Отдаленный, таинственный, беззвучный раскат грома послышался в адской бездне; он был тих и грозен, как первые предвестники приближающейся бури, как шум сонмища духов, собравшихся восстать на Создателя. Он затих, и после страшной секунды молчания раздался раздирающий звук, голос хулы и отчаяния, нисходивший все ниже и ниже, до соответствующего ему в преисподней. То была целая история падшего духа – роковая, как создание, грустная, как мрак и смерть, быстрая, как молния, падшая с неба. Но звук, падший в бездну, еще раз глухо повторился в ней и, вечный житель вечного неба, начал восходить к нему тем же путём, тою же лестницею звуков, которою совершилось падение… Но когда достиг он своего прежнего пункта и, не остановись на нем, устремился к иному родственному ему звуку, он был отвержен, и сотня различных инструментов страшным ударом возвестили приговор проклятия. И вновь в адской бездне послышались стоны страдания и падения и сменились потом звуками отчаянной борьбы. Однообразно звучал тот же голос падшего духа, стоном отчаяния призывал он с неба свою жизнь, свою любовь, – и снова слышался роковой, неизменный приговор, и сливался с злобным хохотом демона. Но вот как бы из иного мира, в ответ на заклинание и призыв, послышались плачущие тоны, полные воспоминаний, раскаяния, примирения, грусти. Они были встречены хохотом хулы и страдания, и голос начал бороться с этими тонами, и они исчезли в массе странных, резких, свистящих звуков. Ад торжествовал свою победу; сильнее и сильнее раздавался голос, сливаясь с свистом бури и с резкими противоречиями страстей, – но снова истекли из этого хаоса светлые звуки, те же, что и прежде, но более торжественные… Они побеждали, голос глухо звучал в бездне, – но он снова собрал все силы и, как огонь, разрушивший последние преграды, поднялся до неба… И вновь зазвучал приговор, зазвучал громовым, неразрешенным диссонансом… Совершилось!.. Драма кончилась непримиренная, неразгаданная, как участь человека.
Зашумела безумная оргия – но и среди ее веселого безумия слышались чьи-то таинственные стоны. Они смолкли. Раздалась песня вину и веселью. Занавес поднялся…
Вот они, веселые рыцари юга, чада Сицилии и Прованса, с песнею вину и любви на устах – они, весело и разгульно порхавшие по жизни, они, поборники кулачного права и верные паладины избранной красавицы… Вот и Роберт, простодушный сын дикой Нормандии, рыцарски честный, добродушный, доверчивый… Но за столом против него сидит другой. Мрачный, печальный, с печатью проклятия на челе, но прекрасный, но величавый в своем падении – он прикован взглядом к Роберту, и в взгляде этом так много страдания, так много любви, так много иронии. Он молчит… изредка только звучный, мужественно-сильный голос соединяется с песнью оргии… Посреди этих разгульных тонов раздаются иные; так и слышно, кажется, что эти звуки навеяны иной страною, иным небом; они просты, – но простота эта причудлива, как простота средневековых легенд… И действительно – это пилигримы, и один из них начинает свой наивный рассказ: «Ich komme aus der Normandie». И потом он поет страшную балладу, в простых и почти веселых звуках которой слышится невольно что-то иное, леденящее душу, так даже, что и комический ужас трубадура и рыцарей при словах: «Der Teufel gar, der Teufel gar» – переходит в стон настоящего ужаса. Роберт оскорблен. Трубадур у ног его; опять раздается новый мотив: «Ich komme aus der Normandie, mit meiner schönen Braut», – и за ним исполненный цинизма и суровости речитатив Роберта, на который не менее цинически отвечает хор рыцарей… И вот влекут Алису… Взгляните на нее: она вовсе не хороша, может быть, но в чертах лица ее так много девственной чистоты русых дочерей Севера, но так жалобно звучат ее мольбы среди неистового хора… Зато посмотрите, с какою ирониею глядит на эту сцену Бертрам!.. Но Алиса узнала Роберта, она спасена: бешеная оргия смолкает в отдалении и повторяющимися звуками…
