себе как наши жены и дети будут превращаться в звонкое дерево, покрытое инеем. Тогда, может быть, твой дух за плечами подскажет тебе нужные слова и прибавит разума.

Хэно разжал пальцы. Лидянг выпрямился, как ветка, которую отпустила рука. Лучшие мужчины молчали.

— Все думайте об этом. У нас почти не осталось времени, чтобы обогнать холод.

Старик поднялся, и вслед за ним встали остальные. Они пошли к загону и каждому из своих посланцев Хэно снаряжал аргиш, груженный дарами, называл имя старейшины и реку или озеро, где находилось нужное стойбище.

* * *

Посланцы возвращались один за другим, через три или четыре ночи. Они приходили с пустыми нартами, и это означало, что дары приняты. Лучшие мужчины говорили почти одно и то же — родственный долг обязывает людей Нга помочь в беде такому почтенному человеку, как Хэно. Они перевернут тайгу и разыщут негодяя, оскорбившего Мать Огня.

— Но так же они просили передать, что Хэно не стоит изнурять себя и своих родственников столь жестоким раскаянием, — сказал посланник, вернувшийся последним. — Все знают твое усердие в почитании бесплотных. Ешь, пей и не мучайся.

Старик выслушал его и, не сказав ни слова, поковылял в свой чум. Никто не посмел войти к нему. Хэно сидел на шкурах, смотрел на блестящие от сырости камни очага и думал о том, что горе уравнивает разум старца и ребенка. В словах последнего посланника открылась истинная цена его торопливого замысла. Лидянг был прав: теперь его дальние родичи всегда будут оставлять в стойбищах нескольких мужчин, чтобы те караулили очаги и не пускали к ним чужих, и особенно длинноволосого парня с зелеными глазами, который в конце концов сам погибнет от холода, проклятый Матерью. И еще они будут говорить друг другу, что вряд ли кто из людей сравнится со стариком Хэно в благочестии…

Хэно слушал тревожные голоса. Люди ждали от него ответа. Старик понял, что если он пожалеет свои ноги и останется в чуме хотя бы немного времени, то совершит ошибку, худшую той, что уже совершил. То, что понял он, станет ясным для всех. Пока смерть не переступила порог, нельзя оставлять людей без веры в спасение.

Вера — единственный союзник, она заменит разжиревших душами родичей.

Хэно поднялся и вышел из чума. Десятки лиц — старых, молодых, детских — смотрели на него испытующе.

— Что нам делать, отец? — раздался чей-то голос.

И отец заговорил.

— Как вы знаете, я посылал за помощью к самым уважаемым семьям нашего обширного рода. Все они, как один человек, согласились вызволить нас из беды. Они уже снарядили воинов, и воины разошлись по тайге — они поднимут тайгу, встряхнут, как шкуру, и выбьют из нее это мерзкое насекомое, которое спряталось где-то между шерстинками и дрожит за свою жизнь. Ему не придется порадоваться нашей гибели. Дней его осталось, как стрел в колчане после доброй войны. Может быть, пока я говорю с вами, он уже лежит связанный в больших нартах и извивается, будто змееныш с отрубленной головой. Если этого не случилось сейчас, то случится скоро. Но так же родичи велели передать, что сами мы не должны сидеть сложа руки. Небо послало нам избавителя — первый снег, неглубокий, мягкий, открывающий всякий след зверя и человека. Нохо ходил по листве и камням, он был осторожен — и поэтому до сих пор жив. Теперь же ему остается только одно — забиться в лисью нору и подыхать от голода, ибо снег откроет каждый его шаг, а ступить ему будет негде, когда против него поднялись все добрые люди. Слушайте, дети. Соберитесь силами, вооружитесь и идите. Вдыхайте ветер и смотрите на землю! Они откроют нам спасение. Идите…

Старик замолчал и с наслаждением вслушивался в благоговейную тишину, вызванную его словом. Раздался первый крик — и следом закричали все. Племя кричало на все голоса, будто великое дело только начиналось.

Мужчины разошлись по чумам, брали оружие и возвращались в середину стойбища.

* * *

Их вел рослый неулыбчивый человек с лицом, похожим на грубо отесанное дерево — Хунгаль или Передняя Лапа, один из старших племянников Хэно. Старик часто доверял ему дело войны и большой охоты после того как сам обезножел, а его младшие братья постарели и потеряли силу.

Они вышли на становой путь, которым обычно выходили на перекочевку, и когда через половину дня добрались до Сорожъего озера, Передняя Лапа разделил мужчин на отряды по три-четыре человека. Каждому отряду был назначен свой путь — вожак называл места, изобильные зверем и рыбой, где легче всего прокормиться.

— Через одну ночевку мы соберемся здесь, — сказал он. — Если кто-то не явится, я буду думать, что эти люди нашли след, или погибли, и пойду по их пути.

— Без чума и шкур — замерзнем, — сказал Яндо-Оленегонка, самый молодой из мужчин.

— Твой пес станет твоей женой. Ночуй с ним в обнимку — согреешься.

Ответ вожака вызвал общий хохот, но Оленегонка не обратил на него внимания.

— А если вернутся все?

— Значит, наши пути неправильные и надо искать другие. Теперь закрой рот и не открывай, пока не уйдешь совсем далеко.

Последнюю шутку Хунгаль произнес так, что никто не посмел засмеяться.

Небо было ясное, и снег едва прикрывал землю. Люди верили, что в эти дни бесплотные за них. Нохо ушел летом в легкой парке из тонкой кожи и несомненно должен бояться холода больше, чем его враги. Эта мысль придавала сил.

* * *

Оленегонке и двум его сродным братьям, которые шли вместе с ним, улыбнулась удача. След, оставленный ногами взрослого мужчины, спускался с каменистой вершины холма и вел в долину, где тихо бормотала засыпающая река. Все трое — Оленегонка, Мыдвано — Печень, чернявый парень с сочными большими глазами, и Длинноногий Паук Хэтанзи, получивший имя за умение ловко лазить по деревьям, переглянулись.

— Он, — шепотом сказал Оленегонка.

Каждый из них знал Песца — товарища в детских играх.

— Он самый, — подтвердил Печень. — Нога больше моей на целый палец…

— Жаль парня, — проскрипел Хэтанзи и чихнул, — да, видно, судьба у него такая. Маут! Рукавичка!

Собаки Длинноногого Паука, снежно-белый широкогрудый кобель Маут и по-лисьи остромордая, в светло-рыжих пятнах, маленькая Рукавичка, превосходившая умом всех собак стойбища Хэно, прибежали на зов хозяина.

Рукавичка внимательно обнюхала след и посмотрела на Паука. Хозяин обнял собаку за шею и, поглядывая смешливыми глазами на братьев, шепнул ей на ухо:

— Иди… найди его. А ты, — он схватил Маута за загривок, — приведи его сюда, к нам.

Рукавичка негромко взвизгнула и ринулась в низину — пес помчался за ней. Следом побежали люди.

Они бежали, не чувствуя ног, и каждый из них уже видел, как приближается к логову Нохо. Но случилось то, чего не ждали. Издалека они увидели, как остановились собаки.

— След ушел в воду, — сквозь одышку сказал Паук.

Но след, не прерываясь, тянулся вдоль берега, и только в том месте, где смирно сидела Рукавичка и плясал туповатый силач Маут, люди увидели еще одну нить — она спускалась с горы, пересекала след на берегу и ложилась рядом. Этот след был едва ли не вдвое меньше того, что принадлежал Нохо. Увидев это, братья оторопели.

— Да он живе-о-от, — протянул Оленегонка. — Не иначе бабу себе нашел. А?

— Не иначе, — подтвердил Печень. — А мы его ищем, с ног сбились…

После этих слов они рассмеялись. Маут, почувствовавший, что нынешняя погоня скорее забава, чем охота, залаял, но тут же получил по морде древком пальмы.

— Тише, росомахи, — глухо рявкнул Паук — это он ударил пса. — Думаете, Нохо такой же безмозглый, как его отец? Теперь — ждите…

Чего ждать, он не объяснил, но с этого места все трое шли уже не так быстро и оглядывали окрестности там, где линии следов прерывались упавшим деревом или зарослями тальника. Сама местность способствовала погоне — долина становилась все шире, ровное пространство, поросшее редкими молодыми деревьями, как бы говорило, что не станет ничего скрывать от людей Хэно. Скоро их надежда стала еще крепче — рядом с округлым камнем они нашли след крови и несколько черных с ярко-зелеными полосами перьев.

— Тетерев, — сказал Длинноногий Паук, — он подстрелил его по пути. Может быть, совсем недавно. Если мы пойдем быстрее, сможем догнать.

— Да, надо быстрее, — согласился Печень.

Но никто не тронулся с места. Оленегонка взял перо из рук Хэтанзи и рассматривал его, будто надеялся увидеть в нем что-то неведомое другим.

— Интересно, — наконец сказал он, — как старик наградит нас, если мы приведем Нохо?

— Да, вот это интересно, — оживился Печень, — ведь тогда получится, что это мы спасли семью.

— Тебе, — Паук улыбнулся уголком рта, — он отдаст его бабу. Замолвлю слово, если хочешь.

— Хорошо бы.

Печень вздохнул так, что Оленегонка и Паук рассмеялись. Но Печень не обратил внимания на смех — он все принимал за правду.

— Получить его женщину было бы очень хорошо, — сказал он, растягивая слова. — Вот и Лучик сильно печалится, что у меня нет жены.

— Твой Лучик сама, не став женой, овдовела. Пусть лучше о себе поплачет.

— Да, это так.

Являна, или Девочка Луч приходилась Печени сестрой по отцу. С Пауком и Оленегонкой ее роднила мать. Ее жених умер, не отработав положенный выкуп. Жениха звали Лар.

— А ты какой награды хочешь? — спросил Оленегонка.

Но Паук будто не слышал вопроса.

— Пошли…

Он первым поднялся и побежал — за ним остальные. Но бег был недолгим — из белой дали вылетела Рукавичка. Она бежала к людям, не жалея лап.

Рыжая собака Паука понимала человеческую речь, безошибочно шла по следу, находила зверя и дарила его охотнику, которому оставалось только выстрелить. Но так же она была разумна в опасности и предупреждала хозяина, когда следовало отступить перед зверем или чужаком, который мог оказаться ему не по силам.

Рукавичка хватала людей за ноги, не давая идти.

— Где Маут? — глухо произнес Паук. — Почему его нет?

Пес не возвращался, и все вдруг поняли, что он не вернется больше.

— Убили Маута, — сказал Оленегонка.

— Это он его убил, — сказал Паук. — Он здесь, рядом. Маут напал на него… Мы пришли. Готовьте луки.

Все трое помчались туда, где долина прерывалась тонкой полосой черного леса. Оленегонка бежал первым — он и закричал:

— Стой! Смотри!

Он показывал вдаль, справа от себя — туда, где на белом пространстве возникали темные крапины. Их становилось больше, они вытягивались в неровную линию и медленно приближались.

— Это не Нохо, — сказал Паук-Хэтанзи, — это стая. Маут не боится волков. Они его и убили.

Следом Оленегонка заговорил о том, что у всех троих достаточно стрел, чтобы отбиться, и Паук, молча согласившись с братом, поднимал оружие.

— И там! Там!

Это кричал Печень — он стоял спиной к братьям и показывал на другой край долины, где так же возникали и росли темные крапины.

 

Стая

Волки приближались медленно и остановились на расстоянии выстрела — будто знали рубеж, где стрела теряет смертоносную силу. Хэтанзи сосчитал волков — на каждого стрелка приходилось по четыре зверя. Волки не двигались с места.

— Чего они ждут? — спросил Печень. Голос его подрагивал.

— Когда ты побежишь, — зло ответил Паук.

Он продолжил после недолгого молчания:

— Нужно начать самим. Я пойду на тех, что справа, Оленегонка — на тех, что слева. Ты, Печень, идешь с ним. Держись от него в нескольких шагах и не давай стае зайти сбоку. Пошли…

Пригнувшись, будто в настоящем бою, они побежали каждый на свое место. Длинноногий Паук первым остановился и с колена пустил стрелу — следом заговорили луки братьев. Все трое были надежными стрелками, каким не стыдно показать свое умение на большом празднике, но сейчас удача уходила от них. Волкам не понадобилось большой ловкости, чтобы избегать смерти — каждый из них попросту уходил с того места, где пролетала стрела.

Казалось, стая имела единый разум, опережающий замысел врага.

Паук первым понял это, когда увидел, как от общей линии отделился вожак — крупный волк с едва различимым горбом на холке и подпалиной на боку. Не спеша, он отбежал вправо, остановился и завыл. Едва стих зов, издалека начали появляться новые крапины — люди видели лишь часть стаи, — и когда линия волков стала плотнее, звери одновременно поднялись и побежали, охватывая стрелков петлей.

Сердце Паука похолодело, когда он вдруг ощутил предательскую легкость за спиной — в раже он расстрелял больше половины стрел, и наверняка то же сделали братья. Волки начали неспешно расправлять петлю, дожидаясь того мгновения, когда люди уже не смогут долго держать их на расстоянии. А с пальмами против такой стаи не устоять — даже втроем, вставши спина к спине.

Паук вскочил и оглянулся. С той стороны, где стояли Оленегонка и Печень, расправлялась та же петля. Будто издеваясь, волки останавливались и обнюхивали торчавшие из земли черноперые стрелы — их было много, как тальника на берегу.

— Э-эй, хватит! — что есть мочи заорал Паук. — Не стреляйте! Все ко мне!

Он побежал к тому месту, откуда они разошлись, чтобы начать бой. К счастью, братья не обладали столь же быстрым умом, какой был у Хэтанзи, поэтому страх перед единым разумом стаи еще не остудил их нутро.

— Ты хоть одного подстрелил? — задыхаясь, спросил Оленегонка.

— Нет…

— А я двух — в лес ушли.

— Не ври, — пискнул Печень.

— Я не вру!

Паук обоими руками схватил головы братьев и столкнул их лбами.

— Росомахи, слушайте меня. Когда волки будут вот здесь, — он указал на тропу, которой они шли еще недавно, — тогда нам конец.

