Александр Григоренко
Мэбэт
«Новый мир», 2011, № 8.
Григоренко Александр Евгеньевич родился в 1968 году. Закончил Кемеровский государственный университет культуры. В центральной печати публикуется впервые. Живет в городе Дивногорске Красноярского края.
Журнальный вариант.
Александр Григоренко
Мэбэт
У Тайги нет истории. У нее есть память, отметины которой остались в полуфантастических преданиях, легендах, рассказах. Даже повествования, претендующие на заметки участников или очевидцев великих событий — например, переселения предков якутов с Байкала на Лену, — похожи на сказку. Белый человек старательно и не первое столетие намывает в потоке этих фантасмагорий крупицы полезного вещества, пытаясь выплавить из них некое подобие исторического слитка — пусть не высокой, но хотя бы приемлемой пробы. Спасибо за это белому человеку. И все же в глубине души он понимает, что в его стараниях есть изрядная доля абсурда. Разум европейца пропадает, гибнет в преданиях Тайги. Он не может существовать в пространстве без границ, освященных кровью, во времени, не повинующемся дисциплине цифр. Но народы зеленого океана живут именно так. Вчерашний день и прошлое столетие могут стоять совсем рядом. Красноармейцы приходят в деревню манси сразу после викингов. Ожидание встречи старый эвенк отсчитывает не по часам или календарю, а по треску клина, вбитого в расщелину соснового бревна. Духи и боги — такие же полноправные обитатели мира, как лесные звери и люди. Бедный нивх Дерсу не видит разницы между человеком и животным и потому до последнего своего часа мучается совестью от нечаянной обиды, причиненной тигру.
Ученые скрупулезно переписали многие из этих бесчисленных странностей, объяснили их назначение и происхождение, однако по сути они остаются exotikos — тем, чему можно удивляться, даже сочувствовать, и тем, чего нельзя понять.
Но в человеческой истории у Тайги есть своя роль — невиданная, не поддающаяся описанию. Тысячелетиями зеленый океан поглощал обломки распрей, бушевавших на пространствах цивилизованных миров Европы и Азии, и ничего не отдал взамен, не выбросил на берег — все обратил в тайну, загадку, в темные письмена. Может быть, именно поэтому Тайга остается тем единственным пространством Земли, где человеческие страсти обитают вне изощренных толкований, и человека здесь ждет, наверное, самая удивительная и важная встреча из всех возможных — встреча с самим собой.
Любимец божий, который сам себе закон
Мэбэт, человек рода Вэла, с ранних лет славился силой и храбростью.
Никто не мог с ним сравниться в игре, драке, беге, охоте и в бою. На медвежьем празднике через сотню нарт перепрыгивал, и когда бороться звал или палку тянуть — охотников не находилось. Не бывало такого, чтобы кто-нибудь победил Мэбэта, само имя которого означало «Сильный».
Он рано осиротел, но не пошел к родственникам — остался на родительских ловлях и жил там один. В охоте Мэбэт не признавал товарищей, в помощниках не нуждался — сам сохатого гнал, без подручных на медведя ходил, птицы бил много. А когда все же подступала нужда, смеялся над ней — удача его, как солнце, никогда не падала за предел земли, чтобы вновь не взойти. Был он беспечен и душой легок, как человек, знающий, что сила его сильнее судьбы.
Случалось, бил Мэбэт зверя в чужих таежных угодьях, где охотились Ивши и Пяки, брал добычу в тундре, в землях Яптиков, Вайнотов и Окотэтта. Когда же приходили к нему и корили за нарушение закона охоты, он отвечал с улыбкой, что зверь волен бежать куда ему вздумается и в том его, Мэбэта, вины нет. Это была улыбка силы, она заставляла людей стыдиться собственной слабости, и никто не решался поднять оружие.
Но случилось так, что однажды мужчины рода Ивши впятером вышли против Мэбэта. В своих угодьях они заметили кровь на снегу и бросились по следу, чтобы догнать и наказать вора. Когда догнали — увидели: Мэбэт тащит на легких нартах убитого оленя.
Ивши подняли луки и закричали ему:
— Отдавай оленя, он наш, на нашей земле ты его убил.
Мэбэт обернулся и сказал им:
— Давайте поделимся, родственники. Вы мне оставите добычу, я вам — жизнь.
— Какой ты нам родственник? На чужой земле как на своей промышляешь, — сказал кто-то из мужчин, но не дождался ответа.
Тогда один из Ившей, совсем юный, только начавший охотиться со старшими и оттого счастливый, полный глупой ребяческой гордости, крикнул:
— Он издевается над нами. Нас пятеро — он один. Чего вы стоите?
Мальчишка выстрелил первым, стараясь попасть прямо в лицо ненавистного вора. Но Мэбэт отмахнулся от смерти, как от слепня, — одним движением. Стрела ударилась о дерево и упала в сугроб. Полетевшую вслед он поймал и сломал, третья прошла мимо — видно, руки задрожали у стрелка. Двое Ившей, не успевших выстрелить, оцепенели с поднятым оружием.
Среди молчания тетива лиственного лука Мэбэта спела свою песнь — короткую и страшную. За время малое, как треск сучка, он выпустил три стрелы, и трое Ившей, вскрикнув от боли в простреленных ногах, повалились на снег.
— Может, все-таки поделимся? Вы мне оленя, я вам — жизнь, — повторил Мэбэт.
Ивши ничего не ответили.
Мэбэт взял постромки нарт и, обернувшись, сказал:
— Я так и думал, что вы согласитесь. Доброй охоты вам, родственники.
И прочь пошел, не оглядываясь.
Ту историю Ивши от других родов утаили: стыдно им было, что впятером не одолели одного. Однако прошло время — прошел и стыд. Скоро среди людей таежных и тундровых не было человека, не знавшего про Мэбэта, который ловит стрелы на лету и потому сам себе закон.
Так шла его жизнь, был он молод и рад себе. Даже боги не решались поднять свой гнев на столь счастливого человека. Все сходило ему с рук: бесплотные будто играли сами с собой, давая одному из смертных право не покоряться тому, чему покоряются все. Безоблачной участью Мэбэта забавлялись боги с людьми, и люди мучились, глядя на эту невиданную жизнь. От сомнений и зависти они прозвали человека рода Вэла любимцем божьим, и это прозвище он носил до конца дней. Но удивительнее всего было то, что Мэбэт чтил бесплотных не больше, чем смертных, — хотя и не поносил богов, как это часто бывает меж простыми людьми, когда их преследуют неудачи.
Временами являлся божий любимец на большие праздники, куда съезжалось множество родов. Девушки и молодые женщины прятались от него, боясь быть наказанными отцами и мужьями за бесстыдный взгляд, который помимо воли загорался на их лицах при виде Мэбэта. Ростом он на голову превосходил всякого, был строен, прямоног и длиннорук, волосом светел, имел большие ясные глаза и скулы узкие, почти незаметные.
Но говорили старухи, что вряд ли какая из женщин, потрясенных красотой человека рода Вэла, согласилась бы с легким сердцем войти в его чум, — настолько непохож был Мэбэт на тех мужчин, которые окружали женщин тайги, так же как их матерей и матерей их матерей. И если бы не помнили люди отца и мать Мэбэта, то, наверное, сочли бы его подкидышем неведомого народа. Когда-то, рассказывали старики, много чужих племен прошло сквозь тайгу, но те времена были так давно, что ни самих народов, ни имен их никто из ныне живущих не помнил.
Ходил слух, что мать Мэбэта обольстил кто-то из богов или духов, и чтобы муж не убил ее, когда откроется обман, бесплотные загнали его в болото и утопили. Случилось это, когда мать ходила беременной и жаловалась родне на невыносимо тяжелый живот. Мэбэт знал о россказнях и благосклонно их не оспаривал. Он мало думал об удаче и славе — они приходили к нему сами и потому ничего не стоили. Больше всего он любил думать о себе, со временем это стало одним из главных его удовольствий.
Бывало, пробовали укорять любимца божьего:
— Почему ты, имеющий силу, не имеешь богатства и знатного имени? Ты бы мог стать вождем и был бы лучшим вождем из всех, какие были и будут.
Мэбэт благодарил за похвалу и не удостаивал ответом. Это злило людей.
— Ты презираешь нас и даже самым почтенным не оказываешь уважения.
— Разве почтенным мало уважения многих, что их задевает неуважение одного? — спрашивал он.
Тогда возмущение и злоба закипали в людях:
— Ты бьешь зверя в чужих угодьях, берешь чужое, ты — вор.
После таких слов улыбка опадала с лица Мэбэта, но отвечал он все так же ровно.
— Всякий человек берет столько, на сколько дано ему силы и разума. Не может младенец гнать зверя день за днем — его сил хватает лишь дотянуться до материнской груди. Сильный муж не станет охотиться на мышей, что шуршат в земле под ногами, — это унижает его силу. А что унижает силу, то ее уменьшает. Всякий род и племя получили угодья по своим силам, ибо тому, кто умел в охоте и храбр в войне, никогда не достанется меньше, чем он заслуживает. Поэтому я не беру чужого, а только свое и ничего свыше.
Люди ничего не могли сказать ему в ответ.
В год, когда Мэбэту исполнилось двадцать, был большой медвежий праздник. Сам, без помощников добыл он медведя, пировал в кругу старейших, и казалось, не старейшие ему честь оказывают, а он им. Ел Мэбэт мало, доброго разговора не поддерживал — встал раньше других и, слегка поклонившись на прощание, пошел смотреть, как род человеческий, барахтаясь в снегу, сам с собой меряется силой. Улыбка не сходила с его лица — прекрасного, как образ другого мира.
Люди, которые подобрее, говорили, что эта гордость — от молодости. Однако многие не верили, что с молодостью уйдет и гордость.
И так вот, прохаживаясь, услышал божий любимец, как за спиной кто-то окликнул его:
— Эй, малый, поди ко мне.
Обернулся Мэбэт, видит: на шкуре, разостланной возле больших нарт, старик лежит на боку. Видно, хочет встать, да не может.
— Помоги-ка мне на нарты забраться — ноги не ходят…
Мэбет взял старика на руки и бережно положил в нарты.
Старик долго смотрел на него, будто не мог налюбоваться красотой и здоровьем невиданного человека, и вдруг сказал, не отрывая взгляда:
— А ведь ты, малый, дурак.
— Отчего же, дедушка? — добродушно спросил Мэбэт.
— Ты не знаешь, что сердце твое сломается. Вякая вещь отыщется на земле и в небесах, нет только сердца, которое не сломалось бы.
Засмеялся любимец божий и пошел прочь.
Он прожил еще тридцать лет, но так ни разу и не сломалось его сердце. Хотя было в его жизни многое из того, что заставляет человека трепетать, падать и терять облик. Но Мэбэт не падал, не трепетал и не раз вспоминал старика с его пустым пророчеством. С годами любимец божий не утратил силы — все так же ловил стрелы на лету и не нуждался в товарищах для охоты.
Человек Пурги
Через два месяца после того праздника Мэбэт женился. Невесту украл, поскольку считал, что краденые девушки — образ силы мужчины и уже потому они лучше сосватанных по обычаю. Не раз помогал он в таких кражах некоторым своим сверстникам — не из дружбы, а ради забавы, — и дошло до того, что каждое похищение невесты люди считали делом рук Мэбэта.
Девушка, которую он выбрал, была красива. Но непутевый отец дал ей мужское имя — Ядне, или Пешеход, — чем отпугнул от дочери всех законных женихов. Юноши опасались, что с неженским именем приведут в дом неженскую, чужую силу. Мэбэт посмеялся над пустоверьем и предпочел именно Ядне.
Только с детьми ему не везло: жена ежегодно рожала девочек, умиравших одна за другой младенцами или по истечении немногих лет. Мэбэт хотел прогнать жену и взять другую, но, прежде чем он решился на это, Ядне снова забеременела и принесла ему сына.
В месяц ветров, когда от всеохватного снега земля и небо теряют свои различия, Мэбэт вошел в нечистый чум роженицы, взял в руки мокрое кричащее тельце, подержал немного, вернул его жене и вышел, не сказав ни слова.
Хадко, или Человек Пурги — такое имя дал наследнику любимец божий.
Он рос хорошим сыном. В двенадцать лет принес домой волка, в семнадцать загнал сохатого. Правда, не смог как следует спрятать добычу, и мясо досталось лесному зверью. Радовался Мэбэт, только одно смущало его душу — Хадко не унаследовал божественных черт своего отца. Он был статен и силен, но скуласт и черноглаз, как его мать. А главное — почитал людской закон: бросал гнать зверя, если тот забегал в угодья других родов, не ловил рыбу в чужих реках, уважал шамана и, когда случалось оказаться среди множества людей, низко кланялся старшим. Любимцу божьему не доставляло удовольствия видеть такое, но сына он не попрекал.
Была ли мать Мэбэта с кем-то из бесплотных или не была — все это оставалось только слухом. Но то, что Хадко уродился человеком и только человеком, не вызывало никаких сомнений. Вскоре Мэбэт убедился, что для его сына страх нарушить обычай сильнее, чем страх перед зверем, — на зверя Хадко шел со спокойным сердцем, и удача чаще бывала рядом с ним, чем далеко от него.
На празднике увидел Человек Пурги красивую девушку из рода Пяк и стал просить отца, чтобы он шел к ее родителям говорить о сватовстве и калыме.
— Тебе и вправду нравится эта девушка? — спросил Мэбэт.
— Правда, отец, очень нравится.
— И ты ее любишь?
— Да, люблю.
— Ты готов сделать ее своей женой, чтобы она рожала тебе детей, ты готов ее кормить и охранять?
— Я все сделаю для нее, ни один дух, ни один зверь не приблизятся к ней.
Небесные очи любимца божьего остановились на черных блестящих глазах сына. Он смотрел пристально, будто пытался найти в них близкие черты. Сын же искал в глазах отца только ответ и умолял небеса, чтобы этот ответ был «да».
После молчания Мэбэт сказал:
— Если ты любишь эту девушку и готов охранять ее всю жизнь от духов и зверей — разве это не калым? Разве твое желание быть с ней не больше двух или трех десятков оленей, которые расселены по тайге и тундре на пользу каждого, кто может их добыть? Звери носят свои шкуры для того, чтобы ты взял их, когда тебе захочется, — зачем тебе калым? Чтобы доставить удовольствие старому Пяку, который жаден, как все люди?
Взгляд Хадко померк и стал тусклым, как талая вода.
— Отец, дай мне немного от твоего стада, — попросил он глухо, почти шепотом.
Мэбэт отказал.
— Ты не хочешь, чтобы я взял в жены ту девушку?
Хадко думал, что угадал волю отца, но ошибся.
— Нет, — сказал Мэбэт, — я не против, чтобы ты на ней женился. Она и в самом деле красива, я видел. Иди, бери ее, веди в наше становище. Я приму ее как свою невестку и буду с ней ласков. Только не проси у меня оленей, а тем более бисера, шкур и медных котлов. Ты знаешь, что я легко плачу и согласен платить за что угодно, но только не за слабость собственного сына.
— Что мне делать?
— Делай что хочешь. Свое слово я сказал, но мешать тебе не стану. Ты давно сделал семь шагов своего отца — зачем тебе советчики?
Так они расстались. Несколько дней Хадко не открывал рта, остервенело делал работу, которая была на нем. Мать спрашивала сына, что случилось между ним и отцом, но так и не дождалась ответа. Сама же Ядне боялась первой заговорить с мужем: любимец божий никогда не повышал голоса на жену, но и не разговаривал с ней без надобности.
Однако в эти дни, глядя на мрачного сына, Мэбэт светлел сердцем — сердце видело, как зреет в Хадко молодая, упругая злость.
И однажды наследник любимца божьего ушел в тайгу, никому ничего не сказав. Вместе с ним исчезли новая пальма, три десятка стрел, олень, нарты и лучшая собака Мэбэта. Он ушел на большую ходьбу и не появлялся несколько дней, до самого новолуния, отчего мать начала мучиться страхом, что сын уже не придет. По ночам Ядне плакала. Мэбэт молчал, но когда причитания жены окончательно надоедали ему, он брал ее за подбородок и говорил негромко:
— Ты думаешь своим воем выманить его из тайги, как дудкой выманивают птиц из болотных зарослей?
Потом, помолчав, добавлял со снисходительной мягкостью:
— В нем есть немного моей крови — ее хватит, чтобы выбраться и вернуться домой. Не плачь, не делай ему плохо.
Хадко вернулся, когда холода начали уступать тайгу ветрам и снегу. Почерневший от ледяного воздуха и усталости, он шел за нартами, доверху набитыми добычей — мясом сохатого, песцами, лисами и куницей. Мать кинулась к Хадко, но сын слепо прошел мимо раскрытых рук и упал в чуме. Двое суток он спал. Проснувшись, много и жадно ел, принимая пищу из рук матери. Ядне сидела напротив и беззвучно плакала.
Мэбэт не приветствовал Хадко и не заходил в чум, где он отдыхал после столь великой охоты. Сын догадывался, что его ждет гнев отца, однако та молодая игристая злость еще не погасла в нем. Он вышел из чума навстречу отцу с сердцем легким и бестрепетным.
Мэбэт стоял посреди становища, сложив руки на груди. Когда сын приблизился к нему на расстояние вытянутой руки и остановился в ожидании слова или удара, любимец божий вынул из-за пазухи какую-то вещь и протянул ее Хадко.
Та вещь оказалась ножом невиданной работы — большим, с изогнутым, как молодой месяц, лезвием голубого металла, в ножнах из кожи и белой кости.
Руки Хадко задрожали, и злость погасла. Он хотел опуститься на колени, но Мэбэт взял его за рукав малицы:
— Бери, он твой. Ты теперь большой охотник. Можешь взять мою новую пальму. И лук мой тоже бери, раз он принес тебе удачу.
Хадко не удержался и все-таки рухнул к ногам отца.
Мэбэт улыбнулся и пошел к чуму. Откидывая полог, он обернулся к сыну:
— Хорошо ли слушался тебя Войпель? Ведь он слушает только меня…
— Он был моими глазами, моим носом, моими руками, моей волей, — ответил Хадко; потоки из глаз разливались по его скулам, но он не чувствовал их и не поднял руки, чтобы утереться.
— Войпель — твой, — сказал Мэбэт и скрылся за пологом чума.
Северный ветер, свирепый, страшный, всемогущий и проникающий всюду, — вот что означало имя Войпеля, лучшего пса Мэбэта, признанного царя собак тайги и тундры. Собаки знали: спор с этим широкогрудым лохматым чудовищем с глазами из голубого небесного льда может закончиться только смертью — и, учуяв страшный запах, удирали от своих хозяев. Угроза быть повешенными на ремне пугала их меньше, чем клыки Войпеля.
Пес Мэбэта был одинаково хорош во всем, что касалось охоты, больших перекочевок и войны.
Сватовство
На другое утро Хадко и Мэбэт на двух нартах ушли в тайгу, чтобы привезти в становище спрятанную часть добычи — остатки туши сохатого и двух оленей, которых Хадко убил, когда до становища оставалось меньше одной малой ходьбы. Человек Пурги смог подвесить мясо на ветвях огромной сосны, чтобы добыча не досталась волкам. Радость грела сердце Мэбэта — его сила передалась сыну. Скоро к радости прибавилась гордость: на оленьих шкурах горели красные стрелы — родовой знак Ившей. Красной стрелой они метили боевых оленей. Загружая добычу в нарты, Мэбэт думал, что черные глаза сына, может, и не чужие вовсе, а просто другие. Ведь никто не знает, как в точности должны выглядеть божьи любимцы и сколько на свете таких, кому дано не считаться с обычаем человеческой жизни, не теряя при этом в силе и удаче. Эти мысли были приятны Мэбэту, он упивался ими до заката и уснул со спокойным наслаждением.
На другой день ранним утром Мэбэт вышел из чума и застал сына за странным занятием, смысл которого от удивления не смог вспомнить сразу. Хадко привязывал к нартам, набитым добычей великой охоты, красные ленты — такие же трепетали под резвым ветром на рогах двух белолобых оленей, взятых из стада без спроса.
Любимец божий стоял, будто каменный, и смотрел. Он вспомнил назначение лент. Сомнений быть не могло: его сын ехал свататься к той девушке из рода Пяк, ехал, как принято у людей, с дарами и поклонами.
Не дожидаясь слов отца, Хадко заговорил сам:
— Отец, ты не дал мне калыма — я сам добыл калым. Ты говорил, что не будешь мешать мне делать то, что я считаю нужным. Вот я и делаю то, что считаю нужным. Все честно.
Он был дерзок, этот Хадко, — не побоялся, что упадет с окровавленным ртом, прежде чем договорит свою дерзость. Мэбэт промолчал. Он видел яркий знак Ившей на шкурах, содранных с добытых оленей, и понимал, что сын его все же не таков, каким он представлял его еще вчера: он взял чужое не по своей смелой воле, а по незнанию и улыбке случая.
Мать вышла из чума с дымящимся куском мяса на большом деревянном блюде, но от тяжелого молчания мужа не решилась подойти к сыну и поставила блюдо на снег. Хадко подбежал сам, обжигаясь, сунул еду в ровдужий мешок и сказал весело — как вскрикнул:
— Спасибо, мама!
В то утро Хадко был не только дерзок — он был горд и, наверное, счастлив. Перышком взлетел на высокие, загруженные сверх полноты нарты и так яростно ударил хореем по оленьим спинам, что взбесились олени — развернули нарту, как бурная вода вертит малую лодочку. Снежное облако окутало счастливца, и вылетело из облака звонкое, радостное и глупое:
— К вечеру ждите! К вечеру…
Упряжка скрылась. Любимец божий обернулся к жене и долго глядел в ее лицо.
— Откуда ленты? — спросил он глухо, почти шепотом. — Откуда ленты и мясо в дорогу?
Ядне опустила глаза.
Ни вечером, ни на другой день, ни на третий Хадко не вернулся. Утром четвертого дня один олень вместо двух притащил в становище наполовину опустевшие нарты. Воздух шевелил омертвелые красные лоскутки. Правил упряжкой незнакомый рябой парень.
Под шкурой, на которой угадывались очертания красной стрелы, лежал Хадко. Когда Мэбэт сбросил покрывало, сын не пошевелился. Мать стояла рядом, опустив в ужасе руки. «Скоро заголосит», — спокойно подумал Мэбэт и тут же хлестко ударил Хадко ладонью по щеке. Сын застонал, заворочался и в беспамятстве пытался сказать что-то, но не смог. Смрад исходил от него такой, что ко всему привыкшая Ядне отвернулась.
— Не иначе, побывали вы оба у Одноглазой Ведьмы, — наконец сказал Мэбэт.
Рябой парень, который привез ему сына, заговорил быстро, боязливо и путано. Из его прыгающей речи можно было понять, что и вправду заезжали они к Одноглазой, но грибы ел только Хадко, и съел их много, и еще пил мочу сохатого, который все лето пасся в грибных угодьях, а сам он грибов не ел, мочи не пил и еще отговаривал Хадко от этого дурного дела, но тот не слушал его и уже не мог сам править оленями, из-за чего пришлось его везти домой, как везут больного или мертвого человека…
— Как зовут тебя? — спросил Мэбэт рябого.
— Махако, — сказал парень, чуть смутившись, ибо это прозвище по-юрацки означает «заика» — он и вправду немного заикался. Махако, как оказалось, принадлежал к тому же, что и Мэбэт, роду Вэла и, значит, приходился ему родственником, только слишком уж дальним — любимец божий никогда не встречал его.
Как младенца, Мэбэт взял сына на руки и, отвернувшись, чтобы запах не столь жестоко бил в ноздри, отнес в дальний чум. Там велел матери разжечь очаг и сидеть подле Хадко с котелком горячего мясного отвара — чтобы сын пил его, когда проснется.
То недолгое время, пока Мэбэт относил сына и отдавал распоряжения его матери, Махако смущенно перетаптывался возле нарт — видно, хотел поскорее уйти отсюда. Но любимец божий, как старому другу, положил ему руку на плечо и сказал:
— Ты будешь моим гостем. Пойдем в чум, там много еды — я ведь ждал тебя, родственник.
Заика, не веря такому чуду, покорно пошел за Мэбэтом и сел, куда было указано, — на место для почетных гостей.
Там, под богатое угощение, он рассказал историю сватовства Хадко, и Мэбэт в тот день смеялся так, как не смеялся никогда в жизни.
Месть Пяка
Становища Пяка и Мэбэта разделяла одна малая ходьба — оттого и обещал дерзкий Хадко вернуться тем же вечером. Он хотел лихо обставить дело и гнал оленей безжалостно. По пути встретил он Махако, которого, так же как и отец, видел впервые в жизни. Не бывает такого, чтобы люди в тайге, даже незнакомые, разошлись без доброго разговора, драки или убийства, — в тот раз был добрый разговор. Заика шел в гости к родственникам, но не особо спешил, поскольку не был зван и вообще не уверен, что его примут. Напротив, сын Мэбэта сильно торопился, однако, встретив прохожего человека, вспомнил, что людской обычай не велит свататься в одиночку, — надо ехать с отцом или с друзьями. Но отец остался дома, друзей не водилось, и Хадко, не рассуждая долго, предложил Махако стать его другом. Тот, также не раздумывая, согласился, запрыгнул на груженые нарты — и они помчались.
Когда показалось становище Пяка, Хадко осадил оленей: внезапно постыдная робость напала на Человека Пурги. Все-таки он был очень молод, женился впервые и не знал, с чего следует начинать столь важное дело. Еще утром, уезжая из дома, он был уверен, что калым, добытый на великой охоте, сразит родителей невесты. Но когда олени уже топтались у становища, Хадко понял, что совсем не знает слов — тех самых первых слов, которые следует говорить, когда ты пришел с намерением увести от родителей их родную дочь.
Сломив гордость, сын Мэбэта поделился своей бедой с новообретенным другом, и Заика, на удачу, назвался великим знатоком человеческих обычаев. К тому же, пока ехали, он успел подробно расспросить Хадко о содержимом нарт и уверял, что лучшего калыма и не надо. Заика был добрым парнем и любил говорить людям приятное и знал, что самые приятные слова — те, которые человек хочет услышать.
Махако сказал — и был совершенно прав, — что свататься следует так. Нужно подъехать к чуму родителей невесты и крикнуть: «Эй, старик, застал ли я твою дочку дома?» Если жениха ждут давно и сама невеста так замуж хочет, что готова из пим выпрыгнуть и побежать за нартами будущего мужа, то родители выходят из чума и отвечают:
— Дома наша дочка, ты вовремя приехал — иди к нам.
Но обычно, говорил Заика, после первого крика из чума не показываются — важность свою выставляют, цену набивают.
— Однако ты не робей, кричи другой раз, а надо будет — и третий, — учил он Человека Пурги. — После третьего раза точно выйдут.
— А если не выйдут? — настороженно спросил Хадко.
— Если после третьего раза молчат, тогда плохо, брат, твое дело — отказали тебе. — Заика рассмеялся и продолжал: — Но ты, брат, не горюй. В конце концов, невесту можно выкрасть по обоюдному сговору, а потом подарками откупиться. А если и это дело сорвется — не беда. Нынче в тайге много красивых девушек. А коль в тайге не отыщем — в тундре найдем.
После тех слов Хадко совсем было загрустил, но, на счастье, вновь забурлила в нем молодая злость. Хорей обжег оленьи спины — полетели нарты и остановились у большого чума, в котором жил отец невесты.
С ходу заорал Хадко — так заорал, будто тонул в болоте и звал на помощь:
— Эй, старик, застал я твою дочку дома?
Из чума ни звука, ни движения — только собаки Пяков окружили нарты и лаяли яростно. Одна из них, беломордая старая сука, уже готова была броситься на чужаков, но Хадко огрел ее древком пальмы. (Думка промелькнула в голове сына Мэбэта — хорошо, что хватило ума не взять с собой Войпеля: он бы всех собак передрал и сватовство испортил безвозвратно.)
Заика подтолкнул товарища в бок: мол, не робей, кричи еще. Хадко крикнул — но уже не так, как в первый раз. После того крика зашевелились шкуры полога, и скоро показался из своего жилища старый Пяк, безволосая голова.
— Кто ты такой и что тебе надо? — спросил он сухо, почти злобно.
Усилием отогнал Хадко подступившую робость:
— Дочку твою сватать приехал, калым привез. Я — Хадко, сын Мэбэта из рода Вэла. Хочу, чтобы все было по-людски, по родительскому благословению…
После этих слов старый Пяк, как показалось Человеку Пурги, сбросил злобу с лица, вышел из-за полога и долго рассматривал нарты, украшенные красными лентами. Какое-то время молчали все — и Хадко, и старый Пяк, и Махако. Даже собаки, увидев хозяина, перестали лаять. Заика первым нарушил тишину:
— Калым, слышь, дедушка, больно хорош. Самому вождю впору такой калым. Тут мехов одних на целое стадо. А шкуры — смотри! — белые, как снег.
Махако схватил оленью шкуру и развернул ее перед старым Пяком.
— Хороший был олень, — проговорил Пяк. — Сгодился бы в жертву на великий праздник. Так значит, ты сын того самого Мэбэта из рода Вэла?
— Да, Хадко мое прозвание.
— Подожди немного, — сказал старик, — я сейчас вернусь…
Он скрался за пологом и не показывался долго.
— Дочке своей тебя расхваливает, — сказал Заика и подпрыгнул, взвизгнув по-щенячьи, будто не Хадко — он сам женился. — Вот увидишь, сейчас невеста сама выбежит.
Но вместо невесты вышел старый Пяк: на безволосой голове его была железная шапка, и сам он стал заметно толще — не иначе, надел панцирь под малицу.
— Так значит, ты, сын Мэбэта, хочешь взять в жены мою дочь? — почти торжественно спросил Пяк, медленно доставая лук из-за спины. Оперением легла стрела на тетиву, и рука стрелка поднялась на уровень глаз Хадко — он четко видел трехгранный наконечник из черного железа. Натягивая лук, старик продолжал говорить:
— Ты хочешь, чтобы я отдал свою дочь за тебя, пащенка Мэбэта, который не чтит богов, презирает законы людей, бьет зверя где хочет и думает, что все должны его бояться? Так вот, когда вернешься, передашь отцу — старый Пяк его не боится.
Однако, сказав это, старик опустил оружие, хотя пальцы его крепко держали белое оперение стрелы.
— Я привез калым — сам добыл его на великой охоте, — заговорил Хадко, но в тот же момент черный трехгранный наконечник вновь возник перед его лицом. Старик трясся от гнева.
— Ты хочешь, чтобы все племена и роды знали, что Пяк берет калым краденым?! Ты хвастаешь шкурами с красной стрелой и думаешь: старый Пяк не знает, что это знак Ившей? Ты украл их, ты такой же мерзавец, как твой отец!
Сватовство расстроилось… Рука Хадко потянулась к пальме, лежавшей рядом, и, увидев это, старик попятился.
Все знали еще одно отличие Мэбэта. Оскорбления он ни во что не ставил, смеялся, когда кто-нибудь пробовал говорить ему в глаза те слова, которые люди не забывают, и гордятся, когда отомстят за них. Но от недозволенного прикосновения к Мэбэту, равно как и к добру его, живым не уходил никто. Две зимы назад пятеро пришлых иноплеменников, выброшенных своим народом, скитались по тайге, нападая на чумы юраков. Они пропали бесследно, когда наведались в становище любимца божьего. По весне охотники нашли в разных местах головы с татуированными лицами: Мэбэт закопал их в снег по границам своих угодий.
Старый Пяк знал об этом. Он видел: здесь больше, чем добро, — наследник любимца божьего, и потому угрозы его не заходили дальше разумного. Скорее он согласился бы отгрызть собственную руку, чем убить сына человека, которому нет равных ни в тайге, ни в тундре. Но все же Пяк надеялся, что непрошеный жених струсит…
Рука Хадко сжимала древко пальмы. Сын Мэбэта чувствовал, как глухой гнев, поднявшийся откуда-то из глубин тела, остановился в середине груди. Старик опытным глазом видел это и, чтобы не уронить лица, сказал зло и сухо — так же, как в момент встречи:
— Убирайся. Иначе кому-то из нас не остаться в живых.
Заика, пролежавший все это время за нартами, взял хорей и ткнул в бок правого оленя. Вскрикнув полозьями на подтаявшем снегу, упряжка двинулись с места. Олени шли тихо, никем не погоняемые — Хадко уже не было надобности спешить. Нарты уходили все дальше, и Человек Пурги смотрел безучастно, как удалялось становище и старый Пяк становился маленьким и тусклым. Вдруг из чума выскочила фигурка и бросилась догонять разукрашенные нарты. Изумленный Хадко остановил оленей.
То бежала к нему девушка — дочь старого Пяка. Она кричала: «Стой, сын Мэбэта, подожди меня!..»
Хадко уже видел ее лицо — милое, с ярко-черными глазами, как мокрые камни речные, то лицо, которое, увидев однажды на большом празднике, он запомнил навсегда. Лик девушки был с ним во все дни, сиял, как летнее солнце.
