Магия биополя. Энергоинформационное лечение

Гримак Леонид Павлович

Приложение [145]

 

 

В. Джемс

МИСТИЦИЗМ

[146]

…Все корни религиозной жизни, как и центр ее, мы должны искать в мистических состояниях сознания. Изучение этих состояний образует центральную главу нашего труда, целью которого является изучение религиозного опыта личности. Свойства моего душевного склада таковы, что ими исключается возможность личного мистического опыта, и все, что я говорю, основано на сообщениях других лиц. Я постараюсь рассмотреть весь этот материал с одинаковым вниманием и без предвзятости и надеюсь убедить моих слушателей в реальности мистических состояний и в громадном значении выполняемой ими функции. Что же значит это выражение «мистическое состояние сознания»? Каков его отличительный признак? Слова: «мистицизм», «мистический» употребляются часто для обозначения туманных, бессодержательно-сентиментальных, не имеющих фактического и логического обоснования взглядов. Для многих, писавших о мистицизме, «мистиком» является всякий, кто верит в телепатию или в спиритизм. В таком освещении этот термин не имеет для нас никакой цены; необходимо сузить объем этого понятия, как мы сделали эго раньше со словом «религия», для того чтобы иметь возможность использовать его для наших целей. Я выделяю здесь четыре главных характерных признака, которые послужат нам критерием и для различения мистических переживаний. Таким образом мы устраним спор о словах и те недоразумения, которые могли быть им порождены.

1. Неизреченность. Самый лучший критерий для распознавания мистических состояний сознания— невозможность со стороны пережившего их найти слова для их описания, вернее сказать, отсутствие слов, способных в полной мере выразить сущность этого рода переживаний; чтобы знать о них, надо испытать их на личном непосредственном опыте, и пережить по чужим сообщениям их нельзя. Отсюда видно, что мистические состояния скорее принадлежат к эмоциональной сфере, чем к интеллектуальной. Нельзя объяснить качество или ценность какого-нибудь ощущения тому, кто никогда его не испытывал. Нужно музыкальное ухо, чтобы оценить симфонию, нужно быть когда-нибудь самому влюбленным, чтобы понять состояние влюбленного. Если у нас нет сердца, мы будем рассматривать музыканта и влюбленного как слабоумных или сумасшедших, и мистики находят, что часто многие из нас судят именно таким образом об их переживаниях.

2. Интуитивность. Хотя мистические состояния и относятся к сфере чувств, однако для переживающего их они являются особой формой познавания. При помощи их человек проникает в глубины истины, закрытые для трезвого рассудка. Они являются откровениями, моментами внутреннего просветления, неизмеримо важными для того, кто их пережил и над чьей жизнью власть их остается незыблемой до конца.

Наличность этих двух отличительных признаков дает возможность назвать переживание мистическим в том смысле этого слова, какой я хочу укрепить за ним. Два следующих признака, очень часто встречающиеся, менее значительны, чем первые.

3. Кратковременность. Мистические состояния не имеют длительного характера. За редкими исключениями, пределом их является, по-видимому, срок от получаса до двух часов, после чего они исчезают, уступив место обыденному сознанию. После их исчезновения трудно воспроизвести в памяти их свойства; но когда они вновь посещают человека, он узнает их; и с каждым посещением они обогащают и расширяют душу и отражаются в сознании как нечто центрально важное и бесценно дорогое.

4. Бездеятельность воли. Хотя мистические состояния можно вызвать с помощью волевых актов, например сосредоточением внимания, ритмическими телодвижениями или другим каким-нибудь способом, взятым из руководства для мистиков, но раз состояние сознания приобрело характерные для данного переживания признаки, мистик начинает ощущать свою волю как бы парализованной или даже находящейся во власти какой-то высшей силы. Эта последняя особенность роднит мистические состояния с тою подчиненностью чужой воле, какую мы видим у личности при ее раздвоении, а также с пророческими, автоматическими (при автоматическом письме) состояниями и с медиумическим трансом. Но все эти состояния, проявляясь в резкой форме, не оставляют по себе никакого воспоминания и, быть может, даже никакого следа на внутренней жизни человека, являясь для нее, в некоторых случаях, только помехой. Мистические же состояния, в тесном смысле этого слова, всегда оставляют воспоминание о их сущности и глубокое чувство их важности. И влияние их простирается на все промежутки времени между их появлениями. Провести резкую пограничную черту между мистическими и автоматическими состояниями, однако, трудно; мы наталкиваемся здесь на целый ряд постепенных переходов одной формы в другую и на самые разнообразные их сочетания.

Ниже я приведу несколько наиболее типических примеров. Профессиональные мистики часто искусственно создавали для себя обстановку, вызывающую мистические переживания, и на них строили философию мистики. Но, как я говорил еще в первой лекции моей, явления могут быть лишь тогда вполне понятны, если их изучают сравнительным методом наряду с другими явлениями этого же рода, рассматривая их в самом зародыше, и в конце развития, и во всех уклонениях, какие в них встречаются. Разновидности мистических переживаний слишком многочисленны, чтобы останавливаться на каждой из них. Но чтобы понять интересующее нас явление, нам все же необходимо рассмотреть его в ряду других явлений, схожих с ним. Я начну с тех случаев, которые не имеют специфически религиозного оттенка, и кончу теми, где религиозное чувство достигает своей вершины.

Самым простым из мистических переживаний является наклонность усматривать в какой-нибудь обыкновенной формуле житейского обихода особенно глубокий смысл. «Я слышал об этом всю мою жизнь, — восклицает человек, — но до сих пор не постигал всего значения этого». «Когда один монах, — говорит Лютер, — произнес при мне слова: «Я верую в прощение грехов», Св. Писание озарилось для меня совершенно новым светом и я почувствовал себя как бы вновь родившимся. Мне показалось, что двери рая широко распахнулись передо мною».

Это чувство необычайной глубины, кроющейся за смыслом услышанного нами, может быть вызвано не только целыми фразами, но и отдельными словами, особыми сочетаниями слов, световыми эффектами, запахами, музыкальными звуками, если душа человека настроена соответствующим образом. Многие из нас, вероятно, помнят, какое потрясающее впечатление производили на нас в молодости некоторые места в литературных произведениях: они казались нам какими-то загадочными вратами, через которые входила в наше сердце, охватывая его трепетом, тайна жизни и вся скорбь ее. Теперь слова эти, может быть, прозвучали бы для нас без всякого отклика. Но все значение лирической поэзии и музыки сводится к раскрытию этих неясных далей жизни за пределами нашего личного существования — волнующих, манящих и вечно неуловимых. Сообразно с тем, обладаем мы этим чутьем к мистическому или утратили его, для нас существуют или не существуют вечные откровения искусства.

На высших ступенях мистического развития мы встречаем особое, часто повторяющееся явление: мы внезапно ощущаем, «что были здесь когда-то прежде» на этом самом месте, с этими самыми людьми и говорили с ними то же, что и теперь.

Теннисон пишет:

…И что-то есть — иль мнится быть, Что может душу озарить Воспоминаньем, смутным сном О чем-то схожем, с тем, что есть; В луче таинственном принес Неизрекаемую весть О непостижном, о родном…

Джемс Кричтон Броун называет эти внезапно приливающие волны какого-то смутного воспоминания «состоянием сновидения». Оно сопровождается чувством метафизической двойственности вещей и расширения границ познания до беспредельности.

По мнению Кричтона Броуна, сходное с этим состояние переживается при тех расстройствах сознания, сопровождающихся тревогой и страхом, которые предшествуют иногда эпилептическому припадку. Возможно, что врач-психиатр преувеличивает значение этого явления. Он смотрит на нижнюю ступень лестницы по направлению к безумию, тогда как наш путь лежит к ее высшим ступеням. Это лишний раз доказывает, как важно при изучении факта не упускать из виду схожих с ним явлений. Один и тот же факт может показаться нам и восхитительным и ужасным, смотря по тому, к какой категории явлений мы его отнесем.

К «состояниям сновидения» можно отнести и те чувства, какие описывает Чарльз Кингслей: они не представляют редкого явления и в особенности свойственны молодости.

«Когда я гуляю по полям, я испытываю время от времени тоскливое чувство оттого, что видимое мною имеет смысл, разгадать который я не в силах. Окруженный истинами, неуловимыми для меня, я часто испытывал от этого сознания торжественное чувство… Не приходили ли вы когда-нибудь к заключению, что ваша истинная душа раскрывается перед вашим умственным взором лишь в некоторые священные часы?»

Саймондс описывает более яркое мистическое состояние, которое известно большему числу лиц, чем мы это предполагаем:

«Внезапно, — пишет Саймондс, — в церкви, в гостях, во время чтения, в минуты, когда мое тело было в покое, меня охватывало чувство приближения экстаза. Неудержимо овладевал он моим рассудком и волей, длился, как мне казалось, целую вечность и заканчивался целым рядом ощущений, похожих на пробуждение после наркоза. Я не мог бы их описать. Это одна из причин, почему я не любил их и боялся. И теперь я также не нахожу слов для уяснения их. Это было постепенное и вместе с тем быстрое исчезновение пространства, времени, ощущения и многочисленных элементов опыта, из которых, по-видимому, составляется то, что нам нравится называть нашим Я. По мере того как исчезали условия нормального сознания, просыпалась подсознательная сфера и в конце концов оставалось лишь чистое, абсолютное, абстрактное Я. Мир терял и форму и содержание. Но Я продолжало существовать, с ужасной тоской, с мучительной остротой чувствуя, что действительность готова уничтожиться, как уничтожается мыльный пузырь. Что же дальше? Страх близкого распада, ужасная уверенность, что эта минута уже последняя, что я на краю бездны, что сейчас я постигну Майю, вечную иллюзию — все это, казалось, вызывало меня из этого состояния. Возвращение к нормальным условиям восприятия начиналось обыкновенно с чувства осязания. Потом одно за другим быстро притекали обычные впечатления и заботы дня. И, наконец, я начинал чувствовать, что я человек; загадка жизни стояла передо мною по-прежнему неразрешенной, но я испытывал благодарное чувство, что избегнул бездны — этого страшного посвящения в мистерию скептицизма.

Мои экстазы повторялись, хотя и все реже, до двадцативосьмилетнего возраста. Они внушили мне убеждение, что все данные мира явлений призрачны, ирреальны. Я часто вопрошал с тоской, исходя от этого острого чувства обнаженности от всех покровов существования: какова же на самом деле истинная ирреальность? Не сводится ли она к этому жгучему сознанию своего пустого, мятежного, сомневающегося Я, к этому состоянию, в каком я был сейчас? Или, напротив, — ирреальны внешние явления, которые скрывают за собой мое интимное Я и строят Я условное из плоти и крови. И не игрушка ли сновидения человек, если их ирреальность он постигает лишь в такие исключительные моменты? И что было бы, если бы дойти до конца этого экстаза?»

В этом рассказе мы имеем дело с явлением несомненно патологического свойства. Следующий шаг по пути исследования вопроса о мистицизме вводит нас в ту область, которую общественное мнение и этика с давних пор относят к области патологии. Тем не менее всегда были отдельные личности и между ними выдающиеся лирические поэты, которые говорят об этих переживаниях как о возвышенном состоянии. Я имею в виду состояние сознания лиц, находящихся под влиянием опьяняющих и наркотических средств, в особенности алкоголя.

Власть алкоголя над людьми, без сомнения, объясняется его способностью возбуждать к деятельности мистические свойства человеческой природы, обыкновенно подавляемые холодом и сухостью повседневной рассудочной жизни. Трезвый рассудок суживает, анализирует, говорит «нет!»; опьянение расширяет, синтезирует, говорит «да!». Оно поистине великий возбудитель чувств, говорящих «да!». Оно переносит нас от холодной периферии вещей к их пылающему центру и на мгновение сливает сознание с самой истиной. Поэтому нельзя утверждать, что люди предаются опьянению только по слабости и порочности. Для бедных и лишенных образования людей опьянение заменяет собою симфонические концерты и литературу. Одну из трагических тайн жизни представляет то обстоятельство, что проблески высшей жизни, вызванные таким образом, оплачиваются столь низменными проявлениями, неизбежно связанными с состоянием опьянения. Тем не менее последнее представляет собою часть мистического сознания и его нельзя упускать из виду, если мы хотим составить ясное представление о целом.

Эфир, и в особенности окись азота, в известной дозе примешанные к воздуху, являются также могучими стимулами к пробуждению мистического сознания. Перед вдыхающим их точно разверзаются бездны истины одна за другою. Когда человек приходит в нормальное состояние, истина от него ускользает, и, если остается от нее какая-нибудь формула, для нормального рассудка она оказывается бессмыслицей. Тем не менее у человека остается чувство, что эта формула полна глубокого значения. Я лично знаю многих людей, которые убеждены, что в трансе, вызванном окисью азота, возможны настоящие метафизические откровения.

Несколько лет тому назад я сделал сообщение в печати о произведенных лично надо мною опытах опьянения окисью азота. На основании их я пришел тогда к такому выводу, — который и до настоящего времени не поколебался в моих глазах, — что наше нормальное или, как мы его называем, разумное сознание представляет лишь одну из форм сознания, причем другие, совершенно от него отличные формы, существуют рядом с ним, отделенные от него лишь тонкой перегородкой. Мы можем совершить наш жизненный путь, даже не подозревая об их существовании; но как только будет применен необходимый для их пробуждения стимул, они сразу оживут для нас, представляя готовые и определенные формы духовной жизни, которые, быть может, имеют где-нибудь свою область применения. Наше представление о мире не может быть законченным, если мы не примем во внимание и эти формы сознания. Из них, правда, нельзя вывести точной формулы, и они не могут дать нам плана той новой области, какую они перед нами раскрывают, но несомненно, что они должны помешать слишком поспешным заключениям о пределах реального. Возвращаясь к моим собственным переживаниям этого рода, я должен признать, что они сводятся к особому просветленному состоянию, которому я не могу не придать мистической окраски. Основной чертой такого состояния всегда является примиренность, словно две противоположные стороны мира, столкновения между которыми составляют причину всех наших внутренних бурь и неурядиц, расплавились и образовали единое целое. Они не принадлежат к одному роду, как два различных вида, но один из видов, — более возвышенный, — сам становится родом по отношению к противоположному виду и растворяет его в себе. Я знаю, что эта мысль с логической стороны темна, но я не могу избавиться от ее влияния на меня. Я чувствую, что в ней есть смысл, соприкасающийся с сущностью гегелевской философии. Имеющий уши, да слышит. Для меня эта мысль постижима лишь этим путем искусственно разбуженного мистического состояния сознания.

У меня есть друзья, которые верят в откровение, обусловленное наркозом. Для них оно также метафизическая интуиция, в которой мир в своих многообразных проявлениях воспринимается как бы растворившимся в Едином.

«Мы погружаемся в этот повсюду разлитой Дух, — пишет один из них, — всецело, безраздельно, в полном самозабвении. Все перестает тогда существовать для нас, все, что выше и что ниже нас, все где бы то ни было сущее. Остается лишь жизнь и мы в нее погруженные. «Существует только единое, множественное теряет свою множественность, исчезает»; и каждый из нас есть этот Единый существующий… Это предельная черта. И насколько достоверно то наше существование, которое составляет обычный источник наших забот, настолько же достоверна и радость, царящая над всяким дуализмом, над всеми антитезами, какой я достиг в моем уединении, равном божескому»[*].

[*] Блюд несколько раз описывал такое откровение через посредство наркоза в своих брошюрах редкого литературного изящества, напечатанных им самим в Амстердаме. Ксенос Клэрк, рано умерший (в Амгерсте в 80-х гг.) философ, также испытал такое откровение.

«Прежде всего, — пишет он, — я согласен с Томасом Блюдом, что откровение не относится к области чувств. Это, как говорит о нем Блюд, единственное и совершенное прозрение, в котором мы постигаем, почему или, вернее, как настоящее вырастает из прошедшего и поглощается пустотой будущего. Эго неизъяснимая и неотвратимая необходимость, — и всякое предупреждение, предвидение, всякий вопрос о ней приходит слишком поздно. Это непрерывное раскрытие прошедшего. Какая загадка в этом постоянном исчезновении настоящего, причем настоящее никогда не перестает существовать. Что же служит этому причиной? Формальное бытие всякого явления, его логическое определение всегда статично Для чистой логики каждый вопрос в самом себе содержит ответ. Мы, попросту, заполняем яму тою же землей, какую вырыли из нее. Почему дважды два четыре? Потому что два, взятое два раза, равно четырем. Жизнь движется потому, что находится в движении. Но откровение добавляет к этому: потому что она не только есть, но и была в движении. Обыкновенную философию можно уподобить собаке, гоняющейся за собственным хвостом. Как бы скоро она ни бежала, хвост будет всегда впереди ее морды, и никогда ей не догнать его. Так и настоящее всегда является для нас выводом из прошлого, и мы вечно опаздываем понять его. Но в тот момент, когда мы пробуждаемся от наркоза, когда мы, так сказать, готовимся начать жить, нам дано уловить вечный процесс становления в том миге, когда движение не продолжается, а возникает. Истина заключается в том, что мы постоянно отправляемся в путешествие, которое закончилось прежде, чем мы успели выехать. И цель философии не в том, чтобы привести нас к чему-либо, а в том, чтобы осветить наше пребывание в этом процессе, так как нам предназначено находиться в нем. Но достигнуть этой цели в здешней жизни можно лишь тогда, когда смолкают вопросы рассудка. Вот почему мы всегда видим улыбку на лице Откровения. Она говорит нам, что мы всегда опаздываем на полсекунды. «Вы могли бы поцеловать ваши собственные губы, — говорит эта улыбка, — если бы уловили эту тайну. Если бы ваши губы задержались на одно лишнее мгновение на одном месте, вы бы догнали их. Почему вы этого не умеете достигнуть?»

