«Эдисоновский процент». — Из истории М-11. — Учитель. — После Испании. — Прощай, однорядная звезда! — Озарение. — Гусаров. — Доклад у Сталина. — «Полное понимание и поддержка!»
1
Каким бы ни было творчество, это всегда преодоление. Человек испытывает отчаянье и радость, видя перед собою далекую звезду — конечную цель. То рывком, то на ощупь, идет он по нехоженой дороге, падает и опять встает на ноги, чувствуя, что падение не причинило боль, а сделало еще выносливее. Но вот осталось позади последнее препятствие. Теперь можно утереть с лица пот и оценить пройденный путь. Тут-то и проявляется истинное существо творца. Одни непременно оценят свое детище высшим баллом. Другие же мысленно пройдут весь путь назад, к истоку, и беспристрастная ретроспектива откроет их взгляду даже самую малую погрешность. Если первые поклоняются богу полупринципов, то вторые — по-настоящему честны и принципиальны.
Аркадию Дмитриевичу приходилось знавать первых. Сам он относился ко вторым.
В молодые годы, еще только делая первые шаги на конструкторском поприще, он построил авиационный двигатель М-8-РАМ. За этим несложным шифром скрывалось гордое имя «Русский авиационный мотор». Двенадцать большеразмерных цилиндров, расположенных по V-образной схеме, давали отличнейшую мощность — 750 лошадиных сил. В двадцать третьем году этот двигатель с полным правом называли сверхмощным. Интересен он был еще и тем, что многие решения оказались новыми и позднее были использованы англичанами в двигателе «Нэпир-Лайон».
Одним словом, машина получилась такая, что конструктор мог быть доволен.
Но одна немаловажная особенность отличала «Русский авиационный мотор»: он имел водяное охлаждение. Собственно говоря, в те времена такого рода охлаждение было принято едва ли не всеми лучшими конструкторами. Но в этом и заключалась загвоздка.
Еще работая над проектом, Аркадий Дмитриевич как-то подумал, что «РАМ» вбирает в себя минусы своих менее мощных собратьев. Удивительно, но, создавая моторы для авиации, конструкторы обращали свой взор не на небо, а на землю, которая успела стать обителью автомобилей. С них и перешла на авиационные двигатели водяная система охлаждения. Вот и «РАМ» не избежал этой участи.
На память приходили блестящие лекции Николая Романовича Бриллинга в Высшем техническом училище. Знаменитый профессор раскрывал перед будущими инженерами сущность двигателя внутреннего сгорания, как пианист раскрывает людям необъятный мир звуков. Но теперь надо было самому выбирать, что приемлемо для земли, а что для неба.
Он был еще молод, чтобы противопоставлять себя авторитетам. Другие осторожничали, дескать, в старой посуде еда вкуснее. Они понимали: первым быть заманчиво, но вовсе не обязательно, лучше повременить, посмотреть, что получится у других. Так безопаснее.
Но Аркадий Дмитриевич верил в будущее авиамоторов воздушного охлаждения. Когда его вызывали на спор, он ссылался на авторитет Жуковского. Он имел на это право, потому что в свое время прослушал цикл его лекций о теоретических основах воздухоплавания. Строго говоря, Жуковский не касался вопросов моторостроения, но он настойчиво подводил своих слушателей к необходимости облегчения воздухоплавательного аппарата. И как раз воздушное охлаждение давало такую возможность.
Мысль о двигателе, который отвечал бы перспективным инженерным принципам, зародилась еще в то время, когда шла напряженная работа над «Русским авиационным мотором». Когда она окончательно созрела, появился знаменитый М-11. Впрочем, легко сказать — появился.
Великий маг техники Эдисон заметил однажды, что труд изобретателя — это девяносто девять процентов пота и один процент творчества. Но он же уточнил, что этот один процент важнее всех прочих.
Работая над первым своим двигателем воздушного охлаждения, Аркадий Дмитриевич полностью отдал ему и «99» и «1». Он познал силу озарения, когда даже маленькое открытие — не просто открытие, но своеобразный ключик к новому секрету. За тем секретом — другой ключик, к новому открытию, а дальше — третий, и все они даются в руки легко, как по волшебству. Только не ошибись, какой ключик к какому секрету.
«Что-то общее с шахматным анализом, — думал Аркадий Дмитриевич. — Сделав ход, шахматист мысленно уходит значительно дальше и действует как бы с двух сторон — своей и противника. При этом он стремится подчинить своим интересам бесчисленное множество возникающих положений».
А новые положения обступали на каждом шагу, потому что конструктор «ел не из старой посуды». Конечно, куда проще было модифицировать до последнего винтика знакомый «Русский авиационный мотор», но то было бы новое старое. Он же бился над совершенно новым.
