Берко кантонист

Григорьев Сергей Тимофеевич

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

 

 

1. Фунт изюма

С того часа как Берко очнулся, выздоровление его пошло скорыми шагами. Рука быстро заживала, раны, нанесенные Берком себе самому же зубами, очистились, рубцы затягивались, и фельдшер, которому не раз от Берка перепадало на косушку, уверил его и Штыка, что рука не повреждена. И в самом деле, когда Степан Ильич снял в последний раз бинт, то Берко мог свободно и без боли шевелить пальцами.

— Это ладно, — сказал облегченный Штык, — а то Зверь сказал, что если рука не заживет у тебя, то тебя за это сквозь зеленую улицу.

— Кто это сказал, ты говоришь?

— Зверь-то! Батальонный. Он нашу роту не любит из-за Антона Антоновича. Видишь ты, Антон Антонович-то был гвардии капитан, — ну, за какую-то провинность его сюда сослали. Он, как приехал, пришел к Зверю с визитом да его Зверине ручку поцеловал. С этого и пошли у них семейные неприятности. Зверина говорит Зверю своему: «Вот это мужчина, вот это кавалер, это офицер: он понимает тонкое обращение, а вы все — и ты, Зверь Косолапый, и все твои ротные командиры — мужики сиволапые». Надо тебе сказать, что он свиреп, а она в сто раз свирепее; не дай бог к ней «на вести» пошлют — забьет! «Ну, матушка, — сказал ей Зверь, — видел я, как он к твоей ручке приложился, так тотчас нос на сторону отворотил. Поди, после плевался час. Знаю я, чем твоя рука пахнет». Она: «Ах!» Да его в морду — на, нюхай. И пошла у них баталия. С тех пор к нашей роте особое у Зверя внимание. А Онуча Рваная, фельдфебель-то, который тебя окрестил, с ним заодно, со Зверем-то.

У Берка побледнели губы.

— Что значит «окрестил»? Мне уж сделали это, когда я был без памяти?

— Да нет, чудак, это у нас называется «окрестить», когда первый раз слабому всыплют. А тех, которые с тобой пришли, действительно скоро окрестят: уж их до крещения не велели пороть. Они к Бахману ходят, он их склоняет. А потом будет протопоп их учить как на вашу веру через плечо назад плевать.

— Кто такой Бахман?

— А помнишь, когда тебе портной хотел ухи прикроить, чтобы шапка лучше сидела, так был там писарь — цейхшрейбер, еще помнишь, он спросил: «А что же ухи ему не обрезали?»

— Так он тоже еврей. Я узнал сразу.

— То-то, узнал. Еврей-то он еврей, да моченый. Его ты пуще всего бойся. Имя ему меж нас не Бахман, а Звериное Ухо, а то просто Зверюхо, потому что все, что бы ни было в батальоне, через него Зверю известно. Его и офицеры, и учителя, и нижние чины боятся. Вот он слабых и подговаривает, чтобы шпионов между нас себе иметь. А ты, Берко, будешь на свою веру плевать?

— Что значит «плевать»?

— А как же. У нас уж сколько из ваших крестили. При полном параде спросят: «Откажись от сатаны и всех дел его! Дунь и плюнь на него!»

— Штык, ты веришь в такую глупость?

— Нам не до того, в этом деле разбираться. Вот велели мне тебя на рифметику вести. Ты дома учился?

— Да.

— Рифметику учил?

— Нет. Я учился читать наши книги.

— Ну, а рифметика такая, брат, наука, что тут ни бога, ни чорта не разберешь. Пойдем. Мы уж табличку начали учить. Беда! Например, так: сколько будет семью семь?

— О чьей семье ты говоришь?

— Ах ты! Да не о семье, а семь. Ну, взять, например, из кучи яблок семь раз по семи штук, сколько всего будет — это и будет «семью семь».

— Сорок девять, — ответил Берко.

— Верно. Откуда же ты знаешь?! Наврал, значит, что не учил рифметики. Учил, учил. Ну-ка, а скажи четырежды семь?

— Что значит «жды»?

— Это все равно, то же что «ю».

— Если все равно, то двадцать восемь.

— Откуда же ты знаешь?

— Очень просто: я считаю про себя потихоньку.

— Чудно. А я никак всю табличку не могу затвердить. Ну, идем, я Фендрикову прямо тебя покажу, скажу: «Глядите, Иван Петрович, я вам какого рифметика привел». Только не дай бог, если он с мухой придет.

