Вот он, комиссар — Осипов Владимир Васильевич. Встретились у крыльца особняка. Сбросив брезентовую куртку строителя, он то щепкой, то острым камешком счищал с сапог густо налипшую известку. Завидев меня, распрямился, и мы, что называется, впились друг в друга глазами. «Не посетуйте, — он кивнул на свои руки, — весь еще в грязи, не могу поздороваться». И опять занялся сапогами. Разглядывая комиссара, я мысленно отметил, что человек примерно моих лет, это хорошо — сверстникам легче понимать друг друга. Второе: оба мы инженеры — опять же тропинка для сближения…

«Но не спеши, — сказал я себе, — не забегай вперед с оценкой человека! Увидите друг друга в деле». Знавал я случаи, когда командир и комиссар, как было принято говорить, «не сработались». На поле боя это может приобрести страшный смысл!

Осипов уже голый до пояса. Щербаков черпает из ведра и льет ему на голову и на плечи холодную воду.

— Уф, хорошо! Мыльца бы, мыльца…

Находится и мыло. Позаботился Грацианов. В руках у него и мыльница, и полотенце.

Я присаживаюсь на штабель свежих досок и тут же улавливаю, что внутри здания пилят, тешут, приколачивают. Это уже плотники. Ай да Чирок! Только и остается вслед за ним воскликнуть победное: «Контокоррент!»

Между тем Осипов, отфыркиваясь, кивнул мне:

— Одобрите ли?.. Топчаны сколачивать — это канитель не на один день… Проще нары… Я так и распорядился.

— Согласен, — сказал я, поняв, что Чирок в своем рвении переусердствовал. — Обойдемся нарами.

— Поднимемся в нашу комнату, — предложил я Осипову, когда тот уже расчесывал мокрые волосы. Нужно было согласовать с ним программу подготовки саперов, но решаю подождать: как бы казуса не получилось.

У входа броская надпись, красиво выведенная на ватмане чертежным пером рондо: «Командир и комиссар батальона».

Это, догадываюсь, творение Грацианова — но не как канцеляриста, а как инженера-конструктора. Открываю дверь, приглашаю войти комиссара, он нащупывает выключатель — щелк! — и вспыхнул плафон. Эге, да и электричество уже действует!

Мы с комиссаром теперь полностью на виду друг у друга. Осипов, оказывается, и ростом с меня — в строю, когда мы будем рядом, это произведет впечатление! Он улыбнулся, обнажив необычно крупные верхние зубы.

— Чего уставился? — поймал Осипов мой взгляд. — Резцы больно крупные? — И пошутил: — А это пара саперных лопат — от природы. Видать, предназначение такое было — попасть к тебе в саперный батальон.

Вижу, человек предлагает перейти на «ты». Ну что ж, еще шаг к сближению.

— Сапер от рождения, — сказал я, — это замечательно. — И поддержал шутливый разговор: — А знаешь, кто был первым человеком на земле?

— Ну, Адам, если по мифологии.

— Не верь, товарищ, мифологии. Верь Редьярду Киплингу.

И я продекламировал:

Чуть из хлябей проглянул земной простор, Налицо уже был — так точно! — Сапер. Господь бог не Адама — сотворил Инженера, — Инженера ее величества войск, С содержанием в чине Сапера!

Осипов заинтересовался:

— «Войск ее величества»?.. Это, значит, о королеве Виктории речь. Написано, как я понимаю, в пору расцвета империалистического могущества Англии. Ну-ка еще, интересно, что дальше.

И я прочитал по памяти еще два куплета:

А когда был потоп и ужасный муссон, Многоопытный Ной сделал первый понтон, По плану господ Инженеров, — Инженеров ее величества войск, С содержанием в чине Сапера. А когда с Вавилонской башней был крах, Дело было в штатских руках, А не у господ Инженеров, — Инженеров ее величества войск, С содержанием в чине Сапера…

Осипов, раздумывая, покачал головой:

— А ловко все ж таки господин Редьярд потрафлял своим британцам-завоевателям… Откуда это у тебя?

— Дело давнее, — сказал я. — В Николаевском инженерном горланили эту песню. Нам, мальчишкам, нравилось, что сапер все может.

Комиссар поморщился:

— Выбрось этот хвастливый хлам из головы. Обучим батальон и на деле покажем мастерство сапера. Нашего, советского. Так ведь?

— Я уверен в этом, комиссар.

А он задорно:

— И песню запоем. Сочиним с тобой нашу, батальонную!

Однако как преобразилась комната! С утра была уныла и пуста, а теперь с полной меблировкой. У стен два новеньких топчана, от них в комнате запах соснового леса. И еще аромат: от сена, свеженакошенного. Пухло, как сдоба, вздымаются на топчанах сенники. Письменный стол и стулья — из обстановки училища. Но две полки для книг, вешалка, настенный шкафчик — тоже, как и топчаны, сегодняшней работы.

Тронула меня забота ополченцев: ведь совсем еще незнакомые мне люди — плотники, столяры. И увидел я в этом внимании ко мне залог того, что в батальоне сложится дружная боевая семья.

Между тем и Осипов осматривал комнату хозяйским глазом. Открыл и закрыл дверцы шкафчика, кивнул одобрительно: «Здесь будет посуда». Затем опробовал коленом устойчивость каждого топчана и наконец кинул на вешалку кепку.

Сели друг против друга.

— Значит, — сказал комиссар, — перо беллетриста откладываем в сторону, чтобы фашистскую гадину бить?

— Именно так. Ведь и на стройках теперь, надо полагать, будет иное. Клали этажи вверх, а теперь пойдут вниз, под землю, по саперным чертежам.

Помолчали. Внезапно комиссар спросил:

— В гражданской участвовал?

Я упомянул и дивизию Н. А. Щорса, и бронепоезд. Комиссар просиял и с размаху подал мне руку:

— Приветствую соратника! А о себе скажу: громами, как ты на бронепоезде, не управлял. Политработником был. Но без слова большевика-пропагандиста, пожалуй, и пушки твои на бронепоезде не давали бы настоящей меткости… Как считаешь, капитан?

Разговорились. Я коротко рассказал о себе.

— А у меня детство иное… — И лицо Осипова стало жестким. — Ни леса, ни лугов, ни солнышка. Окна отцовской квартиры выходили в каменный колодец. У Достоевского небось читал про эти питерские дворы?

Так Владимир Васильевич начал рассказ о себе. Существовала в царское время такая профессия: счетчик банковых билетов, то есть бумажных денег. Отец Осипова и был счетчиком. Изготовляла билеты фабрика — «Экспедиция заготовления государственных бумаг». У счетчиков особая, охраняемая вооруженным караулом, рабочая камера. Садились за столы чуть свет.

Сперва служитель клал на стол перед счетчиком большие чистые листы, на которых, если взглянуть на свет, только водяные знаки с изображением двуглавого орла. Успех дела, а значит, и заработок зависели и от того, насколько у человека быстро и ловко бегают пальцы. А как этого добиться? Только привычка. Рабочий день — двенадцать часов, но не дай бог, если у человека от усталости задвоится или потемнеет в глазах… Допустил просчет — долой из «Экспедиции».

Многократно сосчитанные листы шли в печать и с нанесенным на них контуром будущего денежного знака возвращались к счетчикам. Снова бегают пальцы, зорко глядит глаз, напряжено внимание. Сосчитал листы, обозначил количество на этикетке. После этого заготовки вторично идут в печатную машину, и в третий раз, и в четвертый, пока не образуется банковый билет в радужных красках.

Чем больше листы становились похожими на деньги, тем придирчивее были контролеры. Случалось, они устраивали счетчикам ловушки. Например, у счетчика получалось пятьсот штук, так и на этикетке поставил: «500» и свою подпись. А контролер подсунет в пачку лишний лист и велит другому счетчику: «Пересчитай!» Или наоборот: из пачки, где пометка «500», вынет лист. Счетчики терялись, вспыхивали споры, каждый отвергал падающее на него подозрение в нечестности… Человек не только устанет на работе, но и издергается.

Платили счетчикам в «Экспедиции» хорошо, оттого и терпели эту каторгу. Мог счетчик иметь, как это было у отца Осипова, хотя и дешевую, но отдельную квартирку. И семью содержал, и даже давал детям образование. Но краток был век счетчика. В самом деятельном возрасте люди становились нервнобольными или из-за слабеющего зрения надевали очки, а таких к счетному столу уже не допускали. Сажали молодых, здоровых.

Володя Осипов был только в шестом классе гимназии, когда отец его заболел и быстро умер от чахотки. В виде особой милости и из уважения к памяти честного работника управляющий «Экспедицией» принял недоучившегося гимназиста на место отца — счетчиком…

Осипов мне сразу показался сутулым. Так вот откуда это у него… И я представил себе мальчугана, который весь день сидит, скрючившись над счетным столом, не позволяя позвоночнику правильно развиваться.

Посочувствовал я человеку:

— Проклял ты, наверное, с тех пор царские деньги, комиссар!