Мы не отобьемся, даже если перестреляем половину.

Лица братьев вытянулись.

— Что делать, Хэтанзи? — прошептал Оленегонка.

— Надо бежать туда, откуда пришли, к Сорожьему озеру.

— А следы? — спросил Печень. Голос его дрожал, как перед наступлением слез. — Ведь он там… Нохо.

— Если мы доберемся до озера, по следу пойдут все — так сказал Хунгаль. Тогда ему не уйти. Думай, глупый твой нос… А теперь молитесь своим ногам.

Они оставляли долину, держа луки готовыми к стрельбе. Паук бежал последним, часто оглядываясь назад, чтобы видеть стаю. Волки двигались все той же петлей — справа, слева и сзади бегущих.

— Обходят! — крикнул Печень. Он дышал тяжело.

— Не обойдут. Терпи, скоро будет легче.

Паук знал, о чем говорил: долина постепенно сужалась и переходила в ущелье, по которому можно идти только по одному. Тогда стая вытянется в линию и напасть на людей станет намного труднее. Паук уже убедился в чудесном общем разуме стаи и понимал: если волки захотят напасть и получить легкую добычу, то сделают это скоро, до того, как долина уйдет в ущелье.

Но стая бежала мерно и не показывала явного желания напасть.

— Смени меня.

Оленегонка встал на место Паука и бежал спиной вперед — в этом умении ему не было равных.

До ущелья оставалось совсем немного, когда стая прекратила погоню.

— Они уходят, — крикнул Оленегонка. — Уходят волки!

— Не останавливаться.

Паук почувствовал, как тяжесть сползает с души. Видимо, то же чувствовали братья. Они остановились у реки, над которой нависали лесистые бока гор. Пока бежали, Паук вспомнил о Рукавичке — она исчезла, как только появилась стая. Он не держал на нее зла, — путь всякой собаки заканчивается там, где начинается путь волка. Храбрый дурак Маут не понимал этого.

Но участь собаки тут же прояснилась, когда Паук увидел ровную цепь изрытых маленьких следов. Рукавичка бежала к Сорожьему озеру, чтобы привести подмогу людям, окруженным волками.

Длинноногий Паук Хэтанзи чуть не заплакал от нежности.

Они шли, пока тьма не рухнула в ущелье.

* * *

Все трое добрались до озера едва живыми. Ночь они провели на ветвях старой коренастой сосны и почти не спали. Пока радовались удаче, гнали по следу, уходили от волков, забыли о голоде и усталости, но с рассветом каждый из них чувствовал себя стариком или больным. Холод крепчал и высасывал силы. Сушеное мясо не вернуло прежней бодрости, но все же не дало совсем ослабнуть.

Таким же было и все войско, собравшееся у озера Сороги. Воины Передней Лапы крепились, но мысли их были мрачны, — никто не нашел даже малого следа. Юколы оставалось совсем немного, чтобы есть сырое мясо требовалось мужество, и холод — враг, перед которым бессильны даже самые храбрые, — подбирался все ближе.

Отряд Длинноногого Паука пришел одним из последних. Но прежде появилась собака. Приплясывая на тонких лапах, она бегала между людьми, скулила и пыталась заглянуть в лицо каждому. Некоторые разговаривали с ней, но многие отгоняли. Люди понимали, что собака, вернувшаяся из тайги без хозяина, никогда не принесет доброй вести. Если бы в этот поход они могли взять хоть пригоршню тепла и хорошей еды, то, не раздумывая, бросились бы по следу. Но сейчас души размякли, и в ногах не было прежней упругости. И потому Передняя Лапа велел ждать, чтобы дать время прийти оставшимся отрядам. Это была лишь отговорка. Когда пришли все, кроме тех троих, никто не двинулся с места, не подал голоса, и Хунгаль молчал. Каждый думал о своем…

 

Пещера

Весть, которую принес Длинноногий Паук и его братья, подарила воинам новые тела. Люди собрались вокруг Передней Лапы и братьев, они кричали, будто видели перед собой легкую войну с богатой добычей, и даже известие о волках не смутило их.

— Что может стая против четырех десятков луков?! — кричали они.

С этими криками воинство выдохнуло тоскливые мысли о неудаче, подступающем холоде и двинулось по становому пути. Они шли, срываясь на бег, некоторые жевали на ходу — ремни сушеного мяса свисали изо ртов. Дорога через ущелье в долину заняла совсем немного времени. День обещал победу и избавление. Солнце прошло только треть пути, и небо было по-прежнему чистым.

В долине Паук показал вожаку двойной след — даже уходя от волков, он велел братьям не наступать на него.

— Женщину себе нашел, — сказал он Передней Лапе, показывая на отпечатки ног, вдвое меньше тех, что, по его мысли, принадлежали Нохо.

На изрытом лице Хунгаля мелькнуло что-то, напоминающее улыбку.

— Крепкий парень…

Другие воины смотрели и дивились, но никто не сомневался, что следы принадлежат человеку, который разрешит проклятие Матери Огня.

Они не ошибались.

* * *

В середине дня войско прошло долину и оказалось среди гор с плоскими вершинами. Следы вели к одной из них — почти голой — и терялись в каменной осыпи. Хунгаль остановил людей. Он долго смотрел вверх и вдыхал медленно, будто надеялся отыскать в воздухе запах жилья.

— Он прячется в этой горе, — наконец сказал вожак негромко и спокойно, будто видел перед собой Нохо.

Длинноногий Паук стоял рядом.

— Поговори со своей умной рыжей сучкой. Может, она покажет нам путь?

Рукавичка держалась в отдалении от прочих собак, сильных разномастных псов, немного притихших после пути через долину, покрытую широким узором волчьих следов. Паук обнял ее за шею, что-то сказал на ухо, и Рукавичка побежала вверх. Ее тонкие, упругие лапы легко находили опору между камней. Вскоре она исчезла из виду и спустя немного времени подала голос с высоты.

— Там, — сказал Передняя Лапа, не отрывая взгляда от вершины.

Он обернулся к Пауку и несильно ударил его кулаком в середину груди.

— Ты пойдешь со мной.

Паук улыбнулся. Внезапно из-за спины вожака показался Оленегонка.

— Мы втроем нашли след, а вся честь Хэтанзи?

— Хорошо, иди с нами.

— А наш брат?

Печень, будто зная о чем разговор, подошел ближе, чтобы попасть на глаза вожаку. Передняя Лапа увидел щекастого парня, который глядел на него, как попрошайка.

— Слишком тяжел. Останется здесь.

Сказав это, вожак повернулся к воинам и приказал окружить гору.

Втроем они двинулись к вершине.

* * *

Они без труда нашли убежище внутри горы.

Передняя Лапа выстрелил в глубину — стрела отозвалась гулким щелчком — и первым исчез в пещере. Следом вошли Оленегонка и Паук.

Свет проливался в жилище беглецов, и глазам не понадобилось много времени, чтобы привыкнуть к темноте. Кругом были следы человеческой жизни — кости, перья, заячьи шкуры. Передняя Лапа спустился в самый низ и, разглядывая влажные, местами заиндевелые стены, понял, что укрытие не столь велико и дальше пути нет.

— Эй…

Паук спустился к вожаку, поднес к его лицу руку, дунул на нее и произнес глухим подрагивающим голосом:

— Он теплый… совсем теплый.

— Кто?

— Пепел… Там был очаг, я опустил руку в пепел, он совсем теплый, как будто жгли сегодня ночью.

Вожак рывком поднялся наверх. Там, в неглубоком провале, он различил следы костра — головни и разбросанные сучья. Спускаясь, он не разглядел очага. Оленегонка неподвижно сидел на корточках, опустив руку в середину черного круга. Хунгаль взял горсть пепла — забытое тепло растекалось по пальцам.

— Как же так? — спросил Оленегонка.

В голубой линии света вожак поймал его потерянный взгляд.

— Как же так…

Передняя Лапа не знал, что сказать. Он потерялся сам.

— Значит, у него есть огонь, — промолвил Паук. — У него есть, а у нас нет… Почему, вожак?

Ответа не было, и молчание длилось долго.

Передняя Лапа прожил вдвое больше, чем эти мальчишки.

Он сам имел троих сыновей, старший из которых совсем скоро сделает семь шагов своего отца; он не впервые водил людей в набег, бывал на краю гибели, видел такое, что не в силах постичь разум. Одно лишь он знал точно — чтобы водить людей, нужно чувствовать приближение мига, когда единая воля войска может рассыпаться, как стадо, у которого отняли вожака. Тогда нельзя молчать, даже если сам не видишь выхода. Передняя Лапа сказал.

— Это не Нохо.

— Кто же? — спросили оба.

— По тайге шатается много бродяг…

Длинноногий Паук вынул что-то из мешочка на поясе и подал вожаку. Это был узкий наконечник стрелы с обломанным острием.

— Я нашел его здесь. Хотел оставить себе… Видишь насечку? Нохо метил свои стрелы. Я знаю его столько же, сколько знаю себя. Однажды… давно… он говорил мне, что у него с братом есть свой чум, о котором никто не знает. Мы в этом чуме. Это Нохо, и больше никто.

Вожак встал. Он говорил тихо и грозно.

— Если у Нохо есть огонь, а у нас нет, значит, так захотела Мать. Теперь слушайте внимательно. Хотите вернуться живыми — молчите о пепле. Нохо ушел. Но он где-то здесь, и надо его найти.

Вожак развернулся и быстро пошел к выходу.

Первое, что увидел Передняя Лапа, было небо, изливавшее на землю бесконечный белый поток.

 

Хэно

Старик Хэно лежал в своем чуме на подстилке из лапника, мха и меха, укрытый тремя шкурами.

В чуме был только он и девушка — его внучка.

Чтобы сохранить призрачные остатки тепла, дымовое отверстие было закрыто шкурой.

— Убери шкуру, — попросил старик.

— Зачем? Засыплет тебя.

— Убери и иди к кому-нибудь.

Девушка взяла лесину, молча убрала шкуру. Столб бледно-голубого света вырос посреди чума. Клубы пара перекатывались в нем.

Девушка поставила перед стариком деревянное блюдо с сушеным мясом.

— Ешь.

— Возьми себе.

— Не могу, — сказала девушка и всхлипнула. — Меня тошнит… Дедушка, долго нам ждать?

— Нет, не долго. Мужчины наберутся сил и снова уйдут искать его. Теперь уж точно найдут. Если уже не нашли наши родичи. Потерпи. Не плачь.

Девушка стояла в столбе света, и Хэно видел, как она вытирает ладошками мокрые щеки.

— Разве может быть так, чтобы все страдали из-за одного?

— Может, — тихо сказал старик. — Боги не любят шуток.

— А людей?

— Хороших — любят.

— Значит, мы… нехорошие?

— Послушай, милая, — Хэно пытался говорить как можно ласковее, — Скоро ты будешь греть руки над огнем и плакать от того, что похлебка — кипящая, прямо из котла — жжет горло и грудь. А потом, немного позже, ты будешь опять плакать — от счастья, когда я, как обещал, найду тебе князя, самого статного человека тайги, и выдам за него. У тебя впереди радость, моя девочка, — для нее ты и родилась такой красивой. Потерпи немного… Иди, я хочу поспать. Иди…

Девушка тоненько вздохнула, как вздыхают дети, провожая плач, нагнулась, поцеловала старика и вышла.

* * *

Воины вернулись вчера на закате. Снегопад не только засыпал следы, но и отобрал силы — передвигаться без лыж стало тяжело. Весть о том, что сын Тусяды был совсем близко и ушел, вызвала у людей досаду и ропот. Но была и другая весть — Нохо жив, и в нем еще течет кровь, которой хочет мстительная Мать. Эта весть оказалась сильнее, она давала людям надежду.

Воины отлежатся под шкурами, отогреются телами своих жен, потом встанут, возьмут лыжи, нарты, запасутся стрелами, опротивевшей юколой и пойдут по новому снегу, на котором Нохо обязательно оставит следы. Сейчас ему намного труднее, чем его бывшим родственникам. Против него поднялось много людей, у него, наверное, нет хороших лыж, теплой одежды — если не украл у кого-нибудь. А женщину он несомненно украл, чтобы отгонять тоску и, главное, греться — он так же боится холода, тем более что путь в его тайный чум внутри горы теперь отрезан.

Так думали люди, так думал и Хэно — после того, как вернулись воины, его прежний страх стал утихать. Только Передняя Лапа, водивший мужчин, рассказывал мало и неохотно, но таким он был почти всегда…

Старик глядел на блекнущий столб света. Он думал о том, что Мать истязает людей до последнего, чтобы они сами запомнили и передали потомкам этот урок. Он согласен терпеть до конца. Эта мысль успокаивала. Старик не заметил, как уснул — крепко, будто в молодости.

Он проснулся от того, что кто-то настойчиво тряс его колено.

— Девочка, ты? — спросил Хэно, не открывая глаз.

— Я.

Старик вздрогнул и поднял голову. Исчезнувший столб в середине чума возник вновь — он был белым, как бивень земляного оленя, и прозрачным, как вода.

В середине столба Хэно увидел высокого густоволосого мужчину с длинной пальмой в руке.

— Здравствуй, отец наш, — сказал Нохо.

* * *

Снег ускорил решение идти и мстить.

Мы понимали, что теперь земля откроет наши следы врагам. Я торопил Нохо: «Хочу видеть тех, кто убил брата». — «Увидишь», — отвечал Нохо.

Неподалеку от нас появилась стая — та, что выгнала Паука и его братьев. Нохо решил, что прежние угодья волки оставили кому-то более сильному, чем голод.

Мы уже не спускались в долину привычным путем, но уходили в тайгу через вершину на другую сторону горы.

Страх перед волками избавил от худшего. Возвращаясь с охоты, мы остановились на возвышенности и увидели фигурки, рассыпанные у подножья горы, — то были воины Передней Лапы.

Участь сама подала знак, что теперь остался только один путь — в стойбище Хэно. Мы верили, что та же участь, которая свела нас с Нохо, решит дело.

К большому стойбищу мы подошли, никем не замеченные.

Люди лежали в чумах, обнявшись под многими шкурами, и даже сотрясение земли не выгнало бы их наружу.