— Зачем он ходит с мухой?

— Ну, «подшофе».

— Что значит «подшофе»?

— Ну, выпивши!

— Зачем так много слов, когда можно сказать просто: если человек пьян.

— У нас слов много. Нам слов не жалко. Пойдем в класс.

Это был первый выход Берка из лазарета. Батальонный лазарет находился в отдельном здании средь сада, близ казармы. Итти было через батальонный плац, по одну сторону которого цейхгаузы, по бокам мастерские, конюшни и другие службы, а четвертая сторона замыкалась трехэтажным корпусом казарм. Берко, следуя за Штыком, узнавал места, как будто они ему когда-то привиделись во сне. На плацу шло строевое ученье.

— Вот, Берко, погляди, какого дурака строят, — остановил Штык племяша. — Это третья рота. Сделает ружейные приемы.

— А где же у них ружья, я не вижу?

— А они думают, что у них ружья. Слушай, сейчас учитель начнет командовать. Постоим тут малость, рифметика еще прискучит. Только не высовывайся, гляди, из-за угла.

Унтер-офицер перед ротой взмахнул фалдочками своей куртки, как трясогузка хвостиком, и крикнул:

— Третий взвод, равняйсь! Смирно! Ружья на пле-чо!

Все кантонисты, как один, ударив правою ладонью по левому плечу, загнули пальцы левой в горсть, как будто держали в ней приклад ружья, правою протянули мгновенно по шву.

— Эй, кто там ружьем дергает! — кричит учитель, забегая с правого фланга. — Помни, что у тебя на плече ружье. Взвод! На кра-ул! Ать! Два! Три!

В три темпа кантонисты, как один, сжимают кулаки (ать!), звучно ударяют (два!) правою рукою в левый бок и левой (три!) — в правый.

— Отставить! — кричит учитель. — Почему звук плох? Когда берешь на караул, не дребезжать, делать удар сразу, как один человек. Ровней штыки, штыки ровней! Скворцов, где у тебя приклад? Запорю! Не шевелись! Чтобы никакого шевеления: стой и умри. Ружья к ноге. Ать! Два! Нехорош темп. Прием надо делать плавно. Не заваливай назад штыков! Скворцов, не шевелись: на стойке заморю!

— Видал? — дернул Берка Штык. — Форменно делают? У нас все по форме. Ну, идем на рифметику. Видал?

— Да, видал, — ответил Берко.

И в самом деле, учитель кричал про ружья так уверенно, что Берку на мгновенье показалось, что над головами кантонистов блеснули при взмахе ружей штыки.

Классы — в третьем этаже над спальнями. Там был такой же широкий сводчатый коридор; из него направо и налево застекленные двери классов; оттуда слышались гулкие голоса учителей и глухие ответы учеников. По плитам коридора мерно шагал дневальный; его звучные шаги были похожи на удары маятника, и это еще усиливало пугающую пустоту холодного коридора. Штык открыл дверь одного из классов и, подтолкнув Берка вперед, вошел вслед за ним.

— Честь имею явиться, Иван Петрович! По глядите, какого я вам рифметика привел: без всякой науки знает табличку.

— А почему ты опоздал? Здесь наука, а не какие-нибудь там «ружья на плечо». Наука тебе не фунт изюму. Науку надо уважать. Где пропадал, мерзавец?

Учитель, заложив руки за спину, играл фалдочками мундира и, мутно посмотрев на Штыка, не дождался ответа:

— Садись на место!

— Идем сядем скорее, — прошептал Штык племяшу, — он со здоровой мухой.

Они пробрались меж двух рядов скамеек и уселись на одну из них. В классе было около ста учеников.

Появление Берка с дядькой прервало урок. Один из кантонистов стоял навытяжку: его спрашивали. Все остальные сидели, положив ладони на стол, храня неподвижность и молчание.

Учитель, походив вдоль скамей, подошел к окну и, играя, сзади фалдочками мундира, посмотрел на двор, откуда доносились звуки ученья: «На кра-ул! Ать! Два! Три!»

Забыв, что спрашивал ученика, учитель нашел, водя глазами, Штыка и Берка рядам с ним…

— Курочкин! Кого ты привел?

