Довольно сложно вынести о римской цивилизации простое суждение; это ведь не просто расположить ее на своем правильном месте между эллинизмом, который ей предшествовал, и средневековым миром, который пришел ему на смену на Востоке и на Западе. Был ли Рим «оригинальным»? Вопрос ставился множество раз с тех пор, когда Винкельман и его ученики полагали, будто римская цивилизация всегда являлась только частью греческого мира, обездоленной провинцией «эллинистического мира», лишенной таланта и, если разобраться, скорее пагубной, чем полезной.

Однако Винкельман был историком искусства; его суждения объяснялись тем идеалом красоты, который в конечном счете восходил к канонам классического греческого искусства. Порочный круг очевиден. Если мы допускаем, что только эстетика Фидия или Лисиппа достигает совершенства, то очевидно, что только Лисипп и Фидий достойны называться художниками, может быть, еще художники, принадлежащие к их школе. Но не наша цель решать подобные задачи.

Так ли безусловно, что римская цивилизация во всех сферах была наследницей греческой цивилизации? Мы пытались показать, что Рим не сменил Грецию, но что его цивилизация развивалась параллельно эллинизму. Прошло уже два с половиной века с основания Рима, когда Афины потрясла тирания Писистрата и его рода. Первый храм Юпитера Капитолийского был возведен Тарквиниями на полвека раньше Парфенона. Школа мастеров из Вей расцветает к тому времени, когда афиняне приносят на Акрополе посвящения корам с их застывшей улыбкой, и аттические скульпторы обязаны ионическому искусству ничуть не меньше, чем римские скульпторы — этрускам. Возможно, скажут, что Этрурия не Рим и в Риме всегда было немного художников. Был период, когда Рим поглощал живые силы всей Италии; но можно ли настаивать на том, что Проперций не является римским поэтом только потому, что он родился в Ассизи?

Между тем истинно и то, что после расцвета в VI веке до н. э. Рим остался далеко позади Афин. Вовлеченный на протяжении V века до н. э. в нескончаемую борьбу с племенами гор, которые его окружали, Рим не дал ни Перикла, ни Фидия, ни Сократа. Но следует ли измерять масштабы цивилизации тем, что быстро появляются свои художники и свои философы? Впоследствии Рим, когда наступит период его зрелости, будет иметь и тех и других. Тем временем он выполнил дело, важность которого было бы трудно переоценить. Рим достиг успеха там, где Афины потерпели неудачу. Перикл хотел создать империю, которую возглавил бы его город. Однако энтузиазм афинских союзников ко времени окончания мидийских войн не пережил обстоятельств, которые могли превратить конфедерацию в империю. Напротив, ужасающее потрясение Второй Пунической войны поразило только относительно слабую часть империи, которую Рим сумел объединить вокруг себя. Союзники Афин взбунтовались при полном мире. Союзники Рима лицом к лицу с Ганнибалом выполнили свой договор и пренебрегли предложениями победоносного «освободителя».

Можно, конечно, утверждать, будто стабильность римских завоеваний — одно из наиболее значительных явлений его длинной истории — хотя бы частично определяется случайными причинами, фактом, что Италия представляет собой «континент» менее подверженный искушениям партикуляризма, чем острова Эгейского моря. Но не забудем, что их географическое положение, благоприятствуя политической раздробленности, в течение веков неоднократно мешал объединению. Ведь Рим сумел настоять на этом единстве, создав на полуострове прочную и продолжительную политическую единицу: у эллинистического мира имелись его царства, но они образовались за счет городов, уравнивали государства, существовавшие внутри монархии, и единственной связью в нем была личность государя. В самой Италии, в Сицилии, в Таренте, в Сиракузах было искушение создать империи, но попытки не имели успеха. Рим создал свою империю, потому что умел отказаться одновременно и от монархии и от тирании и основывал свое господство на участии побежденных в жизни города, который бесконечно расширялся, был достаточно гибким, чтобы принимать вчерашних врагов, как и союзников, чтобы никогда не подчинять их власти одного правителя и учить их самостоятельности.