И вот Нохо стоял перед стариком.

* * *

— Ты пришел…

Хэно не слышал, не понимал своей речи. Душа старика остановилась и замерла, как замирает охотник, которого знакомый путь привел в неведомый чужой край.

— Спишь в такой холод?

Нохо стоял неподвижно. Хэно долго смотрел и не распознавал в нем человека, предпринявшего губительный ночной набег. Он видел знакомого парня. Сам не понимая почему, старик сказал:

— Я рад.

Нохо сел, подогнув ноги, и положил пальму перед собой. Он улыбался.

— И я рад.

Старик привстал.

— Зачем ты здесь?

— Скучал по родне.

На лице сына Тусяды была все та же улыбка. Хэно вдруг понял, что почти не знает его. Он крепкий парень, хороший охотник — таких немало. Но слева от Песца он увидел безумного отца и беспутную мать, навлекших проклятье на всю семью, а справа был брат Сэрхасава, безропотно вставший под нож, чтобы спасти людей. Хэно не знал, чьей крови в нем больше.

— Твоя родня погибает, — глухо сказал старик, — ты сам это знаешь. Послушай, я не маленький зверек, не играй со мной. Сам видишь — я стар, и если смерть пришла, открою ей полог, как доброму гостю.

Он продолжил, немного помолчав:

— Здесь сорок молодых мужчин и еще десяток старых — сам знаешь об этом. Пока они спят. Но если ты убьешь одного или даже нескольких, то остальные…

— А ведь ты боишься, старик.

— Замолчи!

Морок прошел. Теперь Хэно слышал себя, узнавал себя и говорил напористо.

— Вспомни своего брата — он достоин песни, потому что достойно принял участь. Мы забудем твое малодушие, простим свои мучения, если ты пришел прославиться так же, как твой брат. Можно бегать от людей, но скрываться от богов станет только сумасшедший.

Нохо не отвечал — он неподвижно смотрел на старика.

— Подумай, — устало продолжил Хэно, — не отягощай свою участь. Ведь ты все-таки пришел… Что толку, если ты убьешь меня и снова уйдешь в тайгу? Чтобы умереть той же смертью, которая грозит нам? Но там, — старик ткнул крючковатым пальцем в землю, — там мы встретимся. Подумай, сколько греха будет на тебе, сам представь, какая…

Старик не договорил — он почувствовал присутствие третьего за своей спиной. Когда он еще спал, я проник в чум прежде Нохо, сел в темной дальней части, приготовив лук, чтобы выстрелить, если откинется полог.

— Женщина? — усмехнулся Хэно. — Та самая, про которую говорили мои люди? Хочешь утащить ее за собой… Где ты ее украл?

— Подойди, брат.

Вместо женщины старик увидел рядом с Нохо узколицего человека малого роста.

— Это Вэнга, — сказал Песец. — Сначала он был сыном, потом рабом Ябто, которого ты знаешь. Длинноногий Паук, Оленегонка и Печень убили его брата Лара. Зашибли, забавляясь, если ты не забыл. Вэнга пришел со мной.

— Это ничего не меняет, — после некоторого молчания промолвил старик. Он немного смутился.

— Ты прав, ничего не меняет.

Нохо снял с плеча ровдужий мешочек и что-то достал из него. Это была береста.

— Смотри.

Их рук его выскочила искра, потом еще одна, и у ног сына Тусяды заплясало маленькое пламя. Он взял горящую бересту и поднес к своему лицу — лицо светилось торжеством.

— Хочешь погреть руки?

Нохо протягивал бересту Хэно и говорил почти ласково. Он видел, как всем телом затрясся старик и потянулся к огню. Коснувшись его рук, огонь зашипел и погас.

Была тишина, и ее было достаточно, чтобы старик все понял.

Первым заговорил Нохо.

— Ты наставлял нас: люди страдают оттого, что неправильно живут. Но сам ты жил правильно. И мы вместе с тобой. Так?

— Да, мне себя упрекнуть не в чем. Разве в каких-нибудь мелочах.

— Ты всегда кормил духов, чтил богов и господину нашему Нга никогда не приносил нестоящих жертв. И поэтому тебя и твою семью обходили напасти, от которых страдали и даже погибали другие семьи. Ты говорил: будьте честными, не лгите бесплотным, и тогда с вами не случится ничего скверного. Так?

— Ты хорошо помнишь мои слова.

Старик вскинул голову, и Нохо отпрянул, увидев его опустошающий взгляд.

— Зачем ты спрашиваешь? Чего тебе нужно от меня? — проговорил Хэно.

— По-прежнему веришь в это? Подумай и скажи — до рассвета много времени.

Хэно долго молчал. Непосильная мысль отягощала его душу.

— Ты многого хочешь, — наконец промолвил он. — Чтобы вспомнить то, чего я сделал не так, я должен перебрать, как крапивную сеть, ячейку за ячейкой всю мою жизнь. А она была длинной. Вряд ли я управлюсь до утра.

Он попробовал улыбнуться, но вместо улыбки лицо скорчилось, как от удара.

— Одно знаю — во всем виноваты твои отец и мать. Отец — прежде всего… Мало найдется людей вовсе неспособных совершать глупости, но Тусяда совершил то, чего боятся совершить даже неразумные дети. Гнев Матери слишком силен.

— Если твою мудрость, которая хранила семью и никогда тебе не изменяла, смог победить один беспутный человек, то чего она стоит, твоя мудрость? Чего стоят твои жертвы?

— Не богохульствуй. Ты знаешь, какой жертвы требует Мать.

Нохо запрокинул голову. Он хохотал, как тонущий человек, со свистом хватая воздух.

— Хочет? Ты точно знаешь, чего хочет Мать? Ты видел, как огонь горит в моих руках и гаснет, едва ты прикоснешься к нему. Подумай, кого из нас она наказала? Кто проклят, дедушка?

Старик молчал и вдруг вскинулся.

— Мать бережет тебя, чтобы проучить нас. Проучить, а потом спасти. Об этом ты думал? Когда бы не Тусяда, то не найдешь таких людей, которые так бы чтили огонь, как мы. Запомни, мальчик, люди, постоянные в своих добрых поступках, могут заслужить наказание, но никак не проклятие. Даже сейчас мы чисты перед огнем, потому что отдали ему все, что могли отдать. Твои мать и отец умерли, посаженные на оголенные деревья. И теперь ты здесь — сам пришел…

— Умерли? — переспросил Нохо. Он говорил так, будто услышал от старика что-то вполне ожидаемое. — Вот ведь загадка… Чем же теперь недовольна Мать?

— Не богохульствуй, — повторил Хэно.

— Знаешь, иногда беременной бабе вдруг захочется чего-то такого… Рыбьего пузыря, свежего мха или сорочьих яиц. Все это понимают — такова бабья суть. Может быть, Матери захотелось, что бы вы все сдохли? Просто так, без всякого урока. Такая мысль приходила тебе, старик?

— Запомни, сопляк, ничего не бывает без причины. Причиной могут быть боги, духи, мертвецы, люди, звери или какая иная тварь… но просто так не возникнет даже песчинка, даже колючка на стебле. И гнев Матери…

Он остановился, увидев, как Нохо взял пальму и положил широкое лезвие у его ног.

— Чтобы проткнуть тебя, мне достаточно одного движения, — сказал Песец. — В этом какая причина?

Он говорил беззлобно, почти смеясь. Но тут засмеялся Хэно.

— Я же тебе говорил — ты глуп, если пугаешь старика смертью. Тебе нужна причина? Четыре десятка молодых мужчин, все спят в оружии… А еще десяток старых, а еще есть мальчики, женщины, многие из которых сильны. Даже старухи сильны от злости на тебя: у них нет зубов, зато на пальцах когти, как у совы…

Взглядом Нохо приказал мне занять прежнее место за спиной старика. Хэно ничего не видел, хохот накатывал на него и закрывал глаза.

— Даже если ты убьешь меня и уйдешь, тебя и твоего мальчика отыщут в тот же день. Ты же знаешь, как Передняя Лапа умеет водить людей по следу врага… А ты… ты хочешь обойти, глупый мальчишка…. все пути пересекаются… у людей, у духов… А ты хочешь… Слова летели брызгами — внутри Хэно был котел, в котором водоворотом ходит кипящий мясной вар. Одной рукой он закрыл лицо, другой махал, как подбитый ворон, хохот подбрасывал старика, выскакивал из него толчками и — прервался…

Хэно застыл, ладонь упала с лица, рука-крыло несильно и хлестко ударила по шкуре. Старик уставился на Нохо, выпучив глаза и открыв рот, и высохшим ломким деревом повалился набок.

Сын Тусяды, на мгновение оторопевший, поднялся, подошел к Хэно и поднес ладонь к его ноздрям. Ладонь не чувствовала тепла.

— Вот тебе и причина, — сказал он и подмигнул названому брату.

 

Два демона

Мы вышли из чума и начали дело.

Полная луна распирала небо, и предутренний холод обжигал лица. Жилища великого стойбища Хэно располагались кругами, как узор на нагруднике.

Не сговариваясь, мы разошлись по разным сторонам. Каждый подходил к чуму, откидывал полог и пускал две-три стрелы туда, где обычно спят мужчины, и бежал к следующему. Когда опустели колчаны, мы успели обойти почти все жилища.

Стойбище содрогнулось единым телом и взвыло. Из пораженных чумов выскакивали, выползали, вываливались люди со стрелами в ногах, спинах, плечах… Их мы добивали пальмами. Выбегали уцелевшие мужчины с оружием, но многие даже не успевали поднять его.

Свирепый демон вселился в Нохо — он летал, едва касаясь земли, и воинов покидало мужество.

— Покажи тех, кто убил Лара! — кричал я.

— Найдем среди мертвых. Иди по чумам — добивай всех!

— Мне не нужны женщины.

— Всех! — взревел Нохо. — Все семя, как жир со скребка…

Он грохотал ледяным ветром — так насыщалась, пировала его изголодавшаяся душа. Некоторые из мужчин бросали оружие, ложились лицом в снег, ожидая пощады, но получали смерть. Было ясно: Нохо не остановится до тех пор, пока в стойбище не останутся только голоса победителей.

Я глянул в страшное лицо луны, и необъяснимая тоска объяла меня. Бросившись навстречу Нохо, я закричал что было сил:

— Стой!

Крик остановил его. Он отвернулся от кровавого дела и поглядел на названого брата так, как глядит человек, которого позвали на пир и решили прогнать в самом начале. С клинка пальмы сыто стекала кровь.

— Покажи мне тех, кто убил брата. Живы они или мертвы — покажи.

Вместо речи из чрева Нохо выходил рык, сквозь который послышалось:

— Ты — чей… ты — кто…

— Остановись, — повторил я, — ты победил.

Нохо не ответил. Он повернулся и бросился в ближайший чум — через мгновение оттуда вылетела берестяная люлька. Раздосадованный, как медведь, обманувшийся в добыче, он побежал к другому чуму. Я бросился за ним, догнал, ударил по плечу древком пальмы.

— Стой. Я хочу с ними говорить.

Слух Нохо был закрыт от всех звуков, кроме того, который клокотал внутри.

Ярость, носившая его, обрушилась на меня.

Все, кто был в стойбище, замерли и смотрели, как люди, пришедшие свершить над ними волю высших, бьются друг с другом. Они видели, что сила, дающая летать, перешла в малорослого воина. Эта сила помогала избегать ударов — Нохо рубил пустоту.

Свершилась правда Железного Рога — теперь я твердо знаю это, — и маленький раб с сердцем сонинга заговорил во мне. Сердца его хватило на одно движение, которое решило все.

Я оттолкнулся, взлетел высоко, и в тишине люди услышали, краткий звук — это упала на плотный снег голова Нохо — и закричали так, будто рядом с ними рухнула скала.

Потом осела тишина.

Тишину прервал звук, почти забытый в стойбище Хэно, — кто-то бил железом о кремень.

 

Лишняя вдова

Единственным существом, оставшимся безучастным к тому, что происходила в стойбище, была старуха, носившая прозвище Вдова Ватане или Лишняя Вдова.

Еще до того, как умер ее муж, она повредилась умом и, овдовев, превратилась в существо настолько страшное, что никто из братьев покойного не захотел взять ее в свой чум. Жилище Вдовы было на отшибе. Ее не обделяли куском, но и не жалели, наверное, боялись. Какой-то давний темный ужас, не сходивший с ее вечно грязного лица, и волосы, слипшиеся в гроздь мертвых змей, и голос, пронзительный, как железо, сделали Ватане подобием злого духа. Она жила своей непонятной жизнью, разгадать которую никто не мог.

Когда сородичи смотрели на битву небесных людей, она пришла с охапкой сучьев и не спеша готовила костер в той части стойбища, где живых уже не оставалось.

Вдова высекала искры, луна сияла за ее спиной. Кривая ломка линия подбиралась к старухе — это была кровь из безглавого тела Нохо. Кровь не уходила в снег, она подкрадывалась к дереву, как змея к упавшему птенцу. Искры в руках старухи сверкали все чаще, береста занялась, тонкий зигзаг дыма показался на лице луны…

Линия остановилась в половине шага от костра, помедлила и — бросилась.

Огонь взметнулся в небо, огонь пожирал дерево с оглушительным хрустом, огонь рокотал, будто родился не от малых сухих веток, но бил из подземного жилища великого господина Нга.

Люди побежали к огню. Молодые женщины первыми окружили костер плотным кольцом, следом бежали дети, ползли раненые, оставляя на снегу темный след. Люди простирали руки к пламени, обжигались и кричали от наслаждения болью. Крик перешел в плач. Никто не скрывал слез.

Не плакала только Вдова Ватане. Ее сразу оттеснили от огня, она стояла в своей привычной позе, прижав руки к щекам, молча смотрела на людское месиво и вдруг завизжала так, что все замерли.

— Туда! — кричала старуха. — Смотрите туда! На него!

Ее рука показывала туда, где стоял я.

Весь народ разом обернулся и пополз. Они приблизились, они замерли, как перед великим духом, и не смели тянуть руки. Я не видел их лиц — только спины и макушки голов. Понемногу люди приходили в себя, и ждали смелого, который решится заговорить первым.