Его М-11 дался ему немалой кровью. Был объявлен конкурс на лучший двигатель для легкомоторной авиации, и это привлекало многих конструкторов. Конкурсы ни к чему не обязывают: повезло — хорошо, нет — тоже не осудят.
Проекты рассматривались с особой тщательностью, их поступило много. Слабое тут же отсеивалось, а то, что представляло интерес, откладывалось для повторного изучения. Круг сужался, но все же это был круг. Микулин тоже вышел в финал, и, значит, предстояла борьба.
Хороший проект — это еще не двигатель. Опытный образец — это тоже не двигатель. Все решается в период доводки. Мотор необходимо запустить, и тогда он сам раскроет перед конструктором свою суть, откровенно выставит перед ним слабые места. Только потом начнется то главное, что зовется доводкой.
Первое заводское испытание М-11 шло на специальной платформе. Испытательный станок открытого типа на колесах был явно не приспособлен. Люди расположились полукругом и молча, как загипнотизированные, вслушивались в ровный гул двигателя. Вдруг этот гул словно сбился с ноты и, прежде чем кто-нибудь понял, что произошло, раздался взрыв. Оборвавшаяся лопатка мулинетки с силой отлетела в потолок. Инстинктивно все бросились врассыпную. Кем-то остановленный мотор замер.
Люди расходились с тягостным чувством. В таких случаях кажется, что цель никогда не была столь далекою. Теперь все зависело от конструктора: он мог махнуть рукой, взяться за другую работу, а мог впрячься в доводку.
Аркадий Дмитриевич выбрал последнее.
Двигатель удался на славу. Эксперты отмечали простоту управления, большой срок службы и чудесную способность мотора работать на любом бензине.
Свое «за» сказали и заводские технологи. Их радовала простота оригинальных конструктивных решений. Стосильный мотор был на редкость прочным, хотя отличался компактностью и весил всего полтораста килограммов. Впервые в мировой практике в схеме двигателя была применена алюминиевая головка, которая на резьбе навертывалась на стальную гильзу. Ни один иностранный мотор не имел такой конструкции.
Конкурс между тем продолжался. Наступил день государственных стендовых испытаний. К нему пришли только два мотора: М-11 Швецова и М-12 Бриллинга, Микулина и Стечкина. Они сдавали экзамен одновременно.
Все шло хорошо, но вдруг — авария: у М-12 сломался коленчатый вал, мотор вышел из строя. Проверили расчеты конструктора — ошибки найти не удалось. Предположили, что всему виной случай: пола лея, мол, дефектный вал, такое бывает. Но когда запустили еще один подобный двигатель, то и он вышел из строя по той же причине. Это уже не могло быть случайностью.
Пока комиссия сокрушенно вздыхала, гонка М-11 продолжалась. Мотор Швецова успешно выдержал испытания, он оказался лучшим. Ему суждено было стать первым отечественным серийным авиадвигателем.
А в практике Швецова это был первый двигатель воздушного охлаждения.
Тогда Аркадий Дмитриевич еще не думал, что моторы такого рода станут делом всей его жизни. Не предполагал он и того, что ему доведется быть основоположником большой и плодотворной конструкторской школы.
Но все произошло именно так.
Со всеми вопросами — к Швецову.
Со всеми сомнениями — к Швецову.
И того, и другого — хоть отбавляй, особенно когда идет работа над новым двигателем. Заместителей у главного конструктора все еще нет, поэтому он един во всех лицах.
Решив посвятить шефа в свои расчеты, Петр Тихонов захватил нужные бумаги и пошел к Аркадию Дмитриевичу. В КБ не заведено церемоний, нет определенных дней или часов приема: раз конструктор идет к главному, значит так нужно.
Швецов встретил приветливо, подал руку, предложил сесть.
Едва завязался разговор, в кабинет решительно вошли главный контролер, диспетчер и начальник одного из цехов. Они выложили четыре кулачковые шайбы и, перебивая друг друга, стали горячо спорить. Оказалось, что эти шайбы сделаны с отклонением, хотя и не претерпели изменений по профилю. Поскольку контроль их задержал, производственникам потребовалось разрешение главного конструктора.
— Четыре шайбы — это всего четыре мотора, не четыреста. Надо пропустить, — осторожно нажимал начальник цеха.
Диспетчер, чувствовалось, на его стороне.
Швецов улыбнулся Тихонову и развел руками: нельзя, мол, задерживать производство. И тут же резко повернулся к начальнику цеха:
— Нет, не пойдет! Ни сегодня, ни в другой раз.
По тону, каким это было сказано, стало ясно: спорить бессмысленно. Диспетчер собрал шайбы, все трое покинули кабинет.