Она остановилась совсем близко. Хадко видел, как дочь Пяка собирает все силы, чтобы унять улыбку. Девушка вдохнула полную грудь воздуха, звонко плюнула в сторону нарт и тут же помчалась обратно, заливаясь смехом. Она прибежала к отцу и сквозь смех спросила:
— Отец, я все правильно сделала? Я сделала, как ты сказал…
Старый Пяк, ничего не ответив, вернулся в чум.
Всю дорогу, пока олени неизвестно куда несли разукрашенные нарты, Махако причитал:
— Ой, беда с этими шкурами, прямо беда. Видел я, что они меченые, да думал — твои. Росомахи мы с тобой: надо было сказать, что купил ты этих оленей. Или подарили…
Одноглазая Ведьма
— И плюнула? — закричал Мэбэт.
— И плюнула, — подтвердил Заика.
Мэбэт упал на шкуры — хохот душил его.
— Только, — робко продолжил Заика, — она должна была попасть в Хадко — ведь это он собирался жениться на ней. А почему-то попала в меня…
Мэбэт ничего не сказал в ответ — он не мог говорить. Когда же речь вернулась к любимцу божьему, он стал расспрашивать Махако, как оказались они у Одноглазой Ведьмы и хорошо ли провели там время.
Одноглазую знали если не все люди тайги, то многие. Она происходила из рода шаманов и сама когда-то шаманила. Но однажды нарушила важный запрет, сила ушла от нее и не возвращалась больше. Духи отказывались говорить с Ведьмой, боги опускали полог при ее появлении и ни в один из миров не пускали ее душу. И потому не могла она больше ни камлать, ни предсказывать, ни лечить. Поначалу люди не ведали о ее беде и так же по привычке ходили к ней сами или завали в свои становища и угощали богато. Однако с годами ходили и звали все реже — видели, что нет от этого никакой пользы.
Одноглазая осталась жить в своем чуме, сняла с жилища белые ленты, с ровдуг содрала скребком шаманские знаки, растоптала бубен, забыла его имя, выбросила колотушку и упала в тоску. Она хотела умереть и была уверена, что скоро это случится, но смерть не приходила — видно, и здесь была на нее обида в мирах.
Глаз она потеряла не так, как это происходит с другими — от удара врага, острого сучка, стрелы или искры. Левое око Ведьмы было затянуто кожей, веки срослись, и только извилистая, как тайный знак, линия жестких волосков напоминала о том, что здесь когда-то были ресницы. Люди считали ее странное увечье знамением, но настало время, когда оно перестало занимать их умы и забылось.
Она все еще помнила заклинания, которые получила в наследство, но теперь эти слова, когда-то заставлявшие бесплотные существа отвечать ей и выполнять ее волю, стали ненужными. Одноглазая понимала это, и, если бы не случай — а случай есть послание иной воли, той, которая пишет судьбу всякого смертного, — она бы зачахла от тоски, от той единственной мысли, которая годами изъедала ее сердце и доводила до безумия.
Как-то Одноглазая ушла глубоко в тайгу, туда, где парили смрадом оттаявшие болота, и, поскользнувшись на кочке, повредила ногу — так, что не могла идти. Остаток дня и ночь она пролежала, не сдвинувшись с места, а когда взошло солнце, поползла домой. Каждое движение отдавалось болью, но Ведьма ползла — она умела терпеть боль. Смерть, которую, сидя в своем чуме, она ждала, как званого гостя, теперь подошла совсем близко. Но Ведьме вдруг расхотелось умирать. Шаманы путешествуют по мирам и потому не боятся смерти, обиталища мертвых знакомы им так же, как становища живых. Но, видно, лишившись своего дара, Одноглазая стала вполне человеком и потому хотела жить и ползла из последних сил. Она мочила губы болотной водой, ела редкие и в ту пору еще не налившиеся горькие ягоды, от которых в утробе возникла нестерпимая резь. Еще одну ночь пролежала Одноглазая на болотной кочке.
Очнувшись от забытья, она увидела — прямо перед ее единственным глазом вырос гриб, ранний пушистый гриб с темно-бурой, как оленья печень, головкой. Голова и нутро ее были пустым котлом, и Ведьма бессмысленно вынула гриб из земли и съела. Сон упал на нее — краткий и радужный, как прошедшее детство, — и, когда улетел он, вдруг почувствовала Ведьма, что боль в ноге утихла и тело, напоминавшее отяжелевший от болотной влаги мох, уже не трясется в ознобе. Рядом рос еще такой же гриб — только поменьше. Ведьма съела его, и боли не стало совсем — даже память о ней ушла. Но было что-то другое — то, что лучше удовольствия от ушедшей боли: из тела ушла тоска о потерянном даре. Одноглазая была счастлива, хотя в первые мгновения не понимала, что произошло с ней.
Она попыталась встать, и ей это удалось: поврежденная нога распухла и местами уже разорвала нити, которыми были сшиты бокари… Но не было боли, и не было тоски. Мир вдруг стал пригоден для житья.
Одноглазая добралась до своего чума, когда огромная луна висела в середине неба. Ночи в ту пору становились все светлее и короче. В котле осталась наполовину объеденная оленья кость и немного застывшего мясного отвара. В углу под куском старой ровдуги хранились сухие дрова. Ведьма разожгла огонь в очаге и долго наслаждалась запахом теплого дыма. Все, что осталось в котле, Одноглазая съела и, не думая о том, что будет есть завтра (лабаз опустел давно), забралась под шкуры и спала долго. Она знала, что избавление ей принесли те два чудесных гриба. И, по правде говоря, трудно было бы не знать этого.
Дурманящие грибы люди тайги распознавали издавна, но лишь немногие понимали, от какого и сколько можно съесть, чтобы не довести себя до беды или не умереть. Временами таких знатоков не оставалось вовсе. Зато была память о том, как некое семейство с верховьев Сытой реки нашли в его становище с разорванными глотками. Думали на волков, но по окровавленным ртам поняли, что волки не виноваты: люди сами перегрызли друг друга. Потом стало известно о пришельце в островерхой шапке, который, наевшись грибов, сел верхом на большое бревно и забылся. Забытье было настолько глубоким, что пришелец не заметил, как отдавил себе ятра и умер. Об этом говорили долго, ибо нелепая смерть всегда помнится крепче, чем всякая другая.
С нетерпением ждала Одноглазая, когда осядет опухоль на поврежденной ноге, и, дождавшись наконец, пошла на то болото — искать грибы со шляпками цвета свежей оленьей печени. Как собаки бегут навстречу возвратившемуся хозяину, так чудесные грибы полезли из болотных кочек при появлении Одноглазой. В первый же раз она набрала их много, полный мешок, и, нанизав на старую тетиву, повесила сушить над тлеющим костром.
Грибы, изгоняющие тоску, стали ее занятием на весь остаток жизни. Она сама научилась их готовить особым образом, знала, сколько гриба нужно съесть, чтобы вогнать душу в желаемое состояние — тихого забытья, детской радости, полного бесчувствия, слезливости, жалости к себе, равнодушия, восторга, как достичь временной слепоты или радужных видений… Она познала и опасные свойства грибов, когда восторг может перейти в ярость, жалость к себе доведет до самоубийства, а тихое забытье превратится в бесконечный сон.
С той поры Одноглазая даже не вспоминала свою тоску о потерянном даре и не помнила стыда перед родом шаманов. И совсем по-иному пошла ее жизнь, когда Ведьма угостила чудесным грибом другого человека, случайно забредшего к ней. Тот юрак возвращался с охоты, нес добычу — несколько соболей, снятых с петель, — и, уходя, без сожаления оставил ей все. Увидев, что гость ушел, Одноглазая догнала его и напомнила о забытом. Правило не брать с людей лишнего — последнее, что уцелело в ней от утраченного шаманства. Но охотник посмотрел на нее опустевшими, ничего не разумеющими глазами, затем стянул с себя малицу и остался по пояс голый.
— Ее тоже возьми, — сказал он и побрел в тайгу.
После того охотника в чуме Одноглазой Ведьмы побывало множество людей, и тот, кто пробовал чудесных грибов, почти неизменно приходил еще раз. Ведьма ни о чем не просила приходивших к ней — люди сами без сожаления оставляли свое добро. Скоро лабаз Одноглазой распирало от приношений; она поставила еще один, в глухом месте, подальше от своего становища.
Однако среди добрых людей находилось много таких, кто считал ведьмины грибы источником неспокойной жизни в тайге. Несколько раз на становище Одноглазой нападали, но всякий раз ей удавалось уйти и спрятаться. Лишь однажды догнала ее стрела на излете — но не убила, а только сильно ударила в затылок. Ведьма упала без чувств, и ее не стали добивать. То ли ходившие войной сами бывали у нее и потому умеривали решимость, то ли какой-то дух еще не забыл Одноглазую и помогал ей — больше Ведьму не тревожили.
После того случая прошло немного времени, и люди снова начали приходить к ней. Тихо и сытно шла ее жизнь, пока не настал тот день, когда два белолобых оленя притащили к становищу Одноглазой свадебные нарты с нетронутым калымом и окаменевшим от горя сыном Мэбэта.
Три дня и три ночи провел у нее Хадко и просил забытья — за него он отдал одного оленя и больше половины того, что собирался принести в дар родителям будущей жены. На обратную дорогу Ведьма дала ему обтянутую кожей берестяную флягу со смрадным напитком — мочой сохатого. В умении находить чудесные грибы лось превосходил саму Одноглазую, и потому она сделала его знаком своей новой жизни, украсила его изображениями ровдуги и тайно молилась этим рисункам молитвой, однажды услышанной во сне.
Как лесной бык, на которого не всякий медведь решится напасть, отдавал Ведьме влагу из своего нутра, оставалось загадкой для людей. Оттого приписывали они напитку чудесные свойства и тихонько хвастали друг перед другом, что пьют его без отвращения.
Подарки Мэбэта
Любимец божий ласково принял рябого родича в своем доме, отчего говорил Заика все смелее и ел от души.
— Трудно твоему рту, — сказал Мэбэт. — Две работы делает: и ест и говорит.
— Я привычный, — весело ответил Махако.
— Раз так, то ответь мне: откуда Хадко узнал, где живет Одноглазая Ведьма?
Челюсти Заики остановились и застыли на половине жевка. С самого появления в становище он побаивался, что Мэбэт начнет спрашивать, как оказался его сын в нечистом месте. От приветливости и щедрости хозяина страх было исчез и вот появился снова. Махако прекрасно знал о себе, что не искусен во лжи, и потому опасался, что не сможет утаить правду, — ведь именно он, и никто другой, предложил Хадко заглянуть в чум, изукрашенный лосиными фигурами.
Едва не подавившись неразжеванным куском, Заика все же принялся спасать себя и заговорил так, что слово наскакивало на слово, — о том, что, дескать, многие люди знают Одноглазую и почему бы Хадко не знать о ней? А сам он, как уверял уже в самом начале, всю дорогу отговаривал друга от дурного дела, и грибов не ел, и из той фляги не пил, что сказанное им есть истинная правда, о которой он готов поклясться на медвежьей голове.
— Пусть будет так, как ты говоришь, — добродушно сказал Мэбэт. — Хадко уже давно ходит в тайгу сам по себе. Он взрослый. А тебе я благодарен и хочу наградить тебя — ведь ты привез мне живого сына.
После тех слов душа Заики потеплела, паром поднялась к голове и по цветастому лицу растеклась блаженная улыбка. Мэбэт продолжал:
— Только об одном хочу просить тебя…
— Проси все, что у меня есть! — воскликнул Махако горячо и смело — ведь он был нищим.
— Останься моим гостем еще на несколько дней, пока Хадко не поправится. Мне нужно уехать совсем ненадолго. Ешь и пей, делай все, что пожелает твоя душа, но дождись меня, чтобы, перед тем как ты отправишься домой, я сделал тебе достойный подарок.
Любимец божий выждал немного и значительно добавил:
— Ведь, кажется, так принято у добрых людей?
Махако не мог поверить в упавшее на него счастье.
Еще до рассвета ушел Мэбэт в тайгу. Ядне слышала сквозь полусон, как взвизгнули полозья на плотном оттепельном снегу. Она выбежала из чума, когда нарты уже скрылись из вида. Глубокие разрытые следы оленьих копыт говорили о том, что Мэбэт спешил покинуть становище. Немного погодя вернулись из тайги собаки. Впереди бежал Войпель. Хозяин не взял их с собой, но захватил пальму, отказ и два лука с большим колчаном новых стрел.
И прежде Мэбэт почти никогда не говорил жене о том, куда и зачем он собирается ехать, — не сказал и в этот раз. В начале их жизни Ядне переживала за мужа и ждала его с беспокойством, но скоро перестала беспокоиться: она знала, что нет такой силы, которая могла бы повредить божьему любимцу. Но вдруг вернулась та почти забытая тревога.
К полудню Хадко начал приходить в себя. Всю ночь его рвало чем-то буро-красным, и мать испугалась, думая, что это кровь. Очистив желудок, сын впадал в забытье, что-то бормотал, и в мешанине звуков, прислушиваясь, мать угадывала человеческие имена и обрывки слов, однако откуда они, понять не могла.
Весь вчерашний день Ядне готовила угощение мужу и его гостю, носила в их чум туеса, полные порсы, и оленье мясо в густом вареве. Она слышала раскатистый хохот Мэбэта, смех гостя, похожий на громкую икоту, но о чем рассказывал Махако, не знала. Однако и без слов ей нетрудно было понять беду сына: старый Пяк прогнал жениха и калым его презрел.
Шел тогда Хадко восемнадцатый год. Для людей тайги это возраст, когда уже следует растить первых детей, а не свататься. Ядне про себя корила мужа, что не хочет он искать невесту сыну, и несколько раз выговаривала это вслух, но Мэбэт молчал либо отшучивался и в конце концов запретил жене вмешиваться не в свое дело. Ей было обидно, но скоро обида отпала, как высохшая ветка.
Ядне заглянула в большой чум, где у потухшего очага храпел под шкурами объевшийся Заика, разожгла новый огонь и ушла к сыну.
Хадко проснулся и был похож на ожившего мертвеца. Он отказался от горячего варева, которое в деревянной миске поднесла ему мать, лежал с открытыми глазами, молчал, и от тяжести того молчания Ядне не решилась заговорить с ним.
На закате сын сам подал голос — спросил: дома ли отец? Мать пришивала заплаты к летней малице и ответила, не отрываясь от шитья:
— Еще утром уехал. Куда — не сказал…
Хадко выполз из-под шкур, медленно поднялся на ноги и, пошатываясь, вышел из чума. Его не было долго. Посреди становища стояли нарты с обрывками красных лент, там же лежали остатки калыма — Мэбэт не притронулся к ним. Хадко вошел в большой чум. Рябой Махако, взбодрившись сном, сидел, скрестив ноги, и яростно сдирал зубами остатки мяса с остывшей кости.
— Здравствуй, брат! — закричал Махако. — Долго же ты спал, я уж заждался тебя.
Хадко сел напротив.
— Должно быть, крепкие грибы у Одноглазой, — хохотнул Заика.
Наклонившись к лицу сына божьего любимца, рябой радостно зашептал:
— А ведь мы, брат, с твоим отцом друзья, ой какие друзья… Он и угощал меня, и слушал, и хорошие слова говорил. Нигде меня так не принимали, как он принимал. Я ведь люблю по гостям ходить, с людьми поговорить, то да се… А родичи мои как бурундуки жадные: иногда накормят, а иногда костей голых не подадут. Говорят, шатаешься без дела, людям мешаешь, пустой, говорят, ты человек, не своим очагом живешь. Но я, брат, не пустой человек — я веселый и людям помогаю. Вот тебе помог. Отец твой, Мэбэт, шибко благодарил меня, что я живым тебя от Ведьмы привез. Загнулся бы ты, замерз в пути, кабы без меня ехал. У нас был случай — я тогда у родственников гостил. Слышу, собаки залаяли, подъезжает к становищу упряжка, на нартах человек незнакомый сидит, голову опустил. Я ему говорю: «Здорово, брат, кто таков?» — а он молчит… Мертвый оказался! Пока ехал, заснул сидя, да так и замерз, росомаха глупая. Так мы этого покойника, веришь — нет, замучились над огнем держать, чтоб распрямился. Не хоронить же его такого — скрюченного. А кто был тот покойник, я не знаю, дед сказывал, что вроде кто-то из Яптиков тундровых, но сам я его не видел и не знаю, что за человек… Вот и с тобой так же было бы, кабы не я.
Махако вольготно лег на бок и спросил в полный голос:
— Отец твой знаешь куда поехал?
— Куда…
— Мне за подарком. Шибко, говорю, он благодарен, что я тебя живым привез.
Хадко почувствовал, как к горлу густой волной хлынула тошнота, он вышел из чума и упал на четвереньки рядом с нартами, на которых ездил свататься. Тело содрогалось, он оглох, ослеп и не видел, как подбежала к нему перепуганная Ядне. Когда рвота утихла, мать помогла ему подняться и, почти взвалив на себя, повела в чум, и там сын Мэбэта рухнул на постель. Ядне укрыла его, выбежала за дровами, чтобы сделать очаг жарче, и, когда вернулась — услышала звук, незнакомый ее ушам и пугающий. То рыдал Хадко… Даже дети людей тайги редко плачут, а плача мужчины вовсе не было в ее памяти. Ядне испугалась, но страх прошел быстро. Сердце ее увидело под шкурами не великого охотника, достойного своего отца, — оно видело младенца. Как над берестяной колыбелью, наполненной пухом, склонилась она над постелью сына и гладила рукой его трясущуюся голову, покрытую черными, вязкими от пота волосами.
Ядне нагнулась к самому уху сына — тихим шелестом теплого летнего дня выходил из ее уст шепот. Хадко уснул, так и не поняв, о чем она шептала.
Мать говорила заклинание, единственное, оставшееся в ее памяти от тех времен, когда она еще не стала женой божьего любимца и жила в своей семье.
Такие слова она говорила:
Я куропатка белая, я куропатка белая,
Я лечу на восход, где солнце живет,
Я лечу на восход, где солнце встает,
Я лечу на восход, откуда реки текут,
Я лечу на восход, где боги живут,
Я лечу на восход, чтобы свить гнездо,
Я лечу на восход, чтоб родить птенца,
Одного птенца — как и я, белого.
Спрячь меня, снег, от клыков врага,
Укрой меня, снег, от белоперой стрелы,
Укрой от стрелы с орлиным пером,
С пером филина, с пером ястреба.
Ветви дерев, сохраните меня,
Ветви дерев, сохраните меня
От ходящего по земле недруга.
Небо синее, сбереги меня,
Небо синее, сбереги меня
От ходящей по ветвям погибели.
Дух реки, защити меня,
Дух реки, защити меня,
Дай не сбиться с пути на светлый восход.
Ветра дух, подхвати меня,
Ветра дух, подхвати меня,
Дай опору крылу, коль не хватит сил,
Не гони меня в сторону тьмы,
Не гони меня в сторону льда,
Не гони туда, где железный наст….
Я совью гнездо из пахучих трав,
Я совью гнездо из мягкой хвои,
Положу в гнездо белым-белый пух,
Чтоб хранил тепло моему птенцу.
Будет мой птенец глядеть на восход,
Будет видеть он, где солнце живет,
Будет знать птенец, куда реки текут.
Станет мой птенец выше, чем гора.
Станут крылья его шире, чем река.
Не страшна ему будет птица Карс,
Птица черная, матерь Ужаса.
Но до той поры сберегите меня,
Но до той поры защитите меня —
Духи снега,
ветров,
Духи, те, что живут на ветвях дерев…
Я куропатка белая,
Я куропатка белая,
Я лечу на восход вывести птенца
Белого, единственного…
Прошла ночь, и уже утро собиралось уходить в день, когда залаял Войпель, — показались нарты Мэбэта. Все, кто был в чумах, — Хадко, Ядне и гость Махако — вышли на середину становища встречать хозяина. Упряжка из пары оленей приближалась. Было видно, что Мэбэт сидит низко, значит — пусто в нартах, нет в них большой добычи. Вот уже любимец божий в своем становище и видно, что он весел и, как всегда, собой доволен. Домочадцы и гость учтиво поклонились хозяину.
Но ответил Мэбэт лишь на приветствие Заики и сразу же обратился к нему:
— Я рад, что ты уважил меня, добрый друг Махако, и дождался моего возвращения. Прости, что задержался, много трудных дел пришлось сделать. Хорошо ли кормили тебя, пока меня не было?
— Нигде я не ел так вкусно и не спал так сладко, — отвечал Махако.
— Я привез тебе подарок, как и обещал. — Мэбэт достал из нарт ровдужий мешок, в котором было что-то тяжелое и круглое, но не отдал его Заике — положил на снег рядом с собой.
— Возьми его, посмотри, что там. Ну же, не стесняйся.
В полупоклоне довольный гость подбежал, наклонился к ногам хозяина, взял мешок и, обведя всех ошалевшим от счастья взглядом, сунул руку внутрь — и застыл. Улыбка промелькнула на лице Мэбэта. Заика вынул из мешка руку — его пальцы были в крови.
— Покажи всем мой подарок, — сказал Мэбэт с тем же добродушием.
Ничего не понимающий Заика перевернул мешок и, вскрикнув, отскочил. Гулко ударившись о притоптанный снег, упала голова Одноглазой Ведьмы. Заика явственно видел кривую линию черных волосков на том месте, где срослись веки, и волосы Ведьмы — они были цвета ее крови.
— Знаешь, что сказала мне Одноглазая перед смертью? — спросил любимец божий. — Она сказала, что никогда не давала тебе чудесных грибов, но не потому, что тебе нечем было за них заплатить, а потому что дураки и так счастливы. Вот потому ты и приехал трезвый и привез мне живого сына. Спасибо тебе, друг Махако. Подарок можешь забрать с собой.
Последних слов Заика не слышал: он удирал в тайгу — без лыж, которые остались в нартах Хадко, — и бегство свое сопровождал долгим тоскливым воплем.
Больше ни Мэбэт, ни Ядне, ни Хадко не видели пустого, не своим очагом живущего человека Махако, который приходился им дальним родственником.
Женщина Пурги
Мэбэт подтолкнул ногой лежавшую перед ним голову Одноглазой. Голова покатилась, уткнулась в мягкий сугроб и стала почти незаметной. Мать и сын молчали в оцепенении. Говорить был способен только любимец божий — он и обратился к Хадко:
— Когда ты привязывал к нартам свои ленточки, я вспомнил одну историю, которая очень пригодилась бы тебе, но не рассказал. Теперь расскажу. Со старым Пяком мы почти ровесники. Когда-то, очень давно, мы боролись с ним на медвежьем празднике, и в шутку я схватил его за волосы, слегка дернул и оголил ему половину головы. С тех пор волосы на нее так и не вернулись. Старый Пяк страшно зол на меня и эту злобу несет с собой в иной мир.
Мэбэт рассмеялся:
— И через много лет ты, мой сын, приехал свататься к его дочке. Вряд ли можно придумать большую наглость. Но я рад за старого Пяка. Он обругал тебя и хотя бы этим доставил себе удовольствие.
Хадко стоял, не двигаясь. Он не издал ни звука. В тот момент Человек Пурги ненавидел отца.
Мэбэт продолжал:
— Тебя тоже ждет подарок. Он лучше того, который я приготовил для Заики.
Только сейчас и Хадко и Ядне увидели, что не на пустых нартах приехал Мэбэт: под шкурами было спрятано что-то. Любимец божий, откинув краешек покрывала, промолвил с притворной лаской:
— Выходи, милая, ты уже дома.
Под шкурами он прятал девушку из рода Вайнота.
Мэбет привез ее в жены своему непутевому, бессмысленному сыну. Он добыл ее легко, как добывал все, чего просила душа.
Девушка была красива, наверное, красивее дочери Пяка. Мэбэт выбрал ее по своему вкусу. По совпадению ее звали так же, как и его сына, — Хадне, Женщина Пурги.
Невесту поместили в малый чум. Несколько дней она пребывала в оцепенении, не притрагиваясь к пище и не сказав ни слова. В чуме неотлучно пребывала Ядне, страдая за нее так же, как недавно страдала за сына.
Что касалось Мэбэта, то он не выказывал никаких чувств — ни гордости, ни радости, ни тем более беспокойства: он просто сделал дело, которое считал необходимым и достойным себя. Сожалел божий любимец лишь о том, что этого не сделал его сын — и вряд ли когда он решится на такой поступок. Мэбэт окончательно забыл то недавнее, радостное сомнение, заставившее его ненадолго поверить, что Хадко будет таким же, как он, пусть и с другим обликом. Его сын все человеческое воспринимает всерьез и поэтому никогда не сможет стать любимцем божьим. Пусть он хороший охотник и сила есть в его руках, но таких же мастеровитых охотников и сильных людей в тайге много.
Ядне хлопотала возле невестки, забота поглотила ее, она не замечала мужа, и Мэбэт думал, что жена затаила на него обиду или зло. Но все оказалось не так. Забота жены была смешана со страхом. Однажды несла Ядне охапку хвороста и, встретившись с Мэбэтом, взглянула мужу в глаза и сказала с тихой, но явной укоризной:
— Что ты наделал, Мэбэт, что ты наделал… Вайноты придут мстить за свою девушку. Они придут все. Их будет не трое и не пятеро: они явятся большим войском. Ты ведь знаешь, как обидчивы мужчины Вайнота.
— Пусть приходят, — равнодушно ответил муж.
Ядне покачала головой и повторила обреченно:
— Что ты наделал, Мэбэт, что ты наделал…
Она ушла в чум и там, ломая сухие веточки в пищу огню, погрузилась в тревожные мысли, которые начали приходить к ней задолго до того, как была похищена Хадне.
Можно бесконечно повторять, что любимец божий — исключительный человек или не человек вовсе, но простое повторение рождает неверие. Мэбэт уже сед, и потому все чаще Ядне думала — сколько отмерено ему? Ведь и летнее солнце идет на долгий закат, и так же должна пойти на закат эта странная щедрость богов к одному-единственному человеку. А может быть, он бессмертен? Но тогда почему старость, безжалостная к прочим людям, пусть и несмело, показывает в нем себя? И насколько хватит сил у людей тайги бороться со своей завистью и униженностью от вида человека, вознесенного столь высоко? Когда они положат предел его свободе? Он все еще может поймать летящую стрелу — но две стрелы? Пять? Десять? Сто? Сотню стрел, пущенных в него, сможет он поймать?
И еще думала Ядне: можно ли назвать Мэбэта злым человеком? Нет, нельзя. Он неприветлив с людьми и не слишком ласков с ней — этого не было и в молодости. Но муж ни разу не унизил ее из удовольствия унизить и тем более никогда не бил. А бить жену считается среди мужчин тайги едва ли не самым доступным развлечением.
Иногда он жесток. Но, в конце концов, то, что выглядит жестокостью, приводит к удаче и пользе. Мэбэт убил Одноглазую Ведьму, превратил ее мертвую голову в шутку — но разве это жестоко? За один короткий день он сумел совершить дело, на которое у всех других годами не поднималась рука.
Ядне вспоминала слова еще молодого Мэбэта — слова, которыми он ответил однажды на укоры почтенных людей в том, что не живет по общим законам.
— Я понимаю, чего вы хотите, — сказал им Мэбэт. — Вы хотите, чтобы я умерил свою силу и стал слабым, таким же, как все. Но разве можно силу заставить быть слабостью? Ведь потому она и сила, что ее невозможно заставить…
Жизнь, которую вел Мэбэт до этих слов, и жизнь, прожитая после них, давала понять: в мире много тайн, и божий любимец — не человечьего ума загадка. Почтенные смирились с этим, вслед за ними смирились все.
Олень войны
Ядне была права: за украденную девушку последовала месть. Днем, когда хозяин с сыном занимались вязанием новых нарт, к становищу пришел олень с черной стрелой на белом боку — знак войны людей Вайнота. Рассматривая оленя, любимец божий сказал сыну:
— У них война — что свадьба: все по правилам.
Мэбэт пошел в чум, чтобы переодеться в новую малицу. Он хоть и презирал обычаи, но знал их. Немного погодя после прихода оленя должны прибыть посланцы враждебного рода, чтобы обговорить условия войны и обозначить место будущего сражения. Не принять посланцев — значит признать себя побежденным еще до того, как в небо уйдет первая, сигнальная стрела.
Мэбэт желал встретить будущих врагов достойно, потому и пошел переодеться. Хадко догадался обо всем, но продолжил в одиночку заниматься прерванным делом. Он все еще помнил о том кратком, молчаливом приступе ненависти к отцу.
Загромыхал Войпель, вслед за ним залаяли другие собаки — показались посланники. Пара оленей быстро несла нарты под заледенелым красным флагом. Сидели в них два старика, годных лишь на то, чтобы обговаривать условия войны.
— Приветствую вас, почтенные, — кланяясь, сказал Мэбэт.
Старики приняли приветствие за издевательство (они были правы) и не ответили на него.
— Ты истощил терпение всех, Мэбэт, — начал один из них, сухой, с треугольным от огромных скул лицом, с которого свисали длинные, скрученные как тонкая веревка усы и бородка, заплетенная в косу. — Пусть наш род Вайнота станет первым, кто остановит тебя, а если надо, прекратит твою жизнь.
— Зачем ты похитил девушку? — потрясая кулаками, закричал другой старик. — Или у тебя нет оленей, чтобы заплатить калым?
— Или твои лабазы пусты? — подхватил первый.
Старики кричали попеременно, выбрасывая в Мэбэта свой гнев и давая понять, как оскорблен и зол на него род Вайнота.
— Сколько зверя ты убил в чужих угодьях!
— Сколько девушек ты украл!
— И никогда не приходил с примирением!
— Ты радуешься тем, что унижаешь людей…
— Тебе нравится уязвлять гордость родов…
— Но скоро этому придет конец…
— Скоро, скоро мы остановим тебя…
Так продолжалось долгое время. Наконец Мэбэт ответил старикам почти дружелюбно:
— Я не понимаю вашего гнева, почтенные. Да, я похитил девушку, но ведь я никого не убил при этом?
После сказанного Мэбэтом старики начали перешептываться друг с другом, но так громко, что их разговор слышали все:
— Он издевается…
— Он ищет своей смерти…
— Может быть, он хочет, чтобы мы поблагодарили его за то, что он никого не убил?
— Безумный, безумный…
Мэбэт прервал притворный разговор посланников.
— Что же касается украденных девушек, — сказал любимец божий голосом, который становился все менее приветливым, — то я вполне признаю это. Но вряд ли меня можно считать разбойником, ведь я уводил женщин, помогая другим людям, которые не могли купить себе жену. Для себя же увел только одну — это моя жена Ядне, вот она, перед вами. И вашу девушку я украл не для себя — для своего сына. Он у меня слишком праведен, отчего попал в скверное положение и едва не умер от горя.
Мэбэт уже знал, что старый Пяк, отлежавшись в чуме и оправившись от страха, счел себя победителем и разнес по родам историю позорного сватовства Хадко.
— Напрасно вы корите меня так жестоко. В одном вы не правы, почтенные. Мне не доставляет удовольствия унижать людей и оскорблять гордость родов — хотя бы потому, что ни один из людей не дал мне понять, что он по-настоящему уязвлен и унижен.
Мэбэт говорил так, как привык, — он говорил правду. Обычай допускал красть невест, но тот же обычай, чтобы избежать войны, требовал от мужчины помириться с родителями украденной девушки — прийти в становище с дарами, просить прощения и родительского благословения. Обычно, если между родами или семьями не было давней и жестокой вражды, да и запоздавший калым приходился по вкусу, укравший получал жену. Сбыть повзрослевшую дочь по цене ниже ожидаемой считалось куда меньшей прорухой, чем держать ее при себе, кормить, одевать и в конце концов дождаться, когда она превратится в старую деву и станет никому не нужна.
Но если в течение года похититель не приходил мириться, то семья невесты могла счесть себя окончательно оскорбленной и получала признанное всеми право на законную месть. Случалось, что и мстили, — особенно если девушка была красива, происходила из богатого семейства и ее отец всерьез рассчитывал прирастить свои богатства удачным замужеством дочери. У бедных все было куда проще, но и за ними признавалось право очистить запятнанное достоинство.
Выждать год у Вайнотов не хватило терпения — да и не видели они в том смысла. Легче дождаться оживления мертвеца, чем Мэбэта или его сына с примирительными дарами и просьбами о прощении. Поэтому решили Вайноты раньше положенного срока прислать оленя войны.
Мэбэт, не единожды причастный к краже невест, никогда не подвергался мести. Узнав имя похитителя, оскорбленные слабели гневом и в конце концов забывали обо всем. Никто не хотел испытывать судьбу, связываясь с любимцем божьим. Конечно, стыд не сразу покидал людей, про себя и меж собой они оправдывались тем, что все случилось так, как случилось, и в конце концов это к лучшему — особенно если семья бедна и слаба мужчинами, то будь невеста прекраснее богини, вряд ли можно надеяться на большое богатство, вырученное через ее удачное замужество. Взять жену только из-за ее красоты и тем более по любви могли позволить себе те, кто слишком богат или слишком силен, а таковые в последнее время встречались редко. Одному только Мэбэту Божья любовь заменяла все богатства и давала все права.
Но украденная Женщина Пурги была прекрасна, а род Вайнота — богат и силен мужчинами. Мэбэт знал это и не слишком удивлялся тому, что похищение Хадне не закончилось привычным трусливым миром, как все предыдущие похищения невест.