Наконец послышался старческий голос:

— Кто ты, воин?

Я заговорил.

— Год назад Ябто из рода людей Комара привез в ваше стойбище Лара, которого называл своим сыном. Ему обещали жену, но вместо нее дали место на деревьях. Я Вэнга — брат Лара. Пришел, чтобы увидеть тех, кто его убил.

Долгим, как зима, было молчание людей. Тот же старческий голос произнес испуганно:

— Какого Лара?

После этих слов я почувствовал, как гнев поднимается к горлу из середины груди.

— Кто-нибудь подойди ко мне, — сказал я. — У нас с братом разные тела, но одно лицо.

Из скопища людей вышел кривоногий старик с широким, приплюснутым снизу лицом. Это он говорил со мной. Старик смотрел долго и внимательно, будто не доверяя глазам, потом остановился на полувдохе и часто заморгал.

— Люди, это же Заморыш… Тот самый, долговязый, больной, которому вдова Ватане воровала еду. Он, выходит, и был Лар. Правду говорит — одно лицо… Прости, воин, у нас очень большая семья.

Вновь обернувшись к людям, старик закричал протяжно:

— Являна, лучик наш, вставай…

Круглая молодая женщина подбежала ко мне, оттолкнула старика и упала на колени.

— Я, воин, должна была стать женой твоего брата. Только не виновата я, братья мои злые зашибли его. Его больным привезли, все время есть хотел, а все задирал их, говорил, пойдем бороться, пойдем. Уговаривала их, чтобы бились потише, да разве женщину послушают. Так-то было…

Женщина заплакала в голос, причитала о себе, но вдруг вскочила и взяла меня за руку.

— Не беспокойся о его крови, ты уже отомстил за нее. Пойдем, покажу.

Женщина повела меня туда, где была гуща боя и мертвые лежали один на другом, смело взяла мертвеца за плечи и перевернула лицом.

— Вот старший мой брат… Там, дальше, другой лежит. Пойдем…

— Проклятая ты! — к нам бежала высокая женщина. — Росомахина вдова, тьфу на тебя, гадина. Мало нам греха? Мало нам беды? Нового зла хочешь? Мать Огня оскорбил нашей крови человек, мы ее обманули лживой жертвой и едва не погибли. Двое, как большое войско, перебили всех наших сильных мужчин. Мало тебе? Не верь ей, воин, то не ее брат. Твои кровники среди живых сидят, только один убит.

Голос будто проткнул толпу — толпа загудела роем и выплюнула к моим ногам двоих — Оленегонку и Печень.

Длинноногий Паук Хэтанзи был и вправду мертв. Он и еще Хунгаль — Передняя Лапа были из тех, кого стрелы убили в чумах спящими.

Оленегонка был невредим. Печень еле ходил, зажимая рану в боку. Они составляли весь остаток войска молодых мужчин.

Заклекотали женщины, навалились на них и поставили на колени. Я помню глаза женщин — горящие, живые, исполненные готовностью услужить.

— Чего хочешь от них, скажи?! — кричали люди.

Еще в тайном жилище Нохо я думал о том, что сделаю этим людям, убийцам брата. Но из множества желаний осталось только одно — спросить: «Чем помешал вам Лар, если бы жил?» — и смотреть, как они будут мучиться, выбирая ответ.

Оленегонка опустил глаза, Печень дышал прерывисто и громко. Я молчал. И, наконец, решился — поднес клинок пальмы к горлу Оленегонки.

— Посмотри на меня.

Оленегонка поднял голову. В его взгляде не было ни мольбы, ни страха — только скорбное согласие с участью. Вместо него заговорил Печень.

— Я не трогал твоего брата. Рядом стоял. Дай пожить…

Парень этот просил спертым голосом раба, и голос вымел из меня последние остатки ярости, растраченной на истребление стойбища и бой с Нохо. Замолкло во мне сердце сонинга.

Я опустил оружие, повернулся и пошел на заходящую луну.

Оленегонка вскочил и побежал за мной.

— Эй, подожди. — Он говорил тихо, почти не дыша. — Я не знал тебя, но я знал, что ты придешь. Еще там, в вашей пещере, знал…

Я не останавливался. Ни ярость, ни задуманная месть уже не терзали меня, и эти люди вмиг стали мне чужими, как и все люди на земле. Я стал пустой, и шел, не зная куда.

Но Оленегонка видел, как отблеск далекого пламени пляшет на моей спине. Тогда я казался ему шествующим богом.

— Ты один из двоих, перебивших целое войско сильных мужчин, почему не убьешь меня? Меня одного оставляешь жить… Скажи, кто ты? Дух Лара, вернувшийся из преисподней? Чего ты готовишь нам? Худшее, чем было? Да говори же ты!

Ответа он не услышал, но шел не отставая и наконец забежал вперед и преградил путь.

— Я — Собака-Оленегонка. Хочешь, буду твоим псом?

— Нет.

— Почему тогда не поступаешь, как мужчина? Что скрываешь от нас? Послушай, пощади меня… После всего, что случилось, люди будут ждать другого наказания — теперь за неотомщенную кровь. Они лишатся разума от ожидания, все станут, как Лишняя Вдова. А я стану, как Тусяда… со мной будет то же, что и с ним. Хэно нет — кто им объяснит все? Слушай, давай я пойду с тобой, ты убьешь меня, когда захочешь — только не оставляй здесь, одного…

Оленегонка бежал спиной вперед — так же, как тогда, в долине, когда уходил от волков.

Вдруг он остановился и крикнул:

— Обернись! Посмотри, что за спиной.

Я обернулся. Вслед за нами шли остатки семьи Хэно.

— Они тоже хотят стать твоими собаками — старыми псами, суками, щенками. Разве не видишь?

Я смотрел на серые фигурки, рассыпанные по снежному полю. Впервые за свою недолгую, нерадостную жизнь я видел людей, которые идут ко мне.

И демон за спиной, изменчивый и непонятный, спустился в ноги и заставил шагать навстречу людям.

Оленегонка бежал впереди, надрывая грудь криком:

— Вождь! Во-о-ождь!

* * *

Когда взошло солнце, хоронили мертвых.

Самым тяжелым оказалось тело Нохо. Понадобились руки всех оставшихся мужчин стойбища — а это были большей частью старики, — чтобы поднять его. Старики дивились тяжести невиданного греха и гадали о том, какой может быть вина, которая с такой силой притягивает умершего к земле.

Но сильнее поразил людей шаман.

Тем же днем он пришел в стойбище и сказал, что духи позвали его к небесным дымам, и сегодня ночью он закроет глаза и остановит дыхание.

Шаман сказал, что у него уже есть колода, он просит только поднять ее на ветви. Люди были напуганы, женщины плакали.

Прежде чем закрыть глаза и остановить дыхание, шаман сказал:

— Бедные вы, бедные…

Семья плакала и говорила, что это действительно так, ибо плохо простым людям остаться без человека, который видит духов и говорит с ними.

— Об этом не плачьте, — сказал умирающий. — Шаман вам не понадобится.

Когда люди зашумели и повторяли, что плохо без духовидца, который к тому же лечит, шаман сказал:

— Если мне сказано уйти, значит, больше нет во мне надобности на земле.

Помолчав немного, он добавил:

— Вы сами увидите духов.

Люди замерли. Некоторые подумали, что тайное могущество станет общим достоянием, но шаман, угадав их мысли, проговорил:

— Не радуйтесь. Плохо, когда каждый будет видеть то, что должно открываться лишь немногим, так же как нет доброго в том, что рыба выйдет из рек и поползет по траве.

Сказав это, шаман закрыл глаза и перестал дышать.

 

Лицо племени

Настал другой день, и я увидел лицо племени.

Это было лицо брошенной собаки, которая пытается понять глубину милости нового хозяина и его силу.

Мне дали чум — лучший после жилища Хэно, от которого я отказался, — покрытый новыми крепкими ровдугами, с широкой мягкой лежанкой, выстланной шкурами и мхом, большим очагом и котлом, в котором целиком варилась оленья нога.

Меня кормили, как долгожданного гостя, — старики сидели вокруг очага, сложив руки, и молча смотрели, как я ем. Горячее мясо размягчило тело, и я уснул с необглоданной костью в руке. Проснувшись, увидел все те же лица.

Прошел еще день и люди, не скрываясь, неотрывно смотрели на меня. В моих движениях и речи они пытались разгадать мучившую их загадку: какова сила этого чужого малорослого человека, почти мальчика? Она живет в нем всегда или приходит в миг, который нельзя угадать? Определенного ответа не знал никто, и каждый начал склоняться к своей вере. Те, кто совсем устал от мучений последних месяцев, верили, что этот малыш — посланник высших. Другие — их было меньшинство — верили в то же самое, но не так твердо. Они хотели еще раз увидеть явление этой силы и тогда, считали они, души их успокоятся.

Неизвестно, во что превратилась бы вера людей Хэно, если бы они знали, что те же сомнения живут и во мне. Но мою душу оберегала молодость, принимающая благое, как должное. А души людей спасала жизнь, не оставлявшая места долгим раздумьям.

Семья Хэно продолжала таять. Трое раненых умерли через день после побоища — среди них был Печень. Рану на его боку зашили волосом, кровь остановилась, но вскоре сквозь стежки поползла желтая слизь. Печень, не проронивший ни слова, когда его штопали костяной иглой, кричал от не уходящей боли, потом крик перешел в стон, напоминавший детский плач, и к утру Мыд Вано — Печень затих.

Из мужчин, способных воевать, держать стадо и торить путь аргишу, оставались Оленегонка и Лидянг — брат старика был намного крепче многих своих седоголовых сверстников. Еще было пятеро мальчишек, уже принесших первую добычу, но не доросших до того, чтобы повторить семь шагов отца. Остальные вряд ли были в силах прокормить самих себя. Праведная и сытая жизнь давала многим людям семьи Хэно доживать до преклонных лет, поэтому в живых осталось много стариков и особенно старух, которых почитали, как мужчин. Немощные ноги сохранили им жизнь: они оставались в чумах и не попали под железо Нохо.

Но больше всего было женщин. Почти каждый из сорока молодых воинов Хэно оставил вдову. У вдов были дети — одни лежали в люльках, другие, ростом чуть выше колена взрослого мужчины, держались за парки матерей.

Другие племена боялись людей Нга и без особой надобности не показывались в их угодьях. Но в стойбищах иных родов и племен охотно принимали женихов великого рода. Жениться на близкой крови считалось тем же, что есть собственную плоть, — Хэно чтил эту заповедь, равно как и всякую другую. В давние времена людям Нга приходилось добывать невест войной. Но потом все изменилось, потому что всякий набег приносил людям великого рода победу, а главное — по тайге пошла молва, что на свете нет счастливее девушки, сосватанной мужчинами рода Нга, ибо эти страшные люди обладают тем, чего нет у других, — неизменной честностью.

Женщине рода Нга не грозит голод, даже если она останется вдовой. Ее никогда не разлюбят, не променяют на другую. «Они едят жир», — говорили в тайге. От самих женщин требовалось совсем немногое — хранить верность и не надоедать мужьям.

Даже последние месяцы, слившиеся в сплошную беду, не изменили женщин семьи Хэно — они оставались такими же красивыми, домовитыми и беззащитными. Они первыми поверили в то, что маленький незнакомец — их вождь, посланный бесплотными, а может, и самим великим господином Нга. Женщины плакали о мужьях, сыновьях и братьях, но не уходящий из души страх той ночи и чудесное возвращение огня, заставили их видеть гибель мужчин едва ли не оправданной. Почти никто из них не мучился желанием отомстить. Сильнее было желание жить, как жили. Все они были верными заботливыми женами, почтенными матерями воинов и не представляли себе иного удела.

Тяжесть беды легла на мужчин — это стало ясно, когда все увидели, как поредело большое стадо. В добрые времена оленей было так много, что их число, наверное, знал только сам Хэно. Огромный загон охраняло больше десятка пастухов. Но когда пришла беда, старейший и его люди не думали о стаде. Пока молодые мужчины искали в тайге сына Тусяды, ходили послами к родичам, трое стариков, выделенных на охрану, не могли усмотреть за оградой, которую хоры рушили в разных местах. Домашние олени не смешиваются с дикими, тех, кто ушел в тайгу можно было вернуть, но сделать это было некому, да и незачем. Стадо поредело почти наполовину, но старики говорили, что с таким числом здоровых мужчин не справиться даже с оставшимися оленями. Семья не перекочевала к зимнему стойбищу, олени, запертые в ограде, до камней объели землю.

* * *

Приближался месяц большого снега, и мужчинам предстояло решить, как жить дальше. Для этого все они собрались в большом чуме Хэно. Там же был и я.

За эти дни я произнес совсем немного слов, и чем дальше шло время, тем меньше видел надобности в словах. Нутро охватывала немота, я не вслушивался в речи этих людей, говоривших о вещах малопонятных мне и до тоски чужих. И сами эти люди были чужими, я видел в них всего лишь перемену своей непонятной жизни. Они были, как деревья, среди которых не жить. У меня не было мысли воспользоваться их почтительностью и страхом — я был готов к тому, что они исчезнут, как и пришли.

Я был недалек от правды. Успокоившись после той гибельной ночи, люди уже не думали считать настоящим вождем чужака, пусть даже необыкновенного. Оленегонка, вызвавшийся стать моим псом, жил, как жил. Старики подносили мне лучший кусок, но если о чем спрашивали, то лишь для того, чтобы показать почтение.

Помню, кто-то из стариков спросил меня о чем-то. Вместо ответа я встал и вышел из чума.

— Не смотрите на него, — спокойно сказал Лидянг оторопевшим старикам. — Я слышал о таких людях. Когда приходит время одеваться в железо, в них вселяется демон, и в бою каждый из них стоит войска. Но, когда уходит война, такой человек впадает в тоску, живет отдельно от всех и даже не может кормить себя. Мясо ему подают длинной рогатиной — боятся, что бросится, как чужая собака.

— А этот — не бросится? — спросил старик с приплюснутой головой.

Лидянг улыбнулся.

