Мама привезла меня в нашу новую квартиру в Лосинке, где я успел переночевать лишь одну ночь — последнюю перед арестом и отсюда пошел в прокуратуру. Квартира была такая нищая, но все же хорошо, что я успел перед арестом внести за нее первый взнос — Тома с детьми, с Зоей Александровной вполне помещались в трех комнатах. Дети меня не знали, дичились, выглядел я, действительно, странно и страшно. Теща, которой и без того не нравилось, что обращаясь ко мне приходится говорить «вы» (как и я к ней обращался) по-моему в первый же ужин дала мне понять, что это квартира Томы, а я здесь так — из одолжения. Но в тюрьмах я привык не спорить по пустякам, тем более, что Тома этого не говорила, да и вообще я имел право прожить в Москве в лучшем случае месяца два до выезда за пределы Московской области. После тюрьмы очень многое приходится строить заново.

Тома мне рассказала, что месяц назад умер Игорь Александрович Сац, постоянно ей помогавший и, конечно, спасший мне жизнь. Впрочем, я о тюрьмах не рассказывал. Мама объяснила куда делась вся наша старинная мебель, кроме той, что продала Тома. Мама описывала, как судебные исполнители чуть не дрались друг с другом, совершенно ее не стесняясь — «Этот резной шкаф (моего прадеда Константина Ивановича) будет мне, а тебе тогда я отдам это большое старинное зеркало (из приданого моей прабабки Доры Акимовны)». Сказала, что ей то и дело напоминали — «Вы же видите, как хорошо мы относимся к вашему сыну — вы должны на него повлиять — мы же не конфискуем картины из вашей квартиры в Киеве».

Позвонил Саша Морозов, как выяснилось, ездивший с мамой и Тимошей ко мне на свидания, и предложил встретиться вечером на следующий день у Миши Айзенберга. С утра пришел Юра Шиханович, опекавший мою семью от Солженицынского фонда. Я уже знал, что он редактирует «Хронику» и когда вышел его провожать сказал, что хотел бы чем-то помочь — мне очень досаждало, что просидел пять лет «ни за что». Юра усмехнулся и ответил: — «Погуляйте хотя бы пару месяцев» — арест сотрудников «Хроники» казался и близким и неизбежным.

Очень важной для меня была поездка к Сацам. Постояли над кроватью, где умер Игорь Александрович. Я рассказал, что если бы не его звонок, мне бы прибавили новый срок, которого я не боялся, но в том состоянии, до которого дошел — не выдержал бы. Раиса Исаевна с большой обидой рассказала, что в «Бодался теленок с дубом» Солженицын не просто оболгал всю редакцию «Нового мира», но и очень пренебрежительно, мельком отозвался об Игоре Александровиче.

— А вы же знаете, как он влюблен был в Александра Исаевича, сколько сил отдал публикации «Одного дня Ивана Денисовича» и поддержке Твардовского в этом решении, да и разгром «Нового мира», увольнение Игоря Александровича были расплатой за поддержку Солженицына. А он так написал…

Я все это знал, кроме отвратительной книги Солженицына. Много раз слышал восторженные о нем отзывы Игоря Александровича. Не спорил, но принес часть «Колымских рассказов» Шаламова и для Игоря Александровича и для Твардовского. Да и сейчас не стал говорить, что мне всегда Солженицын был глубоко чужд. Раиса Исаевна предположила, что дочь Луначарского — Ирина Анатольевна, живущая в Киржаче, может помочь и мне там найти дом. Но потом оказалось, что Ирину Анатольевну это предложение мало заинтересовало.

Зато Юра Шиханович передал Томе, что Толя Марченко и Лара Богораз готовы помочь мне поискать дом в Карабаново Александровского района, где жили сами, а Толя еще и строил большой новый дом. Необходимость иметь хоть микроскопический, но собственный дом, а не снимать комнату у кого-то подтверждалась недавним опытом самого Толи, где квартирная хозяйка, вполне зависимая от участкового, охотно дала показания о нарушении им правил надзора.

У меня тоже, кроме запрета жить в Московской области на справке об освобождении стоял жирный штамп — «Подлежит документированию по месту прописки». Это и значило, что мне предстоит жить неизвестно сколько лет под строгим милицейским надзором — не выходить из дома ни рано утром, ни вечером, никуда не выезжать без разрешения из поселка, где буду жить. Но и в моем случае квартирная хозяйка если ей укажут, всегда может дать ложные показания. А это еще один срок — за нарушение правил надзора.

