Мэбэт

Григоренко Александр

Ненец Мэбэт, прозванный соплеменниками любимцем божьим, казалось, был рожден на зависть другим людям. Он никогда не знал несчастья, удача его, как солнце полярным днем, не заходила за горизонт. Он презирал человеческие страсти — настолько легка и красива была его жизнь. Не ведая горя Мэбэт дожил до старости, но однажды, после победной охоты, за ним пришел вестник смерти и повел за собой на пограничье мира живых и мира мертвых, где любимец божий узнает, что жил не своей жизнью, а его незаходящее счастье — всего лишь игра, забава скучающих богов… Чтобы вернуться к людям и обрести себя, Мэбэт решается пройти страшные испытания — одиннадцать «чумов» таежного ада — и вся его участь становится спасительной вестью для людей.

 

(История человека тайги)

 

От автора

У Тайги нет истории. У нее есть память, отметины которой остались в полуфантастических преданиях, легендах, рассказах. Даже повествования, претендующие на заметки участников или очевидцев великих событий — например, переселения предков якутов с Байкала на Лену — похожи на сказку. Белый человек старательно и не первое столетие намывает в потоке этих фантасмагорий крупицы полезного вещества, пытаясь выплавить из них некое подобие исторического слитка — пусть не высокой, но хотя бы приемлемой пробы. Спасибо за это белому человеку. И все же, в глубине души он понимает, что в его стараниях есть изрядная доля абсурда. Разум европейца пропадает, гибнет в преданиях Тайги. Он не может существовать в пространстве без границ, освященных кровью, во времени, не повинующемся дисциплине цифр. Но народы зеленого океана живут именно так. Вчерашний день и прошлое столетие могут стоять совсем рядом. Красноармейцы приходят в деревню манси сразу после викингов. Ожидание встречи старый эвенк отсчитывает не по часам или календарю, а по треску клина, вбитого в расщелину соснового бревна. Духи и боги — такие же полноправные обитатели мира, как лесные звери и люди. Бедный нанаец Дерсу, убивший в молодости тигра, не видит разницы между человеком и животным, и потому до последнего своего часа мучается совестью.

Ученые скрупулезно переписали многие из этих бесчисленных странностей, объяснили их назначение и происхождение, но, по сути, они остаются exotikos — тем, чему можно удивляться, даже сочувствовать, и тем, чего нельзя понять.

Но в человеческой истории у Тайги есть своя роль — невиданная, не поддающаяся описанию. Тысячелетиями зеленый океан поглощал обломки распрей, бушевавших на пространствах цивилизованных миров Европы и Азии, и ничего не отдал взамен, не выбросил на берег — все обратил в тайну, загадку, в темные письмена. Может быть, именно поэтому Тайга остается тем единственным пространством Земли, где человеческие страсти обитают вне изощренных толкований, и человека здесь ждет, наверное, самая удивительная и важная встреча из всех возможных — встреча с самим собой.

 

Любимец божий, который сам себе закон

Мэбэт, человек рода Вэла, с ранних лет славился силой и храбростью.

Никто не мог с ним сравниться в игре, драке, беге, охоте и в бою. На медвежьем празднике через сотню нарт перепрыгивал, и когда бороться звали или палку тянуть — охотников не находилось. Не бывало такого, чтобы кто-нибудь победил Мэбэта, само имя которого означало «Сильный».

Он рано осиротел, но не пошел к родственникам — остался на родительских ловлях и жил там один. В охоте Мэбэт не признавал товарищей, в помощниках не нуждался — сам сохатого гнал, без подручных на медведя ходил, птицы бил много. А когда все же подступала нужда, смеялся над ней — удача его, как солнце, никогда не падала за предел земли, чтобы вновь не взойти. Был он беспечен и душой легок, как человек, знающий, что сила его сильнее судьбы.

Случалось, бил Мэбэт зверя в чужих таежных угодьях, где охотились Ивши и Пяки, брал добычу в тундре, в землях Яптиков, Вайнотов и Окотэтта. Когда же приходили к нему и корили за нарушение закона охоты, он отвечал с улыбкой, что зверь волен бежать, куда ему вздумается и в том его, Мэбэта, вины нет. Это была улыбка силы, она заставляла людей стыдиться собственной слабости, и никто не решался поднять оружие.

Но случилось так, что однажды мужчины рода Ивши впятером вышли против Мэбэта. В своих угодьях они заметили кровь на снегу и бросились по следу, чтобы догнать и наказать вора. Когда догнали — увидели: Мэбэт тащит на легких нартах убитого оленя.

Ивши подняли луки и закричали ему:

— Отдавай оленя, он наш, на нашей земле ты его убил.

Мэбэт обернулся и сказал им:

— Давайте поделимся, родственники. Вы мне оставите добычу, я вам — жизнь.

— Какой ты нам родственник? На чужой земле, как на своей промышляешь, — сказал кто-то из мужчин, но не дождался ответа.

Тогда один из Ившей, совсем юный, только начавший охотиться со старшими и оттого счастливый, полный глупой ребяческой гордости крикнул:

— Он издевается над нами. Нас пятеро — он один. Чего вы стоите?

Мальчишка выстрелил первым, стараясь попасть прямо в лицо ненавистного вора. Но Мэбэт отмахнулся от смерти, как от слепня, — одним движением. Стрела ударилась о дерево и упала в сугроб. Полетевшую вслед он поймал и сломал, третья прошла мимо — видно, руки задрожали у стрелка. Двое Ившей, не успевших выстрелить, оцепенели с поднятым оружием.

Среди молчания тетива лиственного лука Мэбэта спела свою песнь — короткую и страшную. За время малое, как треск сучка, он выпустил три стрелы и трое Ившей, вскрикнув от боли в простреленных ногах, повалились на снег.

— Может, все-таки поделимся? Вы мне оленя, я вам — жизнь, — повторил Мэбэт.

Ивши ничего не ответили.

Мэбэт взял постромки нарт и, обернувшись, сказал:

— Я так и думал, что вы согласитесь. Доброй охоты вам, родственники.

И прочь пошел, не оглядываясь.

Ту историю Ивши от других родов утаили, стыдно им было, что впятером не одолели одного. Однако, прошло время — прошел и стыд. Скоро среди людей таежных и тундровых, не было человека, не знавшего про Мэбэта, который ловит стрелы на лету и потому сам себе закон.

Так шла его жизнь, был он молод и рад себе. Даже боги не решались поднять свой гнев на столь счастливого человека. Все сходило ему с рук: бесплотные будто играли сами с собой, давая одному из смертных право не покоряться тому, чему покоряются все. Безоблачной участью Мэбэта забавлялись боги с людьми и люди мучились, глядя на эту невиданную жизнь. От сомнений и зависти они прозвали человека рода Вэла «любимцем божьим», и это прозвище он носил до конца дней. Но удивительнее всего было то, что Мэбэт чтил бесплотных не больше, чем смертных — хотя и не поносил богов, как это часто бывает меж простыми людьми, когда их преследуют неудачи.

Временами являлся божий любимец на большие праздники, куда съезжалось множество родов. Девушки и молодые женщины прятались от него, боясь быть наказанными отцами и мужьями за бесстыдный взгляд, который помимо воли загорался на их лицах при виде Мэбэта. Ростом он на голову превосходил всякого, был строен, прямоног и длиннорук, волосом светел, имел большие ясные глаза и скулы узкие, почти незаметные.

Но говорили старухи, что вряд ли какая из женщин, потрясенных красотой человека рода Вэла, согласилась бы с легким сердцем войти в его чум — настолько непохож был Мэбэт на тех мужчин, которые окружали женщин тайги, так же как их матерей, и матерей их матерей. И если бы не помнили люди отца и мать Мэбэта, то, наверное, сочли бы его подкидышем неведомого народа. Когда-то, рассказывали старики, много чужих племен прошло сквозь тайгу, но те времена были так давно, что ни самих народов, ни имен их никто из ныне живущих не помнил.