— Это, Иван Петрович, мой племяш, Берко Клингер, из слабых. Я потому опоздал, что Берка еще из лазарета не выписали, — ну, его сразу и не отпускали. Он замечательный рифметик: всю табличку знает. А, говорит, не учился ничему.

— Что ты врешь! Садись! Ребята, не верьте, что науку можно одолеть, не учась. Сказано: Ars longa — vita brevis, то есть жизнь наша короткая, а наука не фунт изюма. Я сам учился десять лет. Я сам! Ибо сказано: «Век живи, век учись». Дальше как? — внезапно обратился Иван Петрович к тому кантонисту, которого спрашивал раньше.

— «Дураком помрешь», Иван Петрович!

— Совершенно верно. Ну, а сколько будет семью четыре?

— Двадцать два, Иван Петрович.

— Врешь. Семью четыре это будет двадцать восемь, а не фунт изюма! Ступай к двери! Понюхай, чем пахнет арифметика. Надо отвечать точно так, как тебе говорит учитель.

Кантонист, форменно шагая, подошел к двери и, приставив ногу, повернулся лицом к стене и упал на колени перед таблицей умножения, приколотой к стене в уровень глаз.

— Петров, сколько же будет семью четыре? — круто повернувшись, крикнул учитель куда-то вдоль класса, где на «Камчатке» сидели рослые кантонисты.

Длинной жердью Петров медленно вытянулся и ответил:

— Я не знаю.

— Не знаю? Нет, ты скажи — не хочу знать.

— Не хочу знать.

— Ага! Ты смеешь так говорить, со мной? Чего ты хочешь?

— Вы знаете, чего я хочу. Уж пятый год я говорю вам, что хочу итти в мастеровые. Право, отдали бы меня в швальню. Рифметику я делать все равно не буду.

— К двери… Я посмотрю, как ты не будешь.

— Что же, я к двери пойду.

Ворча и нарочно задевая ногами за скамьи и столы, Петров прошел к двери и грохнулся на колени перед таблицей умножения.

— Ну, ты, новый рифметик, скажи, сколько будет семью четыре? — обратился учитель к Берку.

— Встань, — толкнул Штык племяша.

Берко вскочил на ноги и ответил бойко:

— Двадцать восемь, а не фунт изюма.

— Ага! Правильно! Ну, а сколько будет восемью девять?

— Позвольте сообразить.

— Соображай.

— Семьдесят два, а не фунт изюма.

— Ага! Правильно! Ну, а девятью три?

— Двадцать семь, а не фунт изюма, господин учитель, — бойко ответил Берко.

— Правильно! Молодчина, жидок! Но почему же ты прибавляешь каждый раз по фунту изюма? Это не расчет. Ты так проторгуешься.

— Вы приказали отвечать точно так, как говорит учитель…

— Aral Ты, стало быть, надо мной смеешься? К двери!

— Так ведь я, господин учитель… — начал оправдываться Берко.

— Иди, иди, — подтолкнул Штык племяша, — а то хуже будет.

Берко пробрался меж скамеек и опустился рядом с Петровым на колени перед таблицей умножения.

 

2. Геометрическая прогрессия

Урок продолжался своим чередом. К концу его, когда по коридору со звонком прошел дневальный, на коленях перед таблицей умножения стояло семь кантонистов, в том числе с краю, последним, оказался Штык.

— Повертывайся, — шепнул он Берку, — протяни руки вот так…

Наказанные все отвернулись от таблицы умножения и, стоя на коленях, протянули вперед руки ладонями вверх: они как бы умоляли о прощении.

В дверь заглянул барабанщик с пучком розг.

— Понадобится, Иван Петрович? — спросил он весело.

— Как же! Смотри — целых семеро. Ну-с! Начнем! Я докажу вам теорему. Арифметика — наука, а не фунт изюма.

Ученики после звонка все поднялись за столами и ждали, стоя навытяжку и руки по швам. Учитель подошел к наказанным.

— Ага! Да и природный «рифметик» тут оказался. Почему у тебя на руке шрам?

— Я укусил себе руку.

— Ага! Это ты, стало быть, не хочешь есть трефного и предпочел съесть собственную руку. Так-с. Я вижу, ты Перец?

— Нет, я Берко Клингер.

— Хорошо-с! Вы со своим дядькой думаете, что арифметику можно и без науки постигнуть? Но знаете ли вы, например, что такое геометрическая прогрессия? Нет? Не знаете? Сейчас я покажу геометрическую прогрессию. Барабанщик! Дай первому две.