Но и в Москве за мной, как и до ареста, установили слежку. То ли действительно не понимали, что мне совершенно нечего от КГБ прятать. То ли в надежде хоть так меня додавить и чтобы я сам к ним пришел. Слежка была почти открытая, давящая. Когда мы с Томой вечером возвращались домой, какой-то мальчишка шел за нами, прячась в кустах вдоль тротуара. Меня откровенно сопровождали, как и раньше в метро. До поры до времени я делал вид, что слежку не замечаю, хотя как раз от давящей слежки еще до ареста научился уходить. В метро не появилось за пять лет новых видеокамер. Они по прежнему были только на кольцевых, но может быть на других станциях я их еще не умел заметить.

Представление о том, что дом нужно покупать, было. конечно, правильным, но у Томы на это денег не было, в Солженицынский фонд обращаться за помощью я не хотел — считал, что сам могу их найти. Мама уже уехала в Киев и дней через пять и я, как мне казалось удачно уйдя от слежки, съездил туда тайком на пару дней. Если московская квартира была ограблена дотла — были вывезены все книги, вся мебель, даже сперва — холодильник, оставив детей без еды, то в Киеве комнаты были не тронуты, несмотря на решение суда о конфискации. Может быть и впрямь хотели мне показать, что хотя бы сейчас, через пять лет, готовы не только все вернуть, но даже помочь мне во всем. Только я не был готов разговаривать с этой мразью ни пять лет назад, ни теперь. Из того, что оставалось в Киеве я не стал выбирать ни русскую классику, ни эффектные картины Богомазова и рельеф Ермилова, а взял, кажется, пять холстов — Гуро, Ларионова, небольшого Чекрыгина, совсем маленьких Малевича. Моргунова и десятка два листов акварелей и рисунков — Бакста, Чекрыгина, Суэтина, Клуциса. Продав в Москве незадорого (да я и цен никаких не знал) сценаристу Шлепянову рисунки Бакста, Чепрыгина, Суэтина и «Крестьянина» Малевича, деньги на дом я получил, но оказалось, что купить его совсем не просто.

Лара Богораз встретила меня на платформе в Александрове. На ее краю стояла демонстративно целующаяся парочка. Лара уверенно сказала

— Это следят за мной.

Я уже знал эту парочку, она нагло за мной прогуливалась, но спорить не стал — пусть Лера считает, что только ее так пасут. В Карабанове, по которому меня повел Толя, рассказывал мне о «Метрополе», о том как стойко держатся (или не держатся) его авторы и удивляясь моей теперь уже готовности извинить покаянное письмо Шаламова — в тюрьме я понял, какой всечеловеческой ценностью были его рассказы и стихи, а для их сохранения можно было идти на уступки. У других не было таких великих созданий, такого противостояния всему античеловеческому миру, а потому и не было причин их извинять. Для Толи разницы не было, как было непонятно и мое эстетическое любование почерневшими домами. Зато был практический подход — Толя строил дом, готов был переплатить за нужные ему материалы, но ему — русскому — никто не верил.

— Придешь ты, со своими усами, и тебе все продадут. Кавказцы вызывают у них доверие.

Я не спорил, но дом мы не могли найти. В конце концов начали искать в ближайших поселках, помню, когда мы с Леней Глазеровым шли по единственной улице в Арсаках, пытаясь найти сдающийся дом, за нами неотступно ехала черная «Волга» почти с десятком антенн но, как ни странно, в каком-то другом (каком не помню) поселке дом мы нашли, главное, директор местного совхоза из каких-то своих соображений захотел, чтобы я этот дом купил. Но поскольку у меня кроме судимости был надзор, разрешение сперва надо было получить у начальника райисполкома в Александрове. Мы с Леней пришли к нему. По-видимому, по опыту с Толей Марченко, он и от меня ждал одних неприятностей и говорил — «Ну почему вы не хотите снять где-нибудь комнату? Я не буду возражать». Объяснять председателю райисполкома то, что было понятно и нам и ему было незачем, но тут он прямо при нас по прямому телефону позвонил директору совхоза, надеясь свой отказ свалить на него, но неожиданно директор совхоза сказал, что готов и даже хочет продать мне дом.

— Ну где ты видел армян, которые работали бы в совхозе. Будет еще один тунеядец.

