Питомка Лейла

Григорьев Сергей Тимофеевич

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

УТОПЛЕННЫЕ ЦЕПИ

 

 

I. О «царском сыне», который лег поперек улицы, дабы прекратить на ней всякую езду

В конце 1825 г. Александр Павлович умер в Таганроге. У него не было прямого наследника. Короне надлежало перейти к брату царя Константину. Тот отрекся, и царем приходилось быть второму брату Николаю. Произошло краткое междуцарствие; пользуясь им, северные и южные тайные общества подняли восстание. В Петербурге 14 декабря восстали, руководимые Северным тайным обществом, гвардейские полки, требуя конституции. Под влиянием участников Южного тайного общества взбунтовался Черниговский полк. И в Петербурге, и в провинции восстание было подавлено. Вожаки декабрьского восстания принадлежали к служилому дворянству, многие были гвардейскими офицерами. Новый царь Николай Павлович жестоко наказал восставших. Главные вожди восстания были казнены, остальные сосланы в далекие края Сибири. Восстание декабристов весьма озаботило Николая Павловича. Везде искали корней и признаков вольномыслия, причин и возбудителей недовольства.

Перебирая случаи возмущений, вспомнили и о горяновских питомцах. Своим поведением они подавали пример окрестным крестьянам. Те рассуждали: «Если уж „царские дети“ бунтуются, то нам и бог велел». Новый управитель от Опекунского совета, назначенный вместо Хрущова, немец Лоде был не менее жесток, чем прежний, по отношению к крестьянам и питомцам. Наказания при нем не прекратились. Однако Лоде получил инструкцию не маять питомцев казенной работой, следовательно поселенцы выиграли от первого бунта и начали еще выше носить головы. Питомцы и старожилы, разосланные во время бунта по деревням и посаженные в острог, были постепенно возвращены в Горяново. От кого, неведомо, бывшие в остроге набрались еще большего своеволия и говорили, что скоро не будет ни рабов, ни господ — все будут вольны. Наказания теперь вызывали со стороны питомцев прямые угрозы.

Вместе с приказом о своем назначении Лоде получил коротенькую меморию о том, что среди питомок Горянова существует почитаемая цыганкой питомка Леонила Дурдакова, по прозванью Лейла; эту цыганку умерший царь отметил особым вниманием при посещении Горянова, а уезжая, запретил ее наказывать и словесно завещал всячески оберегать. Вместе с тем, Лоде обязывался меморией внимательно наблюдать за поведением Лейлы, чтобы преимущества, ей дарованные, не давали повода к возмущению других питомок. Меморию надлежало хранить в тайне. Однако же через письмоводителей опекунства тайное сделалось явным — о секретном приказе узнали питомцы и сама Лейла; она еще более уверилась в том, что судьба ее чрезвычайна, а среди питомок-хозяек зависть к Лейле вызывала недовольство их собственной печальной судьбой.

Лейла чуждалась хозяек. Да и понятно. У тех и от милых и от немилых мужей пошли дети, а с ними заботы и тяжелый материнский труд. У Лейлы не было детей. Иные из питомок глумились над ней, завидуя ей в том, что она бездетна. Зато среди незамужних товарок и подрастающих девочек-малолеток Лейла нашла себе верных подруг. Старше многих летами — в хороводе, в песне, в пляске Лейла была моложе всех. Если на горке пляшут, то уж Лейла тут. Если поют песни, то уж голос Лейлы покрывает хор. Она скоро переняла у старожилок старинные смоленские песни и сделалась у Горяновских девиц «краснопевкой», нечто вроде хорового регента, солиста, уставщика и запевалы. Многие холостые товарищи по Лейле вздыхали и добивались ее любви — она отвечала со смехом: «Полно-ка, милый друг, я замужем». А если ее корили завистливые бабы за то, что она гуляет с девицами и молодицами по ночам, то отвечала: «Полно-ка, милая хозяйка, я не баба, а девица — сама себе царица».

Ипат совсем бросил хозяйство, неделями пропадал, спутался с цыганами, барышничал лошадьми, а может быть, и воровал их где-либо подальше от своих улусов, чтобы не плодить злобы в соседях. Бывало так, что ворочался он на новой тройке и в сбруе с набором и бубенцами и привозил Лейле богатые подарки, дорогое вино и небывалые яства. Тогда Лейла собирала в свой запущенный дом товарищей и товарок: тут поднимался на всю ночь пляс, песни и пьяная гульба. Подарки, привезенные Ипатом, переходили в руки товарок. «Пляши, Ипат! — кричала Лейла, — может быть, и допляшешься!»

После нескольких дней и ночей разгула Ипат являлся полубезумный в контору и умолял управителя: «Если с ней ничего не можешь сделать, сделай что-нибудь со мной! А то я натворю, что и сам не знаю!»

Ипата запирали под арест в трубной, а часто при том и били. Отсидев несколько дней на хлебе и воде, Ипат говорил: «Довольно!» Его выпускали. Угрюмый и молчаливый он проводил несколько дней дома, что-то пытался ладить по хозяйству, но все у него выпадало из рук — топор, веревка, вилы, цеп. Тогда взяв в руки кнут и свистнув им в воздухе, Ипат кричал товарищу: «Запрягай!» Товарищ спешил исполнить приказание хозяина. Лишь лошади готовы, вскочит Ипат на облучок, свистнет, гикнет — и опять пропал на неделю…

Так сложилась жизнь питомцев в горяновском поселении. Она была совсем не похожа на ту образцовую во всех отношениях жизнь, какую им думали устроить опекуны. По слухам, доносам и рапортам управителей, горяновское поселение представлялось очагом неистового бунта. Но круто поступить с питомцами было невозможно. Мария Феодоровна в рескриптах своих продолжала осыпать питомцев милостями, а когда с нею попытались осторожно заговорить о горяновскнх происшествиях, она не хотела верить.

Выход был найден: горяновским питомцам приготовили ссылку — их решили всех разом переселить в саратовскую глушь.

Для нового поселения было выбрано место — близ Волги и Саратова, на горной стороне. Тут Лоде выбрал большой участок из владения города, мерою более двадцати тысяч десятин. Городу заплатили не деньгами, а билетами сохранной казны. Участок состоял из никогда еще не паханной степи и векового леса. На купленной земле предполагалось поселить не только горяновцев, но и новых питомцев с тем, чтобы на каждую душу приходилось 15 десятин. Горяновские питомцы должны были быть первыми засельщиками новых колоний воспитательного дома.

На устройство питомской колонии ассигновали достаточно средств. У Лоде и его помощником даже нехватало возражения, как и куда заколотить деньги. На приобретенном участке было не мало удобных мест для поселения. Лоде выбрал, словно нарочно, такое место, которое потребовало больших работ — с оврагами, лесом и даже небольшим болотом, что в той местности редкость. Здесь-то Лоде и решил устроить центральный поселок для питомцев из Горянова. Лес по оврагам вырубили. Овраги засыпали и выровняли место. Для спуска болота нарыли канав, а осушенную площадь определили под свалку строительного мусора. Много хлопот строителям доставлял большой родник в вершине оврага. Студеный ключ бил такой сильной струей, что на нем Лоде советовали поставить водяную мельницу. Но по плану, невдалеке от ключа предполагались общественная рига и гумно. Лоде опасался, что питомцы, работая в риге и вспотея, станут пить холодную воду и будут простужаться. Поэтому ключ загрузили камнем и засыпали землей. Ключ несколько раз прорывался, его усмиряли новою засыпкой, и, наконец, ключ затих и ушел под землю, найдя себе иную дорогу. О ключе вспомнили потом, когда начали рыть для поселения колодцы — в них вода оказалась горько-соленая, а в речке Идолге вода летом зацветала и портилась. Пробовали, спустя время, отыскать уничтоженный родник и не могли.

Поселение строилось по аракчеевским образцам. Если на месте, намеченном для дома, приходилась низинка, то под дом ставили настолько высокий кирпичный фундамент, чтобы окна домов шли по улице ровно, а коньки крыш находились точно в одном уровне — по нитке. Для управления построили великолепную усадьбу — четырехэтажный дом для управления, отдельные дома для управителя, для пожарной команды, школу и мастерские. К усадьбе примыкали солидно построенные службы — коровники, конюшни, птичники. Построена была церковь, четыре бани, склад и хлебный магазин, кузница, слесарня и на речке мельница. Позади дома управляющего заведен фруктовый сад с теплицею и парниками. Улица в поселении была шириною чуть не в полверсты, дом от дома отделялся большими прогалами: два дома составляли квартал; широкие проулки разделяли квартал; каждые два дома имели в отдалении на улице хлебный амбар, разделенный пополам. Все вообще постройки новой колонии были произведены необыкновенно добросовестно. Так солидно в ту пору не строились даже в городах купцы. Там, где надо было положить доску, клали полубрусину. Железные крючья, петли, болты и все тому подобное было в два раза толще, чем нужно. По обеим сторонам улицы вымостили кирпичом широкие гладкие тротуары, насадив по их бокам бульвары из берез и лип.