Римская империя была создана республикой. Она почти уже достигла окончательных границ, когда Цезарь попытался стать единовластным правителем. Но Цезарь не был Римом; зарождающаяся монархия была уничтожена заговорщиками, которые повергли Цезаря от имени свободы; на самом деле они повиновались логике самого Рима, который был не в силах отказаться от своих убеждений, отречься в пользу единовластия. Август, более хитроумный, чем его приемный отец, и, возможно, более понимающий сложность «римского феномена», ставил перед собой задачу поддерживать политическую систему города в ее традиционной форме, которая не должна была зависеть от личности принцепса, а самому представать лишь в роли первого должностного лица (которое юридически могло быть заменено).

«Римская власть» (именно таков смысл понятия «imperium готапит», которое мы переводим, очень неудачно, двусмысленным выражением «римская империя») представляет собой абстрактную реальность, которая по своей юридической и духовной сущности символизируется начиная с I столетия н. э. «божеством» Рима, с которым соединяется, но только как «божество» второго ранга «божество» Августа. Божеством же является сверхъестественное единство, которое зримо, без сомнения, воздействует на мир, но располагается за пределами этого воздействия и превосходит его. Никогда никакой греческий город не обожествлялся самим собой; в классическую эпоху они принимали в качестве своей эмблемы божество, но никогда политическая общность граждан (то, чем в Риме является populus) не достигала такого уровня трансцендентности, которая придавала ему знаменитое достоинство, majestas, выше всех отдельных существ. Именно Рим не только предлагал, но (и что еще важнее) сформулировал данное понятие, до него не известное, и в то же время давал надежду всем своим подданным принимать участие в судьбе божественного города.

Можно спрашивать себя, каким чудом трудолюбивые завоевания республиканских армий превратились в империю.

В действительности никогда и не происходило превращения, потому что империя сосуществовала с завоеванием — политический феномен с военным деянием. Первый союз латинян, который объединялся вокруг Юпитера Капитолийского, как это уже было вокруг Юпитера Латинского, уже являлся этой империей. Легионы только и будут делать дальше, что отодвигать понемногу границы, но сам принцип ассоциативности, в котором заключается сама идея, не будет изменен, несмотря на возрастающую сложность административных структур. Революция, которая поместила императоров, вместо консулов, во главе государства, ничего не изменила в глубокой природе imperium.

Таким образом, политическое творение Рима, которое сохранялось на протяжении стольких столетий, было огромным. Возможно, его лучше нам измерять на Западе, где более подробные сведения стерлись. Какими бы ни могли быть обещания галльской цивилизации, самые недавние открытия которой нам позволяют разглядеть, безусловно, что не в принудительном порядке подчиненные народы восприняли за несколько лет цивилизацию завоевателей, что местная аристократия хотела стать «римской» (как этого будут хотеть в будущем, спустя многие столетия, варварские завоеватели). Показательно, что в соответствии со временем побежденные и захватчики испытывали по отношению к Риму то же почтение: как вожди галльских или испанских племен надевали тогу, так и варварские короли украшали себя императорским титулом. Дело в том, что эта цивилизация, которой они достигали, в результате своего поражения или своей победы гарантировала, как им казалось, лучшие, более устойчивые, более справедливые условия жизни и соответствовала более плодотворной концепции, чем та, которую они представляли себе в сфере политической и интеллектуальной деятельности.

Во времена римского завоевания очевидно, что благополучие, последствие мира, многое сделало для того, чтобы появилось это желание ассимиляции в новых провинциях, даже если в течение длительного времени этим могли воспользоваться только лица, которые принадлежали к городской аристократии. Эта привилегия горожан внутри империи не являлась исключительной для Рима. То была фундаментальная черта античной цивилизации в целом, эллинской в той же степени, что и римской, — сходство, которое давало ценность для «предустановленной гармонии» между Римом и странами Востока и которое в большой мере облегчило утверждение римлян в греческом регионе.

Вполне допустимо полагать, что это «первенство» города было продиктовано Риму природой его учреждений, что оно должно было обеспечивать на протяжении первых столетий своего развития такое явление, как класс сельской аристократии — крупных землевладельцев, которые обосновывались в городе, управляя своими владениями на расстоянии. Этот момент, как пример этрусских и эллинских городов, а также эллинизированных городов Южной Италии, оказывал, разумеется, значительное воздействие, и в этом отношении можно считать, что город Рим является собратом греческого полиса. И эта эволюция, которая продолжалась параллельно на обоих берегах Адриатического побережья, явилась причиной того, что понятие цивилизации стало нераздельным с понятием города. Но римляне никогда не признавали абсолютно приоритета города (и в этом состоит очень существенное отличие Рима от эллинского мира). Они всегда считали, что сельская местность — это и есть настоящая среда для человека, духовная и религиозная; они чувствовали себя изгнанными в город, и впоследствии бедным, тем, кого не задерживала на берегах Тибра необходимость управлять миром, предлагалась возможность заселять колонии, где они могли получать земли и обрабатывать поля. И этого скрытого идеала «натурализма» оказалось бы достаточно, чтобы видеть глубокую противоположность римлян и греческого народа, значительно менее чувствительного к зову природы.