Барабанщик взмахнул розгой и ударил два раза по протянутым ладоням первого из наказанных; Берко увидал, что на ладонях кантониста вспыхнули две багровых полосы.

— Так! — воскликнул учитель. — Это есть первый член прогрессии. Природный арифметик, сколько будет дважды два?

— Четыре, — ответил Берко.

— Четыре, а не фунт изюма. Дай Петрову четыре! Дешево отделался, Петров, ибо ты есть всего только второй член прогрессии.

Барабанщик ударил Петрова, который три года просился в мастеровые, четыре раза по ладони.

— Ну-с, природный арифметик, а сколько будет дважды четыре?.. Восемь? Верно, восемь, а не фунт изюма. Барабанщик, природному арифметику восемь погорячее. А-те-те! Вот так. Не любишь? Это тебе арифметика, а не фунт изюма.

Берко вздрагивал при каждом ударе, но не вскрикнул ни разу.

— Ага! Молчишь. Закоренелый. Ну, говори дальше, сколько дважды восемь?.. Верно, шестнадцать, а не фунт изюма. Дать четвертому шестнадцать. Считай, арифметик, сколько будет дважды шестнадцать? Ну-ка, ну? Это уж мы с тобой за табличку перемахнули. Удивительно! Тридцать два? Верно, тридцать два, а не фунт изюма. Дай, барабанщик, пятому тридцать два.

— Не много ли по ладоням будет? — усомнился барабанщик.

— Бей, бей. Прогрессия — тут ничего не попишешь, — притопывая индюком, говорил учитель.

Взгляд его просветлел. Лицо раскраснелось. Когда черед дошел до Штыка, тот заорал:

— Берко, паршивый дьявол, скажи, что не умеешь рифметику делать!

— Как так не умеет? — завопил Иван Петрович. — Сам привел мне арифметика, а теперь — «считать не умеешь». Сколько будет дважды шестьдесят четыре, арифметик? Говори!

— Это будет, — пробормотал Берко, опустив голову, — так что-нибудь около ста…

— Окола ста! — заорал учитель. — Ага! Это тебе не фунт изюма. А больше или меньше ста? Наука требует точного ответа.

— Чуть-чуть побольше ста, господин учитель.

— Так. Ну, ладно, Штык, тебе сто, а твоему арифметику разницу. Это сколько будет?

— Двадцать восемь, — ответил Берко, вздохнув.

— Прибавь ему, после Штыка двадцать восемь погорячее. Пусть помнит, что арифметика не фунт изюма!

— Не вытерпит сотню, — сказал барабанщик, жестоко стегая по ладоням Штыка.

После семьдесят второго удара Штык обессилел и упал на пол, лицом вниз, с протянутыми вперед руками: ладони его были иссечены в кровь.

— Разрешите докончить калачиком? — попросил барабанщик.

— Валяй, так и быть, калачиком.

— Штык, вставай калачиком.

Штык покорно поднялся на ноги и, наклонясь вперед, ухватился руками за носки сапог, свернувшись калачом. Барабанщик отстегал его по спине.

— Фу, устал! — отдуваясь, промолвил учитель. — Ну, не тяни канитель, дай арифметику остальные легонько, а то он вторую руку съест.

Учитель, кончив урок, ушел, а барабанщик, кончив свое дело, отправился в соседний класс, где преподавал закон божий соборный протопоп, и перед таблицей моисеевых заповедей, около двери, тоже стояло несколько наказанных кантонистов.

— Товарищи, что же это будет? — закричал Штык.

Кантонисты окружили наказанных.

— Где это видано, чтобы по рукам давали сотню? Что же это будет?

— А то и сбудет, — угрюмо проговорил Петров, — что, если не хотите жалобу подавать, надо бунт устроить. Я три года прошусь в швальню, а меня все на табличке морят. И что ни год, все больше бьют.

— Против порки какой же может быть бунт? — сказал другой кантонист, ростом не ниже Петрова. — Всегда пороли и будут пороть. В прошедшем году учителя придумали инспектору на смотру претензию заявить. Что вышло? Их же ведь потом пороли.

— Да верно ли говоришь-то? Учителей не полагается пороть.