Директор совхоза не соглашался, что-то объяснял председателю и тот в сердцах бросил трубку. Потом повернулся ко мне:

— В своем районе я вам дома не продам.

Тогда Лара и Толя посоветовали мне поехать к Косте Бабицкому выходившему в 1968 году на Красную площадь, осужденному за это, но теперь жившему в Костромской области в бывшем поместье Николая Островского, теперь превращенном в дом творчества актеров (Щелыково). Поездка туда и знакомство с Костей были для меня наслаждением. Я давно знал, что еще учась в университете этот абсолютно русский юноша настоял почти со скандалом на обмене паспорта и заставил паспортистку написать туда — еврей (по советским законам свою национальность каждый получающий паспорт может назвать по собственному желанию). Но в условиях советского антисемитизма, как правило национальности «еврей» разными путями избегали и уж всегда — в случае смешанных браков. Но среди родственников Кости не было евреев, вероятно, ни в одном колене.

Впрочем, лет через десять, в «Гласности» работал Митя Эйснер, который будучи немцем и с отцовской стороны и с материнской, глубоко оскорбил любимого отца, назвавшись в шестнадцать лет при получении паспорта — евреем. Поскольку Митя брюнет, да еще и слегка горбоносый, паспортистка не сомневалась, что он сказал правду. Это было поколение молодых людей, которые хотели быть с преследуемыми и угнетаемыми.

У Кости было еще одно замечательное качество — во все, что он делал, он готов был вложить все свои силы, все свое время, лишь бы результат был самого высшего, высочайшего качества. Когда я приехал, он по вечерам, кажется уже полгода делал большую деревенскую скамью в свой деревенский дом. Она уже была вполне готова на мой взгляд — из очень толстых, красиво подобранных досок, с замечательной красоты изгибом на спинке, уже отшлифована и почти отполирована вручную. Но Костя еще хотел что-то немного округлить. Смягчить какой-то рельеф, и считал, что ему нужно еще месяца два для завершения работы, а начал он полгода назад. Можно по разному относиться к такому отношению к результатам труда, можно считать, что с практической точки зрения они оказываются недостаточно значительными, но я понимал, что если лавка уцелеет еще двести-триста лет, люди не знающие кто ее сделал будут ею пользоваться и получать удовольствие.

В Щелыково Костя быстро нашел мне совсем новый большой, недавно построенный деревянный дом, в который владельцы почему-то так и не вселились. Цена меня устраивала, можно было переезжать и заводить деревенское хозяйство рядом с симпатичным Домом актера, но когда я вернулся в Москву, Тома, которая кажется готовилась к кандидатским экзаменам, категорически сказала, что доить корову она не будет. Другого источника молока, да и вообще еды в Щелыкове не было. Только хлеб туда, да и то изредка, привозили. Отведенные мне милицией два месяца жизни в Москве подходили к концу, а никакой дом не находился. И тут, кажется Лене Глезерову, кто-то сказал, что в Боровске на рынке висит объявление о продаже дома. Рисковать было нельзя, Лене, который во всем меня опекал, возился со мной, как с писаной торбой, я решительно сказал, что поеду туда для конспирации один и, действительно, пару раз проверив, что топтунов за мной нет, однажды уехал в Боровск. Нашел объявление, нашел женщину, продававшую небольшой дом с большим (15 соток) участком на берегу Протвы. Для такого небольшого — два окна на улицу — дом был дороговат, долго не продавался, поэтому мое согласие его сразу купить было приятным сюрпризом для владелицы. Но для меня просто подарком судьбы стало то, что ее племянником был майор милиции — зам начальника районного отделения. И потому через неделю, когда я опять-таки тайком приехал в Боровск и привез деньги, я не только получил расписку, но сразу же был отведен в милицию, где этот майор поставил мне штамп о прописке в купленном доме. Посмотрел на мою справку об освобождении, где ночью, наспех, в Верхнеуральске перепутали одну из статей УК, и вместо 1901 написали 191, то есть причинение физических увечий работнику милиции. Майор посмотрел на меня хилого, изможденного, едва держащегося на ногах и спросил с некоторой даже тоской:

— Ну что вы могли сделать работнику милиции?

Я честно объяснил, что здесь случайно перепутана статья УК — впрочем, поскольку у меня был надзор, вскоре в Боровск прислали документы из тюрьмы. Но всполошилось и местное КГБ — продажа мне дома в Боровске им не понравилась так же, как в Александровском районе.