К приезду питомцев щепу и мусор подобрали, улицу вымели. Нанятые немцы-колонисты ранней еще весною подняли степь и посеяли для питомцев пшеницу, рожь, овес и просо. Ко времени приезда питомцев хлеба уже колосились. Наняли и поселили при управлении кузнецов, слесарей, бондарей, колесников, портных, сапожников и плотников. Под большою вывеской с изображением пеликана открылась кредитная касса, на складе которой имелись масло, соль, мыло, сальные свечи, деготь, колеса, топоры, косы, серпы, ткани, тесьма, нитки, иголки, кожевенный товар и пр., и пр., и пр. — все, что нужно в хозяйском быту.

Горяновским питомцам велено было продать все движимое имущество и скот, кроме лошадей. Весною питомцы тронулись на новое жительство.

Генерал был в полном расцвете сил. Горяновские хозяйки не захотели с ним расстаться, желая получить от него приплод и в новом стаде. Быка решили гнать с собой в Саратовскую губернию. Генерал ни за что не хотел итти привязанным за телегой. Его пришлось гнать впереди всего обоза — он привык ходить впереди стада. Пыль ему была несносна. А если Генерал среди пути-дороги решал отдохнуть, то уж его нельзя было заставить итти ни кнутом, ни палкой. Тут же, подчиняясь Генералу, становился табором и весь обоз переселенцев.

Это было не обычное крестьянское переселение, а какое-то торжественнее шествие. Впереди обоза сновали верховые сотские и десятские, предупреждая о приближении питомского каравана. Еще дальше скакал, устраивая все, что нужно, местный капитан-исправник…

Встречному обозу сотские махали и кричали:

— Прочь! Сворачивай с дороги! Питомцы едут!

Изумрудные травы, по мере того, как караван питомцев уходил дальше, к югу и востоку, серели. Это не нравилось Генералу. Он все чаще останавливался и, обернувшись назад, грустно мычал. Весь питомский поезд останавливался вслед Генералу. К нему собирались хозяйки и, жалея быка, судили и рядили о том, много-ль радости ждет их на новом месте. Однажды бык совсем заупрямился и повернул обратно. В караване произошло смятение. С передовых возов кричали:

— Поворачивай обратно!

Ипат вез Лейлу и товарищей своих с малолетками на большой телеге, запряженной тройкой в колокольцах и бубенцах. Все питомцы ехали принарядившись, как на ярмарку. Лейла была в этот день в новом красном сарафане. Увидев что Генерал повернул обратно, Лейла соскочила с повозки и поманила быка за собою. Привлеченный красным цветом сарафана, Генерал пошел за Лейлой, а вслед им двинулся снова и весь обоз. С той поры, лишь Генерал остановится, вспомнив изумрудные горяновские луга, кликали Лейлу — и бык послушно следовал за ней. Народ сбегался смотреть на дивный караван. Молва далеко опережала питомцев — идет-де пригожая цыганка в красном сарафане сборами, а за нею матерый бык, и ведут за собой несчетное число кибиток с каким-то народом; сидят люди на телегах, важничают, поют веселые песни — видно, сыты и пьяны…

Генерал пошел за Лейлой.

Земли дальше к югу сделались пустынны. Открылись бугристые степи, еще не знавшие плуга, покрытые высоким ковылем. Близилась Волга — и вот она, наконец, блеснула вдали в тумане синим стеклом…

На границе новых владений питомцев встретил опекун Арсентьев, в придворном мундире, в ленте, звездах и орденах. Он поджидал обоз новопоселенцев на дороге, окруженный служащими нового управления, и держал в руках хлеб-соль. Тут же был и управитель Лоде.

Генерал в это утро был особенно не в духе, и Лейле пришлось вести его за собой с раннего утра. Арсентьев был удивлен, что впереди обоза идет к нему навстречу цыганка, хотя и запыленная и грязная, но прекрасная собою, а за нею следует бык.

Лейла, подойдя к Арсентьеву, остановилась. За нею остановился и Генерал, а за Генералом стал и весь обоз. Питомцы не слезали с телег, кричали, пели песни, галдели, играли на гуслях и балалайках, пиликала из одной кибитки даже редкая еще и новая в то время гармония.

Опекун стоят в недоумении, напрасно ожидая, что к нему соберется из обоза народ. Он спросил у Лоде:

— Что это за цыганка?

— А это, ваше превосходительство, и есть та самая ведьма — невенчанная Лейла — она же Леонила Дурдакова, — объяснил управитель.

— Добро пожаловать! — начал опекун приветственную речь, обращаясь к Лейле.

Лейла рассмеялась, отступила в сторону и махнула Генералу подолом сарафана. Опекун оказался лицом к лицу с Генералом. Бык был рассержен. Слова приветствия замерли на губах опекуна. Генерал же, гневно нагнув голову и наставив рога, двинулся на блестящую толпу чиновников в нарядных мундирах. Опекун уронил из рук блюдо с хлебом-солью и, повернувшись, побежал по дороге к новой колонии. За ним, охваченные глупым испугом, кинулись все чиновники, а Генерал погнал их, скача с ревом по дороге.

И след за Генералом, нахлестывая лошадей, пустились с гамом и криком питомцы. Лейла правила сама тройкой, стоя в передке кибитки. Ветер развевал ее кудри, широкие полы сарафана хлестали по ветру, подобно флагу. Лейла вскрикивала и весело хохотала…

Охваченные глупым испугом, двинулись все чиновники.

На площади, перед домом управления новой колонии шумный обоз остановился табором. Генерала загнали в помещение для производителей, где он с удивлением увидел себя в обществе еще нескольких породистых быков. Они встретили гостя дружелюбным мычаньем. Арсеньтев, кое-как оправясь от испуга, сказал-таки затверженное приветствие, перецеловался со всеми хозяевами и предложил им тут же метнуть жребий — кому в каком доме жить.

Затем опекун ввел каждого хозяина с ею домочадцами в доставшийся по жребию дом. Дома были занумерованы по порядку и к каждым воротам прибита доски с номером. Все печи были к приезду питомцев вытоплены, и в каждом доме был приготовлен обед. Как и в Горянове, для каждого хозяйства было привезено и уложено в доме все новенькое: топоры, пилы, аксы, косы, серпы, долота, буравчики, пешни, ломы, клещи, молотки и пр. На дворах — рабочие фуры, праздничные фургоны, плуги, парная упряжь, по-немецки, без дуг, плуги и тяжелые бороны. Для каждой хозяйки кадки, боченки, бочки, корыта, сита, решота, чугуны, горшки, ухваты, сковороды, сковородники, сто иголок, моток ниток, кусок мыла — и опять, как раньше — новый гребень и зеркальце. На каждом дворе в хлеве стояло по четыре коровы, в закуте — по десяти овец с бараном, а по двору гуляли десять кур с петухом. Словно повторился однажды уже виденный сон.

На другой день по приезде колонистам выдали из кредитной кассы месячную пропорцию: на дом по два пуда муки, по десяти фунтов круп и по три рубля денег на человека. Кроме того, было объявлено, что в течение года будут выдавать на дом в день по два фунта мяса и по фунту масла: в скоромные дни — коровьего, а в постные — конопляного на каждое лицо, в том числе и на детей, даже грудных.

В положении о питомцах было сказано: «Питейные дома запрещаются в поселениях питомцев на вечные времена», но в трех всего верстах от поселка Мариинской колонии, названной Николаевским Городком, была населенная украинскими выходцами деревня Кувыка, а там — питейный дом с двуглавым орлом. Никто не мог запретить да никто и не запрещал питомцам пить вино, привезенное оттуда, или ехать пить туда. Пьяное разгульное веселье началось в Николаевском Городке с первого же вечера после водворения.

Дав питомцам отдохнуть, им задали первый урок — покос травы на степных лугах. Невиданный ковыль, выше пояса ростам, оказался не по силам косцам, привыкшим к шелковым муравам северных лугов. Артели питомцев под огненным июньским солнцем бились с непокорной травой, как с неприятелем, и пали в неравной борьбе. Через три дня все питомцы бросили покос и послали жалобу в опекунский совет на упорные травы. Вскоре пришел с нарочным ответ, чтобы вместо степных трав питомцы косили в поемных лугах по речке Идолге. С той поры окрестные крестьяне стали, посмеиваясь, говорить про питомцев и им в глаза:

— Да чем же на вас угодить, если вы и на ковыль поливали просьбу?

Чтобы приучить питомцев пахать новые земли, наняты были немцы-колонисты в руководители — на каждые десять дворов по одному учителю. Плуги для питомцев заготовили троечные. Но и тройкой поднимать новь было непосильно. Степь можно было поднимать только воловыми украинскими плугами, а волов и таких плутов заготовлено не было. Питомцы побились над землей и бросили пашню. Управитель, вынужденный беспомощностью поселян, отдал пашню нови хохлам из деревни Кувыки за первый урожай, с тем что оборот или, что то же — перелог на следующий год будут пахать конными плугами уже сами питомцы. Такое начало пришлось наруку питомцам — они потом стали сами, не спрашиваясь управителя, отдавать свою пашню исполу вперед за несколько лет, а то брали за землю и деньгами, а деньги пропивали в первую же неделю.

