Промаршировали два десятка километров. Жарко. Шагаю бок о бок с комиссаром во главе колонны и улавливаю на слух, что шаг саперов становится вялым, разбродным.
— Не пора ли привал? — говорит комиссар, да и сам я подумал о том же.
Командую:
— Взять ногу!.. Ать, два, ать, два… Чище ножку, чище… Поднять буйны головы! Носы морковкой!
Растормошил бойцов: смеются, торопливо застегивают вороты, надевают пилотки, подправляют на себе саперное снаряжение — словом, подтягиваются. Теперь можно и отдых дать.
— При-и-вал! — объявил я.
Мы уже на Пулковской горе, точнее, на относительно плавном восточном ее отроге, по которому змейкой пролегает шоссе. Спешу разгрузить бойцов от лишнего — отдых так отдых. Здесь трава некошена, к августу особенно вошла в рост, и батальон отдыхает замаскированным.
Однако не все поспешили прикорнуть. Немало бойцов остановилось в задумчивости на бровке шоссе. Над нашими головами, на вершине Пулковской горы — купол башни, но уже, кажется, без телескопа, говорили, что знаменитый прибор вывезен. А внизу, перед Пулковской грядой, широко расстилается невская равнина. На горизонте дымно от заводских труб, взблеснул в лучах солнца шлем Исаакия… Больше на нашей дороге уже не будет случая увидеть Ленинград.
Лица ополченцев мрачнеют.
Надо взбодрить людей, и я говорю:
— А ведь наш город в семнадцатом, восемнадцатом, девятнадцатом годах отстояли, в сущности, ополченцы.
Вижу, ко мне поворачиваются.
— Да, — продолжаю я, — наши с вами предшественники, рабочие Питера, не пустили в город дикую дивизию генерала Краснова, дважды разгромили Юденича, вынудили еще от Пскова убраться прочь германскую армию Вильгельма…
Тут очень кстати подошел комиссар.
— А вот, — говорю, — и сам ополченец того времени — бывший питерский красногвардеец товарищ Осипов.
Меня отозвала в сторону Козик. Вижу, врач озабочена. Кивнула на лужайку, и я увидел девушек с санитарными сумками — они наклонялись над разутыми ополченцами.
— Потертости? — спрашиваю.
А врач холодно:
— Плохо учили пользоваться портянками. Человек двадцать — тридцать я снимаю с похода. ЧП — обязана донести начсандиву.
— И правильно поступите, — скрепя сердце согласился я. Досадный случай — и не первый подобного рода в моей жизни… Числясь в запасе, бывал я на сборах в военном городке Череха, близ Пскова. Там дислоцировалась 56-я стрелковая дивизия. Однажды на зимних маневрах, командуя саперами, я невзначай обморозил руку. Пришлось, передав командование помощнику, забежать в деревенскую избу. Ужасно больно, когда в обмороженной руке, опущенной в воду со снегом, медленно восстанавливается кровообращение. Кисть становится похожей на красно-белый бутерброд. Хотелось, чтобы мне посочувствовали, пожалели меня, а вместо этого — бац, выговор в приказе по дивизии: какой же ты, мол, командир, если даже мороз выводит тебя из строя. Хорош пример бойцам!
Приказ подписал начальник штаба дивизии Федор Иванович Толбухин — милейший человек, впоследствии маршал и один из выдающихся полководцев Великой Отечественной войны.
Ясно, что и за попорченные ополченцами ноги отвечать мне. До боя еще далеко — а уже убыль в батальоне.
— Товарищ доктор, — распорядился я, — берите на санитарные повозки кого забраковали.
Козик запротестовала: мол, у нее только небольшой фургон для раненых, который продезинфицирован и опечатан.
— А повозки, — добавила она язвительно, — спросите у Чирка. Вам, надеюсь, не откажет.
Пришлось дожидаться обоза.
— В ажуре идем! — храбро отрапортовал Чирок. — Можете удостовериться. — И он постучал ногтем по стеклышку часов на браслетке. — Обоз веду точно по расчету времени, который вы утвердили.
— Благодарю за службу! Но у меня к вам просьба. Есть больные, надо разместить их в обозе.
— А это не моя забота! — отрезал помпохоз. — У Козик свой транспорт.
— Забота не ваша, — сказал я миролюбиво, — но будет вашей.
Чирок захныкал:
— Ну ей-богу, товарищ капитан, хоть динамитом разорвите меня — некуда сажать… Обоз переполнен.
Стою, раздумывая, как быть. Мимо катятся повозки — и одноконные, и пароконные. На облучках порой люди, никогда не державшие вожжей. Такого узнаешь сразу — лошадь в мыле, и сам в семи потах… А вот и профессор философии, старый чудак с эспаньолкой а-ля… какой-то Карл или Генрих. Как ни доказывал я почтенному ученому, что служба в ополчении не по годам ему, — ничего не подействовало. Наконец подвернулся, показалось мне, убийственный довод: «Не в повозочные же вас сажать!» А профессор так и расцвел:
— Дорогой мой, это же прекрасно! Я всегда бывал только седоком — прежде на извозчике, потом в автомобиле. Но надо же быть честным: любишь кататься — люби и саночки возить! Хочу и даже обязан в эти грозные дни быть полезным армии. Назначайте повозочным!
Сейчас едет на одноконной телеге с мешками овса.
— Арсений Георгиевич, — кивнул я профессору, — здравствуйте. Как себя чувствуете?
Философ отозвался на мои слова быстрым взглядом. Был он целиком во власти лошади, но затряс вожжами — для престижа:
— Н-ноо, милая, н-оо, пошевеливайся!.. — И, причмокивая, проследовал дальше.
А вот и один из немногих в батальоне автомобилей — не тот, который Чирок сам где-то раздобыл и превратил в личную машину, а полученный нами по мобилизации гражданского транспорта. Но что это на грузовике? Похоже на матерого быка, уложенного вверх ногами. Животное под брезентом. Я в недоумении.
— Чирок, вы что же — на бойню заезжали?
Помпохоз пролепетал что-то невнятное.
— Скиньте брезент! — приказал я, и обнажились ноги с толстенными ляжками. Только не быка — а бильярдного стола…
Стол выставили на бровку шоссе, а в освободившемся грузовике Козик разместила захромавших.
Подошел комиссар. Провел ладонью по зеленому сукну.
— Неужели мы так и бросим бильярд? Ведь ценность. К тому же подарок ополченцам.
— Ах, вот оно что… — Я рассмеялся. — Далеко же простирается твоя домовитость, Владимир Васильевич: с бильярдом — на фронт!
Бильярдный стол вместе с шарами и киями снесли в обсерваторию.
Вступаем в Гатчину. Город горит, и на улицах ни души. Не блеснет даже каска пожарного. Клубы дыма, толкаемые взрывами бомб с самолетов, порой откатываются к парку, и тогда кажется, что в ужасе от происходящего деревья парка седеют.
Иду вдоль каменных домов в два-три этажа. Стены своей толщиной напоминают крепостные (градостроительство Павла), и авиабомбы лишь кое-где расковыряли их.
Но что же внутри? Выбираю дом, в который еще можно заглянуть. Окна над самым тротуаром, стекла осыпались. Приподнимаю дымящуюся занавеску — и передо мной стол, на котором собран завтрак или ужин. Кричу внутрь: «Эгей, есть кто живой?» Ни отклика. Я готов ступить внутрь, — может, людям помощь нужна, — но меня опережает вестовой, прыгает в окно. Едва успевает возвратиться, как внутри квартиры что-то обваливается, и сноп искр выстреливает из окна.
Другой дом, другое вросшее в землю окно. Среди посуды фырчит и брякает крышкой кофейник, вновь закипая от горящего стола… Третий дом, столь же стремительно покинутый жителями, четвертый, пятый… Особенно тягостно видеть в комнатах детские игрушки без детей. Вот бархатный мишка, загоревшись, он словно ожил — пытается встать на дыбы… Вот медная кастрюля, брошенная у порога, а в ней кукла; тут словно наяву я слышу плач обиженного и перепуганного ребенка… Но где же семья? В толпе беженцев или погибла, расстрелянная фашистским самолетом?..
А вот и здание, где комдив наметил разместить свой полевой штаб. Просил нарядить саперов поплотничать, приспособить помещения для штабной работы… Но вход завален, и над каменной коробкой светится небо.
Стою потрясенный: «Неужели… с генералом несчастье?» Но выясняется — жив старик! Приказывает… Правильное решение: построить для командного пункта дивизии надежный блиндаж!
В глубине Гатчинского парка мы присмотрели поляну. Вокруг вздымаются вековые деревья. Комдив выбранное место одобрил. Для маскировки работ натянули сеть, в которой, как рыбки, зеленые лоскутки.
Взялись саперы дружно. Травянистый покров рассекли лопатами, дернины для сохранности отнесли в сторону. Вскрыли материковый слой — и остановились зачарованные… Невиданного цвета глина: яркий пурпур. В прекрасных гатчинских парках и недра способны вызвать восхищение…
Но копнули глубже саперы — и очарование улетучилось: глина, напоминая густое желе, намертво присасывалась к полотну лопаты. Размахнется сапер, чтобы выбросить ком наружу, а вместе с комом вырывается из рук лопата и улетает, как праща. Вылезай из котлована, беги, шарь по кустам. А нашел лопату — соскребай с нее глину щепкой, а то и ножом.
Ворча, расхаживал по краю котлована наш Попов. Ему не понравилось, что проект подземного города изготовлен в штабе дивизии, а не в конструкторском бюро батальона.
— Пошшему начали работать где попало? Следовало в разных частях парка заложить шшурфы — вот и установили бы, где подходяшший грунт!
Но сапер, как поется в старинной песне, «дело знает, что касается сапер», приспособились и ополченцы к работе. Копают, перебрасываются шутками, а в гуще деревьев уже хриповатое: «шарп… шарп… шарп… шарп…». Ласкающие слух звуки! Вступила в действие пилорама — собственная, батальонная! С пожарища навезли годных еще бревен, и вот началась их разделка на плахи, брусья, доски. Все это требуется для подземной постройки.
«У ополченцев — пилорама? — уместен вопрос. — Но откуда?»
Собрана в Ленинграде из обломков, подобранных на свалке. Изделие ополченцев. Батальоны и полки народного ополчения формировались из людей невоенных, к тому же и не очень молодых — в этом их слабость. Но есть и оборотная сильная сторона: человек в летах обладает жизненным опытом, силен в своей профессии; далее: в батальоне не только мастеровитые плотники, кузнецы, механики, сапожники, портные, но в большом количестве — инженеры и ученые. Вырванные войной из мирной жизни, все они, учась военному делу, старательно, я бы даже сказал, с любовью обстраивали свой новый дом — батальон.
Помимо рамы, собранной в техническом взводе, батальон обзавелся двумя АЭС (электростанциями на колесах) — силовой и осветительной. В основе их два грузовика, а электрическая часть тоже смонтирована из чего попало. Редкую изобретательность в постройке АЭС проявили инженер-кабельщик из Ленэнерго Владимир Михайлович Дмитриев и главный энергетик хлебопекарной промышленности города Семен Наумович Шнеер. Силовая АЭС в 20 киловатт давала движение пилораме; мало того, позволяла целому взводу саперов, отложив старинный и утомительный свой инструмент и взяв электрический, с легкостью пилить, строгать, долбить древесину, да и камень разворачивать.
Осветительная АЭС была оснащена гибкими проводами разной длины с гроздьями электрических лампочек, как делают на елку. Чтобы дать свет в блиндаж или землянку — достаточно было мгновения.
Между тем подземная стройка завершалась. Обширный блиндаж был разгорожен перегородками, застлан полами; двери, запоры, специальное вентиляционное устройство сделали КП неуязвимым на случай газовой атаки. Поверх вырос холм из бревен, вперемежку с железными балками, опять-таки с пожарища. Замаскировали постройку дерном. АЭС осветила подземелье.
Генерал похвалил саперов:
— Полагаю, мой КП краше Гатчинского дворца!
Распушив и без того пышные усы, крякнул и стал спускаться к себе.