Всем логически мыслящим людям должна быть знакома та область мысли, о которой пишет Клэрк. Блюд описывает следующим образом ее значение для жизни.

«Анестезическое откровение посвящает человека в безначальную тайну бытия, которая представляется нам неизбежным вихрем непрерывности. Неизбежным — нет для этого лучшего слова Причина его лежит в нем самом; оно есть именно то, чем должно быть. Оно не производит ни любви, ни ненависти, ни радости, ни печали, ни добра, ни зла. Оно не знает ничего ни о начале, ни о конце, ни о целях.

Из него нельзя почерпнуть понятия о многочисленности и многообразии вещей. Но лишь благодаря ему человеческая история и религия озаряется глубоким чувством сущности и причины бытия, о чем знает точно по воспоминанию каждый, кто причастен бытию.

Вначале это чувство кажется подавляющим по своему величию, но скоро становится таким естественным и знакомым, что вызывает вместо страха ощущение радости и безопасности, точно отныне мы слились с предвечным источником общего бытия Но никакие слова не в силах выразить этой всепоглощающей уверенности человека в том, что он познает самую основу вещей, и того первобытного удивления, какое испытал Адам перед жизнью.

Каждое новое переживание этого рода сопровождается теми же ощущениями, и человек чувствует, что они не могут быть иными. В нормальном состоянии от них остаются лишь частичные отрывки воспоминаний. И тщетны старания свести их к определенной формуле; но утешением для человека может послужить здесь та мысль, что он познал первичную истину и покончил с человеческими теориями о происхождении, о внутренней ценности и предназначении человечества. И в духовной области ему не нужны больше никакие указания

Откровение это приносит с собой чувство полного доверия ко всему совершающемуся с нами. Царство внутри нас. Каждый день — день Суда; но при этом мы ничего не узнаем о целях вечности, не представляем себе общей схемы целого Астроном сокращает ряд гигантских чисел, увеличивая единицу измерения; так и мы подавляющую нас множественность вещей можем свести к тому единству, к которому стремимся.

С тех пор как я познал эго откровение, оно стало моим духовным хлебом. В моей первой печатной статье о нем я писал: «Мир уже не кажется мне таким чуждым и странным, каким меня приучили его считать.

С презрением покинув окутанные душными и грозными облаками крепости, из-за которых еще так недавно грохотали громы Иеговы, я, как серая чайка, вздымаюсь навстречу сгущающейся ночи и бесстрашным взглядом окидываю мрачные пространства. И теперь, после двадцати семи лет таких переживаний, крылья мои поседели, но мои глаза по-прежнему бесстрашно смотрят вперед, когда я снова и с большей силой, чем прежде, говорю то, что говорил прежде. Я постиг смысл существования, тог истинный центр вселенной, который одновременно приносит и восторг и покой человеческой душе и которому язык рассудка дал название анестезического откровения».

Саймондс рассказывает об интересном мистическом опыте, пережитом под действием хлороформа:

«Когда исчезли ощущения удушья, я почувствовал себя в состоянии забытья. Потом, как бы в проблесках молнии, явилось отчетливым видением все происходившее вокруг меня, но при полном отсутствии чувства осязания. Я думал, что я на волоске от смерти. И вдруг вспыхнуло в душе сознание Бога. Он снизошел на меня, Он управлял мною во всей ярко ощутимой реальности Своей. Он хлынул на меня потоками света… Я не могу описать радости, какую тогда пережил. По мере того как с пробуждением возвращалось мое обычное отношение к миру, это чувство нового отношения к Богу рассеялось. Я сорвался с моего кресла и застонал: «Это слишком ужасно, слишком, слишком ужасно». Для меня невыносимо было это разочарование. Проснувшись, я увидел перед собой двух испуганных хирургов и закричал им: «Почему не убили вы меня? Почему не дали мне умереть?» И в самом деле: пережить экстаз, видение Бога, погрузиться в чистоту, милость, истину, в абсолютную любовь, и вдруг увидеть, что это не было откровение, что я был игрушкою болезненного возбуждения моего мозга!

Тем не менее остается открытым вопрос: возможно ли, чтобы то, что я ощущал как реальность, когда мое тело было нечувствительно для внешних впечатлений, было лишь результатом физических воздействий на мозг, было иллюзией, а не действительным опытом? И нельзя ли предположить, что в эту минуту я испытывал то, что святые, по их словам, испытывают постоянно — невообразимое и неописуемое чувство бытия Бога?»

Здесь мы имеем дело с религиозным мистицизмом в его чистом и простом виде. Вопрос Саймондса заставляет нас вернуться к тем примерам, которые я приводил уже в моей лекции о реальности невидимого, там, где я говорил о внезапном ощущении присутствия Бога. Это явление в той или другой форме встречается довольно часто.

«Я знал, — говорит Трайн, — одного полицейского офицера, который рассказал мне следующее: часто, когда он находился вне исполнения служебных обязанностей и особенно когда возвращался по вечерам домой, он испытывал потрясающе сильное ощущение своею единения с Бесконечным; Дух мира овладевал его душой и наполнял его сердце; тогда ему казалось, что ноги его отделялись от земли. Таким легким он чувствовал себя, преисполненный радостью».

В некоторых условиях окружающей нас природы кроется особая власть вызывать подобные мистические состояния. В большинстве приведенных мною случаев экстаз имел место под открытым небом. В литературе немало примеров, подобных этой прекрасной странице Амизля:

«Неужели я не переживу снова тех чудесных мечтаний, какие я знавал некогда: один раз в дни моей юности, когда я встречал зарю на развалинах замка Фосинье, другой раз в горах, в полуденный час, над лавой, когда я лежал под деревом и надо мной кружились три бабочки; и еще была одна ночь на песчаном берегу Северного моря, когда я долго смотрел на Млечный путь. Неужели не повторятся эти мечты, такие величавые, дышащие бессмертием, охватывающие вселенную, мечты, в которых человек соприкасается со звездными мирами и приобщается к Бесконечному. Божественные минуты, часы экстаза, когда мысль облетает миры, проникает в глубь великой загадки, вольно дышит, спокойная и глубокая, подобно океану, чистая и необъятная, как голубой купол неба… минуты прозрения, когда чувствуешь в себе величие вселенной и спокойствие Бога. Какие часы! Какие воспоминания! Они исполняют душу такой верой и таким восторгом, как если бы Дух Святой снизошел на нее».

Описание схожего с этим состояния мы также находим у одной интересной немецкой писательницы Мальвиды фон Мейзенбург.

«Я была одна, на берегу моря, — пишет она, — когда на меня нахлынули эти мысли, освобождающие и умиротворяющие душу. Как некогда в Альпах в Дофинэ, я невольно преклонила колена перед лучезарным океаном, символом Бесконечного. Я чувствовала, что молюсь, как никогда еще не молилась, и я поняла тогда, что такое настоящая молитва: индивидуум выходит за пределы своего одиночного заключения, чтобы сознать свое единство со всем существующим, опускается на колена, как смертный, и поднимается, приобщенный к бессмертию. Земля, небо и море сливались в одну необъятную гармонию. Эю был как бы единый голос всего великого, что когда бы то ни было существовало в мире. Я чувствовала себя слитой с Ним нераздельно, и до меня дошел Его привет: и ты также принадлежишь к победителям!»

Следующий отрывок из Уот Уитмана может служить классическим образцом этого часто встречающегося мистического опыта.

«Я верую в тебя, моя душа… Пойдем бродить с тобою по травам, и пусть свирель поет… Напев люблю я песен колыбельных, лепечущий, потайный голос твой. Я думаю о том прозрачном утре лета, когда вот так же мы с тобой бродили. Все высшим миром вдруг чудесно озарилось, и я постигнул то, что скрыто от людей: Моя рука лежит в руке Господней, Родные братья — Божий Дух и мой. Все люди — братья мне. любовницы иль сестры — все женщины земные для меня,— И правит кораблем вселенной Единая любовь» [149] .

Я мог бы привести еще много примеров, но ограничусь одним, заимствованным из автобиографии Трэвора.

«В одно прекрасное воскресное утро моя жена с детьми пошла в унитарианскую часовню Мэкльсфильда. Я чувствовал себя неспособным сопровождать их; покинуть озаренные солнцем холмы и спуститься в часовню казалось мне в этот день чем-то вроде духовного самоубийства. Я так жаждал нового вдохновения и душевного подъема. С сожалением и с грустью смотрел я на жену и на детей, спускавшихся в город в то время, когда я шел по холмам с моей собакой. Утренняя красота холмов и долин мало-помалу рассеяла мою печаль. После часовой прогулки я вернулся на те же места. И вдруг почувствовал себя точно на небе: глубокий мир, невыразимая радость, невыразимое чувство доверия. Мне казалось, что я купаюсь в потоках теплого света, и у меня было такое чувство, как будто я покинул мое тело; тем не менее окрестный пейзаж особенно четко рисовался перед моими глазами в том ярком свете, источник которого я чувствовал в себе. Это глубоко захватившее меня чувство длилось, понемногу ослабевая, до тех пор, пока я вернулся домой, и, наконец, погасло».

Автор прибавляет, что он еще раньше имел несколько опытов этого рода.

«Духовная жизнь, — пишет он, — не нуждается в объяснении в глазах тех, кто живет ею; но что мы можем поведать о ней тем, кто ее не знает? Одно лишь можно сказать, что эта жизнь является совершенной реальностью для живущих ею, так как она не исчезает от прикосновения к объективным реальностям жизни. Сны не выдерживают такого испытания; пробудясь от них, мы сознаем, что это были только сны. Бред разгоряченного мозга также не выдерживает такого испытания. Высшие откровения о присутствии Божьем являлись мне изредка и лишь на краткие мгновения; это были как бы молнии сознания, заставлявшие меня изумленно восклицать: Бог был здесь! Когда же это состояние было менее интенсивно, оно исчезало более медленно и постепенно. Я внимательно взвесил ценность этих моментов. Ни одной душе я не рассказал о них, боясь построить мою жизнь и дела ее на чистых вымыслах воображения. Но после разного рода проверок и испытаний эти моменты остались для меня реальнейшим опытом моей жизни, который объяснил, оправдал и объединил все прежние опыты и завершил все мое предшествующее развитие. Его реальность и громадность его значения становились для меня все ясней и очевидней. Когда такие минуты приходили, я жил полной, сильной, здоровой и глубокой жизнью.

Но сам я не искал их и лишь одного твердо решил достигнуть — наибольшей интенсивности жизни, так как знал, что мне придется вынести осуждение света. Реальное бытие являлось мне в своей величайшей реальности, и я чувствовал, что погружаюсь в бездонный океан Божьего присутствия».

Даже те из вас, кто наименее склонен к мистицизму, я думаю, убедились уже в существовании моментов мистического состояния сознания с их особыми свойствами и теми глубокими следами, какие от них остаются в пережившей их душе. Канадский психиатр д-р Бэки такие наиболее отчетливо выраженные моменты называет явлениями космического сознания. «Космическое сознание в своих ярких проявлениях, — говорит д-р Бэки, — не представляет собою простого расширения границ самосознающего «я», с которым каждый из нас хорошо знаком; здесь мы имеем дело с новой функцией, столь же отличной от всех душевных функций среднего человека, насколько самосознание нашего «я» отлично от всех функций, находящихся в обладании высших животных».

«Характерной чертой космического сознания является прежде всего чувство космоса, т. е. мировой жизни и ее порядка; и в то же время это — интеллектуальное прозрение, которое одно может перевести индивидуума в новую сферу существования; к этому присоединяется состояние особой моральной экзальтации, непосредственное чувство душевного возвышения, гордости и радости; нужно прибавить сюда еще обостренность нравственного чутья, не менее важную для нашей духовной жизни, чем просветленность разума, и наконец еще то, что можно бы назвать чувством бессмертия, сознанием вечности жизни, и не в форме убеждения, что такая жизнь будет у меня, а как сознание, что она у меня уже есть».

Д-р Бэки сам испытал то, что он называет космическим сознанием, и это заставило его заняться исследованием вопроса о подобных переживаниях у других людей. Он опубликовал свои выводы в интересной книге, откуда я заимствую рассказ о том, что с ним произошло,

«Я провел вечер в большом городе с двумя друзьями за чтением и спорами по вопросам философии и поэзии. Мы расстались в полночь. Чтобы попасть домой, мне предстояло сделать большой конец в экипаже. Мой ум, еще полный идеями, образами и чувствами, вызванными чтением и беседой, был настроен спокойно. Мной овладело состояние почти полной пассивности, и мысли почти без моего участия проходили через мою голову. Вдруг, без всякого перехода, я почувствовал вокруг себя облако цвета огня. С минуту я думал, что это зарево большого пожара, вспыхнувшего где-нибудь в городе, но скоро понял, что огонь этот был во мне. Неизмеримая радость охватила меня, и к ней присоединилось прозрение, которое трудно передать словами. Между прочим, я не только уверовал, я увидел, что вселенная соткана не из мертвой материи, что она живая; и в самом себе я почувствовал присутствие вечной жизни. Это не было убеждение, что я достигну бессмертия, это было чувство, что я уже обладаю им. Я увидел, что все люди также бессмертны, что таков мировой закон и что нет случайностей в мире. Каждая вещь в нем служит благу всех других вещей; основа нашего мира и всех других миров — любовь; и всеобщее счастье неизбежно будет осуществлено в грядущих веках. Состояние это длилось всего несколько секунд, но воспоминание о нем и чувство реальности принесенных им откровений живет во мне вот уже четверть века. В истине этих откровений я не сомневаюсь. С той точки зрения, с какой я смотрю теперь на мир, я вижу, что не могут они не быть истинными. Это сознание не покидало меня даже в моменты величайшего упадка духа».

Мы уже достаточно останавливались на космическом или мистическом сознании в его спорадических проявлениях. Теперь мы перейдем к систематически культивированному мистицизму, как к элементу религиозной жизни. Такое культивирование мы встречаем как у христиан, так и у буддистов и у магометан.

В Индии упражнение в развитии способности к мистическому прозрению известно еще с незапамятных времен под именем йога. Йога — внутреннее единение индивидуума с божеством. Оно достигается упорными упражнениями. Предписания относительно положения тела, дыхания, сосредоточения мыслей и моральной дисциплины в различных системах почти одинаковы. Йог, т. е. ученик, который в достаточной степени победил свои низшие наклонности, вступает в высшее состояние, именуемое самади, в котором он встречается лицом к лицу с тем, чего никогда не подозревал ни инстинкт его, ни рассудок. Он узнает,

«что духу присущи высокие, превосходящие разум, сверхсознательные состояния, в которых дух познает посредства разума. Различные ступени йоги нужны лишь для того, чтобы привести нас к этому высшему состоянию. Подобно тому как существует подсознательная деятельность, которая ниже сознания, — есть деятельность духа, которая выше сознания и которая исключает всякий эгоизм. Исчезает сознание «я», но дух, освобожденный от желания и тревог, действует без оков плоти и без объекта деятельности. Тогда истина озаряет нас, и мы ощущаем себя тем, что мы есть на самом деле — обладателями самади , свободными, бессмертными, всемогущими, освобожденными от ига конечности, от противоречий добра и зла, тожественными с Атманом или Душой Вселенной».

Веды говорят, что это состояние высшего сознания может явиться и случайно, без подготовительной дисциплины, но тогда оно считается нечистым. Здесь критерий чистоты, подобно нашему критерию ценности религии, чисто эмпирический: чистота данного духовного состояния измеряется степенью пригодности ег о результатов для жизни. Пережив в его чистом виде состояние, называемое самади, человек, по словам Вед, становится «свыше озаренным мудрецом, пророком, святым, характер его перерождается и жизнь его становится другою».

Буддисты употребляют слово «самади» в том же значении, как индуисты, но для обозначения еще более высокого состояния чистого созерцания у них есть слово «дьяна». В этом состоянии, по-видимому, различаются четыре ступени. Первая ступень является результатом сосредоточенности души на каком-нибудь одном пункте: желание при этом уже отсутствует, но разграничения между восприятиями и связь их еще целы. На второй ступени интеллектуальные функции исчезают и на смену им является чувство единства, сопровождаемое состоянием полной удовлетворенности. На третьей ступени удовлетворенность сменяется равнодушием, «памятью» и сознанием своего «я». На четвертой ступени все эти состояния третьей ступени достигают высшего напряжения (трудно постигнуть, что именно означает это соединение равнодушия, памяти и сознания своего «я»; очевидно, речь идет здесь о таких способностях духа, которые в нашей низшего порядка жизни неизвестны). Есть и еще более высокая ступень созерцания, где всякое представление о существовании исчезает и где созерцающий говорит: «не существует абсолютно ничего» и останавливается. После этого он достигает новой ступени и говорит: «не существует даже идей; не существует и отсутствия идей» и снова останавливается. За этим следует область, где, «достигнув уничтожения идей и восприятий, он окончательно останавливается». Это еще не Нирвана, но самое большое приближение к ней, какое только возможно в жизни.