Раздается ritornello каких-то свежих, благоухающих, как цветы, стеклянных звуков. Это ritornello – душа Алисы – чистая и светлая, как сама природа. И весь разговор этих двух простых чад суровой Нормандии полон патриархальной простоты… Но кто это стоит за деревьями? Это опять он, опять Бертрам, колоссальный, недвижный, как изваяние, с неизменною улыбкою горькой иронии, с гордо поднятым под тяжестию проклятия челом. Это снова он – и таинственным ужасом обвевает оркестровка рассказа Алисы, тем ужасом, который невольно чувствуешь в час ночи от шелеста дерев и голосов кузнечиков в траве, ибо, в самом деле, в оркестровке слышен стук кузнечиков, – да и нельзя иначе; Алиса – свежий цветок, дитя непосредственных, природных впечатлений – формы ее чувствований так же просты, как она сама…
Она убежала – воздушная гостья, и Роберт опять глаз-на-глаз с своим демоном. Полный еще свежести и благоухания, он в эту минуту чувствует, что его тяготит влияние Бертрама… «О, Robert, – начинает тот, – zehnmal mehr als mein Leben, nie wirst erfahren du – wie sehr ich dir ergeben…». Демонскою, уничтожающею любовью отзывается это признание, страстное, таинственное, отрывистое. И чудно хорош был Бертрам в эту минуту, чудно хорош, потому что не позволил себе ни одного движения внешнего, человеческого. Это был тот же изваянный образ, с ее средоточенным в груди страданием, с молниеносным и грустным взглядом.
Зала потряслась от рукоплесканий; я не мог перевести дыхания; нечто обаятельное было в этих страстных тонах, в этом бархатно-органном голосе, в этой фигуре, мрачной, неподвижной, прекрасной, в этом прерывистом, скором, нервною дрожью отзывающемся речитативе…
Я сам дрожал, как в лихорадке, – я прикован был к этому колоссальному, страшному, неотразимо влекущему образу. И в сцене игры я и видал бесновавшегося Роберта. Я видел только его, с горькою ирониею на устах, я слышал только из груди исторгавшиеся: «Ja, du bist mein uni singst mit mir…». И потом, когда это страшное явление встало между разъяренным Робертом и рыцарями, все так же спокойное, грустное непреклонно-гордое, – мной овладел почти панический страх.
Занавес упал при замиравших звуках сицилийского напева. Бертрамисты собрались к рампе и вызывали своего любимца.
Я взглянул на ложу бенуара и почти оцепенел от изумления. В ней сидели все знакомые лица, и между ними резко выдавался тонко-очерченный, до невозможности прозрачный профиль, с голубыми лихорадочно яркими глазами, с детски-насмешливою улыбкою. Чудно хороша была она в этот вечер, чудно хороша в черном бархатном платье, с венком из белых роз на темно-русой головке! В ней было так много грусти, ее бледные пальцы подлиннели так заметно…
Я был под влиянием божественной поэмы, и она слилась для меня с благоухающею, светлою Алисою маэстро… Я понял, что недаром каждое появление ее в маленькую залу одного дома приводило мне всегда на память ritornello речитатива Алисы и Роберта.
Почти весь второй акт я проговорил с нею, и только вскользь, как бы сквозь сон, слышались мне обаятельные жалобы Изабеллы; но когда в толпе рыцарей снова явился Бертрам, немногие слова его под такт марша турнира повеяли на душу леденящим ужасом. – Занавес вновь упал под чудные звуки турнира, этой полной, веселой, смелой рыцарской поэмы.
Я вышел в фойе.
– Ну что? – спросил я одного моего приятеля, которого не видал с неделю, – ты pro или contra Елены?
– Контра, братец, контра – уж какая будет контра! – отвечал он с радушным смехом. – Наших собралось много.
– С чем вас и поздравляю, – сказал я.
– Да что, братец! – продолжал он, – как же ее с С** сравнивать.
– Точно нельзя, – подхватил господин зрелых лет с Анною на шее, – помилуйте! – обратился он ко мне, – в ее танцах нет нисколько благопристойности… В «Фенелле», например, вы ее видели? Просто…
Я не дослушал и ушел. На пути к моим креслам опять я столкнулся с значительным лицом, которое обязательно взяло меня за пуговицу фрака и поправило свой галстук.