На подступах к Гатчине были замечены немецкие мотоциклисты, и ополченцы едва не натворили глупостей: в охотничьем азарте начали было пулять по фашистам. Вмешался комдив. В строжайшем его приказе было сказано, что каждый выстрел только помогает фашистским разведчикам распознать, как устроена оборона Гатчины, выявить в ней уязвимые места. А уязвимых мест было еще много: Гатчину не успели укрепить полностью. Главные силы Ленинградского фронта были сосредоточены под Лугой. Но вот фашисты после месячных бесплодных попыток перейти пустяковую речушку Лугу сделали передышку, потрепанные свои дивизии заменили свежими и ударили во фланг лужского плацдарма. Гитлеру нужен был Ленинград, и он не считался с потерями.
Наши отступили. Бои завязались на рубеже Гатчины. Саперы рыли окопы, пехотинцы тут же, можно сказать, из-под лопаты, их занимали. Командир дивизии был непрестанно среди войск, и блиндаж его в выстроенном нами подземном городке пустовал.
Плечом к плечу с ополченцами дрались бойцы, отошедшие от Луги, и все же в поясе обороны Гатчины возникали опасные бреши. И тут «кто кого» решали расторопность и отвага минеров: успеешь заткнуть дыру минами — и враг обломает себе ноги.
Здесь, в Гатчине, дивизия получила боевое крещение — и осиротела: погиб наш пышноусый генерал. Обнаружив, что один из полков, теснимый врагом, сдает позиции, старик возглавил по-чапаевски контратаку и пал смертью храбрых…
Как известно, восьмого сентября 1941 года над Ленинградом в большом количестве появились гитлеровские самолеты. Было это в 18 часов 55 минут — и не случайно: к этому времени, после рабочего дня, улицы города многолюдны. Двинув на Ленинград армаду самолетов-бомбардировщиков, фашисты рассчитывали посеять в городе панику. Но просчитались: ленинградцы (и ленинградки!) проявили выдержку, быстро поняли, в чем для города главная опасность, и принялись тушить многочисленные пожары, вспыхнувшие от зажигательных бомб. Без помощи населения пожарные не справились бы с «морем» (так сказано в официальных документах) огня.
Повторные налеты врага наталкивались уже на организованный отпор. Горожане дежурили на крышах домов и гасили «зажигалки». Зенитчики наловчились самолеты со свастикой отправлять носом в землю. Летчики расстреливали их в воздухе.
Ведя бои в почти уже окруженной Гатчине, мы, саперы, не сразу узнали о том, что произошло восьмого в Ленинграде. Сведения об этом трагическом для города, но и героическом дне получили лишь на рассвете девятого. От Чирка. Он находился в Ленинграде по хозяйственным делам батальона. Вот эти сведения:
— Погибли!.. Нет больше Ленинграда… Все пропало!
В Гатчинском парке, куда Чирок примчался на бричке, врач Козик и военфельдшер лейтенант Ольга Павловна Сергеева в два корыта стирали белье для раненых саперов. От панических выкриков женщины остолбенели. Но вид трясущегося мужчины в военной форме со значками (их приняли за ордена) был столь омерзителен, что женщины тут же и опомнились.
— Ты что это несешь такое, а? — закричала Козик. В гневе она затопала ногами и, не находя нужных слов, костила труса то по-русски, то по-украински.
— Замолчи! — вторила ей Сергеева. — Замолчи! Замолчи! Язык оторвем!
Но тот, видимо, потерял всякую власть над собой, схватился за голову и выл, не умолкая: «Нет Ленинграда… Нет больше… Нет!»
Тогда Козик, не раздумывая, толкнула свое корыто. Белье вывалилось на землю, а она — бац вальком по железному днищу!
— Вот оно… И нам конец… — пробормотал Чирок; у него закатились глаза, и он упал в обморок.
— Девочки, шприц мне! — распорядилась Козик. Теперь она была только врачом, оказывающим помощь пациенту.
О происшествии мне доложили. Говорю комиссару:
— Когда-то я обещал ему посодействовать в получении оружия. Прикомандирую, мол, к роте, прихлопните в бою какого-нибудь фрица — вот вам и пистолет. Так, может быть, его для проявления храбрости в роту?..
Комиссар не дал мне окончить:
— А Чирок уже с пистолетом. И как раз с трофейным.
— Но… — Я был озадачен. — Но каким образом?..
Комиссар усмехнулся:
— Как видно, сумел очаровать наших саперов-разведчиков. Те и преподнесли ему фрицевский пистолет.
Подумали мы, подумали — и пока оставили Чирка в прежней должности.
В ночь на четырнадцатое сентября дивизия получила приказ: оставить Гатчину. Уходили ополченцы с горестным ощущением незавершенной битвы. Дивизия способна была и далее удерживать этот узел обороны. Но оказалось, что враг уже в Красном Селе, Ропше, в Дудергофе. Иными словами, вклинился непосредственно в оборонительный пояс Ленинграда. Теперь, как мы поняли из приказа командующего фронтом, важно было сохранить жизнь бойцов: предстояли бои уже за самый город.
Поклонившись братским могилам, мы возвращались в Ленинград.
Шушары — поселок и совхоз. Вспаханная земля. Унылые барачные постройки, где, видимо, стоял скот. Сорванное с петель и наполовину поваленное полотно деревянных ворот без слов обозначает: «Ушли. Точка!» Внутрь и заглядывать не хочется.
Впереди, на отчетливо видимом горизонте город Детское Село (ныне Пушкин), который, вслед за Гатчиной, захвачен врагом. Мы оказались на окраине Ленинграда. Здесь много военных.
Все подавлены, маячат оказавшиеся не у дел командиры различных званий, и никто не взглянет в глаза другим… Стыдно, на каждом лежит ответственность за отступление. И бесплодно ломать голову, стремясь понять, как это случилось, что гитлеровские захватчики уже вплотную у Ленинграда! Томишься — хоть бы чем-нибудь заняться, а приказаний нет. Отступившие перемешались, и начальство еще не разобралось — что и от каких полков, батарей, обозов уцелело. Слышны переклички, пытаются осколки собирать и склеивать.
Я ищу инженерного начальника, который распорядился бы батальоном. Слышу: зовут, но это голос моего комиссара. Оборачиваюсь: ко мне спешит Осипов, в руке газета. Я кидаюсь навстречу: узнать, что делается в Ленинграде, в стране, на фронтах. Ведь после Гатчины мы как слепые… Уже несколько суток.
Жадно раскрываю «Ленинградскую правду». Это номер за восемнадцатое сентября. В газете — встревоженные письма рабочих и работниц. Обращаются к воинам фронта. Читаю: «Сестра отвернется от брата… Мать проклянет сына… Жена будет с презрением и стыдом думать о муже… Дети откажутся от отца!..» Мурашки по спине — какое страшное письмо… Кто же это казнит нас? Подпись: «Работницы трикотажной фабрики „Красное знамя”».
Знаменита своими изделиями фабрика. Пронзительно справедливы слова трикотажниц. За ними, за трикотажницами, гневно поднялись все женщины Ленинграда. Миллион проклятий падает на наши головы. И поделом, поделом…
Разве я смогу теперь зайти в магазин-полуподвальчик, где из кусочков парчи мне собрали нарукавный знак командира. Что там пообещал, а? Уверил женщин, что тревожиться не надо, побьем фашистских захватчиков. Теперь и на улицы города нос не сунешь: осрамит каждый…
За тягостными раздумьями я и не заметил, что стою уже без газеты. Комиссар пустил этот номер по рукам ополченцев батальона. Прочитав газету, стояли потрясенные. Многие присаживались писать в газету ответные письма…
К ночи появился железнодорожник:
— Это вы саперы? А где от вас дежурный на станции Шушары?.. — И раскричался: — Не встретили — пеняйте на себя! Я не желаю сжечь котел! Вода в паровозе кончилась, заворачиваю обратно.
— Да о чем вы?! — сорвался и я. — Скажите толком!
Оказалось, на платформах у него стальные колпаки для пулеметных гнезд. Вот то была радость. Наконец-то есть чем руки занять!
— Да мы тебе. Говоришь, вода кончилась? В поселок, ребята, за ведрами, живо!.. Полный тендер налить — или хватит половины?
Машинист отступил под таким напором. Заикаясь, признался, что опасности для паровоза, в сущности, нет — воды хватает, топка приглушена, простоит до утра.
Двинулись за машинистом всем батальоном. Сентябрьская темень, дороги нет. Спотыкаемся, падаем, но все равно весело. Наконец — каменные развалины, и веселье гаснет. Вот во что превратили фашисты полустанок Шушары. Паровозу ходу нет, пыхтит за семафором. Саперы принялись расчищать завал на рельсах, взялся за лопату и комиссар. А я к платформам. Ощупью и при осторожной подсветке рассмотрел груз. Стальные колпаки, а точнее бы сказать — шестидесятипудовые кепки. Прислонены одна к другой, как на полке в шапочном магазине. Но кепки дырявые: у каждой на затылочной части вырезано окошечко — ясно, амбразура для стрельбы.
— Здесь вы распоряжаетесь?
Оборачиваюсь — в темноте силуэт человека.
— Да, я, — говорю, — а вы кто?
Усмешка:
— Извозчик.
— А если всерьез?
Оказалось, нам прислали в помощь танк.
Теперь все сошлось, как в удачной игре. Маневровый паровоз доставил броню. В Шушарах разгрузка. А отсюда каждую «кепочку» потащит на буксире танк, но не по голой земле, а на подстилке: для этого танкист приволок огромный лист котельного железа. К слову сказать, я не сразу разглядел, что танк без башни. Это тягач на танковом ходу. А на нем только водитель — «извозчик», как иронически он назвал себя.
А вот и еще посланец из Ленинграда. Верховой, но явно не кавалерист. Слез с лошади — и одеревеневшие ноги врастопырку. Вспомнил я страдания на уроках в цирке «Модерн» и посочувствовал человеку.
Предъявили друг другу документы.
— Уединиться бы, — сказал посланец, — у меня секретное.
Залезли в яму — и в нос ударило перегаром тротила. Свежа воронка от авиабомбы. Но другого помещения для секретного разговора не было.
Склонились, почти касаясь головами, над картой. Я стал водить по ней как пальцем коротким лучом электрического фонарика. Находил места, где предписывалось установить броню. Постройки несложные, но требовали времени. Надо вкопать прочную бревенчатую клетку, сколотить стол для пулемета, скамью для пулеметчика, после чего надвинуть на пулеметное гнездо бронеколпак. Если время позволит — настлать пол для уюта. Само собой — прокопать к пулеметному гнезду ход сообщения и тщательно его замаскировать.
Я тут же собрал плотников и поставил их сколачивать клетки. Необходимый материал оказался на платформах у того же паровоза. Управились они еще затемно. Подошло время подтаскивать броню. Взревел танковый двигатель… Я испугался: да этаким ревом мы оповещаем немецких фашистов о своих работах! Но не было у меня средств для звуковой маскировки. Пришлось утешиться мыслью, что враг еще не успел обосноваться на новых позициях и прозевает ночной шум.
К рассвету я снял батальон с работ. Саперы старательно замаскировали и сделанное, и еще не оконченное. Противник мог увидеть — хоть с земли, хоть с воздуха — только вспаханное совхозное поле…
Работать над сооружением бронеточек, как стало ясно, придется здесь не одну ночь. А потом еще будут ночи, когда саперы выйдут для ограждения бронеточек минами, для установки проволочных заграждений… Работа сапера на фронте не прерывается.
Дело начато. Оборудуем передний край! Ребята повеселели… Однако тревога на сердце осталась: тревога ленинградца за Ленинград. Несколько позже я имел случай тайно порадоваться. Оказалось, что в самом городе строят, а частью уже и готовы мощные пояса обороны. Они прорезают город в разных направлениях. В дело идут бетон, железо, корабельная броня. Узнал, что из-под земли тут и там, например на Марсовом поле, могут появиться пушки крупных калибров, чтобы сокрушительным огнем ударить по врагу, если тот посмеет сунуться в город. Ударят — и опять под землю: никакая авиация не успеет их заметить.
Город становится крепостью. Это вдохновляет, но — молчок! Это секрет обороны!
Гулевский уже старшина роты — первой, в которой и службу начал. В петлицах по четыре треугольничка в ряд. В старшины рот ставят людей хозяйственных, житейски опытных. Заслужил Гулевский похвал как командир отделения, пришелся к месту и как старшина. Должность хлопотливая, обязанности многообразны, и первейшая из них — своевременно и досыта кормить бойцов.
А одежда на людях? В боевой обстановке все быстро изнашивается, но плох тот старшина, в роте которого боец в рванье. У Гулевского такого не случается. Заведено у него ни в чем не отказывать бойцу из собственных припасов. Оторвалась пуговица — открой коробку, возьми, какая требуется. Хочешь выглядеть понаряднее — есть утюг, пользуйся; свой принес, заправляется угольками.