И после этого полгода нотариус под разными предлогами отказывалась оформить покупку, к владельцам присылали все новых вдруг появившихся покупателей. Но владельцы были вполне приличные и с ними отказывались разговаривать и были моими неизменными наставниками в сложном огородном деле, а у меня в паспорте был штамп о прописке, то есть по закону я имел первоочередное право покупки дома. В конце концов после жалоб, написанных Софьей Васильевной Каллистратовой и каких-то писем в газеты им пришлось смириться и законным образом оформить покупку мной дома. О чем потом, конечно, пожалели.

Я уже упоминал, что с тяжкими поисками жилья вне Москвы я, вероятно, и не справился бы, если бы в большинстве из них со мной не ездил Леня Глезеров — приятель Миши Айзенберга и Саши Морозова. С Леней я познакомился у Миши во второй же вечер после возвращения в Москву, и он сразу же взял надо мной шефство. Был Леня, как и потом, тянувший всю организацию «Гласности» в последние самые трудные годы. Виктор Лукьянов, учеником по-видимому замечательного педагога и человека, о котором я слышал восторженные захлебывающиеся отзывы — жены, а потом и вдовы Юлия Айхенвальда, узника сталинских лагерей и автора замечательных воспоминаний «Дон Кихот на русской почве». Я о тюрьмах ничего не рассказывал, но Лене было очевидно, что нуждаюсь в постоянной помощи. Зато я сразу же спросил, где Варлам Тихонович Шаламов, с которым очень хотел обсудить свой тюремный опыт. Миша и Леня с Шаламовым знакомы не были, Саша Морозов помнил его слегка по вечерам у вдовы Мандельштама, но довольно равнодушно мне ответил, что давно о нем ничего не слышал. Но Леня Глезеров тут же обратил внимание на мой интерес, на мою просьбу узнать все что можно и через неделю сказал мне, что Юра Фрейдин по его просьбе, используя какие-то медицинские каналы, сказал, что Шаламов находится в Доме для престарелых, на улице Виллиса Лациса.

И через два-три дня я с Леней Глезеровым туда отправился. Не хочу повторять то, что уже подробно описал в воспоминаниях о Шаламове, но из всего предыдущего мне кажется ясно, что сам я вынужденный жить вне Москвы помочь Шаламову не мог и был очень рад, когда после двух-трех наших с Леней походов на Виллиса Лациса, за это взялся Саша Морозов.

А я спешно переехал в Боровск — мои два месяца были на исходе и в Москве можно было ожидать обвинения в нарушении паспортного режима. Подобный опыт Толи Марченко не обнадеживал, все, правда, считали, что не делал я ничего, настоящего дела у меня нет, а потому и опасаться мне особенно нечего. Но я хоть и никому не рассказывал, но хорошо помнил, каким было ко мне отношение в тюрьмах, а потому на мягкость отношений с властями не рассчитывал. Да и непрекращающаяся слежка не давала ни о чем забыть.

В Боровске я сразу же устроился работать оператором в газовой котельной, что находилась прямо через Протву напротив моего дома. Летом туда вел пешеходный, ежегодно возобновляемый мост с древним названием «лавицы». Дома возле него были с резными мальтийскими крестами — их владельцы были потомками павловских солдат. Неподалеку можно было найти следы ямы, где уморили боярыню Морозову и княгиню Урусову, в Боровско-Пафнутьевском монастыре следов росписей Дионисия уже не было, но темную келью, где держали протопопа Аввакума можно было найти. А, главное, по утрам, выходя на крыльцо, я видел такую красоту, чувствовал такое непередаваемое ощущение древней земли, где тысячу лет жили люди и отпечатались в этих пейзажах, а если по утрам был туман, то через него светило солнце и это было вокруг то самое золотое пространство, золотой окружающий тебя туман, который, как мне раньше казалось, выдумал Тернер. И тоска в этой дивной красоте отступала, одиночество не казалось таким беспросветным. Впрочем, во-первых, со мной были две собаки — перевезенный из Москвы наш французский бульдог Арсик и подаренный мне Таней Трусовой сперва щенок, потом громаднейший, пугавший и соседей и милицию, сенбернар Тор. Поскольку он был моложе Арса, то привык не подходить к своей миске до того, как маленький бульдог не выест все из своей миски, а потом выберет что повкуснее из миски Тора. Ему была заказана кожаная упряжка и зимой, когда приезжали дети, он их возил в санках по улицам. Соседей это не успокаивало, да я к этому и не стремился, тем более, что Тор, как всякая настоящая собака, несмотря на ньюфаундлендскую природную доброту, понимал в каком положении находится хозяин и никого ко мне не подпускал, да и вдоль моего дома соседи старались ходить по другой стороне улицы. Однажды ко мне захотел придти участковый, дождался конца моей работы в котельной и мы вместе вошли во двор. Там было не убрано — Тор, живший на террасе и сам выходивший во двор, разбросал какие-то кости и даже тряпки.