В магометанском мире хранителями мистических традиций являются наряду с сектой суфиев различные общества дервишей. В Персии суфии существовали с самых отдаленных времен; и пантеизм их настолько отличается от ревностного и чистого монотеизма арабов, что невольно является предположение об индусском влиянии на эту секту. Христиане мало знают о суфиях, потому что тайны их учения открыты лишь посвященным.

Чтобы дать вам более живое представление о нем, я сделаю сейчас выдержку из автобиографии Аль-Газали. Это один из величайших учителей мусульманской церкви, персидский философ и теолог, живший в XI в. Он оставил нам автобиографический документ своих внутренних переживаний, что представляет такую редкость в литературе всех церквей, кроме христианской, и отчего, кстати сказать, изучение этих церквей с психологической стороны встречает такое затруднение.

М. Шмельдерс перевел часть автобиографии Аль-Газали на французский язык, у него я заимствую следующий отрывок:

«Учение суфиев стремится к тому, чтобы освободить сердце от всего, что не Бог, и сделать единственной его жизнью размышление о Божестве. Теория показалась мне легче, чем практика, и я начал изучение их доктрины с чтения книг… до тех пор, пока не постиг всего, чю может быть познано путем изучения. После этого я увидел, что суть их метода не поддается изучению и может быть постигнута только экстазом и полным изменением качеств души. И как в действительности велика разница между уменьем определить здоровье и сытость и самим ощущением этих состояний! И какая разница между знанием характерных черт состояния опьянения и переживанием опьяненного человека, хотя последний не знает ни определения своего состояния, ни того, чем оно интересно для науки, и часто в это время вообще ничего не знает; тогда как врач, сам не переживая ничего подобного, знает и что такое опьянение, и какова обусловливающая его причина. Такая же пропасть лежит и между изучением воздержания, его сущности, причин и условий. и лично пережитым состоянием воздержания, состоянием души, оторвавшейся от мира. Для меня стало ясно, что суфии — люди, обладающие действительным внутренним знанием, а не одними словами. Я понял, что я изучил в их учении все, что могло быть достигнуто путем изучения, а то, что осталось неизученным, не могло быть постигнуто иным путем, кроме пути экстазов и благочестивой жизни.

Размыслив о себе, я увидел, что опутан множеством уз; со всех сторон меня окружали искушения. Я посвятил себя познанию истины, но и в этом я не был чист перед Богом, так как целью моих усилий была слава моего имени. (Далее следует рассказ о шести месяцах колебаний, когда он не мог решительным образом отказаться от той жизни, какую вел в Багдаде и в конце концов заболел параличом языка.) Тогда, — продолжает он, — чувствуя свою слабость, я всецело прибегнул к Богу, как человек, впавший в такое отчаяние, откуда нет другого выхода. И Он спас меня, как спасает каждого, кто в несчастье взывает к Нему.

И отныне для сердца моего уже было нетрудно отказаться от славы, богатства, от детей моих. — Я покинул Багдад и, оставив для себя лишь столько из моего имущества, сколько было необходимо для моего существования, остальное раздал бедным. Отсюда я уехал в Сирию, где пробыл около двух лет, без всяких занятий, живя в уединении, подавляя мои желания, сражаясь с моими страстями, упражняясь в очищении души, в совершенствовании моего характера, в приготовлении моего сердца к размышлениям о Боге, исполняя все, что предписывало учение суфиев.

За эти годы усилилось во мне желание жить в одиночестве и очищением моего сердца приготовить его к созерцанию Бога. Но разные превратности, семейные дела, необходимость добывать средства к существованию, расстроили мой план дальнейшей уединенной жизни. Я не дошел еще до степени полного экстаза, если не считать немногих отдельных часов; тем не менее я не потерял надежды когда-нибудь достигнуть его. И когда обстоятельства приводили меня к экстазу, я всегда был счастлив пережить его. Так продолжалось десять лет. В моем уединении я постиг нечто, не поддающееся никаким человеческим словам. Тут я убедился, что суфии идут Божьим путем. И в делании, и в неделании их, как внутреннем, так и внешнем, они просвещены исходящим из пророческого источника светом. Чтобы стать суфием, прежде всего необходимо всецело очистить сердце от всего, кроме Бога. Ключ к созерцательной жизни дают смиренные и горячие молитвы, а также размышления о Боге, которым сердце должно отдаться всецело без остатка. Но это лишь первый шаг суфия, последняя цель которого — совершенное успокоение в Боге. Созерцание и все, что переживается вначале, — лишь ступени восхождения к этому состоянию. Откровения, какие бывают у суфиев, так ярки, что они видят наяву ангелов и души пророков, слышат их голоса, удостаиваются их милостей. Иногда они возносятся еще выше, туда, где нет места ни формам, ни образам, о чем нельзя рассказать словами без того, чтобы слова не заключали в себе тяжкого греха. Кто этого не испытал, для того пророческое состояние сводится к словам. Узнать его сущность можно только путем личного опыта, и, по рассказам суфиев, человек, одаренный таким восприятием, отворачивается от вещей, познающихся разумом; люди, лишенные этого восприятия, отворачиваются от вещей, для познания которых нужно пророческое состояние. Слепой, впервые услыхавший о красках и формах, не поймет, о чем идет речь, и не научится различать их, хотя бы ему и казалось, что он кое-что понял из рассказа. Однако Бог дал людям познание пророческого состояния посредством схожего с ним в главных чертах состояния сна. Если бы кто-нибудь сказал человеку, который на собственном опыте не пережил явления сна, что есть люди, которые иногда уподобляются мертвым, но, несмотря на прекращение деятельности органов зрения, слуха и других, видят и слышат даже то, что сокрыто от них наяву, — он усомнился бы в возможности этого. Тем не менее действительность опровергает его сомнения. Подобно тому как разум есть око, открывающееся для постижения предметов, недоступных ощущению, так и око пророческого зрения озарено светом, при котором для него видимо то, что сокрыто от очей разума. Итак, главнейшие свойства пророческого состояния могут быть поняты теми, кто не пережил его, лишь приблизительно, по сходству его с состоянием сна. Потому что пророк обладает и такими качествами, из которых ни одно не известно тебе и которые вследствие этого все остаются для тебя непостижимыми. И как мог бы ты постичь истинную природу пророчества, если ты не знаешь ни одного из его свойств? А тот способ, каким постигают его суфии, подобен непосредственному прикосновению, как если бы мы дотронулись до предмета нашего познания рукой».

Невозможность описать словами то, что познается в состоянии экстаза, является, как мы уже говорили в начале этой лекции, характерной чертой мистицизма. Истина мистического характера существует лишь для того, кто находится в экстазе, и непостижима ни для кого другого. Это роднит ее с познанием, какое мы получаем через ощущение, в отличие от того, какое получается посредством абстрактного мышления. В истории философии часто проводилась параллель между этими двумя родами познания, и всегда не в пользу отвлеченной мысли. Это общее место в метафизике, что познание Бога должно быть интуитивным, а не рассудочным, т. е. должно быть построено скорее по образу того, что мы называем в себе непосредственным чувством, чем по образцу суждений. Но непосредственное чувство заключает в себе лишь то, что доставляется ему нашими пятью чувствами, а мы уже видели, что мистики настойчиво отрицают роль чувств в том высочайшем познании, которое достигается экстазом.

В христианской церкви всегда были мистики. К большинству из них церковь относилась с некоторым недоверием. Но были между ними и такие, которые приобрели благоволение церковной власти: их экстазы сделались узаконенными образцами мистического опыта и легли в основу системы мистической теологии. Таким образом, последняя воздвигнута на «молитве» и размышлении, т. е. на методическом возвышении души к Богу, чем достигаются высшие ступени мистического опыта. Интересно, что протестантизм, в особенности евангелический, по-видимому, совершенно пренебрегает систематикой мистических опытов, которые у протестантов являются лишь спорадически, если не считать молитвенных состояний. Методическое созерцание внесено в религиозную жизнь протестантов лишь недавно проповедниками духовного врачевания.

Первое, к чему необходимо стремиться во время молитвы, это отстранение от внешних ощущений, которые мешают духу сосредоточиться на возвышенных предметах. Такие руководства, как Духовные упражнения св. Игнатия, советуют для освобождения от власти ощущений вызывать в своем воображении путем постепенных усилий сцены из жизни святых. В результате подобной дисциплины появляется состояние почти галлюцинаторного моноидеизма, во время которого, например, фигура Хряста может наполнить собой всю душу. Чувственные образы подобного рода, то вполне конкретные, то символические, играют огромную роль в мистицизме.

Но в некоторых случаях подобные представления совершенно исчезают, и на высших ступенях экстаза так обыкновенно и бывает. Состояние сознания становится в это время недоступным для словесного описания. Это единогласно утверждают все учителя мистики. Например, св. Иоанн, один из наиболее возвышенных мистиков, так описывает состояние, названное им «единением в любви», которое достигается, по его словам, «мрачным созерцанием». В это время Божество проникает в душу созерцающего, но таким скрытым образом, что душа

«не может найти ни сравнений, ни каких-либо иных способов для выражения всей мудрости и всей тонкости того духовного состояния, какое она переживает. Это мистическое познание Бога не облекается ни в один из тех образов, ни в одно из тех чувственных представлений, какими пользуется обычно наш разум. Так как при этом познавании не участвует ни чувство, ни воображение, у нас не остается отпечатка, который мы могли бы уловить, как определенную форму, или уяснить посредством того или другого сравнения, хотя тайная и сладкая мудрость эта так много говорит сокровенным глубинам нашей души. Вообразим себе человека, который видит какую-нибудь вещь первый раз в жизни. Он может понять ее, наслаждаться ею, воспользоваться ею так или иначе, но он не сумеет подыскать для нее названия и дать представление о ней другим, хотя он и постиг ее с помощью обычно действующих у него чувств. До какой же степени должна увеличиться его беспомощность, когда дело коснется того, что лежит за пределами этих чувств. Вот почему язык, каким говорят о предметах божественных, чем более он вдохновенен, интимен, чем глубже касается сверхчувственного мира, тем дальше уходит от области чувств, внешних и внутренних, налагая на них молчание… Душа чувствует себя тог да словно погруженною в беспредельное, бездонное уединение, которого не может нарушить ни одно живое существо, чувствует себя в безбрежной пустыне, которая тем восхитительнее кажется ей, чем она пустыннее. Там, в этой бездне мудрости, душа вырастает, черпая свои силы у первоисточника познания любви… И там она познает, что как бы ни был возвышен и утончен язык наш, он становится бедным, плоским, бессодержательным, как только мы начинаем пользоваться им для описания божественных вещей».

Я не берусь раскрыть перед вами во всех подробностях все ступени экстазов христианских мистиков, так как те бесчисленные подразделения, какие мы находим в католической литературе этого характера, не кажутся мне достаточно ясными.

Сколько мистиков, столько и мистических состояний — и я уверен, что эти состояния столь же разнообразны, как разнообразны люди.

Нас интересует главным образом познавательная сторона мистики, ценность тех откровений, какие она дает нам. И мы увидим из слов св. Терезы, которые я сейчас приведу, какое огромное значение имеют для души человеческой такие состояния, воспринятые как откровения новых глубин истины. Вот что говорит св. Тереза об одном из самых возвышенных мистических состояний, о «молитве единения»:

«В молитве единения душа бодрствует только для того, кто от Бога, и спит для всех земных вещей и для самой себя. В то короткое время, пока длится единение, она как бы лишена всякого чувства и, если бы она даже хотела этого, она не могла бы ни о чем думать. Ей не надо употреблять усилий, чтобы отвлечься от мира: он умирает для нее и душа не знает, ни что она любит, ни как любит, ни каковы ее желания; она мертва для всех вещей мира и живет только в Боге… Я не знаю, остается ли она настолько живою, чтобы сохранить дыхание. Мне кажется, что нет и что, если она дышит, это происходит без ее ведома. Если бы душа и хотела понять что-нибудь в том, что происходит в ней, ее сознание так слабо, что не в силах было бы исполнить это… Она не видит, не слышит, не понимает все время, пока находится в единении с Богом; но это время очень кратко и кажется еще более кратким, чем оно есть на самом деле. Бог, таким образом, входит в душу, что ей невозможно усомниться, что Он в ней и она в Нем. И эго так сильно запечатлевается в ней, что даже, если бы такое состояние не повторялось для нее несколько лет, она не могла бы забыть полученной милости, не могла бы подвергнуть сомнению ее подлинность.

Вы спросите меня, как может душа видеть и познавать, что она была в единений с Богом, если в это время она была лишена зрения и сознания? Я отвечу, что хотя она и не знает ничего во время единения, но, вернувшись к себе, она познает бывшее с ней; и познает не с помощью какого-либо видения, но с помощью той уверенности, какую может даровать только Бог. Я знала одну женщину, которой неведома была истина, что бытие Бога проявляется в каждой вещи или Его присутствием или Его мощью, или его сущностью; но, удостоившись той благодати, о которой я говорю, она уверовала в эту истину всей душой. Она спросила об этом одного полуученого человека, который в этом вопросе был так же невежественен, как и она до своего просветления, и тот сказал ей, что Бог присутствует в нас только через «благодать». Но она не могла поверить ему, потому что слишком сильна была уверенность ее в истинности ее познания. Потом она задала этот же вопрос мудрейшим ученым, и они, к утешению ее, подтвердили истинность ее веры. Но каким же образом, опять спросите вы, можем мы так сильно быть уверенными в том, чего мы совершенно не видели? На это я бессильна вам ответить: это тайна всемогущества Божия, проникнуть в которую я не дерзаю. Знаю только, что говорю истину и что душа, у которой нет уверенности в этой истине, навряд ли была когда-нибудь в действительном единении с Богом».

Истины, которые человек познает мистическим путем, безотносительно к тому, чувственный он или сверхчувственный, очень разнообразны. Некоторые из них относятся к этому миру, например предвидение будущего, чтение в сердцах людей, внезапное уразумение смысла какого-нибудь текста, знание о событиях, которые совершаются далеко от того места, где находится субъект; но гораздо важнее по своему значению откровения теологического и метафизического характера.

«Святой Игнатий, — читаем мы у Бартоли Мишеля, — признался однажды отцу Лайнецу, что час молитвенного созерцания, пережитого однажды в Манрезе, открыл ему больше истины о небесных вещах, чем все поучения ученых докторов, взятые вместе… Однажды, когда он молился на ступенях хоров доминиканской церкви, он ясно уразумел весь замысел божественной мудрости, проявившейся в созидании мира. Другой раз, во время одной церковной процессии, дух его возрадовался

о Боге и ему было дано увидеть в образе, доступном слабому пониманию обитателя земли, глубокую тайну сущности Святой Троицы. Это видение наполнило его сердце такой сладостью, что впоследствии лишь одно воспоминание о Нем заставляло его проливать обильные слезы».

То же самое было и со святой Терезой,

«Однажды, во время молитвы, — пишет она, — я получила способность сразу постигнуть, каким образом все вещи могут быть созерцаемы в Боге и содержаться в Нем. Я видела их не в их обычной форме, однако с поразительной ясностью, и вид их остался живо запечатленным в моей душе. Это одна из наиболее выдающихся милостей, дарованных мне Богом… Вид этот был до такой степени утонченный и нежный, что описать его нет возможности».

Дальше она рассказывает, что Божество представляет собою словно громадный и поразительно прозрачный бриллиант, в котором каждый из наших поступков отражается таким способом, что вся его греховность становится ясной и очевидной. «Господь дал мне уразуметь, — говорит она в другом месте, — каким образом Бог может быть в трех лицах. Он так показал мне это, что удивление мое было равно охватившему меня чувству утешения… И теперь, когда я думаю о Святой Троице или когда я слышу упоминание о Ней, я понимаю, каким образом три лица составляют только одного Бога, и я испытываю при этом неизреченное блаженство».

В одном из позднейших переживаний св. Терезе дано было увидеть и понять, каким образом Матерь Божия была взята на небо.

Восторг, испытываемый мистиками во время подобных состояний, по-видимому, превосходит те радости, которые нам может дать нормальное сознание. Такой восторг, очевидно, возбуждает и физическую природу, потому что об этом чувстве восхищения всегда говорят как о чем-то таком, что трудно вынести и что почти граничит с физической болью. Но это слишком утонченное, слишком необычно-глубокое наслаждение, чтобы его можно было выразить обыкновенными словами. Непосредственное прикосновение Бога, раны от Его копья, восторг опьянения, экстаз брачного единения — вот обычные выражения для описания этого восторга. В этих возвышенных состояниях экстаза замирают и чувства, и рассудок. «Если наш рассудок при этом воспринимает что-либо, — говорит св. Тереза, — то только таким путем, который для него самого остается неизвестным, и из того, что он воспринимает, он ничего не может понять. Со своей стороны, я не верю, чтобы он здесь что-либо воспринимал, потому что, как я уже сказала, у него нет сознания о приобретении чего-либо. Сознаюсь, что это все представляет для меня неразрешимую тайну». Во время состояния, которое теологи называют raptus, т. е. состоянием восхищения, дыхание и кровообращение до того слабы, что перед учеными возникает вопрос, не отделяется ли временно душа от тела во время подобных состояний. Стоит только прочитать у св. Терезы описание подобного состояния, чтобы убедиться, что мы имеем дело не с воображением, а с явлениями, которые хотя и встречаются очень редко, но тем не менее свойственны некоторым психическим организациям.