Кандидат наук Лютиков так и не расстается с Гулевским. Помогает ему во всем, особенно по «письменной части». Однако в ротные писаря определиться не желает.
Итак, Гулевский — старшина. Однако он еще и минер. Это уже сверх должности. Ночами отправляется на передовую. Каждый сапер несет за рукоятки по две, по три мины (в противотанковой мине примерно восемь килограммов). Ну, а Гулевский набирает целый мешок этих сковородок с «пирогом» из тротила.
Ставит ли Гулевский мины или вылавливает вражеские — возле него всегда новички. Держась степенного и рассудительного старшины, эти ребята приучались к работе минера. А он — извиним ему эту слабость, — давая указания, любил и пофилософствовать:
— Мину ставишь — смотришь в лицо смерти, и тут уж глазом не моргни, а то себя угробишь. — Стращал примером: — Сапер потянулся к спелой ягоде малины и лишился обеих ног. — И обобщал: — Саперное дело не любит трусости. Кого первого пуля берет? Труса.
Между тем в минных полях врага то и дело обнаруживались зловещие новинки. Но мало, если сапер перехитрит врага и мину обезвредит. Важно, чтобы и в дальнейшем на мине новой конструкции не подорвался никто из пехотинцев, танкистов, артиллеристов, оборонявших Ленинград.
Образовалась в батальоне группа лекторов. Вошли в нее знатоки минноподрывного дела. Коробкин, студенты-горняки Катилов и Потылов, еще некоторые товарищи.
— А Гулевский? — сказал комиссар. — Разве не годится? Он и с учеными сумел объясняться, когда пришлось.
Попробовали и Гулевского на новом поприще.
Выловил очередную мину-новинку. Разряженная, поступила она в бюро к Попову и Виноградову, там начертили схему ее действия. Минеры составили памятку, как избежать поражения миной, — всё это размножили, и лекторы отправились по воинским частям.
Гулевский — «по писаному разговаривать не обучен» — потребовал себе настоящую мину, повозился с нею, входя в соображение, что к чему, и в путь. Не лекции читал, а располагался среди бойцов полка или батареи для беседы.
— Гляди сюда, — подпускал он к мине то одного, то другого из слушателей. — Видишь, надпись не по-нашему? «Scharf» — шарф, острый, значит, мина на боевом взводе. А ты не позволяй этой фашистской сковороде тебе по ногам да в живот. Вот эту штуковину повернул — рраз — и мина на запоре, бояться ее нечего, шагай дальше!
Приходили из воинских частей отзывы о лекциях. Фамилия Гулевский сопровождалась не только словами благодарности, но и похвалой.
Случилось Гулевскому захватить в плен фашиста. А было дело так. Однажды ночью, устанавливая мины на ничейной полосе, старшина натолкнулся в темноте на дрожавшего от мороза ефрейтора, протянул руки и обнял немца заодно с его автоматом. От этого русского объятия тот не только не вскрикнул — дышать перестал. А представить языка в штаб интересно живым.
Оттащил Гулевский омертвевшего врага в сторону от фашистских траншей, кинул на снег и принялся катать его, мять, тузить, по щекам исхлестал. Крутые солдатские меры подействовали лучше всякого искусственного дыхания. Очухался фашист и потянулся к шубе, которую с него сбросил старшина. А шуба — штатского покроя, с каракулевым воротником шалью.
— Цыц! Цурюк! — оттолкнул его старшина. — Не тобой сшита — не тебе носить. Кого-то ограбил, мародер?
И повел фашиста, а шубу приказал в руках нести.
Смело, находчиво воевал Гулевский, имел боевые награды, но до Берлина не дошел — тяжелое ранение вывело его из строя.
…И опять он в Морском порту. Только уже не бригадиром и не с «носаками» работает. «Носака» после войны в порту не увидишь — разве только на фотоснимках в музее порта. Погрузку экспортного леса на морские суда осуществляют машины. Георгий Борисович Гулевский теперь начальник одного из экспортных участков, где целая серия машин. Участок его — лучший в порту, мало того — стал школой, которую прошли молодые инженеры, возглавляющие ныне другие участки.
К Гулевскому приезжают поучиться работе лесовщики с других наших морей. За крупные усовершенствования в лесоэкспортном хозяйстве он удостоен дипломов ВДНХ и правительственных наград.
В батальоне появилась красивая русоволосая девушка. Она тут же постриглась под мальчика и, переодеваясь в военное, потребовала мужские штаны. Каптер расхохотался: чудит, такого еще не бывало… Но Саша Днепровская — так звали вновь прибывшую — надела штаны, не задумываясь о том, что о ней скажут, решила, что на фронте в штанах сноровистее, чем в юбке, вот и все. Выдержала характер — и глядь, у нее уже последователи: сандружинницы в ротах помялись, помялись — да и сами стали примеривать красноармейские штаны.
Пришла к нам Днепровская, расставшись с Военно-транспортной академией, которую из Ленинграда эвакуировали. Работала там лаборанткой, готовила препараты для слушателей. Тяжелое детство в разоряемой недородами поволжской деревне приучило ее с малых лет полагаться только на себя. «Пекла хлебы, косила, пахала, сажали возчиком к лошадям, к быкам… Всяко крутилась…»
В Ленинграде, в военной академии, ожила: «Коллектив спаянный, веселый, и платят хорошо!» Стала спортсменкой: плавала, стреляла, выбивая призовые очки, на гарнизонном соревновании лыжниц вышла на первое место. Усердно занималась в вечерней школе: за неполных три года приобрела знания за классы с четвертого по девятый. Окончить школу помешала война. Но успела пройти курсы санитарок.
Батальонному врачу Козик эта деятельная, самостоятельная девушка понравилась, и Днепровская была назначена в первую роту, которой полагалось быть лучшей в батальоне.
Побывав у бойцов, Днепровская заявилась ко мне. Подала руку, не церемонясь села.
— Товарищ майор (я уже был в новом звании), это что у вас — воинская часть или хухры-мухры? Люди запущены, я выгнала взвод саперов на берег и остригла всех подряд, как овец… Теперь собираются на меня жаловаться, а я люблю раньше жалобщиков поспеть.
Вижу, девушка напористая, умеет поставить на своем. К ее милой внешности как-то не шли «хухры-мухры», но суть не в этом.
Немецкие фашисты замкнули блокаду Ленинграда. В городе возникли затруднения с продовольствием. Почувствовали это и мы в армии. Труд сапера — это прежде всего физический труд. И я вижу — ослабели бойцы. Отправляясь ночью на минирование, сапер уже не решается тащить на себе две-три противотанковые мины: «Не донесу». Берет для верности одну. А иные вскоре и с одной лишь вдвоем управлялись… А задания нам не сбавляли: как хочешь, а выкручивайся.
Появились признаки разлаживания дисциплины. Пришлось усилить строгости. Делал замечание каждому, кто небрит, плохо умылся или идет, распустив в стороны клапаны шапки-ушанки. Требовал такой же придирчивости к внешнему виду саперов от всех командиров, а самим за неряшливость, в чем бы она ни выразилась, доставалось от меня все крепче и крепче.
А тут — эта девушка-чистеха… Вот кстати!
— Правильно, — сказал я, — что остригли взвод. Беритесь за другой, за третий. И к батальонному врачу зайдите — пусть и другие у вас поучатся.
Днепровская, получив от меня поддержку, осмелела.
Построит бойцов для санитарного осмотра, совестит небритых: «Вы что — свиньи, чтоб в щетине ходить?» А сама уже бритву направляет.
Иной скажет:
— Сам бы побрился, да руки дрожат. Харч пошел не тот. А ты не порежешь?
— Эка беда! Заштопаю.
— А мыло? Без мыла ведь больно…
— Оскоблю и без мыла. А напросишься — могу шею намылить!
Саперы только головами покачивали:
— Крутой ты человек, Саша, холоду иной раз нагонишь больше самого комбата… Младшеньких-то, оставшись без отца-матери, пошлепывала?
Днепровская уже бреет, придерживая человека за нос, чтобы не увертывался. Но и отвечать успевает:
— Если бы так, то, наверное, меня не взяли бы в няньки в соседнюю деревню, в докторское семейство к новорожденному!
Отдыхая, Саша любит тут же, в землянке, взять гитару. Перебирает струны и напевает что-нибудь из кинофильмов, а то ударится в озорные деревенские частушки. Голос у нее чистый, звучный, приятно послушать.
Но вот Саша забыла о слушателях, ушла в себя, на задорном лице ее тень грусти… Не задалась у нее личная жизнь. Встретила человека, полюбила, расписались, но не ужились. Почему оставила себе его фамилию — сама не знает…
От горьких воспоминаний крепко щипнула струны, и гитара отозвалась бравурным аккордом. Встала:
— А скучно с вами, ребята… Уйду из роты, попрошусь к разведчикам. Там жизнь!
У батальона, теперь уже армейского ранга, зачисленного в состав регулярных войск, была своя разведка. Специальная, инженерная.
В старой русской армии существовало понятие «охотник». Имелся в виду вовсе не тот солдат, что доставлял дичь офицеру к столу. А солдат большой отваги, который взялся бы проникнуть в расположение врага и выведать то, что требуется для успеха боевой операции. Начальство понимало, что столь рискованное поручение не подкрепишь приказом. Тут и «слушаюсь» обманчиво. Поэтому было принято, построив солдат, выкликать охотников.
Я рассказал об этом комиссару, и мы дружно решили: сформируем подразделение инженерной разведки из охотников!
Я уточнил:
— Только не мы с тобой, Владимир Васильевич, будем выкликать охотников, а предоставим подбор людей командиру разведки.
Отважных ребят в батальоне хватало. Высмотрели мы среди них Рыжикова — этот парень и жил-то словно играючи. Ничего не страшился в бою — от таких, есть солдатское поверье, и смерть отскакивает. Рыжикову и поручили сформировать подразделение разведчиков. Надо ли говорить, что работа наших разведчиков, их рейды в глубь полосы вражеских укреплений помогали действовать не только батальону, добываемые ими сведения интересовали и высокие штабы.
Днепровская пришла ко мне, сказала, что хочет сопровождать разведчиков, — «мало ли ранят кого».
— Похвально, — говорю, — разведчикам как раз не хватает медработника.
— Вот и назначьте меня.
— А это не могу.
— Почему?
— Обратитесь к Рыжикову. Понравитесь — возьмет. А неволить его никто в батальоне не имеет права.
Днепровская умехнулась с сомнением:
— Даже вы?
— Даже я.
Возвратилась она от Рыжикова гордая:
— Взял. Даже без испытания.
— А я, Саша, и не сомневался, что разведчики будут вам рады.
Много можно было бы рассказать о славных боевых делах санинструктора Саши Днепровской. Вот что, например, в 1942 году писала о ней газета нашей армии «Боевая красноармейская»:
«Ненависть к врагу сделала девушку лаборантку Сашу Днепровскую бесстрашной разведчицей. С двумя бойцами Саша подкрадывается к немецкому дзоту и взрывает его вместе с гитлеровцами. Темной ночью она прикрывает своим огнем товарищей от преследования врага, помогает буксировать наш танк из-под самого носа противника».
Спустя тридцать лет (1973) напомнила о героине и «Ленинградская правда» в подборке (к Восьмому марта) о ленинградских женщинах, отличившихся в боях за родной город. Александра Андреевна Днепровская теперь пенсионерка.
Капитон Александрович Титов пришел на службу в батальон после гатчинских боев, уже в Ленинграде.
— Сам вологодский я. Междуреченский район теперь. Деревня Брюхово. Рекой, ежели на пароходе, то от Вологды сто километров. Отслужил действительную, в кадрах был два года, присвоили сержанта. Демобилизовался в Ленинграде на Кировский завод. В кузнечном деле я бывалый, сразу пробу сдал. Определили меня в старую кузницу на трехтонный молот кузнецом. А молот-то паровой, жар от него. День проработаешь — ведро воды со льдом выпьешь. Не каждый там и держится…
Говорит, а меж бровей строгая складка, как у человека, повидавшего жизнь, проторившего себе дорогу непросто. В движениях угловат. Даже и сидя осматривается: как бы, мол, не задеть чего, не уронить.
Комиссар, посылая ко мне Титова, сказал:
— Воевать, сдается, лихой. Но бирюк — слова не вытянешь. Может, ты расшевелишь его?