Тихонов не удержался, сказал:
— По-моему шайбы, в общем-то, могли пойти. И притом всего четыре…
Аркадий Дмитриевич посмотрел на него строго, но тут же смягчился.
— Молоды вы еще, Петр Антонович, недостаточно знаете производство. Ошибки могут быть у каждого, и я сторонник того, чтобы их не смаковать, а исправлять. Но когда люди защищают свои ошибки — это другое дело. Стоило, пропустить четыре шайбы, они расценили бы это как право на скидку. Через неделю у моего стола очередь выстроится за такими разрешениями. И вообще, что значит «небольшие отклонения»? Это значит, что четыре двигателя должны иметь особую документацию, четыре двигателя должны иметь особую регулировку, и летчики, которым придется с ними иметь дело, должны всегда помнить нечто такое, чем не следует загружать память. Вот поэтому я и не разрешил. Ни в коем случае нельзя ослаблять производственную дисциплину. Сегодня я отказал и, уверяю вас, больше таких просьб не будет. Ну-с, а теперь посмотрим ваши расчеты…
Расчет у Тихонова явно не клеился, уводил в сторону. То, что получалось в итоге, опровергало исходные данные. Обступившие его цифры вдруг перестали быть податливыми и глядели загадочно, словно втихомолку изменили свой смысл и значение.
Десятки пересчетов не внесли ясности. Нараставшее раздражение вымотало силы, сделало невыносимым все вокруг. Слабо мелькнула надежда, что ошибка произошла не у него, в расчетном, а значительно раньше, быть может, даже у главного конструктора. Постепенно это перерастало в уверенность, и уже не хотелось думать о том, что в его, Тихонова, силах исправить положение.
С таким настроением он и предстал перед Швецовым.
Аркадий Дмитриевич разложил перед собою расчет, спросил как бы между прочим:
— Значит, не клеится?
Что-то удержало Тихонова от того, чтобы выложить главному свою догадку. Скорее всего оттенок, каким был окрашен вопрос. Даже распаленное воображение не могло уловить в нем хотя бы намека на что-то обидное. Ни той начальственной нотки, за которой может последовать жестокий разнос, ни ловко замаскированного превосходства, ни фальшивого сочувствия — ничего этого не было. Равный обращался к равному.
Расчет был трудный, многоэтажный, и Аркадий Дмитриевич ушел в него сразу и целиком. С лица его быстро стекла улыбка, и оно долго оставалось неподвижным, как маска. Только глаза выдавали напряженную работу мысли. Они то сужались — и тогда казалось, что главный вобрал в себя целый сонм цифр, то расширялись, — и тогда казалось, что мозг его, завершив трудную работу, переплавил все эти цифры в важное обобщение, и цепь расчета стала короче на одно звено.
Тихонов сидел не шелохнувшись, поглощенный зрелищем высшей сосредоточенности. Он не мог упрекнуть себя в недостатке тщательности, главный тоже никогда не высказывал такого упрека, но сейчас ему — вдруг начало казаться, что он напрасно поддался чувствам. Нечего было уповать на чью-то ошибку, делать ее одним из условий задачи. Это непростительное для конструктора школярство. Надо было совсем иначе. Надо было так, как Швецов — отрешиться от всего на свете, обо всем забыть и слиться с расчетом, увидеть в нем продолжение собственной мысли.
— М-да, ничего удивительного, дело новое…
Швецов произнес это как поощрение. В промахе молодого конструктора он видел отражение сложности задачи. В сущности перед ним была любовно выполненная, но не завершенная работа, и только доброе слово могло сейчас обратить силы человека ему же на пользу.
Слушая главного, Тихонов смотрел на него почти с нежностью. Получалось так, что наиболее сложная часть расчета уже сделана, теперь осталась лишь самая малость, и тот, кто справился с первым, непременно осилит и второе. Можно было даже подумать, что не произошло никакой ошибки — Швецов указал на нее как бы мимоходом, без малейшего нажима, и она выглядела такой незначительной и безобидной, что хотелось ее защитить от самого себя.
В какой-то момент Тихонову показалось, что вот сейчас Аркадий Дмитриевич закончит разговор и с блеском выложит готовое решение, что все сказанное им было подготовлено к такому эффектному финалу. Его обдало жаром, и он с мольбою подумал: «Только бы не это!»
Но главный не умел быть великодушным наполовину. Высказав свои соображения, он даже не притронулся к расчету, наоборот, отложил карандаш.
Тихонов собрал свои бумаги и, сдерживая восторг, сказал обыденно:
— Надо будет поторопиться, чтобы к сроку…
Это было вместо неуклюжих выражений признательности. В КБ не было заведено благодарить главного за помощь. Аркадий Дмитриевич понимал, что для человека нет тяжелее груза, чем быть обязанным.