— Не полагается, а выпороли. Само собой, по секрету. Собственноручно Зверь порол. Отчего и Иван Петрович лютует. Раньше он редко приходил с «мухой», а в этом году бесперечь пьян. Почему? Обидно. В том году стал бы он сотню давать? А вот ныне дал. Почему? Потому что самого его обидели, все-таки он коллежским регистратором числится. Каково ему было брючки спускать? Вот он с той поры фалдочками позади и играет — руками стыд покрывает.

— Против порки нельзя бунтовать.

— Конечно.

— Всех потом и выпорют. А то, как Менделя, пустят по зеленой улице десятого. В Чугуеве бунтовали, да закаялись…

— Душу-то как отвести?

— Отведешь, да душа с телом и распрощается.

— Все равно забьют. Так ли, сяк ли. Чем ни дальше, тем больше бьют, — это вот как нынче твой племяш, Штык, насчитывал. Здорово он тебе насчитал, привел рифметика!

— Иди ты к монаху!

— Нет, постой, мы его спросим. Берко, ну-ка, скажи, сколько бы пришлось восьмому по такому счету?

— Я подумаю, если можно.

— Думай.

— Восьмому пришлось бы двести пятьдесят шесть.

— Этого никому не выдержать.

— Видите, братцы, к чему рифметика ведет, — показывал свои окровавленные руки Штык.

— Надо бунтовать, — сказал Петров. — Если нельзя бунтовать против порки, давайте щовый бунт устроим.

— Причины нет никакой щовый бунт устраивать.

— Как это нет причины? Капуста свежая на базаре давно возами по семишнику вилок, а нас все кислыми щами с прошлогодней гнилой капустой потчуют. Давно бы пора новую капусту рубить. Не станем есть щей — баста!

— И без того голодом сморили, а вы выдумали щей не есть. Раз приказано каптенармусу «стравить капусту кантонистам во что бы то ни стало», чего мы можем сделать?

— Чудак. Свинья ты, что ли? От этих щей только желудку расстройство. Все животами маются.

— Уж если бунт, то и каши не есть.

— Ну, это, братцы, не модель. На одном хлебце с квасом недолго протянешь.

— А как вот Берко живет? В лазарете, кроме хлеба, лопни мои глаза, он ничего не ел — хлебца да квасу. Ему ни нашего мяса, ни каши с салом тем более есть не полагается. Верно, Берко? — спросил Штык.

— Да, мне сало есть не можно. Но мне давали еще клюквенный кисель. Это я ел.

— Видишь, кисель! Дай хоть не клюквенного, а толокна, так мы, конечно щей не станем кушать.

— Так ли, сяк ли, ребята, — опять заговорил Петров, — наше дело «акута». Подумай то, что еще пришло в голову Фендрикову: насчитывать. Хорошо, я на место Штыка не попал. А то какой портной из меня выйдет, если мне руки перебить. По-моему, щей нынче не есть.

— Надо с ефрейторами сговориться, роты спросить. Уж если щовый бунт делать, так всем батальоном.

— Это само собой. Обид у всех накоплено. Подумать только, что с Музыкантом сделали. У меня уж вот две недели в ушах крик, провалиться мне на этом месте, — говорил Петров. — Вскочу ночью, слышу барабаны бьют, и Мендель кричит. А ведь в шестнадцать барабанов били, а слыхать.

— В первой роте у третьего взвода шкура на барабане в ту пору лопнула.

— Эй, братцы! Терпели мы долго, да лопнет же когда-нибудь наше терпеньице?

— Разойдись, братцы. Мент.

Кружок распался. По коридору прошел и прозвонил в звонок дневальный, возвещая, что перемена кончилась.

 

3. Щовый бунт

В двенадцать часов по ротам заведения прошел горнист, трубя в рожок сигнал к обеду.

— Прислуга, в столовую! — крикнули капралы, заглядывая во взводные помещения.

— Берко, пойдем со мной. Я нынче в наряде прислугой командовать, а руки у меня не годятся, — приказал Штык племяшу. — Ложку я тебе тоже купил из твоих денег. Достань-ка из-за голенища. Кленовая. Хороша? Только обновить-то тебе не придется: щи-то нынче с говядиной.

Берко полюбовался новенькой ложкой и засунул ее за голенище, у Штыка были обмотаны тряпками руки. Выкликнув по фамилиям десятка два кантонистов из своего взвода, Штык повел их и Берка в столовую, между тем как роты строились в коридоре, чтобы итти к обеду.

