Мальчий бунт

Григорьев Сергей Тимофеевич

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

 

 

1. «Коты»

На двор квартиры, где стоял Гаранин, еще до «колотушки», подали с фабричного конного двора заводского рысака, заложенного в беговые санки. Конюх поставил лошадь во двор, накрыл ковром, сказал кухарке, а сам ушел. Гаранин поднялся. Он надел валенки, романовский полушубок, перетянул живот гарусным кушаком; на голову надел треух и, бритый, в этом наряде, был похож на купеческого наездника. Простясь с женой — она напрасно его уговаривала «в это дело не вязаться», — Гаранин надел рукавички и выехал на беговых санках с темного двора. Курилась ярая поземка. Рысак, кидая из-под копыт комья снегу, мчался машистой рысью; под железным полозом саней визжала колея, накатанная мужицкими дровнями. Мимо фабричных, еще темных корпусов Гаранин выехал на Клязьму и через лес к нахохлившимся под снежными шапками домам села Зуева. Была еще ночь, но уже светились окна трактиров и питейных домов, потому что везде у ткачей, а у зуевских особенно, обычай: мимоходом на фабрику перед работой забежать в «заведение» и согреться вином. Сегодня, после праздника, будут еще и опохмеляться…

Гаранин у питейного дома придержал рысака. По темной улице со всех сторон к питейному дому трусцой бежали зуевские, засунув руки в рукава. Двери питейного дома то и дело хлопали. Гаранин остановил лошадь и привязал её у коновязи. Торговки в ряд сидят перед корзинами на тропке перед питейным домом. Они здравствуются с Гараниным криком вперебой:

— Вот рубцы горячие. Горячие рубцы.

— Ситные пироги с горохом.

— Кому сердца за пятачок отрежу?

— Печенка, печенка!

— Жареные пирожки с капустой.

— Огурчики соленые. Огуречный рассол.

— Стюдень бычий…

— Капустка, капустка — зеленые листы!

Гаранин обратился к торговке «сердцем»:

— Ну, отрежь «сердце» за пятачок…

Около Гаранина остановился зуевский и, дрожа от холода, сказал хриплым голосом торговке:

— Ну-ка, тетка, дай рассольцу на копейку.

— Аль, опохмелиться, Ваня, нечем. На-ка, родимый, кушай во здравие.

Торговка наплескала ложкой в деревянную чашку из ведра огуречного рассола… Зуевский принял чашку, повернулся к Гаранину:

— За ваше здоровье, ваше степенство! — и выпил.

Он вошел вслед за Гараниным в питейный дом:

— Может, поднесет его степенство? Эх, горе, — рабочему народу и выпивать-то стоя…

Питейные дома в России явились во время откупов, на смену «цареву кабаку», по закону, в этих заведениях не полагалось никакой мебели, кроме кабацкой стойки, за которой на полках штофы, полштофы, шкалики, никаких украшений, кроме образов с лампадой, никаких закусок, никакого отопления и никаких разговоров: пей и уходи; других приманок, кроме горестной отравы, тут не полагалось. Две двери питейного дома открывались, по закону, без всяких коридоров, прямо на улицу. Торговали в питейных домах самым дешевым и плохим вином: сивухой, с большим процентом ядовитых эфирных масл.

В питейном доме робко жались к стенке несколько оборванцев: это было со стороны целовальника уже милостью: «зря» стоять в питейном доме не полагается.

Целовальник в полушубке нараспашку, рыжий и румяный, в розовой рубашке на выпуск из-под жилета, как увидал Гаранина, низко ему поклонился из-за стойки и закричал на оборванцев:

— Эй, вы, коты, пошли вон!..

— Погоди, Михайло Иваныч — може его степенство и им поднесет, — говорил вошедший с Гараниным оборванец: — мне уже обещан шкалик…

— Когда это? — изумился Гаранин, но тут же велел кабатчику — налей два стакана.

— Ване-Оборване нынче фарт, — завистливо сказал один из «котов».