– Я говорил сейчас только, – начал он, – об искусстве танцев. Чтобы танцы входили в область изящного, нужно, чтобы они были пластично-благородны.
– Да, как античные изваяния, в. п.
– Гм! – сказало лицо, погладив подбородок, с особенной ему свойственной грацией, потому что, в самом деле, в этом человеке было что-то чрезвычайно грациозное… Вы так думаете?…
– Да, в. п… античные изваяния чисты и целомудренны, и между тем они наги. Прикрывать наготу цветами придумал жеманный разврат периода Возрождения.
– Итак – вы pro! – спросило меня лицо, осклабясь и прищуря глаза, как кот.
– Ни pro, ни contra, в. п.
– Т. е. amicus Plato…
– Sed magis arnica Veritas…
Я поклонился и пошел к своему месту, потому что уже началась интродукция третьего акта с ее странными, ломаными звуками, комически страшными и относящимися к дуэту Бертрама и Рембо… Но дуэт этот всегда пропускали на московской сцене, хотя он необходим в поэме, как необходимы гротески в готическом храме. Комизм его дышит ярким сарказмом, ибо до ничтожества мал является человек в этой схватке с холодно-насмешливым демоном.
Подняли занавес. Вот он, как привидение, стоит вдали, прислушиваясь к дикой оргии ада, запечатленной цинически-развратным и вместе глубоко-отчаянным весельем. Но он уже не тот холодный, грозный, сверкающий очами демон; на нем налегло всей силой отчаяние, в этих звуках слышно ему тяготеющее над ним роковое проклятие, и черты, и поза его проникнуты болезненным страданием. Но он так же мрачно неподвижен, он тот же демон… Какою страстною любовию звучит его гордый голос при словах:
Какою сверхъестественною силою одушевлен он, вызывая на борьбу небо и ад!.. Да, в это мгновение артист был истинно велик!.. Он не прибегал ни к каким форсированным жестам, он передавал только глубоко почувствованные ощущения, и потому не побежал, как безумный, после этих адских стонов, а пошел тихо, падая под бременем проклятия.
Ад затих. Религиозно-торжественно раздалась гармония целого мироздания, тихая, ровная, светлая; природа почуяла приближение существа, под стопами которого должны расцветать цветы.
И вот, едва ступая легкою ногою, прислушиваясь к отдаленному шуму, явилась она, светлая Алиса… Что мне за дело, что артистка не вполне соответствовала идее композитора? Я слышал только чистый женский голос, я внимал только, забываясь, как ребенок, простые, ребячески-веселые звуки ее песни… Бесконечною прелестью девственности, младенческою чистотою веры благоухает эта песня. Но вот опять зашумел ад, опять раздались раздирающие, развратные, томительно-отчаянные звуки… Бедное дитя, бедная Алиса… Но чего же ей бояться? «Gott ist mit mir», – говорит она с детскою доверенностью, и опять льется из уст ее простая сельская песня, и опять смолкает ад, и снова слышен только ее голос в целом мироздании, обливающемся розовою зарею при каждом ее шаге, один ее голос, к которому изредка только присоединяются слышные по временам в оркестровке голоса природы.
Взгляните, вот она упала на колена. Бедный ребенок, она не может совладеть с своим ужасом, и льется та же песня, но принявшая религиозную настроенность молитвы, и с этой молитвой соединяется целая природа, как бы явившаяся на помощь своему лучшему цветку. В оркестровке так и слышно, как одна и та же мысль проходит по растениям, по волнам реки, по горам. Снова зовут Роберта в адской бездне… и оживотворенная молитвою Алиса бросается к тому, что недавно еще было для нее предметом ужаса, и падает у креста, уничтоженная появлением Бертрама.
Приговор произнесен, воля рока отяготела над падшим духом, и он вырывается из бездны, пораженный проклятием.
Но он опять на земле… Посмотрите, с какою рыцарскою galanterie подходит он к Алисе… «О, Alice, was ist dir…». Каким обаянием библейского змея дышат в устах его слова: «Komm zu mir». Да! это он, соблазнитель Евы, вкрадчивый, прекрасный в самом падении, и ему нет сил противустоять.