Столовая во втором дворе примыкает к кухне и пекарне, напротив столовой — манеж для строевых занятий кантонистов зимой; столовая размерами почти с манеж.

В столовой цейхдинер выдал прислуге фартуки и двуручные корзины для хлеба, плетеные из знаменитой лозы с поповых лугов. В пекарне на больших весах с коромыслом взвешивали еще горячий хлеб. Воздух напоен душистым хлебным паром; от тяжелых, печеных на поду караваев черного хлеба веет теплом. Штык распоряжается своей командой: «Хлеб на весы», «Хлеб с весов на стол», «Бери ножи».

Ножи для хлеба, шириной с две ладони, сверкают остро наточенным лезвием. Чтобы не мять горячий хлеб, пристающий к стали, надо сначала окунуть нож в ушат с холодной водой, потом с размаху рассечь твердую, как камень, корку, а потом уж в мякоть нож идет свободно.

— Берко, считай куски, раз ты у нас рифметик, а то ножом отхватишь себе долгий нос.

Племяш охотно исполняет это приказание дядьки. Нож непосилен Берку и то лезет в хлеб вкось, то вязнет в корке, как топор в сыром полене.

Нарезав полные корзины хлеба, прислуга вереницей несет их в столовую. Корзины дымят пахучим паром. В столовой хлеб раскладывают по куску на каждого нахлебника на пустых еще столах. Тем временем прислуга из других капральств уже нацедила квасу в погребе и расставляет по столам кувшины с квасом, глиняные кружки и солонки. Затем старший кашевар раздал прислуге большие, точеные из липы чашки, и ефрейтора указывают прислужникам их места у столов.

— Ты до молитвы стой тут с чашкой, — учил Берка дядька, — а когда молитву пропоют, ты и садись за стол на мое место, вот тут, а то у тебя опять неприятность выйдет. «Крысы» что-то учуяли, сам батальонный будет, говорят. Смотри за столом и делай все, как соседи делают. Чтобы не было неприятностей!

Роты пришли в столовую под барабан. Выстроились на привычных местах у скамей. Ударил барабан, по его сигналу пропели молитву. Потом по удару барабана в один темп кантонисты все разом отодвинули скамьи и по второму удару в два темпа перешагнули через скамьи и сели. Это было похоже на гимнастику. Берко сел за стол, на указанное ему Штыком место, вынул из-за голенища свою новую кленовую ложку и посмотрел вдоль стола. Лица кантонистов угрюмы. Они хранят безмолвие и неподвижность.

Между столами прошли, не здороваясь с обедающими, ротные командиры. Послышалась команда прислуге: «За щами». Прислуга засуетилась, вперегонку побежала с чашками щей и расставила чашки по столам. От щей шел тошнотворный запах перекисшей капусты. Каптенармус, кстати, решил «стравить» воспитанникам заведения и остаток солонины, которая «тронулась» давно; с ней не знали, что делать: не зарывать же падаль в землю. Тошный от тухлой солонины запах щей тем более был невыносим, что до щей столовая была полна душистым паром хлеба. Если бы и не было сговора, то, пожалуй, нынче щовый бунт случился бы сам собой, и тогда господам офицерам не миновать купаться во щах, подобно летошнему. Сговор же бы таков: по удару ложкой за столом первого взвода, где сидел Петров, сговорились «возить» только «щовый дух», закусывая хлебом, а щей не касаться.

По первому взгляду можно было подумать, что обед идет своим порядком. Кантонисты усердно работали ложками, поедая хлеб, но щи в чашках не убывали. Больше всего такой обед понравился Берку, так как щей, да еще с мясом, он решил не есть. Когда весь хлеб был съеден, кантонисты положили ложки и запивали еду квасом.

— За вторым хлебом! — крикнул дежурный офицер прислуге. — За вторыми щами! За вторым квасом!

— Ваше благородие, — доложил ротному фельдфебель испуганным шопотом, — они еще не тронули и первых щей.

Антон Антонович, командир четвертой роты, подошел к столу первого взвода и спросил:

— Дети! Почему вы не хлебаете щей?

— Благодарим, ваше благородие, мы уже нахлебались досыта, — ответил за всех один из первого взвода Петров.

— Разве щи нехороши?

— Очень хороши, ваше благородие. Не хотите ли отведать?