Врачи видят в подобных состояниях экстаза не что иное, как гипнотическое состояние, вызванное внушением или подражанием, и считают, что интеллектуальное основание их возможности кроется в суеверии, физическое же — в вырождении и истерии. Возможно, что патологические условия играют немалую роль во многих, быть может, даже во всех случаях экстаза. Но этим еще не отнимается у состояния сознания, вызванного экстазом, та ценность, какую оно может иметь для нас как расширение границ нашего познания. Чтобы судить об этих состояниях, мы должны, не довольствуясь поверхностными замечаниями медицины, рассмотреть внимательнее, какие плоды для жизни приносят подобные состояния. И мы увидим, что плоды эти в высшей степени разнообразны. Нередко результатом состояния экстаза бывает особого рода оцепенение. Припомните, какую беспомощною была на кухне и в школе бедная Маргарита Алакоквийская и сколько вообще было таких мистиков, которые погибли бы несомненно, если бы их восторженные последователи не приняли на себя забот о них. Но это «пребывание вне мира сего», вызываемое мистическим сознанием, доходит до такой полной отрешенности от практической жизни только у тех мистиков, которые от природы наделены пассивным характером и слабым интеллектом; на людей же, обладающих сильным умом и характером, мистическое настроение оказывает совершенно противоположное действие. Великие испанские мистики, экстаз которых доходил до крайних пределов, проявляли, в большинстве случаев, неукротимую деятельность духа, и энергия их еще усиливалась от тех трансов, в которые они впадали.

Святой Игнатий был мистиком, но его мистицизм сделал его одним из самых выдающихся деятелей, которых когда-либо видел мир. Св. Иоанн, описывая те наития и «прикосновения», которыми Бог вступает в единение с душой человека, говорит нам, что «они чудесным образом обогащают ее. Даже одного из них было бы достаточно, чтобы сразу очистить душу от тех несовершенств, которые она тщетно старается стряхнуть с себя в течение всей своей жизни, и наполнить ее всеми добродетелями и всеми сверхъестественными дарами. Каждое из этих упоительных утешений может вознаградить душу за все труды, содеянные ею за всю жизнь, даже если бы эти труды были неисчислимы. Одаренная непобедимым мужеством, охваченная страстным желанием пострадать за своего Господа, душа томится тогда особой мукой из-за того, что ей не дозволено пострадать в еще большей степени».

Святая Тереза отличалась не меньшей энергией, чем св. Иоанн, и отдельные моменты проявления ее у этой святой выражены еще ярче. Во всей литературе нет более правдивого описания перемещения духовной энергии к новому центру, чем то, какое мы встречаем в повествовании св. Терезы о действии на нее некоторых экстазов, которые, исчезая, каждый раз оставляли ее душу на более высоком уровне эмоционального возбуждения.

«Часто душа, слабая и изнуренная страшными муками до наступления экстаза, выходит из него с обновленным здоровьем, рвущаяся к деятельности… словно Господь желает, чтобы и тело, покорившееся желаниям души, разделило ее счастье… После подобной милости душа достигает такой высокой степени мужества» что, если бы в этот момент понадобилось отдать свое тело на растерзание ради славы Господней, — это принесло бы ей только чувство радости. В такие минуты мы даем обеты, принимаем героические решения, в нас зарождаются возвышенные желания, мы ощущаем страх перед миром и ясно сознаем наше собственное ничтожество… Какая власть может сравниться с властью души, которая с высочайшей вершины, на какую вознес ее Господь, взирает на все лежащие у ее ног мирские блага и не чувствует себя плененной ни одним из них. Как стыдится она своих прежних привязанностей! Как дивится своей прежней слепоте! Какое глубокое сострадание она чувствует к тому, кого она видит еще находящимся во мраке! Она скорбит, что была чувствительна к славе и почестям и о том заблуждении, которое заставляло ее считать славой и почестями все то, чему мир давал это название. Теперь она видит в земной славе только одну беспредельную ложь, жертвой которой является весь мир. Она постигает, озаренная горним светом, что в истинной славе нет ничего лживого и что для постоянной верности этой славе необходимо оказывать почтение всему, заслуживающему почтения, и считать ничтожным, или даже менее чем ничтожным, все преходящее и все неугодное Богу… Она смеется, когда видит, что люди молитвы заботятся о почестях, которые она теперь презирает от глубины души. Эти люди уверены что такого поведения требует от них достоинство их сана, и убеждены, что это делает их более полезными для других. Но просветленная душа знает, что, пренебрегая достоинством сана из чистой любви к Господу, они в один день сделали бы больше добра, чем могут сделать в десять лет, поддерживая это достоинство… Она смеется сама над собою, что было время, когда деньги имели для нее ценность, когда она стремилась к их приобретению… О, если бы только люди могли согласиться смотреть на деньги как на бесполезный сор — какая гармония воцарилась бы тогда в мире! С какою дружеской приязнью стали бы мы обходиться один с другим, если бы стремление к славе и деньгам исчезло из этого мира. Я лично чувствую, что это было бы лекарством от всех наших болезней».

Мы видим отсюда, что мистический экстаз может поднять энергию человека в достижении поставленных им себе целей. Но это может иметь важное значение, конечно, лишь в том случае, если сама цель, вдохновляющая человека, истинна. Если же она ошибочна, то энергия души окажется дурно направленной. Тут мы снова сталкиваемся с проблемой истинности того или другого воззрения, которая возникла перед нами в конце наших лекций о святости. Служат ли мистические состояния доказательством истины тех теологических убеждений, из которых вырастает святость жизни?

Несмотря на невозможность добыть ясные и точные сведения о мистических состояниях, они все же проявляют в общем определенную философскую тенденцию. Большинство из них обнаруживает тяготение к оптимизму и к монизму. Переход от нормального сознания к сознанию мистическому отражается в человеке как переход из замкнутого и тесного пространства к необъятно широкому кругозору и, в то же время, как переход от смятения к покою. Состояния эти действуют на нас умиротворяющим образом. Они гораздо чаще вызывают утверждения, чем отрицания. Б них безграничное поглощает в себе все границы. Хотя они обыкновенно отрицают возможность дать какое бы то ни было определение высшей истины (Он, Я, Атман, говорят Упанишады, могут быть выражены только посредством «Нет, Нет»), самое отрицание их, в сущности, таит в себе глубокое утверждение. Тот, кто дает Абсолютному какое-нибудь название, кто думает, что оно представляет собою нечто определенное, этим самым исключает для него возможность быть Абсолютным и, сам того не сознавая, умаляет его. Поэтому, отрицая возможность определения, мы отрицаем то отрицание, которое содержится в определении, и поступаем так ради высшего утверждения. Глава христианского мистицизма, Дионисий Ареопагит, говорит об абсолютном только в отрицательных формулах.

«Причина всех вещей не есть душа или разум; у нее нет ни воображения, ни мысли, ни разума, ни понимания; в то же время она сама не разум, не понимание. Ее нельзя ни высказать, ни подумать. Она не является ни количеством, ни порядком, ни величием, ни ничтожеством, ни равенством, ни неравенством, ни подобием, ни различием. Она не стоит, не движется и не находится в состоянии покоя… Она не представляет собою ни сущности, ни вечности, ни времени. Даже сама мысль не принадлежит ей. Она ни знание, ни истина, ни царское достоинство, ни мудрость, ни один, ни единство, ни божественность, ни доброта, ни даже дух в том виде, в каком мы знаем его».

Все эти определения отрицаются Дионисием не потому, что истина ниже их, а потому, что она неизмеримо превосходит их. Абсолютное может быть названо сверх-светлым, сверх-сущностью, сверх-возвышенным; слово «сверх» может быть, при определении его, прибавлено ко всякому названию. Мистики, подобно тому как поступал Гегель в своей логике, стремятся к положительному полюсу истины при помощи метода абсолютного отрицания.

Вот причина, почему описания мистиков изобилуют таким множеством парадоксальных выражений. Например, Экхарт говорит нам о тихой пустыне Божества, «где никогда нет никакого различия между Отцом, Сыном и Святым Духом, где никто не чувствует себя, как дома, но где тем не менее искра души находит более мира, чем в самой себе». Беме, говоря о Первоначальной Любви, пишет: «Она лучше всего может быть уподоблена Ничему, так как она глубже всякой Вещи и является Ничем по отношению к другим вещам, ибо ни одна из них не в состоянии понять ее. А так как, по отношению к другим вещам, она является Ничем, она свободна от всех вещей и представляет собою то единственное благо, которого человек не может высказать и выразить, так как нет ничего, с чем его можно бы было сравнить, нет ни одного выражения, при посредстве которого его можно было бы выразить». Другой мистик, Ангелус Силезиус, говорит: «Бог есть Ничто; Он не представляет собою ни Теперь, ни Здесь; и чем больше ты стараешься уловить Его, тем больше Он ускользает от тебя».

Этой отрицательной диалектике разума, представляющей собой нечто в роде перехода к высшему виду утверждения, соответствует подобное же отрицание в сфере личной воли. Отречение от своего конечного «я» и его потребностей, иначе говоря, аскетизм является в религиозных переживаниях лишь вратами в более широкую и более возвышенную жизнь, — и эта моральная тайна всегда переплетается в произведениях мистиков с тайной интеллектуальной.

«Любовь, — продолжает Беме, — представляет собою Ничто, потому что, когда ты совершенно удалишься от того, что сотворено, от того, что видимо, когда сделаешься Ничем по отношению к природе и сотворенным существам, тогда ты обретешь себя в том вечном Едином, которое есть сам Бог, и почувствуешь внутри себя высочайшую добродетель Любви… Величайшее сокровище для души — это перейти от Чего-то к тому Ничто, из которого могут родиться все вещи. Душа говорит здесь: «Я ничего не имею, ибо я совершенно обнажена; я ничего не могу делать, ибо у меня нет никакой силы и я подобна разлившейся воде; я — ничто, ибо все, что я собой представляю, есть только образ существа, и в одном Боге я могу сказать о себе — я есмь; таким образом, находясь в своем Ничто, я воссылаю славу вечному Существу и ничего не хочу через себя для того, чтобы один лишь Бог хотел во мне, так как Он мой Бог и в Нем для меня все вещи мира».

По выражению св. Павла, мы живем не сами, а Христос живет в нас. Только когда мы становимся ничем, Господь может войти в нас, и тогда уже не будет никакой разницы между Его жизнью и нашей.

Это преодоление всех преград, отделяющих человека от Абсолютного, представляет собою величайший из результатов мистического экстаза. Во время мистических состояний мы составляем единое целое с Абсолютным и сознаем это единство. Эти состояния представляют собой драгоценный опыт, свойственный всем мистикам, независимо от религии и страны, к которой они принадлежат. В индуизме, в неоплатонизме, в суфизме, в христианском мистицизме, в уитманизме мы слышим одни и те же ноты, встречаем неизменное единство в способах выражения мысли, благодаря чему обо всех выдающихся мистиках можно сказать, что они не имеют ни дня рождения, ни родины. Их неумолчная речь о единении человека с Богом предшествует всем языкам, но сами они никогда не стареются.

«Это все Ты», — говорят Упанишады, а ведантисты прибавляют: «Не часть, не какой-либо вид Этого, Ты — само Это, абсолютный Дух Мира». «Подобно тому как чистая вода, влитая в чистую воду, сохраняет свою чистоту, таково, о Гаутама, и «я» того мыслителя, который обладает знанием. Никто не сумеет различить воду в воде, огонь в огне, эфир в эфире. То же происходит и с человеком, разум которого вошел в его «я». «Каждый человек, сердце которого уже подернуто сомнением, — говорит Суфи Гульшан-Раз, — с достоверностью знает, что нет других существ, кроме Одного… В Его божественном величии нельзя отыскать «меня», «тебя», «нас», потому что в Едином не может быть никаких подразделений. Каждое существо, которое обратилось в ничто и совершенно отделилось от самого себя, слышит вне себя следующий голос и следующее эхо: Я — Бог; оно обладает вечным существованием и неподвластно смерти». «Когда мы видим Бога, — говорит Плотин, — то видим Его не разумом, а чем-то высшим, чем разум… Про того, кто видит подобным образом, собственно нельзя сказать, что он видит, так как он не различает и не представляет себе двух различных вещей. Он совершенно изменяется, перестает быть самим собой, ничего не сохраняет от своего «я». Поглощенный Богом, он составляет с Ним одно целое, подобно центру круга, совпавшего с центром другого круга». «Здесь, — пишет Сюзо, — умирает дух, и умерший все-таки продолжает жить в блеске божества… Он теряется в молчании мрака, ставшего ослепительно прекрасным, теряется в чистом единении. В этом бесформенном «где» скрывается высшее блаженство».

Я так же велик, как Бог, Он так же мал, как и я. Не могу я быть ниже Его, Он не может быть выше меня.

В мистической литературе постоянно встречаются противоречивые выражения, вроде: «ослепительный мрак», «шепот молчания», «плодотворная бесплодность». Это доказывает, что не логическая речь, а скорее музыка является тем элементом, через посредство которого мы наилучшим образом воспринимаем мистические истины. Действительно, многие произведения мистиков представляют собою только музыкальные созвучия.

«Тот, кто захочет услышать голос Нады, «Голос Безмолвия», и понять его, познает природу Дараны (Dharana)… Когда собственная его форма покажется ему нереальной, подобно видениям сна при пробуждении; когда он перестанет слышать многих, — тогда он получит возможность различить одно , — внутренний звук, который убивает все наружные… Тогда душа будет слышать, будет вспоминать. И для внутренних ушей будет говорить голос молчания … И тогда твое «я» потеряется в «Я», погрузится в то «Я», из которого ты первоначально сиял… Посмотри, ты сделался Светом, ты стал Звуком, ты сам стал своим Господином и своим Богом. Ты Сам предмет своего исследования, голос, который непрерывно звучит в вечности, свободный от перемен, свободный от греха, совокупность семи звуков, голос молчания . От tat Sat».

Эти слова, если они не вызовут в вас смеха, наверно, затронут те струны души, которые иногда звучат в ней под влиянием музыки. Можно, конечно, относиться к ним с насмешливым недоверием, но отрицать их существования нельзя. Музыка, несомненно, дает нам онтологические откровения. По ту сторону границ нашего рассудка лежат необозримые царства, и доносящийся оттуда шепот врывается в область нашего разума подобно тому, как воды безграничного океана посылают свои волны разбиваться о камни наших берегов.

Здесь начинается море, чьи волны несутся туда, где кончается мир. С берега нашего, Если б могли разглядеть мы ближайший высокий маяк за блестящею водной пустыней, Мы узнали бы то, что неведомо нам, что сокрыто от взора людского… Здесь наше сердце, отважное, ринувшись в мрак безызвестный, Берег навек покидает — берег последний: отныне пред ним только вечное море.

Те философские доктрины, в которых вечность рассматривается как находящаяся вне времени, вследствие чего наше «бессмертие», раз мы живем в вечности, является для нас существующим уже в настоящем, — находят себе поддержку в том шепоте одобрения, который доносится к нам из этих мистических глубин. Когда до нашего сознания долетают такие мимолетные слова, мы относим их к мистической области и пользоваться ими для жизни не можем без указаний, исходящих оттуда же.

Я охарактеризовал здесь, за недостатком времени очень кратко и неполно, общие черты мистического сознания. В целом оно является пантеистическим и оптимистическим, или, по крайней мере, противоположным пессимистическому. Кроме того, оно антинатуралистическое и лучше всего гармонирует с идеей дважды рожденного сознания и с тем состоянием духа, когда человек чувствует свою отчужденность от этого мира.

Теперь перед нами встает вопрос, можем ли мы считаться с мистическим сознанием, как с чем-то, что должно иметь власть над нашей жизнью. Дает ли оно какую-нибудь гарантию истинности его откровений о дважды рожденном сознании, о сверхъестественном мире, о мире, каким он является в пантеистическом представлении? Постараюсь в возможно более сжатой форме ответить на эти вопросы, для чего разбиваю мой ответ на три части:

1. Мистические состояния, достигшие своего полного развития, являются абсолютно авторитетными для тех лиц, которые их испытывают.

2. Для лиц, не переживших мистического опыта, чужой мистический опыт лишен той авторитетности, которая заставляла бы их принимать без критики все мистические откровения.

3. Мистический опыт подрывает авторитетность немистического или рационалистического сознания, основанного только на рассудке и чувствах. Он показывает, что последнее представляет собою только один из видов сознания. Он устанавливает возможность существования истин другого порядка, которые являются для нас несомненными истинами, поскольку соответствуют нашей внутренней жизни. Рассмотрим эти пункты в последовательном порядке.

1. Психология не может отрицать того факта, что вполне законченные и ярко выраженные мистические состояния являются авторитетными для тех, кто их испытывает: они знают их истинность, потому что они были «там». Протесты рационализма не поведут здесь ни к чему. Если истина, воспринятая человеком мистическим путем, представляет для него силу, помогающую ему жить, то какое имеем мы право, лишь потому, что мы — большинство, приказывать ему жить иным способом? Мы можем бросить его в тюрьму или в сумасшедший дом, но мы не в состоянии изменить его дух, и чаще всего преследования только закаляют крепость его верований. Он презирает все наши усилия, и этот факт остается непостижимым для логики нашего рассудка. Между тем наши собственные «рациональные» верования основываются на доказательствах, которые, по природе своей, совершенно схожи с теми доказательствами, какие и приводятся мистиками в оправдание их верований. Подобно тому как наши чувства являются для нас совершенно достаточной гарантией реальности известных фактов, так и мистические состояния, доставляя непосредственное ощущение реальности тем, кто пережил их, являются доказательством действительного существования вещей, постигнутых мистическим опытом. Из примеров, какие приведены в этой главе, мы видим, что мистические состояния протекают без участия деятельности наших пяти чувств, являясь, как и эти чувства, непосредственным источником нашего познания.