Наливая, целовальник говорил, кивнув на стоящего под окном рысака:

— К бегам лошадку изволите готовить? Самое лучшее дело жеребца в пробежку до свету подымать, пока он еще не размечтался…

Гаранин медлил принимать стакан, а Ваня-Оборваня взялся за свой стакан рукой и так держал его, «вежливо» выжидал, пока Гаранин отвечает целовальнику:

— Какая там пробежка! У нас на фабрике такие дела творятся… Бунт сегодня будет. Ткачи, как звери. Всё разнесут. А у нас в харчевой одних продуктов тысяч на тридцать. В рабочей лавке паевой — не менее того… Под конторой суровья — в кусках неубранного — тысяч на триста… И никакой охраны. Пробовал директор подговорить татар ткачей бить. На Благовещенье идут татары против наших на реке: стеной!

— Довольно знаю. Сам любитель был от младости кулачного бою.

— Вот. Не пошли татары. Беда, что будет. Всё разнесут!

— Начался уж бунт-то? — спросил Ваня-Оборваня.

— Как на работу вставать — уговорено…

— Должно, уж начался. По трубе, видать: шуруют в паровой.

«Коты» прислушались к разговору и один по одному стали покидать питейный дом.

 

2. Ваня-Оборваня

Когда Гаранин вышел из питейного, Ваня забежал вперед, чтоб дверь открыть, отвязывал лошадь, подавал наезднику вожжи, а Гаранин смотрел на дорогу за реку, где брошенными глыбами камня лежали фабричные корпуса; по дороге туда, подгоняемые ярою поземкой, вереницей, рысцой бежали, поеживаясь и корчась от мороза, зуевские «коты».

Гаранин пьяно захохотал и спросил Ваню-Оборваню:

— Где тут еще сбирается народ?

— Какой народ?

— Да вот какой!..

— Да вон в трактире на Песках народу много. Туда наши, от Саввушки, ходят. Ну, едем в Дубровку, коль хочешь — там по кабакам народу безработного еще боле. Садись, ваше степенство.

Ваня-Оборваня поддержал за локоть Гаранина, подсаживая в санки, а потом и сам, завладев кнутиком, присел рядом с ездоком как-то бочком, почти на воздухе, держатся каким-то чудом, впрочем, и рукой, за грядку санок.

Рысак замахал саженями по льду вдоль Клязьмы.

В Дубровке — ближе к утру: около питейного толклась и топотала от мороза целая толпа «котов», двери кабака всё время хлопали, дыша морозным паром.

И тут, как в Зуеве, у стойки Гаранин долго медлил пить вино и говорил:

— Признаться: трусу праздную. У нас на фабрике бунт начался. Ткачи, как звери. А никакой охраны.

— А пристав?

— Что пристав! В преферанс играть он мастер, да кулебякою коньяк закусывать: брюшко наел на морозовских хлебах… Разобьют фабрику. А у нас на конторском дворе в харчевой товару всякого, продуктов тысяч на тридцать, да в паевой рабочей лавке…

— А вина нет? — спросил Ваня-Оборваня, выжидательно держась рукою за стакан.

— Нет.

— Ну, что же мало ли у нас «малин»: в любой товар возьмут в расчет — и гуляй! Эх! «вскую тоскуеши, душе моя»!

Средь «котов» послышались голоса:

— Ребята, вали к Савве — там, слышь, бунт!..

Долго взмыленный рысак носился по снежным дорогам от фабричного села к другому, от трактира к кабаку, от кабака к ренсковому погребку, от погребка — к питейному… Теперь уж правил Ваня-Оборваня, а Гаранин сполз к ногам его кулем и бормотал:

— Ваня! Вези меня домой…

Ваня похлестывал измученного рысака кнутом и говорил:

— Как я тебя, ваше степенство, в таком виде домой представлю, уж рассветает. Срам! Надо тебя в порядок привести… Вот тут у меня в проулочке дружок живет — заедем, он нас чаем напоит.