Но разве Алиса – женщина? Это – цветок, это – стеклянный звук, чуждый страстей и страданий, доступный только чувству стыда и робости. И демон встает перед нею во всем ужасающем величии, и начинается страшная борьба звуков, полная судорожного трепета… Еще несколько тактов борьбы, и вот уже она, слабое создание, лежит на руке его, и он с насмешливой злобою поет над нею: «Du, zarte Blume!..». В этой позе, в этих органно-глубоких звуках артист дошел почти до nec plus ultra трагического величия, и когда, при приближении Роберта, раздалась последняя, до бесконечности низкая и между тем все так же бархатная нота, я готов был вскочить с своего места.
И потом, как грозно-таинственно, как лихорадочно-трепетно звучал этот голос в рассказе Роберту о пещере Розалии, каким адским хохотом заливался он в знаменитом дуэте!
Облака закрыли сцену при последних тактах дуэта. Поднялись какие-то могильные, дрожащие, грустные звуки…
Пещера Розалии. На ночном небе мелькают светила… Голос сатаны повелительно зовет их с неба на землю: торжеством, отчаянием веет это призывание, оканчивающееся, впрочем, горестным сознанием: «Ich verdammt so wie ihr…». Опять почти невыносимо высок был артист в этом монологе!
Вот блудящие огни засверкали на гробах, вот под однообразно унылые звуки начали лопаться крыши… Вот они, дочери греха и соблазна, обаятельные, страстные, бесстыдные. Вот льются какие-то прыгающие, беснующиеся, адские звуки ужасающей, могильной, богохульной радости, они собрались все, легкие, воздушные тени, они снова хотят жить и наслаждаться… Но они ждут кого-то.
И под звуки бесовской, безумной музыки пронеслась по сцене она, верховная жрица наслаждения, вавилонски-сладострастная грешница… О посмотрите, посмотрите, как хороша она, как нага она, как она возвышенно-бесстыдна, как негою и томлением дышит ее каждое дыхание! Да! это искусство, это искусство, принесшее в жертву ложную жеманность, это апофеоза страсти, апофеоза томления – в очах безумство, в каждом движении – желание. Посмотрите, с каким умоляющим видом молит она Роберта, как жадно пьет она кубок, как нежно-сладострастно подает его. Посмотрите, как потом, под томительные звуки виолончеля, под эту вакханально-нежную, под эту обаятельно и тонко-развратную музыку, она то плывет в море сладостных грез, то с пылом желания стремится на грудь Роберта, то манит и зовет, то замирает в безумном, неистовом лобзании… О да! это искусство! честь и слава искусству!
Но вновь запрыгали бесовские звуки… из бездн вырвались духи. Час ваш пробил, воздушные тени. А она – царица теней, посмотрите, как отчаянно вырывается она из когтей бесов, какой змеею ускользает она, но тщетно, тщетно… Час твой пробил, приговор произнесен над тобою, жрица страстей!
Оглушительный гром рукоплесканий потряс залу театра. Искусство торжествовало.
Я вышел, чтобы отдохнуть от впечатлений и чтобы не видеть четвертого акта, исполняемого всегда убийственно, – и возвратился тогда уже, когда оркестр начал хор пустынников.
Страшное действие производила на меня всегда интродукция перед явлением Роберта и Бертрама; в этих ломаных звуках высказалась вся завязка драмы. Роберт влечет Бертрама – и начинается борьба неба и ада, религиозных песней с проклятиями демона. Бледный, истерзанный, неподвижный Бертрам полон рокового сознания гибели. Но – какою сатанинскою любовью дышит каждый звук его, как стесняют грудь его слова: «Wähle nunmehr, Robert…», его признание, его мольбы… «Приговор произнесен!» – говорит Роберт, – появляется Алиса.
Я затаил самое дыхание. Декорации исчезли передо мною; в каком-то тумане виднелись и светлый дух, и опаленный проклятием демон… Апокалипсическая, неземная драма совершалась передо мною… артист был выше всех трагиков в мире, когда раздирающим голосом, изнеможенный, истерзанный, на коленях, не пел, но стенал скорее:
Посыпались адские диссонансы борьбы, страдания, отчаяния, молений… Я почти выбежал из театра, в моих ушах звучало «Seh, ich knie vor dir…». Мне не хотелось после этого слушать довольно мескинного окончания величайшей из трагедий.