Ходил слух, что мать Мэбэта обольстил кто-то из богов или духов, и чтобы муж не убил ее, когда откроется обман, бесплотные загнали его в болото и утопили. Случилось это, когда мать ходила беременной и жаловалась родне на невыносимо тяжелый живот. Мэбэт знал о россказнях и благосклонно их не оспаривал. Он мало думал об удаче и славе — они приходили к нему сами, и потому ничего не стоили. Больше всего он любил думать о себе, со временем это стало одним из главных его удовольствий.

Бывало, пробовали укорять любимца божьего:

— Почему ты, имеющий силу, не имеешь богатства и знатного имени? Ты бы мог стать вождем и был бы лучшим вождем из всех, какие были и будут.

Мэбэт благодарил за похвалу и не удостаивал ответом. Это злило людей.

— Ты презираешь нас, и даже самым почтенным не оказываешь уважения.

— Разве почтенным мало уважения многих, что их задевает неуважение одного? — спрашивал он.

Тогда возмущение и злоба закипали в людях:

— Ты бьешь зверя в чужих угодьях, берешь чужое, ты — вор.

После таких слов улыбка опадала с лица Мэбэта, но отвечал он все так же ровно.

— Всякий человек берет столько, на сколько дано ему силы и разума. Не может младенец гнать зверя день за днем — его сил хватает лишь дотянуться до материнской груди. Сильный муж не станет охотиться на мышей, что шуршат в земле под ногами — это унижает его силу. А что унижает силу, то ее уменьшает. Всякий род и племя получили угодья по своим силам, ибо тому, кто умел в охоте и храбр в войне никогда не достанется меньше, чем он заслуживает. Поэтому я не беру чужого, а только свое и ничего свыше.

Люди ничего не могли сказать ему в ответ.

В год, когда Мэбэту исполнилось двадцать, был большой медвежий праздник. Сам, без помощников добыл он медведя, пировал в кругу старейших, и, казалось, не старейшие ему честь оказывают, а он им. Ел Мэбэт мало, доброго разговора не поддерживал — встал раньше других и, слегка поклонившись на прощание, пошел смотреть, как род человеческий, барахтаясь в снегу, сам с собой меряется силой. Улыбка не сходила с его лица — прекрасного, как образ другого мира.

Люди, которые подобрее, говорили, что эта гордость — от молодости. Однако, многие не верили, что с молодостью уйдет и гордость.

И так вот, прохаживаясь, услышал божий любимец, как за спиной кто-то окликнул его.

— Эй, малый, поди ко мне.

Обернулся Мэбэт, видит: на шкуре, разосланной возле больших нарт, старик лежит на боку. Видно, хочет встать, да не может.

— Помоги-ка мне на нарты забраться — ноги не ходят…

Мэбэт взял старика на руки и бережно положил в нарты.

Старик долго смотрел на него, будто не мог налюбоваться красотой и здоровьем невиданного человека, и вдруг сказал, не отрывая взгляда:

— А ведь ты, малый, дурак.

— Отчего же, дедушка? — добродушно спросил Мэбэт.

— Ты не знаешь, что сердце твое сломается. Вякая вещь отыщется на земле и в небесах, нет только сердца, которое не сломалось бы.

Засмеялся любимец божий и пошел прочь.

Он прожил еще тридцать лет, но так ни разу и не сломалось его сердце. Хотя было в его жизни многое из того, что заставляет человека трепетать, падать и терять облик. Но Мэбэт не пал, не трепетал, и не раз вспоминал старика с его пустым пророчеством. С годами любимец божий не утратил силы — все так же ловил стрелы на лету и не нуждался в товарищах для охоты.

 

Человек Пурги

Через два месяца после того праздника Мэбэт женился. Невесту украл, поскольку считал, что краденые девушки — образ силы мужчины, и уже потому они лучше сосватанных по обычаю. Не раз помогал он в таких кражах некоторым из своих сверстников — не из дружбы, а ради забавы — и дошло до того, что каждое похищение невесты люди считали делом рук Мэбэта.

Девушка, которую он выбрал, была красива. Но непутевый отец дал ей мужское имя — Ядне, или Пешеход — чем отпугнул от дочери всех законных женихов. Юноши опасались, что с неженским именем приведут в дом неженскую, чужую силу. Мэбэт посмеялся над пустоверьем и предпочел именно Ядне.

Только с детьми ему не везло: жена ежегодно рожала девочек, умиравших одна за другой — младенцами, или по истечении немногих лет. Мэбэт хотел прогнать жену и взять другую, но прежде чем он решился на это, Ядне снова забеременела и принесла ему сына.

В месяц ветров, когда от всеохватного снега земля и небо теряют свои различия, Мэбэт вошел в нечистый чум роженицы, взял в руки мокрое кричащее тельце, подержал немного, вернул его жене и вышел, не сказав ни слова.

Хадко, или Человек Пурги — такое имя дал наследнику любимец божий.

Он рос хорошим сыном. В двенадцать лет принес домой волка, в семнадцать загнал сохатого. Правда, не смог как следует спрятать добычу и мясо досталось лесному зверью. Радовался Мэбэт, только одно смущало его душу — Хадко не унаследовал божественных черт своего отца. Он был статен и силен, но скуласт и черноглаз как его мать. А главное — почитал людской закон: бросал гнать зверя, если тот забегал в угодья других родов, не ловил рыбу в чужих реках, уважал шамана, и, когда случалось оказаться среди множества людей, низко кланялся старшим. Любимцу божьему не доставляло удовольствия видеть такое, но сына он не попрекал.

Была ли мать Мэбэта с кем-то из бесплотных, или не была — все это оставалось только слухом, хотя и близким к истине. Но то, что Хадко уродился человеком и только человеком не вызывало никаких сомнений. Вскоре Мэбэт убедился, что для его сына страх нарушить обычай сильнее, чем страх перед зверем — на зверя Хадко шел со спокойным сердцем, и удача чаще бывала рядом с ним, чем далеко от него.

На празднике увидел Человек Пурги красивую девушку из рода Пяк и стал просить отца, чтобы он шел к ее родителям говорить о сватовстве и калыме.

— Тебе и вправду нравится эта девушка? — спросил Мэбэт.

— Правда, отец, очень нравится.

— И ты ее любишь?

— Да, люблю.

— Ты готов сделать ее своей женой, чтобы она рожала тебе детей, ты готов ее кормить и охранять?

— Я все сделаю для нее, ни один дух, ни один зверь не приблизятся к ней.

Небесные очи любимца божьего остановились на чернявых блестящих глазах сына. Он смотрел пристально, будто пытался найти в них близкие черты. Сын же искал в глазах отца только ответ и умолял небеса, чтобы этот ответ был «да».

После молчания Мэбэт сказал:

— Если ты любишь эту девушку и готов охранять ее всю жизнь от духов и зверей — разве это не калым? Разве твое желание быть с ней не больше двух или трех десятков оленей, которые расселены по тайге и тундре на пользу каждого, кто может их добыть? Звери носят свои шкуры для того, чтобы ты взял их, когда тебе захочется — зачем тебе калым? Чтобы доставить удовольствие старому Пяку, который жаден, как все люди?

Взгляд Хадко померк и стал тусклым, как талая вода.

— Отец, дай мне немного от твоего стада, — попросил он глухо, почти шепотом.

Мэбэт отказал.

— Ты не хочешь, чтобы я взял в жены ту девушку?

Хадко думал, что угадал волю отца, но ошибся.

— Нет, — сказал Мэбэт, — я не против, чтобы ты на ней женился. Она и в самом деле красива, я видел. Иди, бери ее, веди в наше становище. Я приму ее как свою невестку и буду с ней ласков. Только не проси у меня оленей, а тем более бисера, шкур и медных котлов. Ты знаешь, что я легко плачу и согласен платить за что угодно, но только не за слабость собственного сына.