— Что деньги, — сказал Осипов задумчиво. — Весь строй был бесчеловечный… — И он переменил разговор: — Значит, завтра приступаем к занятиям с ополченцами… Доброе дело — почин! Что и как — запланировано у тебя, капитан?

И тут я, набравшись духу, предъявил свой листок. На нем то, что я вновь наметил, во что уверовал.

Готовились спать — а тут Осипов и раздеваться перестал. Окинул меня мало сказать холодным — замораживающим взглядом:

— Муштровка?.. Э, нет… Перегибаешь, комбат, потянуло тебя, бывшего офицера, на старорежимное… Муштровка не подойдет. Исправляй свою программу, исправляй, исправляй.

Будто ударил меня комиссар, попрекнув бывшим офицерством.

Не сразу я нашел в себе силы, чтобы защищать программу. А когда заговорил, Осипов, сморенный усталостью, перестал меня понимать. Улегся — и, уже засыпая, только и пробормотал:

— А песня за тобой, писатель… Для батальона…

Едва мы проснулись, я, придумав новый ход, возобновил разговор.

— Послушай, комиссар, — сказал я как бы между прочим, застилая постель, — счетчики в «Экспедиции» этой самой считались служащими или рабочими?

Осипов взбивал свой матрас-сенник.

— По мундиру — служащий, — ответил он, приостанавливаясь, — а по существу и те и другие были под ярмом эксплуатации.

— Так я и подумал, Владимир Васильевич. Счетчик скорее рабочий, чем служащий. Грамотный рабочий. Ну, а в Октябрьские дни ты, наверное, и в красногвардейцах побывал?

На лице Осипова появилась улыбка.

— Ясное дело! Помню: так хотелось поскорее винтовку заиметь.

— Ну и как?.. — заговорил я уже осторожнее. — Получил винтовку?

— Да ты что? — И Осипов воззрился на меня с недоумением. — А еще военный… Так сразу — и винтовку в руки. А если стрельнет ненароком?.. Этак и до беды недалеко.

— Да, да, — поспешил я согласиться, — ты же еще гимназическую шинель донашивал… Винтовки в красногвардейских отрядах раздавали взрослым рабочим.

Осипов возразил:

— И опять же не так просто было дело. Выдать винтовку — выдавали. Да тут же велели в козлы ставить: не трогай, мол, скажут, когда взять.

Я притворно удивился:

— Ишь ты — «не трогай, не смей». И это вам, революционным рабочим?

— А солдат нами командовал.

— Солдат? Выходит, рабочие сами себя подчинили солдату?

Осипов пожал плечами:

— Странный ты, ей-богу, капитан. Все делалось согласно указанию партии большевиков… Прикидываешься, что ли, простачком. С винтовкой обращаться уметь надо! Следовательно…

— Обожди, комиссар, обожди… — Я едва сдерживал ликование. — Но ведь винтовки в козлах. Чем же солдат с вами занимался?..

— Чем?.. — В голосе Осипова озадаченность. Но через мгновение он уже хохотал. Отступил от еще не заправленной постели и продолжал хохотать. — В западню заманил… Караул, я в западне!.. Ну и ловок же ты, капитан! Это как же называется у вас, саперов, такой коварный маневр?

Отдышавшись, продолжал:

— Была строевая подготовка в красногвардейском отряде, была! Ясно теперь вижу, как топал, до одурения топал, грязь разбрызгивая. Косишь глазом — в двух каких-нибудь шагах место обсохшее, но свернуть туда не смеешь, сразу окрик солдата, то бишь унтер-офицера. Тайком от офицеров приходил он по назначению большевиков из своего полка. Ведь во всех еще правах было Временное правительство, головой человек рисковал. Помнится, знающий дело служивый был, сперва стеснялся голос на рабочих возвышать, но сами рабочие потребовали строгостей военных: понимали, что дело подошло к тому, когда даже при пролетарской сознательности потребовалась суровая воинская дисциплина. Топали по большей части на пустырях, а то и у зловонных свалок — лишь бы подальше от глаз насторожившегося начальства да соглядатаев из Зимнего дворца…

Вспоминая былое, Осипов ласково поглядывал на меня. Так пришли мы к согласию в понимании главного в краткой программе подготовки ополченца.

Спозаранку мы с комиссаром на ногах. Тридцать дней у нас, а точнее — уже двадцать девять. Да еще полдня уйдет на баню и на обмундировку ополченцев.

С батальоном отправился в баню комиссар. Возвратился приятно разморенный.

— Ах, что за народ, что за люди! — заговорил он восторженно еще с порога комнаты. — Ты многое потерял, капитан, что не пошел с нами. Подумаешь, дома принял ванну, а веничком попариться? Это же не только для телес — для души целительно…

Он сел, вытер шею и лицо полотенцем, отдышался.

— Преклоняться надо перед нашими ленинградцами, капитан! Что ни ополченец, то рвется в бой… Ты затревожился, что отпущено нам всего тридцать дней для работы. Но брось бухгалтерскую сторону дела, подними голову от своих расчетных листков, услышь голос патриота: «Даешь оружие — и в бой!» Да на этаком всенародном подъеме наши люди в гражданскую, вспомни-ка, чудеса творили!

Восторги эти меня встревожили. Уж не засомневался ли комиссар в правильности программы, которую сам перед баней подписал?

— Помню гражданскую, — сказал я, — как не помнить, да только у нас с тобой, комиссар, обстановочка сейчас другая. Сейчас в батальоне, с военной точки зрения, новобранцы. А тогда? За три с лишним года империалистической почти весь народ побывал в окопах. Когда вспыхнула гражданская, люди в военном деле уже поднаторели, в особенности унтер-офицеры. Из их среды, сам знаешь, вышли и некоторые замечательные полководцы того времени. Революционный подъем в народе — это само собой. Но без военных знаний это — стихия, беспомощная перед регулярной армией врага. Надеюсь, согласишься со мной.

Комиссар задумался.

— Да, — медленно выговорил он, — война сейчас на истребление…

— А мы не желаем быть истребленными.

— Не желаем, капитан. Ни в коем разе.

Я продолжал:

— Поверь, я разделяю твое восхищение ополченцами. Порыв людей прекрасен. «Ура-а!» — винтовку навскидку и вперед. Безумству храбрых поем мы славу! А чем это кончилось бы?.. Нет, комиссар, не тысяча красивых смертей способна украсить знамя батальона, а умение, не дрогнув под огнем, развернуть наши саперные средства. Первый шаг сапера в бою — преградить путь фашистской гадине. Второй шаг — содействовать пехоте, танкам, артиллерии в разгроме врага. А это по плечу только саперу, по-солдатски вышколенному…

Осипов усмехнулся.

— Ты, кажется, меня агитируешь, капитан? Но восхищение мое ополченцами отнюдь не исключает программы, которую мы с тобой подписали. Кстати, хочешь, я сам Снесу ее на утверждение? Заручусь поддержкой в политотделе — и к генералу.

Большего и желать было нельзя.

Генерал одобрил нашу программу.

В батальоне появился младший лейтенант Александр Васильевич Лапшин. На нем поношенный, но старательно выутюженный китель: свидетельство того, что человек отслужил действительную службу. Приятно было видеть его строевую выправку.

Я и комиссар, не сговариваясь, решили: ставим Лапшина адъютантом батальона. А он, оказывается, еще и маскировщик экстракласса: пришел к нам с киностудии «Ленфильм», где был начальником декорационного цеха. Творил из папье-маше горы и вулканы, когда это требовалось для киносъемок; в наполненном из водопроводного крана бассейне разыгрывал морские бури с кораблекрушениями; из тряпья, обрызганного раствором цемента, у него возникали и современные здания, и неприступные средневековые замки… Обо всем этом младший лейтенант охотно рассказал как о любимом деле. Обрадовался я: вот кто подготовит маскировщиков из ополченцев! Много ведь батальону и не надо — в общем счете человек пятьдесят. Обучит их Лапшин, найдет время.

Приступив к делу, Лапшин уверенно организовал работу штаба батальона. Установил час, к которому все службы (строевая, хозяйственная, санитарно-медицинская и так далее) должны быть готовы к докладу командиру батальона. Завел порядок в служебной переписке. Появилась шнуровая книга приказов.

Бывают люди, умеющие на редкость красиво трудиться. Таков Лапшин. Впрягся в работу за двоих (начальника штаба для нас еще не подобрали) — и ни малейшей суеты. Все четко и своевременно выполнено, а руки — как ни взглянешь — у человека свободны, как бы напрашиваются еще и еще что-нибудь сделать… Прямо скажу: теперь я с удовольствием занимался в штабе с Лапшиным и Грациановым, Поповым и Виноградовым «текущими делами», которыми обычно тяготился.

Штаб работал четко, лишнего времени у меня не отнимал. А комиссар, гляжу, и вовсе не усаживается за канцелярский стол. Между тем почта и ему приносит немало бумаг.

— Поделись, — говорю, — опытом.

А комиссар:

— Инструкции шлют, наставления о постановке политработы в ротах, взводах, батальоне… Не нахожу ничего нового. Слово партии у меня на слуху.