Вокруг Николаевского Городка построили еще несколько селений по тому же образцу. Их жизнь сложилась точно так же. Из Москвы присылали на каждый дом пару питомцев — хозяина и хозяйку, женатых. Им давали даровых работников — товарища и товарку и малолетков — мальчика и девочку. Вновь прибывающие питомцы присматривались к тому, как живут прежние: горяновские питомцы на положении старожилов — давали тон всей жизни питомских колоний. Товарищей и малолеток хозяева почитали своими крепостными. После бунта в Смоленской губернии хозяев перестали наказывать зауряд, зато по одному слову хозяина или хозяйки больно доставалось товарищам и малолеткам. Из Москвы прибывали вновь не прежние заносчивые люди: зазорных младенцев теперь приносили в воспитательный дом тысячами. Изменилось к ним и отношение попечителей. Уже никто не тешил брошенных грудных детей мечтою о каком-то особенном, «высоком» происхождении и надеждой, что объявится, раскаясь, мать или отец — и тогда жалкая судьба питомца разом перевернется.

Меченых детей среди приносимых в Воспитательный дом больше не встречалось. О том, чтобы давать каждому новому питомцу образование, более не думали. Большая часть питомцев вырастали в голоде и холоде по деревням. Получая деньги за воспитание, крестьяне выжимали все силы из питомцев на работе — кто из питомцев выживал, те вырастали крепкими работниками. Это новое поколение питомцев смотрело на старших питомцев Мариинской колонии с усмешкой, а с паханой уже степью они справлялись легче, дело у них спорилось. Старожилы со своей стороны бранили их мужиками. Опекунство принуждено было поддерживать не новых, лучших, а старых, худших хозяев. Пропьёт «царский сын» лошадь, идет к управителю — жалуется, что теперь у него осталась только тройка рабочих коней и хозяйство должно притти в упадок. Управитель приказывает выдать хозяину новую лошадь… Обретает дарового коня «царский сын» и ведет к себе. А навстречу ему едет в фургоне второй «царский сын». «Тпру! Кто идет?» — «Царский сын». «А кто едет?» — «Тоже». — «Ну, давай, братец, поцелуемся. Что это у тебя, братец, никак новый конь»? — «Да вот новую скотинку выдали!» — «Так приворачивай к дому номер сорок семь». Забыв о том, куда ехал, встреченный «царский сын» приворачивает к дому номер сорок семь. «Хозяйка! — кричит еще со двора хозяин: — подавай вина на стол. Нового коня привел». — «А это кто же с тобой — что-то не признаю?» — «Да и сам его первой вижу…» — «Я из Мариинского Городка». — «Садитесь, братец, гостем будете…»

Начинается пир, а в пиру разговоры о статьях новой лошади. Гость хвалит. Хозяин не желая уступить гостю в любезности, говорит, что он готов сменять новую лошадь на любую из упряжки гостя. Ударяют по рукам, и гость теперь посылает за вином — ставит могорыч. Лишь вино приходит к концу, гость начинает хвастать какой-либо статьей из своего хозяйства. Не видя и не зная, хозяин говорит: «Давай меняться. Бери любую у меня!» Гость согласен. Опять ударяют по рукам, и ставит могорыч хозяин. После коров сменяются баранами, петухами… Всем в хозяйстве разменялись. Больше меняться нечем. Хозяин говорит: «Давай меняться товарищами?» Каждый начинает выхвалять своего товарища и просит придачи. Если договорятся, идут в управление за дозволением сменяться товарищами. Обычно мена утверждалась — и тут начиналось пьянство на неделю.

Эти мены еще более утверждали хозяев в том, что товарищи и малолетки их крепостные.

На самом же деле, по смыслу положения о питомцах, все они были равны между собой. Старшие по летам признавались хозяевами как более опытные, младшие — отдавались им в руководство и должны были со временем сделаться тоже хозяевами. Для этого нужно было заслужить хороший отзыв от хозяина, что и заставляло товарищей угождать хозяевам и пресмыкаться перед ними. Они выносили и кабалу, и побои, и все издевки, чтобы скорей освободиться. Сделавшись хозяевами, товарищи ничуть не делались лучше своих хозяев по отношению к товарищам и малолеткам и порою были к ним еще более жестоки и больше над ними мудровали. Колотит малолетка и приговаривает: «А, ты плакать?! Не смей! Нас били и плакать не велели!» Полунагие, избитые, голодные малолетки до поры до времени безропотно несли свою тягостную долю и у тех, кто хозяйствовал, и у тех, кто пропивал полученное даром добро.

Земли у питомцев было так много, родила она так хорошо, что было что свезти на базар даже у тех, кто, сдав пашню за половину урожая, проводил время в пьяных потехах. Вот хлеб обмолотили и ссыпали в амбар. Хозяин приказывает: «Насыпать к завтраму пять возов пшеницы, мы с хозяйкой едем в город». До света товарищи и малолетки готовятся к отъезду — наладят телеги, насыплют хлеба и увяжут воза, запрягут, для хозяина с хозяйкой закладывают выездного рысака в нарядный фургончик. Когда все готово, будят хозяина с хозяйкой и докладывают: «все готово, хозяин!» Хозяин с хозяйкой выходят на крыльцо, видят, что все готово, садятся в тележку, малолеток открывает ворота, и хозяин во всю мочь пускает своего рысака. За хозяином потянется его обоз. В Саратове на хлебном базаре хозяевам не надо было ждать прибытия медленных возов. Около базара на Острожной улице у питомцев было свое подворье. Еще не успел хозяин въехать во двор, а уже базарные мартышки вьются около, дают вперед задаток по вчерашней цене, а хлеб будут принимать натурой — полный расчет вечером по нынешней цене, какую сделает базар. Стоит ли ждать вечера, скажем, из-за копейки на пуде? Хозяин берет задаток — не малую сумму денег, считая за пять возов. А уж трактиры при базаре, не глядя на ранний час, гудят пьяными голосами; играют заводные машины; на раскрытых окнах в клетках канарейки, а краснорядцы еще до звона к ранней распахнули на Верхнем Базаре свои лавки, и из раскрытых дверей пахнет приятно новым ситцем… Хозяин отправляется в трактир, а хозяйка, получив на руки половину задатка, — по модным, суровским, обувным и галантерейным лавкам.

К полудню в осенний базарный день на улицах Саратова можно было видеть гуляющих «царских сыновей». Они творили всяческое безобразие, придирались к прохожим, пели бесшабашные песни, разбивали ренсковые погреба. Полиция бездействовав. В одном из рескриптов Марии Феодоровны говорилось: «Если кто из питомцев или служащих в ведомстве воспитательного дома найден будет в городе пьяным, в безобразном виде или валяющимся на улице, то полиция не имеет права такового брать в часть, а должна отвезти его на питомское подворье, дабы заведение моих детушек отличить от всех других заведений». Был такой случай, что один хозяин из Николаевского Городка напился пьяным до того, что лег поперек мостовой в Немецкой улице и кричал: «Никто не подступайся! „Царский сын“ лежит! Запрещаю всякую езду по улице». Бывшие с пьяным и другие питомцы только смеялись, ожидая, что станет делать с безобразником полиция. Квартального он не слушал. Собралась толпа, и народ смеялся над полицией. Наконец приехал на дрожках частный пристав и, видя безобразие, приказал взвалить пьяного в свой экипаж и повез его в часть. Питомцы с криком и гамом побежали к опекунскому управлению. Дали знать и на базар и на подворье. Оттуда прискакали хозяева на лошадях. Узнав, в чем дело, вызванный по требованию питомцев управляющий вспылил и побежал в часть. Вскочив в канцелярию, первого чиновника, какой попался, управляющий бац в рыло кулаком: «Как ты смел, такой-сякой, — взять в часть питомца? Да ты знаешь ли, кого в части держишь — „царского сына!“ Да я тебя в Сибирь сошлю!» Чиновник объяснил, что он никого не сажал и никого не держит в части и дело его совсем не то: он только пишет виды на жительство. Питомца же забрал лично сам частный пристав. Управляющий отправился к приставу и ему наговорил грубостей, потребовав, чтобы питомца тотчас выпустили, что и было сделано с большими извинениями со стороны пристава.

 

II. Истина о птице пеликане, будто бы питающей в случае нужды птенцов своих мясом, вырванным из собственной груди

В развеселом и разгульной жизни от питомцев в Мариинской колонии не отставало и начальство. В доме управителя — вечный пир горой и дым коромыслом. По делу и без дела в Николаевский Городок наезжали чиновники из столицы и из Саратова и предавались необузданному пьянству и разврату.

Управителей меняли часто: служба эта была столь же выгодной, как тогда в интендантском или инженерном ведомствах. Пожив вволю и всласть год-другой, управители успевали нажиться и принуждались уступать место новым охотникам до легкой наживы. Все управители оставляли за собой недобрую память и у питомцев, и у их товарищей, и у крестьян. Жадность некоторых правителей была чрезмерна. И эту особенную жадность соединяли обычно и с особенной жестокостью. Имена их забвенны, кроме одного, носившего громкую в Германии фамилию: князь Гогенлоэ-фон-Шиллингфюрст. Это был какой-то захудалый отпрыск обширного дома немецких владетельных князей и явился в Россию за тем, конечно, чтобы разбогатеть. Об этом управителе на Волге помнили долго и даже слагали песни. Приехав в Николаевский Городок, князь Гогенлоэ-фон-Шиллингфюрст повел себя не обычно: вместо того, чтобы объезжать свои владения на тройке, новый управитель явился на коне, в узких штанах из белой кожи и в кафтане с длинными фалдочками. Все чиновники должны были сопровождать нового управителя тоже верхами. Князь был холост, староват и больше, чем хозяйством, был занят при объезде женской частью населения, заглядываясь на пригожих питомок и их товарок. Он картинно гарцовал по улицам на своем скакуне: казалось, что сапожки у него надеты прямо на голое тело, а фалдочки болтались сзади смешным хвостиком. Тут же гордое прозванье князь Гогенлоэ-фон-Шиллингфюрст озорные поселянки превратили, приспособив к своему языку, в созвучное: «Принц Голы ноги-Шилом хвост».