Швецова нельзя было причислить к носителям единственной добродетели. Трудно сказать, что в нем преобладало — великодушие или глубокое уважение к людям. Скорее всего великодушие шло от его уважения к человеку. Еще в молодости, в бытность свою токарем московского завода «Динамо», он, недоучившийся студент, испытал доброе отношение к себе старых рабочих, и это запало в душу глубоко и навсегда. Они не корили интеллигентного молодого человека за неумелое обращение со станком. Увидят, что у него получается нескладно, и сами придут на помощь. Он им «спасибо», а они пропустят благодарность мимо ушей. Какие, мол, тут счеты, рабочего человека не положено благодарить за помощь.
А все потому, что видели: старается студент, всю душу вкладывает в дело.
Бывало и наоборот: подчас старым мастеровым необходима была его помощь. Поступит в цех чертеж заковыристого профиля, изведутся люди, да так и не сумеют прочитать. Позовут студента, дадут ему злополучный чертеж и стоят молча, пока «ученый человек» вникнет в суть, ждут.
Недолго приходилось им ждать, потому что студент читал чертежи так же свободно, как книгу. И объяснял их так просто, как если бы всю жизнь только тем и занимался. Его не благодарили, и это было ему по душе. Какие могут быть счеты между своими?
То, что в молодые годы постигалось как наука, в пору зрелости прочно устоялось, стало чертой характера. Молодым специалистам КБ иногда странным образом казалось, что Швецов — это вовсе не Швецов, а совсем другой человек редкостной простоты. Почему-то не укладывалось в сознании, что известный в стране конструктор может быть внимательным и участливым, все казалось, что равенство здесь немыслимо.
С точки зрения здравого смысла, это, пожалуй, необъяснимо. Ну зачем, спрашивается, думать о человеке не то, что он есть на самом деле?
Но, с другой стороны, непререкаемый авторитет, наряду со всеми своими положительными свойствами, имеет еще одно удивительное свойство: его признают все одинаково, а понимает каждый по-своему. Значительное представляется значительным лишь в самом главном. Все остальное в нем только угадывается.
Конечно же, в выдающемся конструкторе мы прежде всего предполагаем мощный интеллект, и как-то невольно думается, что все иные качества этого человека — своеобразное продолжение мыслительного аппарата и тоже подавляют своей мощью и масштабностью. И когда вдруг убеждаешься, что во всем прочем человек этот так же обыкновенен, как ты сам, начинаешь видеть в нем кого-то другого. Только спустя какое-то время, по мере узнавания, сознаешь, что он — это он.
Таких людей мы с радостью берем себе в учителя.
Можно объяснить черту характера человека, но как объяснишь его натуру? Знал ли сам Аркадий Дмитриевич, откуда к нему пришел этот редкостный учительский дар подготовить человека к взлету?
Говорят, что самое главное мы приносим в жизнь из собственного детства. А в детстве у него перед глазами был отец — народный учитель.
В студенческие годы пришлось самому побегать в репетиторах. Необходимость укрепила робкие задатки.
Потом, когда уже был создан «Русский авиационный мотор», командование Военно-воздушной инженерной академии имени Жуковского предложило ему руководить дипломным проектированием. Надо было научить молодых военных специалистов понимать и любить двигатель, а это значило передать свой конструкторский опыт.
В ту пору среди слушателей академии было много приверженцев авиационных двигателей с воздушным охлаждением. Этому способствовали испытания поликарповского У-2, гидросамолета МУ-2 конструкции Григоровича, легкого гидросамолета-амфибии Ш-1, созданного Шавровым, — новейших машин с знаменитым швецовским М-11. Сама жизнь вербовала Аркадию Дмитриевичу сторонников. Именно тогда, на пороге тридцатых годов, начала основательно складываться школа конструкторов авиадвигателей с воздушным охлаждением.
Не могла бы возникнуть школа, не будь учителя.
Был учитель — и появилась школа.
Единомышленники, верные общей идее, — вот что такое конструкторская школа. Это как полигон, где с разных позиций стреляют в одну точку.
Но это и как пчелиная семья, где из одной точки выходят на разные позиции, чтобы вершить общее дело.
Впрочем, школы бывают разные. Нередко под влиянием плодотворной идеи вдали от глазного творца появляются последователи. Их может быть много, даже очень много. Правда, у них нет непосредственного контакта с основным источником идеи, они чаще всего варятся в собственном соку. Главный же творец не спешит им навстречу, понимая, что это сулит ответственность и беспокойство. Такую школу вернее всего назвать заочной.