«На слуху слово партии…» Меня поразили эти простые слова. Как глубок и как значителен их смысл!

Узнаю комиссара все ближе. Приказы и распоряжения мои по батальону, замечаю, обретают такую силу воздействия на людей, словно к воле моей незримо присоединяются сотни воль, плечо мое как бы подпирают сотни плеч. Понял, что меня, беспартийного командира, до такого могущества поднимает партия в лице комиссара и коммунистов батальона. Это побуждало меня быть особенно строгим к себе, всякое свое распоряжение основательно взвесить, обдумать. И, требуя от людей дисциплины, самому подавать пример исполнительности. Словом, я стремился стать лучше, совершеннее, чем был.

Комиссар положил за правило: не навязывать мне своих мнений, а мои уважать. Но когда я спрашивал у него совета, откликался с большой охотой. «Ум хорошо, а два лучше», — напоминал он, что и подтверждалось на деле.

Когда на фронте, в боях, я вступил в партию, мы еще больше сблизились.

Утро дня рождения батальона. В полной форме спускаюсь из своей комнаты. Рядом комиссар с красными звездами на рукавах. В нижнем коридоре улавливаю запахи оборудованной нами кухни — немножко чада в воздухе, немножко жирного и чуть подгорелого. В другое время и в другой обстановке поморщился бы, но сейчас эти ароматы, как и звон прибираемой после завтрака сотен людей посуды, только радуют: батальон начал жить!

Переглядываемся с комиссаром, слова излишни, да и не выразишь словами душевный подъем, который оба ощущаем.

— Позавтракаем после? — спрашивает Владимир Васильевич.

— После, после, — говорю я. — Сперва поглядим, как разворачиваются строевые…

Когда-то студентом на железнодорожной практике, с разрешения машиниста паровоза, я дал ход поезду. Отпустил рычаг тормоза, другим рычагом включил пар — и с бьющимся сердцем замер в ожидании… Внутри паровоза зашипело, заклокотало, ноги ощутили дрожь напрягающейся машины, и — незабываемое мгновение! — товарный поезд в десятки тысяч пудов весом, послушный моему желанию, моей воле, моей руке, двинулся с места… Нечто подобное испытывал я и сейчас.

Вышли с комиссаром на воздух, остановились на крыльце. Лучи раннего солнца, пронизывая листву деревьев и кустов, разбегались перед глазами зайчиками. И сколько же этого веселого народа — не счесть!

Уже с крыльца сквозь зелень вижу группы занимающихся ополченцев. Топают по аллеям Михайловского сада, еще закрытого для посетителей; топают среди кустов сирени, акации и жасмина на Марсовом поле; топают на торцовой площадке, отделяющей сад от канала Грибоедова. С разных сторон зычные выкрики: «Ать-два, ать-два… Шире шаг!.. На месте… Кру-угом!.. Прря-ямо!..» Звонкое в утреннем воздухе эхо вторит голосам.

Стою и сам себе улыбаюсь: тогда, в юности, возликовал, сумев дать движение поезду. А сейчас даю движение жизни батальона почти в тысячу человек… Что ж, посильно и это.

Между тем одна из групп направляется к крыльцу. Шаг крепнет.

— Кажется, решили продефилировать мимо командования батальона, — замечает комиссар.

— Определенно, — говорю я. — Похвалиться группе пока нечем — ни выправки, ни шага, ни равнения, но молодцы, дерзают.

В нужный момент я вытягиваюсь, беру под козырек. То же проделывает и Осипов.

— Здравствуйте, товарищи саперы! — И я поздравляю ополченцев с началом боевой учебы.

— Смерть немецким фашистам! — восклицает комиссар.

Прошагала еще группа ополченцев — эта уже неплохо. Еще группа… Но что такое? Гляжу: уже не группа, а колонна вытягивается из-за кустов персидской сирени… Я озадачен: где же последовательность в строевой выучке бойца? Кто это посмел вывести на учение сразу роту?.. Однако колонна не разваливается: шагают с песней — старинной саперной. Вчера я познакомил с нею ополченцев:

Отчего сапер таскает Лопату, кирку — кирку и топор? Оттого, что дело знает, Что касается сапер!..

— А ладно поют, — замечает комиссар. — Ишь ты, даже с посвистом!

— Обожди, — говорю, — задам я им сейчас посвист!

А взгреть некого — колонна без головы… Вон она, голова: с любопытством из-за сиреневого куста выглянула. Вот он, самовольщик. Покинув засаду, ко мне подбежал командир второй роты Коробкин.

Фасонисто, с оттяжкой руки, ротный козыряет, но, едва сталкиваемся глазами, бравый вид его гаснет: на лице готовность получить заслуженную взбучку.

— Докладывайте, — требую я, — и прежде всего о том, как понимаете дисциплину.

Коробкин молчит, За несколько дней знакомства он, подозреваю, учуял, в чем моя слабость: пасую перед отличной строевой выправкой. Не отнимая кисти руки от пилотки, хитрец эффектно разворачивает грудь. Он строен, рост 185 (выше меня), у него красивое породистое лицо, которое сейчас выражает полную мне, командиру батальона, преданность. Но не больше. Человек горд и, как говорится, знает себе цену.

Владимир Петрович Коробкин — сын царского генерала интендантской службы. По старинному дворянскому обычаю мальчик едва ли не со дня рождения был зачислен как бы уже на службу в один из гвардейских полков. Подростком, но одетый уже в форму полка, он запах конюшен предпочитает аромату любого цветка; в манеже широко открытыми от восхищения глазами наблюдает, как гарцуют всадники. Он дружит с бородатыми и усатыми дядями солдатами, а те балуют шустрого и любознательного паренька, сажают в седло и — верх блаженства для всякого мальчугана — позволяют прокатиться верхом. Жизнь определена: ничего иного — только служба в кавалерии! Но произошла революция. Отец-генерал, честно послужив Советской власти, умер в 1920 году. И мальчик с матерью, чтобы прокормиться в те нелегкие годы, принялись колесить по стране — от родственников к родственникам. Все же Владимиру удалось закончить среднюю школу. Коробкин стал архитектором, но влечение к коню не угасло. В одном из ленинградских манежей он прошел курс верховой езды, стал совершенствоваться в вольтижировке.

Но призыв в армию — и присваивают ему не желанное звание кавалерийского командира, а скучнейшее — воентехника. Коробкин разочарован, подавлен. Вот и сейчас на Марсовом поле, называя в рапорте, как полагается, свое звание, он споткнулся о постылое ему слово «воентехник».

— Спрашиваете о дисциплине? Отвечаю: как и вы, товарищ капитан, держусь дисциплинарного устава. — И улыбнулся не без самодовольства. — А моя вторая рота разве плохо показала себя?

— Отвратительно, товарищ воентехник! Это еще не рота, а вольная команда. Где равнение в затылок? Где равнение в рядах?.. Ротные учения как преждевременные отставить. Попрошу держаться установленных правил в строевой подготовке бойца!

Коробкин поскучнел. Ответил вяло:

— Слушаю… — И кинулся догонять своих бойцов.

Комиссар поглядел ему вслед.

— Есть у него гонор… Есть, есть гонорок… Но не круто ли ты с ним, командир?

— Считаю, что встряска ему только на пользу, — сказал я. И не ошибся. Внушение подействовало. Коробкин взялся всерьез за обучение ополченцев и вывел-таки свою роту по строевой подготовке на первое место в батальоне.

Владимир Петрович Коробкин пришел в батальон уже обстрелянным: участвовал в одной из недавних войн при защите наших границ. Это ценно. Благодаря его боевому опыту в батальоне избежали книжности в преподавании.

Человек от природы общительный, веселый, Коробкин обладал звучным голосом, подобрал и в роте хороших певцов. А в вихревой красноармейской пляске не только в роте, но и в батальоне не имел соперников. Все это открыло ему путь к сердцам подчиненных. Вторая рота сделалась во всех отношениях сильнейшей в батальоне. А когда батальон выступил на фронт и достиг первых боевых успехов, мы с комиссаром возбудили ходатайство о присвоении Коробкину строевого звания взамен технического, а затем и поздравили его со старшим лейтенантом.

Приняв на себя обучение ополченцев минноподрывному делу, Коробкин оборудовал специальный учебный столик. На столике — корпуса мин, макеты подрывных зарядов. Однако наглядное это пособие не привлекло людей, а отпугнуло. Никогда не служившие в армии отцы семейств побаивались взрывчатки. Но Коробкин проявил настойчивость и недюжинные педагогические способности.

В потоке ополченцев к нам прибыли большой группой студенты Горного института — ребята бывалые, усвоившие практику горно-взрывных работ. Взрывчатка в их глазах — всего лишь материал для работы, как бревно для плотника или кусок жести для кровельщика. Оставалось познакомить горняков с особенностями подрывных работ в военной обстановке, что Коробкин и сделал. Участвовал в семинаре Коробкина и я. Старый подрывник — как же упустить случай потолковать с молодежью об этой мужественной и вместе с тем лихой военной профессии, с которой сам я когда-то сроднился!