— Думаю, этот не такой же бешеный, про которых я слышал. К тому же у нас столько женщин…

Старики разом крякнули, оголив беззубые десны.

Но Лидянг не улыбался — он подолжил говорить о женщинах, которых слишком много для столь малого числа добытчиков.

— Женщины, взятые из других родов и племен, могут вернуться в родительские стойбища. Но говорить об этом будем, когда переживем зиму, — сказал Лидянг.

Помолчав немного, он сказал еще:

— Если кому-то из женщин суждено ее пережить, то пусть это будут дочери нашей крови, которым мы приводили женихов. Они — кость, на которой нарастет плоть новой семьи.

Старики смотрели на Лидянга не моргая, — они дивились его мудрости.

 

Невеста

Из чума, где был совет, я вышел глубокой ночью.

Меня выгнала тоска. Уже много дней она шла за мной, как упорный враг, и, загнанный, я искал укрытия в безлюдье и темноте. Очаг в моем жилище мерцал остывающими углями. Я долго смотрел на очаг и не раздувал огонь. Потом — что-то толкнуло меня изнутри — я взял оружие, встал на лыжи и пошел по свету луны.

Но уйти не удалось…

Еще небо было темным, а сумасшедшая Ватане, чей маленький чум стоял на отшибе, бежала к моему жилищу с деревянным блюдом, на котором дымилась наполовину обглоданная кость. Это блюдо было ее давним безумием, о котором в семье Хэно знал каждый.

Лишнюю Вдову кормили все годы после смерти мужа, но, повредившись умом, она неизменно съедала лишь малую часть положенного — большую относила молодым женихам, пришедшим из других родов. Вдова считала, что бедные юноши умрут от голода, прежде чем станут мужьями дочерей семьи Хэно. Она называла их своими детьми и совала им куски дважды в день. Юноши смеялись и хлопали себя по носу — в знак пустого ума. Вдова смеялась вместе с ними, тоже хлопала себя по носу и оставляла еду у их ног. Поднималось солнце — опять бежала к юношам.

Только Лар, в котором остановился голод, не отвергал вдовьих кусков. Он просил принести еще. Ватане воровала еду, потому что своей не хватало, а когда украсть было негде, тащила прямо из кипящих котлов. Несколько раз ее били за это — она не замечала побоев и тянула добычу к себе, вцепившись пальцами в раскаленный кусок. Мальчишкам вменялось в обязанность отгонять безумную старуху от перекладин, на которых сушилась юкола. Ватане садилась и ждала, когда мальчишки уйдут, или ходила рядом, как росомаха у издыхающего сохатого, и бормотала проклятия на языке, который почти забыла в стойбище Хэно.

Лара она так и не выкормила.

Когда он умер, Ватане легла под колодой с его телом и лежала несколько дней — до тех пор, пока от голода и непонятного людям горя не впала в некое подобие смерти. Ее унесли домой. Многие всерьез думали, что Лишняя Вдова умрет, но она осталась жить.

Когда пришла беда, о ней забыли.

Тогда я не знал, что мне она таскала еду с тем же усердием, что и несбывшемуся мужу Девушки Луч, но всякий раз заботливые женщины отгоняли ее от моего чума. И Ватане решила накормить меня в раннюю рань, когда, как она считала, стойбище спит.

Тем утром ей никто не помешал. Она откинула полог чума и увидела, что он пуст. Вдова отошла на несколько шагов, поставила блюдо на снег и только приготовилась ждать, как заметила две ровные широкие полосы, уходящие в тайгу. След вел к колыхающейся фигурке. В слабом свете она различила возвышающиеся над плечами лук и пальму, и по ним угадала человека, уходившего надолго, может быть, навсегда.

Ватане поднялась, схватила блюдо и бросилась по следу. Она вязла в снегу, доходившем до колен, и кричала:

— Сыночек, стой!.. Зачем уходишь? Кто будет кормить тебя, сыночек…

Женщины высыпали из жилищ, будто ждали этого крика. Они сбились в рой и бросились к моему чуму, а от него — по следу.

Я слышал крики за спиной, но от равнодушия не прибавлял шагу. От равномерного движения ног тоска тупела и не так мучила.

В отличие от мужчин, относившихся ко мне с почтением и тревожной осторожностью, женщины видели в пришельце высшее существо, посланца той неведомой воли, которая может убить и может спасти.

Они боялись разбудить во мне гнев, но еще больше — что я покину их.

Женщины сами встали на лыжи, сшибли Вдову, втоптали в снег деревянное блюдо и, догнав, окружили меня. Они валялись в снегу, хватали пальцами носки лыж, и если бы не извечный женский страх прикоснуться к оружию и тем лишить его силы, вырвали бы лук, пальму и стрелы, сорвали бы пояс с ножом и унесли бы меня в стойбище.

Я ничего не говорил им. Я мог перебить женщин и смотрел бы на это, как на что-то обычное. Я бежал от тоски, но на самом деле был летящей паутинкой, которую остановит первая веточка, оказавшаяся на пути…

Вдова протиснулась ко мне и ухватилась за лук — женщины затихли и оцепенели. У ног ее лежало блюдо с вывалянной в снегу костью. Не выпуская оружия, Ватане подняла блюдо и сказала:

— Пойдем. Сначала поешь из моих рук, а потом иди, если хочешь.

И я по-телячьи пошел за ней.

Следом шли женщины. Они были напуганы выходкой Вдовы не меньше, чем уходом их божества. Но кто-то из них нашел спасительную мысль: духи несомненно знают, что Ватане оставил разум, и потому не станут гневаться на оскорбление оружия.

Женщины не стали говорить старикам о том, что натворила Вдова.

Я вернулся в чум, положил оружие, снял малицу и уснул. К оставленному у постели блюду с наполовину обглоданной костью так и не прикоснулся.

* * *

Тем же днем одна мудрая старуха — она первая подумала о том, что духи не прогневаются на выходку Вдовы, — пошла к Лидянгу, которому приходилась двоюродной сестрой, чтобы говорить об уходе Вэнга.

— Он просто решил поохотиться, а вы не пустили, — предположил Лидянг.

— Не-ет, — шепотом протянула старуха. — Я вижу — у него вынули сердце. Он весь — пустое тело, в котором живет, кто захочет. Но сейчас никто не живет.

Лидянг замер. Сестра почти в точности повторила его вчерашние слова о бешеном воине.

— Наверное, он тоскует?

— В нем нет тоски, — сказала старуха, — в нем совсем ничего нет. И не было. Сам он никогда не жил, как будто прежде, чем родиться, попал в плен и стал рабом.

— Разве так бывает?

— Бывает даже то, о чем ты, старая медвежья куча, не можешь и подумать. Но повторяю тебе: он — пустота.

Лидянг и старуха долго глядели друг на друга. Наконец Бобер промолвил осторожно улыбаясь:

— Если — пустота, то пусть там кто-нибудь поселится.

Старуха выслушала эти слова, будто съела большой сладкий кусок жира, и, улыбаясь, повторила любимое ругательство, которым дразнила Бобра еще в детстве:

— У-у, медвежья куча…

* * *

В сумерки того же дня старуха направилась к моему чуму.

Неподалеку потерянной собакой бродила Ватане с пустым блюдом в руках. Лицо ее было перемазано сажей очага, слипшиеся седые волосы извивались на ветру тощими змеями.

— А ну, пшла! — беззлобно крикнула мудрая старуха и затопала ногами.

Вдова отбежала на несколько шагов.

Мудрая старуха вошла в душу пустого человека так же решительно, как переступила порог. К Лидянгу она приходила с уже готовой мыслью, и лишь за тем, чтобы ее проговорили мужские губы, — тогда это будет решение мужчины, а не бабья блажь.

За день она все решила, все приготовила и начала без полагающихся случаю развесистых речей.

— Ты ростом мал, а духом велик. Трудно будет найти тебе жену под стать. Но я нашла.

Старуха побежала к выходу, откинула полог и крикнула в сумерки:

— Эй!

Через мгновение передняя часть чума наполнилась женщинами. Все они стояли неподалеку и ждали, когда их позовут. Старуха положила дров в очаг, покормила огонь кусочком мяса и, пробормотав короткую молитву, раздула пламя.

— Зачем пришли? — спросил я.

Вместо ответа женщины расступились и подтолкнули к очагу девушку в богатой парке, расшитой бисером и отороченной голубым песцом. Старуха начала мерно бить ладонью о ладонь, и вслед за ней то же самое начали делать женщины.

— Ну! — крикнула старуха.

Девушка скинула капюшон — воздушный мех упал не ее плечи.

Девушка танцевала.

Женщины хлопали все чаще, старуха раздувала огонь, кричала гусыней и краем глаза успевала следить за мной — и душа ее наполнялась радостью.

Ее заветный, опустевший человек смотрел на девушку и не отводил глаз.

* * *

Она была любимой внучкой Хэно.

Когда девушка подошла к возрасту невесты, старик позвал ее родителей и сказал, что не стоит спешить с поиском жениха, ибо такое лицо, белое, будто выточенное из бивня земляного оленя, глаза, с которыми можно сравнить только священные озера, маленький пухлый рот и тело ладное, как рукоять остяцкого ножа, стоят того, чтобы отдать их очень дорого и в лучшие руки. Семья, у которой есть такая девушка, имеет богатство, равное множеству дорогих вещей: таким богатством можно упрочить свою силу или откупиться от беды.

С той поры внучка старейшины ждала своей участи, не похожей на участь никакой другой девушки великой и счастливой семьи. Ожидание счастья не прекратилось даже со смертью родителей — их лодка перевернулась на середине реки, ледяная вода унесла мать и отца. Осиротев, Девушка Весна, упала в бесчисленные милости великого деда, как в глубокие мягкие мхи, и скоро забыла о горе.

* * *

По знаку старухи женщины перестали хлопать и начали — все, кроме девушки, — выходить из чума. Перед тем как уйти, старуха наклонилась к моему уху и горячо зашептала:

— Не останется и следа от твоей тоски, воин… Много крепких детей тебе родит. Уж я-то знаю.

Сказав это, старуха ушла — будто и не приходила.

— Кто ты? — спросил я.

— Нара, — ответила девушка.

* * *

Многое умерло в моей памяти, но тот день, когда я увидел ее впервые, и сейчас ясен, словно был вчера.

У меня не было ничего, даже прошлого. После тайны, открытой Куклой Человека, после гибели Лара, все обратилось в неправду — даже светлые дни раннего детства, приходившие иногда краткими размытыми сполохами. Оставалось только далекое воспоминание о Девочке Весне, чья душа была слита с моей душой и душой Лара.

Услышав имя, я вздрогнул — необъяснимое предчувствие ударило меня изнутри. Имя завязало новую жизнь….

А потом случилось то, о чем я не мог думать, потому что не знал, что такое бывает. Она легла рядом со мной. Она легла одетой и сказала, отвернувшись: «Сегодня не дам тебе развязать мои ремни. Так и знай».

 

Родичи

Через несколько дней после возвращения огня у окраины стойбища показалась стая.

Волки пришли на запах беды — они различали его среди тьмы других запахов, ибо от него оживала синяя волчья кровь. Запах беды возвещал спасение перед наступлением бедственного месяца большого снега, когда тайга покрывается ранними вязкими сугробами, в которых волки проваливаются до кончиков ушей. В такое время любая мелкая добыча — куропатка или заяц — кажется милостью.

Стая шла темным облаком и к утру обступила загон.

Первым увидел волков Лидянг.

Над загоном клубился снежный дым, и стадо неслось ревущим водоворотом. Несколько волков пробрались в загон и гнали оленей, остальные ждали на расстоянии полёта стрелы, расставленные, будто люди на войне.

Что-то чернело у изгороди: не вглядываясь, старик понял: это туши — которые волки не смогли протащить через жерди загона.

Лидянг побежал в стойбище, проклиная свои старые ноги, бил палкой по пологам и кричал: «Волки! Выходите с оружием!» Не дожидаясь, пока соберётся подмога, он вбежал в свой чум, схватил лук, колчан и бросился к загону. Когда прибежал Оленегонка, а за ним три старика, он расстрелял почти все свои стрелы, но ни одна из них не достигла цели. Волки, резавшие в загоне, исчезли. Пока Лидянг собирал людей, к двум оленьим тушам прибавилось еще четыре. Одну из них волки вытащили за пределы загона, сорвав поперечину. И сама стая исчезла — только когда белое тусклое солнце поднялось над горой, люди различили ровный ряд почти незаметных светло-серых столбиков. Оленегонка поднял лук с наложенной стрелой и, ничего не сказав старикам, пошел вперед. По замершим рядам прошло едва заметное движение.

— Куда ты, росомаха! — крикнул Лидянг. — Думаешь, они будут ждать? Каждый из них вдвое умнее тебя.

Оленегонка плюнул и вернулся. Мужчины молчали.

— Откуда такая большая стая? — промолвил один из стариков. — Сколько живу — никогда такой не видел.

Старику никто не ответил. Тишину прервал голос Оленегонки.

— А чего нам бояться — ведь у нас есть великий воин.

— Плевка на тебя жалко, — презрительно сказал Лидянг. — Будь среди нас сам Нга, они не уйдут отсюда, пока мы не упадем от усталости, охраняя стадо. Тогда стая зарежет столько оленей, сколько захочет.

Правота Лидянга была настолько простой и страшной, что старики не заметили кощунства. Казалось, стая была велика не только числом, но и разумом — вся она, до последнего волчонка, знала, что в семье Хэно почти не осталось мужчин способных к быстрому и долгому бегу, а значит, некому гнать их, окружать и укладывать мертвыми в снег.

— Они не уйдут, — сказал Лидянг.

— Что нам делать? — спросил старик с приплюснутой головой.

— Не знаю.

Помолчав немного, он продолжил:

— Они не уйдут, значит, надо уходить нам. Тогда спасём хотя бы то, что осталось.

— Несколько дней — и придёт великий снег, потом великий холод, — подал голос другой старик. — Кто аргишит в такое время?

— Тот, кто не хочет сдохнуть.