После некоторого молчания заговорил старик с заплетенной бородой. Он уже не давал волю своему гневу.
— Мы знаем, Мэбэт, что ты все еще ловишь стрелы на лету, хотя и сед. Наверное, ты будешь рад дожить то той поры, когда твоя голова совсем побелеет и станет как наши головы. Но подумай! Ведь и летнее солнце заходит, и зеленый лес становится черным на всю долгую зиму…
Вздрогнула Ядне — старик проговаривал ее вчерашние мысли, будто кто-то из бесплотных принес ему их, не растеряв ни слова.
— Сила не ушла от тебя, Мэбэт, и удача всегда бежала рядом с тобой, как верный пес, не покидая тебя ни во времена блага, ни в пору беды, — продолжал старик. — Ты не знаешь предела своей силе и удаче, однако, согласись со мной, в том не твоя заслуга. Бесплотные не послали тебе такого испытания, которое показало бы тебе самому предел твоей силы. Видимо, на то была их воля, и не нам, людям, спорить с ней. Но я — смертный человек и буду рассуждать как смертный. Ты можешь поймать одну стрелу или две стрелы, даже три. Однако сможешь ли ты отмахнуться от десятка стрел, сможешь ли отогнать от себя сотню стрел? Подумай, Мэбэт…
— Подумай, — подхватил второй старик. — Мы прислали тебе оленя войны, а значит, не собираемся играть с тобой и оставлять дело нерешенным. Вайнотов много, и, если потребуется, мы пойдем на тебя все и не устыдимся. Мы оскорблены, и сейчас не праздник, чтобы тешиться единоборством. У тебя есть семья, жена и сын, еще неопытный в делах. Не подвергай опасности их участь и саму жизнь.
Мэбэт догадывался, к чему ведут старики, хотя и не придавал их словам особого значения. По правилам переговорщики обязаны напомнить о возможности примирения, и если договориться о мире не удавалось, тогда война вступала в свое право. Любимец божий знал: сейчас они предложат вернуть им Хадне либо отправиться к ее родителям с дарами и просьбой о прощении. К тому же вряд ли стариков устроит, если все это сделает Хадко, — кающийся юнец не удовлетворит уязвленную честь Вайнотов и сама месть станет неполной и, наконец, постыдной. Кающийся Мэбэт — другое дело.
В конце концов переговоры утомили любимца божьего. Поклонившись старикам, он повернулся, пошел в дальний чум и скоро появился вместе с Хадне. Она не слышала, о чем говорили Мэбэт и ее родичи, но по шуму — скрипу нарт, лаю собак и обрывкам фраз — догадывалась, что происходит. Заботами Ядне первое оцепенение покинуло ее, она начала есть и немого говорить. И Хадко — будущий нежданный муж — показался ей не столь страшным. Но Мэбэта она боялась.
Это был немой, обездвиживающий страх. Он пришел после того, как любимец божий впервые дотронулся до нее.
Женщину Пурги Мэбэт похитил с волшебной легкостью.
Ранним утром совсем недалеко от становища, там, где лес отступил от речного берега, увидела Хадне чудо. Три розовые куропатки выпрыгивали из сугробов и, взлетая на малую высоту, падали и снова пропадали в белом. Завороженно смотрела Хадне на чудесных птиц, встреча с которыми предвещала счастье, и, чтобы увидеть его поближе, Женщина Пурги побежала туда, где совершался этот невиданный танец.
Куропатка упала почти у ее ног, и тут же снег, разглаженный ветром, взметнулся за спиной и неумолимая сила обрушилась на плечи и мохнатой рукавицей зажала рот. Хадне не заметила, как оказалась в нартах под шкурами: она не видела и не слышала ничего. Та сила не причинила ей боли, она была как в обмороке.
Всю дорогу девушка лежала в темноте, не смея пошевелиться, так что не было нужды связывать ее. Хадне чувствовала олений бег, слышала крики людей. Но все это неслось мимо нее, происходило с каким-то другим существом, по нелепости оказавшимся в ее теле.
Похитив невесту для сына, Мэбэт радовал сам себя — ведь такого он еще никогда не делал. Он хотел еще раз полюбоваться на божью любовь к нему, и бесплотные (несомненно — они были замешаны в этом предприятии) исполнили его желание даже лучше и красивее, чем надеялся сам божий любимец.
Отправляясь к Вайнотам, он загадал увидеть розовую куропатку, свою удачу, и, когда остановился ненадолго, чтобы дать передохнуть оленям, увидел не одну, а сразу трех птиц. Мэбэт поставил три петли, не особо стараясь, припорошил их снегом и скоро держал в руках три теплых, слегка дрожащих тельца. Птицы показали удивительную покорность и не пытались вырваться. Недалеко от становища Мэбэт опять остановил нарты, по одной длинной петле надел на лапки каждой птицы и незаметно положил их в снег. Сам любимец божий зарылся в сугроб, как птица, и лежал, дыша через высушенный полый стебель растения порыс, пока ветер не сделал снег над ним ровным и блестящим. Концы петель он держал в руках, и птицы покорно ждали сигнала.
Небо только начинало проясняться. Просыпались, выходили из чумов люди, и когда слух Мэбэта различил молодой девичий голос, он стал попеременно дергать за концы петель — розовые птицы то взлетали, то падали…
Поблизости в лесу ждали хозяина два белолобых оленя: они выходили на звук, который знал только один человек — Мэбэт.
Люди видели возникшую как из-под земли упряжку, потом заметили исчезновение Хадне — дочери наипочтеннейшего и старейшего — и бросились догонять. В той погоне Вайноты не пролили ни капли крови, хотя Мэбэт не промахнулся ни разу. Его лук метал тупоконечные стрелы, они били по головам, и преследователи падали, оглушенные. После этой погони у них страшно болели головы, будто от чудесных грибов Одноглазой Ведьмы.
А теперь любимец божий и его невестка стояли рядом, на виду у всех — и Хадко, и Ядне, и посланцев Вайнота. Мэбэту не было необходимости держать Хадне, он не прикасался к ней. Даже вид родичей в нартах под красным флагом войны нисколько не подействовал на нее. Так они стояли какое-то время, и когда молчание стало тяжелым, как весенний снег, не выдержал один из стариков:
— Хадне, доченька, скоро ты будешь дома, у своего отца, мы вернем тебя, Хадне…
Слова старика остались без ответа. Хадне не двигалась.
— Вы видите — она не хочет обратно. Уходите и вы.
Все, кроме Мэбэта, вздрогнули от голоса, потому что это был голос Хадко, дотоле не проронившего ни слова.
— Она не хочет, — тверже повторил Хадко.
Посланцы опешили. Первым пришел в себя старик с заплетенной бородой.
— С каких пор, Мэбэт, сопляк решает дело войны в присутствии отца?
— Он не сопляк, — ответил Мэбэт. — Он муж.
Война неизбежна — теперь в этом не оставалось сомнений.
— Ты сам навлекаешь беду на себя и свою семью, — сказали старики. — Если понадобится, мы придем большим войском.
— Приходите, — холодно сказал Мэбэт.
Посланцы, как полагалось в таком случае, стали говорить об условиях войны: они спрашивали врага, где было бы удобнее всего им сойтись — на речном льду или на снежном поле, как раз там, где была похищена Хадне. Не выказывая ни малейшего беспокойства, Мэбэт ответил старикам, что лед уже не так крепок, лучше на поле.
— Тем более, — добавил он, — это место теперь хорошо мне знакомо.
Старики предложили сойтись через три луны, биться с восхода до заката, ночью не поднимать оружия, убитых оставлять на поле боя, раненых в плен не брать, давая им уйти к своим. Тут же они получили согласие врага. Дело было сделано, посланцы могли отправляться обратно. Однако недоумение, почти растерянность, становилось в них все сильнее. Пусть тайга и тундра знают, что Мэбэт небывалый человек, но чтобы одна семья — всего лишь двое мужчин — приняла вызов от целого рода, такого еще не бывало никогда. Посланцы утешали свое смущение догадкой, что любимец божий призовет себе помощников. Но они забыли, что у Мэбэта нет друзей.
А самым удивительным было то, что эту войну вызвал Хадко. Старики видели в том мальчишескую глупость, смешанную с необузданной дерзостью. Но то, что Мэбэт одобрил выходку сына, поднимало в их душах мутное предчувствие.
Когда скрылись нарты с красным флагом, Ядне упала на колени и заголосила, обняв ноги мужа. Она умоляла его догнать посланцев, сказать им, что всему виной его гордость и глупость ее ребенка, что все надо вернуть и договориться о мире, — иначе гибель, гибель, гибель…
Мэбэт нагнулся, освободил свои ноги от сцепленных ужасом рук жены, поднял Ядне и прижал к себе — она не помнила, когда он вот так, как сейчас, прижимал ее к себе. Так они стояли, обнявшись, пока Ядне не перестала рыдать.
— Иди в чум, свари много мяса, — тихо приказал божий любимец. — Нам всем надо хорошо поесть.
Понурив голову, жена пошла делать то, что было сказано.
Кроме того, Мэбэт велел не трогать Хадне, ничего не говорить ей, не нагружать работой, но только беречь. В сущности, похищенная девушка рода Вайнота еще не вошла в его семью, она была спорной землей, с которой нельзя ничего брать, пока дело не решено оружием и воинской удачей.
Старые посланники напрасно сомневались в том, что любимец божий легко принял эту нелепую войну, поскольку уже имел ее замысел, коварный и невиданный. Никакого замысла у Мэбэта в тот момент не было: он не знал, как будет воевать.
Не о войне были его мысли — их занимал Хадко.
Поступок сына казался ему странным. Вряд ли можно думать, что в нем возникла любовь к Хадне, ведь они почти не виделись. И вдруг Мэбэт понял — не красота нежданной невесты и не остатки отчаяния заговорили в Хадко. В нем проснулась та изначальная, самая первая, звериная война, которая предшествовала всем войнам — за земли, богатства и власть, ради мести, славы или простого желания убить. Это война за женщину. Звери разрывают друг друга в битвах за самку. Боги ревнуют и бьются за благосклонность богинь. Женщины — первая добыча племени, выброшенного судьбой в чужие необжитые места. Потом, если набег выйдет удачным и существование племени не прекратится, в силу вступит обычай. Но первая война остается первой войной — она прячется глубоко в крови мужчины и выходит наружу, когда все приходится начинать сначала…
Поступок сына вдруг открыл божьему любимцу, что в Хадко живут два человека, один из которых — вожак племени, выброшенного судьбой в чужие места. Он поступает по внутреннему велению и не прячется за обычай.
Так думал Мэбэт. Он ошибался…
Вильчатая Стрела
Через три луны воины рода Вайнота вышли на снежное поле, простиравшееся от края леса до речного берега. Еще не рассвело, когда они остановились и стали ждать врага. Совсем рядом было их становище. Поначалу старейшины не думали сниматься с места, но в последнюю ночь изменили прежнее решение и, собрав чумы и скарб, отправили всех, кто не мог воевать, к верховьям на одну малую ходьбу.
Причина, заставившая Вайнотов уйти, могла показаться странной, как и сама война, когда два человека приняли вызов целого рода. Но старые посланники все же привезли с собой страх, хоть и пытались скрыть его. После долгих разговоров у мужчин Вайнота, казалось, уже не было сомнений в том, что Мэбэт не настолько могуч и не безумен, чтобы взять в помощники одного только сына. Они уверили себя, что любимец божий призовет на свою сторону других людей и те пойдут с ним — за плату или от страха.
Численность врагов никто из Вайнотов не знал и не мог знать. Следуя обычаю войны, они выслали разведчика, но до сего часа он не вернулся, и страх, привезенный стариками, получил новую пищу. Поймать разведчика и смазать его кровью полозья нарт считалось предвестием победы. И некоторые из воинов рода Вайнота тихо поговаривали о том, что скоро им придется увидеть розовый след на снегу.
Тяжело и долго светлело небо, солнце нехотя выползало из-за дальних сопок с черными клоками леса, редевшего к вершинам. Вожак Вайнотов посмотрел в небо и приказал ставить маленький игрушечный чум с красным флажком — обычай требовал обозначить место предстоящего боя. Флажок поставили почти на том же месте, где розовые куропатки, управляемые рукой любимца божьего, вылетали из снега. Вожак нарочно приказал сделать именно так, чтобы остроумной задумкой уязвить Мэбэта и, что было еще важнее, пресечь постыдные надежды в душах воинов. Вожак видел эти надежды по лицам и шевелению губ, ибо знал войну, как старик знает свою старуху.
Солнце уже вышло наполовину, но противник все не показывался. Ожидание становилось надоедливым, однако теперь к нему примешивалась пока еще робкая надежда на то, что за те три дня, отведенные на подготовку к честной войне, Мэбэт одумался, задал трепку своему дерзкому сыну и, вполне возможно, собирается идти на попятную. Пусть даже он приведет с собой других людей, но если в битве погибнет сам Мэбэт и его сын или хотя бы кто-то из них останется лежать на окровавленном снегу, то в любом случае участь семьи будет ужасной. Некому будет кормить жену любимца божьего, украденную Хадне вернут родителям, а сын его (опять же если останется живым и непокалеченным) уже не найдет себе новую невесту — разве что решится красть, по отцовскому обычаю. Стадо и все добро станут добычей победителя. Семья Мэбэта превратится в пустых, бессмысленных людей, живущих не своим очагом, им ничего не останется, как пойти в услужение к богатым людям. Ядне на старости лет придется делать самую грязную, тяжелую работу, Хадко наймется в пастухи — за кусок мяса, сдобренный презрением и руганью. Гордость Мэбэта не перенесет такой участи. Всякой силе, даже такой, как у него, есть предел, и удача коварна даже с теми, у кого она засиделась, как обнаглевший гость. А Вайнотов много, и никто еще не мог упрекнуть этот род в том, что он беден хорошими охотниками и храбрыми воинами…
Такие мысли блуждали во многих головах и уже начинали превращаться в уверенность, когда сверху раздался крик — то кричал наблюдатель, посаженный на самое высокое дерево:
— Они едут! Вижу оленей — двух оленей — и нарты…
— Где Мэбэт? — задрав голову, крикнул вожак Вайнотов. — Сколько людей с ним идет?
— Я не вижу людей, — отвечал наблюдатель. — Только нарты, и больше ничего.
— Смотри лучше, слепой филин, должны быть люди, — раздраженно прокричал вожак.
— Нет людей, Няруй, ни одного не видно…
Няруй, или Вильчатая Стрела — так звали вожака Вайнотов, — велел наблюдателю не слезать с дерева и сразу кричать, как только увидит что-то подозрительное. Упряжка шла медленно и была еще далеко. Но и по прошествии времени сидевший на ветвях не увидел людей.
Воины собрались вокруг Няруя и гадали о том, что могли бы значить эти пустые нарты. Кто-то сказал, что нарты не пусты — в них под шкурами прячутся Мэбэт и его сын, а может, кто-то еще. Была другая догадка — враг послал дары, чтобы откупиться от войны.
— Глупость, — сказал вожак. — Разве олени сами знают путь к нашему становищу?
— Мэбэт сам не такой, как все люди, и олени у него не такие, — возразили Нярую, но вожак не успел ответить. Крик с дерева известил, что людей в нартах точно нет. Ни одного.
Пара белолобых оленей приблизилась к войску Вайнотов. Они везли нарты с обрывками красных лент — те самые, свадебные. На них не было ничего, кроме старой ровдуги. Вожак осмотрел упряжку со всех сторон: на темно-сером боку правого оленя он увидел белую стрелу, обведенную кругом. Краска была еще свежа, и метку, дотоле неизвестную Вайнотам, можно было принять за собственный знак войны Мэбэта.
Оставшееся в лесу войско вышло на середину белого поля. Воины стояли и молчали, не понимая, что означает эта уловка. Все ждали, что скажет Няруй, но и он не вымолвил ни слова. Наконец, когда молчание затянулось, кто-то из воинов сказал и сам рассмеялся своим словам:
— Может быть, Мэбэт хочет откупиться от нас парой оленей, дырявой ровдугой и нартами — да и нарты-то не новые?
— Замолчи, росомаха, — рыкнул Няруй.
Вновь осела тишина.
— Мне надоели его загадки, я устал от его издевательств, — сказал вожак. — Мы все сделали как положено, но теперь мне плевать на обычай. Мы будем ждать еще немного, но если Мэбэт не появится, когда солнце покажет свой нижний край, сами пойдем и потушим его очаг. И пусть обо мне будут говорить и думать, что и кому нравится, — но я сделаю это. Мэбэт заслужил свою участь.
Решимость слов Няруя разогнало сомнения. Войско воспрянуло, закричало радостно, возгремело железом, и когда солнце показало свой нижний край, Вайноты двинулись к становищу любимца божьего. За войском шло несколько оленьих упряжек с пустыми нартами — чтобы везти законную добычу и, если понадобится, раненых.
Мэбэт жил совсем рядом — в половине малой ходьбы, — и к полудню Няруй надеялся быть на месте. Шли быстро, даже весело, и это нравилось Вильчатой Стреле. Одно только смущало его: путь пролегал через лес и по изгибам малых рек, еще не начинавших оттаивать, но нигде он не видел следов человека — только снег, отполированный ветром до гладкости светлого железа.
Опыт подсказывал Нярую, что врагу в его положении ничего не остается, как заманить Вайнотов в тайгу и встретить засадой. Однако бессмысленно сажать в укрытия всего лишь двух человек. Спрятать же многих и не оставить при этом ни следа — очень трудно, почти невозможно: ведь всякий человек тайги видит не только след, но способен слышать дыхание змеи, указать на самую дальнюю звезду и различать запахи, которые приносит ветер.
Но все же олень, пришедший в становище, нес на себе знак войны — и, значит, Мэбэт принял вызов врага. Как любимец божий собирается ответить на него, Няруй не знал: ни лес, ни снег, ни ветер, разносящий запахи и звуки, не дали ему ни единой догадки.
Совсем немного пути оставалось до становища Мэбэта. Вот уже в глубине приподнятого над руслом берега показался серый дымок очага. Движением руки вожак остановил людей. Явного предчувствия опасности не было, но мысль о пропавшем разведчике вдруг мелькнула в голове Няруя. Не тратя времени на обдумывание решения, а повинуясь врожденной повадке воина, он решил напасть немедленно и всем войском.
Вайноты, приготовив оружие к бою, выстроились в одну длинную неплотную линию и двинулись к становищу. Когда показалась верхушка большого чума, Няруй остановился и пустил в небо первую, сигнальную стрелу с черным оперением. Было видно, как стрела, направленная умелой рукой, разорвала серый дымок очага. Вайноты ждали появления врага или хотя бы ответного выстрела, но не дождались ни того ни другого.
— Сдается мне, что в становище никого нет, Мэбэт сбежал со своим выводком! — крикнул Няруй и жестом приказал двигаться дальше. Вся линия вооруженных людей быстрым шагом начала приближаться к жилищу любимца божьего. Становище действительно казалось безлюдным, только три оленя, стоявшие поодаль один от другого, жевали рассыпанный перед ними сухой мох.
В большом чуме, из которого струился дым, Вайноты обнаружили Ядне. Жена врага сидела у очага и занималась шитьем: по виду она ничуть не испугалась появления людей с оружием. В двух других чумах было пусто — даже очаги остыли.
— Где твой муж и твой сын? Где наша девушка Хадне? — спросил Няруй.
Ядне ответила почти равнодушно:
— Почем мне знать, где они? Должно быть, ушли воевать с вами.
— Их не было…
— Почем мне знать, — с тем же равнодушием повторила Ядне. — Мужчины не говорят женщинам, как и где они собираются воевать, — это их, мужчин, дело.
— Вставай, пойдешь с нами. — Няруй приблизился к жене врага и крепко схватил ее за капюшон малицы. Злость проснулась в вожаке Вайнотов.
— Так-то Мэбэт любит тебя, что в первый день войны бросил на волю врагов. Может, ты уже слишком стара для него?
Он рванул капюшон, отчего Ядне упала на бок, но встала сама и вышла из чума.
К тому времени уже все Вайноты были в становище. Воины беспорядочно шатались, еще не понимая, что происходит. Некоторые уже примеривались к добыче. Чумы у Мэбэта добрые, сплошь из новой ровдуги, даже по низу не прилаживал он бересту, как это делают не очень состоятельные хозяева. И в самих чумах найдется что-нибудь интересное — котлы, одежда, шкуры, меха, может быть — оружие. Да и жена Мэбэта не так уж стара и вполне сгодится в добычу.
Но сам Нябуй был далек от корыстных мыслей.
— Послушай, женщина, — произнес вожак негромко. — Я не знаю, куда спрятались Мэбэт, его сын и куда они спрятали украденную девушку нашего рода. Но я не верю в то, что этого не знаешь ты. Бог войны — злой бог. Не дразни его, Ядне, он очень не любит, когда его дразнят, особенно женщины.
Жена любимца божьего неожиданно улыбнулась словам врага.
— Напрасно, — покачал головой Няруй. — Ты все равно скажешь нам, где Мэбэт, его сын и наша Хадне. Только прежде мы будем делать с тобой то, чего не выдерживают даже мужчины. Мы начнем ломать тебе кости, из твоего лица сделаем маску для праздника и еще много чего сделаем — среди моих людей есть большие мастера…
Подбежал воин:
— Не пора ли собирать добычу, Няруй?
В ответ вожак заорал на него с такой злобой, что воин отскочил:
— Вы жадны, как бурундуки, и глупы, как росомахи, — война еще не началась, а уже говорите о добыче!
Он был прав — война еще не начиналась. Тем же громким и злым криком Няруй приказал воинам осмотреть все окрестности становища, замечать каждый след, каждую упавшую ветку и обо всем сказать ему. Воины бросились выполнять волю вожака.
— Думай, — сказал он Ядне. — Я дам тебе немного времени для размышления.
В голове вожака вновь проснулась мысль об исчезнувшем разведчике. И эта странная тишина, эта предательская тишина… Нет, война еще не начиналась.
Вернулись посланные осматривать окрестности становища.
— Вот, Няруй, что я отыскал там, в лесу.
Один из воинов держал в руках длинный, почти в два человеческих роста, прямой сосновый ствол, у комля толщиной с руку взрослого мужчины и остро заточенный на конце.
Вожак осмотрел находку, и острое чувство опасности мгновенно взбодрило его. Это не просто ствол: по светлым затесам видно, что его срубили и заострили совсем недавно, может быть вчера, и, несомненно, это дерево — оружие, случайно оброненный осколок неизвестного замысла Мэбэта.
— К чему эта вещь? — вслух подумал Няруй. — К чему эта вещь? — почти криком спросил он Ядне. — Когда твой муж рубил деревья, отвечай! Отвечай!
Няруй вынул из ножен кривой блестящий нож, очень похожий на тот, что Мэбэт подарил Хадко после удачной большой охоты, и поднес лезвие к подбородку женщины.
— Это кол для медвежьей охоты?
— Может быть… — сквозь зубы прошептала Ядне.
Тонкая струйка крови змеилась по ее горлу, затекая за ворот малицы.
— Отпусти меня, убери нож, я все скажу тебе.
Няруй убрал нож. Пригоршней снега Ядне вытерла шею, отшвырнув порозовевший комок, но вместо ответа вожаку из ее рта вылетел тугой, пронзительный, переливающийся свит. От неожиданности Вильчатая Стрела отпрянул.
Ни он, ни другие Вайноты не успели увидеть, как три оленя, которые безучастно жевали мох, так резво рванулись на свист хозяйки, что едва не порвали ременные постромки, длинные концы которых были умело спрятаны под снегом. И тут же плотные ряды заостренных сосновых стволов мгновенно и страшно вырвались из-под снега, и все становище Мэбэта стало похожим на пасть исполинской щуки. Воины вскрикнули, как один человек, ошалевшие олени Вайнотов бросились, не разбирая пути, и первыми легли на густой смертоносный частокол.
Так началась война.
Вьюгой заметались люди, когда в них полетели стрелы, — они летели с разных сторон, откуда-то сверху, будто с самого неба, упорно и беспрерывно, как тяжелые капли из черной грозовой тучи. Рука великого стрелка щедро раздавала Вайнотам смерть, и они падали, пораженные в лица и шеи. Некоторым удавалось прорваться сквозь частокол, оставляя на заточенных остриях клоки одежды… Среди этого воя и бессмысленного бега Няруй не увидел, как скрылась Ядне. Самообладание, пропавшее на миг, вернулось к вожаку. Криком и ударами он останавливал метавшихся воинов, и наконец ему удалось сбить оставшихся в отряд, построить в кольцо и заставить стрелять. Но Вайноты отстреливались, не видя врага, и гибли. Когда от войска, сравнительно большого для такой странной войны, осталось не более пяти человек, поток стрел с неба внезапно прекратился.
Трупы валялись по всему становищу. В частоколе зияла брешь, продавленная тяжестью убитых оленей, но никто из оставшихся Вайнотов не воспользовался ею, чтобы сбежать. Брешь пригодилась Ядне — она выбежала из дальнего чума, в котором пряталась, пока длилась стрельба, и, перескочив через оленьи туши, бросилась в тайгу.
Вслед ей ушла стрела, ударила в спину и опрокинула лицом в снег. Там, где упала Ядне, виднелось лишь тонкое древко с бурым оперением.
Няруй не успел заметить, кто из его людей стрелял, — но тут же узнал об этом, когда услышал откуда-то сверху шершавый звук тетивы, и рыжеусый воин, бывший от него по правую руку, с пронзенной шеей повалился на бок.
Няруй вспомнил — это был тот самый, который спрашивал — не пора ли собирать добычу.
— Это последняя, — донеслось оттуда, откуда летели стрелы.
— И мой колчан пуст, — был ответ.
Тяжелые снежные шапки сползли с ветвей большой лиственницы и приглушенно ударились в сугроб. Вслед за снегом с ветвей спрыгнул человек и, не торопясь, пошел в сторону становища. Няруй узнал — это был Хадко.
Тот же звук — и на землю спустился Мэбэт. Они были веселы и, находясь далеко друг от друга, переговаривались свободно, в полный голос.
— Я же говорил тебе, что и костяные наконечники сгодятся, а ты не послушал меня. На войне, как на свадьбе, не надо жадничать.
— В следующий раз я буду щедрее тебя, отец…
Они шли навстречу остаткам отряда Вайнотов, закинув луки за спины, не защищаясь и не прячась. Воин, стоявший рядом с Няруем, поднял лук, и белое оперенье стрелы медленно приближалось к его правой щеке — резким движением Няруй толкнул стрелка, и тетива ослабла. Вожак сам не понимал, что заставило его пресечь этот выстрел.
Когда Мэбэт и Хадко вплотную подошли к внешней безопасной стороне частокола, оставшиеся Вайноты не изменили позы для стрельбы с колена. Но луки были опущены, и железо наконечников глядело в землю.
Первым заговорил Мэбэт:
— Здравствуй, Вильчатая Стрела, — ведь, кажется, такое у тебя прозвище?
Няруй не ответил.
— Теперь, вместе с тобой, вас пятеро, нас — двое. Достойное соотношение для честной войны. Ведь вы, Вайноты, уважаете только честную войну? Ваши старики были правы, я послушал почтенных людей и, чтобы не искушать судьбу, решил сначала чуть проредить твое войско. Пусть это не совсем по уговору — и место не то, что назначено, и время не самое раннее — но я думаю, это не так уж важно. Сейчас мы — я и мой сын — можем биться с вами на пальмах.
Няруй был великодушным человеком.
— Я почту за честь биться с тобой, Мэбэт, один на один. Но зря ты говоришь о честной войне. Не тебе о ней говорить.
— Разве я один нарушил уговор? — спросил Мэбэт.
— Не об уговоре речь. Свою жену ты уподобил куску протухшего мяса, как приманку для песца. Посмотри. — Рука Няруя указала туда, где за провалом в частоколе под легким ветром снежно дымилось открытое белое пространство. — Там лежит твоя жена со стрелой в спине. Чудо, что ваши же стрелы не убили ее сразу, но сейчас она, наверное, уже мертва.
Мэбэт побледнел. Он видел, как Ядне вырвалась со становища, но о стреле ничего не знал. К тому же сказанные Няруем слова о куске тухлого мяса были правдой — хотя Ядне сама упросила мужа дать ей эту роль в замысле войны.
— Мама! Ма-а-ма! — закричал Хадко. Он звал мать, но с того места, на которое указала рука вожака Вайнотов, не донеслось ни звука.
— Иди к ней, ищи ее, — хрипло велел Мэбэт сыну.
Было видно — все в душе Хадко страдает и мечется.
— Ты останешься один против пятерых.
— Не беспокойся обо мне, — ответил Мэбэт.
— Их пятеро…
Неумолимый рык отца едва не уложил Хадко в снег:
— К ней!
Но прежде чем Хадко успел сделать шаг, вздрогнув, осыпалась снегом лиственница — из ветвей ее выпала в сугроб маленькая фигурка и, заправив за спину небольшой, слаженный по росту лук, бросилась в белое поле. Снег доходил ей почти до пояса, и было видно, как фигурка падает, исчезает в белом, но поднимается и бежит, снова падает и снова поднимается…
Это была Хадне.
В тот день, когда уехали посланники Вайнотов, у любимца божьего и в самом деле не было замысла войны. Ум его нуждался в уединении. Мэбэт ушел к речному берегу, неподалеку от становища, сидел на камне и думал. Никто не решился бы подойти к нему в такую минуту.
Вдруг случилось странное — Мэбэт вздрогнул. Почти у ног его упала большая черная птица: в теле ворона засела стрела, и это была его, Мэбэта, стрела — с насечкой по древку и орлиным опереньем. Любимец божий обернулся и увидел: в десятке шагов от него стояла Хадне с луком в руках.
— Этот слишком тяжел для меня и тетива туга — мне не под силу, — сказала Хадне, почтительно не поднимая глаз. — Нет ли у вас лука поменьше, такого, чтобы сгодился для меня?
Это был один из редких случаев, когда удивление настолько захватило любимца божьего, что он даже не смог подумать о том, что кто-то другой — тем более женщина — осмелился прикоснуться к его оружию.
— Теперь вы мой род, — опередив ожидаемый вопрос, сказала Хадне.
В тот же день Мэбэт нашел оружие для маленькой женщины.
Еще в детстве ради забавы старшие братья научили ее стрельбе из лука. Наука пригодилась: прячась в ветвях лиственницы, она пускала стрелы в Вайнотов, в своих родичей. Хадне не знала, сколько человек убила, но в том, что ее стрелы осиротили много семей, не было никакого сомнения.
И теперь все — и Мэбэт, и Хадко, и Вайноты, — забыв обо всем, смотрели туда, куда бежала Хадне. Вот она остановилась, сняла со спины лук, отшвырнув его, прошла еще несколько шагов, скрылась в снегу, потом встала во весь рост и, размахивая руками, кричала что-то. О чем тот крик, никто не разобрал, да и не было в том нужды. Хадне нашла Ядне. Она помогла ей встать, и вот уже две фигурки, то появляясь, то исчезая, замаячили в белом пространстве. Жена Мэбэта могла двигаться — значит, она была жива.
Туда, к невесте и матери, бросился Хадко. Мэбэт остался один против пятерых врагов. Но за то время, пока его сын бежал, война кончилась.
Няруй первым понял это. Вязкая, смрадная, бездонная, как болото, пропасть позора — позора глупого поражения в войне за украденную девушку — поглотила его. В опустошенном сердце Вильчатой Стрелы не осталось даже малой частицы гнева на маленькую женщину, предавшую род и убивавшую родичей.
Няруй поднялся во весь рост, воткнул древко пальмы в лиловый от крови, рыхлый снег, лезвие приставил к горлу и дал своим ногам сделаться мягкими.
Он был хорошим вожаком. Вот уже много лет род Вайнота доверял ему дело войны и не испытывал убытка.
Пустые нарты, взятые Няруем для добычи, пригодились, чтобы увезти мертвых, — Мэбэт и Хадко сами укладывали тела. Ошалевшие от страха олени, чудом не поврежденные под градом стрел, мчали по становому пути этот аргиш мертвецов. На каждой из двух упряжек сидело по двое уцелевших Вайнотов. Хореи остались на дне нарт, о них забыли и завалили телами. Неудобства возницам в том не было: олени сами знали, куда бежать — только бы подальше от страшного становища.
Слава Мэбэта
Весть о победе над войском Вайнотов свирепой метелью пронеслась по тайге и тундре и поразила всех настолько, что еще долгое время люди не знали, чем ответить на это событие.
Явным был только один ответ. Мысль о Мэбэте, любимце божьем, человеке не сего мира, стала еще крепче и превращалась в веру. Но эта вера не успокаивала людей.
Мучились люди. После той чудесной войны в их мире снова разверзлась дыра. Само существование непостижимого человека из рода Вэла внушало им кощунственные мысли о том, что сила бесплотных преувеличена и сами имена их перепутаны, отчего жертвы и заклинания уходят в безмолвную пустоту, и обычай лжет, и законы бесполезны.