Совсем другое дело, когда главный творец и его ученики собираются под одной крышей, чтобы надолго остаться вместе. Вырастает дом, вырастают ученики. Складывается одинаковый для всех принцип, стратегия творчества.
В КБ Швецова эту стратегию уподобили штурму многоэтажного здания. Солдаты поднимаются вверх и распространяются по этажу, еще выше — и опять по всему этажу. Так удается охватить все здание. Только так можно подчинить себе большую идею.
И подобно тому, как немыслим без разделения ратный труд штурмующих, невозможен плодотворный труд конструкторского коллектива, если в нем не заложена правильная структура.
Аркадий Дмитриевич понял это сразу. В своем немногочисленном коллективе он создал такие подразделения, как конструкторские бригады, ведущие по узлу, ведущие по двигателю. Несколько позднее, когда КБ пополнилось специалистами, главный выделил перспективную группу. Ее освободили от текущих дел, поручив шлифовать замыслы будущих проектов.
В тридцатые годы специализация только-только получила права гражданства. Поэтому структуру, предложенную Швецовым, можно считать прозрением будущего.
Это была самая настоящая, не заочная, школа. Но главный не любил громких фраз и никогда не употреблял этого слова.
Уже год, как на заводе идет конвейерная сборка моторов. Воплощена идея Орджоникидзе — исчезли последние признаки кустарщины.
Тогда, в день пуска конвейера, Побережский произнес зажигательную речь во славу социалистической индустрии. Он не преминул бы отметить годовщину этого события — юбилеи, праздники всегда были его слабостью. Но Побережского больше нет на заводе, его имя вычеркнуто из списков моторостроителей.
На исходе зимы 1938 года, ясным днем, предвещавшим оттепель, люди растерянно спрашивали друг у друга: «Слышали?»
В этом вопросе была надежда услышать что-то успокаивающее, могущее рассеять тревогу.
— Слышали, Побережского взяли?..
— Не может быть! Почему, за что?
— Ничего не известно.
Оказавшись в тупике, люди всегда ищут спасительный ответ на вопрос, который не дает им покоя. Они призывают на помощь догадки, предположения, воспоминания, и из всего этого сооружают сложнейшие построения, которые прежде никогда не приходили в голову. Так поступают все, но не ошибается только тот, кто не поспешен в выводах.
Многие поверили в виновность Побережского. Рассуждали примерно так: «Ведь именно его, а не меня, тебя…»
А многие не поверили. Не в силах ответить себе на мучительный вопрос, они оставили его открытым на долгие годы. Так жить было куда труднее, надо было чем-то заполнить эту пустоту. И люди с головой уходили в работу, которая от всех бед спасение.
Аркадий Дмитриевич закончил новый двигатель, выросший из третьей модификации заводского первенца. Он уже запущен в серийное производство, приправлен на конвейер, и что ни день — идет отгрузка нового мотора на самолетостроительные заводы.
Похоже, все забыли о том, что обещали этому двигателю имя Серго Орджоникидзе, а может быть, руки не дошли… Но авиационный мотор, как и человек, не бывает без имени. Однорядную звезду воздушного охлаждения с взлетной мощностью 1000 лошадиных сил назвали М-62.
Тысяча сил — мощь! Она на двадцать пять процентов выше, нежели у предшественника. Пусть небольшой, но все же это и рывок в высоту. Истребитель с таким сердечком может вести воздушный бой более чем в четырех тысячах метров от земли. Поликарпов, должно быть, потирает руки…
В КБ стояли перед выбором: либо наращивать мощность двигателя на десяток — другой сил, либо отважиться на глубокую модификацию, сделать существенный бросок вперед. Первое было выгоднее заводу, потому что двигатель, который выпускали несколько лет подряд, хорошо «вписался» в производство и не было необходимости перекраивать технологию. Второе же непременно повлекло бы за собой лихорадку, она всегда сопутствует внедрению нового.
Сложность заключалась еще в том, что решение зависело от технического директора и главного конструктора, а разногласия между ними исключались, поскольку это был один человек — Швецов.
И все-таки верх взяла точка зрения конструктора. По-видимому, тут сыграл роль дальний прицел: ведь после того, как будут исчерпаны ресурсы первенца, можно взяться за принципиально новый проект.
Но вот вопрос: до каких пор можно черпать из одной и той же конструкции? Ведь все имеет предел, нельзя бесконечно перегружать двигатель. Чтобы прибавить мощность, одного желания, к сожалению, недостаточно.