— Нет, я и по запаху слышу, насколько они хороши.

Ротный отошел. В кухне началась какая-то суета. По расписанию первый стол давно бы должен кончиться, и к столовой подошли уже роты, которые обедают за вторым столом. Им скомандовали «стой» на дворе. Прислуга принесла корзины со вторым хлебом, — это были остатки, обломки, корки, крошки от резки первого хлеба. Раздавая хлеб, прислужники шептали:

— Батальонный прибыл. Говорят, приедет сам бригадный.

Шорох трепета и тихий говор пробежали за столами:

— Зверь приехал. Едет сам бригадный. Будет дело.

— Да врут. Зачем бригадный, откуда ему знать? Кто ему сказал?

— Как кто? А попугай?!

— Попугай, попугай, попугай! Генерал Севрюгов, бригадный едет, ему попугай про щи сказал, — шептали за столами.

Слушая перешептыванье, Берко вспомнил, что ему на биваке этапа рассказывал про генеральского попугая Мендель Музыкант. Кантонисты говорили о попугае испуганно, они верили, должно быть, что попугай командира бригады — вещая птица.

На дворе послышалась команда: «Смирно!» — и чеканный на невнятное приветствие ответ: «Здравия желаем, ваше благородие!»

Приехал командир батальона.

— Сюда нейдет, стало быть верно, что едет бригадный, — шептали за столами.

Офицеры вышли из столовой. Чашек с остывшими щами не решались убирать со столов. Сосед Берка шептал ему:

— Знаешь, он сидит у себя во дворце, а у него на плече попугай. Придет батальонный с докладом, а попугай сейчас бригадному что-то на ухо бормочет. Генерал кивнет головой да давай Зверя гонять. Не веришь? Наши же «на вестях» у генерала бывают, сами видели.

Со двора слышно — подъехал экипаж и громкое приветствие:

— Здорово, молодцы-кантонисты!

Роты ответили дружно и весело. Капралы в столовой скомандовали:

— Встать! Смирно!

Генерал вошел в столовую, провожаемый командиром батальона и офицерами. Батальонный был в кивере и эполетах, при шпаге, по чему видно было, что он ждал Севрюгова. Берко сразу узнал Зверя по росту и дородству: он и без кивера был выше генерала головой, а подтянутый шарфом живот батальонного вздрагивал при каждом шаге. Лицо у Зверя было красное от натуги, а маленькие, близко поставленные глазки искрились недобрым блеском: он был похож на рассерженного боровка. Генерал же был седенький, невзрачный старичок, в сюртуке с погонами. Не останавливаясь, он тихо шел меж столами, смотря куда-то вверх выцветшими глазами; дойдя до середины столовой, генерал в такт своим шагам поздоровался громко и звучно:

— Здорово, молодцы-кантонисты!

Те ответили в такт шагам генерала, который, как под музыку, под этот ответ прошел в конец столовой. Перед ним распахнулась дверь в кухню.

Кашевары в белых колпаках стояли у котлов навытяжку. Генерал повел носом и, рассеянно смотря на потолок, спросил расслабленным и тихим голосом:

— Чем это здесь так пахнет, полковник?

Батальонный как будто хотел ответить генералу, но вдруг круто повернулся к главному кашевару и заорал на него:

— Почему открыты окна? Сколько раз я тебе, мерзавцу, говорил закрывать окна!

— Дух… — начал было оправдание кашевар, но батальонный повернулся к генералу и доложил:

— Это пахнет, ваше превосходительство, со двора, от выгребных и помойных ям: они не чищены с прошлого лета.

Солдаты кинулись затворять распахнутые окна.

— Почему они не чищены с прошлого лета? Это упущение, полковник, — говорил все тем же расслабленным голосом бригадный.

— Не отпущено сумм, господин бригадный.

— Ах, нет сумм? Так, так, так.

— Так точно, генерал, не отпущено сумм на очистку ретирад.

Бригадный вяло повернулся и последовал из кухни через столовую к выходу; кантонисты стояли «смирно». Офицеры проводили генерала. Должно быть, он тотчас уехал, не прощаясь, потому что не было слышно ответного привета из фронта первой и второй рот, которые все еще дожидались на дворе своей очереди обедать.

Батальонный и офицеры возвратились в столовую. Кантонистам приказали сесть. Они шептались, усаживаясь за столы:

— А говорили — попугай. Видимо, попугай ему ничего не сказал.