Под этим прозванием он и слыл. Князь Голы ноги-Шилом хвост сразу совершил несколько ошибок и возбудил против себя общее неудовольствие. Во-первых, он нашел, что Генерал уже стар и не годится более как производитель. Конечно, Генерал не мог соперничать с молодыми швицкими бычками с фермы управления. Но ведь у Генерала была своя, и пожалуй, не менее важная обязанность — возглавлять мирское стадо на выгоне. Принц решил, что и это лишнее — в Германии скот содержат по стойлам, а выгон-де надо пахать, чтоб земля даром не пропадала. А кругом лежало еще не поднятой земли сколько угодно. Управитель вздумал ввести эту реформу. Питомки взволновались. Не выгонять утром коров, не встречать их вечером, не слышать при этом их дружного мычания, пистолетных выстрелов пастушьего кнута, наконец, звонкой пастушьей трубы на заре — разве это возможно! Голы ноги-Шилом хвост, узнав о недовольстве питомок его проектом, поторопился приказать зарезать Генерала, а мясо через магазин кредитной кассы выдать в счет пайка говядины, кому из вновь поселенных паек еще полагался. Приказание принца было тотчас исполнено. Питомки узнали об этом поздно. Узнав — взбунтовались. Они осадили толпой кредитную кассу, добыли уже разделанную тушу Генерала, рога, шкуру и требуху и все со слезами, смехом и песнями печали понесли к управителю. Голову быка несли наткнутом на высокую палку. Голы ноги-Шилом хвост поначалу не струсил: когда ему испуганные приказчики доложили, что к дому привалили бабы, управитель вышел к поселянам с одним хлыстиком в руке. Впереди питомок находилась Лейла. Впрочем, в эту пору все в Николаевском Городке забыли это имя и называли Дурдакову Ленилой, т. е. Леонилой, а то просто Ведьмой или Невенчанной.

Принц Голы ноги-Шилом хвост.

Бабы, приступая к управителю, голосили невесть что, Голы ноги не мог их перекричать и взмахнул хлыстом в знак того, чтобы бабы помолчали.

Бабам показалось, что принц замахнулся ударить Леонилу.

Крик усилился, управителя стеснили, отняли у нею кнутик. Обескураженный, прижатый к стене. Шилом хвост оказался грудь с грудью с Леонилой…

— Что-ж мы, девоньки, с ним делать будем? — спросила подруг разгневанная Леонида.

— Зарезал Генерала да еще есть заставляет, немецкая харя! Выдумывай, Леонила, что хочешь!

— Так, девоньки, пускай сам и попробует!..

— Я не кушаю сырого мяса! — растерянно пролепетал Голы ноги-Шилом хвост.

— Мяса! — повторила со злобным смехом Леонила — слышите, девоньки! Он сырого мяса не ест. А кто нашей плотью насыщается? Пеликан ты этакий. Мяса! Да кто еще тебя мясом потчует? Девоньки, давайте-ко сюда требуху… На вот, жуй, собака, бычий хвост!..

Голову быка несли на высокой палке.

Лица у разнузданных баб были ужасны. На жалобные призывы принца о помощи никто не ответил. И питомцы и все служащие знали, что если бабы взялись за дело, то лучше к стороне! Сотские и десятские не могли разбить тугой комок бабьей толпы. Поселенцы посмеивались на бабий бунт издали. Леонила ожесточенно совала управителю в лицо бычий хвост при общем крике и хохоте: «Жри, собака!» Бабы успокоились, лишь увидев, что вконец испуганный управитель, с чумазым от крови и грязи лицом жует бычий хвост, а из глаз его льются слезы.

Лица баб били ужасны.

Бабы кинули управителя и пошли в поле хоронить Генерала. Они вырыли на горке яму и схоронили в ней все, что осталось от Генерала. На могиле Генерала питомки, предводимые Леонилой, пили вино, пели и плясали — так совершилась тризна.

Голы ноги-Шилом хвост, видя слабую поддержку со стороны своей полиции, лишь только оправился от испуга, поскакал, мелькая фалдочками, в город искать помощи и защиты. Там его встретили смехом и настойчиво добивались узнать, что именно заставляли его есть питомки. И губернским властям и городской полиции давно прискучило питомское поселение, которое было как бы государством в государстве, и причиняло всем хлопоты. Для того, чтобы посылать в Николаевский Городок воинскую команду, случай был маловажен. Голы ноги-Шилом хвост вернулся из города со срамом. Затаив злобу против Леонилы, он искал случая ее унизить. А она в те годы все еще была прекрасна. Недалекий принц, не зная, что уже многие искали взаимности Леонилы и на том обожглись, решит добиться ее любви.

За первой ошибкой с Генералом управитель совершит еще более серьезные. Видя кругом озлобление, Шитом хвост заторопился с наживой. Он нашел себе компаньона среди богатых колонистов немцев и трудом питомцев задумал распахать большой степной участок, чтобы, собрав первый урожай, обратить его в свою и своих компаньонов пользу. Один урожай был уже состоянием для бедного принца. Но времена был и уже не те. Надобно сказать, что в положении питомцев к этому времени произошли разительные перемены. Большая часть товарищей переженилась на своих товарках, и у них возрастали дети. Малолетки, хотя их и продолжали называть по-старому, тоже были с бородами. Опекунский же совет охладел к затее питомских поселений: больше не строили городков, не наделяли, как вначале, питомцев домами с полным хозяйством, вплоть до мыла и гребешка. Товарищи и малолетки не хотели мириться со своим почти крепостным положением, не видя в нем просвета. А те хозяева из питомцев, что прижились на земле и разбогатели, нуждались в батраках, — им уже мало было четырех даровых работников. Вот от этих-то богатеев и пошло внушение, что товарищам и малолеткам лучше просить, чтобы их переписали в государственные крестьяне. Как-то проезжал через Николаевский Городок министр государственных имуществ Киселев. Товарищи и товарки с малолетками подали Киселеву просьбу освободить их из кабалы у хозяев и обратить в казну. Киселев просьбу принял, прочитал, обещал ее исполнить и тут же сказал, что напрасно с просьбой спешили, так как согласно положению и все питомцы, а не одни только товарищи и малолетки через двенадцать льготных лет, считая с первого года горяновского поселения, должны быть перечислены в государственные крестьяне. Для «царских сыновей» и «царских дочерей» это известие явилось совершенной новостью. Они захотели выяснить свое положение и начали посылать в столицу ходоков. Истина оказалась печальнее, чем это выходило из слов министра Киселева, и противоречила всему, что говорили питомцы прежде. Каждый год ранее являлись в поселение опекуны, и каждый почитал своей обязанностью толковать поселянам:

— Живите, дети! Все матушка ваша Мария Феодоровна дала вам. Все ваше!

Теперь открылось, что царские подарки, которыми щедро осыпали питомцев, были на самом деле не подарками, а ссудой на 12 лет. Все, не исключая гребешков и зеркал, писалось каждому хозяину — в долг. Если ему взамен пропитой лошади и или падшей коровы выдавали новую, то писали в счет и писали не малой ценой. Удивительно прочные постройки тоже, оказалось, возводились в кредит, за счет поселенных питомцев. Где для красоты и «ранжира», т. е. равнения, дома воздвигались на выложенных в размер этажа фундаментах. — постройка обходилась дороже. И кому из хозяев по жребию достались такие дома, тот и должен платить за лишнюю работу и за лишний кирпич. И за самую землю по истечении двенадцатилетнего срока надлежало платить оброк — и не только за пахотную, а и за занятую под улицу и площади. А улицы были устроены такие широкие, что на каждый дом приходилось, примерно, с десятину земли под улицей… Мало этого, Опекунский совет проектировал наложить на осчастливленных им питомцев особую подать в пользу самого воспитательного дома. Размер подати не был еще определен, но питомцы обязывались уплатить Опекунскому совету все его расходы по постройке домов для управления, фермы, конюшен, парников и оранжерей и всю стоимость управления поселянами за первые двенадцать лет.

Голы ноги-Шилом хвост затеял сеять хлеб в ту пору, когда у хозяев отобрали товарищей и малолеток, отделив их на волю. Вместо них приходилось работать отныне «царским внукам» — сыновьям и дочерям хозяев, — подросткам, привыкшим к полной праздности и уверенным на прежнем примере своих родителей, что и их жизнь навсегда обеспечена царскими милостями. Конечно, поселенцы были недовольны всякой лишней работой.

Чтобы скрыть свои намерения, Голы ноги-Шилом хвост объявил по селениям Мариинской колонии, что назначена казенная запашка.