Из подготовленных минеров впоследствии особенно выделились на боевой работе двое студентов-горняков, закадычные друзья Катилов и Потылов. Об этих отважных ребятах рассказал в одной из своих книг писатель Иван Виноградов.

Особняк стал похож на улей в период медосбора. В какой бы класс ни заглянул — всюду деловая обстановка: учатся ополченцы, и стар и млад. А вот уже почин самих ополченцев. Не успел я рассчитать часы, какие следовало бы отвести на стрелковое дело, как, гляжу, люди уже занимаются изучением винтовки. В руководителях — ополченцы из отставных солдат. Устроится этакий ветеран редко в классе, чаще где-нибудь в коридоре на подоконнике либо на какой-нибудь тумбочке, постелет тряпицу, разместит на ней что требуется — флакончик ружейного масла, ежик, клок ветоши — и приступает к делу. Сразу около него группа ополченцев, и пошел говор: «Стебель затвора… спусковой крючок… боек…» Разобрали сообща винтовку, почистили, смазали, вновь собрали. И людей уже тянет к мишеням… Потянуло — пожалуйста, в коридорах уже развешаны мишени. Здесь же станки для прицеливания.

Стрелковое дело способно увлечь едва ли не каждого — ведь в нем элементы спорта, соревнования. И я не удивился, когда обнаружил, что и в свободный час красноармейца — единственный, который удалось выкроить в сверхплотном распорядке дня, — люди не отходили от винтовки. Между тем предстояло еще более интересное: боевые стрельбы на Семеновском плацу в туннелях. Там каждый получит оценку по выбитым из винтовки очкам.

В батальоне собралось немало специалистов. Почти тридцать плотников у нас — сила, несколько строительных бригад! Но ведь и плотницкая работа на фронте большая. Будем ставить дзоты. Это вот что. Заготавливаются два сруба, каждый из которых сгодился бы для деревенской избы. Срубы разные — один побольше, другой поменьше. Малый вставляется в большой, а пространство между стенами обоих засыпается землей и камнем. Отсюда и название постройки — дзот: деревоземляная огневая точка. Внутрь постройки, к амбразуре, вкатывается пушка или пулемет.

Это один из примеров работы сапера-плотника в обороне. Но ведь мы не засидимся на месте. Придет час, когда погоним прочь фашистских захватчиков. А в наступлении у сапера-плотника дела пожарче. Случается, прикажут за ночь, а то и за несколько часов построить мост, который в мирное время строился бы месяцами. Над головой остервенело воют вражеские самолеты, вокруг рвутся бомбы, а сапер будто и не замечает опасности, размеренно и сноровисто помахивает топором.

Но к столь необычной работе людей надо подготовить. Усадили за парты и плотников. И учителя налицо: в батальоне немало инженеров строительных специальностей начиная с комиссара.

Хотелось бы, конечно, пополнить этот основной для батальона отряд рабочих (не закроешь глаза на предстоящие потери в боях). Однако плотницкому делу новичка за месяц не обучишь, а вооружишь топором неумелого, он раз — по полену, а другой — по колену…

Для занятий ополченцам потребовалась литература. Лапшину, работавшему и за начальника штаба, новая забота: раздобыть необходимые учебники, справочники, наставления. Впрочем, Александр Васильевич уже набирает книги по военным библиотекам города. В подсказках он не нуждается.

Казалось бы, поезд, которому я уподобил начавший жить батальон, не только двинулся со станции со всем своим многообразным грузом, но и развивает неплохую скорость… Однако чуть не каждый день, если продолжать железнодорожные сравнения, надобилось подбивать путь. Хватало нам с комиссаром забот! И однажды Владимир Васильевич сказал, поморщившись:

— Пойдем-ка из канцелярии, здесь больно сургучный дух. Потолкуем о наших делах за чайком.

Но лучше бы мне не знать этого чаепития. Едва я не распрощался с батальоном. Вынужденно. Не по своей воле…

Пришли в свою комнату. Распахнул я окно — и зеленый мир перед глазами: окно выходит прямо в Михайловский сад.

А комиссар — к посудному шкафчику на стене. Домовитый, как погляжу, человек Владимир Васильевич! На письменном столе уже свежая, захрустевшая от крахмала скатерть, а на ней целое воинство чайных предметов и принадлежностей: сахарница, сухарница, чашки, блюдца, банка с домашним вареньем и розетки для его потребления, масло в масленке, сливочник — хотя и пустой, но, как видно, обязанный быть в строю…

Командовать парадом явился из шкафчика Кот в сапогах. Сказочный этот герой в присвоенных ему доспехах был изображен на фарфоровой кружке, пузатенькой, старинного фасона. Да и сама эта кружка — если вглядеться — была возраста почтенного: вся в мелких, волосяных трещинах, которые, как известно, на фарфоре то же самое, что морщины на лице состарившегося человека. Налив мне и себе чаю, сказав «приступим», Владимир Васильевич пододвинул к себе кружку, постучал пальцем по котовой мордашке. Улыбнулся: «С детства мой сотрапезник». И, причмокивая, углубился в любимое, как видно, свое занятие — попивать чаек. Время от времени он брал щипчики и раскалывал куски сахара. Чай Владимир Васильевич признавал только вприкуску.

Сидим чаевничаем — и только бы заговорить о делах, как навернулся Чирок. Хлебосольный Владимир Васильевич тут же усадил его за стол. Чирок покосился на меня, замялся, стал отнекиваться, мол, крайне занят, только проведать забежал… Но комиссар пресек возражения: «Не горит?» — и налил ему чашку.

— Не стесняйся, Алексей, бери сахар, печенье, греби варенье: смородина с малиной, мой кулинарный эксперимент.

Разговор не складывался, и тогда, чтобы разрядить неприятную паузу, дернуло меня вспомнить один забавный случай из своей литературной жизни.

Был я начинающим писателем, только-только, при содействии Самуила Яковлевича Маршака, вышла в свет моя первая книжка для детей. И я был польщен, когда однажды оказался в компании с Корнеем Ивановичем Чуковским, еще писателями и самим Маршаком. Отправились в Капеллу для литературного выступления.

В зале столик, стул, а перед столом, в местах для публики небольшая группа ребят: приодетые, с пионерскими галстуками девочки и мальчики. Это было время, когда писатели только еще приучались выступать по радио. Мне объяснили, что говорить в механический прибор, да еще как бы в пустоту не каждому нравится. А обращаться к живым людям привычно каждому, оттого здесь и дети.

Сел я читать то, что выбрал из моей книжки Самуил Яковлевич: наиболее выигрышный эпизод. Читаю и радуюсь, что голос звучит как надо, даже с бархатным оттенком. Глянул на ребят — лица заинтересованные; это подбодрило меня, свободнее пошло чтение, естественнее, в интонациях устного рассказа. Мысленно уже похваливал себя: справился, мол, с писательским выступлением… Как вдруг перед самым носом кулак — в черной перчатке, на черной же, изогнутой вопросительным знаком руке… Угроза? Откуда? Что?..

Не успел я и сообразить, что это микрофон, как голос мой сел. Никакого звучания, шелест какой-то. Пробую голос усилить — пришепетывание превращается в мычание, слова не выговариваются… Юные слушатели, на которых я уже не смел глаза поднять, захихикали. Кто-то из них фыркнул, кто-то громко рассмеялся… Я уже в поту, а прекратить чтение, понимаю, нельзя: меня слушает весь Ленинград! Едва добрался до конца рассказика. Словно весь разломанный ушел за кулисы…

Маршак глядел в окно и даже не повернулся ко мне. Но Корней Иванович Чуковский, высокий, тонкий, размахивая руками наподобие крыльев мельницы на ветру, набросился на меня и стал гневно мне выговаривать:

— Безобразие, молодой человек! Хороший рассказ — и так испортить! Что с вами случилось? Если больны, надо было предупредить об этом. А то ведь всю программу испортили!

Я молчал, но от огорчения жестоко поносил себя: «Так мне и надо! Поделом! Не лезь не в свое дело. Подумаешь — книжечку состряпал, да и ту наполовину чужими руками… Серьезным делом занимался бы — ты же инженер!»

Но Корней Иванович уже смягчился. Стал давать советы: как выходить к публике, как держаться в зале. «А главное, — учил он, — лучше не читать, а рассказывать. Прочитал текст заранее и тут же забудь его. Тогда и получится натурально. И не робеть. Публика верит только смелому». Что-то еще говорил Корней Иванович, все добрея и добрея. Но вернул мне веру в себя лишь Маршак. И не словом, а дружеской улыбкой, с которой он наконец повернулся ко мне…

Вечерний чаек, устроенный комиссаром в уютной обстановке, выпит. Чирок пошел к себе, легли спать.

А через два-три дня в часы напряженных занятий комиссар берет меня под руку и предлагает прогуляться по саду.

Я заподозрил недоброе:

— Что это вдруг?