Я предложил папиросу. Закурили — и беседа наладилась.
— Начал я войну в ополчении под Лугой — сперва был сапером, потом попал в пехоту, потом опять в саперы… Дела были жаркие.
Когда Лугу оставили, сержант Титов оказался в одиночестве. Стал пробираться к Ленинграду. Однажды видит, по шоссе катит мотоцикл с коляской: два немца-фашиста, один у пулемета. Прицелился Титов из-за куста, спустил курок… Подстреленный водитель свалился кулем на землю, а мотоцикл с пулеметчиком, описав полукруг, кубарем полетел под откос.
Но вслед за мотоциклом появилась колонна машин с солдатами. Горланили песню, но, увидев мертвого мотоциклиста, да еще без мотоцикла, умолкли. Глядит Титов — обратно повернули.
Когда машины скрылись, вышел он из засады, снял с убитого парабеллум, обшарил — нет ли документов — и прыжком под откос. Но второго мотоциклиста там уже не было — сбежал. А мотоцикл кстати. На действительной окончил школу мехтяги, водил и «даймлеры». Поднял мотоцикл, приготовился сесть и ехать, но глядит — экая досада! — бак лопнул, все горючее вытекло… Пришлось и дальше топать пешком.
Между тем на шоссе появился другой мотоциклист. Титов нагнулся и — шмыг в колосистое поле. А пули — цык, цык — срубают пшеничные колоски.
— Соображаю, разрывными садят по мне, — рассказывал дальше Капитон Александрович. — Вот привязался!.. Где пригибом, где ползком — но добрался до леса. И до чего же есть захотелось — страсть. Вторые сутки во рту ни корки. Птичка, говорят, по зернышку клюет, да сыта бывает. Поклевал и я зернышек из колосков. Умаялся. Сморило — да и заснул. Просыпаюсь — вижу, я в кустах. А поблизости, слышу, шорох. Вскакиваю — фашисты. Со всех сторон обложили, как медведя в берлоге. Я за лимонку — сдернул кольцо… Сам присел. Взрыв, крики… С этой стороны чисто.
Но приближаются другие, сзади. Я ползком — да к мертвецам. Двое их. Успел навалить одного из них на себя — меня в кустах и не заметили. А еще, перед тем, как гранату кинуть, приметил я у одного из тех двоих ручной пулемет. Лежу, пошарил по сторонам — вот он, миленький. Поднимаюсь на колени да как полосну из ихнего же пулемета! К своим пришел в тройном вооружении: своя русская винтовка да трофейные пулемет и парабеллум. Проверили как полагается, кто я такой. Пулемет отобрали, а парабеллум сам отдал. Потому что я опять наладился в саперы повернуть, техника-то мне сподручнее. Вот я и у вас. Винтовкой, понятно, не поступился, она при мне. Винтовка — это честь солдата.
Рассказывая о себе, Титов как бы между прочим упомянул, что на Лужском рубеже он водил ополченцев в атаку и был представлен к званию лейтенанта. Решил, что документ затерялся, — не до бумаг, мол, было в тамошнем пекле. Но запросили мы штаб фронта, и вскоре я нацепил Титову в петлицы по два кубика.
Назначили мы Капитона Александровича командовать третьей ротой.
Титов показал нам письмо, которое уже стало рассыпаться на кусочки. «С самой Луги в кармане», — заизвинялся он.
Это было письмо из деревни Брюхово от жены Титова Варвары Павловны. «Любезный наш супруг…» — так обращалась она к мужу. Эвакуировалась она из Ленинграда с детьми, а ей ни жилья, ни продовольственных карточек на семью фронтовика. Спрашивают документ, а она впопыхах да по незнанию его и не выправила…
Разумеется, мы тотчас отправили в тамошний сельсовет установленную справку, и Варвара Павловна с детьми получила паек, и дров ей привезли, и обветшалую крышу избы к зиме починили.
В каждой роте у нас девушки-сандружинницы. В регулярных частях их не было, но наш батальон, даже став регулярным, от добрых женских рук не отказался. Отважные молодые ленинградки по-прежнему, как и в ополчении, сопровождали саперов на боевые задания. У каждой — санитарная сумка со всем необходимым для оказания раненому первой помощи еще в поле, вплоть до наложения шины на перелом. Эти брезентовые сумки, и без того громоздкие, становились для девушек, слабевших от недоедания, все более тяжелой ношей. Но ни слова жалобы!
В роте Титова состояла сандружинницей худенькая и застенчивая девушка — Галя Дубовицкая. Работала на небольшом заводе «Красный металлист» револьверщицей. «Втулочки всякие делала. Но могла и на фрезерном, и на сверловочном». Перед самой войной старательную девушку выбрали цеховым комсоргом, с комсомольцами она и ушла на фронт.
Титов сразу оценил деловитость сандружинницы: «Она у меня, как топор за поясом; выступишь с ротой на ночное задание — и темень, и под обстрел попадешь под ракетой, а она всегда под рукой». И девушка научилась понимать своего немногословного командира. Скажет: «Галина!» — значит, будь наготове; «Галя!» — считай, на душе у Капитона Александровича потеплело, доволен работой сандружинницы. А если она на «большой» с делом управится, значит, ласковое: «Галинка». Однако случалось ей услышать и сухое: «Галина Спиридоновна, вы…» Это уже принимай как замечание…
Дубовицкая умело и ловко перевязывала раненых. Увидев бойца окровавленным, слыша стон, словно вскипала вся. Становилась на диво силачом: вытаскивала из-под огня, а то и на себе выносила и одного, и другого, и третьего, как одержимая…
Галина Спиридоновна Дубовицкая была удостоена впоследствии особо почетной солдатской награды — ордена Славы.
Константин Иванович Гаврилов из тех людей, жизнь которых овеяна легендой: потомственный питерский пролетарий, старый член партии. Был он уже сед, но, придя в батальон, довольствовался скромным положением политрука. Стал душой третьей роты. К новому командиру Титову отнесся по-отечески. Но немного послужили они вместе — погиб Гаврилов…
Комиссар привел в третью роту Ваню Виноградова.
— Знакомы?
Титов насторожился. Взгляд у него исподлобья, а тут и вовсе брови насупил.
— Примечал… — процедил он. — В штабе чертежи чертит… Кажись, в комсомольском бюро батальона еще…
Комиссар улыбнулся:
— А молодое растет, Капитон. Это уже не Ванюшка-комсомолец, а Иван Иванович, молодой член партии. Принимай. Ставим товарища Виноградова к тебе политруком.
Титов, вскинув брови, усмехнулся и стал лепить цигарку.
— Политрук — это считается политический руководитель… — сказал он. И к Виноградову: — А не молод ты меня учить?
Разница в годах была и в самом деле значительной: Виноградов моложе почти сорокалетнего комроты лет на пятнадцать.
Напряженная пауза…
— Вам что, ребята, сваху, что ли, привести, — усмехнулся комиссар, — из сочинений Гоголя? Иначе не столкуетесь?
Тут Виноградов, осмелев, протягивая руку, шагнул к Титову. Тот подал свою… Виноградов побелел от боли и… нашел в себе силы улыбнуться. Выдержка молодого человека решила дело. Титов вторично пожал руку парню, уже уважительно:
— Кажись, сладимся в работе…
И сладились. А потом и подружились комроты Титов и политрук Виноградов, уравнявшись на боевых заданиях в мужестве.
В землянке прогудел зуммер полевого телефона. Я поднял трубку.
— Угомоните вашу Козик, или я ее арестую!
Крутоват… Кто же это? Назвал себя «Семнадцать». Не опуская трубки, заглядываю в код. На сегодня это — начсанарм, полковник. Ему по медицинской части подчинены все врачи армии.
— Простите, товарищ Семнадцать, но Козик прекрасный врач. И дисциплинированный. Я не допускаю мысли, чтобы она…
Ядовитый возглас:
— Не допускаете? Вести себя не умеет! Мешает работать! Я сделал ей замечание. Доложил вам об этом ваш распрекрасный врач?
— Но в чем дело, товарищ?..
В трубке звякнуло. Отбой.
А тут и сама Козик. Вошла с вызывающе поднятой головой. Сдернула шапку-ушанку и даже не прикоснулась к волосам, чтобы проверить, не сбилась ли прическа. Вижу, намерение у девушки драчливое.
— Товарищ майор! Начсанарм… — Она говорила через силу. — Замечание мне… А за что? — Закусила губу, на глазах сверкнули слезы.
— Успокойтесь, — поспешил я сказать. Не терплю слез, оказываешься перед женщиной в глупо-беспомощном положении. — Успокойтесь и объяснитесь.
— Я права. В батальоне дистрофия, а он… а он…
— Да успокойтесь же! Сядьте! — Я налил воды в кружку.
Отпила глоток. Заговорила, от волнения путая украинские слова с русскими.
— Я ему работать не мешала! Дала заявку на спецпайки повышенной калорийности та сила тихонечко у стенки. Полковник прочитал — и мою бумагу в сторону. Поводил мохнатыми бровями: «Спецпайков не будет. А появились дистрофики — обязаны из батальона эвакуировать». А я будто не чую. Сижу. Вин снова: «Не будет!» А я сижу. Пуговки пересчитываю на гимнастерке, а сама будто немая. Вин як вскоче: «Уйдете вы наконец?» А я сижу. Вин мэнэ пид руку и до двери. А я вырвалась та и кажу: «Не треба мэнэ чипати. Не на вечорныци!»
Я сдержал улыбку. Пробую ее урезонить. Не надо, мол, упрямиться: ни сил у батальона, ни средств, чтобы ставить больных наших товарищей на ноги, нет. Это функция госпиталей.
Козик не слушала меня. Встала, надела шапку: «Пусть арестует! Это он не меня посадил под арест, а свою совесть… А пайки все равно высижу!»
Напоследок Козик сказала:
— Сегодня к себе в медчасть уложила Грацианова. Тяжелая форма дистрофии. «Анна, — говорит, — Марковна, помереть пришел на твоих руках…» Что же, я его выпровожу из батальона? Нет, буду лечить! И других тоже…
— Да ведь не управитесь, Анна Марковна! И раненые, и больные — все в вашей клетушке. А что, если и сами свалитесь, подумали вы об этом — батальон без врача?
Я тревожусь, а Козик:
— Не пропадете! Еще лучше будет с фельдшером. Оля Сергеева не то что я — дисциплинированная!
Спецпайки Козик таки «высидела». Мало того, начсанарм лично побывал в негласном лазарете Анны Марковны. Узаконил его, помог дооборудовать и назначил врача ей в помощники.
О девушке, батальонном враче, которая смело добивается своего, прознали в соседних с нами воинских частях. И к Козик на прием потянулись больные из пехоты, артиллерии, от танкистов…
Росту он среднего, да и внешностью ничем не примечателен: в строю от других не отличишь. А человек интересный. По рождению Федоров ленинградец, сын рабочего Металлического завода. Рос среди озорных мальчишек Выборгской стороны. Прослышал, что есть институт, откуда выходят силачами, и, окончив школу, поступил в институт Лесгафта. Но не понравилось — бросил институт. А тут объявление. Приглашают на курсы: окончишь — сможешь участвовать в экспедициях Академии наук. И вот юноша уже на Памире. Высота — 4200 метров. Верблюды подняли туда юрты и научное оборудование. За верблюдом утвердилось прозвище «корабль пустыни», а оказалось, что это неприхотливое животное с широкими мягкими стопами еще и «корабль гор». Экспедицию возглавлял академик Н. П. Горбунов. Закаленный в подполье большевик, Николай Петрович был одним из ближайших сотрудников В. И. Ленина в Совнаркоме, а в последующие годы, будучи геохимиком, посвятил себя науке.
Памир еще только начинали изучать, и внимание Академии наук привлек ледник Федченко, самый крупный в СССР: длина 86 километров, толщина льда местами до восьмисот метров. Исследования гиганта приурочили к программе второго Международного полярного года, который был только что объявлен.
В экспедицию отобрали людей отменного здоровья, но и здоровяк, как рассказывает Федоров, на такой высоте похож был на рыбу, вытащенную из воды: «Разинешь рот, а дышать нечем! Пройдешь сорок — пятьдесят шагов и скисаешь, надо посидеть. А когда зазимовали — совсем беда: морозы, вьюги, белая пелена перед глазами — измаешься, пока снимешь показания приборов. Но работали как демоны в заоблачной выси! Очень я себе нравился».