Человек создал двигатель, а природа создала самого человека. Почему же она, самый мудрый конструктор, не смогла наделить свое создание неисчерпаемыми силами? Медики всего мира только мечтают об усовершенствовании сердца, этого человеческого мотора. Но то будут два действия: модификация или замена. А значительное увеличение мощности работающего сердца — как оно должно выглядеть? Разве что вмонтировать в организм компрессор …
А если компрессор придать двигателю? Ведь все дело в том, чтобы питать цилиндры воздухом, давление которого выше атмосферного. Это предотвратит падение мощности с увеличением высоты полета самолета, двигатель перестанет «задыхаться». Значит, воздух нужно сжать перед подачей в цилиндр. Наддув с помощью нагнетателя! Ничего, что сжатие вызовет повышение температуры — сработает охлаждение, испытанное воздушное охлаждение, которое тем интенсивнее, чем выше скорость самолета. А скорость увеличится, двигатель с нагнетателем непременно даст значительно большую скорость.
Выбор был сделан.
Поликарпов, казалось, только того и ждал. Едва завод дал первую партию двигателей с нагнетателем, он сразу пустил в переделку истребитель И-15бис, который еще три года назад с легкой руки Коккинаки завоевал славу «самого-самого».
У Поликарпова было острое зрение. Он и на этот раз раньше других увидел недостаток, присущий его машине, — малую маневренность. Раньше это не так бросалось в глаза, завораживал мировой рекорд высоты. Но теперь, когда появился новый двигатель, пелена с глаз опала.
Новый истребитель со значением назвали «Чайкой». Он и впрямь отличался высокой маневренностью, этому способствовало убирающееся в полете шасси. Максимальная скорость самолета доходила до 440 километров в час.
Если «Чайка» чем-то не походила на чайку, то это, конечно, своими крыльями: Поликарпов создал биплан. Птица обходится парой крыльев, а самолету хорошую маневренность на горизонталях придают две пары крыльев. Они помогают парить, несут его, как былинку.
Новый двигатель Швецова пришелся впору и на поликарповском истребителе-моноплане И-16. Чкалов, испытавший машину в воздухе, дал ей высокую оценку.
Ах, эти оценки мирного времени! Они рождались после мучительных раздумий, взвешивались на аналитических весах неподкупной совести, их давали знатоки своего дела — испытатели, у которых слово — на вес золота. И все-таки эти люди, говорившие сущую правду, заблуждались. Боевая машина могла показать себя по-настоящему только в бою.
В те дни немногие знали, что наши истребители сражаются в небе Испании. Бои уже шли в предместьях Мадрида, и машины Поликарпова были надеждой республиканцев. Первое время они, надо сказать, оправдывали эти надежды: немецкие и итальянские эскадрильи, поспешившие на помощь генералу Франко, не выдерживали натиска наших маневренных, напористых истребителей. Обломки фашистских самолетов, сбитых «нашими», догорали на мадридских площадях, радуя истомленных войною людей. Жители испанской столицы на свой лад перекрестили хранителей неба, дали им ласковые имена. Были бипланы и монопланы, стали «чатос» и «моска» — «курносые» и «мушки».
Далеко на востоке, за тысячи километров от испанского фронта, в русских городах сугубо штатские люди становились стратегами. По вечерам они выходили из домов, обступали огромные уличные карты военных действий и с болью смотрели, как изогнутые черные стрелы, словно сахарные щипцы, сжимали Мадрид.
Республиканцы бились из последних сил. Гитлер, чтобы помочь Франко, бросил в Испанию крупные соединения новейших истребителей Мессершмитта. Их превосходство обозначилось сразу. «Курносые» и «мушки» были не в силах с ними соперничать: в воздухе они оказывались слабее.
Этот вывод тяжкой вестью переходил из инстанции в инстанцию, обрастая заключениями экспертов, особыми мнениями военных специалистов и руководителей авиапрома. Прежние оценки разом поблекли, утратили свою значимость и скорее походили на ярлыки, которые все еще украшают уцененный товар.
В штабах и наркомовских кабинетах бились в поисках ответа на вопрос: как такое могло случиться? Ведь наша авиация всего за каких-нибудь несколько лет совершила гигантский скачок вперед. Только завзятый скептик, а то и просто злопыхатель, мог умалить значение блистательных дальних перелетов, каскада рекордов, размаха авиационных новостроек. Что же произошло?
Ответ давался мучительно трудно. И все же, вырвавшись за рамки привычных представлений, специалисты склонялись к тому, что головокружительные успехи вызвали головокружение. Чем они были значительнее, тем нереальнее мы их оценивали.
Напрашивалась безрадостная аналогия. Будто мы поставили гигантский авиационный спектакль, разыграли его талантливыми силами, и сами же были зрителями и критиками. Но, восхищенные ярким зрелищем, вдруг забыли, что мы не только зрители. Впечатление было так захватывающе, что зритель вытеснил в нас критика. И эту ошибку жизнь использовала против нас самих.