Оказалось, в батальоне переполох. Никто из ополченцев еще не знал, что я писатель. Видели во мне военного, щеголяющего выправкой, требующего от каждого дисциплины и осанки… И вдруг разочарование: «Да это же не командир! Писатель, да еще детский. Их корреспондентами назначают в армию. По ошибке он у нас…» Встревоженные люди кинулись к комиссару: мы и сами, мол, не «браво солдатушки», а с этаким командиром только голову сложить…

Если бывает, что человек от возмущения и обиды готов головой об стенку, то я был близок к такому состоянию…

— К черту все, к черту! Сейчас же пойду к генералу. Не уважит — в штаб фронта пробьюсь, пусть в самом деле ставят корреспондентом!

Владимир Васильевич схватил меня за руку и пытался шутить: «Вяжите его, вяжите!..»

Я вырвался.

— Что я теперь, ты понимаешь? Строил, строил мне авторитет, а где он?.. Честь имею представиться: оплеванный капитанишко!

И вдруг догадываюсь: Чирка работа! Послушал мой рассказ за чаепитием, да и оболгал меня перед ополченцами: мол, никакой наш капитан не сапер…

Прошлись по саду. После долгого молчания комиссар спросил:

— Что намерен предпринять?

Я задумался: смешно и глупо сводить счеты с человеком недостойного поведения. Иначе сказать — равняться с ним. И я ответил комиссару так:

— Полезен Чирок батальону? Полезен, но и на недостатки его не следует закрывать глаза. Словом, пусть работает, а там видно будет.

Владимир Васильевич заулыбался, с жаром пожал мне руку:

— Правильно, командир! Уважаю твое решение.

— Командир? — возразил я. — Нет, я уже не командир батальона. На растоптанный авторитет заплаты не поставишь. Отношения с ополченцами испорчены. Остается одно: переведусь к кадровым саперам…

— Нет, погоди, — гневно возразил комиссар. — Для игры самолюбий не время и не место. Мы в обороне страны! Кроме того… — И губы его дрогнули. — Мы ведь с тобой друзья…

— Верь, — поспешил сказать я, — нашу дружбу ценю и не удеру втихомолку.

Затем Осипов поспешил в класс на занятия, а я заперся в нашей общей комнате. Обиделся я на людей.

Я взял с полки том Дюма — захотелось присоединиться к веселым и справедливым мушкетерам. Сижу читаю, между тем ухо караулит — что за дверью?.. Вот в тишину коридора ворвался шум голосов, топот. Это перемена… Опять тишина — занятия в классах возобновились… А в дверь ни стука. Никому больше ко мне и дел нет…

Вечером опять вышли с комиссаром в сад. Устроились в павильоне Росси, над зеркалом едва струящейся здесь Мойки. Владимир Васильевич заговорил сухо, официально. Оказывается, он успел побывать и в политотделе дивизии, и у генерала и заручился обещанием, что из батальона меня не выпустят.

Я вспылил:

— Это не по-товарищески! Заглазно решать судьбу человека — да как ты, комиссар, пошел на это?

— Не огорчайся… — Комиссар улыбнулся и тронул меня плечом. — Еще спасибо скажешь. Знаешь, что мне посоветовали в штабе дивизии: ты сделаешь батальону доклад…

— Еще чего!

— Капитан! — рассердился Осипов. — Способен ты наконец набраться терпения и выслушать меня?

— Хорошо, — уступил я. — Но что это еще за доклад? О чем?

— О себе, — сказал комиссар. — О своей жизни. Чтобы люди не сомневались, что умеешь воевать.

Слушал я комиссара рассеянно, не очень-то веря в успех его затеи. Обнаружил, что с балкона над водой в глубь павильона ведут семь ступеней. «Почему именно семь? — заинтересовался я. — Семь слоников расставляют на трюмо или этажерках; семь чудес света…»

— А знаешь, Владимир Васильевич, — обернулся я к комиссару, — архитектор Карло Росси был суеверным. Не веришь? Пересчитай ступени.

Осипов поморщился:

— Не балагань, капитан, мы здесь — не ступени считать.

Не хотелось мне больше сердить хорошего человека, и я обнял Владимира Васильевича. Глянул вперед, а на Марсовом поле — слон. В сумерках фигура животного расплывчата. Или мне померещилось? Массивное тело движется…

Спрашиваю комиссара:

— Видишь слона?

— Вижу, — говорит. — Только это не слон. Это аэростат воздушного заграждения.

— Вот так сюрприз!.. — только и нашелся я вымолвить. Не вязалось в мыслях: небо Ленинграда уже доступно для врага!

— Гляди, вон еще один, — показал комиссар. — И вон, и вон…

В самом деле — над городом тут и там всплывали неуклюжие мешки на привязи. На чистом, светлом от смены зорь небе будто тифозная сыпь выпадала. Я пришел в смятение, а комиссар между тем говорит:

— Пока ты, самоустранившись от жизни батальона, почитывал своего Дюма, поступил приказ: сформировать из саперов-ополченцев маршевую роту, вооружить, снабдить инструментом и с трехдневным пайком — на Варшавский вокзал.

— Что? — поразился я. — Что такое?.. Но ведь саперы еще не готовы…

А комиссар:

— Недоученные, но большинство из четырехсот сами вызвались ехать. С энтузиазмом, — добавил комиссар веско.

— Четыреста… — Цифра меня ошеломила: от живого тела батальона отрублена почти половина. — Куда же они, скажи, эти сотни неумелых?

— В помощь саперным частям. Под Лугу.

— Ну, это недалеко, сто километров. — И я уже готов был успокоиться. — Какие-нибудь резервные постройки… В сущности, это даже на пользу ополченцам. Наживут трудовые мозоли и вернутся завершать учебу.

— Не вернутся, — сказал комиссар. — Под Лугой уже отстреливались от фашистских мотоциклистов. В штабе дивизии сведения о подходе крупных сил врага. Приказано остановить фашистов на рубеже реки Луги, не подпустить к Ленинграду.

Я не сразу опомнился. Враг у ворот!.. С чувством жгучего стыда и уже не помня обид, я поспешил возвратиться к своим командирским обязанностям.

Однако доклад о себе — я уже сам почувствовал — необходим. Замаранная репутация — это грязь, и пока ее с себя не смоешь — ты не командир.

Собрались в единственном в особняке просторном помещении — на четвертом этаже.

Здесь и артисты выступали перед ополченцами, и заведенный комиссаром духовой оркестр, терзая слух, устраивал сыгровки, и бильярд стоял — короче, здесь был батальонный клуб. Оставшиеся в батальоне шестьсот человек, стоя, в солдатской тесноте, но кое-как уместились все.

Налил я себе из графина, как заправский докладчик, промочил горло — а мысли мои не слаживаются, разбегаются, вынуждают медлить. Даже зал будто изменился…

К ополченцам, как к кровному своему детищу, ленинградцы относились с душевной теплотой. Особенно баловали нас вниманием артисты многочисленных в городе театров. Ярким зрелищем запомнились мне танцы балетной пары Вечеслова — Чабукиани. Каждое движение — совершеннейший, доставляющий миг наслаждения графический рисунок. Что ни поза — скульптура, что ни прыжок — полет птицы, и весь танец — поэзия песни человеческого тела…

Довелось мне и самому протанцевать с Вечесловой — здесь же, в нашем клубе. После концерта пригласил Татьяну Михайловну на тур вальса. Вальсером я считал себя записным. Еще в младенчестве, приучаемый матерью ходить, по ее веселой, озорной указке выделывал ножками танцевальные па. Беру красивую грациозную Вечеслову за талию, с мыслью щегольнуть перед нею как танцор. И о ужас… Балерина у меня в руках, танцуем, а я ее не чувствую. И — теряю устойчивость… Вальс, как-никак, сложение пары сил. Обычно дама, которую крутишь вокруг себя, обнаруживает вес, и нередко весьма ощутимый. Преодолеваешь этот вес — оттого и устойчивость в вальсе. А Вечеслова порхала. Это было прелестно, но чувствовал я себя как ошпаренный рак… Татьяна Михайловна уловила мои страдания, взяла меня под руку и, развлекая, посвятила в секрет видимой легкости балетного танца: балерина мало того что танцует сама — она стремится всячески облегчить мышечные усилия партнера. А тому, если это балетный танцор, только этого и надобно…

Однако прочь даже милые видения — не к месту они.

Случалось мне, как писателю, выступать в библиотеках, школах, в пионерских лагерях. Но там — любознательная детвора, и отрадно было видеть, как у слушателей — мальчиков и девочек, — едва увлечешь их рассказом, загораются от восторга глаза, рдеют щеки, как тут и там порываются аплодировать, но спохватываются, боясь проронить хотя бы слово писателя.

Короче — там друзья, а здесь?.. Не враги, конечно. Но глядят настороженно. Ждут от меня оправдания… В чем же? Я ни перед кем из них не виноват. Сложная обстановка… Прежде чем войти в зал, я постоял, чтобы внутренне собраться. Команду для встречи отменил заранее, заставляю себя улыбнуться и к ополченцам выхожу со спокойным достоинством человека, ни к каким недоразумениям не причастного.