Короче сказать, мистики неуязвимы, и мы должны предоставить им, не соображаясь с тем, нравится ли нам это или нет, беспрепятственно наслаждаться их верованиями. «Вера, — говорит Толстой, — есть то, чем люди живы». А состояния веры и мистическое состояние представляют в действительной жизни почти одно и то же.

2. Необходимо прибавить, что мистики не имеют права требовать, чтобы откровения, доставляемые их переживаниями, принимались теми, кто не проходил через такой опыт и не чувствует к нему особого тяготения. Самое большее, что они могут требовать от нас в этой жизни, — это допущения, что они правы. Мистики могут нам сказать, что все они единодушно сходятся в своих выводах и что было бы странно, если бы тип их переживаний оказался совершенно не соответствующим никакой реальности. Но такой довод представляет собою обращение за помощью к цифровым данным, чем грешит и рационализм; цифровые же данные, по существу, лишены логической силы. Если мы опираемся на них, то поступаем так не по логическим основаниям, а по силе производимого ими на нас впечатления, и мы следуем за большинством лишь потому, что это является для нас удобным.

Кроме того, предположение об единообразии всех мистических переживаний далеко нельзя считать неопровержимым. Боюсь, что, говоря о мистических состояниях и включив сюда пантеистические настроения, оптимизм и т. д., я слишком упростил истину. Необходимо признать, что классический религиозный мистицизм является «привилегированным случаем». Он представляет собою экстракт, который сохраняется в его чистом виде путем подбора самых подходящих образцов и старательного сохранения их в «школах». Он перегнан из целой массы мистических переживаний, и, если мы отнесемся ко всей массе столь же серьезно, как это делал в прежние времена сам религиозный мистицизм, мы найдем, что предполагаемое единообразие таких опытов в большинстве случаев исчезает. Начать с того, что даже чисто религиозный мистицизм, тот вид мистицизма, который устанавливает традиции и охраняется в «школах», гораздо менее единообразен в отдельных случаях, чем я это допускал. В христианской церкви он проявлялся как в форме аскетизма, так и в форме снисхождения к человеческим слабостям. В философии Санкиа он является дуалистическим, а в философии Веданты — монистическим. Я назвал его пантеистическим; но великие испанские мистики не имеют ничего общего с пантеизмом. Они, за немногими исключениями, совсем не того метафизического склада души, для которого «категория личности» имеет абсолютную ценность. Для них «единение» человека с Богом представляет скорее случайное чудо, чем основное тождество. Что же касается до общего многим из форм мистицизма ощущения блаженства, насколько мистицизм Уот Уитмана, Эдуарда Карпентера, Ричарда Джефериса и других последователей натуралистического пантеизма отличается от христианского мистицизма! Дело в том, что мистическое чувство расширения, единения и освобождения не имеет никакого, только лишь ему одному свойственного, интеллектуального содержания. Ему легко заключить союз с большинством разнообразных философских и теологических учений, если только в их рамках найдется для него место. Поэтому мы не имеем права пользоваться им как доказательством истинности того или другого определенного верования, какова, например, вера в абсолютное единство мира или в его абсолютное добро. Мистическое чувство может только сделать допущение в пользу таких воззрений, так как оно выходит за черты обычного человеческого сознания в том же направлении, как и они.

Все, сказанное здесь, касается чисто религиозного мистицизма, представляющего собою лишь половину мистицизма во всем его объеме. О других формах мы не имеем документальных сведений, кроме тех, которые нам доставляют врачи душевных болезней. Откройте любое из их руководств, и вы найдете там массу случаев, где наличность «мистических идей» считается характерным симптомом ослабления или расстройства рассудка. В случаях помешательства, сопровождаемого обманчивыми видениями, или, как его иногда называют, паранойи, мы сталкиваемся с демониакальной формой извращения христианского мистицизма. Как там, так и здесь мы видим, что самым незначительным событиям придается неизмеримо важное значение, тексты и отдельные слова приобретают новый смысл; как в том, так и в другом случае субъект слышит голоса, приказания, наставления; у него бывают видения, и, как там, так и здесь, им управляют чуждые силы; только в демониакальном мистицизме его ощущения носят пессимистический характер: вместо утешения они приносят отчаяние, скрытый в них смысл представляется ужасным, и силы, воздействующие на человека, кажутся ему враждебными. Очевидно, что психологический механизм здесь одинаков: классический мистицизм и эти мистические переживания низшего порядка берут начало из той великой подсознательной области, существование которой уже признано наукой, но о которой еще так мало известно. Эта область содержит в себе самые разнообразные элементы: «Серафим и змея» живут там бок о бок. Тот факт, что то или другое чувство явилось из этой области, еще не предрешает его ценности. Все, что приходит оттуда, должно быть просеяно, испробовано и подвергнуто испытанию, подобно тому как это происходит с нашими обыкновенными чувствами. Ценность же их должна быть установлена при помощи эмпирического метода, если мы сами не являемся мистиками.

Еще раз повторяю, что не-мистики вовсе не обязаны признавать мистические состояния высолим авторитетом для себя.

3. Но несомненно, что факт существования мистических состояний совершенно дискредитирует притязания не-мистических состояний на исключительное право устанавливать определения того, во что мы можем верить. Вообще же роль мистических состояний сводится к тому, что они придают сверхчувственное значение обычным данным сознания. Они представляют собою возбудителей духовной жизнедеятельности, подобно чувствам любви и честолюбия; это — благодать, которая озаряет новым светом наш старый мир и обновляет наши жизненные силы. Мистические состояния не отрицают того, что непосредственно воспринято нашими чувствами. Отрицателем в этом споре является скорей рационалист, и его отрицания не имеют под собою почвы, потому что нет таких фактов, которым нельзя было бы придать с полным правом нового смысла, если дух восходит на высшую точку зрения. Остается еще открытым вопрос, не представляют ли мистические состояния таких возвышенных точек зрения, таких окон, через которые наш дух смотрит на более обширный и более богатый мир. Неодинаковость видов, открывающихся из каждого отдельного окна, не может помешать нам защищать это утверждение. Нужно прибавить только, что этот мир представляет собою не менее сложное строение, чем наш мир. В нем есть свое небо и свой ад, свои искушения и свои освобождения, свои истины и свои иллюзии, как это встречается и в нашем мире, хотя он и неизмеримо обширнее последнего. Чтобы извлечь пользу из данных нашего мистического опыта, нам следовало бы применить к нему тот же метод, какой мы применяем к данным естественного опыта; иначе мы будем обречены на ошибки, как были обречены на это до сих пор. И если мы хотим приблизиться к совершенной истине, мы должны серьезно считаться с обширным миром мистических восприятий.

Итак, мы пришли к тому, что мистические состояния не могут иметь для нас ценности в силу того лишь, что они мистические. Тем не менее высшие проявления мистицизма стремятся туда же, куда направлены религиозные чувства людей и не-мистического душевного склада. Они говорят нам о верховном значений идеала, о единении с миром, о его беспредельности, о доверии к нему, о покое. Они предлагают нам гипотезы, с которыми мы можем не считаться в практической жизни, но которые мы не можем игнорировать, если мы хотим сознательно относиться к миру. Возможно, что супранатурализм и оптимизм, к которым они приводят нас, истолкованные так или иначе, являются, в конце концов, одним из самых верных взглядов на смысл человеческой жизни.

«О, еще немного, — и как безгранично много приносит это немногое с собой; исчезни это немногое — вместе с ним исчезнет целый мир». Возможно, что религиозное сознание требует, как условия для своего существования, лишь допущения с нашей стороны веры не в одни факты, но также и в гипотезы. В моей последней лекции я постараюсь убедить вас, что это действительно так и есть. Однако я уверен, что для большинства моих читателей это покажется слишком недостаточным. Если сверхъестественный мир и возможность внутреннего единения с божеством реально существует, скажете вы, то надо установить не просто допущение веры, а необходимость ее. Философия всегда утверждала, что религиозные истины нуждаются в философских доказательствах, и построение философских доктрин подобного рода всегда представляло собою одно из главных проявлений религиозной жизни, если понимать ее в широком историческом смысле. Но религиозная философия представляет собою неисчерпаемо громадную область и, по недостатку времени, мы принуждены в следующей лекции лишь слегка коснуться ее.

Джеймс В. Многообразие религиозного опыта. М., 1910. С. 303–340

 

К. Г. Юнг

ПРОБЛЕМА ДУШИ СОВРЕМЕННОГО ЧЕЛОВЕКА

Проблема души современного человека принадлежит к вопросам, которые сделались частью нашего века настолько, что мы не в состоянии разглядеть их в необходимой перспективе. Человек сегодняшнего дня представляет собой совершенно новый феномен; современная проблема — это только что возникшая проблема, и ответ на нее принадлежит будущему. Говоря о проблеме души современного человека, мы можем в лучшем случае лишь поставить вопрос, причем мы ставили бы его, наверное, совсем иначе, будь у нас хотя бы малейший намек на ответу который даст на него будущее. Более того, вопрос не слишком ясен. Дело в том, что он обращен к чему-то столь универсальному, что выходит за пределы индивидуального восприятия. Поэтому у нас есть все основания подходить к проблеме со всею скромностью и величайшей осторожностью. Открытое признание нашей ограниченности кажется мне существенным, поскольку именно проблемы такого рода чаще других искушают нас произносить громкие и пустые слова, а также потому, что и сам я буду вынужден сказать нечто кажущееся непомерным и неосторожным. Слишком многие из нас становились жертвами своего красноречия.

Чтобы сразу начать с примера подобного отсутствия осторожности, я должен сказать, что человек, именуемый нами современным, направляющий свое сознание на непосредственное настоящее, никоим образом не является обычным человеком. Скорее он представляет собой человека, стоящего на вершине или на самом краю мира — с пропастью будущего перед ним, одними небесами над ним и всем человечеством, с исчезающей в первобытном тумане историей— под ним. Современный человек — или, повторим это вновь, человек непосредственного настоящего — встречается достаточно редко, ибо он должен быть в высшей степени сознательным. Ведь существовать целиком в настоящем означает полностью осознавать свое существование, что требует максимальной интенсивности и экстенсивности сознания, минимума бессознательного. Нужно ясно понять, что простой факт жизни в настоящем не делает человека современным, ибо тогда любого ныне живущего можно было бы считать таковым. Современен лишь тот, кто полностью осознает настоящее.

Достигший сознания настоящего человек одинок. «Современный» человек во все времена был таковым, ибо каждый шаг к более полной сознательности удалял его от изначального, чисто животного participation mustique со стадом, от погруженности в общую бессознательность. Каждый шаг вперед означал освободительный отрыв от материнского лона бессознательного, в котором пребывает людская масса. Даже в цивилизованном обществе люди, образующие с точки зрения психологии низший слой, живут в состоянии бессознательности, мало отличающемся от первобытного состояния. Обитатели последующих страт живут на уровнях сознания, соответствующих начальным этапам человеческой культуры, тогда как принадлежащие к высшему слою наделены, сознанием, которое отображает жизнь нескольких последних столетий. Только человек современный в этом смысле слова действительно живет настоящим: только он обладает сегодняшним сознанием, он один обнаружил, что пресытился жизнью на более ранних уровнях. Ценности и устремления этих миров прошлого если и интересуют его, то лишь с исторической тощей зрения. Тем самым современный человек «неисторичен» в глубочайшем смысле слова и отчуждается от массы людей, живущих традицией. Конечно, современным во всей полноте он становится, только подход Я к самому краю мира, оставляя позади все ненужное, все, что перерос, признавая, что он стоит перед ничто, из которого может вырасти все.

Это звучит настолько величественно, что подозрительным образом граничит с банальностью — нет ничего легче, чем прикинуться воплощенным сознанием настоящего. Целая орда незначительных людишек при/дает себе обманчивый облик современных, перескакивая ряд стадий развития и представленных ими жизненных задач. Они неожиданно возникают рядом с подлинно современными людьми — лишенные корней призраки, привидения-кровососы. Их пустота принимается за незавидное одиночество современного человека и дискредитирует его. Численно немногие современные люди тем самым сокрываются от плохо различающих глаз массы этим облаком призраков — псевдосовременных, с которыми они смешиваются. Этому ничем не поможешь: современный человек всегда вызывает вопросы и подозрения— так было во все времена, начиная с Сократа и Иисуса.

Честное исповедание современности означает добровольное признание самого себя банкротом, принятие обетов бедности и целомудрия в новом смысле и — что еще болезненнее — отказ от нимба святости, даруемого историей. Быть «неисторичным» — это Прометеев грех, и в этом смысле современный человек, переросший принадлежащие прошлому стадии сознания, полностью исполняющий обязанности, накладываемые на него миром, способен достичь полного сознания настоящего. Для этого он должен быть здравым и умелым в лучшем смысле этого слова— человеком, добившимся в жизни не меньше других, даже несколько больше. Эти качества необходимы для достижения дальнейшего роста сознательности.

Я знаю, что практичная умелость кажется особенно отвратительной псевдосовременным, поскольку она неприятно напоминает им об их надувательстве. Это не помешает нам принять умелость в качестве нашего критерия современного человека. Мы даже принуждены сделать это, поскольку тот, кто объявляет себя современным, не будучи умелым, является просто обманщиком. Современный человек обязан быть в высшей степени умелым, ибо до тех пор, пока он не искупил разрыв с традицией своими творческими способностями, он просто не верен прошлому. Было бы пустейшим делом отрицать прошлое лишь для того, чтобы осознавать настоящее. «Сегодня» стоит между «вчера» и «завтра», оно связует прошлое и будущее — лишь в этом его значение. Настоящее представляет собой процесс перехода; только человек, осознающий подобным образом настоящее, может называться современным.

Многие называют себя современными — в особенности псевдосовременные. Поэтому действительно современных людей мы часто находим среди тех, что называют себя старомодными. Такую позицию они занимают не без оснований: во-первых, они подчеркивают таким образом значимость прошлого, чтобы возместить свой разрыв с традицией и возникшее чувство вины, о котором уже шла речь; во-вторых, чтобы не быть принятым за псевдосовременных. Любое хорошее качество имеет и свою дурную сторону, ничто хорошее не приходило в мир, не произведя при этом соответствующего ему зла. Этот болезненный факт делает иллюзорным чувство приподнятости, столь часто сопровождающее сознание современности, — чувство того, что мы являемся кульминацией всей истории человечества, исполнением и завершением бесчисленных поколений. В лучшем случае это будет и горделивым признанием собственной нищеты: мы представляем собой также крушение надежд и ожиданий прошедших веков. Достаточно подумать, что почти два тысячелетия господства христианских идеалов привели не к новому пришествию мессии, не к Царству Небесному, а к мировой войне между христианскими нациями с ее колючей проволокой и отравляющими газами. Какая катастрофа и на небесах, и на земле!

Перед лицом такой картины мы вновь обретаем скромность. Верно, современный человек является кульминацией, но уже завтра он будет превзойден. Он действительно представляет собой продукт многовекового развития, но является и самым тяжким крушением надежд человечества. Современный человек сознаёт это. Он видит всю благотворность науки, технологии и организации, но он видит также и всю их катастрофичность.

Он видит равным образом, как все правительства, преисполнившись добрыми намерениями, пролагали путь к миру, действуя по принципу: «во время мира готовься к войне», — так, что Европа едва не пришла к полному разрушению. Что касается идеалов, то ни христианская церковь, ни солидарность экономических интересов не выдержали проверки реальностью — крещения в огне. Сегодня, спустя десять лет после войны, мы снова видим все тот же оптимизм, те же политические устремления, те же фразы и лозунги в действии. Как нам не опасаться, что они с неизбежностью приведут к дальнейшим катастрофам? Соглашения о запрещении войн оставят нас скептичными при всех наших пожеланиях всяческих успехов таким соглашениям. В глубине, за всеми паллиативными мерами такого сорта сохраняется подтачивающее сомнение. Я полагаю, что не слишком преувеличу, если скажу, что психологически современный человек претерпел чуть ли не фатальный шок, результатом которого является глубочайшая неуверенность.

Эти суждения достаточно ясно показывают, что мои взгляды несут на себе отражение моих профессиональных занятий. Врач занят поисками болезни, я не могу перестать быть врачом. Правда, важнейшей стороной врачебного искусства является отказ искать болезни там, где их нет. Поэтому я не стану утверждать, будто белая раса вообще и западное общество в частности больны, что Запад стоит на краю пропасти. Я никоим образом не компетентен, чтобы выносить такой приговор.

Кто бы ни говорил о проблемах культуры или даже о проблеме человека, никогда не помешает вопрос: кем на самом деле является говорящий? Чем более общей является проблема, тем больше в ее решение контрабандой протаскивается собственная психология. Отсюда нетерпимые искажения и ложные выводы, которые могут иметь самые серьезные последствия. С другой стороны, уже тот факт, что общая проблема вовлекла и поглотила всю личность, является гарантией того, что говорящий действительно испытал ее и приобрел в своих страданиях нечто важное. Проблема отразилась на его личной жизни, а это указует нам на истину. Но если собственная психология проецируется на проблему, то происходит и фальсификация ее личными особенностями: претендуя на объективность, личность так искажает ее, что вместо истины мы имеем дело с обманчивой видимостью.