Дело было весною. Старосты объявили по селениям, что управитель приказал выслать всех хозяев пахать участок номер первый — самый дальний в степи.

— Да есть ли приказ от Опекунского совета? — усомнились питомцы. На работу они не выехали, а отправились толпой к управлению; сюда же съехались хозяева из других селений.

Голы ноги-Шилом хвост на этот раз не испугался и, выйдя к толпе, с крыльца объявил на вопрос хозяев, что это за запашка.

— Запашка по приказу министра.

— Какого еще министра?

— Государственных имуществ.

— Так мы ему же не подвластны.

Тут Голы ноги-Шилом хвост сообщил, что все хозяева по их собственной просьбе перечислены в государственные крестьяне до срока, а запашка производится их трудом, потому что на них числятся долги.

— Да кто-ж и когда подавал прошение? — недоумевали хозяева: — ведь это лишь разговор был в народе. И какие долги?

Разобрались и в этом. Оказалось, что шестеро зажиточных хозяев, ежегодно ездивших в Москву с извозом, послали из Москвы прошение от имени всех питомцев министру государственных имуществ о принятии их в свое ведомство. Просьба эта была уважена. А подавшие просьбу держали это дело ото всех в секрете.

— Кто же это подавал просьбу? Скажите нам, — потребовали убитые новостью питомцы.

— Извольте. Онисимов Николай, Гузов Андрей, Николаев Иван, Нахлестной Степан, Савельев Иван да Сидор Дудкин…

— Вот как!

Все названные хозяева были тут же в толпе. Чтобы отвести от себя гнев, составители прошения начали галдеть, почему же и их выгоняют, если на них нет долгов.

Тут Голы ноги объяснил, что существует круговая порука и не только все должны пахать, но и за уплату долга все одинаково отвечают. С неимущих долг будет переписываться на имущих.

Некоторые из зажиточных хозяев предложили заплатить долг свой тут же, лишь бы уклониться от общей участи. Принц Голы ноги твердо ответил, что министр приказал всем пахать…

Просили управление разбить задачу на отдельные части по селениям, благо земли довольно, чтобы не тратить зря времени на поездки в дальние поля…

— Нет, министр приказал делать общественные запашки.

— Это нам прямое разорение, — сказали хозяева: — мы так работать не согласны! — и разошлись.

Пахать не поехали, а послали в город прошение губернатору в Петербург — министру государственных имуществ. Оба эти прошения вернулись к управителю — он их показал хозяевам торжествуя: «Что взяли?!»

Тем временем участок степи, облюбованный управителем для себя и компаньонов, подняли и распахали за деньги, уплаченные принцем, вольные землепашцы.

Хозяева, не получая никакого решения, начали посылать в столицу ходоков за ходоками. Сборища для обсуждения и составления происходили в дому у Ипата Дурдакова. К этой поре у Ипата с Лейлой жизнь кое-как наладилась. Ипат по-прежнему носил на своей руке оба венчальные кольца. Цыганить Ипат перестал. Сам он однакоже за последние годы сделался похож на цыгана: кудри его потемнели до-черна, в них пробились ранние седины. С лица Ипата, обожженного вольными ветрами, не сходил загар. Пожалуй, теперь Ипат и Лейла были больше под стать друг другу, чем в далекий день свадьбы своей во дворце воспитательного дома. Лейла не старилась, только сделалась шире в кости и как-будто выше ростом: в статной, веселой, разухабистой бабе Леониде никто бы не узнал прежнюю Лейлу — актрису из балетного театра князей Гагариных. Хозяйство у Дурдаковых совсем повалилось с того дня, как ушли из дома выпущенные на волю товарищи и малолетки. Земли Ипат не пахал, хотя у него были две тройки борзых коней. Усвоив от цыган любовь к лошади, Ипат говорил:

— Можно ль обижать коней мужицкой работой? Кони любят молодецкую езду.

Изба Ипата не была красна углами, а пироги в ней никогда не переводились. Всегда можно было и вина достать у пригожей и веселой хозяйки. Ворота Дурдаковского дома все время стояли настежь. Дверь неустанно ходила на петлях. Приходили старики и молодые, женщины и девушки со всего селения. Заходит странники и проходимцы, заглядывали и цыгане, а на гумнах у Ипата в скирдах соломы прятались какие-то незнаемые беглые люди. Частенько к дому Ипата приворачивали проезжие тройки, а если приезжали по старой памяти кутнуть в Николаевском Городке саратовские сановники, то уж тройки Ипата носятся и дорогой и без дороги, по горам и долам с пьяною оравою гостей. Один Голы ноги-Шилом хвост сторонится этих забав: он быт скуповат на прием гостей и ездил только верхом, — зато его и в губернии не очень жаловали.

Ходоки, посылаемые питомцами, не все честно исполняли данный им наказ. Иные доходили до Пензы и, прожив там мирские деньги, со срамом возвращались назад. Других, если им удавалось дойти до Москвы, ловила полиция, прошение отнимала, а самих отсылала назад с этапом. Только Никифору Головину да Варлааму Малолетку удалось добраться, если им поверить, до Петербурга и до министра. Возвратясь, Варлаам и Никифор доложили хозяевам, что министр принял-де их ласково и обещал сделать все возможное:

— «Я сделаю, — говорит, — все, что вам хочется, только не тревожьте государя. Есть ли у вас деньги, чтобы дойти домой?» И дал нам тридцать рублей. Так выходит, братцы, что управитель всех задарил. Министр говорит: «Все, что хотите сделаю, век останетесь питомцами»… Денег им дал, чтобы мы к царю не ходит. Мы ну-ка к царю, а нас не допускают. Все задарены!

— Прошение-то взял министр?

— Взял.

Вскоре после того приехал в Николаевский Городок генерал Струков Хозяева думали, что он послан по их прошению министром для ревизии. Оказалось не то. Струков призывал хозяев по одному в управление и допрашивал, кто их склоняет к бунту. Хозяева отвечали, что все они мыслят одинаково и все одного желают, а подговорщиков у них нет. Голы ноги-Шилом хвост сказал Струкову, что всему зачинщик Ипат Дурдаков со своей женой Неонилой, что в их избе притон, к ним заходят незнаемые люди, разглашают басни, что скоро и самого царя не будет, не то что господ, и всем откроется воля. В дому Дурдаковых по ночам бывают сборища и пишутся просьбы. Если до всего этого Шилом хвост дознался, значит, были среди питомцев предатели их затей.

Струков с управителем, взяв сотских и понятых, ночью пришел в дом Ипата, сделал обыск, нашел черновые прошения и набело переписанное новое прошение министру государственных имуществ. Струков забрал бумаги, велел связать руки Ипату и Лейле, чтобы везти их в острог. Ипата начали первого вязать.

Струков спросил его:

— Как же это, мерзавец, ты — «царский сын», а против царя умышляешь?

Ипат спокойно ответил:

— А тебе известно, кому ты служишь сам?

— Я служу государю Николаю Павловичу.

— А раньше кому служит?

— Государю Александру Павловичу…

— А Константину не служил?

— Замолчи, негодяй!

Струков был смущен тем, что поселенный в Саратовском краю питомец хорошо знает про столичные дела и очевидно слыхал о восстании 14 декабря и о том, как гвардейцы присягали вместо Николая Константину. Сам Струков был отдаленно причастен к декабрьскому восстанию, но избежал общей участи. Оправясь от смущения, Струков сказал: «Царскому сыну» не пристало бунтовать против отца!

Ипат дерзко ответил:

— А как же Александр Павлович с Константином Павловичем против своего папаши с гвардейцами пошли, да и прикончили его?

— Заткните ему глотку. Уведите его!.

Ипата увели. Струков обратился к Лейле. Она поступила иначе, чем Ипат. Глаза ее горели ненавистью, и генерал не мог выдержать ее взгляда, а губы Лейлы змеились от смеха. — Ну, а ты, цыганка, что скажешь? — спросил Струков, любуясь Лейлой.

— Я не цыганка, а «царская дочь», а ты псарь царский.

— Свяжите ее! — приказал Струков…

Лейла протянула руки и засмеялась.

Понятые не двинулись.

— Что же вы стоите! — грозно прикрикнул на мужиков генерал.

— Не можем, вашество! — ответил за всех мужиков Варлаам Малолеток: — Есть царский приказ, чтобы Ленилы никому не касаться.

— Что ты за вздор городить, братец!

— Да спросите хоть самого принца…

Голы ноги-Шилом хвост вынужден был объяснить, что есть действительно при посемейных списках Мариинской колонии мемория, где сказано, что приказом Александра Павловича запрещено касаться Леониды Дурдаковой и всемерно заботиться о ней…

— А тебе известно, кому ты служишь сам?

На улице тем временем поднялся шум: узнав, в чем дело, к дому Ипата собралась толпа народа. Слышались женские исступленные вопли.

Склонясь к Струкову, управитель сказал:

— Оставьте ее на меня. Это прямо ведьма. А бабы здесь — ужасный народ. Я с ней справлюсь тут и улучу случай, доставлю в тюрьму…

Струков послушался совета управителя. Ипата связали, положили в телегу и повезли в город. Леонилу оставили дома.

Наутро Струков уехал.