— Ты слишком скор разумом, Лидянг, и веришь только себе. Хэно говорил об этом…

Бобер, повернувшись лицом к говорившему, повторил любимые слова умершего патриарха:

— Знаешь что-то лучшее — скажи.

— Знаю! — возвысил голос старик. — Мы — люди великого рода. Ты забыл об этом? Разве мы не можем призвать на помощь родичей? Нам помогут!

— Так же, как помогли найти Нохо?

Старик замолк на мгновение — он не знал, чем ответить.

— Нохо покарала сама Мать Огня, вселившаяся в тело этого тщедушного мальчика! — закричал он. — Ты слепой? Ты ничего не видел? Если бы Матери угодно было покарать его чьей-то другой рукой, она сделала бы так. А Хэно почитали все…

— Особенно когда у него было сорок молодых воинов, не считая старых, и столько богатства, что он мог не скупиться на подарки, — с тем же презрением проговорил Лидянг.

* * *

Гневно тряхнув головой, старик пошёл прочь. Но прошло немного времени, и его правда возобладала.

Все старики, кроме троих, не имевших силы дотянуть тетиву до плеча, вызвались охранять загон.

Лидянг вошёл в чум пришельца, где уже хозяйничала женщина, и сказал:

— Волки обступили. Нужно спасти стадо. Помоги нам.

Не сказав ни слова, я поднялся, взял оружие и вышел вслед за стариком.

Стойбище прорезали дороги — ручными нартами женщины тащили к загону дрова, чтобы ночью огонь устрашал волков. Так люди хотели продержаться до утра, а потом отправить к родичам посла за подмогой. Этим человеком по мысли Лидянга и молчаливому согласию всех стариков выпасло стать Оленегонке. У него одного были ходкие молодые ноги и знание этих мест. Он должен был выйти перед рассветом, чтобы до заката добежать до стойбища семьи, во главе которой стоял человек по имени Нойноба, или Рукавица. Даже если его семья откочевала, то недалеко, и Оленегонка догонит родичей. Еще день понадобится на то, чтобы вернуться с подмогой.

Оленегонка носился по стойбищу, как юный пес, которому надо сбросить излишек резвости, не дающей покоя лапам; без надобности и смысла он хватался за разные вещи, порывался бежать навстречу стае — этим он злил стариков.

Таким он стал вчера, когда девушка с точеным лицом вошла в мой чум.

В полдень надобность в его походе исчезла.

Люди Нойнобы пришли сами.

Ровесник и ближайший сосед Хэно, он первым принял дары и узнал о беде, упавшей на одну из самых почтенных и больших семей великого рода Нга.

Горестное прозрение Хэно оказалось правдой — ни Нойноба, ни другие родичи, до стойбищ которых добрались посланцы семьи, не стали тратить драгоценное время кормящей осени на поиски негодяя, проклятого Матерью Огня. Они жили, как жили, — просто не подпускали к стойбищам чужих.

Но только Нойноба помнил о соседской беде и, прежде чем увести свою небольшую семью и невеликое стадо на зимнее стойбище, послал своих людей в земли Хэно. Нойноба успокаивал себя тем, что благочестие и сила этой семьи одолеют беду. Но весть о спасении не приходила, люди Хэно не встречались людям Нойнобы, и сердце старика покалывала совесть, а разум томило любопытство.

Он послал в стойбище четырёх воинов в полном вооружении. Вёл их исполинского роста человек, носивший тунгусское имя Йеха — в память об отце — шитолицем. Много лет назад шитолицый пришёл в юрацкую семью ради красивой девушки, которая и стала матерью этого богатыря. Прошлой осенью отца Йехи взяла тайга — он не вернулся с охоты.

Чтобы воинам не пришлось опускаться до явной лжи, Нойноба приказал передать Хэно, что проклятый человек его людям так и не попался, и больше ни слова. Остальное скажет сам вид мужчин с оружием и в железных парках — почтенный родич поймет, что Нойноба не забыл о его просьбе, искал безумца, который, несомненно, уже убит, достался зверю или, наконец, замерз на радость ворону и росомахе.

Увидев соседей, женщины заплакали, а старики поклонились воинам, как старшим.

Хэно научил семью не верить в случай — нежданное появление людей Нойнобы еще раз дало им убедиться, что даже после столь жестокого ученья, бесплотные не покидают своих верных.

То, что Йеха и его товарищи увидели своими глазами, и услышали из сбивчивого рассказа стариков, избавило их от необходимости передавать слова Нойнобы, которые им самим были неприятны.

Рассказ о беде закончился словами Оленегонки:

— Зато теперь среди нас великий воин!

Он указал на меня. Я стоял в половине полета стрелы, но слышал все.

Великан Йеха напряг лицо, вглядываясь туда, куда указала рука Оленегонки.

— Где воин? — спросил он.

— Сам видишь, — ответил Оленегонка, — других там нет.

Человек с тунгусским именем расслабил лицо и произнес недоуменно.

— Это же мальчик…

— Ты прав, — подал голос Лидянг.

Он рассказал гостям то, что уже говорил своим, — о человеке, в пустую душу которого вселяется воинственный бешеный демон.

Родичи молча выслушали старика — они ничем не могли ответить на эти слова, равно как и на все увиденное и услышанное в этот день. Гибель патриарха и мужчин самой сильной семьи рода вошла в их разум и застыла густым туманом.

Лидянг, видевший людей насквозь, не дал осесть туману — он уже говорил о невиданной стае, говорил громко, отрывисто, будто командовал боем, и Йеху увлекла эта поющая речь.

Он забыл о своем намерении поближе рассмотреть великого воина.

Йеха глянул на солнце и сказал:

— До заката успеем.

* * *

Теперь в стойбище было семеро мужчин, способных к большой охоте, — четыре воина Нойнобы, Оленегонка, я и старый Лидянг, уверивший всех, что не отстанет.

Мы выстроились полумесяцем, на расстоянии двух десятков шагов друг от друга и покатились по отлогому склону в долину, куда вели вереницы следов. Мы бежали, что было сил, стремясь настичь стаю раньше, чем долина начнет сужаться и пропадет в узких пространствах между сопками.

Йеха бежал рядом со мной, и я видел — там, где он делает шаг, я — четыре. Это забавило великана. Он изменил ход, пошел наперерез и, приблизившись, крикнул:

— Хочу услышать, как поют твои стрелы!

Почти все мои силы уходили в бег, и я ответил зло:

— Услышишь!

Люди настигли стаю, когда той оставалось совсем немного, чтобы скрыться в подножиях лесистых сопок. Лидянг первым остановился и выстрелил — черное перо взмыло в небо и упало в десятке шагов от волка, бежавшего последним.

Йеха и его люди, стоявшие по краям, пускали стрелы на ходу. Стая, почуяв близость сильного опасного врага, начала растекаться по остаткам открытого пространства. Но враг был опытен, бежал быстро, бил метко, не давая серому пятну расползаться. Кто-то из волков уже лежал в снегу, кто-то нес в шкуре оперенные древки.

— Ищи вожака! — крикнул Лидянг. Он заметно устал.

Вожак, горбатый волк с широкой подпалиной на боку, сам выдал себя. Когда преследователи видели только хвосты убегающей стаи, он один остановился, повернулся лицом к врагу и оскалился, будто грозил местью.

Пробежав немного, волк обернулся вновь — и то же делали другие. Там и тут люди видели оскалы вместо хвостов. И, наверное, стая остановилась бы вся, и тогда людям, с их почти опустевшими колчанами, пришлось бы туго.

Двое из людей Нойнобы уже заправили луки за спину и взялись за пальмы.

Но волков ждала иная участь.

Вожак оказался прямо передо мной. Я видел лицо вожака — почти как лицо того маленького остяцкого раба, только ближе и яснее — и та же сила, побуждающая действовать прежде чем разум поймёт необходимость действия, заставила остановиться, поднять лук и выстрелить.

Стрела прошибла волчий лоб — вожак рухнул в снег и не двигался.

Выстрел привлёк внимание людей. Погоня замерла. Воспользовавшись замешательством, серое пятно поползло вширь и, разделившись на несколько малых стай, уходило к подножиям сопок.

Только один зверь двигался в направлении обратном общему бегству — это была волчица. Она бежала туда, где лежал вожак. На ее пути в землю вонзилась стрела и едва не пробила лапу — волчица даже не глянула на свою смерть.

Люди шли не спеша — стрел у них больше не осталось. Волчица рванула вперёд, чтобы сделать то, ради чего бежала навстречу смерти. Она лизнула веки убитого мужа и, присев на задние лапы, тонко завыла — будто заголосила женщина.

Волчица побежала к сопкам, когда люди подошли совсем близко….

* * *

— Красиво поют твои стрелы, — сказал мне Йеха.

Кто-то из людей Нойнобы предложил мне забрать убитого волка. Я показал луком туда, куда убежала овдовевшая волчица.

— Это — ее.

Вновь послышался насмешливый голос Йехи.

— Великий воин не нуждается в славе?

Тело убитого вожака великан с тунгусским именем положил на плечо, будто песцовый мех.

Весь обратный путь мы прошли молча. Только Оленегонка забегал вперед, оглашая темневшее пространство радостным криком.

Он ликовал, но не от удачной облавы. Вместе с Йехой пришла к нему радостная мысль, что теперь воинское мастерство малорослого нелюдимого чужака неминуемо подвергнется испытанию. Предчувствие покалывающим теплом растекалось по его телу, и скрип снега под лыжами едва заглушал стук сердца.

Оленегонка ненавидел меня.

Мужчины вернулись ночью. Они жадно ели горячее мясо и слушали боязливую речь стариков о темной линии по нижнему краю неба, означающей приближение месяца великого снега.

 

Праздник

Богатырь семьи Нойнобы не испытывал ненависти к маленькому человеку, которого назвали великим воином.

Он был настолько силен, что не нуждался в ненависти к кому бы то ни было. Но рассказ о бешенстве двоих, истребивших целое войско сильных мужчин, зажег в нем любопытство. Чтобы насытить его Йеха искал повод для ссоры. Однако я постоянно был в стороне от всех и молчал, а вызывать на поединок из-за недоброго взгляда не принято среди мужчин тайги.

Оленегонка все утро вился вокруг Йехи, глядел на него преданными, восхищенными глазами, расхваливал оружие, выспрашивал о подвигах и великих охотах, и сын шитолицего наконец понял — Оленегонка хочет того же, что и он сам. Легонько, как молочного щенка, Йеха взял своего почитателя за капюшон и отвел за дальний чум.

В уголках его глаз появились линии, похожие на след маленькой птички, он дышал глубоко и был похож на мальчишку, взявшего тайком отцовский лук. Никто из людей Хэно не знал, что в семье Нойнобы смеялись над сыном тунгуса, который дорос до того, что под ним падали верховые олени, но вместо положенных возрасту размышлений о женитьбе и накоплении добра, мог целый день просидеть у муравьиной кучи, рассматривая другую жизнь.

Смех пропадал, когда Йеха одевался в железо.

— Этот заморыш и вправду перебил половину ваших мужчин? — спросил Йеха.

— Это сделал Нохо. Он же убил лишь некоторых, а потом — самого Нохо. Порхал с пальмой в руках, едва касаясь земли, и отсек ему голову.

— Говорили, в нем дух…

— Да. Дух мстил за брата, который умер в нашем стойбище.

— Умер?

— Убили.

— Кто?

— Я и мои братья.

Оленегонка говорил правду с видимым удовольствием.

Йеха присвистнул от удивления.

— Почему же ты жив?

— Видно, дух насытился моими братьями. Паук погиб от стрелы. Печень — от раны в боку. А я пообещал, что стану его псом, — так же, как и все люди Хэно.

— И ты стал?

— Наши люди — старики и бабы — почитают его едва ли не богом. Ведь это он вернул огонь. Отдали ему лучшую невесту, которую берегли для какого-нибудь князя. Что он будет делать с ней?

Оленегонка рассмеялся похожим на икоту смехом.

— Но бог должен показывать свою силу. Только тогда его будут почитать.

Он бесстрашно ухватился за малицу великана, рывком приблизил его лицо и горячо зашептал:

— Старики говорят, что надо уходить… Поближе к родичам, чтобы вместе дожить до весны, а там — что будет, то будет. Это мудрые слова. Мы уйдем скоро, уведем стадо. Тебя и твоих людей будут уговаривать помочь нам, и ты согласишься — ведь у тебя добрая душа. Послушай, скажи старикам, чтобы сделали прощальный праздник. Здесь, на летнем стойбище, зарыты пуповины многих из людей Хэно. Здесь родные кости — кто знает, когда мы вернемся к ним? Скажи им. Ты великий воин, тебе не откажут. Пусть будет праздник. С кипящими котлами, играми, борьбой…

Йеха стряхнул руку, вцепившуюся в грудь.

— Если ты пес, то самый умный…

Оленегонка расплылся в улыбке, чувствуя, как легко легла его мысль на душу великана.

— И самый поганый из всех, — закончил Йеха.

Он шел к середине стойбища, распевая по-птичьи. Мысль Оленегонки ему понравилась.

* * *

Так же она понравилась и старикам. Йехе не пришлось их уговаривать.

Лидянг сказал:

— Мы — негодные люди, забывшие о господине нашего великого рода. Гибель подошла к нам совсем близко и не поглотила нас, а мы ничем не отблагодарили Нга. Но судьба благоволит добрым мыслям. В загоне остался черный олень, волки не добрались до него.

Старики одобряюще кивали. Неподвижным оставался один — тот, который ругался с Бобром у загона в день, когда появилась стая.

— Только худородные режут черных оленей, — сказал он. И прибавил после некоторого молчания:

— Хэно не допустил бы такого позора. Оттаскал бы тебя за бороду, как делал это…

Лидянг проговорил с нескрываемым презрением:

— Можешь предложить лучшую жертву?

Старик отвернулся и шумно засопел. Помимо крови, с Лидянгом его роднила многолетняя обоюдная неприязнь: в молодые годы она так и не дошла до драки и, состарившись, была способна только на обидные слова и недобрые взгляды.

Однако, слово о нестоящей жертве подняло гомон. Прервал его Йеха.