Римляне имели несколько другое представление о предназначении человека, чем греки. Для них человек является составной частью природы, которая по преимуществу является местопребыванием божественного начала. Возникало ощущение, что можно общаться с богами более непосредственно в более совершенной форме среди растительности, на берегу источников и рек, в священной роще, чем в храмах самого великолепного из городов. Греческие философы под портиками могли рассуждать о богах, выдвигать концепцию за концепцией, достигая возвышенных размышлений; религиозный римлянин всегда будет отвергать попытки искать божественное везде, кроме повседневной реальности или в обрядах, соответствующих временам года, из которых каждое обладает единственным значением. Это был его особый способ занимать место в мировом порядке. Возможно, пример позволит уловить эту основную разницу в отношении. На Акрополе, на внешней стороне Парфенона, развертывается чудесный фриз, где воплощается дух классических Афин. В Риме, на Марсовом поле, нашему взору предлагается фриз на алтаре Мира. На том и другом изображение процессии. Но на Марсовом поле художник хотел увековечить в мраморе не ежегодное возобновление, как в Афинах, одних и тех же ритуальных жестов, не подъем поколений, волны за волной, для почитания богини; здесь запечатлен точный момент времени, определенный, единственный, незаменимый жест, именно тот, который навечно освятил алтарь. Панафинейская процессия на стенах Парфенона является символом бесконечно повторяемого акта, абстрагированного от реальных процессий; римский фриз зафиксировал жест в его магической силе, абсолютное начало (собственно римское понятие), торжественно открывающее эру счастья и мира.

Таким образом, официальная религия всегда превосходила индивидуальные проявления благочестия. Римлянин не считал, что он лично пребывает в мире с богами, потому что должностные лица преподносили Юпитеру все жертвы, предписанные понтификами. Для своих дел он должен войти в прямое соприкосновение со сверхъестественными силами. Сознавая в любой момент божественное присутствие, римлянин знает абсолютную ценность каждого жеста в соответствии с тем, будет ли он приятен богам, или они отвергнут его. Разум римлянина на уровне инстинкта почти не ведает этой неутолимой потребности понимания, потребности в универсализме, которая будет расширяться, ошибочно или правильно, в сознании эллина. Римлянин издревле был подготовлен к приятию мистицизма любой природы, который был распространен в городе, будь то древние пережитки или современные предрассудки. Его терпимость иссякала лишь тогда, когда его основные ценности (порядок, политическая стабильность, почитание клятв и законов) оказывались под угрозой. Но чаще всего он довольствовался тем, чтобы находить примирительные процедуры, противоречащие обедняющим и опасным отказам.

Все это завершилось тем (и это произошло задолго до христианства), что Рим оказался наиболее чудесной землей человечества, которую мир знал до этих пор. Мы попытались привести много доказательств этой способности принимать все то, что является человечным. История права дает много тому доказательств, но главным образом об этом свидетельствует литература начиная от знаменитого стиха Теренция («Я человек, и думаю, что ничто человеческое мне не чуждо») до воззвания выходца из Галлии Рутилия Намациана, который утверждал, когда империи угрожали со всех сторон:

Разным народам единую ты подарила отчизну, Благо под властью твоей им беззаконье забыть. Ты побежденным дала участие в собственном праве. То, что было весь мир, городом стало одним [493] .

Римская империя рухнула. Административная основа ее не сопротивлялась гигантскому стремительному росту вторжений, ее способность к обновлению истощилась, провинции изолировались друг от друга, приобретая статус королевств, мир тогда вышел на неизвестные земли, которые разрушили равновесие, но сама идея Рима продолжала существовать как бодрящий миф, миф об общечеловеческой родине, история которой показала, что она не была невозможной мечтой.