Вскоре после того пришло в Николаевский Городок из Петербурга письмо от ходоков Тараса Нефедова и Кузьмы Алексеева. Писали они, что будто добились увидать мать Александра Павловича — свою покровительницу Марию Феодоровну.

Вот как это было по письму. Мария Феодоровна сходила с крыльца. Ходоки упали на колени.

— Ты что, мужичок? — спросила Мария Феодоровна Кузьму Алексеева. — Кто ты такой?

— Я матушка, не мужик, а твой питомец из Саратовского поселения, — ответил Кузьма Алексеев.

— Не может этого быть! Что-ж ты по-мужицки одет? Зачем так грязен и оборван? Детушки мои, питомцы, должны ходить по-барски, вот как мы ходим… Стало быть, вас там обкрадывают, а нам никто не доносит; управляющий ваш всех здесь задарил. Ступайте с богом домой. Все будет по-вашему.

Получивши такое письмо, питомцы возликовали. На утицах плясали, песни пели, водили хороводы, затевали игры.

Само-собой, о письме узнал правитель и приказал полиции найти и взять письмо. Письмо нашли у Леонилы Дурдаковой, отняли и представили управителю. О ходоках дали знать петербургской полиции. Та их разыскала. Ходоки повинились, что написали письмо ложно, что Марии Феодоровны им увидать не удалось, а они хотели утешить питомцев да получить с них денег на обратную дорогу, ибо в столице прохарчились; возвратиться же домой с пустыми руками они боялись: им было сказано с великою клятвою: «Вернетесь ни с чем — живыми зароем в землю!» Кузьму и Тараса заковали в кандалы и переслали из столицы в саратовский острог.

Через некоторое время получается распоряжение министра — оставить обременительную для крестьян общественную запашку, а потом еще сообщение, что по докладу министра государственных имуществ государь император высочайше повелеть соизволил сложить с крестьян недоимку.

— Так вот оно что! — толковали питомцы. — Утерлись, так и запашки нет. А как дошло до царя, так и недоимки сложили! Да ее, чай, и не было! Вот и дрова нас заставляют возить. Что мы — мужики, что ли? Не поедем!

И на этот раз питомцы взяли верх. Из Петербурга управляющему разъяснили, что раз питомцы переписаны в государственные крестьяне, то и заставлять их попрежнему возить дрова нельзя…

Объявляют об этом питомцам. Совсем мужики вздурились. Собрались к Леониле Дурдаковой, ликуют, мерекают и так и этак, спрашивают хозяйку:

— Ну, каково, «царская дочь»!? Таки добились мы правды. За что-ж мы, однако возили дрова двадцать-то лет? Стало быть, нас заставляли возить, а деньги брали себе? Да что ты, хозяюшка, невеселая? Иль Ипата жалко? Что потупилась?

— Вижу я, мужики, уж очень у вас губу разъело от царских милостей. Остается вам просить, чтоб вам деньги за двадцать лет отдали.

— А что-ж, и подадим. И отдадут. Теперь шабаш нашей горькой жизни. Сама матушка наша Мария Феодоровна Кузьме сказала: «Живите, как господа живут». Стало быть, так: всю землю мы должны отдавать в аренду, а сами работать не должны, а должны жить землей… Что ты скажешь на это, Ленила?

— Все это ладно, мужики, только вы вот о чем подумайте: какую нам управитель ни объявляет бумагу, то в ней написано, что мы крестьяне. А ведь мы, по положению воспитательного дома, мы, питомцы — вольные люди навсегда…

— Мало ли что теперь напишут. Бумага все вытерпит. Вот мы возьмем теперь и напишем окончательные наши пункты: первое — оставляемся мы питомцами навсегда, второе — за возку дров вернуть каждому за двадцать лет, третье — все землю отдать нам, как было вначале, чтобы никто к земле касаться не смел!

Написали прошение и, не зная судьбы Кузьмы и Тараса, решили дождаться их возвращения, да и послать с новым прошением в Петербург их же, хотя находились и другие охотники: кому же не лестно за мирской счет побывать в столице!..

 

III. О том, как губернатор испортил дело, побоявшись простудить свою лысину

Полного согласия между жителями питомских поселении не было, да и не могло быть: одни из них еще тешились мечтой о барской жизни и не хотели работать, рассчитывая на неиссякаемый источник царских милостей, другие, разоренные праздной и пьяной жизнью, думали о том только, как бы прокормиться, третьим нужна была именно эта голь перекатная, главным образом, для уборки урожая и для молотьбы. А раз не было согласия, то принц без труда узнал о новых замыслах питомцев.

Голы ноги-Шилом хвост решил, что теперь настала самая пора унизить Леонилу. Он приказал ей явиться в контору управителя.

Леонилу ввели в кабинет управителю, и они там остались вдвоем.

— Ты грамотная? — спросил управитель.

— Да.

— Вот возьми и прочитай!

Управитель протянул Леониде старую, пожелтевшую с краев бумагу. Леонила взяла бумагу и прочитала. Она сама в первый раз увидала своими глазами меморию, о которой знали все, что Лейлы Дурдаковой по особому словесному приказу Александра Павловича запрещено «касаться».

Леонила прочитала хартию своей вольности и положила на стол.

— У тебя каждый раз сборища, — заговорил Голы ноги-Шилом хвост, — я знаю все. Вот намедни опять у тебя собрались крестьяне и писали прошение на меня. Знаешь ли ты, что теперь уж ты не питомка, а крестьянка, и я могу с тобой сделать все, что захочу.

— Попробуй! — ответила Леонила, переводя взор с лица управителя на листик, лежащий на столе. Принцу показалось, что Леонила сделала движение, чтобы схватить грамотку. Управитель предупредил ее и сам взял листик в руки. Взоры их опять встретились. Леонила рассмеялась, показывая оскал ровных белых зубов.

— Вот смотри! — закричал управитель, задыхаясь, и разорвал царскую меморию пополам, сложил, да еще пополам и еще и еще. От бумаги осталось шестнадцать мелких клочьев. Управитель в восторге кинул клочки на паркет и, хрипя и брыжжа слюной, топтал обрывки бумаги сапогами.

— Я здесь — царь и бог! — воскликнул управитель. — Я тебе покажу! — кричал он, приступая к Леониле.

— Ну что-ж, покажи, а я посмотрю! — ответила Леонила смеясь.

— Ага! Ты еще не пробовала! Ну теперь попробуешь! Пошла на конюшню!..

Леонила захолонула, застыла и вдруг вся изменилась, улыбнулась ласково и, упав на колени, протянула к управителю руки:

— Я в твоей власти! Все сделаю, что твоей милости будет угодно!..

— Я здесь — царь и бог!

Вся Мариинская колония встала втупик, узнав, что Леонида осталась в дому управителя. Через несколько дней еще более удивились поселяне, узнав, что Голы ноги-Шилом хвост сам лично, поехав в город, выхлопотал, чтобы Ипата Дурдакова выпустили из острога. Ипат вернулся. Две тройки свои поставил в казенном деннике, а сам поселился в кучерской при конторе. Всего же удивительнее было то, что Голы ноги-Шилом хвост перестал ездить верхом и теперь скакал всюду на тройке в тарантасе с нагайкой в руке, с кучером Ипатом. Если управителю казалось, что тройка скачет тихо, он хлестал нагайкою Ипата, а тот стегал кнутом коней… Ипат был непонятно весел и пел лихие песни.

Чего раньше не было — управитель сделался скор на руку и не жалел наказании. Крестьяне, лишась притона, лишись подсказа, растерялись и притихли. Поселянки шептались меж собой и хотели увериться в том, что Леонида им не изменила и что управитель от нее не добьется ничего.

Хозяйство на земле имеет свои сроки, что бы ни делал человек, чем бы он ни волновался. Пахарь умирает, а нива колосится в свое время. За знойным летом приближается неизбежная осень, и надо до дождей снимать и убирать урожай.

Хлеб на собственных посевах управителя уродился плохой; питомцы работать не пошли ни даром, ни за деньги. Нужно было нанимать рабочих — издалека, на хозяйском продовольствии, а его Голы ноги-Шилом хвост не заготовил. Предвидя неудачу, компаньоны принца паев не внесли. Питомцы начали красть хлеб с полей. Надо было убирать хлеб во что бы то ни стало. Управитель решился употребить на это все бывшие у него казенные деньги и оставил без жалованья рабочих и мелких служащих на ферме и в конторе. И меж них начался ропот. Теперь и служащие управления из вольных людей написали жалобу и донос на принца. Грозила ревизия. Хлеб свой у правитель свез в общественные бани Николаевского Городка. Вывозить хлеб на базар питомцы не брались ни за какие деньги, а однажды ночью сбили замки, нагрузили обоз и отправились в город продавать принцев хлеб от себя, как бы свой собственный.

Управитель исходил гневом и отчаянием. Напрасно он искал забвения в разнообразных утехах. Что творится в доме управителя, никто не маг узнать. Однажды вечером поселяне услышали раздирающие душу вопли и увидели Леониду, бегущую в растерзанном виде к своему дому. Вскоре за ней туда прибежал Ипат, и они замкнулись в доме вдвоем и никого не впускали. Из дома управления от принца шли послы за послами и, стуча в окна, запертые ставнями на болтах, требовали именем управителя, чтобы Леонила вернулась. Им отвечало одно молчание. Тогда явились посланцы за Ипатом, чтобы шел скорее: управитель собрался куда-то ехать, велел заложить лучшую тройку и приказывает Ипату править лошадьми.