Страшная, позорная участь Вайнотов еще выше вознесла Мэбэта в глазах людей. Он понимал это, но не испытывал ни гордости, ни радости. Разве что усмешка — та легкая божественная улыбка, сохранившаяся от юности, — пролетала над его лицом при этой мысли. Взять власть над людьми, стать одним из тех великих вождей, память о которых еще осталась в стариковских сказках, было для него легче, чем поднять оброненную рукавицу. За рукавицей Мэбэт нагнулся бы не задумываясь, нагибаться же ради чего-то другого он не хотел. Того, что он имел, было ему достаточно, и даже слишком…
Пересуды людей о родстве Мэбэта с бесплотными поначалу лишь веселили его. Потом, некоторое время спустя, он задумывался об этом почти всерьез. Однако то и другое было забавой, ибо страха удачливого человека перед тем, что рано или поздно удача отвернется от него, любимец божий также не знал. И теперь, когда он мог оглянуться и увидеть многое позади себя, одна мысль становилась в нем все яснее и проще. Его счастье не в том, что он сильнее и удачливее других: счастье в том, что он почти не помнил, когда страдал. В памяти Мэбэта оставались мгновения гнева, краткое желание мести, недолгая раздражительность, но страдание, которому люди слагают бесконечные, тоскливые песни, никогда не задерживалось в нем настолько, чтобы оставить после себя хоть сколько-нибудь заметный след.
Он смотрел на людей и видел, что страдают они друг от друга и сами мастерят в своих головах причины для новых страданий. А когда обрушится на них вся громада ими же сделанного, они плачут, жалуются бесплотным или клевещут на них и осыпают проклятьями. И поэтому, с усмешкой думал Мэбэт, бесплотные нуждаются в сострадании более, чем смертные.
Чем дальше уходила от людей душа любимца божьего, тем меньше оставалось в ней места для страдания, которое превращалось в бледный, почти несуществующий, призрак. Это Мэбэт знал по себе — того же он хотел для тех, кто был рядом. Уводить от людей было его добротой, а иной доброты он не знал. Его душа омрачалась лишь тем, что близкие принимают его доброту не с открытым сердцем, а больше по въевшейся привычке почитать старшего и сильного.
Конечно, не только люди придумывают страдания друг для друга: есть болезни, голод, мороз, от которого каменеют птицы. Есть смерть — и это придумано не людьми. Но право на жизнь достается тому, кому оно по силам. И размышления о смерти — пустая трата времени и сил. Пока жив человек — смерти нет: смерть придет — человека нет. О чем тут размышлять? Да и в смерть, по правде говоря, Мэбэт не верил. Он видел, что седеет, но не теряет силы — она даже растет в нем. И если бесплотные ни разу от начала его века не отказали ему ни в чем малом, то разве откажут в большом?
Мудрость, столь превозносимую людьми, он считал следствием слабости ног, которая обычно приходит к человеку в глубокой старости. Тот старик, который давно, тридцать лет назад, назвал его, Мэбэта, дураком и сказал: «Не знаешь ты, что рано или поздно сломается твое сердце» — совсем не мог ходить. Изредка вспоминая старика, любимец божий улыбался: «Значит, великой мудрости был человек…»
Победу над Вайнотами он считал победой своего искристого ума. Из него возник образ щучьей пасти — из образа вырос смертоносный частокол длинных заостренных сосен, спрятанных в снегу и поднятых разом тремя оленями, устремившимися на свист Ядне… И завлечь врага приманкой в гибельную пасть также посоветовал искристый ум.
Ядне должна была погибнуть неминуемо — Мэбэт это знал, хотя и надеялся на возможность спасения, пусть и совсем невеликую. Он даже не дал ей панцирь под малицу — Няруй умен и опытен, он сразу бы заметил это. По справедливости приманкой следовало посадить Хадко, ведь это он одним словом развязал войну. Но сын — хороший стрелок, и ему надлежало прятаться в ветвях и пускать стрелы. Его мать ни разу не держала в руках лука, к тому же она сама просила сделать ее «куском тухлого мяса». Странная женщина…
Но разве кто-то решится обвинить Мэбэта в жестокости? Да и к чему теперь все эти разговоры о призраках — жестокости, милосердии, законе? Правда лишь в том, что Вайноты побеждены и поражены ужасом, Хадко получил жену и Ядне осталась жива.
Стрела догнала Ядне на излете, пробила малицу из двойной, искусно выделанной кожи, вошла под лопатку на глубину наконечника и успокоилась. Это спасло жену Мэбэта. Ядне обессилела от боли и вытекшей из раны крови, она едва могла идти. Сын принес ее в чум на руках.
Стрелу вынимал Мэбэт. Он велел невестке пожарче разжечь огонь в очаге. Хадне сноровисто сделала по сказанному. Хадко стоял тут же: растерянность и страдание были на его лице.
— Выйдите все, — сказал Мэбэт, — мне нужно раздеть ее.
Стоя за чумом, невестка и сын со страхом ждали первого крика матери, но крика не было — Ядне все перенесла молча.
Ближе к наконечнику Мэбэт обломил древко стрелы, осторожно, чтобы напрасно не тревожить засевшее в теле железо, снял с жены малицу. Когда становилось больно, Ядне стонала, но стон не прорывался сквозь губы, сжатые до синевы. Так же, без крика, содрогнулось ее тело, когда Мэбэт резким движением вырвал наконечник из раны. Оттуда, где была стрела, вяло потекла кровь, которой, по всему видно, немного оставалось в Ядне.
Мэбэт внимательно осмотрел трехгранный черный наконечник, затем немного подержал его над огнем, достал нож, что-то соскоблил с железа и, осторожно приподняв голову жены, поднес нож к ее губам. На широком светлом лезвии пузырился крохотный комочек горячего жира.
— Съешь, — сказал Мэбэт жене. — Это плоть из твоей раны. Я слышал — помогает.
Не открывая глаз, Ядне коснулась губами лезвия и лишилась чувств. Она долго не приходила в себя, и теперь Хадне неотлучно была возле нее…
Свадьба Хадко
Не меньше, чем победа Мэбэта над Вайнотами, всколыхнуло людей предательство Хадне — дочери почтенных и богатых родителей. Встретить в тайге женщину, владеющую искусством стрельбы из лука, не такая уж великая редкость. Но Хадне стреляла в своих, убивала родичей, которые пришли ее выручить и отомстить за нее. Это предательство было неслыханным, не виданным от века и оттого почти невероятным.
Люди говорили о страхе похищенной девушки перед Мэбэтом, о внезапно вспыхнувшей любви к его сыну, о давней обиде, затаенной на родителей и род, о колдовстве свекрови, о подкупе, о природной подлости женщин. В каждом из этих мнений содержалась щепоть правды. Разве что колдовством свекрови следовало считать ее доброту, не ждущую ответа, а внезапно вспыхнувшей любовью к Хадко — смирение перед неотвратимостью замужества.
Но главная причина оказалась куда проще, чем все предыдущие: Хадне была беременна. С этой тяжестью в животе, еще очень малой, почти незаметной, она пускала стрелы, спрятавшись в ветвях лиственницы. Мэбэта удивляло то, что она делала это как вполне обычную работу. Женщина Пурги не показала ни малейшей жалости к убитым родичам — рана свекрови озаботила ее куда больше. Хадне ухаживала за ней самозабвенно, при этом взяла на себя все заботы по дому.
Ядне узнала первой о том, что невестка тяжела, — Хадне сама ей сказала. Потом об этом проведал Мэбэт и последним — Хадко.
Тогда-то и разрешилась загадка, занимавшая любимца божьего все последние дни: почему так неожиданно исчез тот полуобморок и девушка, походившая на существо, из которого вынули душу, вдруг ожила, заговорила, вошла в жизнь чужой семьи и сама напросилась воевать. Слезы, что текли из ее глаз при виде стариков, посланников рода Вайнота, — были последние слезы. Хадне преступала порог, отделявший ее новую жизнь от прежней, в которую она уже никогда не вернется. В тот момент об этом знала только она одна и была готова принять все, что пошлет ей судьба. Судьба посылала предательство и братоубийство — Хадне приняла их с готовностью и сама настояла на том, чтобы Мэбэт убедился в ее умении владеть луком.
Может быть, ее мучила совесть, но утроба оказалась сильнее совести. Оживленная в чужом становище, утроба неумолимо говорила Хадне, что она уже не из рода Вайнота и нет такого правила и закона, которые могли бы доказать Женщине Пурги, что она поступает плохо, совершает такое, чего уже ничем не искупить. Хадне была права, как права волчица, готовая вцепиться в глотку всякому, кто приблизится к ее попискивающему логову, — будь то единоутробный брат или сам вожак стаи. И хотя ее «логово» пока не издавало ни звука, Хадне жила звериной правотой женщины и находила в том и силы, и правду, и все то, что принято превозносить среди людей.
Как и когда Хадко вошел к невесте и сделал ее — пусть не по закону и без обряда — своей женой, Мэбэт и Ядне могли только догадываться. Сына они не спрашивали, успокаиваясь тем, что рано или поздно это должно было произойти.
Весть о предстоящих родах оживила жену любимца божьего, но Хадко стал молчалив и мрачен. Все чаще он стремился из дома. Обычно говорил, что идет на охоту, и в самом деле приносил добычу. Но иногда возвращался с парой рябчиков, которых, по всему видно, подстрелил просто так по пути. В последние дни он являлся домой с пустыми руками, избегал встреч с Хадне и родителями. Было видно, что сердце Хадко точит червь.
— Почему ты мрачен? — спрашивала мать.
— Охота плохая…
— Ты не рад, что у тебя есть красивая жена и она беременна?
— Рад, — сухо отвечал наследник любимца божьего и, чтобы уйти от разговора, тут же выискивал себе какое-нибудь дело, желательно подальше от становища.
Хадко взял Хадне силой и злом — на следующий же день после того, как она оказалась в их становище. Мэбэт велел поселить краденую в малом чуме, и, когда сам он ушел в тайгу, а мать отлучилась в лес нарубить дров, Хадко, затаившийся за починкой нарт, решительно подошел к чуму, откинул полог и переступил через порог. Хадне сидела на шкурах за очагом, опустив голову и сжав пальцы в маленькие крепкие кулаки. Он почти не видел ее лица, скрытого за пологом тяжелых волос, обрезанных по плечи. Все же на какое-то мгновение Хадко заметил красоту невесты, и сердце его заколотилось от злобы. Одним рывком он бросился на Хадне, зажал ей рот. Из леса доносились приглушенные хлопки топора, однако Хадко не думал о том, что мать может вернуться…
Он ждал, когда Хадне закричит, начнет вырываться или хотя бы укусит его руку, но под ладонью он чувствовал только сжатые губы… Хадне молчала и не двигалась, губы под ладонью стали мягче — и Хадко начал рвать малицу Хадне.
Топор матери все стучал, когда сын Мэбэта сделал то, за чем пришел.
Хадне натянула одежду, перевернулась на живот и положила лицо на кулаки, которые так и не разжала. Хадко вышел и продолжил починку нарт.
Он ни о чем не думал, но чувствовал, как сердце наливается теплом и слегка покалывает от насытившейся мести. Неостывшее горе, внезапная ненависть к отцу и мерзостная дочь Пяка были причиной того, что произошло в чуме. Хадко ничуть не жалел о сделанном.
В тот день, когда отец, нашутившись над дураком Махако, показал сыну живой подарок, Хадко тут же решил, что этот подарок — для мести. Возможно, боги проявили милосердие, устроив все так, как случилось. Страшные видения разрывали голову Хадко: горящие чумы Пяков оголяют остовы и падают, разбросанные по становищу камни очага обреченно шипят в снегу, собаки со стрелами в боках скулят и трясут отмирающими лапами, обезумевшие олени убегают в лес; старый Пяк скрючился жирным червем — из его спины торчит лезвие пальмы, прошедшей сквозь мясо и кости… И дочь Пяка — Хадко лишь потом узнал ее имя: Мядуна, Рожденная В Гостях, — извиваясь, уползает от него. Ужас в ее глазах приятен ему, и предчувствие справедливого дела — казни женщины, кощунственно, оскорбительно отвергнувшей его, Хадко, сумасшедшую любовь, душит сомнения и дает бодрость телу…
Хадко плюет в лицо Мядуне (он постоянно напоминал себе — плюнуть надо обязательно), смеется, так же легко и заливисто, как смеялась она, и поднимет железо над ее головой…
Возможно, видения стали бы явью. Но все привело к войне с Вайнотами и к тому, что Хадне перестала удаляться в чум, где женщинам положено проводить дни своей ежемесячной нечистоты, чем и вызвала первые подозрения свекрови.
Однако месть, насытившись, удалилась, и следом пришла другая напасть — страшнее прежней. Хадко придавила вина. Она мучила его так же неотступно, сделала вялым, раздражительным, невидимо и сильно отталкивала от людей, от разговоров и дел. Хуже всего оказалось то, что Хадне не выказывала ни обиды, ни злости, ни слез. Она не сторонилась невольного мужа, но и не шла к нему. И Хадко мучился и, мучаясь, надеялся, что она сама, первая скажет ему хоть слово — любое, самое простое, даже ненужное — попросит принести воды или унять расшумевшихся собак. Он искал себе дело в становище и делал ненужное — проверял узлы на нартах, завязанные намертво, делал женскую работу — носил хворост и рубил дрова. Он до последнего надеялся, что Хадне позовет его есть, и пускай не будет в ее словах приветливости, пусть будут только слова… Но к еде звала мать и ворчала, что вечно он заставляет себя ждать.
Им уже стелили вместе: Хадне не показывала ни страха, ни отвращения — она просто отворачивалась, засыпала и спала безмятежно… Хадко погружался в сон краткими провалами и вставал задолго до рассвета. Руки его, сильные, способные к настоящей войне и великой охоте, омертвляла робость. Он стыдился своих рук, стыдился всего себя…
Он ни разу не прикоснулся к Хадне — даже к одеждам ее.
Отчаяние разбудило его язык, когда он сказал посланникам Вайнотов, что не отдаст невесту, и велел им убираться. Сын Мэбэта надеялся, что само это отчаяние и храбрость, которую он наверняка проявит в войне, спасут и хоть немного обелят его. Однако ни война, ни победа ничего не изменили. В отчаянности Хадне превосходила Хадко. Человек Пурги понимал это. Он чувствовал, как гибнет его душа, и если оставить все на волю времени — погибнет он сам.
Через месяц после войны Хадко исчез, а вместе с ним ездовой олень, нарты и Войпель. Мэбэт в тот день еще не вернулся с большой охоты.
— Куда уехал твой муж? — спросила Ядне невестку.
— Он не говорил мне.
— И нарты взял, — сама себе проговорила мать. — Зачем ему большие нарты?
Хадне вздохнула полной грудью и блаженно потянулась.
— Наверное, хочет набить много маленьких птичек…
Слова невестки не понравились Ядне, но она промолчала, лишь заметила про себя: ту угловатую, до немоты перепуганную куколку можно забыть совсем — пришла женщина.
Днем, при высоком солнце, вернулся Мэбэт и тоже спрашивал о сыне. Ответ жены встретил спокойно, как и все другие ответы, которые ему доводилось слышать. Он устал — устали собаки и олени. В нартах, под жесткой, пахнущей кровью шкурой плотными кряжами лежало разрубленное мясо сохатого. Несмотря на усталость, Мэбэт начал перетаскивать огромные куски в лабаз, который находился на небольшом отдалении от становища. Последний кусок любимец божий принес обратно:
— Это — в котел, — сказал женщинам. — В лобазе места нет. Какая надобность в новой охоте?
Ту зиму семья Мэбэта прожила, ни разу не задумавшись о еде и не испытывая нужды ни в чем.
Однако то, ради чего Хадко исчез так неожиданно и тайно, было больше, чем охота. Наследник любимца божьего ехал за подвигом. Подвиг спасет его душу, саму жизнь и прекратит мучения. С этой страстью он тиранил хореем оленьи спины и гнал упряжку, сам толком не зная куда. И когда олени, не желая умирать от бега, встали — мысли хлынули в голову сына Мэбэта.
Они не были печальны, эти мысли. Хадко не был знатоком женских душ не только по причине молодости: для людей тайги женская душа предмет менее интересный, чем новые волосяные петли. Но все же одно нехитрое знание у него было — женщину сломит подарок. Ему же, Хадко, нужен дар, равный чуду. Он должен добыть чудо, нечто невиданное, неслыханное, то, отчего сердце Хадне растает, как пригоршня снега в кипящем котле, и от вины не останется даже памяти.
На самом деле Человек Пурги не думал — он мечтал. Когда он сам осознал это, мечты превратились в мысли, и сын Мэбэта растерялся, чувствуя, как возвращается тоска. Он вдруг понял, что не совсем знает, каким должно быть это чудо. Хадне не прельстится горами дичи. Можно наставить петель и в стойбищах других родов выменять добычу на расшитую одежду и украшения из желтого железа. Но весенние меха некрасивы и ценятся низко. Если соболи и лисы стаями пойдут в его петли, все равно он не купит чуда на их блеклые клочковатые шкурки. Да и не всякое становище богато красивыми вещами и расшитой одеждой. Там же, где есть и то и другое, возможно, придется убивать или, что еще хуже, красть, а Хадко не хочет этого. Подарок должен быть чист.
Четверо — несчастный человек, олени и собака — стояли посреди тайги и не двигались с места. Солнце взошло высоко, насколько высоко позволено ему восходить на исходе зимы. Воздух был прозрачен, и ветер молчал. Тишина застыла, и только следы какого-то непонятного движения опускались на землю едва уловимым отзвуком. Вокруг не было никого — только тайга, и Хадко решил отдаться ее власти, подчиниться ее воле — больше ему ничего не оставалось. Он не жалел о своей опрометчивости…
Он разгрузил нарты и принялся сооружать временное стойбище. Потратив на эту работу немного времени, Хадко и Войпель отправились на охоту — только ради того, чтобы добыть еды на завтрашний день. На сегодняшний вечер имелся запас, хоть и невеликий, легкомысленно невеликий. До заката Хадко добыл двух тетерок, одну оставил для Войпеля, другую спрятал в нарты — для себя.
Утром началась работа: наследник Мэбэта расставлял петли, искал следы, выслеживал зверя, возвращался в становище и со следующим восходом начинал то же самое… Так продолжалось изо дня в день. Трижды Хадко нападал на след сохатого, но не стал гнать: слишком давний был след, да и лось — не та добыча, которая нужна Человеку Пурги.
С каждым закатом мрачнело его сердце. Тайга словно дразнила его, но чтобы сполна насладиться своей властью, не давала умереть с голоду и подбрасывала подачки: однажды в петле запуталась облезлая, жалкая лиса, а вскоре Войпель притащил в пасти живого зайца. Тайга посылала малых птиц, их тушки, вздетые на рожны, каждый вечер шипели над огнем… Тайга молчала.
Несколько раз Хадко менял становища. Подтаявший на поверхности снег за ночь затвердевал ледяной ранящей коркой, и потому олени дочиста обгладывали кору на деревьях вокруг походного чума. Все реже в огромных небесных глазах Войпеля виделась радость и гроза.
Иногда Хадко, разглядывая подаренный отцом кривой нож, вспоминал ту великую охоту, предпринятую ради калыма, — и думал о превратности удачи. Он размышлял о том, что во всякой добыче есть не только сила и навык, — в добыче есть милость тех, кто правит всем живым. Его отец верил лишь в себя и ни в какой другой вере не нуждался. Но таких, как отец, больше нет. Так же как нет более глубокой западни, чем та, в которую попал он, сын Мэбэта. Всем другим людям на свете сейчас лучше и проще, чем ему.
Пока не было рядом отца, Хадко испытывал сильное желание поступить, как поступают другие люди: они приносят жертвы, говорят какие-то слова, собираясь на охоту. Они делают также, когда в их жизни случается что-то очень важное. Но Человек Пурги не знал нужных слов, не знал, как приносить жертвы. Отец ничему не учил его, а то, что сам Хадко очень давно видел у других людей, было почти забыто. Иногда ему казалась, что подступавшее временами ощущение бессилия происходит именно от этой бессловесности. Ночами он смотрел на звезды, на большое, размазанное по небу белое пятно и вспоминал, как мать рассказывала ему: давным-давно люди всех племен и родов, что были в тайге, гнали зверя, загнали на небо, и уже нет им пути на землю, а они все гонят и гонят, и так будет всегда… И зверь тот был чудесный, таких уже нет в срединном мире.
До ломоты в шее вглядывался Хадко в небесное пятно, пытаясь различить в нем людей и зверя, и сам не заметил, как зашевелились его губы и зашептали что-то неправильное, человеческое:
— Эй, вы, кто там есть на небе, пошлите мне зверя, пошлите мне зверя, будьте добрыми людьми, мне очень надо зверя, вы, люди на небе, помогите мне, дайте мне зверя, я отблагодарю вас, я буду смотреть в небо и благодарить вас каждую ночь, будьте добрыми ко мне, люди на небе, пошлите мне зверя, для моей Хадне дайте зверя, или я умру от горя, люди на небе, слышите меня, будьте добрыми, пошлите мне зверя…
Он смотрел, шептал, и белое пятно, и все яркие звезды вокруг него искрились и исчезали.
Утром Хадко откочевал на половину малой ходьбы от прежнего стойбища. Войпель ушел далеко вперед, но в полдень вернулся — он бежал во всю силу с огнем охоты в глазах.
Хадко понял — великий пес нашел берлогу, носом отыскал из тьмы запахов тот единственный теплый дух, что выходит через маленькую, почти незаметную дыру в сугробе…
Сын Мэбэта устремился за Войпелем. Он никогда не ходил на медведя, тем более один. Еще до конца не понимая, что произошло с ним, Хадко испытывал восторг и благоговение пред теми неизвестными людьми на небе, которых он просил вчера о звере, — не молился, а просил, как дошедший до крайности бедняк выпрашивает у чужого человека немного на жизнь и чужой человек ему не отказывает… Небесные люди услышали наследника божьего любимца и на другое же утро послали ему возможность испытать удачу. После долгих, тягучих дней, когда тайга мытарила Хадко, измывалась над его терпением, насмехалась над горем, найденная Войпелем берлога казалась чудом…
Медведь, добытый одиноким охотником, — пусть даже отощавший, заморенный весенний медведь, — это дар, это подвиг. Хадко добудет зверя, преподнесет Хадне его шкуру, когти, голову на большом блюде из белого железа — и страдание его уйдет, вина простится. Человек Пурги станет героем, а у героя не может быть вины. Хадко добудет зверя или сам достанется ему.
Так он думал под пение лыж.
Войпель, сколь грозный, столь и мудрый, был его проводником — он показал хозяину, что логово близко. Это был холм, из которого едва заметно вылетали клочки пара.
Хадко сделал так, как учил его отец, — срубил долговязую молодую сосну, очистил ее от ветвей и заострил. Этим жалом он должен разбудить зверя и, дождавшись, когда ярость выбросит его из берлоги, встретить железом пальмы.
Кровь стучала в висках, страха не было. Войпель обнюхивал со всех сторон сугроб, будто желая еще раз убедиться, что зверь, которого послала им удача, там, на месте, — он спит и не думает о том, что скоро ждет его.
Пес уже не буйствовал. Память о множестве подобных охот со старым хозяином превратила его в безотказную волю. Он терпеливо ждал, когда сын Мэбета закончит свою работу и приготовится сам.
Наконец показался Хадко с пальмой и длинной сосновой пикой. Там, где должен быть вход в логово, он расчистил небольшую площадку, притоптал снег и положил рядом с собой пальму, чтобы мгновенно схватить оружие в момент, когда медведь вырвется наружу и распахнет свои смертельные объятья. Поединок с разбуженным медведем — это одно движение. Если оно окажется неверным или запоздалым, никаких других движений охотник уже не сможет свершить…
Хадко сделал короткий, жадный вдох и долгий выдох. Войпель стоял поблизости и, казалось, совсем не дышал.
Человек Пурги взял лесину, несколько раз ткнул в сугроб, потом подошел ближе, ткнул еще, и дерево, провалившись в пустоту, уперлось во что-то твердое. Но руками охотник чувствовал, что это не тело зверя. Он видел развороченные берлоги и знал, что это не чум, где все на виду. Прежде чем вслепую добраться до зверя, рогатина не раз уткнется в камень, землю, корни дерева… Хадко неистово орудовал лесиной, но его руки не ощущали мягкого упора. Пролетела мысль: не ошибся ли он, приняв едва видимые белые клочки за дыхание спящего зверя? Но мысль ушла — ведь Войпель обмануться не мог.
Наконец почувствовала рука то, другое — не дерево, не камень, не мерзлую землю… Примерившись, чтобы попасть в то же место, Хадко сделал несколько шагов назад перед ударом и после короткого упругого разбега ткнул и замер, вслушиваясь в пустоту логова. Логово молчало.
Он отошел, приготовившись к следующему удару, и тут увидел — исчез Войпель. Через мгновение — Хадко не успел даже удивиться — его пес разразился лаем, и то был лай угрозы, каким он встречал врага.
Войпель смолк, и в этот краткий промежуток молчания до слуха охотника долетел звук, от которого он почти отвык и менее всего ожидал услышать здесь, в глубине тайги. Человеческий голос. Хадко не мог разобрать слова — а это были именно слова, — но понял, что это говорит не один человек. Снова залаял Войпель, и сын Мэбэта не услышал шершавого короткого взвизга тетивы — стрела со звоном вонзилась в дерево неподалеку от него.
Логово молчало… Обернувшись, увидел Хадко: на возвышенности показался человек, потом другой и за ними еще трое. Люди были вооружены, двое держали длинные лесины — какие же, как сделал он сам. Те люди шли убивать медведя.
Они находились на расстоянии половины выстрела, их голоса хорошо слышались в спокойном, легком воздухе. Но все же люди решили подойти ближе, наверное, хотели лучше видеть того, кто опередил их. Они были удивлены не меньше, чем Хадко. Их луки не заставили замолчать Войпеля, который лаял все яростнее, однако пес не бросался на пришельцев: он чуял войну и ждал, что предпримет хозяин.
Один из людей подался чуть вперед, и Хадко услышал его слова:
— Это наши угодья. Назови себя, чтобы мы знали, кто ты такой.
Хадко молчал — он хорошо различал лица людей — незнакомые лица. Он понимал, что нарушил закон.
— Почему ты молчишь? — спросил человек. — Мы Ивши…
Это были лесные люди из того самого рода, который задолго до рождения Хадко испытал позор от его отца. Они говорили немного иначе, чуть шепелявили, и это считалось их родовым признаком. Встреча почти полностью повторяла ту, давнюю: также были Ивши, их пятеро, только вместо оленя — медведь, а вместо любимца божьего — его сын.
— Ты можешь молчать и дальше, — продолжал человек. — Без твоего ответа понятно, что ты негодяй и вор. Мы можем убить тебя и твоего пса прямо сейчас, не сходя с этого места.
Мужество, которое Хадко собрал в себе и приготовил для убийства зверя, теперь должно было обратиться на этих людей. Он понимал свое положение — первая стрела была послана только ради того, чтобы отвлечь Хадко от его преступного занятия — охоты в чужих угодьях. Тот человек не лгал: они могли убить его на месте…
— Я Хадко, сын Мэбэта из рода Вэла.
Ответ последовал не сразу, чему наследник любимца божьего не удивился — слава его всесильного отца проникла повсюду. Что же касается Ившей, то эта слава была их давним стыдом.
— Сын Мэбэта? — удивленно и почти радостно крикнул человек. — Какая удача нам! По делам ты похож на своего отца. А лицом вроде не очень… Подожди, мы не станем убивать тебя прямо сейчас, мы хотим рассмотреть тебя поближе.
Все пятеро, заправив луки за спины, начали спускаться с возвышенности. С их первым шагом замолчал Войпель и со всех ног ринулся к хозяину: он знал, где должен находиться в момент наивысшей опасности, и встал в нескольких шагах от Хадко. Ивши приближались, спокойствием своим показывая, что жизнь человека и его пса только в их руках. Хуже всего было то, что лук Хадко остался в нартах, — он не взял его нарочно, чтобы в том единственном движении, которое есть поединок с медведем, ему не могла помешать ни одна вещь. Упряжка же находилась в нескольких сотнях шагов от места охоты. Запряженных оленей Хадко крепко привязал к дереву.
Войпель уже не лаял, только перекатывал рык в утробе. Ивши приближались. Человек Пурги видел улыбки на их лицах и начал пятиться.
— Ты собираешься бежать? Не хочешь поговорить с нами? — смеясь, говорил все тот же человек. Смеялись и его товарищи.
Хадко нисколько не задел этот оскорбительный смех. Ему был нужен лук, иначе он и Войпель умрут тут же на месте. Он уже не думал об охоте. Сын Мэбэта отбросил лесину и поднял пальму. Железо в его руках стерло улыбки с лиц Ившей, двое из них потянулись к лукам за спинами, но — видимо, чтобы не терять достоинства, — делали это не спеша.
В том была их ошибка… С силой падающего камня бросился Войпель на шедшего впереди Ивша, сшиб его с ног и одним движением порвал лицо, которое еще мгновение назад улыбалось в предвкушении позора сына Мэбэта.
Следом бросился Хадко, ударил одного из Ившей пальмой по голове, и несмотря на то что удар оказался неудачным — плашмя, — оглушенный противник упал. Трое, вооруженные только луками и длинными ножами, отскочили в сторону и приготовились стрелять. Но прежде чем стрелы коснулись тетивы, к врагам бросился Войпель, а следом его хозяин. Человек с разорванным лицом вопил от боли, Хадко сцепился с одним из стрелков, стремясь выбить оружие их его рук и вздеть его на пальму.
Но все же это была неравная война. Стрела засела в спине Войпеля, он бился, истекая кровью, и Хадко не заметил, как оказался на снегу лицом вниз, придавленный врагом. Лезвие ножа застыло на его глотке…
Брошенный в снег, сын Мэбета ничего не видел. Человек на его спине дышал громко и зло.
— Пса добей, — крикнул он кому-то
— Сейчас… Тетиву порвал, выродок…
— Пальму возьми, пальмой добей…
Ответа не было. Где-то совсем рядом, сипло, но все еще грозно залаял Войпель.
— Моей пальмой добей, — опять раздалось сверху. — Или боишься?
— Замолчи…
Захрустели шаги. Яростным лаем Войпель отогнал свою смерть.
— Тетиву порвал, проклятый пес…
Тот, кто сидел на спине Хадко, засмеялся. Человек без лица уже не кричал — он выл негромкого и страшно. Что делали трое других, сын Мэбэта не знал. Он удивлялся, что мысль о скорой гибели не тревожит его, и ждал, когда его перевернут на спину.
Рев, сначала глухой, доносившийся будто из-под земли, становился все громче.
— Берлога здесь, — раздался крик.
Только сейчас Ивши увидели, что схватка происходила совсем рядом со спящим зверем. Но это уже ничего не значило для них — рев нарастал и близился к поверхности… Внезапно исчез нож, и спина Хадко почувствовала легкость. Он перевернулся на спину и увидел, как сугроб ожил, задвигался большими кусками плотного снега и взорвался облаком обледенелой пыли.
Зверь лохматым валуном выкатился из логова, мордой пробуравил снег и, поднявшись на задних лапах, потряс тайгу голосом исполинского гнева…
Человек без лица в последний раз помог своим родичам — медведь набросился на него, и пока рвал когтями размякшую плоть, вымещая ярость, четверо Ившей бежали по тому же пути, которым пришли.
И Хадко бежал, не успев понять, как ноги сами подняли и понесли его вниз по склону. Он остановился, когда добежал до нарт: медвежий рев оглашал тайгу, и олени рвали упряжь. Хадко схватил рога обеими руками и держал крепко и долго, пока власть руки хозяина не приглушила страх. Скоро показался Войпель — в спине пса засела черноперая стрела. Хадко вспомнил: на месте побоища он оставил пальму с широким длинным лезвием из светлого железа, ту, которую подарил ему отец после великой охоты.
Предательская пустота рук напомнила ему о заветном оружии… Человек Пурги опустился в снег. Медвежий рев доносился до него — зверь пел победную песню вслед убегающим людям.
Спустя время он пробудился бы сам и целый месяц, а то и больше отощавший от спячки бродил бы по склонам, мучаясь голодом, дожидаясь, когда проснется тайга и даст ему клок молодой травы или пошлет хоть какую-то добычу — такую же ослабшую, как и он сам… Но судьба повернулась светлой своей стороной к зверю, поднятому раньше срока: люди, которые шли его убивать, сберегли его от мучений весеннего голода и, может быть, спасли его жизнь, оставив запас мяса…
Хадко думал об этом, и мысли его были ясны, как ясны мысли у обреченного. Тайга разносила рев, и он становился все громче — ярость и радость распаляли зверя, прогоняли остатки сна. Он уже больше не уснет, он ожил и будет жить. Он не погибнет, как гибнут его собратья, не нашедшие осенью хорошего корма и логова или поднятые перед наступлением великой стужи. Весну встретят их кости.
Ждать, чтобы вернуться за пальмой, не имело смысла. Предчувствие осмеяния и позора, которым подвергнет его отец после возвращения в становище (если это возвращение сбудется), не тревожило душу Хадко — так же как не заботило его то, что скажет Хадне. Он удивлялся своему спокойствию. Сын Мэбэта был молод и не знал: так душа собирает силу перед будущими муками…
Войпель лежал на снегу, он уже не мог стоять. Хадко подошел к псу и, не опасаясь его клыков, одним рывком вытащил стрелу из спины. Пес не подал голоса — лишь вздохнул тяжело. Оба они — Хадко и Войпель — упали в нарты и начали спускаться вниз.