Страна остро нуждалась в электроэнергии, и на Волге запроектировали гидростанцию, каких еще не существовало. Даже Гранд-Кули в США — «Электрическая королева мира» — должна была уступить ей в мощности.
Как ни странно, Волга была слабо изучена. А чтобы построить гидростанцию, надо знать о реке все. Начались исследования. В числе исследователей — Федоров. Работает увлеченно. Его — и не только его — поражает огромность испарения могучей реки. В жаркий день с квадратного километра поверхности улетучивается в воздух до ста тонн воды. Федоров сообщил эту величину расчетчикам, и ее исключили из общего количества воды, которая будет вращать турбины станции. Это только один из примеров работы самоучки гидрогеолога.
Волга, как известно, впадает в Каспийское море. А если встанет поперек нее плотина — как это отзовется на жизни моря? Новые проблемы — и Федоров в группе гидрологов, ихтиологов, метеорологов уплывает на Каспий.
Его увлекает в жизни богатырское. Вот он уже за Полярным кругом, на Колыме. Край вечной мерзлоты пробуждается, в недрах его несметные богатства, но, чтобы овладеть ими, необходим источник энергии. Проектируется и здесь гидростанция. Федоров в числе ее зачинателей. После Памира к морозам и вьюгам не привыкать. На Волге и Каспии углубились его знания гидролога. Но ледяной покров Колымы нарастает за зиму до трех метров, чего, конечно, не случается на Волге. А каков здесь паводок — все сметает с берегов прочь… Радостным был труд — обуздать эту реку-дикарку.
В возрасте тридцати двух лет Владимир Петрович Федоров пришел ополченцем в батальон. На военной службе не бывал, но с обстановкой быстро освоился.
Определил я гидрогеолога во вторую роту, к Коробкину. Увлекся он минноподрывным делом. Однако военных порядков не признавал: «Ни подчиняться не желаю, ни свою волю людям навязывать!»
Но война есть война. В роте погиб в бою взводный командир. Решили поставить Федорова. Прочел он приказ по батальону — и опешил. Но не кинулся, как я ожидал, буянить. Притих, задумался. От приказа в боевой обстановке не открестишься, надо браться за дело…
Впоследствии Федоров говорил: «Никогда в жизни ничего не пугался. Начальства не признавал. Выговоры на меня не действовали. Работу делал такую, какая самому интересна. А тут, как подчинили мне людей, стало страшно. Ведь не за прибор-вертушку или термометр — за жизнь человека в ответе! Дрожал как цуцик…»
Между тем требовалось выполнять боевые задания. На минирование неумелых не пошлешь. Другое дело — помочь на переправе. Поздней осенью, когда уже надвигался голод, предпринимались попытки прорубить кольцо блокады. Вот одна из них. Собрали бездействовавшие рыбачьи лодки, затащили на берег реки Тосно. Спрятали в кустах. Задача саперов: едва проглянет рассвет, столкнуть флотилию на воду, принять на борт подготовленную для десанта пехоту — и за весла. Река невелика — несколько размашистых гребков, и выпрыгивай на берег, лупи фашистов.
Но «гладко было на бумаге…» Рыбачья лодка громоздка, неухватиста — двое брались за причальную цепь, еще двое за уключины, позади — подмога от пехотинцев. Но под днищем песок да камни — плохой волок! — а до воды бежать да бежать. Притом в открытую.
И вот — боевое крещение взвода… в собственной крови. Взвизгивают пули, с железным кваканьем шлепаются и взрываются, не давая прохода, мины. Люди гибнут, лодки уже разнесены в щепы, а причальные цепи, взлетая от взрывов, калечат раненых.
— Ложись! — прокричал Федоров и распластался на земле. Лежит беспомощный, растерянный — и чувство гадливости по отношению к себе поднялось в нем. Не выдержал, сел, подставляя себя под пули: «Легче умереть…»
— Петрович, не дури! — крикнул подбежавший боец. — Лож… — и не договорил. Под челюсть ему ударила пуля, хлынула толстая струя крови и, пульсируя, залила гимнастерку. Будто в красном мундире боец замертво рухнул на землю.
Гибель человека, кинувшегося спасать его, командира, так потрясла Федорова, что все страхи отпали. Возникло непреодолимое желание бросить вызов смерти. И он, бесшабашно сдернув фуражку, балагуря выкрикнул:
— Тетка сказала: «Худо, Володя, придется — воротись домой». Айдате, ребята, к моей тетке на блины!
Хохот, лихой посвист были ответом. И с криком: «Ура, ломи фашистов! Смерть гадам!» — ринулись, кто смог, к лодкам.
Уцелевших лодок хватило, чтобы осуществить переправу.
Бой за боем, и люди сплотились вокруг своего командира. «Петрович, — уже ласкались к Федорову, — мы за тебя, как за отца родного… Не дадим в обиду и помереть не дадим!»
Зимой того же первого года войны Федоров был тяжело ранен. Врач Козик назначила его в эвакуацию из Ленинграда. Во взводе с Петровичем расставались как с родным человеком. Превозмогая страдания от пробитого разрывной пулей легкого, он приложил к губам гармошку, попытался что-то сыграть… Не вышло. Тогда он передал гармошку одному из бойцов, и тот по его просьбе сыграл «Катюшу».
Федорова увезли. А его взвод и при новом командире остался в батальоне одним из передовых.
Потребовала служба — и пришлось мне побывать в Ленинграде уже глухой зимой, в мороз. Снегу навалило столько, что шофер и я взяли в машину по лопате. Предусмотрительность оказалась не лишней: по дороге в город не раз приходилось разгребать снег, чтобы проехать.
Миновали Невскую заставу — а тут троллейбус в снегу. Одна штанга с роликом торчит кверху, не находя проводов, другая упала концом в сугроб. Когда поехали дальше, я оглянулся — и показалось мне, что не троллейбус, а что-то живое заламывает в горести руки…
Редко где встречались прохожие. Промерзшие квартиры и небывало морозная зима вынуждали людей так кутаться, что не поймешь, кто это медлительно вышагивает — мужчина или женщина: с виду — что-то бесформенное.
Попали на Невский. В оживленнейшем когда-то квартале проспекта, между колоннадой Казанского собора и Домом книги, на пустынной мостовой теснились люди — взрослые и дети — с кувшинами, чайниками, бидонами и бидончиками в руках. Оказывается, нашелся умелый человек и вывел из-под земли наружу водоразборную колонку. Колонка обросла уже ледяной горкой: не каждому ведь под силу унести воду — иной тут же драгоценную влагу и расплескает…
Гнетущий след остался на душе от этой поездки.
И вдруг — автобус… Живая, шумящая мотором машина — и где же, у нас на фронте! Не хватит слов, чтобы передать бурный всплеск охватившего бойцов восторга. Каждый норовил прикоснуться к машине, словно желая удостовериться — не ошибается ли глаз. Изголодавшемуся человеку чего только ни примерещится!
— Автобус… автобус! — даже слово-то выговаривали с наслаждением. — И целехонький, ребята, и на полном ходу, черт его дери!
А на автобусе и номер сохранился, и маршрут, которым он когда-то возил набивавшихся в него ленинградцев.
Вспомнился всем довоенный город, и таким теплом повеяло на каждого из нас от машины — пришельца из прошлой мирной жизни, что невозможно было не прослезиться…
Автобус этот снарядили городские власти для вывоза раненых, которых скапливалось все больше и больше.
К декабрю сорок первого сгустился мрак блокады. Казалось, не столько вражеский огонь, сколько голод косит бойцов. Сделавшись кадровым, батальон помолодел, но и молодые бойцы при свете дня выглядели старичками. Никто не побежит, не схватится бороться, не услышишь в батальоне и громкого голоса.
Ждали ледовой дороги через Ладожское озеро. Рассчитали, что дорогу можно открыть при толщине льда минимум в двести миллиметров. Но медленно, очень медленно нарастал лед. Ждать было мучительно, ведь голод что ни день уносил жертвы… И не дождались двухсот — рискнули, пустили к Ленинграду для пробы конный обоз при ста восьмидесяти. На дровнях лишь по два мешка продуктов. Возчик шагал рядом. А впереди тридцатикилометровый путь, над которым рыскают фашистские самолеты. И не весь караван достиг Ленинграда… Через два дня по следу лошадей покатили едва загруженные грузовики, и все же несколько машин затонуло. Доставили на автомобилях в город тридцать три тонны продуктов, почти в двадцать раз меньше суточного голодного пайка тех дней…
Прошло немало времени, пока зимний путь через Ладогу обрел право называться Ледовой дорогой жизни.
Мрачные дни декабря… Включишь в батальоне радиоприемник, и, на какую бы волну ни настроился, в эфире одно: горланят, беснуются фашистские мужские дуэты, трио, квартеты, солдатские хоры. Долбят на разные лады: «Капут Москве! Капут большевикам! Капут России!..»
В один из этих дней в батальон поступил приказ: явиться на военную игру.
Игра? В декабрьских снегах блокады? Само это слово из лексикона мирного времени в моем сознании прозвучало нелепостью.
Комиссар усмехнулся:
— А ты еще ссадил в чистом поле бильярдный стол. Поставили бы шары, разыграли с тобой пирамиду, и воцарились бы у нас с тобой на КП мир и благоволение!
Позлословили, отвели душу. Но приказ есть приказ. Из текста следовало, что игра намечена командная, — хоть на этом спасибо: бойцов не потревожили. Собрались на игру втроем: я с комиссаром и начальник штаба батальона, на этой должности прекрасно управлялся Лапшин, теперь уже старший лейтенант.
Лапшин отправился к армейскому начальству, чтобы получить карту района игры и выведать, если удастся, причину столь неожиданного для действующих войск занятия.
Возвратился Лапшин ошеломленный. Не сразу и выговорил:
— Игра на отступление… В глубь города…
— Что вы несете? — закричал я. Опомнитесь!
— Повтори! — потребовал комиссар.
Оба мы, видать, настолько были страшны, что Лапшин попятился.
— Нет, нет, не отступление! Это только игра. На сокращение фронта обороны нашего южного сектора.
Тяжелое молчание. Развернули карту.
На карте поселок и пароходная пристань Усть-Ижора. Места знакомые. Когда-то я высаживался здесь, неся знамя Николаевского инженерного… Но прочь праздные мысли… Спрашиваю Лапшина:
— Известны вам исходные позиции для военной игры?
Старший лейтенант показал здешний, левый берег Невы.
— Так, — говорю, — понятно, начинаем игру с района, который обороняем… — Мы с комиссаром переглянулись: зловещее начало. — А дальше, — спрашиваю, — как развивается игра?
Палец ткнулся в противоположный, правый берег Невы… Все ясно, Лапшин не обманулся: игра на отход с нынешних позиций.
Игра — всего лишь игра… Но почему же так мучительно к ней приступать? Отдать без боя землю, где на каждом шагу и труд, и кровь, и могилы защитников Ленинграда… Подумать страшно, что затевается!
Но приказ есть приказ. Диспозицию, а затем и ход операции следовало на местности обозначить условно, расставив красноармейцев с плакатами.
Квадрат фанеры с соответствующим знаком — это рота, взвод или машина с инженерным имуществом. С фанерками вступали в игру и пехотинцы, танкисты, артиллеристы, связисты.
Едва мало-мальски рассвело, как на исходных позициях все пришло в движение. Войска (условные) вышли на гребень высокого здесь и крутого берега. Как спуститься на лед? Соблазняет лестница, сбегающая по откосу, — ею пользуются местные жители. Но хлипкая лестница развалилась бы, и понесла нас вниз сила земного притяжения — кого лежа, кого сидя, кого кувырком.
Кто-то выкрикнул:
— Переход Суворова через Альпы… Только задом наперед! Александр Васильевич наступал, а мы даем деру… Ура, братцы!
Отряхивая снег, я поискал глазами комиссара.
А Осипов, гляжу, лежит без шапки, без рукавиц, без одного валенка. Порывается встать и не может. Я — к нему. Послал вестового подбирать потерянное, а сам подал ему руку. Осипов сел.
— Зря мы не захватили с собой медицину, — говорю. — Может, Козик вызвать?
— Не надо, — возразил комиссар. — Хоть и ломота во всем теле, но посижу, отпустит… А ты не задерживайся, играй. Вон фанерки-то уже двинулись вперед. Я присоединюсь потом.