Не стану пересказывать часового доклада: говорил я о своем участии в войнах — всегда на командирских постах. Ополченцы сперва озадаченно переглядывались, потом, поверив в мое слово, уже не сводили с меня глаз. А я старался не засушить речь, не отягощать второстепенными подробностями, говорил так, чтобы людям было интересно. Следил за настроением зала, не переставая поглядывать на лица слушателей. Как известно, и в серьезном докладе уместна шутка. Удавалось сострить — и в зале смеялись; смех перекатывался в коридор, значит, и там опоздавшие меня слышат и внимают моим словам…

Наконец я мог сказать себе: «Доклад удался» — и с чувством удовлетворения присел на краешек бильярдного стола.

— Можно и без рукоплесканий, товарищи, — сказал комиссар, водворяя тишину. — У нас деловая встреча с командиром. Есть вопросы?

Поднялись десятки рук. Комиссар предложил, чтобы не затягивать собрания, изложить вопросы в записках.

— Есть желающие выступить?

К столу подошел один из студентов-горняков. Гляжу: в руках у него книжка «Бронепоезд „Гандзя”». Он сказал, что еще с детства — мой читатель. Тепло отозвался о содержании книги: «Всем советую прочитать эту очень достоверную повесть».

Выступил комсорг батальона Матвей Якерсон. Едва окончив университет, он был мобилизован комсомолом в ополчение. А сам — историк. «Не успел даже разговеться, — смеясь, говорил он. — Ни дня, ни часа не поработал по специальности — сразу в батальон!..» Но к сегодняшнему дню не упустил случая покопаться в архивах. И вот результат. Он поднял вверх тетрадку.

— Всем видно?..

— Видим… видим…

— Тогда слушайте: «Стенографический отчет первого всесоюзного съезда писателей, год тридцать четвертый. Председательствует Алексей Максимович Горький. Извлечение из доклада С. Я. Маршака «О большой литературе для маленьких». Читаю: «…у нас рассказы о профессиях, рассказы о труде только начинают появляться… В этом году Николай Григорьев написал рассказ «Полтора разговора»… Читая рассказ, любуешься великолепной стремительной «Элькой», но зато по-настоящему уважаешь «Щуку». «Щука» не торопится, налегает мелкими, как зубы, и цепкими колесами на рельсы, а вытягивает она тысячу тонн на колесах: хлеб, кирпичи, трактора… Недаром, — замечает далее Маршак, — главные герои самого важного эпизода книжки — «Щука» и ее машинист Коротаев…»

Якерсона слушали с поощрительными улыбками. Но глянул он на часы и заторопился:

— Регламент не позволяет огласить все, сказанное на съезде Маршаком о книжке. Заключаю его же словами: «Новое отношение к хозяйству, к труду, к социалистической ответственности разительно отличает книжку Григорьева от старых рассказов о стрелочниках и вагонных бандитах…»

В зале — аплодисменты. Но я, автор книжки, скажу без рисовки, испытал неловкость: вероятно, так в старину чувствовали себя невесты на смотринах…

Потребовал слова Попов, начальник нашего доморощенного проектного бюро. Начал с того, что брезгливо выпятил нижнюю губу.

— Какой-то прошшалыга — я не хочу и знать его имени — пустил дрянной шшепоток о капитане. Постыдно это для нас, ленинградцев. Как путеец могу сказать про капитана только одно: знающий дело командир! — И с высоко поднятой головой старый петербуржец пошел из зала. Перед ним уважительно расступились.

Были и еще ораторы: сказал слово плотник, сказал инженер, сказал ополченец из служащих, замкнул выступления грузчик Гулевский.

Комиссар уже несколько раз закрывал собрание, гулко хлопая сложенной совком ладонью по бильярдному столу. Но теперь уже я нарушал регламент: отвечал и отвечал на вопросы, не в силах расстаться с людьми, которые дружески потянулись ко мне. И любопытно: военные дела как бы отступили в сторону — разговор почти целиком пошел о литературе.

Усталый, но — не побоюсь выспренних слов — осчастливленный расположением людей, я ложился уже близко к полуночи спать.

— Спокойной ночи, Владимир Васильевич. Спасибо, что поставил мой доклад, — укладываясь, сказал я комиссару.

— Благодари Чирка, — отозвался он, благодушно погружаясь в сенник, как в перину, — это он тебе удружил. А вообще, — добавил комиссар уже серьезно, — моя промашка: следовало сразу же, первым пунктом программы, представить тебя, командира, ополченцам. Но не все ведь и углядишь… Впредь умнее будем.

Позабавило недоразумение, когда в штаб батальона пришла девочка. Первой моей мыслью было: «Делегация из какой-нибудь школы. Пригласить на выступление. Самую смелую послали вперед, остальные таятся за дверью». Однако девочка оказалась вовсе не школьницей. Нахмурив, видимо, для солидности светлые брови над светлыми же голубыми глазами, она объявила:

— Я врач. Назначена в саперный батальон. Кому здесь предъявить документы?

Разговор требовал официальности, и я встал. В документе прочитал вслух: «Капитан медицинской службы…»

Находившиеся в штабе Лапшин, Попов, Грацианов, Коробкин один за другим медленно поднялись…

«Козик» — значилась в документе фамилия. «И в самом деле козлик… Козик-Козлик», — усмехнулся я, видя перед собой маленькую и совсем молодую женщину.

— Разрешите, доктор, представить вам, — заявил я с подчеркнутой вежливостью, — ваших будущих сослуживцев, а возможно, и пациентов.

Тут каждый из присутствующих подошел к медицинскому капитану и назвал себя. Попов со стремительной элегантностью, опережая Коробкина, подал даме стул.

Анна Марковна была украинкой, что обнаружилось уже в ее говоре. Отвечая на вопросы, коротко рассказала о себе. Юной колхозницей из черниговского села она отважилась для продолжения образования поехать в Ленинград. Окончила медицинский институт и, получив звание капитана, попала к нам.

Слушая будущего соратника, мужчины сели, завязался общий разговор. Я упомянул, что в гражданскую воевал за Советскую Украину, полюбил украинцев, их быт, нравы, их культуру. Причмокнув от кулинарных воспоминаний, назвал знаменитый украинский борщ, домашние колбасы, вареники с вишнями…

— Воны, бачьте, ще смэтаной полыти, — уточнила украинка и впервые улыбнулась. Обнаружилось, что Козик и на язык остра, и хохотунья. Подтрунивая над собой, рассказала, как при поступлении в институт едва не провалилась на вступительном экзамене по литературе. В сочинении написала: «Тымчасовый уряд». Экзаменаторы не поняли. А она никак не находила русского значения этих слов. Наконец общими усилиями: «Временное правительство». И зачли работу отважной украинке.

Рассказ, переданный с юмором, вызвал общее веселье.

А тут подоспел и комиссар.

— Так, так, следовательно, дочкой обзаводимся… — И он присел напротив девушки. — Добре, добре. Анна — это значит Ганна?..

Козик в ответ на ласку окончательно расцвела.

— Ну-ка, где у нас Чирок?

— Я здесь, товарищ комиссар! — И помпохоз вынырнул из-за двери.

— Экипировать батальонного врача.

— Есть! — Чирок увел девушку, но вскоре прибежал озадаченный.

— Сапожник спрашивает: как быть? У него нет колодок на детскую ногу.

Я вмешался:

— Вас ли, товарищ Чирок, учить ловкости, находчивости? Потребуйте от сапожника, чтобы пошевелил мозгами. В армии не может быть ответов «нет» или «не могу».

— Сапожки чтоб сшил не только по размеру, но и по ее вкусу, — сказал комиссар. — Наверно, захочет каблучок повыше. Да кожевенный товар сам выбери — женской ноге требуется помягче.

Чирок кивнул, но с места не двинулся.

— Ну? — нахмурился Осипов. — Неужели не уразумел?

— С сапожками ясно, товарищ комиссар. Но ведь ей юбку защитную надо сшить. А из чего? У меня на складе обмундирование мужское в комплектах.

Осипов развел руками — и ко мне:

— Видал ты бедненького: «Ах, пожалейте…» Ладно, даю тебе, Чирок, совет. Возьми балахон, в который ты меня, на смех людям, в бане обрядил…

— Я не обряжал, — смутился помпохоз, — вы сами.

— Не перебивай. В балахон не только девушка — пара дюжих мужиков влезет. Распусти балахон на материал и поставь портного кроить. Получатся и юбка, и гимнастерка врачу, а у тебя еще лоскутья останутся — заплаты ставить… Понятно?

Одели, обули врача за один день. А когда Козик приступила к обязанностям батальонного врача, ну и цепкой оказалась особой: уходила меня заявками и требованиями на всякого рода медицинское оборудование, приборы, стерилизаторы, перевязочные материалы, лекарства, медицинские сумки для санитарок, даже особое белье пожелала иметь для раненых… И не угомонишь ведь этакого живчика: врачу лучше знать, что ему необходимо для выполнения работы.