Вчера, глядя на белое пятно в небе, Хадко еще не знал, что научился молиться.
Вечером следующего дня он научился проклинать. Сын Мэбэта проклинал людей всех родов и племен тайги, загнавших зверя на небо, за то, что они надсмеялись над ним и над его несчастьем. Проклятие его было таким же неистовым, как молитва. Небо молчало, и чем страшнее были слова, тем яснее становилась бездонная чернота над головой, тем ярче блистали звезды и в белом пятне все более отчетливо проступали очертания человеческих рук, ног, оружия и тела огромного, невиданного зверя…
Хадко слал проклятия небу, и небо оживало для него.
И он сам ожил для неба — потому и не закончилась история сына Мэбэта здесь же, в чужих землях Ившей. Тайга послала ему чудо…
На обратном пути Хадко решил проверить петли, расставленные несколько дней назад, хотя и не ждал доброй добычи, не желал продолжения этой бесславной охоты. Он просто хотел есть и надеялся, что ловушки пошлют ему птицу, зайца или какую-нибудь другую глупую зверушку, ибо только очень глупый зверь может попасть в петлю человека, над которым надсмеялось небо.
Ни птиц, ни зайцев не нашел Хадко в своих петлях. Только одна петля, поставленная от подступавшего безнадежья наскоро и небрежно, подарила ему соболя. Одного лишь соболя.
Тот соболь был белым — такого, вот уже много поколений вниз, не видывали люди тайги и говорили о нем как о чуде.
Мертвый соболь будто спал. Ни вокруг петли, ни на самом звере не осталось следов предсмертной борьбы…
Род Вайнота, из которого происходила Хадне, имел обычай пришивать к верху своих малиц песцовые шкуры, отчего прозвали их белошеими. По белизне и густоте меха судили о знатности семьи и удаче охотника. Зимний, сверкающий, тяжелый песец — примета лучших. Таковых немного.
Хадне будет носить на своих плечах не песца — белого соболя. Других, таких, как Женщина Пурги, среди людей нет и не будет никогда.
Мэбэт не знал о чудесной добыче сына. Его возвращение с многодневной охоты он принял за поражение, потому что вернулся Хадко со следами побоев на лице, пустыми нартами и полуживым псом.
— Где пальма?
— В тайге, — ровно ответил Хадко. Ни слова в свое оправдание он не сказал.
— Росомаха…
Мэбэт видел страдания сына и за эти страдания презирал его.
— Что — неласкова с тобой жена?
Хадко молчал.
— Росомаха, — повторил Мэбэт и ушел.
Заветный соболь согревал грудь Хадко под малицей — там он прятал свою добычу, свою последнюю возможность спастись. Он понимал, что сейчас ему предстоит сделать шаг, от которого зависит все, и рассчитывал его, как поединок со зверем, состоящий из одного движения. Лучше всего было бы отдать Хадне подарок, так чтобы никто не видел, чтобы она вышла к людям другой, с чудом, лежащим на ее плечах. Тогда и отец и мать увидят, кто он есть — Хадко.
Хадне была здесь совсем рядом, занималась работой, предназначенной женщине. Несколько раз она выходила из чума, чтобы принести дров, о чем-то говорила с Ядне…
Когда Хадко, после многих дней отсутствия, появился дома, мать устало выговаривала ему за то, что пропал он, не сказавши никому. Жена поклонилась ему при встрече, но сделала это, как понял Хадко, лишь ради того, чтобы ее равнодушие не бросалось в глаза.
Хадне вышла из чума с большим туесом для воды. Она собиралась идти к реке, но зачем-то ходила за чум, суетилась и медлила. Человеку Пурги показалось вдруг, что медлит она, потому что чего-то ждет от него, и нужно собрать силы, сдвинуть себя с места, сделать этот шаг…
Она уже спускалась к берегу, и сын Мэбэта, усилием заставив повиноваться будто приросшие к земле ноги, пошел за женой. Их разделяло не более нескольких десятков шагов, когда Хадне скрылась в белой прибрежной низине. На мгновение Хадко потерял ее из вида, и вдруг сомнения, как чужие собаки, набросились на него и начали рвать.
А может, бесплотные послали белого соболя в его петлю ради новой насмешки, еще одной шутки над человеком? Если у Хадне хватило отчаянности стрелять в родичей, его хватит и на то, чтобы презрением ответить на его дар. Но хуже, если она примет его, и это вызовет удивление близких и зависть иных, но для него, Хадко, она оставит все то же бесстрастие, спокойную нелюбовь и торжествующее непрощение. Она превратит чудо в обычную, пусть и красивую, вещь — у нее есть власть сделать так.
Хадко стало страшно: он остановился — так человек, оступившийся на болоте, останавливается и замирает, чтобы почувствовать, как оседает в трясину… Но у него хватило сил сделать рывок, он поднялся и рвавшие его злобные мысли разметал по сторонам. Он бежал к реке…
Она была недалеко от берега. Смерзшееся ледяное крошево закупорило прорубь, и Хадне разбивала его короткой рогатиной с железным наконечником.
Хадко подбежал к жене и остановился в нескольких шагах, тяжело дыша от бега и волнения. Хадне занималась своим делом, она даже не обернулась на его шаги.
— Хадне, — позвал он.
Она не ответила.
— Хадне! — крикнул он со всей силой.
От крика что-то вздрогнуло в тайге и черные птицы поднялись с деревьев.
Женщина Пурги обернулась. Хадко подошел к ней близко, горячими трясущимися руками расстегнул ворот малицы, достал соболя.
— Дай мне твои руки… Дай мне твои руки!!!
Хадне развернула свои маленькие раскрасневшиеся ладони — Хадко положил на них соболя.
— Это… это тебе. Это я добыл для тебя…
Хадко не знал, что надо говорить, слова казались пустым ветром.
Божественный мех сверкал в ладонях Хадне, она смотрела на него. Она молчала.
— Прости меня, — сказал Хадко.
Вскинулся черный полог — и сын Мэбэта впервые увидел ее лицо так близко, но не успел понять, что говорило это лицо.
Хадне развернулась всем телом и бросила… Белый соболь взлетел с ее рук в небо, упал на середину русла, и черная птица, одна из тех, что кружили над рекой, скользнула по снегу и скрылась, унося в когтях сверкающее чудо.
Хадне схватила рогатину, и ледяное железо ожгло горло Хадко.
Теперь он ясно видел ее лицо — так ясно, как никогда за все эти тягостные дни. Губы ее дрожали, слезы катились по скулам, черные сверкающие глаза стали огромны — так бушевало в ней и рвалось из переполненного сердца все пережитое и придавленное гордостью. Ее душа разрывалась от злобы, обиды, от щемящей жалости к себе.
За те несколько мгновений, что Хадне стояла, нацелив железо в горло невольного мужа, жизнь, прожитая ею до этого дня, отделилась от тела и спала, как высохшая кожа.
Время тяжелым вздохом пронеслось над ними.
— Ты сильный. Ты сильнее отца, — сказала она тихо.
Ее ладони ослабли, рогатина выскользнула и упала в снег. Хадко ничего не сказал в ответ: он не понимал ее слов — он не мог ни понимать, ни видеть — какая-то сила несла их обоих по заснеженному льду под укрытие береговой возвышенности…
Так Хадне из рода Вайнота стала истинной женой Хадко, сына Мэбэта.
Рождение Сэвсэра
Весна обрушилась на тайгу. Реки, с грохотом ломая обессилевший лед, распрямляли затекшие хребты. Снег отяжелел, желтые потоки омывали склоны, земля зашумела, вздулась от влаги…
Отяжелел и живот Женщины Пурги, и сама душа ее раскисла, расплылась, потеряла подвижность и гордость. Хадне старалась не показываться на людях — сидела в чуме и поливала слезами шитье. Мужчины редко появлялись дома: стадо требовало много внимания. А кроме того, скоро предстояли большие охоты и рыбные ловли, чтобы зимой не поминать нужду.
Среди людей тайги не принято бережно относиться к беременным, но милосердная Ядне оберегала невестку от тяжелой работы, все делала за двоих, а в слезах видела страх перед первыми родами. Однако то, что думала жена Мэбэта, было лишь частью правды — всю правду она узнала в один из дней, когда муж и сын ушли на большую ходьбу и не ночевали в становище. Ядне стало тревожно от того, что она узнала. В размякшей душе Хадне вдруг проснулась память о ее роде, она плакала и бормотала причитания о «батюшке и матушке», будто не помня о той войне…
Ядне утешала невестку, но утешения не помогали. Ум беременной не принимал ее советов. Хадне, будто больная, твердила свое… Насколько хватало хитрости, свекровь скрывала невесткину блажь от мужчин, особенно от Мэбэта. Но утаить правду от Хадко было невозможно. Все время, которое проводил он дома, он проводил с ней. Хадко впал в задумчивость: так же как и мать, он надеялся, что все пройдет, но в конце концов понял, что не стоит обманывать себя. В таких, как Хадне, ни одно желание, блажь или страсть не уходят в пустоту.
Утром, когда крепили поклажу на нартах, чтобы идти к стаду, Хадко решился сказать Мэбэту:
— Хадне боится рожать без прощения и благословения родителей. Отец, нам надо помириться с Вайнотами.
Ремнями Мэбэт крепил походный чум — так он и застыл с натянутым ремнем в руке. Не склонный чему-либо удивляться, на этот раз был поражен. Любимец божий подумал, что ослышался, и велел сыну повторить только что сказанное. Хадко повторил остаток слов.
— Нам надо помириться с Вайнотами.
Ремень, натянутый рукой Мэбэта, ослаб. Взгляд уперся куда-то в середину нарт. Так любимец божий стоял некоторое время, пока мысль его перебирала нехитрые знания о людях и, не найдя ответа, остановилась.
— Я много позволял тебе и мало запрещал, чтобы воспитать в тебе свободу, — сказал он. — Но сейчас слушай меня и опасайся сделать не то, что я скажу. Среди людей тайги и тундры нет человека, который мог бы причинить мне настоящее зло. Теперь, я вижу, такой человек появился — это ты. Меня зовут божьим любимцем за то, что нет дела, которое мне не по силам. Но они ошибаются — есть одно дело, на которое я не способен: я не способен сожалеть о сделанном и тем более каяться. День, в который у меня это получится, станет последним из моих дней. Мэбэт умрет — и умрет раньше, чем тело его перестанет двигаться. Запомни это и не забывай никогда.
Он напряг руку так, что ремень застонал и распорки походного чума хрустнули, как птичьи кости.
— В любом случае ты будешь каяться моим именем, — продолжил Мэбэт. — Не делай этого. Иначе я вышвырну тебя вон, и ты станешь бродягой, как Заика.
Холодной змейкой страх пробежал по спине Хадко.
— А Хадне? Хадне ты тоже вышвырнешь?
Не ответив, Мэбэт затянул ремень, не спеша и тщательно привязал его к нартам и ушел куда-то в сторону лабаза. Вернулся он скоро, держа в руке что-то похожее на кусок медвежьей шкуры — старой шкуры со свалявшимся мехом. Мэбэт бросил принесенное к ногам сына: вглядевшись, Хадко увидел человеческие волосы.
— Это кожа с головы того парня, которого Вайноты послали ко мне, чтобы разнюхивать, как я собираюсь воевать с ними. Они шибко беспокоились о его пропаже. Я поймал его за день до того, как Няруй пришел к нам. Поймал здесь, неподалеку, и оголил его череп, а тело спрятал под упавшим деревом. Им не на что обижаться, обычай войны одобряет подобные шутки. То же самое они могли бы сделать и с тобой…
Презрительная веселость вернулась к Мэбэту.
— Если жена все же уговорит тебя навестить родственников, возьми эти волосы — они будут рады такому подарку.
Прямо глядя на отца, Хадко поднял скальп и положил его в ровдужий мешок, прикрепленный к поясу. Улыбка спала с лица Мэбэта.
— Опасайся сделать не так, как я сказал тебе, — повторил он. — Поехали, сегодня у нас много дел.
Увидев волосы родича, Хадне перестала плакать и вспоминать батюшку с матушкой.
Минуло лето, и к осени она стала ходить как утка, постоянно жалуясь на непосильно тяжелый живот.
— Внук тебе будет, — говорила жена Мэбэту.
Мэбэт улыбался; он думал так же, как Ядне.
Тяжелый живот не обманул — ночью в месяц налима Хадне родила мальчика.
Хадко в то время ходил к верховьям ставить сети для последней предзимней ловли — он хоть и спешил домой, но опоздал: сын родился без него…
Так же, как и когда-то к жене, вошел Мэбэт в нечистый чум роженицы и увидел: у ног невестки, обессиленно повисшей на постромках (в те времена женщины рожали стоя, привязанные к перекрестью распорок чума), лениво, как осенний паучок, шевелил ручками младенец. Он лежал молча, не требуя ничего, что положено требовать человеку в первые мгновенья жизни. В чум вбежала жена Мэбэта, помогла невестке выпутаться из постромок, уложила ее на шкуры, подняла младенца и отдала матери. Но не успел рот его дотянуться до соска, как Мэбэт сказал:
— Стой. Подожди. Не корми, пока я не приду.
Он вышел, побежал к лабазу, там отрезал от свежей оленьей туши лоскут мяса и вернулся в нечистый чум. Рядом с материнской грудью у новорожденного прорезался голос. Крик становился все сильнее, Мэбэт медлил, будто хотел узнать, насколько громок голос его внука, и когда крик стал пронзительным, как свист стрелы, любимец божий бережно разогнул крохотные пальчики и вложил в них мясо. Младенец замер, будто решал, что выбрать первым — материнскую грудь или мясо. Наконец он отвернулся от груди, впился в лоскут, и красное потекло по его округлым щекам, еще не высохшим от родовых вод. Он урчал, сосредоточенно глядя в никуда светлыми, как весенний лист, глазами. Первым, что попробовал он в жизни, стала кровь оленя, а не молоко матери.
Там, в нечистом чуме, сбылось давнее пророчество — сломалось сердце Мэбэта.
Внука назвали Сэвсэр — Светлоглазый. Он стал первым человеком, без которого Мэбэт не представлял себе жизни.
Только поначалу он еще не осознавал этого, ведь все великие перемены начинаются незаметно. Внук, как показалось любимцу божьему в первые минуты, не унаследовал от своего отца, Хадко, ни смоляных блестящих глаз, ни широких скул. Мэбэт не знал, каким он был сразу после рождения, как не знает этого ни один из людей. Но что-то скрытое подсказало божьему любимцу: его внук Сэвсэр — это он сам, тот же светлоглазый и светловолосый, не похожий ни на кого из людей тайги, будто забытый чужим, пропавшим во времени народом, когда-то проходившим через эти края.
Сила оставалась с Мэбэтом, и удача его не заходила, как летнее солнце, но он уже не был тем, кем был прежде.
Как произошло это — не знает никто. Так же как никто из смертных не ведает, кому из богов пришла мысль сделать так, чтобы один человек не мог жить без другого.
Хадко радовался сыну и берег его, как величайшее сокровище. От века младенцы людей тайги становились легкой добычей смерти. Она могла прийти с первым вдохом ледяного воздуха, от множества болезней, принесенных чужими людьми, от голода, когда грудь матери становилась похожей на пустой ровдужий мешок, от нечистой еды, от других бедствий, подстерегавших человека на каждом шагу, а часто являлась вообще без всякой причины. И потому смерть младенца не считалась большим горем. Хоронили детей в дуплах деревьев, чтобы не досталась безмолвная маленькая душа духам преисподней, а чтобы обмануть смерть — рожали много, сколько могли.
Сам Мэбэт уж не помнил, сколько раз отправлялась его жена в лес искать подходящее дупло. Из младенцев — а до Хадко рожала Ядне только девочек — лишь одна дожила до трехлетнего возраста. Тогда настали трудные времена: откуда-то со стороны, наверное от селькупов, пришла в их края болезнь. Олени начали умирать, и зверь уходил из тайги. Удача и сила Мэбэта подверглись тяжелому испытанию. Он вмиг обеднел, но все же перенес бедствие легко, с той же небесной улыбкой, заарканил судьбу и, как норовистого оленя, пригнул к земле.
Но в то тяжкое время случилось невиданное — Мэбэт согласился на колыбельный сговор с человеком из рода Нэвасяда, по прозвищу Езанга, что значит Запутавшийся В Силке, у которого рос пятилетний сын. Езанга был намного беднее Мэбэта — почти нищий, но это не остановило сговор.
По обычаю дети нарекались мужем и женой, и отец малолетнего супруга выплачивал калым в рассрочку до тех пор, пока невеста не достигнет четырнадцати лет — возраста, когда можно рожать…
Мэбэт уже не помнил, сколько он просил калыма, — может, сорок оленей, а может, меньше. Но трех лет его дочь умерла, потом не стало другой дочери, и сговор расстроился. То была скверная история, и любимец божий старался не вспоминать о ней, а к старости совсем забыл.
Но светлоглазого Сэвсэра, к великому удивлению всех, он берег, как сокровище. Казалось, страх того, что внук может разделить легкую участь других младенцев, стала первым страхом, поселившимся в его сердце. На больших перекочевках Мэбэт прилаживал к женским нартам жилище, как это делают селькупы, — деревянный короб, обтянутый ровдугой и утепленный шкурами изнутри, — и не велел Хадне выносить младенца из жилища без надобности, особенно в пору великого холода… И невестку свою берег, не допуская ее до тяжелой женской работы, которая почти целиком доставалась Ядне, — та не роптала, удивленная и радостная.
Хадко сделал колыбель сыну — короб из плотной, вываренной бересты, выложил ее шкурами и наполнил белым пухом. Из ревности любимец божий сделал другую колыбель из выдержанной лиственницы, принес ее в чум и сказал женщинам:
— Эта крепче будет, пригодится при перекочевках.
Однажды Мэбэт увидел: Сэвсэр, оставленный в чуме один, раскачав, опрокинул колыбель, выбрался из нее, на четвереньках подполз к деревянной колоде с водой, взял висевший на ней ковшик, напился, повесил ковшик на место и пополз обратно. Однако поднять свою кровать он не мог и оттого закричал — громко и властно. Тогда исполнилось Сэвсэру немногим больше четырех месяцев, он не умел ходить, а из речи ему были доступны лишь начатки слов, понятные только матери да, пожалуй, и самому Мэбэту.
В полгода Светлоглазый еще раз удивил семейство.
— Гляди-ка, парень, — сказал Мэбэт, доставая из мешочка свое изделие: небольшую деревянную дощечку с длиной петлей из цельного сухожилия. Одной рукой Мэбэт держал дощечку, другой натягивал петлю — дощечка издавала тонкий, похожий на сквозняк, вой. То была гуделка, или вылка, — давняя детская забава людей тайги и тундры. Дощечка пела в руках любимца божьего, и внук, поначалу ничего не понимавший, таращил светлые глаза, потом схватил подарок и залился смехом. Это был смех Мэбэта.
К двум годам, когда пальцы Сэвсэра окрепли достаточно для того, чтобы крепко держать и не отдавать то, что ему нравилось, Мэбэт сделал ему лук — самый настоящий лук, из березы и лиственницы, склеенный рыбьим клеем и с тетивой из сухожилия сохатого. Любимец божий сам изладил несколько маленьких настоящих стрел с белым оперением и наконечниками из кости. Он взял руку внука и так же, как когда-то вправлял в нее лоскут сырого мяса, положил основание оружия.
— Всеми пальцами обойми его, парень, всеми пальцами — и держи крепко, — так говорил он, пальцы правой руки внука теребили перо на конце стрелы. — Нет, не так, бери пальцами за основание стрелы, где перышко… Теперь подними лук и держи его прямо перед собой, а тетиву натягивай насколько хватит сил. До правой щеки, а еще лучше до уха… Тяни… Теперь отпускай!
Стрела шлепнулась в полушаге от Сэвсэра — его первый выстрел походил на вялый плевок. Но это был выстрел, и сердце Мэбэта возликовало.
Домашние не узнавали главу семейства и охотно покорились и его новой страсти. Сэвсэр стал сокровищем семьи. За два года, прошедшие от рождения внука до его первого выстрела, Хадне родила еще одного ребенка — девочку. Она прожила чуть больше недели: ее появление на свет и исчезновение из мира прошли незаметно и почти бесслезно.
Мэбэт и Хадко охотились, добыча шла богатая, петли приносили соболей и песцов, запасы не предвещали нужды.
Однажды любимец божий вернулся с охоты, вошел в чум и увидел только двоих — Ядне и внука. Он спросил, где Хадко и Хадне.
— Уехали еще утром, — ответила жена, — обещали к закату вернуться.
— Зачем уехали?
— Не сказали мне, быстро собрались и уехали…
Недоброе предчувствие зашевелилось в душе Мэбэта, но виду он не подал и вскоре, определив добычу в лабаз, предался любимому делу — учить Сэвсэра стрельбе из лука. За этим занятием он провел остаток дня и на закате услышал собачий лай и скрип полозьев. Вернулись сын и невестка. Мэбэт вышел из чума. Хадко и Хадне развязывали ременные узлы на нартах, груженных шкурами и мешками, — то были не их становища вещи.
Не дожидаясь вопроса отца, Хадко сказал:
— Родители Хадне совсем старые — они просят не помнить прежних обид и хотят, чтобы наши семейства жили в мире и согласии, как и положено родственникам. В знак примирения они прислали тебе и всем нам подарки. Добрые подарки, новые малицы — тебе и матери, камус, белую кость и еще много других хороших вещей. И нам надлежит ответить тем же, послать дары, от которых не будет стыдно…
Гнев малым предгрозовым облачком разрастался в душе Мэбэта: он все понял — его сын сделал именно то, чего не следовало делать. Хадко говорил спокойно и смело, как будто случилось нечто приятное. Хадне молча стояла рядом. Мэбэт не сомневался — это она всему причина. Эта маленькая женщина никогда не забывает своих желаний, и те волосы, снятые с головы ее родича, ничуть не переменили задуманного, лишь отсрочили его исполнение. И эта спокойная речь его сына, будто забывшего слова отца: «Послушай меня и опасайся сделать не так, как я сказал»…
Они вдвоем чувствуют себя другой, отдельной силой и уже не боятся Мэбэта.
— Надо подумать, что мы сможем подарить им в ответ, — сказал Хадко.
Гнев Мэбэта подходил к своему пределу. Он хотел напомнить о том, что подарок для Вайнотов уже есть — скальп их разведчика. Разве Хадко забыл о нем? Разве он забыл, что станет бродягой, живущим не своим очагом?
Но произнести эти слова Мэбэт не успел — он почувствовал легкий укол в левую икру. Обернувшись — увидел: за откинутым пологом чума с луком в руках стоял его внук и заливался смехом. Стрела с легким костяным наконечником пролетела несколько шагов и попала в ногу любимца божьего.
И вся громада гнева — рухнула и исчезла. Осталась пустота. Мэбэт ничего не сказал сыну.
Гибель Хадко
Хадко шел двадцатый год.
На двадцать первом году Хадко погиб.
То ли зависть к славе отца, то ли память о бегстве от разбуженного зверя заставили сына любимца божьего еще раз попытать счастья — в одиночку добыть медведя, принести его на медвежий праздник и стать героем среди людей.
Он нашел берлогу, поднял зверя, но то единственное движение, от которого зависело все, оказалось неверным. Хадко не выдержал нужного расстояния, и поэтому пальма не поразила медведя, она только слегка продырявила его шкуру. Медведь встал на задние лапы, обнял Человека Пурги и разорвал ему спину. Зверь не притронулся к мертвому телу врага, покинул свое жилище и исчез в тайге.
Страшную весть в становище принес Войпель. Пес вернулся один, окровавленный — медведь едва не сломал ему хребет — и всю ночь хрипло выл в пустоту. Женщины плакали и надеялись на чудо. Только Мэбэт был свободен от сомнений и надежд. Он понял, что случилось с его сыном, и лишь подробности, ничего теперь не стоившие, были ему неизвестны. Хотя одну подробность все же узнал. В липких кровавых пятнах на шкуре пса он нашел клоки медвежьей шерсти с большим числом тускло-белых волос: «Седой медведь, старый», — сказал про себя Мэбэт.
Поутру Войпель повел старого хозяина к берлоге, и там любимец божий узнал, как все было.
Ни сам медведь, ни звери, ни птицы не тронули тела Хадко — оно лежало чуть припорошенное слабым утренним снегом. Когти разодрали малицу, как легкую ткань, из спины зияли оголенные, побелевшие ребра. Хадко лежал лицом вниз, вытянув одну ногу и подогнув под себя другую. Когда Мэбэт перевернул тело сына, то увидел: мертвые руки сжимали древко пальмы, правая уперлась в широкое лезвие. Мэбэт догадался: когда медведь навалился, древко предательски скользнуло в руках, и сын не удержал оружия.
По полю поединка виднелись клоки седой шерсти. Пришли они без оленя, одни, с малыми нартами. Мэбэт положил сына на упряжку, прикрыл шкурой и встал на обратный путь. Громко дыша, Войпель грузно бежал за нартами.
Обычай велел хоронить покойника на третий день, при этом следовало держать у его носа песцовый пух — вдруг оживет человек и пух зашевелится. Но Хадко похоронили на следующее утро: глупо было надеяться, что жизнь может вернуться в это разорванное тело.
Мать не могла оплакивать сына — она сделалась немой и безголосой. Молчал Мэбэт. Светлоглазый теребил мертвого отца за нос и смеялся. Хадне увела его в другой чум и сама больше не показывалась — не вышла даже на похороны, когда Мэбэт ремнями поднимал выдолбленную колоду с телом Хадко к вершине огромной лиственницы, что росла неподалеку от становища. В той же лиственнице было дупло, в котором покоились кости незаметной дочери Хадне.
Тяжкими были первые ночи. В Ядне проснулись голос и речь, она беспрерывно бормотала что-то, не давая Мэбэту спать. Бессонница никогда не мучила любимца божьего, но теперь он не мог сомкнуть глаз. С закатом начинал выть Войпель и не замолкал до тех пор, пока луна не исчезала с неба. Выл он хрипло, протяжно. С каждой ночью вой становился все тоньше, переливестей, он резал голову — и в конце концов истощил терпение Мэбэта.
Вооружившись постромками, хозяин вышел из чума, чтобы перетянуть страдающего пса по спине и тем заставить замолчать, но руки его опустились от невиданного зрелища. Войпель был не один, рядом сидела Хадне — пес и женщина выли вместе, выли на луну, на белое пятно, размазанное по небу, выли на безразличные мерцающие звезды…
Мэбэт согласился терпеть вой и ни слова не сказал Хадне.
Мысль о седом медведе все сильнее поглощала его.
То, что испытала душа любимца божьего после смерти сына, нельзя назвать скорбью. Хадко был хорошим охотником, смелым воином — но он же оказался единственным человеком, который сумел причинить Мэбэту настоящее зло. Он каялся его именем, и только вмешательство боготворимого Сэвсэра спасло Хадко от обещанной расплаты.
Хуже было другое: у сына хватило смелости нарушить запрет отца, переступить то, самое главное, что Мэбэт ценил в себе, — и, значит, сила Мэбэта не столь безгранична, как он думал. Сын проиграл битву с медведем, но победа в поединке с отцом, которому нет равных ни в тайге, ни в тундре, осталась за Хадко. Ради внука любимец божий терпел дерзкого наследника и откладывал возмездие, но теперь мысль о поражении от сына встала перед ним особенно ясно. Замкнутый на своей неповторимости, Мэбэт никогда не думал о смерти и о своем продолжении во времени — рождение Сэвсэра заставило его думать об этом. Он даже вынашивал мысль: дождаться, когда внук сделает семь шагов своего отца, и все отдать ему, Сэвсэру, а не Хадко. Сына он прогонит, ибо такое зло не должно остаться неотомщенным, а неисполненная угроза — слабость и позор.
Гибель Хадко открыла дорогу замыслу — Светлоглазый станет таким же, как он, Мэбэт, продолжит его имя во времени.
Неожиданно любимец божий вспомнил, что сед. Конечно, он знал об этом, но именно сейчас чуждая, незнакомая мысль о старости уколола сердце.
Люди умирают, покидают мир, как покинул его сын, но сколько времени отмерено ему? И не придет ли его время раньше, чем Сэвсэр сможет уверенно держать в руках оружие, держать семью и, так же как его дед, жить своей волей?
Мэбэт, как и прежде, верил в свою удачу, но мысль о смерти, как болезнь, прокралась в его тело и начала свою отдельную жизнь. В конце концов он сам не заметил, как поселилась в нем забота о продлении дней — та забота, которая заставляет людей быть осторожными и делает их трусливыми. Он чувствовал это, следил за собой и злился. Он превращался в человека, настоящего человека, когда-то слепленного незримыми богами из белой хрупкой глины…
И вдруг Мэбэт увидел спасение. Он понял, что есть главное в его жизни — седой медведь, который убил его сына. Он должен найти его, найти во что бы то ни стало, пусть даже этот зверь сделал себе берлогу в самой преисподней, — найти и убить. Он убьет медведя, заберет его силу и будет жить долго.
Не за сына мстил божий любимец — он выравнивал свой накренившийся мир.
Танец тени
Весь остаток зимы, весну, лето и наступившую осень искал Мэбэт седого медведя и сам превратился в зверя. По каждому опавшему листу, по каждой шерстинке, оставленной на древесном стволе, в перемещениях воздуха и переливах звуков искал он его след. Сутками пропадал он в тайге, охотился вполглаза и перед наступлением великих холодов — нашел.
К той поре медведи уже залегли, а кто не залег — ходил отощавший и ждал смерти. Великая стужа съест его лапы, и когти осыплются, как сухие сучья. Но случалось, судьба была милостива к тем, кто не залег вовремя, — посылала им разом добрую добычу и подходящее для логова место.
Из таких и оказался седой медведь. Мэбэт наткнулся на объеденные останки молодого сохатого — в смерзшихся лиловых сгустках на снегу увидел он клочки бурой шерсти с тусклой проседью и понял, что близок к цели. Пусть снегопады скрыли следы, но логово должно быть где-то рядом…
Мэбэт и раньше находил следы седого, но только теперь он мог сказать себе: поиск закончен. Ровно год назад погиб Хадко, и вдруг подумалось божьему любимцу: медведь будто нарочно путал его, чтобы дождаться именно этого времени.
Нашлась берлога. Войпель не мог не найти ее. Вся тайга умолкла для него и запахи исчезли, кроме одного — теплого, затхлого, белыми дымками выходящего из сугроба.
Издали увидел Мэбэт: не округлился еще сугроб над логовом, будто залег зверь только вчера и сон его не крепок.
На закате запалил божий любимец высокий огонь, готовил себе ночлег неподалеку от логова, будто дразнил, предупреждал седого о том, что станется с ним завтра.
С рассветом начал готовиться к поединку: срубил огромную рогатину из лиственницы, насадил на ее концы острые железные колпаки, проверил пальму и утоптал место для боя. Войпель, окаменевший от напряжения, ждал своего часа…
Эта охота стала самой странной, непохожей ни на одну охоту в жизни Мэбета. С первого же удара понял он, что попал в зверя, а когда рванул рогатину на себя, увидел, что она в крови и нет одного наконечника — он остался в медвежьей шкуре. Ударил Мэбэт второй раз и тут же отбросил рогатину, взял пальму и приготовился встретить врага.
Задвигалось, заворочалось логово, и далекий гулкий рев донесся до ушей любимца божьего. Охотник собрал всю волю, ожидая момента, когда взметнется снег. Зверь медлил. Рука Мэбэта снова потянулась к рогатине, но тут из сугроба показалась медвежья голова…
Медведь вышел из логова, как выходит поутру человек из своего чума — обыденно и даже нехотя. Он стоял на всех четырех лапах, опустив голову, смотрел куда-то мимо охотника, мимо пса, мимо своей смерти. Мэбэт ждал, когда зверь разъярится и поднимется, — бить в лоб нельзя, ни одно железо не выдержит медвежьего лба. Но медведь медленно сел по-собачьи на задние лапы.
Был он почти наполовину бел и огромен — лапы, каждая размером с шаманский бубен, венчали когти, похожие на кривые ножи; нижняя губа свисала, оголяя желтые зубы, и глаза все глубже уходили в необъятный череп — туда вдавливала их медвежья старость. И сам он казался больше сугроба, из которого вышел.
Зверь не нападал, не спасался, и это изводило Мэбэта — он ждал, когда враг сделает первое движение.
Медведь задрал голову в небо, шумно вдохнул морозный воздух и заревел тягостно и равнодушно. Этот рев был последним — любимец божий бросился, всадил пальму в верх груди, в слабое место возле глотки, изо всех сил рванул железо вниз — к утробе. Зверь, будто приглашая к танцу, взмахнул лапами над головой и рухнул на бок тихо и покорно. Освободив оружие, вторым ударом Мэбэт отрубил медведю голову и, попятившись, упал на спину.