— Успокойтесь, почтенные, — сказал он. — У нас будет настоящий праздник, а значит — настоящие игры. Потеха воинов не бывает безобидной, даже когда самих воинов мало. Все мы — родичи, хоть и разных семей. Может быть, кто-то из нас удостоится чести сойти в стойбище великого господина и сказать ему о нашем почтении.

Старики смолкли, дивясь разуму человека с тунгусским именем.

Все же Лидянг изловил черного оленя, сам повалил его и, говоря нужные слова, окропил закат.

* * *

Утром ясным и безоблачным снег в загоне порозовел от оленьей крови. Котлы вынесли из чумов. Мясной пар плыл над жилищами. Женщины — старухи, молодые вдовы, девочки — пели песню Гагары, принесшей в клюве щепоть земли, которая стала началом тверди. Мальчики мерялись силами, упершись лбами, как молодые бычки. Нарты, составленные в ряд, ждали прыгунов. Мужчины ели и вытирали пальцы о волосы.

— Добрый праздник, — говорили старики.

Глаза их были грустны.

Лидянг вскочил, одним движением стащил с себя малицу. Под кожей цвета оленьей мездры перекатывались расслабленные, но еще не развязавшиеся узлы, грудь тонкой складкой нависала над впалым животом. Увидев голого старика, женщины отворачивались и ладошками, прижатыми ко рту, запирали тонкий смех в утробе, старухи хохотали без смущения. Лидянг был глух. По-медвежьи расставив руки, он прыгал у костра, тряс жидким клоком на подбородке и кричал: «Ну! Кто?» Мужчины оставались на месте — они считали, что старик шутит.

Лидянг схватил за руку Оленегонку, поднял на ноги и сорвал с него одежду, как кожу с налима.

— Ты… сопля…. медвежья куча! Выходи против старика!

Оленегонка расставил руки и сделал вид, что приготовился к борьбе. Он улыбался, зыркал по сторонам, хлопал в ладоши и всем видом показывал, что рад позабавить родичей.

Но в голосе Лидянга все явственней звенела злость.

— Что ты пляшешь передо мной? Я не баба. Выверни штаны, покажи, что они сухие. Ну!

Молодой соперник был невелик ростом, но крепок. Он понял, что эта схватка — всерьез. Все та же дурашливая улыбка держалась на его лице, но тело напряглось, собралось в строй гладких мускулов, ноги ходили легко и точно. Он сделал выпад, но рука процарапала ветер. Лидянг без усилий избежал столкновения, неуловимым движением зашел с тыла и отвесил сопернику звонкий пинок. Оленегонка шлепнулся лицом в снег.

Стойбище разразилось разноголосым, лютым хохотом.

Оленегонка на мгновение ослеп от бешенства, но овладел собой. Он знал, что делать, — вскочил на ноги и, прицепив на лицо прежнюю улыбку, быстро поклонился людям.

— Дерись всерьез! — кричали ему.

Как тетива отдает злобу стреле, так бросился он на старика, но еще в полете в его голове заиграли небесные сполохи, и он вновь упал в темноту. Длинными жесткими ладонями Лидянг ударил по ушам поединщика.

Когда к Оленегонке вернулся слух, он слышал все тот же хохот. На живот стекали из носа две черные струйки. Лидянг подошёл и поднял его лицо за подбородок.

— Жив?

Оленегонка кивнул.

— Радуйся. Не тебе идти к Нга.

Перед схваткой не было договора о награде победителю. Но старик с приплюснутой головой встал, снял с пояса шитую бисером ровдужью сумку с огнивом, положил ее в руку Лидянга и сжал пальцы.

Мужчины вскочили и закричали. Кричал и Оленегонка.

Следом сняли малицы двое воинов Нойнобы. Молодые вдовы, забыв о приличии, подняли визг. Мальчишки прыгали. Но пока боролись двое сильных, взгляды людей все чаще обращались на великана с тунгусским именем.

Йеха чувствовал эти взгляды. Он уже знал слова, которые скажет, когда закончится поединок.

Странный человек, уже несколько дней терзавший его любопытство, сидел напротив и безразлично поедал мясо.

Поединок близился к концу, но уже никто не обращал на него внимания. Все ждали Йеху, и Йеха сказал:

— Почему скучает великий воин?

Взоры людей обратились ко мне, но продолжал говорить великан.

— Я знаю ответ. Борьба — для мальчишек. Поэтому скучает великий воин. Не хочет ли он — Собачье Ухо, кажется таково его прозвище — выбрать забаву, достойную себя?

Я знал — рано или поздно Йеха захочет испытать меня. Об этом со дня появления в стойбище говорил его взгляд и насмешливая речь. Но я не испытывал страха при виде этого огромного существа, наверное, потому что был слишком далек от людей. Я отказался бы от испытания так же легко, как согласился на него. Положив обглоданную кость на снег, я вытер губы ладонью и сказал:

— Хочешь забавы — возьми у детей вылку.

Йеха широко улыбнулся в ответ, но я увидел, как дрогнули скулы на лице богатыря.

Теперь я знаю: не от дерзости слова вздрогнул человек с тунгусским прозвищем — его оскорбил звук голоса. Йеха привык к трусости соперников: даже те, кто, распаляя себя, выкрикивал положенные перед поединком оскорбления, прятали за дерзостью страх — звук страха Йеха различал из тысячи звуков, и уже давно успокоился на том, что бесстрашных нет. Он был великодушен и никогда не унижал и не презирал тех, кто честно отказывался выходить против него.

Но в этом голосе не было того, к чему он привык, и богатырь вздрогнул, услышав звук забытый, почти незнакомый.

Йеха устыдился этой мимолетной слабости. Не снимая улыбки с лица, он проговорил негромко, будто для одного себя, но так, что услышали все:

— Кто-то из бесплотных сделал тебя щепкой, чтобы поковыряться в зубах. Напитался горем, почистил зубы — и выбросил. Может быть, сам по себе ты просто трус, пустая деревяшка, и морочишь головы этим бедным людям?

Застыла тишина. Кто-то из женщин охнул. Вперёд вышла растрёпанная грязная Ватане и по-собачьи села на снег. Она часто дышала, ее взгляд метался раненым, издыхающим зверем.

Оленегонка встал напротив Йехи и, приложив ладонь к груди, сказал громко:

— Не прими за обиду, милый родич, но великий воин жалеет тебя.

Он замолк ненадолго, ожидая ответа, и, не дождавшись, досказал приготовленные слова:

— Жаль, что среди нас нет брата великого воина. Он сам вызвал бы тебя помериться силой. Лар очень любил игры крепких мужчин, хотя сам не был крепок.

После этих слов ахнул старик с приплюснутой головой. Лидянг же стоял неподвижно, и даже его жидкая борода не откликалась ветру. Йеха на мгновение перестал дышать, удивляясь змеиному уму Оленегонки.

— Спасибо, что предостерёг, братишка, — сказал богатырь голосом сладким, как сок берёзы. — Но моё любопытство упало на подстилку из зелёной травы вместе со мной и даже чуть раньше. Так хочется посмотреть на человека, перебившего половину воинов великой семьи Хэно, что не сплю, не ем и ничего не могу с собой поделать. Я готов поставить железо, которое на мне, — а это лучшее остяцкое железо — и моё оружие. Такая награда освободит великого воина от ненужной жалости?

— Вэнга!

Это крикнул Лидянг — и теперь вздрогнул я, ибо впервые за все эти дни услышал своё прозвище. Люди Хэно называли меня «великим воином», и никак иначе, будто страшились потревожить имя, которое могло оказаться подлинным.

— Что поставишь ты? — проговорил старик отчётливо и громко.

Слова Лидянга звонкой оплеухой повисли в воздухе.

И прежде чем я смог найти ответ, случилось невероятное, то, чего не могли предвидеть ни люди семьи Хэно, ни я сам.

В дело мужчин вмешалась женщина, и это была Нара. Она вышла из толпы сородичей, встала в середину круга и сказала:

— Кроме меня, у него нет никакого имущества.

Больше она не произнесла ни слова, и оторопевшие люди в тишине додумывали свое.

Лидянг первым нарушил молчание.

— Годится награда? — спросил он Йеху.

— Вполне, — ответил богатырь, рывком поднялся на ноги и встал во весь рост.

О том, что в случае победы он — родич, хоть и дальний, к тому же наполовину тунгус — может отведать собственной плоти, Йеха не думал. Об этом в тот миг не думал никто.

Пока все молчали, я смотрел на эту женщину, подаренную мне на утешение тоски, и ждал, что она посмотрит на меня. Но взгляд Нары был направлен куда-то поверх голов, и хотя я видел только часть ее лица, мне показалось, что все ее силы уходят на то, чтобы не показать слезы. Вдруг что-то зазвенело во мне — это было возвращавшееся желание жизни.

— Моё оружие в чуме, — сказал я.

— Я подожду, — благосклонно ответил богатырь. Лук и колчан всегда были при нем.

Но не успел я сделать нескольких шагов, как уже держал оружие в руках — его принёс Оленегонка и вручил, расплывшись в улыбке.

— Я же обещал быть твоим псом.

* * *

Двое поединщиков шли за стойбище, на открытое пространство, где и в прежние времена мужчины семьи Хэно забавлялись ловлей стрел.

Люди, действительно умевшие ловить летящие стрелы, жили так давно, что превратились в сказку. Осталось только название воинской забавы, а сама она у многих жителей тайги стала простой и безобидной. Поединщики становились друг против друга на расстоянии немногим больше половины выстрела и поочерёдно пускали друг в друга тупоконечные томары, которыми бьют горностаев, куниц и белок.

Но среди людей Нга такая забава считалось делом пустым. Во многих семьях взрослеющих мальчиков ставили под боевые стрелы, дабы, повторив семь шагов отца, они знали опасность и не боялись смерти.

Даже в играх род Нга избегал ненастоящего и нестоящего. Удивительно, однако в таких испытаниях они гибли настолько редко, что о подобных случаях мало кто помнил.

Однако помнили и другое: поединки, вызванные оскорблением или жестоким неразрешимым спором, никогда не заканчивались впустую. У людей Нга подобный бой мерялся не числом выпущенных стрел — как у худородных, — а гибелью виноватого, ибо проигравший всегда виноват.

В этот же раз мудрый Лидянг нашёл середину: отмерил лишь десяток выстрелов и оставил каждому только три стрелы с железными наконечниками. Йеха не посмел спорить — ведь он был гость.

— Так даже веселее, — сказал он, принимая томары у старика.

Чтобы быть на равных с соперником, богатырь скинул малицу, потом через голову стянул с себя кольчугу с круглыми сверкающими пластинами на груди и повесил на пригнувшийся к земле ствол одинокой мёртвой берёзы. Рассматривая броню, Лидянг прищёлкнул языком.

— Полсотни оленей за такую не жалко.

— Отец добыл, — сказал Йеха, надевая малицу, — а где и за что — не знаю.

Лидянг подошел ко мне.

— Не робей, — шепнул мне старик, слегка улыбаясь. — Йеха большой, в него легче попасть. Ты — лёгкий и намного меньше.

Потом он замолк, и я увидел — Лидянг собирает силы, чтобы сказать что-то важное.

— Скажи, в тебе есть он… дух?

— Какой?

— Тот, который убил Нохо.

— Не знаю…

— Можешь позвать его?

— У духов своя война. Захочет — придет.

Лидянг сбросил улыбку. Больше ни о чем не спрашивал, только сказал напоследок:

— Нара — женщина нашей крови. Она может быть только твоей женой. Постарайся победить.

Я ответил, не глядя на старика.

— Это ваш подарок, не мною выбранный.

* * *

Нары не было среди людей, пришедших к месту поединка. Она стояла одна посреди стойбища, мягкий ветер леденил ее мокрые щеки. Великий дед обещал ей князя, мужчину самого статного из всех, какие есть под солнцем, а князь оказался ростом с ребенка. Нара понимала, что во всем виновата беда, рухнувшая на семью, — она забрала деда прежде положенного ему времени.

Но Девушку Весну душила обида на родичей, подаривших ее странному чужаку, будто она раба, а не любимая внучка Хэно. Удушье захлестнуло в тот день, когда мудрая старуха пришла в ее чум и властно объявила судьбу, — она увидела в ней месть за милости великого деда, достававшиеся ей одной. Нара пошла за старухой в покорном отупении, сделала все, как она сказала. Где-то в глубине души она надеялась, что унизительный танец перед малорослым нелюдимым чужаком и ее жестокая судьба вызовет жалость, — если не в старухе, то в других женщинах. Но женщины не видели ее беды и были вполне довольны — она поняла это по их лицам. Нара не почитала чужака богом, принесшим вместе с истреблением мужчин спасение от гибели, и во всем, что случилось, знала только одно — обещанное счастье не сбылось.

Она хотела моей смерти, когда ложилась рядом со мной. Спустя несколько дней желание моей смерти толкнуло ее на неслыханную дерзость — выставить себя наградой победителю, которым, несомненно, должен стать великан из семьи Нойнобы.

Но в эти же несколько дней случилось другое — в Наре появилось бессловесное предчувствие великой перемены. Предчувствие появилось от осевшего в памяти взгляда чужака — единственного недолгого взгляда. Ей показалось, что чужак смотрит в ее глаза, не просто любуясь их красотой, но видит в них что-то другое, высшее, чем красота. Так не смотрел на нее ни один из мужчин. И хотя она по-прежнему хотела зла своему жениху, взгляд не уходил из памяти, — напротив, он начал жить вместе с обидой и своей настойчивостью отбирал у обиды пространство ее души. Нара пыталась избавиться от него, она трясла головой и даже кричала, когда взгляд возникал перед ней, — но тот был цепким. Усилием Девушка Весна пыталась поднять обиду, которую считала разумным чувством. Но взгляд не отступал.

В день поединка эти враги сошлись в ней, так же как мужчины, пускающие стрелы друг в друга. Первой выстрелила обида и ждала ответа.

Утонувшие глаза Нары не видели ничего, кроме размытых пятен, — белых, бурых, синих… До нее долетали обрывки речи, но Нара не вслушивалась в слова, не понимала того, что происходит с ней, и не хотела понимать, чувствуя, что она сама лишь поле для поединка.

И враг обиды ответил.