Ваня-Оборваня заехал на окраине села в какой-то крытый двор…

Через час с этого двора обратно выехали санки. В передке саней лежал кулем Гаранин — но уж не в романовском тулупе, а в рваном и заплатанном много раз кучерском кафтане, на голову его была нахлобучена потертая шапчонка из вязёнки, на ногах, вместо валенок, — разбитые опорки…

Правил лошадью, поставя ноги на спину Гаранина, Ваня-Оборваня; он неистово стегал рысака кнутом и дергал вожжи, как извозчик, правя клячей. И рысака было нельзя узнать, — взмыленный, взъерошенный, он тяжело поводил боками — и ребра обозначились; вместо шлеи с седелкой и хомутом, рысак был кое-как запряжен в оплечье из мочальных виц с такими же гужами — веревочные вожжи тоже, и, вместо щегольской и легкой — над головою рысака колышется мужицкая некрашенная дуга…

На улице Никольского шумел народ, звенели стекла, бегали туда-сюда мальчишки. Ваня-Оборваня привез Гаранина к его квартире и торопливо объяснял его супруге и кухарке, выбежавшим на крыльцо:

— Иду я Клязьмой. Гляжу: стоит середь дороги лошадь, сани. В санях — да боже ж мой — Владимир Гаврилыч — вот он. Что за причта? И конь весь в мыле. И Владимир Гаврилыч не в своем виде. А на встречу баба от Елиса присучальница — «У Саввы — говорит — бунт, это, должно быть, его ткачи по злобе так отделали. Вези его домой». Ну, я и погнал сюда. На чаек бы с вашей милости.

Ваня-Оборваня торопился, помогая поднять и внести в дом Гаранина.

— Примайте его скорее от меня. Квитанции не надоть. Мне хочется тоже посмотреть, чего у вас тут на фабрике делают ребята…

— Да ты сам-то чей?

— «Из старых костычей»… На чай-то будет?

— Ступай. А то в полицию отправим…

— Ну, нынче ей не до нас! Поднесли бы, а? — Стаканчик?

Дверь захлопнулась.

 

3. Возле речки, возле печки

Торфяники и татары попрятались по своим казармам. Толпа ткачей убывала на улицах — многие разошлись по квартирам, другие ушли в Зуево и грелись по трактирам и ренсковым погребам. Но народу в Никольском не убывало. С окрестных фабрик сходились «безместные», как тогда называли безработных, сбегались «коты» и из деревень, прослышав, что у «Саввы Морозова» бунт, и товар разбирают по рукам, целыми обозами в санях мужики…

Шпрынка собрал в мальчьей артели головку своей шайки и в недоуменьи говорил:

— Братцы, какая история выходит: драки-то, видать, не будет. Вот те и бунт. Анисимыч велел всем нашим говорить, чтобы по улицам и дворам следили: где стекло разобьют, или двери ломать начнут, или кого бить — так сейчас к нему на Пески в трактир, или к Ваське Адвокату. Чтобы разбою не было… Поняли?

— Скушно это без драки… Какой же бунт… — грустно сказал Приклей, — хоть бы кому нос расквасить… Давайте, братцы, драться сами…

— Как это?

— Как? Известно как: разойдемся на две стороны, да стенка на стенку.

Мальчики готовились уж итти стенкой на стенку, как вбежал в артель Мордан:

— Братцы, беда. Директорский кучер сказывает, что отвез барина на станцию. Дианов подал губернатору депешу, и полк солдат пригонят.

— Вот драка-то будет! Ребята, айда на улицу. Вали!

— Надо Анисимычу сказать — беги ты, Шпрынка.

— Пускай бежит Приклей. Тут драка, а я уйду…

— Не скоро еще! Успеешь… Когда еще солдат-то привезут!

— Я побегу, а ты, Мордан, иди смотри что будет.

Мальчики вышли на улицу. У ворот старого двора близ конторы послышалась игра гармошки, на встречу по улице толпа. Впереди толпы — мальчишки, окружая Ваню-Оборваню. Он откуда-то добыл гармонию с колокольцами; шапка у Вани набекрень; в губах зажата в уголке погасшая цыгарка; лицо нахмурено и важно; он играет на гармонии военный марш; по сторонам его идут, стараясь в ногу, двое зуевских парнишек — один колотит в дно разбитого ведра, изображая барабан, другой — в печной заслон, как в бубен.

— Гляди, ребята, это все зуевские, а не наши, — говорил Мордан Шпрынке — беги скорей к Анисимычу, а то они тут начудят… Скажи: Ванька-Солдат хороводит.

Ваня-Оборваня обернулся к толпе и, как ротный командир, сделав несколько шагов задом, скомандовал, не переставая играть на гармонии:

— Рота! Левое плечо вперед — марш!..