Охота изумила Мэбэта — он не мог понять, что произошло с ним, все слова и мысли вылетели из его головы. Но оцепенение продолжалось недолго, ибо в душе уже освободилось пространство для торжества. Это не было торжество мщения за Хадко. Первое, что возникло в Мэбэте, было спокойное, блаженное осознание того, что дело сделано. Большое, важное дело. Седой медведь убит, и накренившийся мир любимца божьего возвращался на свои основания — возвращался, чтобы стоять прочнее, чем когда бы то ни было… Он, Мэбэт, вновь видит себя единственным из людей, живущим своей волей и ничьей больше. Если есть кто-то, кто правит жизни людей, то и он покорен его, Мэбэта, воле. Он выше того, что зовется у людей добром и жестокостью, ибо как бы ни поступал любимец божий, удача его не заходит, как летнее солнце. Он свободен от страха перед судьбой — он сам судьба.
Как и задумано, светлоглазый Сэвсэр — а не сын, хоть и дерзкий, но человеколюбивый и богобоязненный — станет его продолжением во временах.
День стоял чудесный. Солнце блистало в снегах, и ветер не мешал свету, не мутил, не смазывал четкие, темно-синие тени деревьев, человека, собаки, поверженного зверя… Свет разливался — так и радость разливалась по сердцу Мэбэта. И пришла ему мысль — очень занятная мысль — устроить здесь же медвежий праздник. Для одного себя. Не надо искать соперников в борьбе, стрельбе, оленьих гонках, прыжках через нарты и в прочих глупых забавах — их, соперников, не было и раньше. Пусть нет старых и почтенных, с которыми охотники, добывшие зверя, торжественно и на виду у всех вкушают медвежью голову, — Мэбэт сам и охотник и старец.
Пусть будут только три гостя, три свидетеля — солнце, тайга и тени. Им покажет божий любимец пляску торжества победы, а после отведает медвежьей головы. Он сам — праздник.
Поднял Мэбэт руки к небу, сделал первое движение, и тело само пошло в танец.
Вместе с Мэбэтом двигалась его тень, все неистовей становилась ее пляска, тень походила на беснующееся многорукое божество…
Еще рвала, подбрасывала радость тело любимца божьего — как ЭТО случилось…
Тень прекратила пляску, опустила руки и отошла от Мэбэта.
Мэбэт остановился, вскинул руки — тень отдалилась еще на несколько шагов и, понурив голову, села в снег.
Мэбэт взмок, скинул капюшон малицы — тень надела капюшон и сжалась, словно стало ей зябко.
Мэбэт шагнул навстречу тени — тень встала, пошла от Мэбэта, остановилась и легла на широкий березовый ствол…
Из ниоткуда раздался голос.
— Мэбэт, ты узнаешь свою смерть?
Это была не сама смерть — только ее вестник, который является к человеку незадолго до того дня, когда ему предстоит покинуть средний мир. Каждый человек тайги знал: тень не обманывает никогда.
— Ты узнаешь свою смерть, Мэбэт?
Он обернулся — это говорила голова седого медведя.
— Кто ты?
— Странный человек — ведь ты убил меня сегодня.
Голова замолчала и молчала долго. Потом спросила:
— Ты боишься?
— Нет, — ответил божий любимец и вдруг закричал.
Он кричал как ребенок, внезапно провалившийся из теплой утробы в чужой человеческий мир.
Только сейчас дошло до Мэбэта: всю его жизнь бесплотные следили за ним и наконец отомстили — причинили то же, что и обычному человеку. Даже хуже — послали вестника в час торжества, в день, когда нельзя умирать.
— Все-таки ты боишься, — сказал медведь.
— Сколько мне осталось жить?
— Не знаю, — ответила голова. — Это знает только Мать. Посылать людей в мир и забирать их обратно — ее воля. Но, так или иначе, от жизни твоей осталось совсем немного. Не бывало еще такого, чтобы тот, от кого отошла тень, смог пережить ближайшее новолуние.
Божий любимец вспомнил ночь перед охотой и огромную, сияющую луну, только входившую в свою полноту: значит, не больше пяти-семи лун оставалось ему.
Боль пронзила его: Мэбэт вспомнил о внуке, светлоглазом сокровище своем. Сэвсэр мал, настолько мал, что собака для него больше оленя, он нетверд на ногах, и силы его хватает на выстрел из игрушечного лука не дальше собственного плевка… Он останется один, с двумя беззащитными женщинами, одна из которых немолода и почти ничего не стоит.
Узнав о смерти любимца божьего, возликуют все, кто завидовал ему, таил на него обиду и зло, кого мучили сомнения в справедливости бесплотных, — и тогда станет Сэвсэр добычей мести.
Даже если Хадне — она еще молода и красива — будет принята из милости в прежнюю семью или возьмут ее в жены вместе с тем, что нажил Мэбэт, все равно им не избежать участи людей, не своим очагом живущих. Ранние годы Сэвсэра будут отравлены участью приемыша.
С родичами — людьми рода Вэла — Мэбэт не знался уже много лет: они ничем не отличались от других и, наверное, первыми набросятся на то, что останется после его жизни.
— Мне нельзя умирать сейчас, — сказал божий любимец.
Медведь не ответил, и Мэбэт повторил сказанное.
— Мне нельзя сейчас…
— Иди за своей тенью, — сказала голова. — Она приведет тебя в святилище, в котором живет Старик. Он добрый. Попроси у него жизни, сколько тебе надо для того, чтобы закончить дела и покинуть мир успокоенным. Старик замолвит за тебя перед Матерью — он не отказывает тем, чья просьба правдива и стоит того, чтобы отсрочить смерть. Иди прямо сейчас. Торопись, новолуние скоро…
— Почему ты помогаешь мне? Ведь я убил тебя…
— Торопись…
Седые веки скатились на выцветшие глаза — голова вздохнула и не говорила больше.
Святилище
Проводник вел Мэбэта к далекому святилищу, о котором он слышал, но никогда не бывал в нем.
Сначала Мэбэт боялся, что не угонится за тенью или, наоборот, она будет идти медленно и он не успеет прийти к сроку, до новолуния. Но тень, напротив, помогала любимцу божьему, шла так же, как и он, и даже своеволие проявляла ему на пользу — первой поднималась, когда Мэбэт останавливался отдохнуть. И еще тень оставляла следы: только они были выпуклые, а не вмятые. С каждым днем пути следы делались все менее заметными, и Мэбэт понял — это уходит его время. Он бежал не жалея себя, так что с правой лыжи начала сползать камусовая обивка.
Следы помогали не потерять тень, когда облака заслоняли солнце или шел снег. Ночью проводник топтался неподалеку от костра.
Все эти дни Войпель бежал по следу хозяина и его поводыря и старался не напоминать о себе.
Луна вошла в полную силу, поэтому путь продолжался и ночью. На рассвете четвертого дня тень остановилась и, вытянув руку, указала Мэбэту в низину. Там, на ровном белом пространстве, чернел лесной остров — круглый и похожий на чум. Деревья к сердцевине круга становились все выше, и вершину пирамиды венчали три огромные лиственницы. Призрачный проводник обернулся к Мэбэту, еще раз показал на святилище и исчез. Он сделал свое дело.
Белое поле, на котором стоял остров, уходило в бесконечность, туда, где предел мира и царство вечного холода.
Мэбэт из рода Вэла шел навстречу своему будущему, которое началось задолго до его рождения. И поэтому Старик не спросил его имени — он его знал. Он встретил гостя у границы лесного острова.
Старик был тем самым седым медведем.
— Ты не опоздал, — сказал он. — И здесь тебе повезло, как везло всегда, ведь сейчас за твоей спиной бушуют метели.
Мэбэт не оглянулся — он верил.
— Ты хочешь просить у меня дней жизни? Зачем они тебе?
— Мой сын Хадко погиб на охоте, его забрал… — Мэбэт медлил
— Ты хочешь сказать, что его забрал я, — продолжил за него Старик. — Да, это так, я убил твоего сына. Потом ты убил меня… Продолжай.
«Зачем он спрашивает?» — подумал Мэбэт, но все же повторил сказанное у берлоги:
— Умер Хадко, теперь умру я. Женщины не могут охотиться, а мой внук еще совсем ребенок. Моя семья не выживет без кормильца. Не дай мне умереть сейчас.
Старик приподнялся, подобрал губу, глаза его сузились. Мэбэту показалось, что Старик улыбнулся.
— Видишь, как просто, совсем по-человечески, ты говоришь. Сколько лет твоему внуку?
— Пошла пятая зима.
— И на какое время ты просишь отсрочить свою смерть?
— Позволь мне дожить до того времени, когда внук сможет повторить семь шагов своего отца. Я научу его всему, что умею сам, и тогда умру спокойно.
Теперь Старик не улыбался — он смеялся мелким хрипом, вздрагивая всем грузным телом.
— Поистине ты счастливец, Мэбэт. Только по-настоящему счастливые люди могут позволить себе подобное невежество. Всякий человек в тайге и тундре знает, что здесь, в святилище, можно задержать смерть на два или три дня — на большее не следует рассчитывать. Мать добра, но она не любит поступаться своими правами. Она дает понемногу, ровно столько, чтобы люди помнили о ее доброте и рассказывали другим. Поэтому и приходят ко мне редко: то ли от крайней необходимости — кому-то этих дней не хватает, чтобы увидеть рождение наследника или завершить месть, — то ли от крайней трусости… Ты же просишь целую жизнь. Еще одну жизнь, Мэбэт!
Старик долго смеялся и, когда смех его успокоился, сказал:
— Но я думаю, ты все же получишь новую жизнь.
Он поднялся, ушел в темный угол и скоро вернулся. На когтях его висела связка дощечек, соединенных тонким ремешком.
— Здесь одиннадцать дощечек — это одиннадцать лет. На каждой — одиннадцать зарубок. Это одиннадцать месяцев года. Я думаю, этого времени хватит, чтобы твой внук повторил семь шагов своего отца и стал настоящим охотником. Бери, они твои.
Мэбэт протянул руку, взял связку, сунул дощечки за ворот малицы, поклонился коротко и повернулся, чтобы идти. Но идти было некуда — белое бездонное пространство без неба и земли, без солнца и звезд простиралось перед ним. Хохот Старика — хриплый, переходящий в кашель — бил ему в спину.
— Ты дитя, человек-дитя, старик-дитя, избалованное, глупое дитя, еще не покинувшее колыбели, — бушевал Старик. — Ведь ты по сути мертв, Мэбэт, а ведешь себя по-прежнему, как будто ты живой и удача твоя не заходит, как летнее солнце. Дитя…
Душа Мэбэта вздрогнула и очнулась от оцепенения: он низко поклонился Старику:
— Прости, я неучтиво поступил, я плохо благодарил тебя…
— Мне не нужна твоя благодарность. Я знаю, ты даже не задумался, откуда эта щедрость?
Мэбэт выглядел глупо, как все люди. Он спросил:
— Откуда эта щедрость?
— Жизнь, которую ты прожил, — не твоя.
— Я не понимаю, — сказал Мэбэт.
— Конечно, ты не можешь этого понять. Ведь все было задумано и свершилось еще до твоего рождения.
Старик поднялся на задние лапы — ожерелье из примерзших к шерсти сгустков крови вздрогнуло на его груди.
— Это мы позвали тебя… Пойдем, Мать хочет тебя видеть.
Мать
Они шли по ущелью призрачных сосен в сердцевину святилища, где в пещере, изросшей призраками листьев, корней деревьев и трав, была Мать. Прежде чем увидеть ее, Мэбэт услышал голос.
— Ты пришел, мальчик, — сказал голос. — Ты стал другим, совсем непохожим на свое небесное отражение. Хотя что-то все-таки я узнаю.
— Кто ты? — спросил Мэбэт
— Я та, которая одной рукой дает жизнь, другой — отнимает.
Застывшим в пространстве облаком вод, колыхающихся и меняющих цвет, предстала пред ним Мать: в водах виделся образ женщины.
— Вот и ты, мальчик, стоишь передо мною. Немногие удостаивались этой милости. Но ты — из немногих. Тем более что я сама пожелала видеть тебя. Мне сказали, что ты просишь много жизни. Даже здесь ты не знаешь меры. — В голосе Матери послышалась усмешка. — А ведь я недовольна тобой, мальчик, очень недовольна. Чем дольше ты жил, тем больше огорчал меня.
Мэбэт склонил голову: он не был обучен оправдываться, к тому же совсем не знал, что такое вина. Мать будто угадала его мысли.
— Да, да, это я по своей воле сделала так, чтобы тяжкий недуг вины не мучил тебя — так же как память и страсти. Таково было мое желание. Люди называли тебя божьим любимцем. Они ошиблись, хотя и не слишком. Тебя следовало бы называть моим любимцем, любимцем Матери. Однако на земле это звучит почти бессмысленно, ведь всякая мать — или почти всякая — любит своего ребенка. В чем же тогда было бы твое отличие? Этого не знаешь даже ты и тем более — люди. Для них пусть уж ты останешься любимцем божьим. Ведь и это прозвище родилось не без моего участия… Ты понимаешь, о чем я говорю, мальчик?
— Нет, — сказал Мэбэт подавленно.
— Тогда я расскажу тебе все с самого начала. Садись и не спеши. Здесь нет времени.
Рождение Мэбэта
Мать начала свой рассказ.
— Признаюсь, первой тебя увидела не я. И уж совсем глупо говорить, что это были твоя мать или повитуха. Нет, первым тебя заметил Ульген, бог Верхнего мира. Бесплотные знают, что такое скука, и, наверное, Ульгену она знакома больше, чем кому бы то ни было. Так же как и боги среднего мира, он обитает среди людей, но среди совсем других людей — тех, кому только предстоит родиться. Они витают в пространстве, висят над ним размытыми блеклыми тенями, потому что судьба их еще не определена. Но даже когда определится участь, тени не проясняются, потому что суть их слаба. Такими же серыми, размытыми они падают вниз, в нечистом чуме их вытаскивают на свет, они начинают кричать и повторять своих предков на много поколений вниз. Так же они будут мучиться страстями: жадностью, виной, завистью, тоской по утраченному, нелепой любовью — всем тем, чем мучаются люди. И никто из них не найдет выхода, ни у кого недостанет сил вырваться из западни собственных слабостей. Поэтому так серо на небе, как серо и на земле. Бывало, спрашивала я:
— Что нового в небесах, Ульген?
И он отвечал мне:
— Так же как и на земле — ничего.
Потом я перестала спрашивать, поскольку слышала одно и то же. Рекой шел сквозь меня род людской, и ни на одном человеке сердце мое не остановилось. Давала жизнь легко, забирала — еще легче. Жертвы их, мольбы и заклинания мне прискучили…
Но однажды сказал мне верхний бог:
— Я вижу тень, не похожую на других, — я вижу все: руки, ноги, пальцы, волосы на голове, вижу рост и нездешнюю стать.
— Это был ты, мальчик… Сердце мое остановилось на тебе. Тогда я сказала верхнему богу:
— Отдай мне его, о Ульген.
— Это яркая тень! Помнишь ли ты, что такое яркая тень? — спросил настороженно верхний бог.
Но все же я умолила его, заговорила сладкой речью опасения Ульгена.
— Отдай мне ее скорее, отдай прямо сейчас, чтобы никто из других бесплотных не узнал о нем и не отправил в мир с дурной судьбой. — Так я говорила верхнему богу. — Клянусь, я сохраню в тайне то, что ты сделаешь для меня.
Ульген сделал как я просила — и ты родился. А знаешь ли ты, почему я выбрала тебя? В тебе была сила, крепкая суть, какой не было ни у кого из тех, кто пачкал своими тенями небо. Сила дается свыше, она зарождается на небесах, которые над головой Ульгена. Эти небеса недоступны людям и даже многим бесплотным. Когда-то с тех небес спускались на землю великаны и богатыри. Но чем больше давалось им силы, тем страшнее доставалась судьба. Они бились с чудовищами, а когда те были истреблены, сражались среди людей, за то или другое племя, и всегда погибали. Люди возвеличивали их, слагали им гимны, даже называли богами, но сами не становились ни лучше, ни сильнее. И тут я увидела тебя… Промедли я немного — и тебе, наверное, тоже досталось бы какое-нибудь чудовище или нашествие иноплеменных и славная смерть вместо награды. Но я не желала славной смерти. Я хотела посмотреть, как выглядит человек, счастливый от рождения и до конца дней. В тебе была большая сила. Сила легко удовлетворяла всякое твое желание, и поэтому ты не страдал. Твое молодое сердце хотело славы — и ты ел славу досыта, тело требовало любви — и тут же получало ее. В конце концов ты стал почти равнодушен к тому, из-за чего убиваются люди. Я радовалась. Боги не успели дать тебе высокое предначертание, и это сохранило тебя от преждевременной смерти и мук, ведь всякий, кто возвышается над людьми и ведет их, — мученик. Почти младенцем ты освоил то, чем другие овладевают только после многих лет обучения и побоев, и тем я уберегла твою детскую душу от обид, унижений и затаенной мести. Я дала тебе родиться в простой семье, чтобы твои способности молва приписывала милости богов, а не родовой славе. Той же молве я скормила твоего отца — утопила его в болоте…
Еще раз спросила Мать:
— Так ты просишься обратно, в мир?
— Да, — ответил за него Старик, — он хочет обратно. И просит много…
— Избалованный мальчик, — вздохнула вода, сделавшись бледно-лиловой. — Сколько же ты просишь? Трех дней, чтобы добраться до своего становища и умереть дома, тебе хватит?
— Он просит много, — повторил Старик. — Он хочет дожить до того дня, когда его внук…
— Внук… — эхом произнесла Мать
— …Когда его внук сможет повторить семь шагов своего отца и делать все, что положено взрослому мужчине.
— Внук, — вновь произнесла вода. — Светлоглазый Сэвсвэр, мой подарок тебе…
Напевный голос вдруг налился тяжестью.
— Мой последний подарок тебе, мое последнее послание тебе. Тебе — на ком остановилось мое сердце! Я послала его, чтобы разбудить твою неблагодарную душу, но она так и не проснулась. Ты чтил богом себя и принял внука за свое божественное продолжение. А ты человек, всего лишь человек, развлечение духов и сладкая пища червей — ты и здесь не вспомнил обо мне!
Мэбэт упал на колени:
— Клянусь, я принесу тебе жертву, самую великую и щедрую жертву, я воздам тебе за все, что ты сделала для меня.
Слова его были наполнены настоящим, прежде неведомым ему страхом.
— Теперь ты говоришь совсем как человек, — сказала Мать, и Мэбэт растерялся, пытаясь понять, что в этом голосе — печаль или тожество сильного над бессильным…
— Старик дал мне жизни…
Едва заметно вода подернулась алым — это был признак недоумения и предвестие гнева. Опережая Мать, Старик заговорил сам:
— Да, это так… Я дал ему жизни, одиннадцать лет, ровно столько, сколько нужно, чтобы Сэвсэр принял семью Мэбэта, имел силы охранять спокойную старость своих близких и мог продолжить род. Не торопи гнев.
Вдруг увидел Мэбэт, как сползла седая медвежья шкура и показался тот обезножевший старик, которого встретил он тридцать пять лет назад на медвежьем празднике. Нарты, устланные шкурами, стояли рядом.
— Я ведь говорил тебе, малый, что нет такого сердца, которое не сломалось бы. Помоги-ка мне забраться…
Исчез Старик, исчезли нарты, снова возник перед Мэбэтом седой медведь.
— Ты сама велела позвать его, — сказал он Матери. — Мэбэт, покажи жизнь, которую я тебе дал.
Любимец божий достал связку из-за ворота малицы. Тут же дощечки заиграли на огромном когте Старика.
— Люди и так говорят, что боги несправедливы: к одним жестоки, другим благоволят, — сказал медведь. — Закончим охоту, раз начали. Будем справедливы.
— Что ты наделал, — тихо, без гнева сказала Мать. — Что ты натворил? Ты ведь знаешь, что ждет его?
— Знаю.
Старик грузно повернулся к Мэбэту, сел по-собачьи, совсем так, как в тот день, когда он вышел из берлоги и ждал смерти. Прошло немного времени, и он заговорил вновь:
— Люди уподобляют мир своим жилищам. Но мир — не чум, в который можно войти и выйти, откидывая один и тот же полог. Тебя привела сюда твоя тень, ты шел в святилище, следуя за ней. Вернуться тем же путем ты не сможешь. Вот это, — связка вздрогнула на когте Старика, — тебе предстоит пронести через одиннадцать чумов. На самом деле они совсем не похожи на жилища людей. Они невидимы. Ты встанешь на лыжи, рядом будет бежать твой пес, и тебе будет казаться, что ты идешь все по той же земле, по которой ходил всегда. Но это другая земля, и даже совсем не земля. Тебе предстоит пройти одиннадцать пространств, которые есть граница между миром людей и миром богов. Их называют чумами искупления. Там обитают дела людей, злые и добрые, за которые человек не успел получить воздаяния, пока дышал и ходил по земле. Неотплаченное добро и зло живут в тех чумах. Знай об этом. Зло или добро совершал ты, Мэбэт, про то пусть люди судят. Но ты прозван любимцем божьим только потому, что мы хранили тебя.
— Если захочешь вернуться, — продолжила Мать, — тебе предстоит великая война, ибо выкуп кончился. Мы уже не в силах откупаться от оголодавших духов. Твоя дорога к людям лежит через их угодья, и в этом пути меня уже не будет с тобой. Подумай, мальчик…
— Ты прокляла меня? — спросил Мэбэт.
— Нет. Я и сейчас люблю тебя и не хочу, чтобы ты страдал. Если бы ты захотел уйти из мира сейчас, без этих мучений, мне было бы спокойнее. Ведь ты был избран мною. Но человек умирает, рано или поздно это должно было произойти и с тобой. Так повелось от сотворения мира, и даже я не в силах что-либо здесь изменить. Поэтому не думай, что боги всесильны.
— Тебя ждет великая война, — Старик повторил слова Матери, — самая великая и тяжкая из всех войн — за самого себя. С тобой только твое оружие, твой пес и ты сам. Твоя удача уже не будет незаходящим летним солнцем, и победа в руках случая. Подумай, Мэбэт, прежде чем решиться на эту войну…
— Когда присылают оленя с меткой, отказываться некрасиво и прятаться глупо, — сказал Мэбэт. — Благодарю вас, великие, за милость и щедрость. Я выбираю войну.
Он поклонился до земли Матери и Старику. Но Мать уже исчезла — на том месте, где стеной волновались воды, плотно, будто сросшись, стояли ряды сосен, ущельем уходивших в сумрачную бесконечность.
Старик обернулся:
— Пошли, я провожу тебя.
Он надел ремень с дощечками себе на шею, тяжело поднялся, встал на четыре лапы и пошел вперед, вдоль сосен. Седая шкура перекатывалась на огромном старом теле.
Они шли втроем по сосновому сумраку и молчали, только снег лунного цвета что-то шептал под их шагами.
Ряды сосен сужались, и скоро не стало места, чтобы троим идти рядом. Старик остановился, отдал Мэбэту одиннадцать лет его жизни.
— Ты, наверное, слышал, как люди говорят друг другу, желая зла: «Чтоб котцы твои опустели, чтоб ты пропал на Тропе Громов».
— Мне так не говорили, но я слышал…
— Этой тропой вы и пойдете — ты и твой пес. Войпель станет твоим единственным помощником, ведь собаки на Тропе говорят так же, как люди. К тому же только он может видеть границу, где заканчивается один чум и начинается другой. Постарайся не сбиться с пути, иначе пропадешь. Тогда не отыщут тебя ни в том мире, ни в этом.
— Я не собьюсь.
— Не говори так. То, что предстоит, будет слишком трудным для тебя. И если говорить правду, я не уверен, что все это, — Старик тронул когтем связку в руках Мэбэта, — все это ты донесешь в целости. Бывают войны, в которых ни сила, ни ум, ни смелость не приведут к победе. Тогда ты можешь откупиться — вот этим. Пусть не одиннадцать, а девять или семь… Пусть даже один год — для тебя это будет лучше, чем совсем ничего. Взвешивай свои силы, будь лучше хитрым, чем гордым. — Старик повернулся, чтобы уйти. — Хотя там, — он показал лапой в темноту, которой замыкалось ущелье, — там у тебя захотят отобрать все. Все, что мы дали тебе. Помни об этом.
Только исчез Старик, упругий луч серебряного света ударил в лицо Мэбэта. Там, откуда бил свет, заканчивалось сосновое ущелье и начиналась Тропа Громов с невидимыми чумами по пути.
Пройдя чумы, в которых обитали духи болезней, несчастья и обиды, любимец божий потерял один год подаренной жизни.
Три волчьих чума
Из белой пелены возникла стая серых призраков и бежала вдали мерным неторопливым бегом, не приближаясь к человеку и псу.
— Кто они? — спросил Мэбэт.
— Не знаю, — ответил Войпель. — Вижу только — волки. Или похожи на волков.
Останавливался Мэбэт — останавливалась стая. Шли — и стая шла. От непрерывной ходьбы тяжестью налились ноги любимца божьего. Он давно потерял счет времени своего пути, потому что не было на Тропе дня и ночи, восхода и заката, солнца, луны, звезд и небесных мерцаний…
То была не одна стая, а три — духов Тоски, Отчаянья и Страха.
Каждая из них обитала в своем чуме, но все их невидимые жилища слились как бы в одно пространство, разделенное едва заметными границами, ибо тоска, отчаянье и страх всегда рядом. Они рождают друг друга, вырастают друг из друга и походят друг на друга, как волк на волка…
Духи трех волчьих чумов сломили Мэбэта. Когда невыносим стал бег, ноги одеревенели и уже едва держали тело любимца божьего, стая остановилась и взвыла. Этот вой вытягивал душу из Мэбэта, будто через полый стебель, высасывал из него кровь.
Язык сделался сухой колотушкой, корча пошла по телу, и рука сама вырвала из-за ворота связку подаренных годов и швырнула на снег.
Как только рассталась рука со связкой — прекратился вой.
Боль не ушла из Мэбэта, но в нем появилась сила, чтобы встать и идти. Он встал и пошел, как полумертвый, сам не зная куда. Войпель подхватил связку, чтобы вернуть хозяину, но только коснулись подаренные годы руки Мэбэта — снова поднялся вой и снова упал любимец божий.
— Послушай, пес, — сказал Мэбэт, — если ты не отдашь им связку, я прокляну тебя. Нет для собаки ничего хуже, чем проклятие человека. Но даже если ты будешь биться и вернешь мне эти деревяшки, я не приму их у тебя. Я умру, ты умрешь, все умрут — мне все равно. Это ненужный бой. Он ничего не стоит. Поверь мне…
Войпель видел, что хозяин его говорит правду, и не стал спорить: глупо спасать от смерти того, кому жизнь — мучение. Он отошел немного вперед, положил связку на снег, вернулся к Мэбэту и сел подле него — ждал, когда посланцы стаи подберут свою добычу.
Три духа на длинных упругих лапах подбежали к связке, подняли ее и вернулись к стае. Они даже не взглянули на Мэбэта, будто подобрали его подаренные годы как свою законную вещь, оброненную по дороге.
— Спать буду, — сказал Мэбэт, — только спать. И ты спи.
Войпель лег в ногах хозяина.
Спал Мэбэт долго и, может, не проснулся бы совсем — но почувствовал, как чья-то рука несильно и настойчиво трясет его плечо. С трудом открыл глаза любимец божий, и первое, что увидел, — раскрытую ладонь, державшую ремешок со связкой подаренных лет. Увидев руку, вздрогнул Мэбэт. Он не понимал, чья это рука; выходила она как бы из пустоты, в которой едва угадывались размытые очертания человека в малице.
— Возьми, — сказал голос. — Ты потерял — я подобрал. Не теряй больше…
Снова вздрогнуло сердце Мэбэта. Он протянул руку, чтобы взять связку, но пальцы не слушались, и подаренные годы поползли с ладони, попадали в снег, с тонким стуком ударяясь друг о друга. Так и лежала связка на снегу.
Вдруг понял Мэбэт, что, касаясь заветных дощечек, он не чувствует боли и воя не слышит.
— Кто ты?
— Дух…
Помолчав немного, собеседник вновь заговорил, будто предчувствуя вопрос:
— Этих зверей я давно знаю, они сами отдали мне твои подаренные годы.
— Ты приказал им? Разве ты можешь им приказывать?
— Нет. Но еще там, в мире, я много испытал от них, много бился с ними и победил. Или почти победил. Они это помнят и даже боятся меня.
— Разве есть человек, который может их победить?
— Не знаю… Наверное, есть. Что же касается меня, то я вовремя умер, и если бы не тот медведь, они одолели бы меня в каком-нибудь другом бою. Своевременная смерть — доброе дело: даже если она приходит к молодому, жизнь не кажется обидно короткой. Вы, живые, это плохо понимаете или совсем не понимаете.
Сердце заколотилось в груди Мэбэта.
— Кто ты? — закричал он.
— Я Хадко, твой сын… Ты вряд ли узнал бы меня сам. Облик мой еще неясен, потому что умер я не так давно. Но, я думаю, когда мы вновь встретимся за пределами земли, ты легко узнаешь меня. А сейчас еще не время. Здравствуй, отец.
Настолько поражен был любимец божий, что не ответил на приветствие сына. Хадко не попрекнул его.
После долгого молчания опомнился Мэбэт и сказал:
— Сын, я убил того медведя, я отомстил за…
Человек Пурги тихо оборвал его:
— Не рассказывай, я знаю. Скажи мне лучше — здоров ли мой сын? Здорова ли моя мать? Жена моя здорова ли?
— Они все живы и здоровы. Они тоскуют по тебе.
— Не надо тосковать. Пусть не тоскуют обо мне, здесь я не терплю никакого зла. Скажи им об этом, когда вернешься.
Горло Мэбэта немело от подступавших слез.
— Скажу… Если смогу дойти. Эти чумы — очень тяжкие. Они — расплата за мою жизнь…
— Не вини себя, — сказал Хадко, голос его был спокоен. — Каждый человек платит за свою жизнь — после смерти или еще там, на земле.
— Ты — заплатил? — спросил Мэбэт.
— Наверное, да. Хотя я не знаю, что будет со мной дальше. Участь моя там, — рука Хадко показала вверх, — еще не решена. Слишком мало времени прошло. Но я вижу подарок бесплотных в том, что они забрали мою жизнь в пору счастья. У меня родился сын, у меня была красивая жена и добрая охота. Любовь моя, родившись злой, очистилась от зла. Я пресек вражду с людьми и установил с ними добрый мир. Разве этого мало человеку? Даже того, последнего медведя я шел добывать, чтобы стать еще счастливее. Пожалуй, это было слишком… Правда, одно смущало мою душу. Не знаю, чьей волей — а, несомненно, это была благая воля — я поборол тот страх, который шел за мной от самой утробы. Это страх перед тобой. Я уже не боялся и не впадал в немоту при виде тебя, но все же знал, что столкнусь с тобой неизбежно. Пусть не сейчас, много позже, когда вырастет мой сын и твой внук, которого ты намеревался сделать своим наследником. Я догадывался об этом…
— Твоя догадка — правда, — горестно сказал Мэбэт.
Хадко продолжал, будто не слышал:
— Однако хвала тем бесплотным, которые послали мне своевременную смерть и тем избавили от брани с родным отцом.
— Ты бы поднял на меня оружие?
— Оспаривать первородство у собственного сына, поднимая оружие на собственного отца, — вряд ли может быть что-то ужаснее подобной участи. Всякий, кто сказал бы, что знает, как разрешить такую участь, — глуп. Разума моего хватило, чтобы не разгадывать эту загадку прежде, чем придет ее час. Время давало мне передышку, и я думал о другом, хотя знал, что ты не забываешь и не прощаешь обиды. Одно лишь скажу тебе: я бы сделал все, чтобы остаться жить, даже если бы ты захотел моей смерти. Но, как видишь, боги решили иначе — и потому незачем нам говорить об этом.
— Сможешь ли ты простить меня, сын?
— Ты не нуждаешься в моем прощении.
Мэбэт склонил голову, в груди его появилась боль, будто вновь вернулась стая и завыла.
— Нет, ты не можешь, — проговорил он обреченно, — не можешь простить меня.
— Поверь мне, отец, не от зла, не от старой обиды мой голос говорит эти слова. Зло и обиды остались там и уже не вернутся больше. Ни камню, ни дереву, ни птице, ни зверю нет нужды в прощении — в нем нуждается только человек. Он дальше всех от истины, он один знает, что такое страдание. Он один жаждет прощения и оправдания.
— Подожди, — крикнул Мэбэт, — не уходи! Я обещаю выдержать все, на что хватит моих сил, и на что не хватит — тоже выдержу. Скажи мне только… Правда ли, что с каждым человеком рождается мера его страданий? И если правда, то кем придумано такое зло?
Дух Хадко расплывался в воздухе, становился плоским и колыхался волнами, будто скорбный флаг войны под тяжелым ветром.
— Будь я последним из живущих на земле людей, наверное, боги открыли бы мне истину, — сказал он. — Я не последний и не знаю, но верю, что в конце времен — а может быть, и раньше — эта истина откроется нам. А сейчас главное — идти. Иди, отец. Не трать сил на преждевременные размышления. Береги себя.
Сказав это, дух Хадко исчез.
Седьмой чум: мертвое войско
Предстало пред ними истребленное войско Вайнотов. Во главе его был Няруй, который не вынес позора и сам себя убил.