Вдруг племя, которое она считала родным, предстало перед ней разом и захохотало, распялив рты — белозубые, полые, детские, — и Нара содрогнулась. Хохот обступал ее, обволакивал душу страхом. Как окруженный зверь мечется, ищет хоть малого разрыва в рядах охотников, чтобы вырваться и спастись, так металась ее душа, и она увидела, что есть только один разрыв — это взгляд чужака. Он один не смеялся, не желал мести. Нужно бежать на взгляд — тогда спасешься… Когда Нара увидела это с необычайной ясностью, новый страх ударил ее: того, кто станет ее единственным спасением, она сама послала на гибель, и, может быть, пока она стоит здесь, в опустевшем стойбище, гибель подошла совсем близко…

Ноги сами понесли Нару к месту поединка.

* * *

Утонувшими глазами она не могла видеть того единственного человека, который смотрел на нее издалека, смотрел все время, пока двое мужчин осваивались с полем, и его душу так же разрывало предчувствие, от которого жаром наливались глазницы и сжатые до белизны губы едва удерживали крик.

Это был Оленегонка.

Глядя на девушку с телом изящным, как рукоять остяцкого ножа, он ненавидел весь мир, а ещё сильнее ненавидел старика Хэно, через которого судьба дала ему и Наре одинаковую кровь. Эта ненависть приходила волнами, как зубная боль.

Но, в отличие от многих других людей, разум Оленегонки бодрствовал даже в позоре и отчаянии, и преданным псом бежал чуть впереди хозяина.

Свист первой стрелы излечил его.

* * *

Краткая песнь стрелы прервалась глухим, едва слышимым ударом — будто шаман, перед тем как идти к духам, начинает разговор с бубном, легонько ударив пальцем по натянутой коже.

Так томар, пущенный мною, ударил в грудь сына тунгуса и упал в снег. Йеха и не думал уворачиваться.

— Ты проиграл, гора мяса! — крикнул старик с приплюснутой головой.

Старика никто не поддержал. Йеха натягивал лук, и взгляды людей обратились на его малорослого соперника.

Я только успел положить оружие и выпрямиться, как невидимая плеть ожгла плечо и сшибла с ног. Даже ослабленный препятствием томар пролетел за спиной расстояние почти равное тому, что отделяло меня от великана из семьи Нойнобы.

Йеха был доволен, ведь именно такую мысль — сшибить соперника, не поранив его, — он передал стреле. И вторая мысль была уже на подходе: следующим выстрелом он перебъет колено соперника, третьим, для верности, перешибет дыхание в его груди, и тогда его любопытство насытится с избытком. Он убедится в том, о чем догадывался, — никакого бешеного духа в этом мальчике нет, он пуст, как ствол без сердцевины. В этом же убедятся люди семьи Хэно и будут превозносить Йеху, как человека, открывшего им глаза.

И еще сын тунгуса вспомнил о своей награде…

Через мгновение он едва не поплатился за эти мечты. Томар с тяжелым ревом прошел возле правого уха — противник метил в голову…

Великан почувствовал благостный прилив боевой злости и начал целиться. Он держал маленького человека на конце стрелы, держал долго, будто хотел намертво закрепить цель. Он метил в мизерную, почти незаметную точку — в колено.

Но, видно, сердце маленького сонинга еще не совсем замолкло во мне — я не чувствовал страха, жар опасности окатил тело, дал ему чувствовать каждое шевеление воздуха.

Единственным верным движением я ушел от томара. Свой выстрел я так же направил в ногу Йехи — и попал. Великан рухнул в снег, и я — хоть и стоял далеко — увидел, что поднимается он с лицом, исполненным настоящей злости. Я видел: злость шепнула, что надо достать из колчана железную стрелу и закончить забаву.

Но, видно, следом пришел стыд, и Йеха взял томар.

На шестой стреле он слегка хромал на левую ногу. Его соперник оставался невредим, и Йеху нисколько не забавляло то, что он куропаткой ныряет в снег.

Кто-то из стариков, распаленный зрелищем, крикнул:

— Доставай железные!

И рука великана потянулась к колчану, хотя была не его очередь стрелять.

Я первым достал тяжелую стрелу с наконечником, похожим на хвост ласточки, — попадая в цель, он остается в теле, упорно выскребая из него жизнь. Но силы были на исходе, и рука, державшая лук, дрогнула — стрела пролетела далеко от Йехи.

Сын тунгуса заканчивал забаву не спеша.

Он твёрдо знал, что сейчас жизнь стоящего напротив — в пальцах его правой руки, сжимающих оперенный конец древка.

Но видно было, что Йеха не торопится отнимать эту жизнь.

Он подумал, что его соперник — крепкий человек, хотя нелюдимый и, может быть, злой. Но бешеного воинственного духа в нем нет, он посетил его душу только раз, по надобности, о которой людям не стоит думать.

В тот момент любопытство великана насытилось и замолкло.

* * *

Йеха не выстрелил.

Каменной осыпью рухнула на него судьба.

Когда стрела с железным наконечником легла на тетиву, из толпы женщин вылетел серый призрак и впился в лицо великана. Сын тунгуса испустил медвежий рев и повалился на снег.

Призраком была Ватане. С яростью, перед которой дрогнули колени даже у рослых молчаливых воинов Нойнобы, Лишняя Вдова рвала когтями плоть великана, от ее вопля звенел воздух.

Пока шел поединок, никто не замечал безумную старуху, но она была среди людей, следила за каждым движением соперников огромными прозрачными глазами, держала ладони на щеках и бормотала что-то. И прежде чем успел выстрелить сын тунгуса, бешеный демон вселился в тело Вдовы.

Их разнимали, как части крепко склеенного лука. Вдову отшвырнули в сторону на десяток шагов, она валялась в снегу и выла так, будто растерзана ее плоть, а не человека с тунгусским именем.

Йеха буровил головой снег, кругами ползая на четвереньках там, где мгновение назад стоял и целился в соперника. Он уже не кричал — лишь утробный страшный звук расходился по огромному телу. Когда двое товарищей смогли усадить Йеху, все увидели на месте глаз окровавленные веки, провалившиеся в череп.

 

Небесный аргиш

Многолетнее безумие спасло Ватане от быстрой смерти.

Один из людей Нойнобы уже занес над ней пальму, но ударить помешал Лидянг.

— Мы сами… сами, — умоляющим голосом произнес старик.

Воин опустил оружие. Прежде чем уйти, он сказал:

— Ваша вина безмерна. Одной старухи — мало.

Лидянг задрожал. Тревога измучила его за последние дни, а сейчас он чувствовал, как отчаяние засасывает его в темную глубь.

Старуха уже не кричала, она лежала на боку, положив под голову ладонь и закрыв глаза. Лидянг тупо смотрел на нее и наконец заметил ровное едва заметное колыхание узкой спины под паркой — Ватане дышала, как дышит спящий человек, окончивший тяжелый и праведный труд. И маленькая злобная собака хватила Лидянга за сердце.

Рывком он перевернул Вдову лицом вверх и с силой ударил по щеке. Еще несколько собак вцепились в него, когда он понял, что Ватане действительно спала, — пощечина разбудила ее, как первый утренний свет, упавший в дымовое отверстие.

Гнев отзывался ноющей болью в груди, Лидянг не находил слов — и только одно слово вышло из его рта:

— Змея…

Ватане будто не слышала. Пригоршней снега она отерла лицо и улыбнулась.

— Жив ли мой сынок?

Голос ее звучал чисто, будто не знал сна, и, услышав его, Лидянг замер. Но тут же в его памяти возникло деревянное блюдо, кость с остатками мяса, насмешки пришлых зятьев…. Злобные собаки притихли.

— Жив.

Старик плюнул себе под ноги и пошел прочь. Властный окрик остановил его.

— Лидянг!

Он обернулся и увидел Ватане стоящей — прямо и спокойно. От привычного безумного вида осталась грязная одежда и серые змеи слипшихся волос. Лидянг не верил глазам. Ему понадобилось время, чтобы прийти в себя.

— Даже если ты не безумная и обманывала нас много лет, все равно ты не доживешь до заката.

— Я знаю.

— Сам перережу тебе глотку.

Ватане рассмеялась негромко, так, как смеётся знающий то, что скрыто от другого.

— И не одной тебе, — продолжил старик. — Люди Нойнобы сказали: паршивая жизнь старой суки — слишком малая цена за ослепление великого воина. Они великодушны — такой позор стоит всех наших жизней. Вот что ты сделала….

Он помолчал немного.

— Надо отдать им кожу с головы этого заморыша, которого ты кормила объедками. Теперь он человек, как все люди.

— Поздно, — сказала Ватане. — Большой аргиш уже тронулся… — она склонила голову чуть набок, — а ты говоришь так, будто знаешь судьбу.

— Знаю, что прирежу тебя. Этого достаточно.

Ватане повторила:

— Большой аргиш уже в пути. Он будет здесь так скоро, что никто из вас не успеет поднести ладони к лицу. И вы пойдете вслед за ним, а кто-то с ним. Земля Хэно — теперь не ваша земля. На ней будут жить другие люди.

«Все-таки безумная», — заключил про себя Лидянг и пошел прочь.

Пройдя несколько шагов, он подумал, что следует связать Лишнюю Вдову, потому что нельзя ручаться за то, что какой-нибудь другой дух — коварный и гибельный для всех — не вселится в эту душу. Но только пришла мысль, он услышал за спиной:

— Смотри в долину.

Лидянг обернулся — руки его поднялись и, не дойдя до лица, застыли, будто в мольбе. И крики людей в стойбище оборвались и стихли.

* * *

С той стороны, где возвышенность плавно стекала к мелколесному берегу реки и уходила в равнину, простиравшуюся до самых гор, на стойбище шла белая стена. Она занимала все пространство от неба до земли.

Люди ждали близкого наступления месяца великого снега, возвещавшего о себе темными линиями вдали. Но, глядя на белую стену, никто не вспомнил о грядущей перемене погоды, и кто-то из стариков проговорил шепотом, разнесшимся по стойбищу:

— Семь Снегов небесных…

Снег шел не из отяжелевшего облака, но из глубин неба, — каждое из семи небес, даже самое высшее, бесконечно далекое, забывшее о земле, вдруг вспомнило о ней и пролило белый поток.

Наверное, каждый из людей тайги знал, что от Семи Снегов был потоп — великая река Йонесси потекла вширь, и вся земля обезлюдела.

Но этот снег нес другую весть.

В снежном мареве проступали очертания людей — сначала слабые, размытые, потом ясные настолько, что стали видны нарты, олени, люди — верховые и пешие. Вдова подошла к стене. Люди семьи Хэно смотрели на нее. Подавленные зрелищем, они забыли о Йехе и о том, как немного времени назад трусили подойти к Ватане, — все, кроме Лидянга.

— Что это? — спросил он.

— Большой аргиш.

После ответа повисло молчание, невыносимое для старика.

— Кто эти люди? Куда идут?! — закричал он.

— Мертвецы… они уходят, — голос Ватане звучал все так же ровно.

— Прежде чем живые навсегда покинут землю, ее оставляют жители могил. Разве ты не знал этого?

— Навсегда… почему? — растерянно проговорил Лидянг. Те первые слова о земле, которая уже отдана другим людям, он принял как бред и тут же забыл о них.

— Потому что так задумано.

— Кем?

— Тем, кто послал этот снег.

Растерянность старика превратилась в гнев. Широким решительным шагом он пошел туда, где на шкуре сидел и болотной травой раскачивался слепой Йеха, вырвал пальму у одного из воинов Нойнобы, стоявших рядом с вожаком, — воин отдал оружие безропотно. Лидянг устремился к стене, переходя с шага на бег — и встал.

Он видел — две тени, большая и поменьше, идут ему навстречу.

Они показались из снега, прошли мимо Лидянга, словно его не было, и приблизились к Вдове.

Теперь их лица были вполне различимы, — узнав их, люди Хэно вскрикнули и отшатнулись, будто от падающего дерева.

Это были Тусяда и Маяна.

Безумный муж и неверная жена легли перед Ватане и лицами прикоснулись к ее стопам, прикрытым рваными пимами, — так благодарят за добро, для которого нет равного ответа, ибо всякая благодарность мала.

Они поднялись, и Вдова поклонилась им в ответ.

Тусяда и Маяна повернулись к людям и, глядя пустыми неподвижными глазами, начали снимать парки — все увидели, за что они ласкали ноги Лишней Вдовы. Слева на их телах были небольшие одинаковые отверстия, из которых по серой коже змеился черный след крови.

Пробравшись ночью в святилище, Ватане прекратила их муку на оголенных стволах ножом, привязанным к палке, которую люди Хэно приняли за копье.

Маяна и Тусяда надели парки. Людям они не кланялись. Они повернулись к Ватане и мягко взяли ее руки, чтобы вести за собой.

— Не время еще, — сказала она, — идите, милые, идите…

Непутевый муж и неверная жена отпустили ее руки, шагнули в белый поток и слились с аргишем.

— Не бойтесь, — сказала Ватане онемевшим людям. — Может быть, кто-то ещё захочет выйти и поблагодарить кого-то из вас.

Но никто из мертвых не захотел показаться живым.

Они шли к Йонесси, чтобы потом по его течению спуститься к полночи мира. Большой аргиш собирал души со всех родовых кладбищ тех земель, чья участь — темная, неизвестная людям — была решена. Мертвые вглядывались в живых, но многие не находили знакомых, а за теми, кого узнавали, не помнили такого добра, ради которого стоило благодарить, упав лицом в ноги. Лишь на мгновение из потока показался старческий лик, и некоторые узнали лицо Хэно.

Люди смотрели, как тянется аргиш, и никто не чувствовал времени, — им казалось, что все происходит сейчас. И потому сразу, как исчезли мужчина и женщина, из снега вышел долговязый человек. Ватане подбежала к нему, обхватила серое тело и сказала с глубоким вздохом:

— Наконец я увижу вас обоих. Как раньше.

Она повернулась, подняла глаза туда, где стоял я — как всегда отдельно от всех, — и произнесла главные слова моей жизни:

— Подойди ко мне, Ильгет.

И я подошёл.