— Сейчас выйду, — ответил Ипат…

Запоры загремели. Дверь открылась. Леонила вышла проводить Ипата за ворота, обвила его шею руками и зарыдала. Ипат отстранился. И конюх, посланный за Ипатом, увидел, как Ипат снял со своей руки одно за другим два обручальных кольца и надел Леониле на палец…

Ипат подал тройку к барскому крыльцу, едва сдерживая стоялых жеребцов. Слуги подсадили князя Гогенлоэ-фон-Шиллингфюрст в тарантас еле живого — он был пьян, но нагайка болталась у него, надетая ременной петлей на руку.

Тройка сорвалась с места и пропала в ночной тьме. От тряски управитель на некоторое время очнулся и, опоясав плечи Ипата нагайкой, крикнул:

— Гони, гони! Пой песню!

А потом опять повалился в тарантас и что-то бормотал.

Ипат свистнул и запел. Не получив никаких приказании, куда именно ехать, Ипат направился по дороге к селу Курдюм, на Волге. Меж селами Курдюмом и Пристанным есть крутая лучка, где струя бьет прямо в гору и даже в самую межень подмывает яр: понизу, берегом, нельзя пройти никогда, и даже бурлацкая тропа здесь идет верхом, по краю высокого обрыва, а под обрывом — стрежень самый и глубина. Тройка поскакала тут под гору, одолев увал, и принц вновь очнулся от свежего ветра с реки. Управитель снова настегал Ипата и закричал:

— Гони! Гони! Пой песню!

Ипат закричал:

— Эх! Пропадай моя душа!

Тройка круто повернула с дороги и, вздымая горький от полыни прах земли, понеслась к обрыву. Управитель догадался и хотел выпрыгнуть из тарантаса. Но было поздно. Тройка ринулась в Волгу с обрыва; послышался шумный всплеск воды, и все утихло.

Тарантас и тройка через три дня всплыли в верховьи Тарханки, повыше Саратова, а тела управителя и кучера остались неразысканными. Возникшее дело предано было забвению за нерозыском виновных. Злодей — если это были злодейство — погиб вместе со своей жертвой. А можно было думать и так, что гибель Ипата и управителя была случайна: и кучер и седок, — это все показали согласно, — были, отправляясь в свой последний вояж, жестоко пьяны, кони рьяны. Путники могли сбиться с пути, и кучер не сдержал коней на круче.

После гибели жестокого управителя Мариинская колония некоторое время была без призора. Только беспрестанно наезжали то управляющий палатою государственных имуществ, то окружные начальники с увещаниями исполнить требования начальства — подчиниться в полной мере ведению министерства государственных имуществ. Начальники свое, а крестьяне свое. Привыкшие к покорности казенных крестьян начальники не могли выносить противоречия, и только кто-нибудь из бывших питомцев начнет доказывать свои права и излагать свои требования, — окружной раскричится: «молчать!» И несчастного сейчас же ведут в острог.

Однажды приезжает окружной начальник и начинает беседу с крестьянами. Те молчат.

— Слышите, что говорят вам? — Молчат. — Ну ты, старик, слышишь? — Молчит.

Наконец натешившись над ним, крестьяне говорят:

— Да как же вам отвечать, если вы каждого, кто заговорит, берете в острог!

Окружной махнул рукой, уехал и доложил по начальству, что бывшие питомцы согласились принять новое положение. Объявить его приехал губернатор в сопровождение множества чиновников и двух жандармских офицеров; их Мариинская колония увидала в первый раз. Приехали с губернатором еще несколько солдат на возу с розгами. Дело было уже зимою. Созвали крестьян, и губернатор прочитал им следующее повеление:

«Господину министру государственных имуществ.
Николай.

Рассмотрев доклад ваш о новом устройстве Мариинской колонии, учрежденной в 1828 году из питомцев Московского воспитательного дома, повелеваем:
С.-Петербург, ноября 12 дня 1851 года».

1. Для сближения поселян колонии с сословием, к которому они принадлежат, название питомцев отменить и наименовать их государственными крестьянами. 2. Из существующих ныне пяти селений с выселком образовать Мариинское сельское общество, с причислением оного к ближайшей волости Саратовского округа. 3. Все те семейства бывших товарищей и малолетков, которые поныне не имеют хозяйства или из числа настоящих хозяев, по нерадению или безнравию, должны быть удалены из Мариинского общества и приселены к многоземельным селениям Саратовской и соседних с нею губерний. 4. Настоящего состава Мариинского общества (по 50 дворов в каждом и выселки из 10 дворов) не увеличивать и новых не заводить, а к отведенным каждому селению и выселку землям (по 30 десятин на двор) прирезать в запас, на случай увеличения народонаселения, пятую часть; затем из земель излишних часть отделить под ферму, а остальные отдавать в оброчное содержание, впредь до распоряжения оными по усмотрению. 5. Сохранение семейных участков или раздел отведенных селениям и выселку земель по душам, полагая на каждую по 8 десятин удобной и 1 десятине леса, предоставить местному управлению с утверждения министра государственных имуществ. 6. Дарованные в 1828 году колонии: а) льготу от рекрутства на 40 лет со времени водворения каждого семейства, б) освобождение навсегда от питейных домов и выставок — сохранить для Мариинского общества без изменения: равномерно сохранить для семейств, поселенных в выселке, в 1849 г. основанном, 12-летнюю льготу от казенных повинностей: прочих же, водворенных в 5 селениях, с минованием для них таковой 12 летней льготы, — подчинить в отношении государственных, земских и общественных повинностей и наполнения запасных хлебных магазинов одинаковым с государственными крестьянами обязанностям. 7. Малолеткам и товарищам, выселяемым из Мариинского общества в многоземельные селения Саратовской и смежных с нею губерний, предоставить, согласно нашему повелению 16 марта 1828 года, 40-летнюю льготу от рекрутства и 12-летнюю от исправления казенных повинностей, считая оба сии срока от водворения каждого в свой дом; а надел землями и обложение оброком, по миновании льготных лет, производить на одинаковом со старожилами положении. 8. Учебную ферму сохранить, но количество отведенной под оную земли ограничить такою пропорциею, которую сами воспитанники могут обрабатывать. 9. Расходы на содержание фермы, по утвержденному нами 26 мая 1847 года штату, а также издержки на окончательное устройство Мариинского общества и на предстоящие для оного выселения употреблять из запасного капитала, в который обращать, попрежнему, доходы с земель и оброчную поземельную подать с крестьян Мариинского общества; о расходах же и остатках сего капитала представлять нам ежегодно отчет. 10. Для облегчения крестьян при новом устройстве Мариинского общества числящуюся на них недоимку, накопившуюся со времени нахождения колонии в ведомстве Московского опекунского совета и составлявшую по минувший сентябрь месяц 6161 руб. сер., сложить, а остальную, сколько таковой будет состоять по 1 января 1852 года, рассрочить с того времени на 10 лет, по равной части в каждом году.

«При подписании сего указа Его Императорскому Величеству благоугодно было пояснить 4-й пункт оного тем, что воспрещение новых водворений хозяйствами относится токмо к питомцам воспитательного дома, которые уже за сим принимаемы и поселяемы быть не должны.
Верно: министр государственных имуществ, генерал-адъютант граф

— Слышали, что повелевает вам государь? — спросил губернатор.

— Слыхать-то слышали, ваше губернаторское благородие, да только сомнительно, чтобы это было от даря.

— Как же не от царя?! Видите — печатное.

— Мало ли что печатное. Царское-то читают, шапочки снимают.

Губернатор сконфузился: он, в самом деле, приказав мужикам «шапки долой», сам остался при чтении царского приказа в фуражке, боясь простудить лысину свою.

— Розог! — закричал губернатор.

Солдаты приступили к экзекуции.

— Будешь повиноваться? — опрашивал губернатор.

— Ешь, собака, мое тело, пей мою кровь, а слушать тебя не буду, — отвечает бичуемый.

— Ну-ка еще хорошенько!..

Крестьяне ожесточились и решили умереть все, но не поддаваться. Множество было наказано, но повиноваться никто не согласился. И губернатор уехал ни с чем.

Солдаты приступили к экзекуции.

В Мариинскую колонию назначили солдатский постой, что еще недавно считаюсь очень тягостным наказанием для жителей. Солдаты должны были жить, пока крестьяне не придут в повиновение. Здесь случилось иное. Солдаты не торопились смирить поселенцев, поняв, что им самим гораздо лучше жить в деревне, пить даровую водку и есть яичницы, нежели в городе хватать палки — или зуботрещины в ученьи, на плацу, в казарме. Солдаты говорили: «Держитесь, ребята, своего, ваше дело правое!» Иной кавалер еще начнет гнуть дугу:

— Везде я был: в Туретчине был, в Неметчине был, всю Россию прошел скрозь. Везде питомцы, как господа, живут: лишь получают денежки да прогуливают!

— Да не врешь ли?

— Как же мне врать: присяга!