— Что мне делать?

— Делай, что хочешь. Свое слово я сказал, но мешать тебе не стану. Ты давно сделал семь шагов своего отца — зачем тебе советчики?

Так они расстались. Несколько дней Хадко не открывал рта, остервенело делал работу, которая была на нем. Мать спрашивала сына о том, что случилось между ним и отцом, но так и не дождалась ответа. Сама же Ядне боялась первой заговорить с мужем: любимец божий никогда не повышал голоса на жену, но и не разговаривал с ней без надобности.

Однако, в эти дни, глядя на мрачного сына Мэбэт светлел сердцем — сердце видело, как зреет в Хадко молодая, упругая злость.

И однажды наследник любимца божьего ушел в тайгу, никому ничего не сказав. Вместе с ним исчезла новая пальма, три десятка стрел, олень, нарты и лучшая собака Мэбэта. Он ушел на большую ходьбу и не появлялся несколько дней, до самого новолуния, отчего мать начала мучиться страхом, что сын уже не придет. По ночам Ядне плакала. Мэбэт молчал, но когда причитания жены окончательно надоедали ему, он брал ее за подбородок и говорил негромко:

— Ты думаешь своим воем выманить его из тайги, как дудкой выманивают птиц из болотных зарослей?

Потом, помолчав, добавлял со снисходительной мягкостью:

— В нем есть немного моей крови — ее хватит, чтобы выбраться и вернуться домой. Не плачь, не делай ему плохо.

Хадко вернулся, когда холода начали уступать тайгу ветрам и снегу. Почерневший от ледяного воздуха и усталости, он шел за нартами доверху набитыми добычей — мясом сохатого, песцами, лисами и куницей. Мать кинулась к Хадко, но сын слепо прошел мимо раскрытых рук и упал в чуме. Двое суток он спал. Проснувшись, много и жадно ел, принимая пищу из рук матери. Ядне сидела напротив и беззвучно плакала.

Мэбэт не приветствовал Хадко и не заходил в чум, где он отдыхал после столь великой охоты. Сын догадывался, что ждет его гнев отца, однако та молодая игристая злость еще не погасла в нем. Он вышел из чума навстречу отцу с сердцем легким и бестрепетным.

Мэбэт стоял посреди становища, сложив руки на груди. Когда сын приблизился к нему на расстояние вытянутой руки и остановился в ожидании слова или удара, любимец божий вынул из-за пазухи какую-то вещь и протянул ее Хадко.

Та вещь оказалась ножом невиданной работы — большим, с изогнутым, как молодой месяц лезвием голубого металла, в ножнах из кожи и белой кости.

Руки Хадко задрожали и злость погасла. Он хотел опуститься на колени, но Мэбэт взял его за рукав малицы:

— Бери, он твой. Ты теперь большой охотник. Можешь взять мою новую пальму. И лук мой тоже бери, раз он принес тебе удачу.

Хадко не удержался и все-таки рухнул к ногам отца.

Мэбэт улыбнулся и пошел к чуму. Откидывая полог, он обернулся к сыну:

— Хорошо ли слушался тебя Войпель? Ведь он слушает только меня…

— Он был моими глазами, моим носом, моими руками, моей волей, — ответил Хадко: потоки из глаз разливались по его скулам, но он не чувствовал их и не поднял руки, чтобы утереться.

— Войпель — твой, — сказал Мэбэт и скрылся за пологом чума.

Северный ветер, свирепый, страшный, всемогущий и проникающий всюду — вот, что означало имя Войпеля, лучшего пса Мэбэта, признанного царя собак тайги и тундры. Собаки знали: спор с этим широкогрудым лохматым чудовищем с глазами из голубого небесного льда может закончиться только смертью и, учуяв страшный запах, удирали от своих хозяев. Угроза быть повешенными на ремне, пугала их меньше, чем клыки Войпеля.

Пес Мэбэта был одинаково хорош во всем, что касалось охоты, больших перекочевок и войны.

 

Сватовство

На другое утро Хадко и Мэбэт на двух нартах ушли в тайгу, чтобы привезти в становище спрятанную часть добычи — остатками туши сохатого и двумя оленями, которых Хадко убил, когда до становища оставалось меньше одной малой ходьбы. Человек Пурги смог подвесить мясо на ветвях огромной сосны, чтобы добыча не досталась волкам. Радость грела сердце Мэбэта — его сила передалась сыну. Скоро к радости прибавилась гордость: на оленьих шкурах горели красные стрелы — родовой знак Ившей. Красной стрелой они метили боевых оленей. Загружая добычу в нарты Мэбэт думал, что чернявые глаза сына, может, и не чужие вовсе, а просто другие. Ведь никто не знает, как в точности должны выглядеть божьи любимцы и сколько на свете таких, кому дано не считаться с обычаем человеческой жизни, не теряя при этом в силе и удаче. Эти мысли были приятны Мэбэту, он наслаждался ими до заката и уснул со спокойным наслаждением.

На другой день, ранним утром Мэбэт вышел из чума и застал сына за странным занятием, смысл которого от удивления не смог вспомнить сразу. Хадко привязывал к нартам, набитым добычей великой охоты, красные ленты — такие же трепетали под резвым ветром на рогах двух белолобых оленей, взятых из стада без спроса.

Любимец божий стоял, будто каменный, и смотрел. Он вспомнил назначение лент. Сомнений быть не могло: его сын ехал свататься к той девушке из рода Пяк, ехал, как принято у людей, с дарами и поклонами.

Не дожидаясь слов отца, Хадко заговорил сам:

— Отец, ты не дал мне калыма — я сам добыл калым. Ты говорил, что не будешь мешать мне делать то, что я считаю нужным. Вот я и делаю то, что считаю нужным. Все честно.

Он был дерзок, этот Хадко — не побоялся, что упадет с окровавленным ртом, прежде чем договорит свою дерзость. Мэбэт промолчал. Он видел яркий знак Ившей на шкурах, содранных с добытых оленей, и понимал, что сын его все же не таков, каким он представлял его еще вчера: он взял чужое не по своей смелой воле, а по незнанию и улыбке случая.

Мать вышла из чума с дымящимся куском мяса на большом деревянном блюде, но от тяжелого молчания мужа не решилась подойти к сыну и поставила блюдо на снег. Хадко подбежал сам, обжигаясь, сунул еду в ровдужий мешок и сказал весело — как вскрикнул:

— Спасибо, мама!

В то утро Хадко был не только дерзок — он был горд и, наверное, счастлив. Перышком взлетел на высокие, загруженные сверх полноты нарты и так яростно ударил хореем по оленьим спинам, что взбесились олени — развернули нарту, как бурная вода вертит малую лодочку. Снежное облако окутало счастливца и вылетело из облака звонкое, радостное и глупое:

— К вечеру ждите! К вечеру…

Упряжка скрылась. Любимец божий обернулся к жене и долго глядел в ее лицо.

— Откуда ленты? — спросил он глухо, почти шепотом. — Откуда ленты и мясо в дорогу?

Ядне опустила глаза.

Ни вечером, ни на другой день, ни на третий Хадко не вернулся. Утром четвертого дня один олень вместо двух притащил в становище наполовину опустевшие нарты. Воздух шевелил омертвелые красные лоскутки. Правил упряжкой незнакомый рябой парень.

Под шкурой, на которой угадывались очертания красной стрелы, лежал Хадко. Когда Мэбэт сбросил покрывало, сын не пошевелился. Мать стояла рядом, опустив в ужасе руки. «Скоро заголосит», — спокойно подумал Мэбэт и тут же хлестко ударил Хадко ладонью по щеке. Сын застонал, заворочался и в беспамятстве пытался сказать что-то, но не смог. Смрад исходил от него такой, что ко всему привыкшая Ядне отвернулась.