Вожак сидел на снегу скрестив ноги и будто пел песню сам себе, раскачиваясь в такт словам.
— Разве может один человек противостоять войску? — спросил он как бы сам себя и сам себе ответил: — Нет, не может. Но Мэбэт, его сын и еще одна женщина победили меня — меня, от которого мой род не ведал убытка и не слышал о поражении. Может такое быть? Нет, не может. Сохатый велик, но куда ему одному против волчьей стаи? Медведь страшен, когда поднимут его из логова, но и он гибнет неминуемо, если охотников много, они храбрые и правильно расставлены на месте охоты… Я, Няруй, ходил против татуированных тунгусов, энцев, селькупов, аринов, нганасан, против других племен и родов, которые хотели нашей земли. Я водил людей с оружием, когда мы хотели чужой земли. Я выходил против войска вдвое и втрое больше собственного, и никогда род мой не слышал о поражении и не ведал убытка. Потому что бог войны любил меня и дал мне, Нярую, кроме храбрости, безошибочное знание делать засады и правильно расставлять людей перед боем соразмерно их способностям и силе. Но Мэбэт, его сын и еще одна женщина победили мое войско — целое войско храбрых людей. Почему так? Почему разум мой помутился? Почему я послал в разведку глупого мальчика, а не опытного мужа? Почему поддался страху трусливых? Почему уступил глупости глупых, жадности жадных, сам пришел в петлю и лег на ней?
Вильчатая Стрела поднял голову, будто искал в пустоте ответа и оправдания.
— Но ведь я все сделал правильно. Я послал в разведку самого незаметного человечка, похожего на бродячего дурачка. Я сам пошел на становище врага, чтобы опередить его. Я не позволял трусости и жадности, я должен был победить, ибо не нарушал законов войны, и мой бог войны должен был и в этот раз помочь мне. Но победил Мэбэт… Горько мне… Скажи, Мэбэт, почему ты, презирающий все законы и не гнушающийся пользоваться даже предательством женщины, — почему победил ты? Почему не я, от которого род мой не слышал о поражении? Почему бог войны послал мне эту странную битву и отвернулся от меня? Я поднимаю полог, гляжу в свою жизнь, как в светлый чум, в котором все на виду, и не нахожу, чем прогневил я своего бога. Может быть, ты мне скажешь?
— Боги не всесильны, — сказал Мэбэт. — Они, так же как люди, путаются в своих желаниях и ошибаются. Теперь я знаю это, Няруй. Не терзай себя, не мучайся виной. Для тебя уже все прошло.
— Нет, — ответил Няруй. — Не-ет, — повторил он с горестной твердостью. — Не прошло. Я чувствую, это только начало большой муки, бесконечной, как замерзшая тундра. Хороший воин тот, у кого душа бела, как снег, и мысли просты, и своего главного врага — сомнение — он убил еще в начале пути, когда руки его впервые коснулись оружия. Только так можно не бояться смерти. Я служил родичам и не сомневался в справедливости своего дела. Воин, верный своему роду, не виноват ни в чем. Но теперь мою душу — всего меня — точит червь: я думаю о том, прав ли я. Думаю — в чем правда? Я думаю и сомневаюсь, а это самая тяжелая пытка для воина. Лучше терпеть любую боль от железа, но только не эту муку. Куда мне спрятать свою память?
— Мне жаль тебя. Не спрашивай себя о том, чем прогневил ты своего бога. Ты не мог победить — ты был игрушкой.
— Игрушкой?
— …
— Кем же тогда был ты?
— Так же как и ты — игрушкой, только другой.
— Другой?
— Мать Земли сделала меня своей забавой, чтобы радоваться, глядя на счастливого человека, которому все под силу и которого не коснутся горести людей. Только поэтому ты не мог победить.
— Зачем ты идешь? — спросил Вильчатая Стрела.
Он не спрашивал — куда? — потому что знал: Мэбэт хочет вернуться в мир и пожить еще.
— Мне нужно дожить до совершеннолетия внука, иначе моя семья погибнет.
— Странное дело. Тебя ведь никогда не заботили люди — ни чужие, ни свои. Вспомни Ядне.
— Я помню о Ядне. Ради нее я возвращаюсь по этой тропе.
Няруй молчал, и мертвое войско, рядами сидевшее за спиной вождя, молчало.
— Да, — сказал он наконец, — сейчас самое время поквитаться с тобой. Но ты не знаешь, какому богу я молюсь. И никто не знает, потому что его имя нельзя произносить при людях. Это бог договора, службы и справедливости. Он покровительствует доброй войне. Пусть я мертв, но остаюсь тем же воином по прозвищу Вильчатая Стрела. Позор, который поразил меня, до сих пор мучает мое сердце. Я нарушил правила и привел войско в твое становище, потому что считал, что ты не настолько безумен, чтобы идти против меня в одиночку.
— Ты поступил разумно, — сказал Мэбэт.
— Хотя, — помедлив, продолжил Няруй, — теперь я узнал, что за тобой стоял великий союзник, сильнейший любого войска. Но сейчас все иначе: за моей спиной вооруженные мужи, а ты один — теперь действительно один. Пустить против тебя войско — значит просто убить тебя. Я не хочу, чтобы мой бог думал обо мне плохо, узнав, что я отомстил тебе трусливо и бесчестно. Я знаю твою силу, которая и без помощи богов поражала многих, и, признаться, удивляюсь, почему судьба не сделала тебя вождем. Ты был бы, пожалуй, лучше меня и лучше многих. Однако это не важно: в тот раз ты отказался от поединка со мной, и думаю, все будет по чести, если теперь ты примешь мой вызов. Одолеешь — пойдешь дальше. Никто не посмеет тебя тронуть.
Мэбэт поклонился:
— Ты великодушен, Вильчатая Стрела. Слишком великодушен.
Няруй молчал некоторое время, вдумываясь в смысл сказанного, и вдруг лик его прояснился и побагровел.
Вскочил Няруй:
— Почему же слишком? Ты хочешь сказать, что победить меня — пустяковое дело?
— Нет, не об этом я хотел сказать.
— Так о чем же еще, кроме сказанного?
— Послушай меня, — сказал Мэбэт, — послушай со вниманием. Теперь мы оба во власти воинской удачи, а удача — игра богов. Особенно в поединке.
— Согласен.
— Если вдруг случится так, что твоя удача на миг отвернется, — я обязательно убью тебя. Я должен это сделать.
— Как же иначе? — возбужденно, почти весело выкрикнул Няруй. — И я поступлю так же, сделай ты хоть один неправильный выпад. Говори дальше.
— Ты не вынес позора той войны. Мне не хотелось бы убивать тебя после того, как ты убил себя сам. Ты уже мертв, я еще жив.
Вильчатая Стрела сделал шаг навстречу Мэбэту; грудь под кольчатым панцирем дышала восхищенно.
— О, — сказал вожак. — О, ты не таков, каким я представлял тебя. Ты знаешь, что такое настоящее благородство. Сядем же, поговорим о настоящем благородстве.
Вмешательство богов
Согласие — редкий гость средь людей, но и в небесах нет мира.
Пока стоял Мэбэт против мертвого войска, Нум, бог Верхнего неба, бог, созерцающий все времена, не имеющий облика и окруженный Совершенными, промолвил вдруг:
— Где Мэбэт?
Так вскрылось преступление Матери, завладевшей яркой тенью человека, до того как высшим богом была написана его судьба.
— Нум спрашивает о Мэбэте, — сказал Ульген, — о той тени, что ты забрала у меня? Что мне ответить ему?
Мать слышала голос безликого бога. Перед Ульгеном она стала невинно-прозрачной, волновалась тихо, не показывая облика.
— Я выпускаю в мир тени, которые даешь мне ты. Ты дал мне тень — я родила человека. Чего же еще хочешь от меня?
Ровным тяжелым гневом прогремел Ульген — Мать клонилась к предательству.
— Пусть Безликий покарает меня и я окажусь среди духов преисподней, но и тебе добра не будет.
— Не грози мне, — сказала вода.
— Ты ошибаешься, думая, что, когда обрушится его гнев, сможешь прикрыться слабостью и неразумием женщины. Второй раз он тебя не простит. Помни об этом.
Мать потемнела и замерла. Ульген пробудил в ней недобрую память.
Давно, еще в пору сотворения мира, она была женой бога одного из высших небес, но прельстилась Подземным Царем. Когда вскрылась измена, Мать мольбами и стонами вымаливала у мужа снисхождения. Если бы ревность небесного супруга оказалась сильнее, то быть бы ей в преисподней. Но Мать добилась своего, и в виде милости ее поместили на границе миров. Бездна времен прошла, и многое становилось иным в небесах и на земле, в пространствах, где живое и мертвое, но Мать так и не вернулась к небожителям. Она понимала, что путь ей только вниз.
Оборотилась Мать серебристой гагарой, полетела по белому небу, вдоль Тропы Громов и увидела своего любимца, сидящего напротив войска Вайнотов. Мэбэт и Няруй говорили друг с другом. Не опускаясь на землю, гагара остановилась над их головами и заговорила голосом Матери.
— Мэбэт, — позвала Мать. — Узнаешь ли ты меня?
— Это ты… — сказал Мэбэт, поднимаясь: он был удивлен.
— Помнишь свою клятву?
— Помню. Я поклялся почтить тебя самой великой жертвой за все, что ты сделала для меня. Я клянусь, что сделаю это в тот же день, когда вернусь в мир.
Взмахнув крыльями, гагара опустилась на снег.
— Ты можешь исполнить свою клятву прямо сейчас.
— Сейчас?
— Да, сейчас, Мэбэт, и как можно скорее.
Необъяснимая тревога сжала сердце человека рода Вэла.
— Не могу понять, о чем ты говоришь. Ведь еще не все чумы я прошел, и неизвестно, пройду ли…
— О том, что было, — забудь. Нет ни чумов, ни Тропы, ни подаренных тебе лет. Теперь все иначе. Случилась перемена в небесах.
— Перемена?
— Да, великая перемена. Ты должен вернуться на небо будущего, к Ульгену, и вновь стать той яркой тенью, которой ты был когда-то. У Безликого есть замысел о тебе. Это и будет та жертва мне, которой ты клялся. Сдержи клятву!
Рука Мэбэта ослабла, оружие упало в снег.
— Все к лучшему, мальчик, — продолжала Мать. — Ты родишься вновь, потом пройдут годы, ты вырастешь и станешь великим среди людей, тем, кто водит народы, приносит в мир новое знание или возглашает весть высших богов, — такова будет твоя участь. Возвращайся, мальчик, не медли. Я пришлю за тобой своего вестника, орла с белой шеей, он унесет тебя от этих духов, унесет туда, где должно быть тебе.
Упругими волнами падал на их головы ветер. Орел-вестник приближался к земле, касаясь огромными крыльями снега и поднимая белые сполохи.
Он сел в половине полета стрелы от Мэбэта и не двигался, безучастно глядя куда-то в пространство. Он был всего лишь вестник.
— Мэбэт, Мэбэт, — раздался голос, знакомый голос Матери. — Пришло время. Оставь оружие, оставь пса, забирайся на спину орла и постарайся глубже спрятаться в перьях, чтобы небесный холод не убил тебя. Спеши.
Мэбэт поднял пальму, выпрямился во весь рост и знаком позвал Войпеля — пес лег у ног хозяина.
— Слышишь меня? — крикнул Мэбэт что было сил. — Слышишь меня? Отпусти орла, пусть не утруждает крылья — я не хочу лететь.
От этих слов зазвенел воздух. Но Мать медлила с ответом, и небесный вестник не двинулся с места.
— Ты слышишь меня? — еще громче закричал любимец божий. — Я не полечу на небо, я не буду рождаться вновь ни великим ни малым, я пройду до конца все чумы и доживу свой век.
Тут вновь заговорил знакомый голос, но таким страшным он еще никогда не был:
— Пища червей, понимаешь ли ты своим жалким умом, на чьем пути встаешь?
— Ты сама говорила, что мне предстоит тяжелая война — за самого себя. Я должен закончить эту войну. Пусть улетает твоя птица.
Застонало пространство, и в этом стоне Мэбэту послышалось что-то краткое и повелевающее. Орел взмыл в небо, и через мгновение увидел любимец божий, как падает на него скала с огромными когтями.
Первый удар Мэбэт отразил пальмой. Орел сделал второй круг. Любимец божий припал к земле, и когти вестника лишь взорвали снег. Повинуясь голосу, он страшно и упорно шел на добычу. Но и в третий раз его удача лишь промелькнула — орлиный коготь зацепил малицу Мэбэта.
Снова был окрик — но уже не с неба. Няруй поднял войско, и через миг вокруг Мэбэта возник купол щитов, ощетинившийся остриями железа. Орел кружил, когти хватали людей горстями, люди сыпались на землю и через мгновение вновь становились единым железным телом. Падение не калечило их.
Ни досады, ни злобы не было в вестнике, он не приходил в ярость от неудачи и ран, но лишь, повинуясь, делал свое дело. Однако гневом исходила Мать. Скоро поняла она, что упорство не принесет пользы.
А там, в небесах, нетерпение раздирало Ульгена.
— Где Мэбэт? — спрашивал он беспрестанно, чем доводил Мать до обессиливающей ярости.
Наконец сказала богиня:
— Эта тварь не хочет снова стать яркой тенью. Он погибнет, но не пойдет в небеса.
— Тогда, — сказал Ульген, — лучше для нас, чтобы Мэбэт совсем исчез. Затерялся в мирах, сгнил, обратился прахом, будто не рождался на свет. Мы же будем упорны, и пусть Безликий сочтет Мэбэта своей ошибкой. А когда появится новая яркая тень — а это случится рано или поздно, — пусть она будет Мэбэтом.
На то было молчаливое согласие Матери. Оно стало ее последним непроизнесенным словом в судьбе человека рода Вэла.
Угадав молчание, улетел орел, орошая землю каплями серой крови, падавшей с израненных ног. В снегу кровь обращалась в куски сырого железа.
Войско духов, потрепанное, но живое — если так можно говорить о мертвецах, — собиралось вокруг своего вождя.
Последний бой
Загудело, заворочалось нутро земли, будто проснулся огромный зверь и ярость бьет в нем.
Войпель втянул воздух.
— Кинь-Ики, — сказал он, — повелитель смерти, тления, червей и змей идет против нас.
Побледнел Няруй:
— Сразиться с самой смертью… Есть ли большая удача? Благодарю тебя, мой добрый бог.
Спрятать Мэбэта и его пса, а также мертвое войско, обретшее плоть на границе миров, спрятать так, что боги, духи и тем более люди никогда не нашли бы их, было под силу только одному существу — Кинь-Ики. Мать вспомнила о страшном боге, ибо он был ее давним безмолвным слугой.
Про то не знали ни Мэбэт, ни Няруй, ни его воины.
Кинь-Ики — с тысячью пастей, тысячью оголенных глазниц вместо глаз, с шестью огромными змеями вместо рук, бог, источавший холод и смрад всех могил земли, — возник перед войском. Он стоял в нартах, скрытый до половины щитами из черепов. Нарты не двигались, и никакой упряжи при них не было.
Отрывисто крикнул Няруй, и мертвое войско, громыхая железом, беглым шагом двинулось навстречу противнику. Пока шли воины, вокруг бога смерти неизвестно откуда возникло и начало растекаться озеро, сверкающее мокрой чернотой. Скоро оно стало огромным, заходило странными волнами, которые не вздымались, но наползали друг на друга, и, вместо плеска вод, доносилось чавканье болота. Рядом с Кинь-Ики не было никого. Вайноты встали и стояли в растерянности, не видя врага. Бога смерти они считали полководцем, но не знали, где его войско.
То было не озеро — то были черви могил, великое воинство Кинь-Ики, победить которое не удавалось никому из числа живых. Оно шло на мертвое войско Вайнотов, и люди Вильчатой Стрелы приняли на себя червей могил. Не зная, как воевать, они размахивали оружием, однако скоро стало видно, что исход боя предрешен.
— Наше дело и на том свете умереть! — кричал войску Няруй.
Он один понимал, как нужно биться.
Видели глаза Мэбэта — вышла из воинов сила и остатками ее они пытались поднять оружие, но тела не слушались их. Войско уже не сражалось, но не сходило с места, чтобы, пока черви уничтожают его, дать Мэбэту время уйти за пределы чума. Таков был замысел Няруя. Плотным строем обступали Вайноты черное озеро, не пуская к нему божьего любимца.
Последними держались Вильчатая Стрела и с ним несколько воинов. Они еще имели силы стоять на ногах, но падали один за другим.
Мэбэт понял — это была жертва его спасению.
Один за другим падали воины, и блестящая черная нечисть принималась за их плоть, просачиваясь сквозь кольчуги и скрепления панцирей, жижей болотной заползала под железные наручья и поножи. Воины кричали и замолкали скоро…
Последним оставался Няруй. Древко пальмы его было разбито в щепу. Держась за широкое лезвие, он срывал с себя и швырял в снег шевелящиеся комки слизи, но и ему оставалось немного. Оказавшийся под железом враг начинал пожирать его кожу.
С каждым выдохом вырывалось из груди вождя Вайнотов величание его тайного бога:
— Справедливый… Справедливый…
Мэбэт это слышал и страдал невыносимым и необъяснимым страданием. На его глазах смерть жадным чавканьем доедала лучшего из людей, ребенка, закованного в железо. Няруй падал и поднимался, пятился, ограждая от смерти любимца божьего. Мэбэт схватил его за руку, пытаясь тащить за собой, но вожак освободился рывком, обернулся и крикнул повелительно и яростно:
— Не смей! Они полезут на тебя. Схватишь еще раз — сам убью.
— Ты погибнешь! — крикнул он, но Няруй будто не слышал.
И вдруг ударом вошла в Мэбэта догадка — почему, почему он не сделал этого раньше? Он рванул ворот малицы, достал связку, не глядя, сколько ухватила рука, сорвал несколько лет подаренной жизни и швырнул вперед Няруя. Шипящее месиво накинулось на них и тут же расползлось: дерева на том месте не было. Потрясенный Няруй — он полз на спине, головой вперед — на мгновение остановился. Мэбэт стоял, держа связку в руках. Рука шла назад, готовая бросить вновь.
— Что ты делаешь? — закричал Няруй. — Останови свое безумие. Это же смерть, она пожирает тьмы лет, что ей твои жалкие дощечки.
Рука продолжала движение… Сил в Няруе осталось на самом донышке, и бог, которому служил он и верил безоглядно, дал своему воину последнее повеление, на что потратить остаток дыхания.
Как огромный таймень, вытащенный из реки, бьется на берегу, расшвыривая рыбаков, Няруй изогнулся дугой и железной рукавицей ударил в лицо Мэбэта. Свет померк в глазах любимца божьего, и что было в следующие несколько мгновений, он не знал.
— Так-то лучше, — сказал вожак. — Это тебе за твои хитрости и за то, что берешь баб в свое войско…
Вильчатая Стрела знал, что делал: прежде чем черви добрались до его лица, губы успели улыбнуться и еще раз прошептать имя.
Пока лежал Мэбэт, откуда-то вырвался Войпель, схватил хозяина за ворот и потащил по снегу. Черная ползучая волна не угналась за ними. Сознание вернулось к божьему любимцу уже за границей невидимого чума, там, где смерть не могла достать его.
От войска Вайнотов никого не осталось. Воинство Кинь-Ики накрыло последнего, и когда лениво отошла черная волна, увидел Мэбэт чистые белые кости, укрытые железом.
— Брат мой, — прошептал Мэбэт. — Брат мой…
Даже песцу и мыши ничего не досталось бы от Няруя. Любимец божий вскочил, швырнул связку в снег и закричал в бесцветную матовую высь:
— Эй вы, кто там есть, слышите меня? О, как горько мне, что я пренебрегал вами, когда жил. Вас следовало ненавидеть. Люто ненавидеть. Ваши игры — мука человеку. Все, что создано вами, — тоже мучение. Ваши замыслы — страдание и смерть. Я ненавижу ваше величие, я ненавижу свою ничтожность. Лучше умереть, превратиться в тлен, а еще лучше не родиться, чтобы не стать игрушкой вашей! Эй!.. Эй, вы слышите меня? Есть ли среди вас тот, кто отличает добро от зла? Есть среди вас тот, кто различает дрянных и лучших и последним посылает благо? Есть ли среди вас тот, у кого заболит сердце о Вильчатой Стреле?
Дыхание перехватило. Мэбэт упал. Ветер, глухой и безгласный, был ему ответом.
— Нет доброго среди вас… — прошептал он. — Нет мне заступника… нет заступника человеку… проклинаю вашу игру…
Силы вышли из Мэбэта. Он зарыдал, и рыдания провалились в сон. Немного сил оставалось у Войпеля: он потратил их на то, чтобы взять связку подаренных лет и затолкать ее за ворот малицы хозяина.
Впереди оставалось два невидимых чума и восемь дощечек из одиннадцати.
Чум Женщины
Сколько спал Мэбэт — неизвестно. Проснулся он от того, что почувствовал, будто чья-то рука, маленькая и теплая, проникла под ворот малицы и гладит по его груди. Никто не знает, какой сон снился ему тогда, но наверняка что-то он видел, потому что не сразу открыл глаза, а когда открыл — не успел удивиться.
В нескольких шагах от него сидела Ядне. На ее пальцах был ремешок со связкой подаренных лет. Она перебирала дощечки, рассматривала каждую со всех сторон и не глядела на Мэбэта.
— Ядне, — позвал он тихо.
Она подняла глаза, коротко взглянула на мужа и снова углубилась в свое занятие. Мэбэту показалось вдруг, что это не теперешняя его жена, а та девушка, которую он выкрал со становища рода Окотэтта и сделал матерью своих детей.
— Ядне. — Мэбэт приподнялся, он был еще слаб. — Как ты здесь?
— Я скучаю по тебе, — сказала Ядне. — А ты? Ты скучаешь?
— Да…
— Скучаешь? — повторила Ядне; в голосе ее появилось что-то дрожащее.
Мэбэт снова попытался встать и не смог — боль прошила тело. Он подавил вскрик и не подал виду.
— Я скучаю по тебе, Ядне. Ради тебя я здесь. Знаешь, что ты держишь?
Она не дала договорить:
— Ты помнишь наших детей?
— Помню.
— Всех?
— Всех. Почти всех…
— Помнишь, как хоронил их в дуплах?
— Помню.
— Ты ведь совсем не страдал, когда хоронил их в дуплах…
Мэбэт не мог ответить сразу.
— Не отвечай, — сказала Ядне. — Я знаю, что ты не страдал.
Голос ее становился холодным.
— А ты помнишь, как подставил меня приманкой под твои же стрелы?
— Ты просила сама.
— Да, просила… — Слеза блеснула на ее бледной щеке. Резким движением Ядне убила слезу. — Ты исполняешь все, о чем просит женщина?
Она замолчала ненадолго. Мэбэт ждал, понимая, что здесь, на Тропе, он должен вытерпеть все.
— Не отвечай, не надо, — продолжала жена. — А ведь я помню, как ты обнимал меня. Это было так редко, что каждый раз — я помню. Твоя ласка появлялась лишь тогда, когда ты хотел унять мое беспокойство. Оно мешало тебе, раздражало тебя. Так успокаивают оленя, прежде чем воткнуть ему нож в сердце.
— Ядне…
— Хочешь успокоить женщину — прижми ее к себе. Хочешь успокоить собаку — ударь ее палкой. Но ведь ты даже не бил меня, как это делают все мужья в тайге!
Она вскочила и разразилась хохотом, дерзким и мстительным.
— Ты никогда не любил меня. Никогда.
— Не любил. Я никого не любил. Но я тебя берег.
Ядне становилась все злей.
— А помнишь Хадко? Права была твоя невестка — он оказался сильнее тебя. Он тебя не боялся.
Мэбэт вновь попытался встать — Ядне отскочила, будто страшилась быть рядом с ним.
— Послушай, моя жена, послушай. — Он пытался говорить как можно спокойнее. — То, что ты держишь в руках, — это восемь лет подаренной мне жизни. Я не знаю, дух ты, видение или живая, но верь мне: я пронесу их через все испытания и вернусь к тебе. Восемь лет — это очень много, и мы проживем их совсем не так, как раньше. Я больше не любимец божий, я вернусь человеком, как все люди, и радости людей будут радовать меня, печаль людей будет мне печальна. Я верну все долги…
Нетвердыми ногами Мэбэт сделал первые два шага. Ядне вновь отбежала и крикнула как-то совсем по-чужому:
— Долги? Чем же, интересно знать, вернешь мне только один долг из множества?
— Какой долг?
— Ты отрезал мне голову! — пронзительно взвизгнула Ядне.
Но то была уже не жена Мэбэта. Вместо нее возник столб снежного смерча, из которого вылетела совсем другая женщина — Одноглазая Ведьма. Она носилась над головой Мэбэта и режущим хохотом кричала ему проклятья, заглушая лай Войпеля.
— Ты отрезал мою голову ножом… Ты забавлялся моей головой… Ты сделал ее посмешищем дурака… Пнул ее ногой… Чем заплатишь за это? Чем?
Она потрясала связкой. Мэбэт взял пальму.
— Будешь охотиться на меня, любимчик божий? Где твой лук? Чем ты достанешь меня?
Мэбэт бросил оружие и сказал:
— Ты делала зло, едва не отравила моего сына. Не забывай об этом. Но все же сколько ты хочешь за свою голову?
Одноглазая зависла в пространстве. Ветер развевал рваные ленты, украшавшие ее малицу с изображением сохатого.
— Голову я тебе прощаю, — сказала она. — Заплати за другое.
— Не понимаю твоих слов…
— Я тебе напомню.
Ведьма сорвалась с места и, сделав круг в небе — такой большой, что на мгновение совсем пропала из вида, — вернулась в другом обличье.
Она предстала миловидной белолицей девушкой небольшого роста, в новой малице, расшитой мехами и бисером.
— Такой ты меня не помнишь? — Она кружила над головой Мэбэта, но уже не столь быстро, так что любимец божий успел увидеть: когда-то Ведьма была и в самом деле хороша.
— Конечно, откуда же тебе помнить меня! А я тебя помню. На каждом празднике, забыв про стыд, я лезла пред твои очи, чтобы ты увидел меня. Но как же ты мог меня увидеть, если нос твой постоянно задран. Ты гнушался смотреть на людей с высоты своего роста. — Она сделала еще круг и оказалась совсем близко, так что Мэбэт мог достать ее. Но Мэбэт не двигался. — Я — внучка шаманки, и мой путь был определен. Однако ты сломал все — сломал, как только я увидела тебя. Летом, когда тебе шел двадцатый год и ты первый раз сам убил медведя. Помнишь? Нет, не помнишь… С того праздника из души моей вымело все, кроме одного желания — быть с тобой, владеть тобой! Это была не просто любовь, это была справедливость. В моих руках власть над духами, ты — лучший из людей, любимец божий. Лучшее роднится с лучшим, могущество с могуществом — разве это не справедливость? Я мечтала, чтобы ты украл меня, но ты крал других. Я надевала лучшие одежды, но ты не хотел смотреть на них. Я танцевала пред тобой вместе с другими девушками — твои глаза останавливались на других девушках.
Еще один круг сделала Ведьма.
— Когда пришло моей бабке время умирать, а мне занять ее место и больше не жить как все люди, не ходить на праздники, не танцевать, не наряжаться, — я все равно не отказалась от тебя. Все, что знала, я бросила на тебя. Я посылала к тебе духов, камлала в светлом чуме и в темном чуме, чтобы выведать твое сердце. Варила травы и говорила над ними слова, от которых умирают деревья. Тайком кропила твое оружие и насылала недуги, чтобы ты пришел ко мне, когда болезни и плохая охота начнут преследовать тебя… Но ты не пришел. Какая-то сила стояла между нами — сердце твое было темно для меня, духи возвращались ни с чем, заговоренные отвары только портили воздух, болезни отскакивали, как каленые орехи от железа, и удача не изменяла тебе. Но хуже стало!
Вновь взвилась Ведьма.
— Хуже стало — все оборачивалось против меня самой. Дар мой оставил меня, я стала человеком, как все люди. Но даже этим даром я оплатила бы свою любовь, если бы не последнее, самое страшное. Однажды я проснулась и не смогла открыть глаз — вот этот, правый. Никто не узнавал меня, все думали, что та девушка погибла, а вместо нее из тайги возникла ведьма. Я сама пустила слух, что родилась одноглазой. Но смотри, смотри, какие у меня были глаза!
Она приблизила свое лицо к лицу Мэбэта, и он увидел два зеленых острова на сверкающих льдинах, обрамленных ослепительной чернотой ресниц.
— Ты мучилась, — сказал Мэбэт.
— Да, мучилась. И это я тебе прощу.
Девушка обернулась той безобразной старухой, которую он знал.
— Даже когда ты пришел убивать меня, ты не стал меня слушать. Ты смеялся. Ты убил меня.
— Я пришел убить Одноглазую Ведьму. Скажи, чего ты не можешь простить мне?
Ведьма с хохотом описала круг.
— А ничего не прощу! Ничего! И себя! И того, что все досталось той безмолвной, покорной твари из рода Окотэтта! И того, что сердце твое не знало той болезни, которая доводит до безумия, ведет на преступление и смерть! Ты не страдал ею — вот за это плати! Плати, как я заплатила — своим даром, своим уродством, своей головой! Отдай все, все, все…
Ведьма кружила, потрясая связкой.
— Вот они, твои годы, твои жалкие деревяшки. Теперь они мои, все до последней. Ты отправишься в преисподнюю, а твоя старая дура пусть рубит дрова и таскает нарты чужих людей. Она, и твоя невестка, и твой внук будут питаться объедками. Нет — объедками от объедков, ибо сперва ими будут кормить собак.
Так кружила Ведьма, потрясая жизнью Мэбэта. Сердце ее стонало сладкой болью, и эта боль дурманила ее. Она рассекала воздух, казалось, уже не замечая ни человека, ни пса, не видела, как Мэбэт поднял пальму и едва не пропорол ей брюхо, когда она пролетала, почти касаясь земли.
— Хочешь поохотиться? — дразнила Ведьма. — Посмотрим, какой ты охотник.
Она была подвижнее звука, и Мэбэта мучила досада от бесполезности его оружия. Она кружила, хохотала — но вдруг прыгнул Войпель и уцепился зубами за связку.
Ведьма в воздухе, собака на снегу тянули связку, рвали связку. Мэбэт бросился к ним. Но тут Ведьма издала такой свист, от которого у человека и пса потемнело в глазах и тела скрутило судорогой.
Ведьма вырвалась.
Она улетала не спеша, так чтобы Мэбэт видел — и смотрел долго, — в чьих руках его подаренные годы.
Они прошли десятый чум. За воротом малицы Мэбэта было пусто.
— Вот и некуда мне идти, — сказал он.
Войпель подошел к хозяину и вместо ответа положил на снег крохотный кусочек дерева — клык его вырвал щепку. Мэбэт поднял ее и рассматривал безучастно.
— Сколько в ней жизни? — спросил он как бы сам себя, взвешивая на ладони то, что осталось от связки.
— Покажи, — попросил Войпель.
Мэбэт поднес ладонь к его носу.
— Если бы осталась зарубка, — сказал пес, — был бы месяц. А так — не знаю. Дней пять. Может, семь.
Последний чум: Езанга
Они шли и наконец наткнулись на человека. Он сидел на высоком комле упавшей сосны, болтал в воздухе ногами, обутыми в рваные пимы, и напевал что-то бесконечное и понятное одному ему. Завидев идущих, человек прервал песню.
— Здравствуй, Мэбэт! — закричал он радостно. — Пес у тебя шибко хорош — давно мечтал о таком. Да куда мне иметь хороших собак, они дорогие… А я ведь ждал тебя и рад видеть. Садись рядом.
Мэбэт узнал человека, и все, что было в десяти чумах, вылетело из души и перестало существовать.
Перед ним был Езанга. Мэбэт перебирал прошедшую жизнь, как бисерную нить, и, перебирая, обманывал себя, обманывал тихо, украдкой, будто надеясь, что Тропа не доведет его до того дня, о котором на земле он не любил вспоминать и наконец почти забыл. Но Тропа довела, и тот день предстал пред ним последним испытанием перед выходом в мир, явился тем самым человеком в рваных пимах и залатанной, почерневшей от сальной грязи малице.
Любимец божий вспомнил: точно так же Езанга сидел на комле в его становище — болтал ногами и пел — в тот день, когда был заключен меж ними колыбельный сговор.
По этому случаю Ядне готовила угощение, несла в чум оленью ногу и, проходя мимо мужа, шепнула ему с укоризной:
— Ну и родственника ты нашел…
Мэбэт улыбнулся:
— Какой есть — такого примешь.
Езанга, бедняк из рода Нэвасяда, слыл человеком нелепым. Само прозвище его означало Запутавшийся В Силке — в память о случае, над которым долго смеялись таежные роды, да и тундровые тоже.
Когда-то давно решил Езанга (тогда у него было другое прозвище) жениться и на празднике приметил себе девушку — красивую и в богатой малице. Долго он смотрел на нее, терся в толпе, заглядывал то с одного бока, то с другого и, насмотревшись всласть, ткнул в бок стоявшего рядом знакомого парня.