— Что это у вас — настороженно спросил капитан.

— Да обычное дело, — ответил я небрежно, — кто-то залез во двор, пока меня не было, бульдог его задушил, а Тор сожрал. Я только что с вами пришел и не успел выбросить остатки ботинок и куртки гостя.

Участковый мне все же не поверил, но побледнел. Во всяком случае тайных обысков за три года у меня не было. А Тора, как только я был арестован, они отравили. Причем по чистой злобе — он уже жил в соседнем поселке у Виктора Лукьянова и ничем им не мешал. Позже в 1988 году, перед разгромом «Гласности» в Кратово эта мразь отравила у меня второго сенбернара, да еще участковый пришел, чтобы посмотреть, как он мучается. С тех пор, живя в России, я уже не завожу собак. Они ведь не выбирают ни страну проживания, ни обстоятельства, в которых оказываются.

Но вообще-то в Боровске, да еще после Верхнеуральска, я не чувствовал одиночества. Тома с детьми использовали все возможные случаи — в основном каникулы в детском саду, праздники, Томин отпуск, чтобы приехать в Боровск. Раз в месяц меня отпускали на три дня для поездки в Москву. Нередко приезжал кто-нибудь из диссидентов. Однажды приехал Леонард Терновский с женой. Они были вполне очевидно замечательные люди, но мы не были до этого знакомы и трудно было найти тему для разговора. Около полугода прожил у меня Дима Орлов — старший сын Юрия Федоровича. Дима был напряженно, нервно религиозен и ему не нравилась книга, которую я тогда писал — о близости коммунистов и уголовников (особенно в ЦК), о тюремных наколках, пословицах, поговорках, фене. С Шаламовым мне не удалось посоветоваться — я не понимал его бессвязную речь, Сиротинская в ЦГАЛИ меня обманула, когда я попытался посмотреть его «очерки уголовного мира», сказав, что архив находится на спецхранении и к нему нужен допуск секретности (на самом деле он не был описан), но у меня были несколько собранных в лагерях и тюрьмах воровских тетрадей с песнями, да и вообще, тогда многое помнил в деталях. Но Дима считал, что всего этого людям не нужно знать, что любая книга об этом — распространение зла в мире.

Очень странным был приход в гости до этого незнакомого мне Пинхоса Абрамовича Подрабинека. Я не помню уже, приехал он до того, как я стал редактором «Бюллетеня «В», или уже в это время. Впрочем, практического значения это не имело — в любое время я бы с большим недоумением отнесся к его предложению. Пинхос Абрамович начал мне объяснять как с помощью обычного фотоувеличителя и нескольких дополнительных линз я могу собрать установку для микропечати любых тайных сообщений, которые можно будет в таком состоянии спрятать под почтовую марку и отправить заграницу. До редактирования «Бюллетеня «В» у меня вообще не было никакой собственной тайной информации и никакого корреспондента на Западе, которому ее нужно было бы переправлять. Во время редактирования «Бюллетеня «В», что он мог предположить, будучи знаком с Асей Лащивер, информации со всей страны у меня было множество, но вся она входила в очередной номер бюллетеня, с которым и отправлялась, без всякой установки для микропечати. С моим тюремным опытом и подозрительностью предложение Подрабинека-старшего очень походило на ловушку. Было понятно, что и установка для микропечати может быть обнаружена в моем доме и марка на конверте, под которой будет это сообщение может случайно отклеиться. Вообще для меня, подобное предложение незнакомому человеку, было в лучшем случае совершенно детской, какой-то странной игрой в «сыщики-разбойники» с КГБ, в которой наивный ребенок должен неизбежно и жестко проиграть. Это было странно для пожилого тоже много повидавшего человека, у которого оба сына были в тюрьмах. Можно было предположить даже грубую ловушку, которая для меня могла закончиться обвинением в шпионаже. Ничего этого Подрабинеку говорить я не стал, по обыкновению молча его выслушал, но, конечно, никакой установки для микропечати монтировать и не подумал.