— Не иначе побывали вы оба у Одноглазой Ведьмы, — наконец сказал Мэбэт.

Рябой парень, который привез ему сына, заговорил быстро, боязливо и путано. Из его прыгающей речи можно было понять, что и вправду заезжали они к Одноглазой, но грибы ел только Хадко, и съел их много, и еще пил мочу сохатого, который все лето пасся в грибных угодьях, а сам он ни грибов не ел, мочи не пил и еще отговаривал Хадко от этого дурного дела, но тот не слушал его, и уже не мог сам править оленями, из-за чего пришлось его вести домой, как везут больного или мертвого человека…

— Как зовут тебя? — спросил Мэбэт рябого.

— Махако, — сказал парень, чуть смутившись, ибо это прозвище по-юрацки означает «заика» — он и вправду немного заикался. Махако, как оказалось, принадлежал к тому же, что и Мэбэт роду Вэла, и, значит, приходился ему родственником, только слишком уж дальним — любимец божий никогда не встречал его.

Как младенца Мэбэт взял сына на руки и, отвернувшись, чтобы запах не столь жестоко бил в ноздри, отнес в дальний чум. Там велел матери разжечь очаг и сидеть подле Хадко с котелком горячего мясного отвара — чтобы сын пил его, когда проснется.

То недолгое время, пока Мэбэт относил сына и отдавал распоряжения его матери, Махако смущенно перетаптывался возле нарт — видно, хотел поскорее уйти отсюда. Но любимец божий, как старому другу, положил ему руку на плечо и сказал:

— Ты будешь моим гостем. Пойдем в чум, там много еды — я ведь ждал тебя, родственник.

Заика, не веря такому чуду, покорно пошел за Мэбэтом и сел, куда было указано — на место для почетных гостей.

Там, под богатое угощение, он рассказал историю сватовства Хадко. Мэбэт в тот день смеялся так, как не смеялся никогда в жизни.

 

Месть Пяка

Становища Пяка и Мэбэта разделяла одна малая ходьба — оттого и обещал дерзкий Хадко вернуться тем же вечером. Он хотел лихо обставить дело и гнал оленей безжалостно. По пути встретил он Махако, которого, так же как и отец, видел впервые в жизни. Не бывает такого, чтобы люди в тайге, даже незнакомые, разошлись без доброго разговора, драки или убийства — в тот раз был добрый разговор. Заика шел в гости к родственникам, но не особо спешил, поскольку не был зван и вообще не уверен, что его примут. Напротив, сын Мэбэта сильно торопился, однако, встретив прохожего человека, вспомнил, что людской обычай не велит свататься в одиночку — надо ехать с отцом или с друзьями. Но отец остался дома, друзей не водилось, и Хадко, не рассуждая долго, предложил Махако стать его другом. Тот, так же, не раздумывая согласился, запрыгнул на груженые нарты — и они помчались.

Когда показалось становище Пяка, Хадко осадил оленей: внезапно постыдная робость напала на Человека Пурги. Все-таки он был очень молод, женился впервые и не знал, с чего следует начинать столь важное дело. Еще утром, уезжая из дома, он был уверен, что калым, добытый на великой охоте, сразит родителей невесты. Но когда олени уже топтались у становища, Хадко понял, что совсем не знает слов — тех самых первых слов, которые следует говорить, когда ты пришел с намерением увести от родителей их родную дочь.

Сломив гордость, сын Мэбэта поделился своей бедой с новообретенным другом и Заика, на удачу, назвался великим знатоком человеческих обычаев. К тому же, пока ехали, он успел подробно расспросить Хадко о содержимом нарт, и уверял, что лучшего калыма и не надо. Заика был добрым парнем и любил говорить людям приятное, и знал, что самые приятные слова — те, которые человек хочет услышать.

Махако сказал — и был совершенно прав, — что свататься следует так. Нужно подъехать к чуму родителей невесты и крикнуть: «Эй, старик, застал ли я твою дочку дома?» Если жениха ждут давно и сама невеста так замуж хочет, что готова из пим выпрыгнуть и побежать за нартами будущего мужа, то родители выходят из чума и отвечают:

— Дома наша дочка, ты вовремя приехал — иди к нам.

Но обычно, говорил Заика, после первого крика из чума не показываются — важность свою выставляют, цену набивают. — Однако ты не робей, кричи другой раз, а надо будет и третий, — учил он Человека Пурги. — После третьего раза точно выйдут.

— А если не выйдут? — настороженно спросил Хадко.

— Если после третьего раза молчат, тогда плохо, брат, твое дело — отказали тебе, — Заика рассмеялся и продолжал:

— Но ты, брат, не горюй. В конце концов, невесту можно выкрасть по обоюдному сговору, а потом подарками откупиться. А если и это дело сорвется — не беда. Нынче в тайге много красивых девушек. А коль в тайге не отыщем — в тундре найдем.

После тех слов Хадко совсем было загрустил, но на счастье вновь забурлила в нем молодая злость. Хорей обжег оленьи спины — полетели нарты и остановились у большого чума, в котором жил отец невесты.

Сходу заорал Хадко — так заорал, будто тонул в болоте и звал на помощь.

— Эй, старик, застал я твою дочку дома?

Из чума ни звука, ни движения — только собаки Пяков окружили нарты и лаяли яростно. Одна из них, беломордая старая сука, уже готова была броситься на чужаков, но Хадко огрел ее древком пальмы. (Думка промелькнула в голове сына Мэбэта — хорошо, что хватило ума не взять с собой Войпеля: он бы всех собак передрал и сватовство испортил безвозвратно).

Заика подтолкнул товарища в бок, мол, не робей, кричи еще. Хадко крикнул — но уже не так, как в первый раз. После того крика зашевелились шкуры полога, и скоро показался из своего жилища старый Пяк, безволосая голова.

— Кто ты такой и что тебе надо? — спросил он сухо, почти злобно.

Усилием отогнал Хадко подступившую робость.

— Дочку твою сватать приехал, калым привез. Я — Хадко, сын Мэбэта из рода Вэла. Хочу, чтобы все было по-людски, по родительскому благословению…

После этих слов старый Пяк, как показалось Человеку Пурги, сбросил злобу с лица, вышел из-за полога и долго рассматривал нарты, украшенные красными лентами. Какое-то время молчали все — и Хадко, и старый Пяк, и Махако. Даже собаки, увидев хозяина, перестали лаять. Заика первым нарушил тишину.

— Калым, слышь, дедушка, больно хорош. Самому вождю впору такой калым. Тут мехов одних на целое стадо. А шкуры — смотри! — белые, как снег.

Махако схватил оленью шкуру и развернул ее перед старым Пяком.

— Хороший был олень, — проговорил Пяк. — Сгодился бы в жертву на великий праздник. Так значит ты сын того самого Мэбэта из рода Вэла?

— Да, Хадко мое прозвание.

— Подожди немного, — сказал старик, — я сейчас вернусь…

Он скрался за пологом и не показывался долго.

— Дочке своей тебя расхваливает, — сказал Заика и подпрыгнул, взвизгнув по-щенячьи, будто не Хадко — он сам женился. — Вот увидишь, сейчас невеста сама выбежит.

Но вместо невесты вышел старый Пяк: на безволосой голове его была железная шапка, и сам он стал заметно толще — не иначе надел панцирь под малицу.

— Так значит ты, сын Мэбэта, хочешь взять в жены мою дочь? — почти торжественно спросил Пяк, медленно доставая лук из-за спины. Оперением легла стрела на тетиву, и рука стрелка поднялось на уровень глаз Хадко — он четко видел трехгранный наконечник из черного железа. Натягивая лук, старик продолжал говорить.