Мое знание душевной проблемы современного человека, конечно, приобретено опытом наблюдений за другими людьми и из моего собственного опыта. Я знаю кое-что об интимных сторонах психической жизни многих сотен образованных личностей, здоровых и больных, выходцев из самых различных районов цивилизованного белого мира; мои суждения основываются на этом опыте. Без сомнения, я могу дать лишь одностороннюю картину, поскольку все мои наблюдения связаны с душой — все это лежит внутри. Я должен сразу же добавить, что уже это само по себе примечательно, поскольку душа не всегда и не везде обнаруживается внутри. Имеются народы и эпохи, когда она находилась вовне, ибо они целиком и полностью непсихологичны. В качестве примера можно взять любую из древних цивилизаций, но в первую очередь Египет с его монументальной объективностью я наивной исповедью в несовершавшихся грехах За могильниками Аписа в Саккара и пирамидами мы найдем не больше психологических проблем, чем за музыкой Баха.

Где бы мы ни обнаруживали существование каких-то внешних форм для адекватного выражения стремлений и надежд, будь они идеалами или ритуалами, мы можем сказать, что душа находится вовне, что нет психологической проблемы, как нет бессознательного в нашем смысле слова. В созвучии с этой истиной психология как наука была открыта лишь в последние десятилетия, хотя задолго до этого человек прибегал к интроспекции и был достаточно разумен, чтобы распознать факты, являющиеся предметом психологии. Римляне были знакомы со всеми принципами механики и фактами физики, достаточными для создания паровой машины, но все свелось к игрушке Герона Александрийского. Причина в том, что у римлян не было принудительной необходимости двигаться дальше. Нужда появилась только с колоссальным разделением труда и ростом специализации в девятнадцатом веке. Точно так же духовная нужда привела в наше время к «открытию» психологии. Психические факты существовали, конечно, и раньше, но они не привлекали к себе внимания— никто их не замечал, люди вполне обходились без них. Но сегодня нам уже не обойтись без науки о душе.

Медики были первыми, кто осознал эту истину. Для священника душа представляет собой лишь нечто соответствующее или не соответствующее признанной форме или системе верований. Он должен обеспечить нормальное функционирование последней. Пока эта система истинно выражает жизнь, психология может быть только техническим помощником здоровой жизни, душа не рассматривается как фактор sud generis. Пока человек живет как стадное животное, у него вообще нет собственной души — она ему и не нужна, исключая обычное верование в ее бессмертие. Но стоит человеку выйти за рамки любой локальной формы религии, в которой он был рожден, — как только религия перестает охватывать его жизнь во всей полноте, — душа становится фактором по своему собственному праву, с нею уже не обойтись привычными мерами. По этой причине мы имеем сегодня психологию, основанную на опыте, а не на догматах веры и не на постулатах какой-нибудь философской системы. Сам факт существования такой психологии является для меня симптомом глубинных конвульсий, происходящих в коллективной душе. Ибо изменения в коллективной душе происходят по тому же образцу, что и изменения в индивидуальной. Пока все идет хорошо и наша психическая энергия находит адекватные и отрегулированные пути для выхода, нас ничто не тревожит изнутри. Нас не осаждают сомнения и неуверенность, мы не знаем внутренней раздвоенности. Но стоит заблокировать один-два канала психической активности, как появляются закупорки, поток энергии устремляется вспять, против течения, внутренний человек желает иного, чем внешний, мы в войне с самими собой. Только тогда, в этой нужде, мы обнаруживаем психику как нечто препятствующее пашей воле, нечто странное и даже враждебное нам, несовместимое с нашим сознательным видением. На этот процесс самым ясным образом указывают разработки Фрейда. Первое, что он обнаружил, было существование сексуально извращенных и преступных фантазий, совершенно несовместимых с сознательным миросозерцанием цивилизованного человека. Того, кто действовал в согласии с этими фантазиями, считали бунтовщиком, преступником или сумасшедшим.

Мы не можем считать, что эта сторона бессознательного или глубинных регионов человеческой психики появилась лишь в недавнее время. Вероятно, эти фантазии всегда присутствовали в любой культуре. Хотя у каждой культуры имелся свой разрушительный противник, Герострат, сжигавший ее храмы, ни одна культура до нашей не была столь неумолимо принуждена считаться с этими подводными течениями психики. Душа в них была лишь частью какой-нибудь метафизической системы. Но человек, осознавший свою современность, отныне не может удерживаться от признания могущества психики, с каким бы усердием и настойчивостью он ни защищался от этого. Наше время тем самым отличается от всех остальных времен. Мы не в состоянии более отрицать, что темные движения бессознательного являются активными силами, что есть силы души, которые, по крайней мере на данный момент, не соответствуют нашему рациональному миропорядку. Мы даже вознесли их до уровня науки — еще одно доказательство того, насколько серьезно мы их принимаем. Предшествовавшие века могли, не замечая, отбрасывать их в сторону; для нас они сделались плащом Несса, который мы не можем оторвать от кожи.

Революция, привнесенная в наше сознание катастрофическими результатами мировой войны, проявляется в нашей внутренней жизни как потрясение веры в себя и в нашу собственную значимость. Мы привыкли смотреть на иностранцев как на закосневших в политических и моральных грехах, но современный человек вынужден признать, что политически и морально он ничуть не лучше других. Если раньше я считал, что моим долгом было призывать других к порядку, то ныне я понимаю, что мне нужно призвать к порядку самого себя, что для начала мне необходимо привести в порядок свой собственный дом. Я уже давно готов признать это, так как слишком хорошо сознаю, насколько поблекла моя вера в рациональную организацию мира — древний сон о тысячелетнем царствии мира и гармонии. Скептицизм современного человека охладил энтузиазм к политике и мировым реформам; более того, скептицизм представляет собой наихудшее основание для беспрепятственного перетекания психической энергии во внешний мир — так же как сомнение в моральности друга причиняет ущерб нашим взаимоотношениям и затрудняет их развитие.

Скептицизм отбрасывает современного человека к самому себе, энергия течет к своему истоку, столкновения и водовороты выносят на поверхность те психические содержания, которые имелись во все времена, но лежали, прикрытые илом, на дне, пока ничто не препятствовало течению. Насколько иным представлялся мир средневековому человеку! Земля была для него от века неподвижной, покоящейся в центре Вселенной; вокруг нее вращалось Солнце, заботливо наделяя ее теплом. Люди были детьми Божьими, на них распространялась любящая забота Всевышнего, приготовлявшего их к вечному блаженству; все точно знали, что они должны делать, как им вести себя, чтобы подняться из тленного мира к нетленному, полному радости бытию. Жизнь такого рода уже не кажется нам реальной, даже в наших сновидениях. Наука давно изодрала в клочья эту прекрасную завесу. Тот век еще более далек от нас, чем наше детство, когда наш собственный отец казался самым прекрасным и самым сильным существом на земле.

Современный человек утратил метафизическую уверенность своего средневекового собрата, на ее место он поставил идеалы материального благоденствия, безопасности, гуманизма. Но любому желающему ныне сохранить в нетронутости эти идеалы необходима инъекция основательной дозы оптимизма. Даже безопасность осталась за бортом, ибо современный человек увидел, что каждый шаг в направлении материального «прогресса» постепенно увеличивает угрозу все более страшной катастрофы. Воображение в ужасе отшатывается от такой картины. Но что мы должны думать, глядя, как огромные города совершенствуют сегодня свою оборону от газовых атак и даже устраивают костюмированные. репетиции? Это означает лишь, что такого рода атаки уже запланированы и предусмотрены, как всегда, по принципу: «во время мира готовься к войне». Стоит человеку накопить достаточное число разрушительных машин, и дьявол, что сидит внутри него, скоро начнет искушать его пустить их в ход. Хорошо известно, что ружья начинают сами стрелять — стоит лишь накопить достаточное их число.

Свидетельства действия ужасного закона, управляющего всем миром, названного Гераклитом enantiodromia (взаимосбегание противоположностей), прокрадываются в сознание современного человека обходными путями, нагоняя на него страх и парализуя его веру в эффективность социальных и политических мер перед лицом этих титанических сил. Заглянув в тайники собственной психики, он обнаружит ужасающее зрелище слепого мира, где чаша весов склоняется то к строительству, то к разрушению, хаос и тьму. Наука разрушила даже это последнее убежище: то, что раньше было тихой гаванью, оказывается теперь сточной ямой.

И все же мы чувствуем чуть ли не облегчение, когда находим столько зла в глубинах собственной души» Наконец-то, полагаем мы, найден корень всех зол человечества. Хотя поначалу мы шокированы и разочарованы, мы по-прежнему считаем, что если уж это элементы нашей психики, то мы более или менее справляемся с ними, можем подправить их или, в крайнем случае, эффективно подавить» Мы охотно предполагаем, что, преуспевая в подавлении, мы выкорчевываем из мира какую-то порцию зла. Принимая во внимание широкую распространенность науки о бессознательном, каждому теперь доступно видение дурных мотивов в действиях государственного мужа. Даже газеты подскажут ему: «Обратитесь к психоаналитику, вы страдаете от подавленного отцовского комплекса».

Я нарочно выбрал этот гротескный пример, чтобы показать, до какого абсурда мы доходим, веря иллюзия, будто все психическое находится под нашим контролем. Тем не менее верно, что много зла в мире проистекает из безнадежной бессознательности человека; как верно и то, что вместе с ростом нашей осведомленности об этом источнике зла в нас самих мы можем сражаться с ним — подобно тому как наука позволяет нам эффективно преодолевать зло, происходящее из внешнего мира.

Быстрый, охвативший весь мир рост интереса к психологии на протяжений двух последних десятилетий безошибочно указывает на поворот внимания современного человека от внешних материальных вещей к внутренним процессам. В искусстве экспрессионизм пророчески предварил это развитие субъективности, ибо искусство в целом интуитивно постигает перемены, происходящие в коллективном бессознательном.

Нынешний интерес к психологии — это индикатор того, что современный человек ожидает от психики что-то недоступное во внешнем мире; наша религия должна была бы содержать в себе это что-то, но она его давно утратила, по крайней мере для современного человека. Для него различные формы религии не имеют отношения к внутреннему миру, но являются порождениями души — они все больше напоминают атрибуты внешнего мира. Все, что не от мира сего, не удостаивается им внимания, не обладает характером откровения; вместо этого он надевает, как воскресное платье, самые различные религии и верования, чтобы затем отбросить их, как изношенную одежду.

И все же современный человек буквально зачарован чуть ли не патологическими проявлениями душевных глубин. Требуется объяснить, почему то, что отвергалось всеми предшествовавшими веками, неожиданно сделалось столь интересным. Трудно отрицать всеобщий интерес к этим проявлениям души, каким бы оскорблением хорошего вкуса они ни казались. Я имею в виду не столько интерес к психологии как к науке или даже уже к психоанализу Фрейда, сколько получивший широкое распространение и все растущий интерес к различным психологическим феноменам, обнаруживающимся в спиритизме, астрологии, теософии, парапсихологии и т. д. Ничего подобного не было с конца семнадцатого века. Это сравнимо только с расцветом гностической мысли в первом и втором веках эры Христовой. Спиритуализм нашего времени действительно напоминает гностицизм. Существует даже «Eglise gnostique de la France», и мне известны две школы в Германии, которые открыто именуют себя гностическими. Численно самым внушительным движением является теософия, вместе с ее континентальной сестрой антропософией они представляют собой чистейший гностицизм в индийских одеждах. В сравнении с ними интерес к научной психологии незначителен. В этих гностических системах более всего поражает то, что они основываются исключительно на проявлениях бессознательного» что их моральное учение проникает на темную сторону жизни, как это ясно видно по обновленной европейской версии Кундалини-йоги. То же самое верно относительно парапсихологии — с этим согласится любой, кто знаком с предметом.

Интерес к этим движениям, несомненно, связан с течением психической энергии, которая более не может инвестироваться в устаревшие религиозные формы. В результате эти движения приобретают подлинно религиозный характер, даже когда они претендуют на научность. Ничего не меняется от того, что Рудольф Штайнер называет свою антропософию «духовной наукой» или когда миссис Эдди изобретает «христианскую науку». Эти попытки сокрытия просто показывают, что религия сделалась подозрительной — почти такой же подозрительной, как политика или мировые реформы.

Я вряд ли захожу слишком далеко, говоря, что современный человек, в противоположность своему собрату девятнадцатого века, преисполнен надежд в своем обращении к психике. Его обращение мало напоминает какие-либо традиционные верования, скорее оно совпадает с гностическим опытом. Тот факт, что все упомянутые мною движения выдают себя за научные, не есть ни карикатура, ни маскарад. Это позитивный знак того, что они действительно стремятся к «научности», т. е. к знанию, а не к вере, являющейся сущностью западных форм религии. Современный человек питает отвращение к вере и к основанным на ней религиям. Он готов признать их значимыми лишь по мере юго, как их познавательное содержание совпадает с его собственным душевным опытом. Он желает знать на основе своего собственного опыта.

Век открытий только что закончился, на Земле не осталось ни одною неисследованного уголка; он начался, когда люди перестали верить в то, что гипербореи — одноногие чудовища или что-то в этом роде, но возжелали найти, посмотреть собственными глазами на существующее за границами знакомого мира. Наш век стремится открыть то, что существует в психике за пределами сознания. Вопрос, задаваемый в каждом спиритическом кружке, таков: что происходит после того, как медиум утратил сознание? Каждый теософ спрашивает: что я испытываю на высших ступенях сознания? Всякий астролог задается вопросом: каковы силы, определяющие мою судьбу, несмотря на все мои сознательные намерения? Любой психоаналитик желает знать: каковы бессознательные влечения, лежащие за неврозом?

Нашему веку нужен опыт самой души. Он хочет непосредственного опыта, а не предположений, хотя он готов использовать все существующие предположения как средства для этой дели, включая и те, что принадлежат признанным ре питиям и настоящим наукам… Европеец вчерашнего дня, посмотрев повнимательнее на эти изыскания, ощутил бы легкую дрожь. Для него не только темны и отвратительны предметы этих, так сказать, исследований; даже применяемые при этом методы кажутся ему шокирующим злоупотреблением тончайшими достижениями человеческого интеллекта. Что скажет астроном, узнав, что сегодня составляется в тысячи раз больше гороскопов, чем триста лет назад? Что скажет воспитатель человеческого рода, адвокат философского просветительства о том факте, что со времен античности мир не обеднел ни на один предрассудок? Сам Фрейд, основатель психоанализа, предпринимал величайшие усилия для того, чтобы осветить максимально ярким светом грязь, мрак и зло теневой стороны души, чтобы мы потеряли всякое желание усматривать там что-нибудь, помимо отбросов и непристойностей. Но и он не преуспел в этом, и его попытка предостеречь и устрашить привела к прямо противоположному — к восторгу по поводу всей этой грязи. Такого рода извращенность была бы необъяснимой в нормальных условиях, но сегодня даже скатологов (исследователей непристойного) зачаровывают и влекут тайны души.

Нет никаких сомнений в том, что с начала девятнадцатого века — после французской революции — душа все больше выдвигалась на первый план человеческих интересов. Сила ее притяжения непрерывно росла. Возведение на престол Богини Разума в Нотр-Дам было, кажется, символическим жестом огромного значения для западного мира. Оно напоминало действие христианских миссионеров, срубивших дуб Вотана. В обоих случаях богохульные деяния не привели к возмездию в виде удара молнии, небесной кары.

Не просто забавным капризом истории было то, что как раз во время революции один француз, Анкетиль дю Перрон, жил в Индии и в самом начале девятнадцатого века возвратился домой с переводом «Упнек-хат», сборника из пятидесяти «Упанишад», давшего Западу первое глубокое представление о труднодоступной мысли Востока. Для историка здесь — простое совпадение, так как нет исторической причинно-следственной связи. Мое медицинское мышление предупреждает: это не простая случайность. Все происходит в согласии с психологическим законом, неизменно действующим в дачной жизни. Если что-нибудь важное обесценивается и исчезает в нашей сознательной жизни, то — по этому закону — появляется компенсация утраченного в бессознательном. Можно видеть в этом аналог принципу сохранения энергии в физическом мире, поскольку у наших психических процессов также имеется количественный, энергетический аспект. Ни одна психическая величина не может исчезнуть без замены ее на другую равной интенсивности. Это фундаментальное правило безошибочно проверено в своей постоянной повторяемости практиков психотерапии. Врач во мне категорически отказывается рассматривать жизнь народов как нечто неподвластное психологическому закону» Для него душа парода есть лишь несколько более сложная структура, нежели душа индивида. Разве поэт не говорил о «нациях своей души»? Говорил вполне корректно, как мне кажется ибо в одном из своих аспектов душа не индивидуальна, но выводятся из нации, сообщества, даже всего человечества. Так ит иначе, мы являемся частью одной всеобъемлющей души, единою «великого человека» — homo maximus, как говорил Сведенборг.