Бывали у меня, конечно, и другие гости — Таня Трусова, то сама, а дважды прислав для этого дочь — Машу, старалась, чтобы в те дни, когда это не удавалось Томе, я не оставался без супа на обед. Сам я сварил суп только раз за три года и было это как раз утром того дня, когда был арестован. Видимо, мне не следовало осваивать эту способность. Вообще же жил я тихо, писал важную для себя книгу о советском ГУЛАГе, осваивал огородные навыки и даже солил огурцы (с эстрагоном, для твердости) в бочонках. Собирал ежегодно пол подвала картошки, несколько сортов лука, чеснока, ягоды с кустов, выращенных хозяйственной предыдущей владелицей моего дома. В доме ободрал обои, снес перегородки — получился довольно светлый, нарядный, благодаря привезенным из Киева картинам и цейсовским полкам со старыми книгами с автографами Александра Блока сосновый деревенский дом. Не знаю, спасет ли красота мир, но меня она явно спасала.

О книге, которую я писал, мой участковый знать не мог, но почему-то я по-прежнему местным властям не нравился. Сперва меня пытались обвинить в уничтожении портрета Брежнева на главной площади, но я в этот день работал, было много свидетелей моей к этому непричастности и дело угасло. Более любопытной по результатам оказалась моя случайная встреча в метро Площадь Революции — в одной из моих разрешенных поездок в Москву с тем мерзким и юным начальником отряда в колонии Юдово, который надеялся, что я буду писать ему курсовые работы по истории партии. Злобен он был, по-видимому отчаянно и написал в Боровск забавный на меня донос, что я в метро встретился с какими-то иностранцами, обменялся с ними портфелями (что, конечно, подразумевало шпионские сведения), после чего они ушли разговаривая на «никому не известном языке». Но, видимо, он сам в этот день быть в Москве не должен был, а потому сдвинул на пару дней дату нашей встречи. Но это был день моего дежурства в котельной, да еще предпраздничный, а потому кроме обычных свидетелей и записи в журнале, в котельной была еще и комиссия, видевшая меня в этот день.

Клевета была очевидной, но добиться возбуждения уголовного дела я не смог, конечно.

Забавной оказалась и, как я считал, тайная моя поездка в Обнинск за продуктами — в боровских магазинах и даже на рынке не было ничего. Собак кормить было нечем. Мне самому какие-то продукты привозили из Москвы. Кто был со мной в автобусе я и смотреть не стал, но в Обнинске тут же обнаружил слежку и зайдя за угол дождался топтуна и сказал ему, что если он не отстанет или не станет незаметным, я зайду в отделение КГБ и напишу на него жалобу.

Но потом, уже без всяких оснований, осуществлявший за мной надзор (а его каждый год все эти три года продлевали) капитан милиции вдруг начал мне рассказывать, прямо меня еще не обвиняя, что как раз в тот день, когда я ездил в Москву, на улице возле Киевского вокзала была зверски убита женщина. А потом завершил свой рассказ вопросом:

— Ну почему вы не уезжаете? Ведь вам все здесь не нравится.

Я ответил — «ну почему ж — все, мне вы здесь не нравитесь».