— Ты хочешь, чтобы я отдал свою дочь за тебя, пащенка Мэбэта, который не чтит богов, презирает законы людей, бьет зверя, где хочет, и думает, что все должны его бояться? Так вот, когда вернешься, передашь отцу — старый Пяк его не боится.

Однако, сказав это, старик опустил оружие, хотя пальцы его крепко держали белое оперение стрелы.

— Я привез калым — сам добыл его на великой охоте, — заговорил Хадко, но в тот же момент черный трехгранный наконечник вновь возник перед его лицом. Старик трясся от гнева.

— Ты хочешь, чтобы все племена и роды знали, что Пяк берет калым краденым?! Ты хвастаешь шкурами с красной стрелой, и думаешь: старый Пяк не знает, что это знак Ившей? Ты украл их, ты такой же мерзавец, как твой отец!

Сватовство расстроилось… Рука Хадко потянулась к пальме, лежавшей рядом, и, увидев это, старик попятился.

Все знали еще одно отличие Мэбэта. Оскорбления он ни во что не ставил, смеялся, когда кто-нибудь пробовал говорить ему в глаза те слова, которые люди не забывают и гордятся, когда отомстят за них. Но от недозволенного прикосновения к Мэбэту, равно как и к добру его, живым не уходил никто. Две зимы назад пятеро пришлых иноплеменников, выброшенные своим народом, скитались по тайге, нападая на чумы юраков. Они пропали бесследно, когда наведались в становище любимца божьего. По весне охотники нашли в разных местах головы с татуированными лицами: Мэбэт закопал их в снег по границам своих угодий.

Старый Пяк знал об этом. Он видел: здесь больше, чем добро — наследник любимца божьего, и потому угрозы его не заходили дальше разумного. Скорее он согласился бы отгрызть собственную руку, чем убить сына человека, которому нет равных ни в тайге, ни в тундре. Но все же Пяк надеялся, что непрошенный жених струсит…

Рука Хадко сжимала древко пальмы. Сын Мэбэта чувствовал, как глухой гнев, поднявшийся откуда-то из глубин тела, остановился в середине груди. Старик опытным глазом видел это и чтобы не уронить лица, сказал зло и сухо — так же как в момент встречи.

— Убирайся. Иначе кому-то из нас не остаться в живых.

Заика, пролежавший все это время за нартами, взял хорей и ткнул в бок правого оленя. Вскрикнув полозьями на подтаявшем снегу, упряжка двинулись с места. Олени шли тихо, никем не погоняемые — Хадко уже не было надобности спешить. Нарты уходили все дальше, и Человек Пурги смотрел безучастно, как удалялось становище, и старый Пяк становился маленьким и тусклым. Вдруг из чума выскочила фигурка и бросилась догонять разукрашенные нарты. Изумленный Хадко остановил оленей.

То бежала к нему девушка — дочь старого Пяка. Она кричала: «Стой, сын Мэбэта, подожди меня!..»

Хадко уже видел ее лицо — милое, с ярко черными глазами, как мокрые камни речные, то лицо, которое увидев однажды на большом празднике, он запомнил навсегда. Лик девушки был с ним во все дни, сиял, как летнее солнце.

Она остановилась совсем близко. Хадко видел, как дочь Пяка собирает она все силы, чтобы унять улыбку. Девушка вдохнула полную грудь воздуха, звонко плюнула в сторону нарт, и тут же помчалась обратно, заливаясь смехом. Она прибежала к отцу и сквозь смех спросила:

— Отец, я все правильно сделала? Я сделала, как ты сказал…

Старый Пяк, ничего не ответив, вернулся в чум.

Всю дорогу, пока олени неизвестно куда несли разукрашенные нарты, Махако причитал:

— Ой, беда с этими шкурами, прямо беда. Видел я, что они меченые, да думал — твои. Росомахи мы с тобой: надо было сказать, что купил ты этих оленей. Или подарили…

 

Одноглазая Ведьма

— И плюнула? — закричал Мэбэт.

— И плюнула, — подтвердил Заика.

Мэбэт упал на шкуры — хохот душил его.

— Только, — робко продолжил Заика, — она должна была попасть в Хадко — ведь это он собирался жениться на ней. А почему-то попала в меня…

Мэбэт ничего не сказал в ответ — он не мог говорить. Когда же речь вернулась к любимцу божьему, он стал расспрашивать Махако, как оказались они у Одноглазой Ведьмы и хорошо ли провели там время.

Одноглазую знали если не все люди тайги, то многие. Она происходила из рода шаманов и сама когда-то шаманила. Но однажды нарушила важный запрет, сила ушла от нее и не возвращалась больше. Духи отказывались говорить с Ведьмой, боги опускали полог при ее появлении и ни в один из миров не пускали ее душу. И потому не могла она больше ни камлать, ни предсказывать, ни лечить. Поначалу люди не ведали о ее беде, и так же по привычке ходили к ней сами или звали в свои становища и угощали богато. Однако, с годами ходили и звали все реже — видели, что нет от этого никакой пользы.

Одноглазая осталась жить в своем чуме, сняла с жилища белые ленты, с ровдуг содрала скребком шаманские знаки, растоптала бубен, забыла его имя, выбросила колотушку и упала в тоску. Она хотела умереть, и была уверена, что скоро это случится, но смерть не приходила — видно и здесь была на нее обида в мирах.

Одноглазой она стала однажды, но потеряла глаз не так, как это происходит с другими — от удара врага, острого сучка, стрелы или искры. Левое око Ведьмы было затянуто кожей, веки срослись и только извилистая, как тайный знак, линия жестких волосков напоминала о том, что здесь когда-то были ресницы. Люди считали ее странное увечье знамением, но настало время, когда оно перестало занимать их умы и забылось.

Она все еще помнила заклинания, которые получила в наследство, но теперь эти слова, когда-то заставлявшие бесплотные существа отвечать ей и выполнять ее волю, стали ненужными. Одноглазая понимала это, и если бы не случай — а случай есть послание иной воли, той, которая пишет судьбу всякого смертного — она бы зачахла от тоски, от той единственной мысли, которая годами изъедала ее сердце и доводила до безумия.

Как-то Одноглазая ушла глубоко в тайгу, туда, где парили смрадом оттаявшие болота и, поскользнувшись на кочке, повредила ногу — так, что не могла идти. Остаток дня и ночь она пролежала, не сдвинувшись с места, а когда взошло солнце, поползла домой. Каждое движение отдавалось болью, но Ведьма ползла — она умела терпеть боль. Смерть, которую, сидя в своем чуме, она ждала, как званого гостя, теперь подошла совсем близко. Но Ведьме вдруг расхотелось умирать. Шаманы путешествуют по мирам и потому не боятся смерти, обиталища мертвых знакомы им так же как становища живых. Но видно, лишившись своего дара, Одноглазая стала вполне человеком, и потому хотела жить и ползла из последних сил. Она мочила губы болотной водой, ела редкие и в ту пору еще не налившиеся горькие ягоды, от которых в утробе возникла нестерпимая резь. Еще одну ночь пролежала Одноглазая на болотной кочке.

Очнувшись от забытья, она увидела — прямо перед ее единственным глазом вырос гриб, ранний пушистый гриб с темно-бурой, как оленья печень, головкой. Голова и нутро ее были пустым котлом, и Ведьма бессмысленно вынула гриб из земли и съела. Сон упал на нее — краткий и радужный, как прошедшее детство — и когда улетел он, вдруг почувствовала Ведьма, что боль в ноге утихла и тело, напоминавшее отяжелевший от болотной влаги мох, уже не трясется в ознобе. Рядом рос еще такой же гриб — только поменьше. Ведьма съела его, и боли не стало совсем — даже память о ней ушла. Но было что-то другое — то, что лучше удовольствия от ушедшей боли: из тела ушла тоска о потерянном даре. Одноглазая была счастлива, хотя в первые мгновенья не понимала, что произошло с ней.