Итак, мы можем провести параллель: подобно тому как во мне, отдельном индивиде, тьма взывает к приходящему на подмогу свету, точно так же происходит и в душевной жизни народа. За разрушительными толпами, втекавшими в Нотр-Дам. стояли темные и безымянные силы, отрывавшие человека от его корней; эти же силы действовали и на Анкетиля дю Перрона. Они вызвали отклик, вошли в историю и говорят с нами устами Шопенгауэра и Нищие. Анкетнль дю Перрон принес на Запад мысль Востока, а ее влияние на нас мы даже не можем сегодня измерить. Конечно, на интеллектуальной поверхности не так уж много видно: горсть ориенталистов, один-два энтузиаста буддизма, несколько темных знаменитостей вроде мадам Блаватской или Аней Безант с ее Кришнамурти. Эти явления подобны мелким островкам, разбросанным по океану человечества; но в действительности эти островки являются пиками подводных хребтов. Филистеры от культуры до недавнего времени верили, что астрология давно представляет собой нечто достойное безопасной насмешки. Но сегодня, поднявшись с социальных глубин, она стучится в двери университетов, откуда была изгнана триста лет назад. Это верно и относительно восточных идей: они коренятся на глубинных уровнях, постепенно поднимаясь на поверхность. Откуда взялись пять или шесть миллионов швейцарских франков на постройку антропософского храма в Дорхане? Ясно, что это не дар какого-то одиночки. К сожалению, отсутствует статистика, которая точно указала бы нам число открытых сторонников теософии, не говоря уже о скрытых. Но их наверняка несколько миллионов. К ним нужно прибавить несколько миллионов спиритов, склоняющихся то к христианству, то к теософии.

Великие новшества никогда не приходят свыше; они неизменно поднимаются снизу, подобно тому как деревья растут вверх с земли, а не с небес. Перевороты, происходящие в нашем мире, и сдвиги в нашем сознании суть одно и то же. Все стало относительным, а потому сомнительным. В то самое время, как человек нерешительно созерцает мир, свихнувшийся от всех своих мирных договоров и дружественных пактов, демократии и диктатуры, капитализма и большевизма, его дух стремится найти ответ, который позволил бы уменьшить беспокойство, вызванное сомнениями и неуверенностью. Именно люди, живущие на низших, темных уровнях, следуют бессознательным влечениям души; столь часто осмеивавшийся бессловесный люд, живущий близко к земле, менее заражен академическими предрассудками, чем академические знаменитости, претендующие на обратное. Если смотреть на этот люд свысока, зрелище часто бывает скучным и смехотворным; но он столь же внушительно прост, как те галилеяне, что были однажды названы блаженными. Разве не трогательно держать в руках толстенную книгу, компендиум всех отбросов человеческой души? В томах Anthropophyteia мы находим самую пустую болтовню, самые абсурдные действия, дичайшие фантазии, тщательно записанные, — в то время как люди вроде Хавелока Эллиса и Фрейда описывали сходные предметы в серьезных трактатах, со всею возможной академической ученостью. Читающая эти трактаты публика разбросана по поверхности цивилизованного белого мира. Как объяснить это рвение, чуть ли не фанатическое поклонение всему отвратительному? Причина в том, что эти предметы принадлежат к психологии, являются субстанцией души, а потому они столь же ценны, как фрагменты манускрипта, найденные в куче древнего мусора. Даже тайные и зловонные закоулки души представляют ценность для современного человека, ибо они служат его цели. Но какова эта цель?

Фрейд предпослал «Истолкованию сновидений» мотто: Flectere si nequeo superos Acheronta movebo (Если не могу отвести богам вершины, то приведу в движение воды подземного царства). Но с какой целью?

Боги, которых мы призваны низложить, это сделавшиеся идолами ценности нашего сознательного мира. Как мы знаем, ничто так не дискредитировало античных богов, как их любовные скандалы. Ныне история повторяется. Люди обнаруживают сомнительные основания наших прославленных добродетелей и несравненных идеалов, они победно кричат нам: «Вот ваши рукотворные боги, уловки и бред, окрашенные в цвета человеческой низости, поблекшие могильники, полные гнилых костей и нечистот». Знакомые нам стиль и лексика Евангелия, сделавшиеся непереваримыми со времен конфирмации, заново оживают.

Я глубоко убежден, что это не пустые аналогии. Есть слишком много тех, для кого фрейдовская психология дороже Евангелия, а большевизм означает нечто большее, чем гражданская добродетель. И все же они — наши братья, ибо в каждом из нас слышен отголосок их речей, поскольку в конечном счете есть одна душа, охватывающая всех нас.

Неожиданным результатом такого развития является уродливый лик мира. Он стал столь безобразным, что никто не может любить его; мы не в состоянии любить даже самих себя, а во внешнем мире нет ничего, что могло бы отвлечь нас от реальности внутренней жизни. В этом значение такого развития. В конце концов, чему хочет научить нас теософия своей доктриной кармы и перерождения, как не тому, что этот мир видимости есть лишь лечебница для морально несовершенных? Теософия обесценивает внутреннюю ценность наличного мира не менее радикально, чем современное мировоззрение, но прибегает к иной технике: она не чернит наш мир, но оставляет ему лишь относительный смысл, обещая иные, высшие миры. Результат в обоих случаях один и тот же.

Я готов признать, что все эти идеи не укладываются в рамки академических дискуссий; суть дела в том, что они затрагивают современного человека там, где он менее всего это осознаёт. Является ли простым совпадением то, что современная мысль пришла к теории относительности Эйнштейна и ядерной теории, уводящих нас от детерминизма и граничащих с чем-то невообразимым? Неудивительно поэтому, что современный человек обращается к реальности душевной жизни и ожидает от нее достоверности, утраченной им в мире.

Духовная ситуация Запада неустойчива, и опасность тем больше, чем сильнее наша слепота к безжалостной истине об иллюзорности красот нашей души. Западный человек живет в густом облаке фимиама, воскуряемого им самим так, что в этом дыму ему не разглядеть собственного отражения. Но какое впечатление вызывает оно у людей с другим цветом кожи? Что думают о нас Индия и Китай? Какие чувства мы вызываем у черного человека? У всех тех, у кого мы отняли их земли, тех, кого мы уничтожаем ромом и венерическими заболеваниями?

У меня есть друг, американский индеец, вождь племени пуэбло. Во время конфиденциального разговора о белом человеке он сказал мне: «Мы не понимаем белых. Они всегда хотят чего-то, всегда беспокоятся, что-то высматривают. Как это понимать? Мы не знаем. Мы не можем их понять. У них такие острые носы, такие тонкие, жесткие губы, такие линии у них на лицах. Мы думаем, что все они сумасшедшие».

Мой друг распознал, не умея назвать, арийского коршуна с его ненасытной жаждой быть властелином во всех землях, даже в тех, до которых ему вовсе нет дела. Он заметил и нашу манию величия, заставляющую нас полагать среди всего прочего, что христианство — единственная истина, а белый Христос — единственный искупитель. Вогнав в хаос нашей наукой и технологией весь Восток, требуя с него за это дань, мы посылаем наших миссионеров даже в Китай. Комедия, разыгрываемая христианством в Африке, является самой жалкой. Уничтожение полигамии, конечно, чрезвычайно любезное Богу, способствовало такому распространению проституции, что только в Уганде ежегодно тратится 20 тысяч фунтов на предохранение от венерических заболеваний. А добрый европеец платит своим миссионерам за эти вдохновляющие достижения! Нужно ли вспоминать о бедствиях в Полинезии или о благословлений торговли опиумом?

Вот так выглядит европеец, если лишить его облака воскурений. Неудивительно, что раскопки души напоминают прокладку канализации. Только такой идеалист, как Фрейд, мог посвятить всю жизнь этим нечистотам. Но дурной запах распространяет не он, а мы сами — вообразившие себя такими чистыми и порядочными в силу полнейшего невежества и грубейшего самообмана. Поэтому наша психология, знакомство с нашей собственной душой начинаются с самого отвратительного, т. е. со всего того, что мы предпочитаем не видеть.

Но если бы душа была полна одним лишь злом, то никакой земной властью не удалось бы сделать ее привлекательной для нормального человека. Вот почему люди, видящие в теософии только жалкую поверхность ума, а во фрейдовской психологии одну лишь сенсацию, предсказывают этим движениям скорый и бесславный конец. Они упускают из виду тот факт, что такие движения получают всю свою силу от очарования, прелести души. Это она выражает себя в таких формах — пока им на смену не пришли иные, лучшие. Очи являются переходными или эмбриональными стадиями, которые послужат появлению более зрелых форм.

Мы еще не вполне осознали, что теософия есть любительская, поистине варварская имитация Востока. Мы начинаем заново открывать для себя астрологию, являющуюся на Востоке хлебом насущным. Наши исследования сексуальной жизни, начатые в Вене и в Англии, не идут ни в какое сравнение с индийскими учениями по этому поводу. Восточные тексты тысячелетней давности дают нам образы философского релятивизма, а идея индетермизма, только что появившаяся на Западе, является фундаментом китайской науки. Что до наших открытий в психологии, то Рихард Вильгельм показал мне, что некоторые сложные психические процессы были описаны в древнекитайских текстах. Сам психоанализ и возникшие вместе с ним направления мысли — мы считаем их специфически западным явлением — представляют собой лишь усилия новичка в сравнении с искусством, существующим с незапамятных времен на Востоке. Параллели между психоанализом и йогой проводились еще Оскаром Шмицем.

В то самое время, как мы переворачиваем вверх дном материальный мир на Востоке нашими техническими средствами, Восток со своими высшими психическими навыками приводит в смятение наш духовный мир. Мы никак не постигнем, что, завоевывая Восток извне, мы позволяем ему все крепче схватывать нас изнутри. Эта идея кажется чуть ли не безумной, поскольку нам заметны лишь очевидные каузальные связи и мы не видим, что должны были бы возлагать вину за смятение в рядах нашего интеллектуального среднего класса на Макса Мюллера, Ольденберга, Дейссена, Вильгельма и им подобных. Чему учит нас пример Римской империи? После завоевания Малой Азии Рим становится азиатской державой; Европа была заражена Азией и остается таковой до сих пор. Из Киликии пришел митраизм, религия римских легионов, и распространился с ними от Египта до туманной Британии. Есть ли нужда напоминать об азиатском происхождении христианства?

У теософов есть забавная идея, будто некие махатмы, восседающие где-то в Гималаях, вдохновляют и направляют умы всех жителей мира. Столь сильным оказывается влияние восточной веры в магию, что находящиеся в здравом уме европейцы уверяли меня, будто бы все мною сказанное есть результат действия махатм, а мои собственные устремления не имеют никакого значения. Этот миф о махатмах, получивший широкое хождение на Западе и сделавшийся религиозным верованием, не есть бессмыслица. Подобно любому мифу, он содержит важную психологическую истину. Верно и то, что в глубине тех духовных перемен, с которыми мы сегодня имеем дело, лежит Восток. Но этот Восток — не тибетский монастырь, полный махатм, — он в нас самих, это наша собственная душа, постоянно творящая все новые духовные формы и силы, которые могут помочь нам обуздать безграничное хищничество арийца. Возможно, он позволят нам сузить горизонт внешней деятельности. На Востоке это привело к сомнительному  ??виетизму, но также к той стабильности, каковую обретает человек, когда требования духа становятся столь же императивными, как и нужды социальной жизни. Но в наш век американизации мы по-прежнему далеки от всего этого: мне кажется, что мы едва ступили на порог новой эпохи духа. Я не хотел бы изображать из себя пророка, но вряд ли удастся очертить проблему души современного человека без упоминания его стремления к покою в период беспокойства, стремления к безопасности в век опасностей.

Сущность духовной проблемы сегодняшнего дня содержится для меня в том очаровании, которое вызывает душа у современного человека. Пессимисты назовут это знамением упадка, оптимисты увидел предвестие далеко идущих духовных перемен на Западе. В любом случае это значимый феномен. Он заслуживает еще большего внимания, поскольку коренится в глубинных социальных стратах, затрагивает то иррациональное, те неисчислимые психические силы, которые, как показывает история, преображают жизнь народов и цивилизаций, преображают непредвиденно и непредвидимо. Эти силы, по-прежнему невидимые для глаз большинства, лежат в основании сегодняшнего интереса к психологии. Зачарованность душою никоим образом не есть болезнетворное извращение. Притяжение души столь сильно, что даже отвратительные ее стороны не заставят очарованного отпрянуть.

Все кажется опустошенным и изношенным на столбовых дорогах мира. Современный человек инстинктивно покидает протоптанные пути, чтобы найти обходные тропы и проходы. Подобно человеку греко-римского мира, отбрасывавшему своих умерших богов и обращавшемуся к мистериям, мы под давлением нашего инстинкта поворачиваемся к иному, к восточной теософии и магии. Современный человек идет к внутреннему, к созерцанию темных оснований души. Это происходит с тем же скептицизмом и такой же безжалостностью, с какими Будда был принужден смести два миллиона богов, чтобы достичь единственно достоверного изначального опыта.

Теперь нам нужно задать последний вопрос. Верно ли то, что я говорил о современном человеке, либо это очередная иллюзия? Что бы ни думали миллионы образованных жителей Запада о приведенных мною фактах, считая их неадекватными и нелепыми, они не вызывают ни малейших сомнений. Разве утонченный римлянин думал иначе, когда смотрел на распространение христианства среди рабов? Сегодня Бог Запада еще жив для множества людей, как и Аллах по другую сторону Средиземного моря; один верующий считает другого еретиком, которого, за неимением других средств, нужно жалеть и терпеть. Хуже того, просвещенные европейцы придерживаются мнения, будто религия хороша для масс и для женщин, но малозначима в сравнении с экономическими и политическими вопросами дня.

Меня нетрудно опровергнуть как человека, предсказывающего бурю, когда на небе нет ни облачка. Возможно, шторм остается где-то за горизонтом, быть может, он нас никогда и не достигнет. Но то, что значимо для психической жизни, всегда лежит за горизонтом сознания, и когда мы говорим о проблеме души современного человека, мы говорим о едва заметных вещах —.самых сокровенных и хрупких, о цветах, распускающихся только ночью. В дневном свете все ясно и ощутимо; однако ночь длится столь же долго, как и день, мы живем и в ночное время. Есть люди, которым снятся дурные сны, отравляющие им и дневное существование. Для многих же дневная жизнь кажется дурным сном, и они страстно желают наступления ночи, когда пробуждаются духи. Я думаю, что в наше время таких людей очень много, вот почему я так долго говорил о душе современного человека.

Я должен признать себя тем не менее виновным в некоторой односторонности, так как я умолчал о духе времени, о котором всем есть что сказать, ибо он на виду у всех. Он проявляет себя в идеалах интернационализма и супернационализма, воплощенных в Лиге Наций и подобных ей организациях; мы видим дух времени в спорте, кино, джазе. Это характерные симптомы нашего времени, гуманистические идеалы распространяются даже на тело, и эта тенденция еще более заметна в современных танцах. Кино, подобно детективным романам, позволяет нам испытывать без опасности для нас самих все побуждения, страсти и фантазии, которые должны были бы подлежать вытеснению в гуманистический век. Нетрудно заметить связь этих симптомов с нашей психологической ситуацией. Очарованность душой приносит новую самооценку, переаттестацию фундамента человеческой природы. Мы не удивимся, если это приведет и к новому открытию тела — после долгого подчинения его духу. Возникает даже искушение сказать, что плоть возвращает себе свои права. Когда Кайзерлинг заметил, что шофер сделался культурным героем нашего времени, он, как почти всегда, был прозорлив. Тело претендует на равное признание; оно очаровывает точно так же, как и душа. Если бы мы держались старого антитезиса сознания и материи, то подобное положение дел казалось бы нестерпимым противоречием. Но если мы свыкаемся с таинственной истиной, что дух есть жизнь тела, глядя изнутри, а тело есть внешнее проявление жизни духа (на самом деле два суть одно), то нам становится понятно, почему стремление выйти за пределы нынешнего уровня сознания путем признания бессознательного воздает должное и телу. Понятно и то, почему признание прав тела не терпит философии, отрицающей его во имя духа. Эти требования физической и психической жизни, несравнимо более сильные, чем в прошлом, могут показаться признаком декаданса, но они могут означать и обновление, ибо, как говорил Гёльдерлин:

Там, где опасность, Растет и спасенье.

И мы видим, как западный мир набирает скорость — американский темп — это прямая противоположность квиетизма и мироотрицающей резиньяции. Возникает беспрецедентное напряжение между внешним и внутренним, объективной и субъективной реальностями. Возможно, это последняя гонка между стареющей Европой и молодой Америкой; может быть, это последняя отчаянная попытка вырваться из-под темной власти природного закона, чтобы одержать еще одну героическую победу пробужденного сознания над сном наций. На этот вопрос даст ответ только история.

Юнг К. Г. Архетип и символ. М., 1991. С. 205–222

 

ЙОГА И ЗАПАД

Менее века прошло с тех пор, как Западу стала известна йога. Хотя всякого рода истории о легендарной стране Индии — стране мудрецов, гимнософистов и омфалоскептиков — были известны в Европе уже две тысячи лет, о реальном знании индийской философий и философской практики нельзя было говорить до тех пор, пока усилиями француза Анкетиля дю Перрона Запад не получил «Упанишады». Что же касается более глубокого и всестороннего знания, то оно стало возможным благодаря трудам Макса Мюллера, издавшего в Оксфорде священные книги Востока. Вначале это знание оставалось привилегией специалистов — санскритологов и философов, однако очень скоро теософское движение, вдохновляемое г-жой Блаватской, завладело восточными традициями и донесло их до самой широкой публики. С тех пор вот уже несколько десятилетий знания о йоге развиваются по двум различным направлениям: с одной стороны, йога — предмет самой строгой академической науки, с другой — она стала чем-то вроде религии, хотя и не развилась в церковную организацию, несмотря на все усилия Анни Безант и Рудольфа Штайнера. Хотя Штайнер был основателем антропософской секты, начинал он как последователь г-жи Блаватской.