Конструкторам тоже было над чем задуматься. Многолетняя работа «на рекорды» обернулась неожиданным финалом. Разумеется, за плечами осталась хорошая школа, пришла творческая зрелость, и никто не помышлял о том, чтобы перечеркнуть все то, чего удалось достигнуть, но было ясно: дальше придется работать уже не так, как прежде. Наступают иные времена, и часы надо будет сверять не по восхитительным воздушным парадам, а с самой жизнью.
Размышляя о случившемся, Аркадий Дмитриевич чувствовал, как вдруг, подобно ослепительной вспышке, все затмевало видение нового мотора. Оно возникло внезапно, и было неясно, почему повторяется в тот, а не иной момент, но само то, что вспышки эти повторялись в определенной последовательности, как бы подтверждало их неслучайность.
Видение мотора вылилось не из напряженных расчетов и перетасовки вариантов. Его породил импульс иного рода, и, наверное, потому воображение рисовало двигатель как нечто необъяснимое, не имеющее даже устойчивой формы.
Это была завязь мысли. Но мозг конструктора уже начал работать подобно генератору, получившему возбуждение.
То, что представлялось новым авиамотором, на какое-то время стало одушевленным предметом. Конструктор обращал к нему свои вопросы, поверял предположения, делился сомнениями. Ничего, что приходилось самому стоять по обе стороны диалога. Присутствие партнера ощущалось почти физически, и от соприкосновения с ним предположения и вопросы прояснялись и уже не казались праздными. Так легче было утверждать.
Легче было и отрицать, хотя отказ от привычного сложен и труден, как подвиг. Добровольно, без принуждения отбросить идею, которую сам же проводил в жизнь долгие годы, может только тот, кто чувствует себя способным на большее. Аркадий Дмитриевич это смог. Еще не зная точно, как будет выглядеть его новый двигатель, он знал, что больше уже не повторит однорядную звезду. Время ее прошло. Пусть догорает.
В свободные часы неудержимо тянуло к столу. Казалось, стоило остаться наедине с листом бумаги, как сразу потоком хлынут мысли, и их естественным завершением будет краеугольный расчет, к которому все остальное приложится само собой.
Но рука, державшая остро отточенный карандаш, вдруг замирала над листом, потом вздрагивала, как от удара электрическим током, и порывистым движением набрасывала причудливый контур, загадочный и чужой.
За этим следовало неподвижное сидение и полная отрешенность. И только потом, через час, а может быть, и через несколько часов, когда возвращалось обычное состояние, вдруг обнаруживалось, что от начального наброска не осталось и следа. Весь лист был испещрен величественными львиными головами, добродушными медвежатами, хитрыми мордочками лис.
Посторонние глаза увидели бы в этом «зверинце» меланхолический всплеск. На самом же деле вся эта кунсткамера была не чем иным, как своеобразным кодом, который вот так зашифровывал мысль со всеми ее поворотами и богатством оттенков.
Краеугольный расчет не был найден, но в эти мгновения конструктор продвинулся в своих поисках на один шаг вперед.
На заводе Аркадий Дмитриевич оказывался в сумятице неотложных дел, которые не имели прямого отношения к его замыслу. По логике вещей, они должны были угнетать, поскольку уводили от того главного, что теперь заполняло все существо. Но кто объяснит сложность человеческого разума?
Непостижимым образом тревоги заводского дня рождали у конструктора взрывы энергии. Происходило чудо, подобное тому, когда колеблющийся маятник «захватывает», приводит в движение своего неподвижного двойника. Где-то в недрах души срабатывал подобный же принцип, и рожденная энергия «захватывала» примолкнувшую мысль, вела ее дальше.
Такое напряжение ума не могло длиться бесконечно. В какой-то момент оно во что бы то ни стало должно было упасть. Но это уже означало бы, что конструктор всецело завладел идеей.
Девяносто девять процентов пота еще предстояли впереди, но и самый основной, «эдисоновский», процент творчества не был исчерпан. Нужно было вырваться из обыденных представлений, разорвать их прочную цепь, которая непомерной тяжестью пригибала к земле, возвращала к старому.
Расшатать устои одним усилием воли почти невозможно. Тут без постороннего вмешательства не обойтись. Нужен могучий импульс, который перекроет, погасит в нас то, что укоренялось годами.
Сотворить это чудо Аркадию Дмитриевичу всегда помогала музыка, бетховенская, например. Симфонии и сонаты Бетховена, насыщенные огромным драматизмом и эмоциональной силой, оказывали на него неотразимое воздействие. Они врывались в самое сердце, переворачивали душу, жгли, леденили, возносили на высоту, откуда открывались новые горизонты. И то, что большие и острые конфликты всегда получали оптимистическое разрешение, было особенно близко и созвучно натуре Швецова.