Она попыталась встать и ей это удалось: поврежденная нога распухла и местами уже разорвала нити, которыми были сшиты бокари… Но не было боли, и не было тоски. Мир вдруг стал пригоден для житья.

Одноглазая добралась до своего чума, когда огромная луна висела в середине неба. Ночи в ту пору становились все светлее и короче. В котле осталась наполовину объеденная оленья кость и немного застывшего мясного отвара. В углу под куском старой ровдуги хранились сухие дрова. Ведьма разожгла огонь в очаге и долго наслаждалась запахом теплого дыма. Все, что осталось в котле Одноглазая съела и, не думая о том, что будет есть завтра (лобаз опустел давно) забралась под шкуры и спала долго.

Она знала, что избавление ей принесли те два чудесных гриба. И, по правде говоря, трудно было бы не знать этого.

Дурманящие грибы люди тайги знали издавна, но лишь немногие понимали, какие и сколько можно съесть, чтобы не довести себя до беды или не умереть. Временами таких знатоков не оставалось вовсе. Зато была память о том, как некое семейство с верховьев Сытой реки нашли в их становище с разорванными глотками. Думали на волков, но по окровавленным ртам поняли, что волки не виноваты: люди сами перегрызли друг друга. Потом стало известно о пришельце в островерхой шапке, который, наевшись грибов, сел верхом на большое бревно и забылся. Забытье было настолько глубоким, что пришелец не заметил, как отдавил себе ятра и умер. Об этом говорили долго, ибо нелепая смерть всегда помнится крепче, чем всякая другая.

С нетерпением ждала Одноглазая, когда осядет опухоль на поврежденной ноге и, дождавшись, наконец, пошла на то болото — искать грибы со шляпками цвета свежей оленьей печени. Как собаки бегут навстречу возвратившемуся хозяину, так чудесные грибы полезли из болотных кочек при появлении Одноглазой. В первый же раз она набрала их много, полный мешок, и, нанизав на старую тетиву, повесила сушить над тлеющим костром.

Грибы, изгоняющие тоску, стали ее занятием на весь остаток жизни. Она сама научилась их готовить особым образом, знала, сколько гриба нужно съесть, чтобы вогнать душу в желаемое состояние — тихого забытья, детской радости, полного бесчувствия, слезливости, жалости к себе, равнодушия, восторга, как достичь временной слепоты или радужных видений… Она познала и опасные свойства грибов, когда восторг может перейти в ярость, жалость к себе доведет на самоубийства, а тихое забытье превратится в бесконечный сон.

С той поры Одноглазая даже не вспоминала свою тоску о потерянном даре и не помнила стыда перед родом шаманов. И совсем по-иному пошла ее жизнь, когда Ведьма угостила чудесным грибом другого человека, случайно забредшего к ней. Тот юрак возвращался с охоты, нес добычу — несколько соболей снятых с петель, — и, уходя, без сожаления оставил ей все. Увидев, что гость ушел, Одноглазая догнала его и напомнила о забытом. Правило не брать с людей лишнего — последнее, что осталась в ней от утраченного шаманства. Но охотник, посмотрел на нее опустевшими, ничего не разумеющими глазами, затем стянул с себя малицу и остался по пояс голый.

— Ее тоже возьми, — сказал он и побрел в тайгу.

После того охотника в чуме Одноглазой Ведьмы побывало множество людей и тот, кто пробовал чудесных грибов, почти неизменно приходил еще раз. Ведьма ни о чем не просила приходивших к ней — люди сами без сожаления оставляли свое добро. Скоро лобаз Одноглазой распирало от приношений; она поставила еще один, в глухом месте, подальше от своего становища.

Однако, среди добрых людей находилось много таких, кто считал ведьмины грибы источником неспокойной жизни в тайге. Несколько раз на становище Одноглазой нападали, но всякий раз ей удавалось уйти и спрятаться. Лишь однажды догнала ее стрела на излете — но не убила, а только сильно ударила в затылок. Ведьма упала без чувств и ее не стали добивать. То ли ходившие войной сами бывали у нее и потому умеривали решимость, то ли какой-то дух еще не забыл Одноглазую и помогал ей — больше Ведьму не тревожили.

После того случая прошло немного времени и люди снова начали приходить к ней. Тихо и сытно шла ее жизнь, пока не настал тот день, когда два белолобых оленя притащили к становищу Одноглазой свадебные нарты с нетронутым калымом и окаменевшим от горя сыном Мэбэта.

Три дня и три ночи провел у нее Хадко и просил забытья — за него он отдал одного оленя и больше половины того, что собирался принести в дар родителям будущей жены. На обратную дорогу Ведьма дала ему обтянутую кожей берестяную флягу со смрадным напитком — мочой сохатого. В умении находить чудесные грибы лось превосходил саму Одноглазую, и потому она сделала его знаком своей новой жизни, украсила его изображениями ровдуги, и тайно молилась этим рисункам молитвой, однажды услышанной во сне.

Как лесной бык, на которого не всякий медведь решится напасть, отдавал Ведьме влагу из своего нутра, оставалось загадкой для людей. Оттого приписывали они напитку чудесные свойства, и тихонько хвастали друг другу, что пьют его без отвращения.

 

Подарки Мэбэта

Любимец божий ласково принял рябого родича в своем доме, отчего говорил Заика все смелее и ел от души.

— Трудно твоему рту, — сказал Мэбэт. — Две работы делает: и ест, и говорит.

— Я привычный, — весело ответил Махако.

— Раз так, то ответь мне: откуда Хадко узнал, где живет Одноглазая Ведьма?

Челюсти Заики остановились и застыли на половине жевка. С самого появления в становище он побаивался, что Мэбэт начнет спрашивать о том, как оказался его сын в нечистом месте. От приветливости и щедрости хозяина страх, было, исчез и вот появился снова. Махако прекрасно знал о себе, что не искусен во лжи, и потому опасался, что не сможет утаить правду — ведь именно он, и никто другой, предложил Хадко заглянуть в чум, изукрашенный лосиными фигурами.

Едва не подавившись не разжеванным куском Заика все же принялся спасать себя и заговорил так, что слово наскакивало на слово — о том, что, дескать, многие люди знают Одноглазую и почему бы Хадко не знать о ней? А сам он, как уверял уже в самом начале, всю дорогу отговаривал друга от дурного дела и грибов не ел, и из той фляги не пил, что сказанное им есть истинная правда, о которой он готов поклясться на медвежьей голове.

— Пусть будет так, как ты говоришь, — добродушно сказал Мэбэт. — Хадко уже давно ходит в тайгу сам по себе. Он взрослый. А тебе я благодарен и хочу наградить тебя — ведь ты привез мне живого сына.

После тех слов душа Заики потеплела, паром поднялась к голове и по цветастому лицу растеклась блаженная улыбка. Мэбэт продолжал:

— Только об одном хочу просить тебя…

— Проси все, что у меня есть, — воскликнул Махако горячо и смело — ведь он был нищим.

— Останься моим гостем еще на несколько дней, пока Хадко не поправится. Мне нужно уехать совсем ненадолго. Ешь и пей, делай все, что пожелает твоя душа, но дождись меня, чтобы, перед тем как ты отправишься домой, я сделал тебе достойный подарок.

Любимей божий выждал немного и значительно добавил:

— Ведь, кажется, так принято у добрых людей?

Махако не мог поверить в упавшее на него счастье.

Еще до рассвета ушел Мэбэт в тайгу. Ядне слышала сквозь полусон, как взвизгнули полозья на плотном оттепельном снегу. Она выбежала из чума, когда нарты уже скрылись из вида. Глубокие разрытые следы оленьих копыт говорили о том, что Мэбэт спешил покинуть становище. Немного погодя вернулись из тайги собаки. Впереди бежал Войпель. Хозяин не взял их с собой, но захватил пальму, отказ и два лука с большим колчаном новых стрел.