Этот продукт развития йоги в западном варианте весьма трудно сравнивать с тем, что представляет собой йога в Индии. Дело в том, что восточное учение встретилось на Западе с особой ситуацией, с таким состоянием умов, которого Индия никогда не знала ранее. Для этой ситуации характерно строгое размежевание между наукой и философией, которое в той или иной мере существовало на протяжений примерно трехсот лет до того времени, как йога стала известна Западу. Начало этого раскола — специфически западного феномена — в действительности относится к Возрождению, к XV в. Именно в эго время пробуждается широкий и страстный интерес к античности, вызванный падением Византийской империи под ударами ислама. Впервые в Европе не осталось, пожалуй, ни одного уголка, где бы не знали греческого языка и греческой литераторы. Великая схизма в Римской церкви была прямым результатом этого вторжения так называемой языческой философии. Появляется протестантизм, который вскоре охватит всю Северную Европу. Но даже такое обновление христианства не могло удержать в рабстве освобожденные умы европейцев.

Начался период мировых открытий, как географических, так и научных, мысль все в большей степени освобождалась от оков религиозной традиции. Конечно, церкви продолжали существовать. поддерживаемые религиозными нуждами населения, но они v тратили лидерство в сфере культуры. В то время как Римская церковь сохранила единство благодаря своей непревзойденной организации, протестанство раскололось чуть ли не на четыреста деноминаций. С одной стороны, это было свидетельством его банкротства, с другой — говорило о его неудержимой религиозной жизненности. Постепенно, в течение XIX в., этот процесс привел к появлению ростков синкретизма, а также к широкомасштабному импорту экзотических религиозных систем, таких, как религии бабизма, суфийских сект, «Миссии Рамакришны», буддизма и т. д. Многие из этих систем, например антропософия, содержали в себе элементы христианства. Возникшая в итоге ситуация чем-то напоминала эллинистический синкретизм III–IV вв. н. э., в котором также присутствовали следы индийской мысли (ср. Аполлоний Тиаяский, орфико-пифагорейские тайные учения, гностицизм и т. д.).

Все эти системы подвизались на поприще религии и рекрутировали большую часть своих сторонников из протестантов. Поэтому в своей основе они являются протестантскими сектами. Своими атаками на авторитет Римской церкви протестантизм в значительной мере разрушил веру в Церковь как необходимое орудие божественного спасения. Вся тяжесть авторитета была возложена, таким образом, на индивида, а вместе с тем и невиданная ранее религиозная ответственность. Отсутствие исповеди и отпущения грехов обострило моральный конфликт, отяготило индивида проблемами, которые ранее за него решала церковь. В самом деле, таинства, в особенности церковная месса, гарантировали индивиду спасение посредством священного ритуала, имеющего силу благодаря священнослужителям. Единственное, что требовалось от индивида, — это исповедь, покаяние, епитимья. Теперь же, с распадом ритуала, осуществлявшего за индивида всю эту работу, он стал вынужден обходиться без божественного отклика на свои поступки и мысли. Вот этой-то неудовлетворенностью индивида и объясняется спрос на системы, которые обещали бы хоть какой-то ответ, явную или хотя бы поданную знаком благосклонность к нему иной силы (высшей, духовной или божественной).

Европейская наука не уделяла ни малейшего внимания этим надеждам и чаяниям. Она жила своей интеллектуальной жизнью, которая не касалась религиозных нужд и убеждений. Этот исторически неизбежный раскол западного сознания также оказал влияние на йогу, стоило только ей закрепиться на западной почве. С одной стороны, она сделалась объектом научного исследования, с другой — ее приветствовали как путь спасения. Что касается самого религиозного движения, то его история знает немало попыток соединить науку с верой и практикой религии, например в «христианской науке», теософии и антропософии. Последняя особенно любит придавать себе научную видимость, а потому, как и «христианская наука», она легко проникает в круги интеллектуалов.

Поскольку у протестанта нет заранее предопределенного пути, он готов приветствовать чуть ли не всякую систему, которая обещает успех. Он должен теперь делать сам то, что ранее исполняла, как посредник, церковь, однако он не знает, как это делается. И если он всерьез испытывает нужду в религии, то вынужден предпринимать чрезвычайно большие усилия, чтобы обрести веру, — ведь протестантская доктрина ставит веру исключительно высоко. Однако вера — это харизма, дар благодати, а не метод. Протестанты настолько лишены метода, что многие из них серьезно интересовались чисто католическими упражнениями Игнатия Лойолы. Но что бы протестант ни делал, более всего угнетает противоречие между религиозной доктриной и научной истиной. Конфликт веры и знания вышел далеко за пределы протестантизма, он затронул и католицизм. Этот конфликт обусловлен историческим расколом в европейском сознании. С точки зрения психологии у этого конфликта не было бы никаких оснований, не будь столь неестественного принуждения верить и столь же неестественной веры в науку. Вполне можно вообразить себе такое состояние сознания, когда мы просто знаем, а вдобавок и верим в то, что кажется нам по тем или иным основаниям вероятным. Для конфликта между верой и знанием нет никакой почвы, обе стороны необходимы, ибо по отдельности нам недостаточно ни только знания, ни одной лишь веры.

Поэтому, когда «религиозный» метод в то же время рекомендуется в качестве метода «научного», можно быть уверенным, что он найдет на Западе широкую публику. Йога вполне отвечает этим чаяниям. Помимо притягательности всего нового и очарования полупонятного есть еще немало причин того, что к йоге стекаются поклонники. Прежде всего она не только предлагает долгожданный путь, но также обладает непревзойденной по глубине философией. Кроме того, йога содержит в себе возможность получать контролируемый опыт, а тем самым удовлетворяет страсть ученого к «фактам». Более того, глубокомысленность йоги, ее почтенный возраст, широта доктрины и метода, покрывающих все сферы жизни, — все это обещает неслыханные возможности, каковые не устают подчеркивать ее миссионеры.

Я не стану распространяться о том, что значит йога для Индии, поскольку не могу судить о чем бы то ни было, не имея личного опыта. Я могу говорить лишь о том, что она значит для Запада. Отсутствие духовной ориентации граничит у нас с психической анархией, поэтому любая религиозная или философская практика равнозначна хоть какой-то психологической дисциплине; иными словами, это метод психической гигиены. Многие чисто физические процедуры йоги представляют собой также средство физиологической гигиены, намного превосходящее обычную гимнастику или дыхательные упражнения, так как йога представляет собой не просто механику, но имеет философское содержание. Тренируя различные части тела, йога соединяет их в единое целое, подключает их к сознанию и духу, как то с очевидностью следует из упражнений пранаямы, где прана — это и дыхание, и универсальная динамика космоса. Если любое деяние индивида является одновременно событием космическим, то «легкое» состояние тела (иннервация) сочетается с подъемом духа (всеобщая идея), и благодаря такому сочетанию рождается жизненное целое. Его никогда не произвести никакой «психотехнике», будь она даже самой что ни на есть научной. Практика йоги немыслима — да и неэффективна — без тех идей, на которых она базируется. В ней удивительно совершенным образом сливаются воедино физическое и духовное.

На Востоке, где лежат источники этих идей и этой практики, где непрерывная традиция на протяжении более четырех тысячелетий создавала необходимые состояния духа, йога является превосходным методом слияния тела и сознания. Такое их единение вряд ли можно поставить под сомнение, и я охотно готов это признать» Тем самым создаются предрасположенности, делающие возможным интуитивное видение, трансцендирующее само сознание. Индийское мышление с легкостью оперирует такими понятиями, как прана. Иное дело — Запад. Обладая дурной привычкой верить и развитым научным и философским критицизмом, он неизбежно оказывается перед дилеммой: либо попадает в ловушку веры и без малейшего проблеска мысли заглатывает такие понятия, как прана, атман, чакра, самадхы и г. п., либо его научный критицизм разом отбрасывает их как «чистейшую мистику». Раскол западного ума с самого начала делает невозможным сколько-нибудь адекватное использование возможностей йоги. Она становится либо исключительно религиозным делом, либо чем-то вроде гимнастики, контроля за дыханием, эуритмики и т. п. Мы не находим здесь и следа того единства этой природной целостности, которое столь характерно для йоги. Индиец никогда не забывает ни о теле, ни об уме, тогда как европеец всегда забывает то одно, то другое. Благодаря этой забывчивости он завоевал сегодня весь мир. Не так с индийцем: он помнит не только о собственной природе, но также о том, что он и сам принадлежит природе. Европеец, наоборот, располагает наукой о природе и удивительно мало знает о собственной сущности, о своей внутренней природе. Для индийца знание метода, позволяющее ему контролировать высшую силу природы внутри и вовне самого себя, представляется дарованным свыше благом. Для европейца же подавление собственной природы, и без того искаженной, добровольное превращение себя в некое подобие робота показалось бы чистейшим адом.

Говорят, йоги могут двигать горы, хотя было бы, пожалуй, затруднительно найти тому доказательства. Власть йога ограничена тем, что приемлемо для его окружения. Европеец — тот способен поднимать горы на воздух, и мировая война принесла горькое осознание того, на что он может быть способен, когда интеллект, сделавшийся чуждым природе, утрачивает всякую узду. Как европеец, я не пожелал бы другим европейцам еще больших «контроля» и власти над природой, будь она внутренней или внешней. К стыду своему, я должен признаться, что самые светлые мои прозрения (бывали среди них и совсем недурные) обязаны своим появлением тому обстоятельству, что я всегда поступал как раз противоположно предписаниям йоги. Пройдя свой путь исторического развития, европеец настолько удалился от своих корней, что ум его в конце концов раскололся на веру и знание; подобно тому как всякое психологическое преувеличение всегда разрывается на внутренне ему присущие противоположности. Европейцу нужно возвращаться не к Природе — на манер Руссо, — а к своей собственной натуре. Он должен заново открыть в себе естественного человека. Однако вместо этого европеец обожает системы и методы, способные лишь еще более подавить в человеке естественное, которое все время становится европейцу поперек дороги. Поэтому он наверняка станет употреблять йогу во зло, ибо психические предрасположенности у него совсем иные, нежели у человека Востока. Я готов сказать каждому: «Изучай йогу, и ты многому научишься, но не пытайся применять ее, поскольку мы, европейцы, попросту не так устроены, чтобы правильно употреблять эти методы. Индийский гуру все тебе объяснит, и ты сможешь во всем ему подражать. Но знаешь ли ты, кто применит йогу? Иными словами, знаешь ли ты, кем являешься, как ты сам устроен?»

Сила науки и техники в Европе столь велика и несомненна, что нет нужды упоминать все то, что благодаря им сделано или может быть сделано, перечислять все изобретенное. Перед лицом таких изумительных возможностей можно лишь содрогнуться. Сегодня совсем иной вопрос приобретает тревожный смысл: кто применяет всю эту технику? В чьих руках находится эта сила? Временным средством защиты в настоящий момент является государство — ведь это оно охраняет гражданина от огромных запасов ядовитых газов и прочих адских машин разрушения, каковые можно изготовить к любому необходимому моменту времени. Наши технические навыки сделались настолько опасными, что самым настоятельным является вопрос не о том, что еще можно сделать, но о том человеке, которому доверен контроль над всеми этими достижениями. Это и вопрос о том, каким образом изменить сознание западного человека, чтобы он смог избавиться от чувства привычности этих ужасающих возможностей техники. Куда важнее лишить его иллюзии всевластия, нежели еще более усиливать в нем ложную идею, будто все ему доступно, все, чего он ни пожелает. В Германии мы часто слышим: «Там, где есть воля, найдется и путь», этот лозунг стоил жизни миллионам людей.

Западный человек не нуждается в большем господстве над природой, внешней или внутренней. Господство над обеими достигло у него чуть ли не дьявольского совершенства. К сожалению, при этом отсутствует ясное понимание собственной неполноценности по отношению к природе вокруг себя и к своей внутренней природе Он должен понять что не может делать все, что ему заблагорассудится. Если он не дойдет до осознания этого, то будет сокрушен собственной природой. Он не ведает того, что против него самоубийственно восстает его собственная душа. Так как западный человек с легкостью обращает все в технику, то в принципе верно, что все, имеющее видимость метода, для него или опасно, или бесполезно. Поскольку йога есть форма гигиены, она столь же полезна, как и всякая другая система. Однако в более глубоком смысле йога означает нечто совсем иное, куда большее. Если я правильно ее понимаю, йога — эго освобождение сознания от всякого порабощения, отрешение от субъекта и объекта. Но так как мы не можем отрешиться от того, что является для нас бессознательным, то европеец должен для начала знать, что он собой представляет как субъект. На Западе мы называем его бессознательным.

Техника йоги применима исключительно к сознательным уму и воле. Такое предприятие обещает успех лишь в том случае, если бессознательное не обладает заслуживающим внимания потенциалом, иначе говоря, если в нем не содержится значительная часть личности. В противном случае сознательные усилия останутся тщетными. Все судороги ума породят карикатуру или вызовут прямую противоположность желаемому результату.

Богатая метафизическая и символическая мысль Востока выражает важнейшие части бессознательного, уменьшая тем самым его потенциал. Когда йог говорит «прана», он имеет в виду нечто много большее, чем просто дыхание. Слово «прана» нагружено для него всею полнотой метафизики, он как бы сразу знает, что означает прана и в этом отношении. Европеец его только имитирует, он заучивает идеи и не может выразить с помощью индийских понятий свой субъективный опыт. Я более чем сомневаюсь в том, что европеец станет выражать свой соответствующий опыт, даже если он способен получить его посредством таких интуитивных понятий, как «прана».

Первоначально йога представляла собой естественный интровертивный процесс, в котором имеются различные вариации. Интроверсия ведет к своеобразным внутренним процессам, которые изменяют личность. На протяжении нескольких тысячелетий интроверсия организовывалась как совокупность достаточно сильно отличающихся друг от друга методов. Сама индийская йога принимает многочисленные и крайне разнообразные формы. Причиной этого является изначальное многообразие индивидуального опыта. Не всякий из этих методов пригоден, когда речь идет об особой исторической структуре, каковую представляет собой европеец. Скорее всего, соприродная европейцу йога имеет неведомые Востоку исторические образцы. Сравнимые с йогой методы возникли в двух культурных образованиях, которые на Западе соприкасались с душой, так сказать, практически — в медицине и в католическом целительстве души. Я уже упоминал упражнения Игнатия Лойолы. Что же касается медицины, то ближе всего к йоге подошли методы современной психотерапии. Психоанализ Фрейда возвращает сознание пациента во внутренний мир детских воспоминаний, к вытесненным из сознания желаниям и влечениям. Его техника — это логическое развитие исповеди, искусственная интроверсия, целью которой является осознание бессознательных компонентов субъекта.

Несколько отличается метод так называемой аутогенной тренировки, предложенный профессором Шульцем,— этот метод сознательно сочетается с йогой. Главная цель здесь — сломать перегородки сознания, которые служат причиной подавления бессознательного. Мой собственный метод, подобно фрейдовскому, основывается на практике исповеди. Как и Фрейд, я уделяю особое внимание сновидениям, но стоит подойти к бессознательному, как наши пути расходятся. Для Фрейда оно представляет собой какой-то придаток сознания, куда свалено все то, что несовместимо с сознанием индивида. Для меня бессознательное есть коллективная психическая предрасположенность, творческая по своему характеру. Столь фундаментальное различие точек зрения ведет и к совершенно различной оценке символики и методов ее истолкования. Процедуры Фрейда являются в основном аналитическими и редукционистскими. Я добавляю к этому синтез, подчеркивающий целесообразный характер бессознательных тенденций развития личности. В этих исследованиях обнаружились важные параллели с йогой — особенно с Кундалини-йогой, а также с символикой тантрической, ламаистской йоги и параллели с китайской йогой даосов. Эти формы йоги со своею богатой символикой дают мне бесценный сравнительный материал при истолковании бессознательного. Но в принципе я не применяю методов йоги, поскольку у нас на Западе ничто не должно насильно навязываться бессознательному. Нашему сознанию присущи интенсивность и ограниченная узость действия, а потому эту и без того доминирующую тенденцию нет нужды еще более усиливать. Напротив, нужно делать все для выхода бессознательного в сознание, для освобождения от жестких препон сознания. С этой целью я использую метод активного воображения, заключающийся в особого рода тренировке способности выключать сознание (хотя бы относительно), что представляет бессознательному возможность свободного развития.

Мое столь критичное неприятие йоги вовсе не означает, что я не вижу в ней одного из величайших достижений восточного духа, изобретений человеческого ума. Надеюсь, я достаточно ясно дал понять, что моя критика направлена лишь против применения йоги западными народами. Духовное развитие Запада шло совсем иными путями, чем на Востоке, а потому оно создало, пожалуй, самые неблагоприятные условия для применения йоги… Западная цивилизация едва достигла возраста одного тысячелетия, она должна прежде избавиться от своей варварской односторонности. Это означает в первую очередь более глубокое видение человеческой природы. Посредством подавления и контроля над бессознательным никакого видения не добьешься — и тем менее путем имитации методов, взращенных совсем иными психологическими условиями. Со временем Запад изобретет собственную йогу, она будет; опираться на фундамент, заложенный христианством.

Юнг К. Г. Архетип и символ. M, 1991. С. 225–232