— Какая девушка красивая! — сказал он так громко, что услышали все. — Ну очень красивая. И одежда хороша, видно, богатые у нее родители. Я бы женился на ней, ой, как я бы женился на ней!
Парень прыснул. Мало того что Езанга был беден, внешность он имел невзрачную и даже смешную: ростом мал, кривоног, ходил будто приплясывал и скулы у него были такие широкие, а глаза настолько узкие, что казалось, у богов едва хватило кожи, чтобы обтянуть такое лицо. Оттого трудно было различить, когда Езанга улыбается, когда нет. Хотя улыбался он чаще, чем был серьезен, и всем людям радовался, будто родственникам после долгой разлуки. Не различал он ни больших, ни малых, с почтенными разговаривал как с детьми, а с детьми — как с почтенными. Без песни шагу не ступал, а песен тех не понимал никто.
— О чем поешь? — спрашивали его, бывало. — Нам бы хоть спел.
— Вон сойка летит. — Езанга тыкал пальцем в небо. — Сейчас про нее пою.
Уже тогда говорили добрые люди — дурной он человек, никудышный, наплачется с ним семья. (Это оказалось неправдой: Езанга был добрый охотник и со стадом обращаться умел.)
Посмеялся тот парень, а сам мысль затаил.
— Так женись, — говорит, — коль нравится.
— А отдадут ли? — спросил Езанга. — Я ведь человек бедный.
— Нет, не отдадут, — сказал парень, — точно не отдадут. То Яптиков девушка, я ее отца знаю. У него оленей больше, чем у тебя волос на голове. Видишь, какая она красивая? Отец большой калым за нее потребует. Нет, не отдадут ее тебе.
— Зачем тогда говоришь «женись»? — обиделся нелепый человек. — Смеешься, что ли?
— Не смеюсь. Я тебе дело скажу: ты ее укради, а потом, через год, приезжай к ее отцу мириться. Так многие делают.
— Никогда я девушек не крал.
— Хочешь, помогу тебе?
— Помоги, — униженно попросил Езанга. — Уж больно хочется мне красивую жену. Я бы ее любил и не обижал никогда. А бить буду раз в год, а то и реже… Помоги, а?
Тот парень сговорился с приятелями своими устроить над Езангой шутку — и устроили. Сказали, что подведут к чуму, где невеста его ждет, а сами рядом будут, с нартами, чтоб было на чем покражу везти. Однако задумали они другое: вооружившись палками, в соседнем чуме притаиться и, когда нелепый человек пойдет воровать невесту, ворваться и похитителя побить.
Только Езанга этих парней перешутил — такая, видно, судьба у него была.
Выскочил он из засады, залез в чум — да не в тот. Там сестра той девушки сеть плела из крапивного волокна — уже много сплела, по всему чуму развесила сети. Езанга, не разглядев, кто перед ним, набросился на девушку, а та завизжала и сетью загородилась. Пока похититель от страха руками махал, запутался так, что ни рукой, ни ногой не мог пошевелить.
Парни же в соседнем чуме с палками караулят, похихикивают, а нет никого. Слышат — визг, крик: та девушка на помощь зовет. Побежали они на зов, увидели, что творится в чуме, и начали людей созывать. Много народа прибежало. Последним явился отец семейства.
— Ты чего здесь делаешь? — спросил он.
— Дочку вашу хотел украсть, чтобы жениться, — простодушно ответил запутавшийся Езанга. — Только не эту — другую.
Люди давай смеяться, и пока смеялись они над бедным вором, девушка, которая сети плела, заплакала.
Уродилась она не в сестру, не в отца, не в мать, а неизвестно в кого — такая же, как Езанга, широкоскулая, кривоногая да и спиной чуть кривовата. Потому ни одежды красивой, ни ласки ей не доставалось. Как услышала она, что смеются над человеком, который хотел украсть ее красивую сестру, а попал на нее, некрасивую, — оттого и заплакала. А когда насмеялись люди вдоволь, старший из Яптиков говорит:
— Полагается тебя отлупить как следует. Но я тебя бить не стану — дочку свою за тебя отдам. На которую напал — ту и бери. Очень уж вы друг другу подходите. Калым дашь какой сможешь.
Люди — опять смеяться, девушка — плакать…
— Видно, судьба моя такая, — сказал Езанга. — Помогите мне лучше выпутаться.
После этих слов девушка вдруг остановила слезы и принялась освобождать из сетей непутевого гостя. С той поры и получил он свое прозвище — Запутавшийся В Силках.
Девушку Езанга привел в свое становище и получил от отца хореем по хребту за то, что без его спроса женился. На другой день отец, ругаясь, выбрал пять оленей и отогнал в становище Яптиков. Через год он умер, и остался Езанга со старухой матерью да молодой некрасивой женой. Она ему детей рожала, он ее не обижал и бил только раз в год, а то и реже.
Мэбэт, когда узнал историю женитьбы Езанги, тоже смеялся.
Лет через десять после своей удивительной свадьбы нелепый человек появился в его становище.
— Здравствуй, Мэбэт! — крикнул Езанга, расплывшись в улыбке, будто встретил старого доброго приятеля. — Хорошее у тебя становище, ой хорошее, и ровдуги на чумах новые, и жена красавица, и детки хорошие…
Потом понял Мэбэт: такая привычка была у нелепого человека — хвалить все, что попадалось на глаза. Как раз и жена, и две маленькие дочери оказались рядом — третья, совсем младенец, была в чуме, в люльке спала. Прибежали бы собаки — им тоже досталось бы доброе слово от Езанги.
— Здравствуй и ты, — ответил Мэбэт. Вид незваного гостя забавлял его. — Зачем пришел?
— У… по важному делу пришел, шибко важному.
Езанга нагнулся и начал суетливо развязывать ремни на лыжах. Кончив дело, подошел к хозяину становища приплясывающей своей походкой — подошел так близко, что Мэбэт шагнул назад.
— Дело хорошее, важное, тебе говорю. Две дочки у меня осталось, и сынок один подрастает, пятая зима пошла. Дочек скоро замуж выдавать, да уже сейчас слышал, люди говорят, что от жены кривобокой и дочки кривобокие — кто их возьмет. А они не кривобокие вовсе, чем болтать зря, сами пришли бы да посмотрели, что шибко хорошие дочки у меня. Одна уж больно красиво поет, а другая…
— Зачем пришел? — повторил Мэбэт, предчувствуя, что сейчас гость увязнет в пустой болтовне.
Езанга смутился немного и продолжил уже не так смело:
— Так вот, чего пришел… Человек я бедный, оленей мало — так мало, что в прошлую зиму едва по людям не пошли. Однако боги не попускают зла — выживаем потихоньку. Вот я и думаю: придет время сынка женить — чем калым платить буду? Думал я, думал и про тебя вспомнил! У тебя, сказывают, три дочки есть. Вот этой, — он указал на ту, которая потверже на ногах держалась, — который год?
— Тебе зачем? — спросил Мэбэт, догадываясь, к чему клонит Езанга, и не веря своей догадке.
— Как зачем? Сынка моего хочу за твою дочку посватать. По колыбельному, значит, сговору. Иначе, ты уж прости, не могу.
К обычаю колыбельного сговора прибегали бедные, малооленные люди, которым не под силу выплатить весь калым сразу. Женили детей лет трех или пяти, а то и вовсе младенцев, и до совершеннолетия — когда девушка сможет рожать — отец жениха обязывался частями выплатить весь калым отцу невесты. Бывало, что и не самые бедные люди шли на колыбельный сговор. Чаще всего это случалось во времена несчастливые, когда проходил по тайге мор, прорежая стада и чумы, или когда нападали чужие племена и уводили женщин. Тогда женщины становились дороги и отцы, не стесняясь, запрашивали калыма по сотне оленей и более. И еще шкур, железа, одежды, котлов медных…
Мэбэт расхохотался так громко, что дети испугались и замерли.
— Жена, — позвал он сквозь смех, — иди сюда. Твою дочку сватать пришли. Выйди на родственника посмотреть…
Ядне вышла из чума — рукава малицы засучены, руки по самые локти в рыбьей крови и чешуе. Она слышала разговор (Езанга не умел говорить тихо), и в сердце ее затаился страх. Как всякая мать, она хотела своим дочерям хорошей, справной родни, поэтому Езанга не забавлял, а злил ее. Со страхом боролась робкая надежда, что муж ее, любимец божий, не допустит такого смешного и даже позорного родства. Но надежда была слаба перед страхом. Вот уже четвертый раз она рожала, первый ребенок умер при родах, остальные выжили, но это были дочери. Мэбэт все больше впадал в досаду, оттого что нет у него сына, и, уже не таясь, говорил, что украдет себе другую жену, а ее прогонит, потому как не любил он, когда в становище много женщин. Она знала: что бы ни решил Мэбэт, ей остается лишь покорно принять его решение.
Но хуже всего было для Ядне, что любимец божий не чурался шуток.
— Твоя воля, — сказала она глухо, и ответ ее не понравился мужу.
Тут и сбылся страх.
— А что — хорошее дело, — весело сказал Мэбэт и дружески хлопнул по плечу Езанги. — Какой калым дашь?
— Сразу пять оленей пригоню! Сразу пять! — выкрикнул, подпрыгнув, гость. — И еще две шкуры дам… Три шкуры!
Ядне молчала.
— Хозяйка, — кричал Езанга, — сынок у меня шибко хороший! И поет, и пляшет, и уже сам петли ставит…
— Слышала? Пять оленей! — хохотал Мэбэт.
— А еще потом…
— А еще потом — слышала? Будешь мне каждый год девок рожать — на одном калыме обогатимся. На охоту ходить не надо. И сына не надо — зачем мне сын?
Грязной рукой Ядне закрыла лицо и скрылась за пологом — было слышно, как она плачет.
Рожа Езанги светилась от счастья.
— Ничего, поплачет твоя хозяйка, потом рада будет, сам увидишь.
Веселье вдруг сошло с лица Мэбэта.
— Почему ты ко мне пришел? Разве ты не слышал — кто я? Или других, тебе подобных, не нашел в тайге?
Езага смутился:
— Так ведь… люди всякое говорят. Я не слушаю — сам вижу: человек ты шибко хороший… Красивый человек. И дочки, опять же, у тебя…
— Вот этой, — Мэбэт указал на старшую девочку, — три года, четвертый. За нее сорок оленей отдашь.
— Сорок оленей, — прошептал Езанга.
Кожа с широких скул поползла к безгубому рту, и глаза стали больше. Непосильную мысль перебирал в голове нелепый человек, повторяя: «Сорок оленей, сорок оленей…»
Любимец божий оборвал его:
— Сорок оленей за дочь Мэбэта — это даром.
Помедлив и не меняя выражения лица, Езанга повторил:
— Даром… — Глянул в небесные глаза любимца божьего и сказал громко: — Сорок так сорок. Красивый ты человек, шибко красивый. Я люблю красивых людей.
Ударили по рукам — и был колыбельный сговор между Мэбэтом из рода Вэла и Езангой из рода Нэвасяда.
Через несколько дней отец пятилетнего жениха пригнал в становище отца трехлетней невесты пять оленей и привез две оленьи шкуры. Столько же обещал давать каждый год, пока весь калым не выплатит. Сговор отпраздновали: Езанга объелся и, довольный, распевал свои песни, сидя на комле и болтая ногами…
Осенью того же года в день первого снега трехлетняя невеста каким-то чудом вскарабкалась на высокий лабаз и упала с него, ударившись головой об острый камень, — и умерла невеста. Откуда Запутавшийся В Силке узнал про беду — неизвестно. Однако уже на другой день примчался он в становище Мэбэта и в голос плакал вместе с Ядне и говорил, плача:
— Ой, не надо бы плакать… не надо бы… плыть ей через реку слез… от наших слез река разливается… не надо бы плакать…
«Совсем дурак», — глядя на Езангу, подумал Мэбэт — но без злобы подумал. Тем же днем предложил ему другую дочку, которой год с небольшим.
Езанга согласился.
Однако гибель трехлетней невесты оказалась лишь предвестием большой беды. Двойной мор пошел по тайге, убивая и в чумах и в стадах. Оленей Мэбэта болезнь почти не тронула, но еще до весны забрала у него двух дочерей — и остался божий любимец бездетным. Езанга все так же приезжал и плакал — его не прогоняли. У нелепого человека болезнь выкосила и без того худое стадо. Из людей забрала лишь мать-старуху. Жена и дети остались живы, но грозила им тяжкая голодная участь.
Жена выла, и Езанга пытался успокоить ее словами, что, мол, охотой прокормимся, но сам понимал бессмысленность своих утешений. Видно, прогневили люди бесплотных, не сговорились с духами, и вместе с мором начала тощать тайга. Зверь попадался все реже, в охоте на сохатых волки были удачливее людей…
Начала жена подговаривать нелепого человека: раз у Мэбэта нет больше невест, пусть вернет те пять оленей, которых получил по сговору.
— Что ты! — махал руками Езанга. — Думай своим носом! У сговора обратного хода нет.
Но жена брала настойчивым вытьем, в котором слышалась вполне разумная речь о том, что пять оленей хоть крохотное, но стадо. А без него — погибель.
— Ты говорил, Мэбэт человек добрый, — причитала жена. — Пусть не по обычаю, по доброте отдаст пять оленей.
Наконец одолел этот плач Езангу, и, собравшись духом, отправился он в становище любимца божьего.
Вид его был под стать имени — запутавшегося в силках. Начал он издалека, но не успел добраться до просьбы — Мэбэт все понял:
— У сговора обратного хода нет — разве не знаешь?
— Знаю…
— Тогда зачем пришел?
— Жена доняла…
— Уйми жену.
— Всем горе было, Мэбэт, всем горе… А пять оленей хоть малое, но стадо. Может, на то будет чья-нибудь благая воля — выживем мы, тебя благодарить будем…
Мэбэт рассмеялся:
— Думаешь, нужна мне благодарность — твоя и твоей кривобокой жены?
Езанга сглотнул горькую слюну и уж собрался было уходить, но все же спросил:
— Почему ты не хочешь отдать мне оленей, Мэбэт? Обычай не хочешь нарушать?
— Я сам себе обычай.
— Отдай, — жалобно попросил Езанга, — я никому не скажу.
Любимец божий взял незваного гостя за плечи — ростом он едва доходил до груди Мэбэта — развернул к себе спиной и легонько толкнул, отчего Езанга пробежал несколько шагов и едва не ткнулся носом в снег.
— Не проси больше, — сказал Мэбэт, — и не приходи. Кончился сговор.
Ни с чем вернулся домой нелепый человек.
Он был отец семейства и годами ровесник Мэбэту, но по-прежнему не отличал больших от малых, сильных от ничтожных. Все люди для него были одинаково хороши. Даже когда смеялись над ним, запутавшимся в крапивной сети, ни обиды, ни мести в нем не осталось. Печаль его была оттого, что все же он надеялся на милость несбывшегося родственника, стадо которого почти не пострадало.
А дальше — хуже стало. Последние запасы доели, с охоты Езанга приносил только малых птиц — тетерку или рябчика, а то и вовсе с пустыми руками приходил. К весне голод ступил на порог. Жена с детьми ходили шатаясь, последний кусок отдавали кормильцу, чтоб хватало ему сил пытать счастья в тайге, но скоро и последнего куска не стало. Собрались было к родичам жены на милость идти, но жили родичи далеко, и сил дотащить нарты не было. Да и не приняли бы их родичи — у самих, по слухам, больше половины стада выкосил мор и не спешил уходить…
Однажды утром сынок Езанги не проснулся — вечером есть просил и, недопросившись, во сне умер. После этого жена будто помешалась на тех пяти оленях.
— Если бы не пять — хотя бы один олень, один… Закололи бы, наварили супа, потом глодали бы кости, так бы и сынок наш выжил… Отмстил нам Мэбэт: нету теперь ни жениха, ни невесты.
Тут мысль вошла в незатейливый ум и смиренное сердце Езанги: по обычаю — олени принадлежат Мэбэту, но по правде — ему. Потому что правда в том, чтобы человек был жив. А если умрет — какая тут правда? Зачем она мертвому? По правде, с теми пятью оленями дотянули бы они до лета и сынок не умер бы.
Как вошла эта мысль — так и не отступала. Возроптало сердце Езанги. Стал он храбрый. Не сказавши жене, поутру поплелся к Мэбэту. Когда к становищу подходил, нутро замутило от сладкого пара, исходившего из котлов и разносившегося по тайге: котлы Мэбэта в обоих чумах бурлили мясным месивом. Собирался божий любимец аргишить, приказал сварить много мяса в дорогу. Странным могло показаться — однако, согласившись с уговорами жены не дразнить горе, он решил сняться и уйти подальше от гнилого места.
Езанга ввалился в чум без спросу, сел у порога:
— Сын у меня помер, Мэбэт. К весне все помрем. Отдай оленей — по правде они мои.
Так сидел он и молчал, ждал, что ответит хозяин. Но вдруг сказала Ядне:
— Отдал бы ты ему оленей, Мэбэт. У самих горя полные туеса, впору по людям разносить… Не разноси горе, отдай оленей, у нас ведь много.
Мэбэт поднялся.
— Пойдем, — сказал он Езанге, — отдам тебе то, что по правде причитается.
И вытолкал его из чума.
Они пошли за становище. Нелепый человек плелся за любимцем божьим, думая, что идут они к загону и там он получит свое, спасительное.
Мэбэт не собирался отдавать оленей. Не из-за обычая — просто воля его противилась. Он хотел крепко побить Езангу, чтоб не смел на большую ходьбу приближаться к его стойбищу. Так было сделано сердце божьего любимца — оно не принимало горя, как и полагается сердцу счастливого человека. Оно принимало только досаду — и от великого горя, разлившегося по тайге, разлилась в нем великая досада, и мешала жить, и требовала утешения. У досады было лицо Езанги.
Схватив за шиворот, он повалил несбывшегося родственника на снег, ударил его ногой в живот и смотрел, как он корчится. Вдруг показалось божьему любимцу, что со всех сторон, как оводы летом, облепили его эти нелепые существа, слабые, издающие гнусные звуки, постоянно чего-то хотящие, цепляющиеся за свою жалкую жизнь, глупые, уродливые, несчастные и заражающие несчастьем…
— Так по правде они твои?
— Мои…
Это безобразное существо, с лицом, похожим на колено, тоже хочет жить и учит его какой-то правде.
— По какой правде?
Езанга понял, что ждет его.
— Не бей меня… а то я умру… совсем ослаб…
Мэбэт ударил его еще раз — он ждал ответа.
— Не бей меня, Мэбэт, — обессиленно повторил Езанга… И вдруг прошептал: — Ты ведь тоже умрешь…
— Я?! Я — умру?!
Мэбэт кричал эти слова, но сам уже ничего не видел и не помнил; ненависть, черная как сама слепота, впервые в жизни оглушила его. Он бил Езангу самозабвенно, не слыша ни его криков, ни своих.
Он не заметил, что перестал кричать Запутавшийся В Силках, и опомнился, когда ощутил, что ноги его будто пинают пустоту. Остановился Мэбэт. Пар не исходил от Езанги — Езанга умер.
Он был первым и единственным человеком, которого божий любимец убил без нужды — от великой ненависти в душе. Езангу он принес в жертву своему вечно довольному сердцу. Так режут белых оленей для ублажения духов.
Жертва была принята с великой благодарностью. Сердце Мэбэта походило на птицу, которую будто держали и не выпускали крепкие, огромные, чужие руки. Но замолк Езанга — тут же ослабли руки, выпорхнула птица и взмыла в небо, вновь счастливая и легкая.
Потом, когда много лет прошло с того дня, Мэбэт нечасто вспоминал убитого, он почти забыл о нем, но воспоминание об освобождении души навещало его часто. В том он никому не признавался, да и само воспоминание казалось ему нелепым, но все же вызывало какое-то тайное, запретное удовольствие. Особенно сильным оно было в первые дни и месяцы после жертвоприношения.
Мэбэт вернулся в чум, нарочно приняв сумрачный облик, чтобы Ядне не видела его непонятной радости.
— Ты отдал оленей? — спросила жена.
Муж ничего не ответил, забрался под шкуры и уснул.
«Отдал», — подумала Ядне и больше ни о чем не спрашивала.
С тех пор о человеке по прозвищу Запутавшийся В Силках никто не слыхал в тайге. Люди не удивлялись тому, объясняя просто: «Мор прибрал». Что сталось с семьей Езанги — Мэбэт не знал, хотя доходили слухи, что видели где-то у чужих людей кривобокую жену нелепого человека. Но это было неинтересно любимцу божьему.
И вот теперь нелепый человек сидел перед ним на границе миров, в последнем невидимом чуме Тропы Громов, и Мэбэт понимал душой, что его возвращение в мир людей во власти Запутавшегося В Силках.
— Здравствуй и ты, — глухо произнес Мэбэт и сел напротив.
— Чего ты? — обиженно, но все же радостно сказал Езанга. — Рядышком садись, потолкуем, — он подвинулся, уступая место на комле, — а то мне, знаешь, потолковать-то не с кем, шибко скучно одному сидеть.
Но Мэбэт остался там, где был. В молчании шло время. Вдруг стало страшно любимцу божьему — но не от предчувствия мести, а от ожидания какой-то скверной тайны.
— Э-эх, — Езанга перестал болтать ногами, — не хочешь, видно, потолковать со мной. Жалко…
— Что мне сказать? — проговорил Мэбэт бессильно, но дух Езанги понял слова по-своему.
— Разве не о чем рассказать? Я-то давно здесь, а ты только оттуда. Как детишки, расскажи, как жена, как стадо… Всегда есть о чем поговорить добрым людям.
— Я не добрый человек, Езанга. И никогда не был добрым.
— Тиииии… это ты брось. Все люди добрые, только у них не всегда получается…
— Чего — не всегда? — поднял глаза Мэбэт.
— О! — воскликнул Езанга. — Вот и разговариваем с тобой. А ты не хотел… Я говорю — не всегда получается у них добрыми быть: вечно какая-нибудь пакость подвернется. Идешь на охоту, а петли волки выпотрошили — вот и злишься. У меня было раз: в полынью провалился, лыжину сломал, домой пришел мокрый — не знаю, как жив остался. А жена еще есть не варила. Я ей по загривку — тресь! Ушел в тайгу добрый, пришел — недобрый. Где уж тут добрым быть, раз вымок и лыжину сломал? Так и со всеми людьми: они добрые, да разная пакость мешает.
Мэбэт слушал Запутавшегося В Силках, и смятение охватывало его.
— Ты и вправду так думаешь?
— А чего мне врать? — не смутившись, продолжил Езанга. — У меня от ума до языка дорога короткая. И на тебя, коль хочешь знать, я не в обиде. Тебе несладко было, а я тебя донимал — вот ты и разозлился. А так ты добрый.
— Все твои слова — ошибка.
— Может, и так. Я ведь не умный…
Езанга вдруг соскочил на снег, потоптался немного, разминая затекшие ноги.
— Тебе надо домой, — сказал он. — Пойдем, я провожу тебя.
Говоря это, он не взглянул на Мэбэта — приплясывающей своей походкой пошел впереди него, и теперь любимец божий плелся по следу нелепого человека.
Езанга, не оглядываясь, напевал свою песню. Вдруг остановился, замолк и скорчился, будто незамеченная предательская стрела поразила его в живот. Не разгибаясь, он обернулся, и Мэбэт не увидел прежнего Езанги. Лицо нелепого человека, искаженное, обезображенное страданьем, простонало пронзительно и страшно:
— Зачем ты убил меня? За что ты убил меня? За что? За что? За что? — И он взвыл нечеловечески: — Я хотел жить… Я сильно хотел жить… С самого рождения хотел я жить… Когда жил, я хотел жить… Когда бедствовал, я хотел жить… Когда ты меня убивал, я хотел жить… До самого последнего удара твоего — я хотел жить… Понимаешь ты это?!
Глаза его закатились, стали белыми, лицо омертвело, Езанга упал — он катался по земле и выл.
— Я хотел жить… Жить… Есть, пить, любить жену, засыпать, и спать, и просыпаться… Петь и молчать… Говорить и смеяться… Входить в чум и выходить из чума… Ласкать детей… Бить белку и ловить рыбу… Смотреть на звезды… Греться у огня… Я все хотел, я все любил… Чем помешала тебе моя маленькая жизнь? — Он вскочил и закричал в небо: — Боги, чем помешала любимцу божьему моя маленькая жизнь? Так я кричал бы, если бы мог кричать. Но даже вскрика этого ты мне не оставил…
Щепку, которую зубы Войпеля оторвали от связки подаренных лет, Мэбэт хранил в мешочке для трута. Опустившись на колени, он развязал ременную тесьму, долго искал щепку, извлек ее ногтем и на дрожащей ладони протянул Езанге:
— Вот все, что у меня осталось. Несколько дней. Пять или меньше — ровно столько, чтобы добраться до своего становища и умереть дома. Я не сделал дела: мой внук, жена и невестка останутся…
— Останутся одни, — подхватил Езанга, — пойдут по людям или погибнут с голода, а если и не погибнут, то вдоволь наедятся сиротских объедков. С ними будет то же, что стало с моими детьми и моей любимой кривобокой женой. Ты ничего не знаешь о них?
— Нет. О детях я ничего не знаю. Слышал, твою жену видели в одном дальнем становище.
— Она здесь! — зло вскричал Езанга. — Я видел ее, когда духи людей вереницей проносились мимо меня. Детей не видел… Они там, наверное, еще там…
Езанга замолчал, судорога, изломавшее лицо, ослабла, он весь обмяк, впал в задумчивость — только часто моргал, будто глаза его жгли воды печали. Но слез Мэбэт не видел. Он так и стоял, держа протянутую руку, и не решался прервать молчание нелепого человека.
— Это все, что осталось, — тихо повторил он. — По своей воле бесплотные дали мне все, по своей же воле — отняли. Возьми щепку — может быть, тем утешится твоя душа… — Помолчав немного, досказал: — И моя тоже.
Езанга приподнялся, своими руками сжал пальцы Мэбэта, отказываясь от воздаяния, и спросил:
— Страшно быть человеком?
То не Езанги был голос…
И здесь обрывается повесть о том, как Мэбэт возвращался в мир людей Тропою Громов.
Видение
Как только тот, кто предстал перед ним в облике нелепого человека, коснулся его руки, темно-синяя тьма окутала глаза Мэбэта, тело перестало осязать воздух и слух погрузился в тишину, мягкую, как глубокие мхи. Но все же он видел и слышал — только не так, как видят и слышат люди.
— Мэбэт, — прозвучало в небе. — Мэбэт, слышишь меня?
— Кто ты? — спросил он.
— Не спрашивай — земному звуку недоступно мое имя. Ты был яркой тенью на небе будущего, поэтому слушай. Мир несовершенен в своих основах, и потому нет человеку исхода из страдания. Все будет повторяться: я буду создавать мир, губить его и вновь создавать — пока не достигнет он образа, который носил я в своем сердце. До тех пор страдание будет путем человека. Понимаешь ли ты меня?
Мэбэт не ответил.
— Иди и возвести, — продолжал голос. — Страдание замыкает человека в пещеру и приваливает камень у входа. Будет человек биться о камень — и не сможет выйти. Но та рука, что освободит его и отвалит камень, зовется милостью. О милости возвести, милостью жив человек.
— Как же я возвещу, если осталось мне лишь несколько дней?
— Не думай об этом, — сказал голос. — Надо только слышать и не заботиться о том, как весть войдет в мир. Понимаешь меня?
— Да.
— Иди… Бедный мой сын, мой покинутый сын.
Стих голос. Гром, сотрясающий души, прогремел над миром, исчезла Тропа, и оказались Мэбэт и пес его Войпель возле той берлоги, где был убит седой медведь.
Утро любимца божьего
Мэбэт вернулся в становище на третий день, после того как ушел в тайгу. Его возвращение означало победу, однако никаких свидетельств этой победы при нем не было. Он даже не взял с собой нарт, ведь шел не добывать, а убивать убийцу своего сына. Жена и невестка знали об этом и не задавали ненужных вопросов. Но Сэвсэр приставал к деду: почему он не принес ему голову седого медведя или хотя бы медвежьи когти?
Мэбэт улыбался, гладил внука по светлым волосам и ни слова не произнес в ответ.
Он съел много вареной оленины и завалился спать.
Проснувшись раньше, чем обычно, любимец божий взял топор и отправился в тайгу, но недалеко. Ядне и Хадне сидели в большом чуме за шитьем и слышали, как железо стучит о дерево.
— Разве мы мало заготовили дров? — спросила Хадне.
— Ему лучше знать, — сказала Ядне.
Он вернулся на закате с одним лишь топором в руках. Женщины не пытались удовлетворить свое любопытство, удивляясь лишь тому, что Мэбэт забавляется с внуком непривычно шумно и радостно.
На другое утро он вновь ушел в тайгу, и опять женщины слышали стук топора. В полдень Ядне вышла из чума и увидела издалека, как Мэбэт, впрягшись в постромки, тащит из лесу что-то тяжелое, и тяжесть легла на ее сердце.
То была колода, в которую кладут умерших людей. Ее, а не дрова рубил любимец божий из цельного ствола лиственницы. Он нарочно не оставил ее в лесу и принес домой, чтобы показать женщинам их завтрашнюю заботу.
— Придется Хадне — у нее ноги ходкие — навестить кого-нибудь из добрых людей и попросить поднять ее на ветви, — сказал он жене. — Одним вам ни за что не управиться.
Когда невестка вышла из чума, Мэбэт широко улыбнулся и спросил, знает ли она, где поблизости живут добрые люди. Хадне ответила:
— Кругом добрые люди…
Она еще ничего не поняла.
— Тогда торопись, — сказал Мэбэт. — Лучше всего, если они будут здесь завтра вечером. Или послезавтра днем. Я думаю, за это время ни преисподняя, ни вороны не успеют до меня добраться.
Он вновь впрягся в постромки и потащил колоду обратно в лес, к тому дереву, на котором покоилось тело Хадко.
Ядне шла за мужем, она плакала. Жизнь с Мэбэтом приучила ее принимать как неизбежность все, что делал любимец божий. Даже эту последнюю правду она принимала, не спрашивая, откуда она.
— Не плачь, — сказал Мэбэт, — мне не страшно. И ты не поддавайся страху и не позволяй горю сломить тебя. Вам ничего не грозит, я это знаю. Иди, приготовь побольше еды. Хадне приведет добрых людей, их над отблагодарить за помощь.
Рыдающая Ядне побрела в становище. Она ничего не смогла делать — мясо выскальзывало из ее рук, она опрокинула котел и залила кипящей водой очаг. Все сделала Хадне.
Мэбэт терпеливо ждал ужина, все так же забавлялся с внуком, а после еды забрался под шкуры и уснул. Только дед и внук спали той ночью. Ядне стонала, и Хадне всхлипывала, обнимая ребенка, с которым после ухода Хадко они спали в одной постели.
Перед рассветом, когда луна коснулась краем черных деревьев, Мэбэт выбрался из постели и произнес голосом свежим, будто не знавшим сна:
— Вот оно — мое утро.
Откинув полог, он обернулся, глянул на спящего внука и вышел. Снег легким шорохом отзывался его шагам. Ядне понадобилось время, чтобы опомниться. Она вышла из чума и побежала по следам Мэбэта, проваливаясь в снег, доходивший до колен. Без удивления она заметила, что следы Мэбэта совсем неглубокие.
Ядне застала мужа уже лежащим в колоде: руки его были вытянуты вдоль тела и на устах осталось отражение покоя. Она кричала, трясла Мэбэта за плечи — он не отзывался. Следом прибежала Хадне. Она вырвала клок из песцового воротника и поднесла к лицу Мэбэта.
Мех не шевелился. Мэбэт умер.
Время, которое он потратил, чтобы пройти Тропой Громов через одиннадцать чумов искупления, не входило в число его земных дней, поэтому и жена и невестка считали, что смерть настигла Мэбэта через четыре дня после возвращения с охоты на седого медведя. Так же и до сих пор считают те, кому известна земная жизнь любимца божьего. Это заблуждение — вполне понятное, не стоит поправок и тем более порицания.
***
Ремни режут руки, оставляя рубцы на ладонях Хадне. Белый олень и Войпель вместе с ней тянут гроб Мэбэта на ветви сосны, той самой, где уже год покоится тело Хадко.
Добрые люди не пришли.
Вот уже гробы качаются рядом, и Женщина Пурги дышит тяжело. Старая Ядне плачет, но невестке не до слез.
Не о горе были ее мысли в то утро.
Если оставлен род мужчинами, то их место и займут женщины. Хадне стала во главе рода Мэбэта. Даже когда ее сын Сэвсэр подрос и мог повторить семь шагов своего отца, она оставалась вожаком и не отдавала власти никому. В ней хватило силы и разума для власти.
Никто не посмел тронуть семью божьего любимца. Женщина Пурги не нашла себе нового мужа — она его и не искала. Одно время приходили к ней свататься — Хадне женихов пальмой прогоняла. Не желала она себе другого мужа после Хадко, а еще больше не хотела отдавать чужому власть над семьей.
Ядне во всем слушалась Хадне, так же как когда-то невестка повиновалась ей.