И прежде Мэбэт почти никогда не говорил жене о том, куда и зачем он собирается ехать — не сказал и в этот раз. В начале их жизни Ядне переживала за мужа и ждала его с беспокойством, но скоро перестала беспокоиться: она знала, что нет такой силы, которая могла бы повредить божьему любимцу. Но вдруг вернулась та почти забытая тревога.

К полудню Хадко начал приходить в себя. Всю ночь его рвало чем-то буро-красным, и мать испугалась, думая, что это кровь. Очистив желудок, сын впадал в забытье, что-то бормотал и в мешанине звуков, прислушиваясь, мать угадывала человеческие имена и обрывки слов, однако откуда они, понять не могла.

Весь вчерашний день Ядне готовила угощение мужу и его гостю, носила в их чум туеса, полные порсы и оленье мясо в густом вареве. Она слышала раскатистый хохот Мэбэта, смех гостя, похожий на громкую икоту, но о чем рассказывал Махако, не знала. Однако, и без слов ей нетрудно было понять беду сына: старый Пяк прогнал жениха и калым его презрел.

Шел тогда Хадко восемнадцатый год. Для людей тайги это возраст, когда уже следует растить первых детей, а не свататься. Ядне про себя корила мужа, что не хочет он искать невесту сыну, и несколько раз выговаривала это вслух, но Мэбэт молчал, либо отшучивался, и в конце концов запретил жене вмешиваться не в свое дело. Ей было обидно, но скоро обида отпала как высохшая ветка.

Ядне заглянула в большой чум, где у потухшего очага храпел под шкурами объевшийся Заика, разожгла новый огонь и ушла к сыну.

Хадко проснулся и был похож на ожившего мертвеца. Он отказался от горячего варева, которое в деревянной миске поднесла ему мать, лежал с открытыми глазами, молчал и от тяжести того молчания, Ядне не решилась заговорить с ним.

На закате сын сам подал голос — спросил: дома ли отец? Мать пришивала заплаты к летней малице и ответила, не отрываясь от шитья:

— Еще утром уехал. Куда — не сказал…

Хадко выполз из-под шкур, медленно поднялся на ноги и, пошатываясь, вышел из чума. Его не было долго. Посреди становища стояли нарты с обрывками красных лент, там же лежали остатки калыма — Мэбэт не притронулся к ним. Хадко вошел в большой чум. Рябой Махако, взбодрившись сном, сидел, скрестив ноги, и яростно сдирал зубами остатки мяса с остывшей кости.

— Здравствуй, брат, — закричал Махако. — Долго же ты спал, я уж заждался тебя.

Хадко сел напротив.

— Должно быть, крепкие грибы у Одноглазой, — хохотнул Заика.

Наклонившись к лицу сына божьего любимца, рябой радостно зашептал:

— А ведь мы, брат, с твоим отцом друзья, ой, какие друзья… Он и угощал меня, и слушал, и хорошие слова говорил. Нигде меня так не принимали, как он принимал. Я ведь люблю по гостям ходить, с людьми поговорить, то да се… А родичи мои как бурундуки жадные: иногда накормят, а иногда костей голых не подадут. Говорят, шатаешься без дела, людям мешаешь, пустой, говорят, ты человек, не своим очагом живешь. Но я, брат, не пустой человек — я веселый и людям помогаю. Вот тебе помог. Отец твой, Мэбэт, шибко благодарил меня, что я живым тебя от Ведьмы привез. Загнулся бы ты, замерз в пути, кабы без меня ехал. У нас был случай — я тогда у родственников гостил. Слышу, собаки залаяли, подъезжает к становищу упряжка, на нартах человек незнакомый сидит, голову опустил. Я ему говорю: «Здорово, брат, кто таков?» — а он молчит… Мертвый оказался! Пока ехал, заснул сидя, да так и замерз, росомаха глупая. Так мы этого покойника, веришь — нет, замучались над огнем держать, чтоб распрямился. Не хоронить же его такого — скрюченного. А кто был тот покойник, я не знаю, дед сказывал, что вроде кто-то из Яптиков тундровых, но сам я его не видел и не знаю, что за человек… Вот и с тобой так же было бы, кабы не я.

Махако вольготно лег на бок, и спросил в полный голос:

— Отец твой знаешь куда поехал?

— Куда…

— Мне за подарком. Шибко, говорю, он благодарен, что я тебя живым привез.

Хадко почувствовал, как к горлу густой волной хлынула тошнота, он вышел из чума и упал на четвереньки рядом с нартами, на которых ездил свататься. Тело содрогалась, он оглох, ослеп и не видел, как подбежала к нему перепуганная Ядне. Когда рвота утихла, мать помогла ему подняться и, почти взвалив на себя, повела в чум, и там сын Мэбэта рухнул на постель. Ядне укрыла его, выбежала за дровами, чтобы сделать очаг жарче, а когда вернулась — услышала звук, незнакомый ее ушам и пугающий. То рыдал Хадко… Даже дети людей тайги редко плачут, а плача мужчины вовсе не было в ее памяти. Ядне испугалась, но страх прошел быстро. Сердце ее увидело под шкурами не великого охотника, достойного своего отца, — оно видело младенца. Как над берестяной колыбелью, наполненной пухом, склонилась она над постелью сына и гладила рукой его трясущуюся голову, покрытую черными, вязкими от пота волосами.

Ядне нагнулась к самому уху сына — тихим шелестом теплого летнего дня выходил из ее уст шепот. Хадко уснул, так и не поняв, о чем она шептала.

Мать говорила заклинание, единственное, оставшееся в ее памяти от тех времен, когда она еще не стала женой божьего любимца и жила в своей семье.

Такие слова она говорила:

Я куропатка белая, я куропатка белая, Я лечу на восход, где солнце живет, Я лечу на восход, где солнце встает, Я лечу на восход, откуда реки текут, Я лечу на восход, где боги живут, Я лечу на восход, чтобы свить гнездо, Я лечу на восход, чтоб родить птенца, Одного птенца — как и я белого. Спрячь меня, снег, от клыков врага, Укрой меня, снег, от белоперой стрелы, Укрой от стрелы с орлиным пером, С пером филина, с пером ястреба. Ветви дерев, сохраните меня, Ветви дерев, сохраните меня От ходящего по земле недруга. Небо синее, сбереги меня, Небо синее, сбереги меня От ходящей по ветвям погибели. Дух реки, защити меня, Дух реки, защити меня, Дай не сбиться с пути на светлый восход. Ветра дух, подхвати меня, Ветра дух, подхвати меня, Дай опору крылу, коль не хватит сил, Не гони меня в сторону тьмы, Не гони меня в сторону льда, Не гони туда, где железный наст… Я совью гнездо из пахучих трав, Я совью гнездо из мягкой хвои, Положу в гнездо белым-белый пух, Чтоб хранил тепло моему птенцу. Будет мой птенец глядеть на восход, Будет видеть он, где солнце живет, Будет знать птенец, куда реки текут. Станет мой птенец выше, чем гора. Станут крылья его шире, чем река. Не страшна ему будет птица Карс, Птица черная, матерь Ужаса. Но до той поры сберегите меня, Но до той поры защитите меня — духи снега, ветров, духи те, что живут на ветвях дерев… Я куропатка белая, Я куропатка белая, Я лечу на восход вывести птенца Белого, единственного…

Прошла ночь и уже утро собиралось уходить в день, когда залаял Войпель — показались нарты Мэбэта. Все кто был в чумах — Хадко, Ядне и гость Махако — вышли на середину становища встречать хозяина. Упряжка из пары оленей приближались. Было видно, что Мэбэт сидит низко — значит пусто в нартах, нет в них большой добычи. Вот уже любимец божий в своем становище и видно, что он весел и как всегда собой доволен. Домочадцы и гость учтиво поклонились хозяину.