Толпа повалила за ним мимо конторы к харчевой фабричной лавке… Перед нею Ваня-Оборваня скомандовал:

— Рота стой! Вольно! Оправиться! Ура! Стой! Смирно! Слыхали, как Скобелев под Плевной говорил солдатам: «Ребята! — дарю вам эту гору!» Ура!

Не дожидаясь его команды, «коты», безместные и мужики уж шныряли по отделениям харчевой, тесня приказчиков. Полетели наземь вышибленные изнутри двери, повалились оттуда кули и мешки, замороженные туши. Из конторки выкидывали на двор фейерверком листки счетов и книжки…

— Рви, ребята!

Мальчишки рвали документы харчевой в мелкие клочья и кидались ими, как снежками… Запахло из распахнутых дверей пекарни харчевой вкусно горячим черным хлебом… Ваня-Оборваня прошел, играя на гармонике, в пекарню… Из раскрытых печей валил горячий пар. Бабы выгребали хлеб из печек кочергами. Пекаря сидят на печах в белых колпаках, все в муке, и лица бледные, мучные, покуривают. Ваня-Оборваня заиграл на гармошке, припевая:

— Возле речки, возле печки! Возле речки, возле печки! Возле речки, возле печки У заслонки!

— Эх, мяконького хлеба давно не пробовал — дай-ка! — поймал он бабу с короваем и, отломив у ней в руках краюшку, закричал:

— Соли!..

 

4. Кадриль-монстр

Горячий хлеб тяжелым комом лег на сердце Вани-Оборвани.

Он вышел из пекарни, перебирая лады гармонии. У харчевой мужики торопливо складывали на дровни муку, хлеб, мясо, квашни, веселки, липовые чашки, заслоны, кочерги, лопаты… Кругом, словно после пожара, валялся всякий хлам; под ногой хрустит в снегу разбитое стекло…

Вокруг Вани-Оборвани собрался сейчас же кружок народу. Ваня заиграл грустную, с перебором. Народу стало больше.

— Эх, где б нам разгуляться, братцы. Где бы горе нам размыкать!..

— Надо бы начальство попугать…

— Шорина надо бы вздрючить… — кричали с тротуара ткачихи.

— Идем! Спросим его — кто он такой.

— Чего спрашивать, известно, мастер. Али про Шорина не слыхал.

— А, мастер! Мастеров бить! Рота! смирна-а! Правое плечо вперед, шагом марш!.. — скомандовал Ваня-Оборваня.

Мордан пошел вслед за Ваней-Оборваней и его войском. На этот раз Ваня-Оборваня играл на гармонике жалостную песню и запел в лад с музыкой высоким, тонким голосом:

— Уж ты сад ли, мой сад, сад зелененький! Ты зачем рано цветешь, рассыпаешься?!

К толпе с тротуара стали приставать девчонки и бабы…

Перед домом Шорина толпа остановилась. Ваня-Оборваня, стоя перед окнами дома, глядел в землю и допевал песню, бабы слушали, горюнясь, девчонки подпевали:

Мне не жалко крыла, жалко перышка, мне не жалко мать-отца, жалко молодца…

— Пристав едет, — закричали вдруг.

Девчонки с визгом разбежались по сторонам на тротуары. Пристав ехал тихою рысцой на своем, всей округе известном, жеребце; сырой, стоялый конь похрапывал и играл селезенкой; толстый кучер правил, вытянув руки вперед, как деревянная игрушка; а пристав держался за его кушак, и, казалось, что вот-вот он выпрыгнет из саней и не то кинется бежать, а за ним погонится, «атукая», толпа — «бери его!», не то он бросится крошить толпу «селедкой» (шашкой) — тогда: «беги бегом, ребята!».

Пристав закричал: «Рразойдись!..». Мальчишки и «коты» разбежались по сторонам. Посреди улицы остался один Ваня-Оборваня. Он взял гармонию под мышку и сорвал с головы шапку. Кучер придержал жеребца.

— Ты что? — спросил грозно пристав Ваню-Оборваню.

— А ты что?

— Ты кто?

— А ты кто?

— Что? Тебе говорят, ты кто?

— Коровье пыхто.

Девчонки завизжали и захохотали… Пристав ткнул кучера в спину, и кучер, ухмыляясь и качая головой, тронул жеребца… Тогда, как стая вспугнутых с дороги проезжим возом воробьев, к Ване-Оборване опять слетелись бабы, мальчики, «коты», безместные, ткачи, прядильщики, девчонки…

Ваня надел шапчонку на голову и, строя рожи, постучал в дверь дома костяшкой согнутого пальца.