Внезапно перед нами как выросли капитан и лейтенант. Щеголевато одетые незнакомцы. Спрашивают, что случилось.
Гляжу, оба с повязками на рукаве. Посредники! Скандал… Вот запишут: «Комиссар инженерного батальона еще на исходной, не вступая в бой, выбыл из строя…» Одним духом повернулся я к посредникам спиной, заслонил Осипова. «Спрячь шпалы, — шепчу, — застегни полушубок и молчи, молчи, сам скажу что надо, сойдешь за рядового…»
Осипов, не понимая меня, только глазами моргал, и я, обламывая в спешке ногти, сам застегнул на нем полушубок до горла и еще воротник поднял.
Встаю, называю себя. Капитан кивнул лейтенанту, и тот застрочил в полевой книжке. Удрученный грозившими неприятностями, я и не рассмотрел толком, как выглядел этот капитан. Внешность не запомнилась, но зато бурки на нем… отдай все — и мало! Видать, теплые, но такие легкие в ходу, будто не из шерсти сработаны, а из пуха. Позавидуешь, когда у самого валенки как пудовики на ногах.
— Ополченец? — Капитан пренебрежительно кивнул в сторону упакованного Осипова. — Последний, так сказать, из могикан и тот сковырнулся?
— Обозник, — сказал я, сам не зная почему.
— Ах даже так? — Капитан оживился. — Добросердечие к обозу в ущерб управлению действиями батальона?
Я возмутился:
— А вы не забываетесь, капитан? Повязка на рукаве еще не дает вам право развязывать язык.
Лейтенант с треском перекинул страницу, продолжая записывать. Но тут произошло неожиданное.
— Хватит, комбат, в кошки-мышки играть!
Осипов стоял, опираясь на руку вестового, — гневный, в полушубке нараспашку.
— Я комиссар батальона и сам за себя отвечу! Так и запишите, лейтенант. Что вы так уставились — я не привидение! А расшибиться, к вашему, капитан, сведению, может каждый. И добросердечие в армии не порок! А что касается игры, то я и комбат тут ни при чем. Игра штабная, и за батальон играет наш начальник штаба, ему и карты в руки. Запишите фамилию, товарищи посредники: старший лейтенант Лапшин. И до свиданья!
Посредники молча удалились.
— Накормленными ушли, — усмехнулся Осипов им вслед. — Это же для них хлеб — обнаружить нескладицу. А я своим превращением им целый каравай подкинул… «Обозник»! — тут же вспомнил Осипов. — А ловко ты меня оформил, маскировщик! — И он захохотал.
Подхватило и меня. Стоим и хохочем, глядя друг на друга, до слез насмеялись.
Пошли мы с комиссаром вперед, к маячившему за снежной целиной берегу. Ясное морозное небо, солнце… благодать! Но как подумаешь о том, что обозначает этот переход через Неву, — вскипаешь от протеста, а ноги словно чугуном наливаются…
Проворство проявляли только посредники. Явно заинтересованные в игре, они мелькали тут и там.
— Слушатели какой-нибудь эвакуированной академии, — заметил комиссар. — Как считаешь?
— Стажеры? Вполне вероятно, — согласился я. — Обстановка на Ленинградском фронте исключительно интересна для теоретических обобщений, будущих диссертаций.
Тяжелые раскаты стрельбы за спиной сотрясли воздух.
Комиссар взглянул на часы:
— Пообедали фрицы. Не откажешь им в пунктуальности.
Фашисты что ни день били из дальнобойных по Ижорскому заводу. На старинной плотине перед заводом мы установили сеть с лоскутками, окрашенными по сезону. Но маскировка не вводила в заблуждение вражеских артиллеристов. Все здесь было давно пристреляно, а корректировку с большой высоты вели самолеты, едва достижимые для наших зенитчиков.
Снаряды неслись в воздухе, пришепетывая, — звук, характерный для крупных калибров. Фашисты клали на завод, что называется, «чемоданы».
Стены цехов от обстрелов с каждым днем становились все ниже и ниже — даже те, крепостной толщи, что были сложены еще петровскими мастерами. Но странно — крыши, хотя и продырявленные, оставались крышами, только оседали. Создавалось впечатление, будто завод-гигант стремится уйти под землю, избавиться от издевательств современных варваров.
И все-таки завод хоть и по закоулкам, а действовал. Ремонтировал поврежденные в бою танки, артиллерийские орудия. Мы, саперы, получали на Ижорском броневые колпаки.
Комиссар вздохнул:
— Опять сейчас там кровь в цехах, а мы с тобой в игру играем…
Но внезапно артиллерийский залп ударил с нашей стороны. С острым свистом понеслись снаряды. Среди гостей — переполох. «Прекратите стрельбу! — раздались крики. — Отставить… Вы же по своим!..» Непривычным людям показалось, что огонь настильный и что снаряды вот-вот оборвут головы.
А я ликовал:
— Живем, комиссар? — Так стало легко на душе, да и в ногах тоже.
— Эге, живем! — И Осипов, приветствуя наших артиллеристов, помахал рукой в сторону берега. — Да здравствуют морячки!
Стреляли эсминцы. Стремительные и яростные по своей природе, эти боевые корабли, если можно так сказать, были «спешены», включены в полевые войска. Стояли они здесь, в верхнем течении Невы, и давали огонь по вызову с КП нашей армии. Сейчас эсминцы, видимо, в ответ на варварский обстрел завода произвели артиллерийский налет на пехотные позиции фашистов. А снаряд морской артиллерии — не шутка!
Случалось видеть эсминцы в разное время года — и всякий раз я огорчался сначала: «Пустынно на Неве. Ушли кораблики, покинули нас». Но протрешь глаза, и, как на загадочной картинке, по черточке складывается облик кораблей — одного, другого… Нет, не ушли, все с нами! Спасибо, верные друзья! И уже смеешься над собой, восхищенный изобретательностью моряков. Великолепный камуфляж! Встав у берега, эсминцы утратили свой суровый шаровый цвет, уместный в открытом море. Сделались как бы частью ландшафта, меняя по сезону окраску. Сейчас корабли стоят во льду. Кругом сугробы снега, и среди них эсминец — словно тоже сугроб… Искусство маскировки делало корабли для врага невидимками.
Крепко, видать, всыпали они в этот раз фашистам! Обстрел Ижорского прекратился.
Слух о прошедшей военной игре с быстротой степного пожара облетел войска. Воспринята игра была как репетиция отступления внутрь города и даже сдачи Ленинграда. Что тут поднялось… У Козик опустели койки, больные добровольно возвращались в роты. «Стояли насмерть и будем стоять! Не бывать врагу в Ленинграде!»
А тут подоспело радио — да какое. Немецкие фашисты, подбиравшиеся уже к Москве, биты! Легенда, родившаяся в поверженных странах Европы, что коричневые орды непобедимы, лопнула, треснула, растоптана советскими танками!..
Укрепился зимник через Ладожское озеро, и нам прибавили хлеба. Ликование вызвало появление в пайке квашеной капусты. Ели с наслаждением, открывая в этой более чем простой пище множество дотоле неведомых достоинств. К столу изголодавшихся это была целебная добавка.
Стала Ладога доставлять и другие продукты. Повеселели бойцы. Оживилась заглохшая было художественная самодеятельность. Завязались шефские отношения с городом. Тут потрудился член комсомольского бюро батальона сапер Болотников. Ополченец из учителей, Аркадий Львович умело подготовлял встречи. Дружба установилась со швейной фабрикой имени Володарского. Шефство было обоюдным: то к нам приезжала делегация работниц, то саперы во главе с комиссаром отправлялись на фабрику.
Однажды приглашение с фабрики озадачило бойцов: «Ждем вас в саперном снаряжении». Было это в канун Восьмого марта (1942), и бойцы изготовили для подарков всякого рода самоделки. Поехали, а потом с восторгом рассказывали, в какое грандиозное событие вылился этот женский праздник. На улицы и на площади вышло все население Ленинграда. Людям раздали лопаты, метлы, совки, кирки, ломы… Началась очистка города. Саперы работали бок о бок с «володарками». Не отставали и наши медички: Ольга Павловна Сергеева, Аля Калинкина, Мария Крупина-Смирнова, Нина Чебан, Днепровская, Дубовицкая.
Болотников предусмотрительно захватил из батальона музыкальные инструменты, так что состоялся и концерт.
Мы с Осиповым сидели в промороженной комнатушке барака, где прежде жили рабочие близлежащего кирпичного завода. Под землей жить надоело, а здесь хоть и опасно при обстрелах, зато белый свет в окошке. Комиссар за столиком, с кружкой кипятка, а я напротив, и тоже с полной кружкой. Кипяток хоть немного, но утоляет чувство голода. А то сосет и сосет под ложечкой, а в желудке будто кол переворачивается. Схватывает тупая боль, а во рту полно слюны — поташнивает… Отвратно!
Комиссар отхлебнул глоток, крякнул и улыбнулся: «Эх, хорошо! Самое вкусное на свете, убеждаюсь, не чаи, не кофеи, а кипяточек из свежей колодезной водицы…»
С мороза забежал Чирок, Как всегда, быстрым своим взглядом он оценил обстановку, глянул на стол и сокрушенно вздохнул:
— Дожили. Командование отдельного армейского пробавляется кипяточком.
— Так ведь согревает и тело, и душу! — возразил комиссар. — Налить кружечку?
Но помпохоз солидно изрек:
— При ослабленном организме научная медицина не рекомендует пить лишнее.
— Ишь ты… — Комиссар усмехнулся. — По-научному стал жить. То-то все худеют, а ты ядреный, как репка.
Я вгляделся в помпохоза. Доходили до меня слухи о каких-то якобы темных его комбинациях, но узнать что-нибудь толком не удалось. Решил: наговоры. Но и бойцов нельзя винить — голодают, оттого и болезненная подозрительность.
— Предлагаю, — сказал я, — поставить лекцию товарища Чирка для бойцов на тему: «Научный способ не пить, не есть, но быть сытым».
Чирок мои слова пропустил мимо ушей. Открыл полевую сумку и выложил на стол два пакета.
— Получены командирские пайки. — И поспешил убраться.
Раскрыв пакет, комиссар, человек некурящий, как всегда, отдал мне свою пачку папирос.
— Гляди-ка, а печенья больше — ведь четверть пачки в месяц давали… И карамелек уже десять… А это что? — Осипов и рот разинул. — Корейка!
Я поспешил развернуть свой пакет.
— И у меня!
Комиссар покачивал драгоценный кусок на ладони.
— Грамм двести пятьдесят, а то и триста вытянет… Вот это подарок… Старается Ладога!
— А может быть, старается Чирок? — сорвалось у меня с языка.
Осипов глянул на меня — в глазах испуг.
— Ты что это… — прошептал он. — Чирок в партию подал.
Я достал блокнот.
— Пишу, Васильич, в приказ: «Назначается комиссия для проверки батальонного хозяйства в составе…» Подсказывай.
Комиссар залпом допил кипяток, уже остывший.
— Пиши председателем Хралова.
Это был не молодой уже инженер. В прошлом конник корпуса Котовского. Благодарственной грамотой за подписью Григория Ивановича гордится не только он сам, но и вся вторая рота, где он политруком. Ввели в комиссию Гулевского, ввели Сашу Днепровскую…
В штабе в присутствии комиссара я спросил Лапшина:
— Командирский паек получили?
— Получил.
— Что в нем?
— А как всегда, — усмехнулся старший лейтенант. — На один укус. Тут же и съел.
В батальоне комсомольцы создали плакат-газету «Динамит». Ее не назовешь стенной. Стенная газета живет прочно на стене, оттого и «стенная». «Динамит» и не многотиражка — готовят его регулярно, но в одном экземпляре. И тем не менее свежий номер «Динамита» успевают прочитать во всех подразделениях батальона. А ведь батальон, напомню, армейский, роты обычно разрознены, каждая работает на боевом участке какой-нибудь дивизии из входящих в армию.
Это и определило характер газеты. В основе — это складень из трех фанерных створок, так что газету можно повесить, а можно и поставить. Удобно и то, что материал можно менять по частям и в любое время. Это сделало газету злободневной.
Изготовили складень в комсомольском бюро батальона. Составлять газету и редактировать поручили комсоргу Якерсону и члену бюро, бывшему чертежнику Виноградову. Но Виноградов приступил к делу не с чертежными инструментами, а обнаружил способности стихотворца. Якерсон оказался неплохим рисовальщиком.