Но ответил Мэбэт лишь на приветствие Заики и сразу же обратился к нему:

— Я рад, что ты уважил меня, добрый друг Махако и дождался моего возвращения. Прости, что задержался — много трудных дел пришлось сделать. Хорошо ли кормили тебя, пока меня не было?

— Нигде я не ел так вкусно и не спал так сладко, — отвечал Махако.

— Я привез тебе подарок, как и обещал, — Мэбэт достал из нарт ровдужий мешок, в котором было что-то тяжелое и круглое, но не отдал его Заике — положил на снег рядом с собой.

— Возьми его, посмотри, что там. Ну же, не стесняйся.

В полупоклоне довольный гость подбежал, наклонился к ногам хозяина, взял мешок и, обведя всех ошалевшим от счастья взглядом, сунул руку внутрь — и застыл. Улыбка промелькнула на лице Мэбэта. Заика вынул из мешка руку — его пальцы были в крови.

— Покажи всем мой подарок, — сказал Мэбэт с тем же добродушием.

Ничего не понимающий Заика перевернул мешок и, вскрикнув, отскочил. Гулко ударившись о притоптанный снег, упала голова Одноглазой Ведьмы. Заика явственно видел кривую линию черных волосков на том месте, где срослись веки, и волосы Ведьмы — они были цвета ее крови.

— Знаешь, что сказала мне Одноглазая перед смертью? — спросил любимец божий. — Она сказала, что никогда не давала тебе чудесных грибов, но не потому, что тебе нечем было за них заплатить, а потому что дураки и так счастливы. Вот потому ты и приехал трезвый, и привез мне живого сына. Спасибо тебе, друг Махако. Подарок можешь забрать с собой.

Последних слов Заика не слышал: он удирал в тайгу — без лыж, которые остались в нартах Хадко, — и бегство свое сопровождал долгим тоскливым воплем.

Больше ни Мэбэт, ни Ядне, ни Хадко не видели пустого, не своим очагом живущего человека Махако, который приходился им дальним родственником.

 

Женщина Пурги

Мэбэт подтолкнул ногой лежавшую перед ним голову Одноглазой. Голова покатилась, уткнулась в мягкий сугроб и стала почти незаметной. Мать и сын молчали в оцепенении. Говорить был способен только любимец божий — он и обратился к Хадко.

— Когда ты привязывал к нартам свои ленточки, я вспомнил одну историю, которая очень пригодилась бы тебе, но не рассказал. Теперь расскажу. Со старым Пяком мы почти ровесники. Когда-то очень давно, мы боролись с ним на медвежьем празднике и в шутку, я схватил его за волосы, слегка дернул и оголил ему половину головы. С тех пор волосы на нее так и не вернулись. Старый Пяк страшно зол на меня и эту злобу несет с собой в иной мир.

Мэбэт рассмеялся.

— И через много лет ты, мой сын, приехал свататься к его дочке. Вряд ли можно придумать большую наглость. Но я рад за старого Пяка. Он обругал тебя и хотя бы этим доставил себе удовольствие.

Хадко стоял не двигаясь. Он не издал ни звука. В тот момент Человек Пурги ненавидел отца.

Мэбэт продолжал:

— Тебя тоже ждет подарок. Он лучше того, который я приготовил для Заики.

Только сейчас и Хадко, и Ядне увидели, что не на пустых нартах приехал Мэбэт: под шкурами было спрятано что-то. Любимец божий, откинув краешек покрывала, промолвил с притворной лаской:

— Выходи, милая, ты уже дома.

Под шкурами он прятал девушку из рода Вайнота.

Мэбэт привез ее в жены своему непутевому, бессмысленному сыну. Он добыл ее легко, как добывал все, чего просила душа.

Девушка была красива, наверное, красивее дочери Пяка. Мэбэт выбрал ее по своему вкусу. По совпадению ее звали так же, как и его сына — Хадне, Женщина Пурги.

Невесту поместили в малый чум. Несколько дней она пребывала в оцепенении, не притрагиваясь к пище и не сказав ни слова. В чуме неотлучно пребывала Ядне, страдая за нее так же, как недавно страдала за сына.

Что касалось Мэбэта, то он не выказывал никаких чувств — ни гордости, ни радости, ни тем более беспокойства: он просто сделал дело, которое считал необходимым и достойным себя. Сожалел божий любимец лишь о том, что этого не сделал его сын — и вряд ли когда он решится на такой поступок. Мэбэт окончательно забыл то недавнее, радостное сомнение, заставившее его ненадолго поверить, что Хадко будет таким же, как он, пусть и с другим обликом. Его сын все человеческое воспринимает всерьез, и поэтому никогда не сможет стать любимцем божьим. Пусть он хороший охотник и сила есть в его руках, но таких же, мастеровитых охотников и сильных людей в тайге много.

Ядне хлопотала возле невестки, забота поглотила ее, она не замечала мужа, и Мэбэт думал, что жена затаила на него обиду или зло. Но все оказалось не так. Забота жены была смешана со страхом. Однажды несла Ядне охапку хвороста и, встретившись с Мэбэтом, взглянула мужу в глаза и сказала с тихой, но явной укоризной:

— Что ты наделал, Мэбэт, что ты наделал… Вайноты придут мстить за свою девушку. Они придут все. Их будет не трое и не пятеро: они явятся большим войском. Ты ведь знаешь, как обидчивы мужчины Вайнота.

— Пусть приходят, — равнодушно ответил муж.

Ядне покачала головой и повторила обреченно:

— Что ты наделал, Мэбэт, что ты наделал…

Она ушла в чум и там, ломая сухие веточки в пищу огню, погрузилась в тревожные мысли, которые начали приходить к ней задолго до того, как была похищена Хадне.

Можно бесконечно повторять то, что любимец божий — исключительный человек, или не человек вовсе, но простое повторение рождает неверие. Мэбэт уже сед, и потому все чаще Ядне думала — сколько отмерено ему? Ведь и летнее солнце идет на долгий закат, и так же должна пойти на закат эта странная щедрость богов к одному-единственному человеку? А может быть он бессмертен? Но тогда почему старость, безжалостная к прочим людям, пусть и несмело, показывает в нем себя? И насколько хватит сил у людей тайги бороться со своей завистью и униженностью от вида человека, вознесенного столь высоко? Когда они положат предел его свободе? Он все еще может поймать летящую стрелу — но две стрелы? Пять? Десять? Сто? Сотню стрел, пущенных в него, сможет он поймать?

И еще думала Ядне: можно ли назвать Мэбэта злым человеком? Нет, нельзя. Он не приветлив с людьми, и не слишком ласков с ней — этого не было и в молодости. Но муж ни разу не унизил ее из удовольствия унизить и, тем более, никогда не бил. А бить жену считается среди мужчин тайги едва ли не самым доступным развлечением.

Иногда он жесток. Но, в конце концов, то, что выглядит жестокостью, приводит к удаче и пользе. Мэбэт убил Одноглазую Ведьму, превратил ее мертвую голову в шутку — но разве это жестоко? За один короткий день он сумел совершить дело, на которое у всех других годами не поднималась рука?

Ядне вспоминала слова еще молодого Мэбэта, слова, которыми он ответил однажды на укоры почтенных людей в том, что не живет по общим законам:

— Я понимаю, чего вы хотите, — сказал им Мэбэт. — Вы хотите, чтобы я умерил свою силу и стал слабым, таким же, как все. Но разве можно силу заставить быть слабостью? Ведь потому она и сила, что ее невозможно заставить…

Жизнь, которую вел Мэбэт до этих слов, и жизнь, прожитая после них, давала понять: в мире много тайн, и божий любимец — не человечьего ума загадка. Почтенные смирились с этим, вслед за ними смирились все.