— Кто там?

— Мастер дома?

— Нету.

— Жалко. Нам бы его повидать надо.

— Нету его, говорю.

— А барыня дома?

— И барыни нет — в больницу свезли.

— Так. А детки ихние дома?

— Нету дома никого.

— А ты кто?

— Стряпка.

— Ну, пусти нас погреться. Зазябли мы, с утра по улицам ходивши.

— У нас тут не кабак…

— А, не кабак?!

Ваня сбежал с крыльца и, схватив ледышку, кинул в окно…

— Ребята! Не Москва ль за нами?!

Через забор подсадили мальца, и тот распахнул ворота… Чрез двор и черное крыльцо, обгоняя Ваню-Оборваню, в дом кинулся народ. Распахнулись парадные двери, вышибленные полетели на улицу рамы, а там: подушки, одеяла, кресла, дзынь! — посуда и фарфор; картинки, содранные с окон занавески…

Ваня-Оборваня ходил по комнатам, играя на гармонике и командовал «котам», которые возились с голыми руками над сундуками и шкафами:

— Сбегай за топором к дворнику, чего трудишься!..

В разбитые окна в комнаты вливался с паром холод. Ваня-Оборваня закричал девицам:

— Опрастывай залу. Кавелье, ангаже во дам! Кадриль-монстр! Комансе!

И, став посреди залы, заиграл вступление к кадрили…

Мордан сначала стоял на улице и смотрел, как из окон летели и разбивались тарелки, чашки, миски. Ему вспомнился тот вечер, как были тут на святках с шайкой разбойников. Мордан забежал в дом. Навстречу ему попались бабы с увязанными в простыни узлами… В зале под гармонию Вани танцовали. Мордан прошел в кабинет. На чертежном столе раскиданы — циркули, линейки, карандаши, стоит недопитый стакан крепкого чаю: видно, мастер тут в ночь работал над своим проектом самоходного станка. Мордан мельком взглянул на чертежи, осмотрелся и, схватив циркуль, сделал на свободном уголке листа кружок. Кружок сомкнулся. Мордан раздвинул ножки циркуля, чуть-чуть высунул язык и сделал еще кружок. Круг сошелся конец с концом… Мордан сдвигал ножки, и кружки делались всё меньше и меньше… Мордан задохнулся в восхищении, воровато посмотрел на дверь залы, где девчонки с зуевскими уж плели большой круг в последней фигуре танца. Мордан сунул в карман циркуль и, выбежав из шориновского дома, пустился, не озираясь, в казарму мальчьей артели.

 

5. Смотрок

Ваня-Оборваня пустил руладу и перестал играть, хотя девицы расплясались и требовали: еще!

Но командир рваной роты закричал:

— Рота, стройся!..

Он сорвал с двери полотнище портьеры и кинул мальчишке:

— Жалую вам за победу знамя…

Мальчишка сбегал в кухню и принес оттуда знамя, привязанное к ухвату…

Под этим флагом толпа двинулась по Главной улице. Мальчишки били в ведра и заслоны. Ваня-Оборваня шел с гармонией под мышкой, сосредоточенно пыхал папиросой и посматривал по сторонам. Не доходя до паровой, улица у магазина общества потребителей запружена толпой: тут и морозовские, да и зуевских немало. Окна магазина закрыты ставнями на болтах.

Ваня-Оборваня кинул папироску, растянул мехи гармонии, пустил трель с колокольцами и закричал, вторгаясь с мальчишками в толпу:

— Нашего полку прибыло. Что за шум, а драки нет…

— Да вот, хотим посмотреть, какой товар в лавке — а приказчик по башке колом…

— Тут, братцы, и мармелад есть, кому надо!

— Это лавочка для тех, которые почище…

— На паях торгуют. Вроде хозяв: барыши имеют…

— А дверь-то что «на-косы» висит?

— А мы ее уж открывали — видишь, один пробой уж вывернут…

— Так чего смотрите? И второй вывертывай!..

— Да! Это не на гармошке играть — плёвое дело — попробуй поди — они там вооружились, пайщики-то. Им на водку обещали.