Потом оказалось, что на такой же вопрос Толе Марченко он ответил примерно так же. Правда, была и разница в нашем к этому отношении. Я сразу же после возвращения из Верхнеуральска обнаружил в почтовом ящике письмо из Израиля с официальным приглашением всей нашей семьи (в том числе и моей теще Зое Александровне Кудричевой, которая была названа Зоей Абрамовной) срочно воссоединиться с истосковавшимися без нас в Израиле родственниками. Было ясно, что приглашает меня воссоединиться КГБ. В эти годы подлинные письма с приглашениями в Израиль советская почта никогда не доставляла. Тогда сами приглашение из Израиля стали передавать через голландское посольство, которое в условиях разорванных дипломатических отношений между СССР и Израилем, выполняло представительские функции. Но советский ОВИР начал принимать для оформления права на выезд только те приглашения, которые были в конвертах с печатями советской почты. У меня все это без всяких хлопот оказалось в почтовом ящике, но я совершенно не собирался уезжать. Я не зря много лет занимался эмигрантской литературой и знал, что эмиграция, если ты не спасаешь свою жизнь, совсем не обретение, а в лучшем случае — обмен каких-то достоинств и преимуществ на другие очень серьезные потери — языка, уклада, друзей и родных. В любом случае это жизнь, пусть в очень комфортабельном, но чужом доме, построенном не для тебя и не для твоих детей. И кроме того, мои взаимоотношения с советской властью еще далеко не были выяснены, и я был уверен, что из-за границы это делать трудно. Толя Марченко, в отличии от меня, готов был эмигрировать. Но он не соглашался врать, не хотел воссоединяться с мнимыми родственниками в Израиле, а хотел открыто, как политический эмигрант уехать во Францию или Соединенные Штаты. Но на это не были согласны те, кто нас выгонял — в первую очередь, конечно, Толю.

Но и нас с женой не оставляли в покое. Однажды, когда Тома вечером возвращаясь с работы проходила через узкую полоску сосен между нашим домом и автобусной остановкой, на нее напал сзади какой-то человек, повалил, начал душить. Но Тома не зря в молодости занималась спортом, она начала жестко от этого бандита отбиваться, а тут на шум подошли какие-то соседи, прогуливавшие собак. И нападавший убежал. Но вовремя схватки не только сбил, но и разбил у Томы очки, стеклами и бритвой, с которой он напал у нее были изранены руки. Боясь испугать мать, Тома зашла к нашей приятельнице, умылась, а потом вместе с ней вернулась, чтобы найти очки. Но кроме своих разбитых очков нашла военный билет, потерянный бандитом. Он оказался Шумским — капитаном милиции из 2-го отделения (гэбэшного, рядом с английским посольством), выпускником Высшей школы КГБ. Утром Тома пошла в милицию, с разбитыми очками, порезами на руках и военным билетом Шумского.

Следователь оказался и достойным и храбрым. Он сразу же ни с кем не советуясь произвел обыск в квартире Шумского, где был найден его костюм со следами Томиной крови, а так же его допросил и он почти во всем признался, кажется, даже в том, кем был послан. Но дальше все было гораздо хуже. Следователь был уволен, вещественные доказательства — костюм Шумского и протокол его допроса из милиции исчезли. Софья Васильевна Каллистратова, писавшая по Томиной просьбе жалобы, говорила, что это единственный случай в ее практике. Не раз бывало, что КГБ забирал материалы дела из милиции и уже больше их не отдавал. Но с наглым исчезновением вещественных доказательств из милиции она ни разу не встречалась. В этом случае КГБ не хотел оставлять следы даже в виде официального изъятия материалов. Потом Шумского судили за какое-то другое изнасилование, Томин следователь был свидетелем, но на работе восстановлен не был и ничто из его вещдоков найдено не было. Шумский получил четыре года и сразу же был освобожден. Был разыгран нехитрый спектакль с обычным маньяком.

Но хотя даже Томина мать Зоя Александровна уже готова была уехать в Израиль, мы с Томой подавать документы на выезд не собирались. Тамара, как и все мы, конечно не ангел во плоти, но человек высокого мужества и твердости.