Не скоро военное начальство догадалось, что солдаты только портят дело, и сняло их с постоя. На смену солдатам приехала следственная комиссия. Кто-то внушил чиновникам демократическую мысль не пугать мужиков сиянием мундиров, а явиться к ним запросто, в сюртуках. Так и сделали. Собранные мужики отнестись к комиссии без почтения: кто стоял боком, а кто задом, посмеивались и не хотели слушать. Посланный во главе следствия чиновник закричат:

— Слышите ли вы?

— Да мы не знаем, кто вы?

Чиновники по очереди назвали себя. Тогда мужики сказали:

— Если вы чиновники, то должны быть в мундирах, а то в сюртуках много ходят!

— Это любовцовские повара! — крикнули из толпы.

Любовцов — ближайший помещик-хлебосол, имевший пропасть поваров.

Чиновники отправились переодеваться и явились перед мужиками в полном блеске.

— Вот теперь мы видим, что вы чиновники. Ну, спрашивайте, чего вам надо?

Чиновники явились перед мужиками в полном блеске.

Следователи спрашивали, кто подбивает крестьян к бунту. Не Леонида ли Дурдакова? Бывают ли у нее попрежнему сборища по ночам и кто именно там бывает? И нет ли в поселении посторонних? Крестьяне отвечали, что их никто не подбивает. А Леонида Дурдакова, после того как у ней пропал муж Ипат, окончательно повредилась в уме: обрядилась в кисейную юбку, длинные чулки да одна так, можно сказать, «в чем мать родила», по избе пляшет молча, Отпляшется — давай по Ипату причитать. В том и проводит время.

Следствие тянулось шесть недель. Следователи устраивали облавы на посторонних, но никого не изловили: видно, если они и были, то крестьяне их прятали очень хорошо. Ходили следователи и подсматривали через окно, как Леонила пляшет, — все оказалось правдой.

Сделав свое дело, комиссия уехала. Тем временем назначили в Мариинскую колонию нового управителя Ремлингена, который поначалу ничем себя не проявил. А питомцы послали снова ходоков в столицу.

В начале сентября 1852 года питомцы получили от своих людей ужасное известие, что Николай Павлович утвердил мнение министра государственных имуществ сослать в Сибирь целыми семействами главных бунтовщиков. Ремлинген получил предписание составить список. К 14 сентября в село Николаевский Городок прислали две роты солдат, сотню казаков, взвод конных жандармов, а из окрестных помещичьих деревень согнали тысячу человек понятых. 14 сентября приехали все саратовские власти с губернатором, жандармским полковником, исправником, становым, чтобы взять главных бунтовщиков из среды бывших питомцев. А поселенцы, в свою очередь, собрались со всех городков и выселков в поле на бугре и присягали не поддаваться самим и не выдавать другого. В знак клятвы каждый клал земной поклон и съедал ком земли — это значило, что он решится скорее дать себя живым закопать в землю, нежели изменить общему делу.

Губернатор послал сказать мужикам, что если они не явятся к нему, то он велит солдатам сжечь все поселения. Мужики двинулись на площадь Николаевского Городка. Здесь толпу окружили солдаты. На глазах у крестьян зарядили ружья. С бабами и ребятишками народу на площади было — тысячи. Губернатор потребовал выдачи главных бунтовщиков и начал вычитывать их имена. Первое имя, которое произнес губернатор, было «Леонила Дурдакова».

Леонила находилась в толпе. Ее тотчас втиснули в середину. Бабы ее окружили, а мужики стеснясь, сцепились под плечо, рука с рукою, сделав непроницаемый круг. Губернатор приказал солдатам взять Леониду. Солдаты начали пробивать к Леониле дорогу прикладами. Толпа стонала от ужаса и боли. Сила победила. Солдаты разбили мужицкий круг и добрались до Леонилы. Она яростно отбивалась от солдат, но от удара по голове прикладом лишилась чувств. Бабы ее не хотели отдать. Десятки женских рук вцепились в Леониду, а солдаты рвут ее к себе, отбиваясь от баб прикладами, кулаками, что было похоже на ребячью игру «перетягышки-кишки». Долго шла эта ужасная игра, и, наконец, солдаты одолели. В крови, избитую, истерзанную, в лохмотьях, Леонилу, еде живую, потащили по земле к губернатору. Тут ей связали руки и ноги, положили на телегу и под конвоем вооруженного казака повезли в острог. Всего для арестантов было приготовлено сорок восемь подвод по числу бунтовщиков в списке, составленном конторой управления. Справившись с Леонилой, солдаты принялись за второго по списку бунтовщика — Ивана Петрова… И так, с боем, повыдергали из толпы, связали и отправили избитых и искалеченных на телегах в Саратов всех сорок восемь человек. Затем солдаты погнали крестьян прикладами в церковь к молебну. Молебствие выдумано было губернатором затем, что теперь усмиренным крестьянам надлежало исполнить гражданскую обязанность: избрать сельскую расправу — старосту, сборщика податей, судей, десятских.

Леонилу, еле живую, потащили к губернатору.

Дело это губернатор положил начать молитвой. Но крестьяне вообразили, что в церковь их загоняют на присягу с отказом от всех прежних питомских прав. Толпа противилась солдатам. Бабы вооружились поленями, камнями, кирпичами, — все это полетело в чиновников и солдат. Исправник упал, обливаясь кровью, раненный в голову половинкой кирпича. Солдаты не могли в сумятице стрелять, да и не было команды. Губернатор, офицеры и все чиновники ретировались от разъяренного народа в церковь. Но та ворвалась за ними. Губернатор спасся только тем, что на иконе поклялся, что больше никого не тронет… Бабы гонялись за попом и загнали его на колокольню… Всем досталось хорошо…

Только к ночи буйство толпы прекратилось. Злоба перекипела, и наутро без всякого сопротивления были взяты и увезены в город семейства арестованных вчера. Семейным было дозволено в ночь продать все свое движимое имущество что было за скоростью времени невозможно, и пришлось оставлять добро на произвол соседей.

Бабы загнали попа на колокольню.

Вслед за тем из острога доставили одного из ходоков — того самого Кузьму Алексеева, что написал отобранное у Леониды письмо, и пригнали команду солдат. На площади Кузьму Алексеева прогнали сквозь строй.

В списке главных бунтовщиков, составленном Ремлингеном, значились самые зажиточные поселяне. Управитель думал, что те, кто остался, будут потом говорить: «Коли богатых не пожалели, то нас и вовсе жалеть не станут», и смирятся. Получилось не то. Бедняки заговорили:

— Богатым было что жалеть. А нам равно — вези, куда хочешь. Бунтовали и в Горянове и добились лучшего. Так и теперь. Не знай, еще что будет.

Буйство в поселениях продолжалось. Вместо прежних тайных сборищ начались поголовные открытые собрания. Но поселяне не могли больше придумать ничего для выхода из своей тяжкой доли. Кем-то была подана мысль переселиться в Сибирь на вольные земли. Начальство пыталось отговорить, но безуспешно. Соорудив над телегами кибитки, бывшие питомцы пустились караваном в неведомый путь.

— Куда вы, братцы, — спрашивают их, — ведь добрые люди пахать едут!

— Пусть их пашут. А нам уж не пахать. А напашем, так не сжать.

— Да куда же вы?

— Земля не клином сошлась. Везде люди живут. У нас здесь ни отец, ни мать — нам везде земля родная.

Начальство облегченно вздохнуло, радуясь такому исходу. В Саратове были составлены списки переселенцев и назначены места их водворения в далекой холодной Сибири. «Царские сыновья» сами шли в добровольную ссылку.

О Леониле Дурдаковой пришло известие, что она в тюрьме долго хворала, а потом ее послали на каторгу с этапом. На переправе этапа через Волгу, в Рождествене, против Самары, Леонила утонула. По одному рассказу, Леонилу нечаянно столкнули с мостков, когда нетерпеливая толпа арестантов хлынула на паром. По другому рассказу, Леонила в отчаянии сама кинулась в воду с парома. Леонила шла в Сибирь в кандалах. Цепи утянули ее в воду. Тела ее никто не пытался искать.

Опустевшие дома в Мариинской колонии питомцев были заселены бывшими товарищами и малолетками. Всем водворяемым выдали пособие по двадцать рублей и двенадцатилетнюю льготу от повинностей. Люди, работавшие раньше на хозяев из-под палки, а потом ходившие в работниках и возчиках, сами сделались хозяевами. Хозяйство у них шло, как говорится, «шала́-вала́». Человек, не строивший на свои трудовые деньги, не знал и цены вещам. Хороший забор или лестницу из полубрусин он или рубил на дрова или продавал за бесценок. По миновании льготных лет многие стали продавать дворовые постройки на уплату податей. В первый год продает конюшню, во второй — амбар, в третий — забор и сени. Потом стали продавать и дома. Пришельцы с Полтавщины покупали дома в собственность и землю на двенадцать лет за какие-нибудь сто рублей. В селении Мариинском некоторые дома проданы были даже по двадцать пять рублей. Плохие хозяева разбрелись и повывелись, и к воле на земля бывшей Мариинской колонии сидели уже крепкие хозяева; засевая по сто и более десятин и имея по 15–20 лошадей, они десятками нанимали пришлых издалека работников.

Запустения и гибели избежали лишь здания управления и фермы, где и поныне находится земледельческое училище.