— Ну, у нас всякое дело не вывернется, — сказал Ваня-Оборваня, передавая гармонию мальчишке — ну-ка, подержи… — Эй, ребята, ну-ка, помогай, берись.

Ваня-Оборваня нагнулся поднять брошенное перед лавкою бревно — должно быть, им и пытались разбить дверь магазина раньше.

— Не тронь! — с угрозой закричал кто-то сзади Вани-Оборвани…

— Тебя и не трогают. Берись! Ой, разом!

К бревну склонилось, чтоб его поднять, несколько «котов». Но тут сзади, по согнутой спине Вани-Оборвани кто-то хватил дубиной. Ваня вскрикнул жалобно и повалился ничком. «Коты» брызнули от бревна в стороны. Над упавшим Ваней сгрудились, толкаясь и ворча, мужики… Толпа тяжко колыхалась в свирепом безмолвии…

Так длилось несколько минут. Потом вдруг толпа стало редеть; от того места, где лежал ничком поверженный Ваня, уходя, бежали врассыпную, с криком: «убили, человека убили»… И на этот крик со всех сторон к лавке кинулся новый народ. Бабы плакали. Мужики галдели.

К магазину в это время прибежал Шпрынка, а за ним Анисимыч…

— Кого зашибли? — спросил на-бегу Анисимыч — где он…

— Чего зашибли. На-смерть положили.

Анисимыч склонился над телом Вани и повернул его лицом к небу.

— Да он никак еще жив. Шпрынка, гляди у сторожа рогожа. Давай сюда… Подымай, ребята. Клади… Надо его в больницу…

Ваню положили на рогожу. Он застонал. Четверо зуевских подняли рогожу за углы. Мальчишки положили избитому на грудь гармонию. Несли и тихо говорили меж собой:

— Эх, Ваня! — а я еще ему в питейном доме говорил, когда его купец поил: ну, Ваня у тебя сегодня день фартовый.

— Околемается.

— Того и жди. Печенки все отшибли.

— Ну, мало ль его в драках били…

— Драка — дело полюбовное… А тут по злобе били — ведь вот как человек устроен, тот-то, бородатый, должно, пайщик — что колом ударил. Я его давно видал. Харчевую громили: он стоит, опершись на кол, смотрит; директоров беспокоили — стоит, на кол руки уставив, — смотрит…

— Видно, и ему хотелось — да трусил. Есть такие смотроки.

— Да. И тут всё стоял, смотрел. А как тут до дела дошло — он Ваню колом по хребту — хрясть…

Анисимыч со Шпрынкой провожали тело Вани-Оборвани до приемного покоя. Тут носильщики положили его на каменный пол и сейчас же исчезли. Шпрынка привел фельдшера…

— Убитого без бумаги принять не можем, — сказал фельдшер, — берите его, куда хотите…

— Дядя! — сказал Анисимыч, сердясь, — он не убитый, а живой.

— Все равно. Несите к становому — пусть напишет протокол сначала, а потом препроводительную бумагу.

— Ну, дядя! Вы тут шоринских ребят спрятали — бумаги не спрашивали. И Шорина супругу приняли без всяких бумаг. А как до рабочего дошло — давай бумагу, хоть подыхай…

— Да ведь Шорину-то супругу вы напугали — она и родить собралась — а этому умирать… Ну, да уж оставьте его: всё равно ни тут, так где ему умирать — к нам же мертвое тело доставят…

— Доктора позови.

— Чего доктора. Я без доктора вижу, кончается…

Всё-таки фельдшер послушался, и Ваню-Оборваню «няньки» подняли на носилки, внесли в палату и стали разоблачать. Ваня не стонал, только тихо хрипел.

— Гармонию-то с собой возьмете? — спросил фельдшер Анисимыча.

— Нет, я его не знаю. Пускай при нем останется…

— Не знаешь, а валандаешься, как с родным. Эх, вы — музыканты!

В больничном переулке Анисимыч и Шпрынка увидали Воплину: не в силах поднять, она, как муравей соломинку, тащила, пятясь задом, по снегу мешок с мукой.

— Тетка Воплина! — крикнул Анисимыч, — ты что же это, а? Как тебе не грех?

— Мне-то грех? Все берут, и я беру. Кабы я одна — а я, как все, — ответила Воплина, отирая пот.