Изредка приезжая в Москву я успевал навестить Шаламова (и безуспешно предупредить Сашу Морозова, что к нему опасно приводить слишком много посетителей), навестить Таню Трусову, а пару раз даже приехать в Карабаново к Толе Марченко и Ларисе Богораз. У Тани ее ученики, друзья и соседи жили ожиданием того, что всех их тоже в ближайшем будущем ожидает лагерь или тюрьма. Однажды я услышал упоминание о том, что они едят меньше, чтобы привыкнуть к тюремному недоеданию, в другой раз о знакомых, которые ночуют на балконе не для того чтобы укрепить здоровье, а чтобы привыкнуть к холоду в карцере. И делают это в результате каким-то совсем не безопасным образом. И я начал подробно объяснять, что непростую тюремную и лагерную жизнь лучше других выдерживают как раз те, кто хорошо питался на воле, у кого больше сил для этих испытаний, что люди недоедавшие дома, как правило, быстрее ломаются в лагере от недостатка сил. Примерно тоже повторил и о привыкании к холоду, которое на самом деле совсем особое занятие. Кажется, это подействовало. Хотя сама по себе эта среда русской интеллигенции, готовившаяся к тюрьме, видевшей в тюрьме единственный достойный для себя путь, была очень характерной в те годы. Изредка я бывал и у Иды Григорьевны Фридлянд — дочери историка Фридлянда, специалиста по французской революции, умершего в тюрьме на допросах. Шаламов считал такую смерть в тюрьме — спасением для человека. Братом Иды Григорьевны был писатель Феликс Светов, а мужем Иван Чердынцев — освободившийся уже после второго срока. В гостеприимном доме, одном из московских диссидентских домов того времени, нередко бывал приятель Ивана Венедикт Ерофеев, уже, кажется, написавший «Москва-Петушки», и сиявший ослепительной красотой ошеломлявшей всех его учениц Валера Сендеров, в это время он заканчивал работу над «Интеллектуальным геноцидом» — о том, как еврейских детей, в том числе его учеников в специальной физико-математической школе, как правило, не принимают в Московский университет, давая им или задачи имеющие два решения, а потому одно выбранное абитуриентом объявляется неправильным, или задания такие, которые оказались слишком трудными для академика Сахарова и возможно еще не имеющие известных решений. Наблюдал за нами у Иды Григорьевны официант из ресторана «София» Денисов, еще не заставивший уехать на Запад своими показаниями на Лубянке Георгия Владимова (московского представителя «Эмнести Интернейшенел»), ну уж тем более не ставший еще лучшим другом Леры Новодворской и основателем «Дем. Союза». Году в 1982-м была арестована жена Феликса Светова Зоя Крахмальникова — редактор и составитель подпольного православного журнала «Надежда», который к тому же типографским образом систематически печатался на Западе. Феликс к изданию журнала, кажется, отношения не имел, за свое несогласие с исключением Александра Солженицына из Союза писателей, да и постоянную поддержку Солженицына Феликса исключили из Союза писателей, но все же арестовывать его было не за что, хотя его деятельная защита жены не могла не создавать все новых и новых проблем. Феликс советовался со мной как себя вести, в том числе и со следователями Зои и я ему говорил, что, во-первых, ни в коем случае нельзя следовать советам многочисленных самиздатских рукописей «как вести себя на допросах» — их авторы, рассказывая вам о ваших правах, объясняя на что вы имеете право во время допроса, до него и после него исходят из одной очень опасной и ложной посылки, что следователь — человек, который сидит напротив вас за письменным столом такой же по сути своей человек, как и вы, он все поймет и все ему можно доказать. А исходить надо из прям противоположной посылки, что, когда этому якобы совершенно такому же человеку, как вы скажут, он перегнется через стол и вас задушит своими руками. И забывать этого не следует, так же как не попадаться на стандартные гэбэшные прокладки типа «ну, мы то с вами все понимаем» или даже «что Юрий Владимирович Андропов был бы так заинтересован в ваших советах». Кроме того, я говорил Феликсу, что очень опасно делать следователя своим личным врагом, хоть как-то его задевать или обижать, что для Феликса, пока он на воле, это еще не совсем так, но для человека уже находящегося в следственном изоляторе на практике приводит к тому, что сказав следователю, что он дурак, арестованный попадает в карцер с налитой по щиколотку на цементный пол водой и держит его до тех пор, пока он не получает туберкулез — «ты меня считаешь дураком, вот я тебе и ответил». К сожалению, сам я уже перед отправкой из калужского СИЗО в Чистопольскую тюрьму неблагоразумно и очень болезненно задел своего гэбэшного куратора и до сих пор не знаю случайно или нет меня в этапе едва не заморозили до смерти.

Однажды летом 1982 года мы с Таней Трусовой и Федей Кизеловым возвращались вместе из Карабанова от Лары и Толи Марченко. Федя начал мне среди других московских новостей объяснять, что теперь не будет «Бюллетеня «В» — Алеша Смирнов арестован, а редактор бюллетеня Володя Тольц решил эмигрировать. Так что редактировать бюллетень — последнее независимое информационное издание в СССР («Хроника» уже не выходила) — теперь некому. Я, ни минуты не раздумывая, сказал, что смогу это сделать, но мне нужно какое-то время, чтобы привести его в порядок. Мне не все нравилось в его выпусках, но это был единственный в мире оставшийся источник информации из СССР. Ему нельзя было дать погибнуть, да и вообще, казалось, что это было именно то, чего я ждал.