Разведчик Богуславский подорвал вражеский пулемет. Через день уже стихи на первой полосе:
А на третьей полосе карикатура на нашего батальонного почтальона и стишок:
Якерсон расцвечивает полосы газеты. А карикатуры его поддерживает стихами Ваня Виноградов.
Теперь Виноградов политрук третьей роты, но с газетой не порывает. К обоюдной пользе.
Знакомлюсь со свежим номером «Динамита». Уже поступают сведения из комиссии, проверяющей каптерки и склады батальона. И вот отклик «Динамита» — карикатура и острый стишок:
Комиссия вскрыла и хищение хлеба. Обирали голодного бойца не только с помощью пятачка под тарелкой… Пришлось акт комиссии передать прокурору.
И вот суд. В бараке стол, скамьи, уже переполненные саперами. Привели под конвоем Чирка и двух кладовщиков, сообщников его по воровским делам. Все трое, бледные до неузнаваемости, едва переставляли ноги. То одному, то другому становилось дурно, и заседание суда никак не могло начаться. Напряженная тишина, которая могла прорваться и самосудом… Я усилил конвой. А председатель, юрист из трибунала, видать, бывалый человек, не стал медлить. Постучал ладонью об стол и огласил обвинительное заключение. Рядом с ним за столом — заседатели из рядовых бойцов.
Председатель:
— Встаньте, Чирок. Признаете себя виновным?
Чирок стоит истуканом. Пуговицы на гимнастерке срезаны (так полагается), все ремни отобраны, и он, казалось, озабочен только тем, чтобы не сползла одежда.
Так ничего и не сказал. Но когда председатель предоставил слово бойцам, разделив их на обвинителей и защитников, — единодушный грозный голос презрения как бы пробудил истукана. Чирок признался в воровстве и повалился на колени.
Кладовщики, напротив, пытались изворачиваться, валили вину на помпохоза: мол, понуждал воровать и все забирал себе, возил на продажу в город… Однако справедливый приговор всех троих уравнял:
— В штрафной батальон!
Получил батальон задание — подготовить пути для движения танков. Гляжу на карту — направление указано на юг, юго-запад, юго-восток… Ура, близок удар по фашистским головам! Но — чшш… распоряжение с грифом «Совершенно секретно», и мы с комиссаром порадовались лишь втихомолку. Расписались на бумаге — «читали», и начштаба Лапшин тотчас упрятал ее в свой сейф.
Дело было зимой, но наст на невской равнине обманчив: под коркой льда и снега тут и там таились болотца, а кое-где и трясины. Даже в лютые морозы, на которые не поскупилась зима 1941/42 года, многие из них не замерзали.
Рекогносцировку я поручил Попову.
Он по-прежнему видел во мне не столько командира, сколько коллегу по путейскому институту. Однако это не порождало ни с его, ни с моей стороны фамильярности — отношения определял устав.
Никто не уследил, что Попов отправился на рекогносцировку днем. День, правда, был туманный, но, когда путеец выбрался на передний край, его окликнул разведчик Рыжиков; замаскировавшись, он вел наблюдение за немецкими траншеями.
— Ложись, товарищ Попов… Не маячь!
— Да вы что, товарищ… Чтобы я голову склонил перед каким-то… — и не договорил, сраженный пулей.
Так погиб наш неутомимый конструктор, немало сделавший для усовершенствования боевых оборонительных построек.
В канцелярии батальона он не оставил никаких адресов, и некого было известить о его смерти. Но саперы сохранили о чудаковатом инженере светлую память. Проведали, что Попов участвовал в сооружении монумента Сергею Мироновичу Кирову, что на площади Стачек. Сам он ни разу этим не похвалился.
На моем служебном столе все чаще появлялась толстая тетрадь с обрезанными бланками извещений («похоронными» называли их в народе). Я ставил подпись, в молчании передавал заполненный бланк комиссару, ставил свою подпись и он. Лапшин тоже молча оттискивал печать, и скорбный ритуал заканчивался тем, что фамилия погибшего вычеркивалась из списка батальона.
Вскоре после того, как Попова предали земле, погиб Рыжиков. Не уберегся в разведке, и фашисты его растерзали. Разведчикам не удалось и останки собрать, чтобы похоронить своего доблестного командира… Погибли отличные минеры, студенты-горняки Катилов и Потылов…
Многие и многие саперы, героически павшие в боях за Родину, преумножили славу защитников Ленинграда.
Я — владелец завода. С уважением смотрю на себя в зеркало. Богач! Только глаза от голода провалились.
Главный цех завода — изгибающийся улиткой большой зал. На каменном полу рельсы. Сюда вкатывают вагонетки с серым кирпичом-сырцом. Затем зал наглухо закрывают, и внутрь напускают жар. Кирпичи румянятся, все больше и больше. И когда вагонетки выезжают наружу — это уже звонкие красные кирпичи, годные в постройку.
Когда вблизи развернулись военные действия, директор кирпичного завода заторопился прочь, но ему требовался акт, из которого следовало бы, что он не сбежал, бросив государственное имущество, а передал его в надежные руки.
Акт я подписал. Приложил, к удовлетворению директора, печать батальона. Но ни пускать завод, ни стеречь его не собирался, да и развалились уже от обстрелов каменные строения. Сушильным сараем я соблазнился, вот чем. Прикинул на глаз: доски, рейки, брусья, столбы — это же материал, в котором все острее нуждаемся. Правда, у нас, во фронтовой полосе, есть деревья и даже рощи, но не рубить же их, не создавать в окрестностях Ленинграда пустыню. А сосны, ели нам и жизнь поддерживают: настой из хвои — целебный при голодании напиток.
Порадовались мы, что разбогатели, да не надолго: весь строительный материал быстро ушел в дело.
Но развилась у саперов смекалка. Гляжу — на хозяйственный двор батальона въезжает грузовик с прицепом, груженный бревнами, за ним — второй.
Радостные возгласы:
— Сироткин с добычей! Вот это да… Расстарался!
Михаил Васильевич Сироткин — начбоепитания. Он торжественно восседал за баранкой на головной машине.
Увидев меня, выскочил из кабины, рапортует.
Вон он каков! В поисках лесных материалов неутомимый Сироткин закатился за Тучков Буян. Казалось, это лишь захламленный уголок в городе. И вдруг этакий подарок батальону от Буяна!
Сироткин — инженер-автомобилист из ополченцев. Уже в батальоне аттестован лейтенантом. Он и начбоепитания, и начальник транспорта. Но еще и колдун. В его руках и не горючее — горючее, тянет машину. У многих автомобили на приколе, а в батальоне действуют.
Небольшого роста, подвижный, Михаил Васильевич ни при каких затруднениях не терялся, всегда умел найти и выход, и разумное решение. За блокаду он похудел, пожалуй, больше других, но от этого сделался только подвижнее. Вежлив, дружелюбен, лицу его свойственна, кажется, только приятная улыбка. Очень он подружился с нашим милым врачом Козик…
Однажды комиссар сказал мне: «Пойдем поздравим молодоженов». И я только мог порадоваться тому, что Козик и Сироткин поженились.
Командовал нашей Н-ской армией генерал Владимир Павлович Свиридов. Образованный артиллерист, он много делал и для обороны Ленинграда, и для подготовки войск к предстоящим наступательным боям. Однако не замыкал себя кругом военных интересов. Знал литературу и не терпел порчи, оказенивания русского языка, в чем бы это ни выражалось. «Сукно уместно в шинели, — говаривал генерал, — а не взамен языка человеческого. Попрошу составить бумагу коротко и грамотно!» Замечания Свиридов делал не только работникам своего штаба. И на него не обижались. Дело говорил.
Не без участия этого культурного и требовательного генерала к работе в армейской и в дивизионной печати были привлечены писатели Александр Гитович, Владимир Лившиц, Владимир Иванов (Муха), Дмитрий Остров, Кесарь Ванин, Дмитрий Левоневский, Павел Кобзаревский, а также и художники.
В начале второго года войны, летом, стали проникать от наших людей из немецкого тыла тревожные сведения. Передавали, что по железным дорогам с разных направлений сюда, на северо-запад, движутся эшелоны с танками, и подсчет машин показывал, что гитлеровцы не оставили попыток овладеть Ленинградом.
Перед фронтом нашей Н-ской армии, закрывая горизонт, виднелся город Детское Село. Фашисты там сильно укрепились. А в обширных дворцовых парках могли скрытно сосредоточиться сотни танков. И путь к Ленинграду тактически в пользу врага: равнина — есть где развернуться танковой армии… Это пугало. Ближние подступы к Ленинграду, разумеется, были ограждены: бетонные пирамиды-надолбы, минные поля, колючая проволока. Но колючка для танка ничто; по надолбе выстрел-другой из танковой пушки, и бетон — в куски. Было о чем призадуматься и артиллеристам, и нам, саперам.
У комсомольцев родился клич: «Батальон саперов — батальон изобретателей!» И пошли ребята мозговать. Только успевай подхватывать идеи да облекать в технические решения. Придумали ловушку для танков. В штабе армии проект утвердили, и он был осуществлен. В чем он заключался?
В сущности, на поверхности перед линией обороны ничего не изменилось — ни разрытой земли, ни помятых травы или кустов. Но достаточно затаившемуся в засаде саперу крутануть рукоятку подрывной машинки — и разверзнется земля, возникнет каньон, в который, как горох из порванного мешка, посыплются вражеские танки. Но надо угадать момент. Вид у грохочущей и с ревом продвигающейся танковой армады страшный, сапер у подрывной машинки может и растеряться. Это предусмотрено. На боевом посту всегда двое солдат во главе с лейтенантом. Пост связан по телефону со штабом армии и, разумеется, с батальоном.
Соорудили каньон-невидимку, а в нашем «бюро изобретений» новые заявки. Позвали меня. Иду и вижу — Лапшин ковыряется в мусоре. «Эка, чем развлекается… начальник-то штаба!» — думаю. Свернул к нему.
— Что это? — шучу. — «Навозну кучу разрывая, петух нашел жемчужное зерно»?
— Так точно! — отчеканил Лапшин, пружинно распрямившись, и кивнул на кучу битого кирпича. — Здесь жемчужина, а может, штучка и поценнее жемчуга!
Оказалось, что среди лома коробочка, раскрашенная под кирпич.
— Ваше изделие?
— Мое. Узнаете коробочку?
— Любопытно, любопытно… — И я наклонился над кучей. Но с маху не угадал. Кирпичи как кирпичи — иные со следами штукатурки, покрывавшей разрушенную бомбой стену дома…
Пришлось присесть на корточки. Вглядываюсь по отдельности в каждый кирпич… Нет, не дается в руки коробочка!
Озадачил Лапшин комбата и, довольный этим, позволил перебрать кучу руками. Только по весу я обнаружил пустышку.
— Замечательно, Александр Васильевич, браво!
— Это еще не все. — И Лапшин подвел меня к груде булыжника, а потом к кучке блеснувшего синеватой искрой каменного угля.
И опять я не узнал коробочек.
— Восхищен вашим искусством. Но не пойму, к чему эти муляжи?
— Вам как владельцу кирпичных заводов, — Лапшин улыбнулся своей шутке, — открою секрет.
И я услышал следующее. Заводы стоят давно, и дороги, к ним и от них ведущие, замусорены всякой всячиной. В колеях и по сторонам земля красная от утерянных и раздавленных телегами и машинами кирпичей. Вперемежку с красными — черные полосы: уголь… А уже во время войны булыжники, которыми были вымощены дороги, от обстрелов разлетелись далеко в стороны.
— Кажется, догадываюсь, — осторожно сказал я. — Коробочки начините взрывчаткой, приладите запалы…
— И к действию! — подхватил Лапшин. — Разложим умненько гостинцы… Много и не потребуется, сотни за глаза хватит!
Расчет тут не столько на удар по танковым гусеницам, сколько по психологии сидящего в танке фрица. Представляете: едва выйдут на траверз кирпичных заводов — как под танками бух-бух-бух! И достаточно, если остановятся какие-нибудь полдесятка машин. Фрицам взмерещится, что каждый кирпич и обломок кирпича, каждый уголек, каждый булыжник у большевиков взрываются, — а их миллионы! Замешательство неминуемо. Тут наша артиллерия и даст им прикурить!
— А можете, — спрашиваю, — сделать валун пудов на двадцать, на тридцать? — Пришла мне на ум озорная затея.
— Есть! — щелкнул каблуками изобретатель. — Будет исполнено!