Кончилась неделя существования батальона, пошла вторая — вдруг Козик взволнованно: «Бачьте, у червоноармейцев наших — цинга!»

Я усмехнулся: «Скороспелые суждения скороспелого врача». И строго:

— Не надо страшных слов. Цинга, как известно, болезнь полярного севера.

А девчонка как вскипит… Глазки-незабудки уже как темные омуты, в голосе и слезы, и негодование. Потащила меня к себе в медчасть, тычет пальцем в журнал приема больных. Но в записях ее, как и в объяснениях, я ничего не понял. Козик беспомощно развела руками, и взгляд ее в это мгновение можно было понять только в одном варианте: «Эх ты, дубина стоеросовая!»

Я сделал попытку уйти, но она мгновенно повернула в скважине ключ, вновь усадила меня к столу и достала из шкафа аккуратно сколотые листки раскладки солдатского меню за все минувшие дни. Вот, оказывается, чем нас кормит интендантство: ни кусочка свежего мяса — только консервы, картошка в виде сушеных пластинок, остальные овощи — ломкая стружка. К этому — макароны, лапша, и хотя бы перышко свежей зелени…

Козик усмехнулась:

— В тарелку бы свою глядели, колы на кухне не бываете.

Я смиренно принял упрек.

— А что же, — говорю, — Чирок? Продовольствие — первейшая его обязанность.

Козик махнула рукой и на отличном русском языке выдала:

— Кишка слаба!

Я поднялся в штаб, к телефону. Соединился со снабженцами дивизии. Говорю:

— В батальоне заболевания от плохой пищи. Интендантство сплавляет то, что у него залежалось на складах. Живем без овощей!

Голос в трубке:

— Знаем и принимаем меры…

— Что-то не видно результатов! — обрезал я. — Посылаю трехтонку в ближайший совхоз для закупки овощей!

— А мы вас к суду за растрату.

— Буду только рад увидеться с вами на суде! — И я повесил трубку.

Вызываю казначея батальона:

— Есть деньги в наличности?

— Но… — замялся ополченец из банковских служащих. — На какой предмет, товарищ командир?

Я объяснил.

Тот испуганно:

— Это невозможно! Вы идете на преступление…

Я приказал ему выдать мне деньги под расписку.

— В лучшем случае, — бормотал казначей, нервически поплевывая на пальцы и отсчитывая мне кредитки, — на вас будет начет, и уж, конечно, не избежать вам выговора по службе…

— Ничего, сдюжу!

Овощи были закуплены, после чего лук, капуста и прочая зелень стали поступать и через интендантство. К суду меня не привлекли, а жаль: уж я бы сразился с бюрократами! А за то, что начета не сделали, не заставили меня раскошелиться, — спасибо.

Подготовка батальона к военным действиям, если вновь обратиться к сравнению с поездом, шла на всех парах. Близился день, когда командир дивизии, взглянув на календарь, поднимется из-за стола, наденет свою генеральскую фуражку с золотым рубчиком на козырьке и: «Баталь-он, сми-ирно!»

Но нет, рано принимать генерала — счет до тридцати еще не исчерпан, а последние дни особенно горячи. Самое тревожное, что батальон не укомплектован. Лейтенанты, старшие лейтенанты, младшие лейтенанты — эти на местах, возглавляют роты и взводы. Но нет в цепи звенышка, без которого цепь не цепь. В отделе кадров дивизии заявили: «Ни сержантов, ни ефрейторов не получите — для ополченческих формирований не предусмотрены…»

Странно было услышать такое. А готовить самим сержантов — еще нелепее. На действительной службе специальные полковые школы. Но и там требуются месяцы, чтобы из рядового красноармейца подготовить младшего командира.

Еще совет из отдела кадров: «Есть же в батальоне среди ополченцев старые солдаты, вот и ставьте их отделенными командирами, помощниками командиров взводов, старшинами рот».

Совет запоздал. Уже поставили нескольких. Среди отставников обнаружились товарищи деятельные, инициативные, к примеру, те, что успешно проводят занятия стрелковым делом. Но не каждый из бывших солдат согласился принять должность. Отвечали: «Командовать? Нет, не берусь, стар уж. Помочь людям чем могу, это пожалуйста, а треугольнички в петлицы сажайте молодым». Но даже из тех, кто брался начальствовать, не всякий выдержал проверку у врача: при одышке или радикулите на боевое задание сапера не пошлешь.

Отправился я к нашим студентам-горнякам. Дружные ребята, пришли в батальон коллективом. Вот и староста их институтской учебной группы. «Следовательно, — соображаю, — юноша авторитетный». Но едва я заикнулся о том, что намерен украсить его петлицы треугольничками, как в группе поднялся шум:

— Нет!.. Не годится!.. Не хотим!

Я сел среди студентов. Просматриваю газету. Постепенно успокоились, и сам староста заявил:

— Это не самоотвод, товарищ капитан. Но мы не на сопромат идем — на войну. Просим назначить нам в командиры знающего военного — лучше всего сержанта.

Пошел я дальше по батальону — те же возражения против неподготовленных самодеятельных начальников. Комиссар двигался по батальону с другого конца. Встретились.

— Ну, чем порадуешь, Владимир Васильевич? Подобрал командиров? Покажи список.

Но комиссар и в карман не полез.

— Не получился список, капитан. А у тебя как?

Я только в затылке почесал. Сержанта им подавай, как сговорились — всем сержанта!

— А где его взять? — говорю.

Вспомнился тут мне Гулевский. Бригадир, держал первое место на погрузках в порту, не молод и не стар: 35 лет. Чем не командир отделения… Кстати, где он? Узнаю — при кухне. Чирок забрал силача на черную работу: колоть дрова, выносить помои… Я велел прислать Гулевского ко мне. Вот он — тихий, деликатный. Но едва человек понял, что от него хочу, изменился неузнаваемо: передо мной уже не портовый грузчик, а сам Нептун, в гневе поднявший морскую бурю.

— Не пойду в начальники, нипочем! — раскричался он. — У меня четырехклассное, и не «носаки» у вас, а инженеры да профессора! — Волосы у него растрепались, как пшеничное поле от шквального ветра. — Осрамить меня задумали, а я не дамся… Не дамся — и весь сказ!..

Комиссар позвал Гулевского к себе:

— Ты, Георгий Борисович, кандидат в члены партии. Посидим, чайку попьем с сухариками да с вареньем. Ну и потолкуем о том о сем по-партийному…

Наутро я подписал приказ о назначении Г. Б. Гулевского командиром отделения в первую роту. И случилось так, что адъютант, подготавливая приказ, определил грузчика именно к инженерам и ученым.

Комиссар, не откладывая дела, провел по ротам партийно-комсомольские собрания.

— Расшевелил коммунистов! — сказал он с победным видом, и я тут же попытался вспомнить: где же еще я видел его таким разгоряченным?.. «Ах да, когда он из бани вернулся».

— Даже в горле пересохло, — весело посетовал комиссар. — Придется, хоть и не ко времени, чайку согреть… Составишь компанию?

И он продолжал, уже за чаепитием:

— Как, говорю, не совестно, товарищи. Батальону, чтобы стать воинской частью, требуются младшие командиры — а вы друг за друга прячетесь!.. Слов нет, и за порученное в бою саперное задание, и за жизнь своих подчиненных младший командир первым в ответе. Но что-то не слыхал я за свою долгую партийную жизнь, чтобы коммунист и комсомолец боялись ответственности.

Владимир Васильевич отхлебнул из кружки, как всегда переглянувшись с Котом в сапогах. А в заключение чаепития положил передо мной листок с колонкой фамилий и прихлопнул ладонью:

— На, получай кадры, которых не хватало. Здесь и члены партии, и комсомольцы, и беспартийные… Народ хороший. Вышколишь — и будем с младшими командирами. Так что берись за дело.

— Начнем с пуговицы, — сказал я, когда будущие отделенные и помощники командиров взводов (помкомвзводы) собрались в одном из классов на инструктаж. — Внешний вид, товарищи, определяет сущность человека, а военного — в особенности. Человек, поглядишь, как будто и одет по форме, а пуговицы на гимнастерке не все, над кармашком торчит хвостик от ниток… Спрошу я за этого неряшливого красноармейца раньше всего с командира отделения. Мало того, у меня, комбата, возникнет подозрение, что в этом подразделении дела вообще шаляй-валяй, мирятся с отсутствием дисциплины… Чаще всего это при проверке и подтверждается.

Так я начал разговор.

— Но требовать дисциплины, — сразу же предостерег я, — это не значит кричать на подчиненных, топать ногами. Подразделение будет сплоченным и дисциплинированным только у командира, который заботится о подчиненных, чуток к их нуждам. А в военной обстановке плохих командиров быть не должно — здесь за ошибки платят кровью…

Так я говорил, и мне было приятно услышать от того или иного бойца: «Все ясно. Ваш военный опыт, товарищ капитан, нам пригодится. Но не трудитесь ополченцу все разжевывать. Мы ведь не зеленая молодежь. Прожито каждым из нас немало. Немало и сделано за мирные годы — есть чем дорожить. И поверьте, знамя батальона вы с комиссаром вручаете в надежные руки!»