— Выдумали, попугай… Если из нас бессловесную скотину сделали, — что же может птица?

Батальонный ходил по столовой и сердито фыркал; лицо его все багровело. Он что-то придумывал. Все ждали его приказаний. Думали, что он потребует сейчас же розог.

— Прикажите, господа офицеры, вылить щи в помойную яму, если они не хотят есть. Будут сыты и одной кашей.

Прислуга кинулась исполнять приказ. Вместо щей принесли пшенную кашу; от каши припахивало салом. Казалось, о бунте все забыли думать. Кантонисты накинулись на кашу, хватая ее ложку за ложкой, давясь и обжигаясь.

Батальонный ходил взад и вперед, что-то свирепо бурча себе под нос; по временам он поражал какого-то незримого противника кулаком, яростно тыча ему в зубы. Обводя взором ряды кантонистов, батальонный вдруг увидел, что один из кантонистов в четвертой роте сидит, опустив руки и склонивши голову; новая кленовая ложка лежит рядом с ним на столе, а товарищи уже доскребывают в чашке остатки каши.

— Капитан! — крикнул батальонный командиру четвертой роты. — Почему у вас не едят каши?

— Кто не ест, полковник? — спокойно спросил Антон Антонович, подходя к батальонному.

— Вот смотрите, этот лопоухий. У вас вечно непорядки в роте. Почему в третьей роте все едят, а у вас нет? Ротой, сударь мой, командовать — это не то, что дамам ручки целовать.

— Вы напрасно горячитесь, полковник. Если один мальчишка не ест, — может быть, он не хочет или у него болит живот.

— Ага! В вашей роте, сударь мой, то животы, то головы болят! Почему ты не ешь кашу? — обратился батальонный к Берку.

Берко встал и не ответил.

— Ты сыт, Клингер? — спросил ротный.

— Прошу, капитан, не подсказывать ответа. Почему ты не ешь кашу? Тебя я спрашиваю?

— Мне не можно есть каши, ваше высокородие, в ней есть сало.

— Что же она от сала хуже?

— Другим лучше, а мне хуже, ваше высокородие: я еврей…

— Сам давно вижу, кто ты таков. Готовишься к принятию святого крещения?

— Нет.

— Болван! Если бы ты крестился, то ел бы кашу и щи.

— Нет.

— Капитан, прикажите дать ему сто.

— Он не выдержит, полковник, это значит — просто его убить.

— Что? Что вы сказали? Нет, я ослышался! Нет, я не слыхал!

Полковник притворно прикрыл уши и продолжал, обращаясь к другим ротным командирам, но так, что слышали и солдат, и унтер-офицеры, и кантонисты:

— Вы, капитан Одинцов, поощряете бунт. Я должен доложить об этом по команде.

— Ничуть, — спокойно возразил командир четвертой роты, — я только докладываю вам, что этот жидок не выдержит ста ударов: он только что из лазарета. Наказание имеет целью исправить его? Не правда ли, полковник?

— Разумеется, что за вопрос?!

— Ну, так я полагаю, полковник, что убить — не значит исправить. Есть другие меры исправления.

— Например, например? Хорошо-с! Очень приятно, капитан, вот мы выслушаем совет столичного человека. Конечно мы в глуши-с, мы здесь в Азии, на окраине государства и не понимаем, что относится к пользе службы. Вы нас научите. Скажите, какому же наказанию для примера другим подвергнуть этого мерзавца? Ну-с, капитан, я жду… Мы все ждем…

Антон Антонович взглянул на Берка, на сумрачный ряд кантонистов, которые, стоя, уже ждали команды покинуть столовую.

— Можно попробовать его на стойке. Розги на него, вы это знаете, полковник, не оказывают действия.

— Aral На стойке! Отлично Вахромеев, — подозвал полковник фельдфебеля, — сегодня после зори вот этого на стойку, на три часа, в полном снаряжении.

— Слушаю, ваше высокородие. Песочку в ранец прикажете насыпать?

— Непременно. И дать ему ружье.

— Слушаю.

— И пусть Бахман как следует займется.

— Слушаю.

— А вы, капитан, будьте любезны мне доложить лично о последствиях того, что вы посоветовали.

— Слушаю, полковник.

— До свиданья, господа офицеры, — сказал полковник и, не прощаясь с кантонистами, по кинул столовую.