Люблю этого человека — твердого в своей беспощадности к врагу и чуткого, добросердечного в среде товарищей. У него мягкие черты лица, крупный рот. «Портрет у меня простой, — как-то сказал Лапшин, над собой подтрунивая. — Рот на двоих да нос уточкой».
Случалось мне когда официально, а когда и запросто бывать у начальника политотдела армии бригадного комиссара Кирилла Панкратьевича Кулика. Рослый, спортивного вида кадровый танкист, он с первого взгляда располагал к себе простотой и ровностью в обращении. Высокое звание его ничуть не сковывало собеседника. Встреча с ним всегда приносила чувство удовлетворения. Принципиальный коммунист, человек культурный, начитанный, Кирилл Панкратьевич любил в свободную минуту потолковать и об искусстве, и о литературе, живо интересовался трудом и бытом писателей. Познакомившись близко со мной, Кулик как-то сказал, что партийная организация Ленинграда в боях обескровлена, нуждается в пополнении, и подал мне мысль о вступлении в партию. В декабре сорок первого, в самую напряженную пору блокады, мне особенно захотелось стать солдатом партии, и мое заявление было удовлетворено.
На этот раз я собрался к Кулику в сопровождении Лапшина. Огромный валун с блестками присущих граниту слюдяных вкраплений с трудом впихнули в дверцу моей «эмки» — ведь надо было изловчиться не помять «камень». Повезли, разумеется, и коробку с муляжами.
Когда нас позвали к Кулику, мы с Лапшиным подхватили с двух концов «валун»; изобразили на лицах крайнюю степень напряжения и, шаркая ногами, сгорбившись под тяжестью ноши, вошли в кабинет.
Кулик вскочил из-за стола. «Сумасшедшие, вы же надорветесь!» И кинулся к нам на помощь. Но мы уже успели взвалить «валун» на стол. «Этого еще не хватало — мебель ломать!» Из-под черных бровей-серпов Кулик метал в меня молнии, и я поспешил прекратить мистификацию.
— Товарищ бригадный комиссар, — я пожал плечами, — если вы против украшения стола — пожалуйста… — И легким ударом руки сбросил «валун» на пол.
Кулик замер от неожиданности — да как расхохочется… Брызнуло от него таким весельем, что и мы оба рассмеялись.
— Ай да саперы, — уже нахваливал Кулик, — ай да хитрецы!.. — Он подхватил валун с полу и объявил:
— Передам в красноармейскую самодеятельность. Спасибо!
Ознакомившись с муляжами и внимательно выслушав Лапшина, Кирилл Панкратьевич, очень довольный, сказал:
— Оставьте, товарищи, мне эти изделия. Доложу на Военном совете фронта.
Через короткое время Лапшину было приказано разморозить подходящее для муляжной мастерской помещение на «Ленфильме». Готовить папье-маше можно было только в тепле. Получил он дрова (их доставил на батальонной машине Сироткин), получил для клейстера мешок муки — драгоценнейшего в блокированном городе продукта, натаскали ему гору старых газет. В помощники себе он взял красноармейца Щербакова. Вызвалась поработать у Лапшина санитарка Мария Осипова, дочь комиссара (старательная рукодельница, но впоследствии девушку постигло несчастье: в бою лишилась рук). Разыскал Лапшин и кое-кого из сотрудников своего декорационного цеха. Те обрадовались фронтовому пайку. Все картонажники там и жили, на «Ленфильме», соблюдая режим строго секретного военного производства.
По командировке от инженерного управления фронта Лапшин побывал в Москве, после чего картонажная мастерская значительно расширилась. Уже не сотню изготовляли муляжей, а тысячи.
Время от времени командующий армией генерал Свиридов вручал правительственные награды. Случалось это редко — да и мы, оборонявшиеся в блокированном городе, не считали себя достойными боевых орденов и медалей. Появление орденоносца воспринималось как честь для воинской части. И можно себе представить, какую гордость за родной батальон испытывали наши саперы, увидев на груди начальника штаба орден — сияющую эмалью в золотом окаймлении Красную Звезду. Разумеется, сияла не только звезда, сиял и сам Лапшин.
Организовал Лапшин производство боевых картонажей и возвратился к своим прежним обязанностям. А штабные обязанности его умножились. Батальон, как и наша армия и весь Ленинградский фронт, все энергичнее готовился к активным действиям.
Здесь уместно упомянуть, что мины Лапшина в обороне города не понадобились. Фашисты не пошли в танковую атаку. Но партизаны в тылу врага применяли коробочки с успехом.
Его, нашего Александра Васильевича, уже нет в живых. Но отправимся на Кронверк Петропавловской крепости — посетим Музей артиллерии, инженерных войск и войск связи. В одном из залов Великой Отечественной войны увидим скромную настенную витрину. Под стеклом — знакомые, сделанные из папье-маше кирпич, кусок каменного угля, булыжник. И еще один экспонат, которому присвоено имя изобретателя: «Минный взрыватель Лапшина». Это металлический столбик, внутри которого перекатывается стальной шарик. Он играет роль клапана. Пока мина в руках установщика, шарик прочно держит на запоре взрывное устройство. Поставлена мина — и шарик автоматически на другой риске, понятно какой.
Взрыватель Лапшина предотвратил увечья и гибель не одного нашего сапера из работавших с минами в минувшей войне.
Много посетителей в музее, и перед витриной Лапшина если кто и задерживается, то на какую-нибудь минуту. Но быть может, этого достаточно, чтобы почтить память патриота.
Тем же летом сорок второго, когда мы опасались танкового прорыва на Ленинград, разыгрался один надолго запомнившийся мне бой… Началось с того, что один из командиров дивизий, молодой и воинственный генерал, заявил:
— Засиделись мы в окопах, пора и ударить по фашистам — для разминки. Да и молодежь из пополнений скучает. С виду военные, а сами еще и пороху не нюхали — куда годится?
Войска фронта еще не были готовы к тому, чтобы отбросить фашистов от Ленинграда, но инициативу комдива в Военном совете одобрили. Задачу поставили так: «Улучшить занимаемые дивизией позиции».
И вот на чердаке одного из домов в Колпине приоткрыто слуховое окно. У окна уселся со стереотрубой комдив. Здесь же, отряхиваясь от паутины, занимают места его штабные. Влезли на чердак и мы, несколько армейских саперов в роли наблюдателей: любопытствуем, как сложится эта «операция местного значения».
Со мной командир второй роты, но уже не Коробкин (Коробкин получил капитана и повышен в должности), а старший лейтенант Любош Аркадий Александрович. Тоже архитектор, но ничего в нем саперного. Белолицый, с глазами-сливами молодой человек, про которого хочется сказать: холеный, аристократичный. Он сын известного артиста Александринки.
Но — внимание! Вот части дивизии, покинув окопы, двинулись вперед… Вот уже атакуют врага… Хочется что-нибудь увидеть своими глазами, но к слуховому окну не сунешься — там НП генерала. Спешу приникнуть к одному из отверстий в крыше. Ожил горизонт! Навстречу нашей пехоте катит немецкая артиллерия, фрицы что есть мочи настегивают лошадей. Выжимают скорость полные гитлеровских солдат автомашины — подмога атакованным. Но где же наша артиллерия? «Упустят! — Дрожь нетерпения охватывает меня. — Упустят…»
Но генерал, схватив трубку полевого телефона, яростно командует артиллеристам. Мгновение — и заговорили наши пушки. Гляжу в свое оконце — дым, взблески пламени, дым на горизонте…
Неожиданно командир дивизии повернулся ко мне:
— Включайся в дело, майор!
Я вытянулся:
— Есть товарищ генерал! — А сам не представляю, какая от меня может быть сейчас польза. У комдива свои саперы — опытные ребята уже докладывают: и колючку вражескую, и минное поле преодолели. Что же еще?
— Прошу, товарищ генерал, уточнить задачу.
Комдив оторвался от стереотрубы:
— Броняшками богат? Закинь вперед полтора-два десятка, укрой мне молодых пулеметчиков… Чтобы ноги задом наперед не побежали!
— Есть, понятно! — И я устремился к лестнице с чердака.
Любош за мной, а генерал вдогонку:
— Учти, первый бой надо — кровь из носу! — дать новичку выиграть, а отступит перепуганным — и он уже не солдат… Моральная травма!
Дальнейшие события развернулись так. Я поспешил на Ижорский завод (рукой подать — здесь же, в Колпине). Сунулся в ворота — вот они, бронеколпаки, припасены для нас! Но в каждой броняшке тонна весу — а где транспорт?
Неожиданное проворство проявил Любош. Из заводских ворот выходил отремонтированный танк, а он ему наперерез: встал, раскинул руки. Командир танка из башни:
— Это еще что за комедь?
А Любош, не сморгнув:
— Приказ командира дивизии! Доставить на передовую броневые колпаки!
Командир танка помолчал, раздумывая. Покосился на стальную груду.
— А куда ж я их? К себе на спину, что ли?
Но мы быстро сообразили, как действовать. У танка есть крюк, на броняшке — проушина. Стальной трос — и дело в шляпе. Поехали. Только звон колокольный от запрыгавшей по дороге за танком броняшки…
Между тем с передовой уже приходили танки для заправки. Потащили и они за собой бронеколпаки. На корму танков, за башней, я сажал подоспевших саперов — по двое рядовых с сержантом.
Прибыли мы на передовую. И тут случилась такая штука: два колпака, привезенные танками, сели один на другой. Второй коснулся краем уже посаженного на место и так стоит — боком. Саперы растерялись: они уже приладились под каждый бронеколпак делать подкоп — лаз для пулеметчика с пулеметом, а тут как?.. Опасная заминка под огнем.
— Ребята! — кричу. — Да ведь так еще лучше! — И пулеметчику: — Ныряй, парень, в готовое укрытие!
И вдруг — взрыв… Я проваливаюсь в темноту…
Очнулся я от запаха — до того едкого, что слезами давился. Ничего не понимаю: где я, что со мной? Рядом — тихие голоса, а в нос мне тычется что-то противно холодное. Видимо, я застонал. Голоса повеселели, и кто-то сказал: «Довольно. Уберите нашатырный спирт».
Пробую заговорить — не терпится узнать про бой, про саперов, — а язык словно пьяный, едва вышлепывает слова. Наконец поняли меня, слышу в ответ:
— Осилили наши. И раненых немного. Здесь они, как и вы, в медсанбате.
Я в медсанбате? Это новость. Значит, ранен… прислушался сам к себе и не ощутил правой ноги. В холодный пот ударило.
Ко мне кто-то склонился. Белый колпак на голове, рот закрыт марлей.
— Будем знакомы, товарищ командир батальона. Перед вами главный армейский хирург Могучий Михаил Александрович. Сейчас я вас прооперирую. А ваше имя-отчество?
Я назвал себя. Про рану спросить не решился, но, бодрясь, добавил: «Могучий — это хорошо».
Трудно было спасти мне ногу. От рванувшего вблизи снаряда правое бедро не только раздроблено — превращено в кашу. Но спасибо врачам — Могучему и еще Фейертагу, который лечил меня в госпитале, — калекой не стал.
Отлежав около месяца в Ленинграде, я был эвакуирован затем на Большую землю. Ночью санитарный поезд, набрав раненых и больных, после многих маневров и остановок, каким-то кружным путем достиг берега Ладожского озера. Нас, прикованных к носилкам, разместили на палубе небольшого парохода. Тронулись тихо, без огней. В глубине суденышка мягко постукивала машина, за бортом с шумными всплесками заструилась ладожская вода… Прощай, Ленинград!
В глубоком тылу мы, валявшиеся в госпиталях, замирали, едва по радио начинали звучать позывные Совинформбюро — мелодия песни «Широка страна моя родная». Затем могучий бас Левитана или огорчал, или радовал положением на фронтах. Но вот я уже на ногах, хотя передвигаюсь еще с костылем. В возвращении на фронт мне отказано, и я, оставаясь военным, преподаю инженерное дело курсантам эвакуированного из Сталинграда танкового училища. В январе 1944 года начались победоносные действия войск Ленинградского фронта. Однажды передавали по радио приказ Верховного Главнокомандующего — назывались особо отличившиеся в боях воинские части, и вдруг слышу: моему батальону присвоено почетное наименование Лужский.
Долго я сидел перед радиоприемником, как зачарованный глядя на его зеленый огонек… Радостно было сознавать, что ополченцы свою задачу выполнили.