Впоследствии, на фронте, личность ополченца раскрывалась все ярче. Бои выявляли героев.

Одно за другим рождались в батальоне изобретения и тут же превращались в новые и новые средства инженерной обороны Ленинграда. Но об этом дальше.

Между тем дело у командира отделения Гулевского не заладилось. Обязанности он усвоил — целый вечер я посвятил ему одному, да и человек он смекалистый.

Сказать «не нашли общего языка» — не совсем точно, хотя именно на языке человек и споткнулся.

Вот что мне доложили. Ополченцы — инженеры и ученые — позавтракали, отправились на занятия, а научного работника Лютикова не добудиться.

Гулевский возле него и так и этак:

— Нецелесообразно, товарищ ученый, опаздывать. Вставайте. Она уже строится.

Тот через зевоту:

— Кто это она?

— Я уже сказал: наше отделение.

Лютиков вдруг нервно расхохотался:

— А она (ткнул себя в грудь) не желает и знаться с вами, темный вы человек. Научитесь хоть говорить по-русски, а потом уже лезьте командовать.

Так и не подчинился, мало того — стал и ученых коллег подбивать на бойкот грузчика.

Надо было принимать меры. Вызвал я Гулевского, дал ему взбучку за телячьи нежности с подчиненными и распорядился:

— Лютикова на комендантскую гауптвахту: Садовая, четыре. Для прояснения мозгов.

А Гулевский — вот чего не ожидал — в заступники. Залепетал взволнованно:

— Не надо, товарищ командир, Лютикова… Сымайте меня с должности, мне поделом, а у этого человека чую… Ну, не со зла он!

— Чуете? Это еще что — особый у вас нюх?

А он:

— Хоть до завтрева подождите! Дозвольте поговорить с Лютиковым…

Я разрешил.

На другой день он опять ко мне:

— Беда у научного кандидата — так я и чуял. Жена с ребенком на даче. Под немцев-фашистов попали. Это я ночью вызнал. Плачет кандидат в подушку, размяк… Все мне и рассказал. Я же говорил: не со зла он.

Гулевский глядит на меня, ждет решения. Конечно, теперь уже не о гауптвахте речь. Случай печальный, но что тут сделаешь?

— А может, — говорит Гулевский, — женка его и выскочила от фашистов? Смекаю я, товарищ командир, навить, есть же такая инстанция, чтоб люди находили друг друга? Война ведь многое множество семей разбросала… Вот и сделать бы туда запрос… Это мое конкретное предложение.

Я одобрил такой ход, и Гулевский шумно и с облегчением вздохнул.

На запрос пришел в батальон ответ, что упомянутая гражданка уже на Урале, что и ребенок при ней. Но молодой ученый не поверил извещению. С ним стало плохо, и Козик принялась выхаживать человека от нервного потрясения. Бывает, что человек слабовольный от первого же удара судьбы становится нетерпимым в общежитии. Таков Лютиков. Зато впоследствии он стал примерным красноармейцем.

Надо ли говорить, что имя Гулевского стало известно всему батальону и называлось с самыми добрыми эпитетами. Запомнился рассказанный здесь случай и мне, побудив задуматься о том, сколь не просто понятие, обозначаемое словом «дисциплина».

Наступил день, когда батальон в громоздком своем саперном снаряжении построился для похода. Роты заняли главную аллею Михайловского сада. Сноровисто образовались шеренги — будто две строго параллельные линии прочертили сад, нарушив свободный английский стиль его планировки. Вид у батальона — хотя и не тысяча теперь, а шестьсот человек — внушительный.

Разрешив саперам стоять вольно, я прохаживался перед строем, поджидая командира дивизии.

— И все-то он улыбается, — заметил лукаво комиссар, преграждая мне дорогу. — Чему бы это?

— Чему я улыбаюсь? Да тому же, что и ты.

— Да, брат, — сказал Осипов, сияя улыбкой, — никогда бы не поверил, что из сугубо мирных людей, да еще «за срок без срока» удастся сформировать и подготовить воинскую часть. Вот что значит — «Социалистическое отечество в опасности!»

Выставленный маяком у главной калитки ополченец помахал флажком. Это значило, что командир дивизии приехал.

Рапорт я рванул на фортиссимо, чем вполне успешно оглушил генерала, заставив его через улыбку поморщиться.

Генерал повернулся к строю:

— Здравствуйте, товарищи саперы, доблестные ленинградцы!

Ответили дружно и враз, без хвостов.

«Для начала неплохо», — подумал я, подавляя волнение: ведь начался экзамен на зрелость батальона.

Генерал неспешно, с видимым интересом вглядывался в лица ополченцев. У одного тут же возьмет винтовку, откроет и вынет затвор, и наведет ее, как телескоп, на небо, проверяет, зеркален ли канал ствола. Другого потрясет за плечо, проверяя, не брякнет ли, выдавая нерадивость бойца, котелок или фляга. Третьему прикажет снять с саперного инструмента чехол… И что бы ни брал генерал в руки: топор, лопату, пилу — все оглядывал с пониманием.

— А ну-ка, молодец, — и генерал вывел из строя одного из ополченцев, — разуйся…

Гляжу — Лютиков. Я в тревоге… Человек он неуравновешенный — как бы, думаю, чего не выкинул.

Лютиков конфузливо вспыхнул. Нерешительно поглядел на свои ноги в непривычных ему армейских сапогах.

— Разувайся, разувайся, ведь не при дамах! — пошутил генерал. — Вот присядь на уголок скамейки…

Насторожился я, насторожился и комиссар. Встали плечом к плечу на манер футболистов, в ворота которых бьют штрафной. Дело в том, что для некоторых из ополченцев труднее всех наук оказалось обувание с применением портянки. Портянка! Сейчас она держит экзамен. За батальон.

Посаженный на скамью Лютиков принялся стаскивать сапог. От усилий выпучил глаза и закусил губу. Побагровел уже… Ну же, ну!.. Наконец сапог со звуком откупоренной бутылки соскочил с ноги — и в сторону. Портянка, полуразмотавшись, повисла на ноге.

— Прибери-ка, — подсказал генерал, — а то в песке замараешь.

Лютиков обхватил портянку обеими руками, словно опасаясь, что она ускачет вслед за сапогом.

— Ногу покажи. Кажется, чистая. — И комдив повернулся ко мне: — В бане перед походом были?

— Вчера вечером всем батальоном, товарищ генерал.

— И белье на всех свежее, — добавил Осипов.

Но генерал на это:

— А как же иначе? Иначе и не бывает. — И опять к ополченцу: — А теперь, голубчик, обувайся. Ну-ка, наворачивай портянку, наворачивай… Так-так, вот тут морщинка, расправь… Ну молодец, тысячу километров, ручаюсь, протопаешь. Откуда ты? Кем был на гражданке?

Лютиков замялся. Опустил глаза — и с виноватым видом:

— Я, собственно… кандидат наук. Химик.

Генерал крякнул от неожиданности. Покосился на постриженную под нулевку голову ученого — «солдат как солдат»…

— Обувайтесь. — И отошел в сторону. Снял фуражку и некоторое время, отдуваясь, обмахивался носовым платком. Вероятно, подумал: «Ополченцы… Вот и пойми, как с этим народом обращаться…»

Постояв, генерал подозвал меня и комиссара. Сказал, что батальон произвел на него хорошее впечатление, и поблагодарил за службу. Я ликовал: экзамен выдержан!

— К походу! — распорядился генерал.

Я и ротные отдали команды, и батальон всей своей огромной человеческой массой враз качнулся вперед — сделал первый шаг и… Доморощенный наш оркестр пустил медного петуха — одного, другого…

Люди сбились с ноги… Скандал. Не будь на мне военной фуражки, кажется, в отчаянии схватился бы за голову…

А злосчастный оркестр, шествуя во главе колонны, знай рявкает, пускает трели, бьет в барабан… «Марш авиаторов», — разъяснил мне шагавший рядом комиссар.

Но что это?.. Вдруг грянула стройная музыка. Ополченцы вмиг будто ростом стали выше, лица расцвели улыбками, а от дружного шага земля загудела… Что же произошло? Оказалось, с генералом прибыл оркестр военных музыкантов. Он и оттеснил наших портачей, встав во главе колонны.

Оркестр в батальоне штатом не предусмотрен. Но комиссар пошел навстречу пожеланиям ополченцев иметь свою музыку. Один из музыкальных магазинов прислал в дар батальону комплект инструментов. Сели ополченцы за трубы, старались дудеть по правилам, но многого ли достигнешь в музыке за тридцать дней?

Как видно, обо всем этом проведал генерал и сам устроил саперам проводы, да еще в виде сюрприза. Душевность комдива произвела впечатление. Строгого служаку сразу полюбили, а искра любви, зароненная начальником в сердце солдата, способна вспыхнуть на войне и подвигом, и самопожертвованием…

Батальон под музыку покинул Ленинград…