Он боготворил «Кориолан». Эта гениальная увертюра воспринималась им как собственное самовыражение, потому что в ней кипели никогда не покидавшие его самого страсти. Настороженность, вдруг вылившаяся в раздумье, трудное решение, подчинившее необузданность разуму, увлеченность, приведшая к непреодолимой преграде, героическое усилие, завершившееся преодолением, — все вместе это была борьба и счастье.
Потрясенный Аркадий Дмитриевич возвращался с симфонических концертов, уединялся в кабинете и подолгу оставался там со своими мыслями, всем существом ощущая обновление.
Это состояние требовало поддержки, и она приходила к нему за роялем, который, как старый друг, откликался на его зов.
Дома царил Шопен. Он был любим во все времена, но далеко не безоговорочно. Его грациозные полонезы, воздушные вальсы, щемящие ноктюрны в часы высшего подъема не находили в душе отзвука. Они не давали ощущения борьбы и потому не в силах были захватить.
Ему нужен был другой Шопен, — тот, который мучился, сомневался, не находил успокоения, но, несмотря ни на что, провозглашал героический порыв.
За роялем Аркадий Дмитриевич преображался. Его лицо становилось возвышенно-красивым, даже величественным, плечи молодо уходили в разлет, руки казались мыслящими существами. Когда звучал глубоко прочувствованный и до боли близкий Этюд № 12, кругом все содрогалось от ярости. Будто могучий прибой врывался в квартиру и, теснимый стенами, клокотал, пенился, вздымался вихрем. Жалобным звоном хрусталя отзывались бокалы в буфете, люстра роняла стеклянный вздох. Все, что было вокруг, соучаствовало в этом взрыве.
В юности, проводя отведенный матерью час за старенькой фисгармонией, застенчивый реалист не думал, что музыка станет для него доброй спутницей в жизни. Его робкие протесты не принимались в расчет, и он подчинялся материнской воле.
Что заменило бы ему музыку теперь, в пору творческой зрелости? Ничего. Она оказалась необходимой.
Теперь лист бумаги, когда Аркадий Дмитриевич оставался с ним наедине, уже не превращался в «зверинец». Двигатель перестал быть видением и приобрел реальный облик. Он еще был полон загадок, но вырисовывалось главное — принцип. Рождалась двухрядная звезда с воздушным охлаждением, которая предвещала невиданные мощности.
Уходящий тридцать восьмой год принес немало разочарований. Но он дал и высшее удовлетворение, какое может испытывать творец. Отказ от старого не нанес душевной травмы, напротив, он вызвал небывалую энергию, что уже само по себе было счастьем. К тому же впереди виделась большая цель, которая вышла из завесы и становилась все яснее и ближе.
Чего еще желать человеку?
2
Около полудня у заводоуправления остановился новенький ЗИС, из него вышел невысокий, широкий в плечах мужчина, на котором была длиннополая шинель и меховая шапка. Пройдя через две стеклянные двери, он кивнул вахтеру и назвался: «Гусаров».
Вахтер по-военному бросил руку под козырек и, едва мужчина миновал вестибюль, снял трубку внутреннего телефона и доложил кому-то приглушенным голосом: «Секретарь обкома».
Всего несколько месяцев назад разукрупнили Свердловскую область, и Пермь стала областным городом. Жители ее возгордились, предчувствуя, что за этим последуют радостные для них события, потому что, как подсказывала им житейская мудрость, в общежитии тем лучше, чем оно меньше.
Теперь в Перми был областной комитет партии, а Гусаров стал первым секретарем.
Аркадий Дмитриевич познакомился с ним на заводе. Первая их встреча была короткой, почти на ходу. Гусаров решил осмотреть ультрасовременный литейный цех, где, как говорили, все пылинки наперечет, а люди работают в белых халатах. В провожатые он взял себе не начальство, а рабочего-формовщика, с которым успел, по случаю, встретиться в обкоме.
Они уже подходили к цеху, а навстречу — Аркадий Дмитриевич с калькой в руке. Формовщик и представил его Гусарову: «Наш главный конструктор и технический директор».
«Товарищ Швецов? Очень приятно. — Секретарь обкома протянул руку. — Будем знакомы: Гусаров Николай Иванович».
Аркадий Дмитриевич хотел было тоже пойти в литейный, но Гусаров запротестовал: «Не смею отрывать от дела. Через часок сам непременно к вам зайду».
В цехе секретарь обкома пробыл недолго. Из города позвонил его помощник и передал, что на проводе была Москва — через сорок минут состоится разговор с секретарем ЦК. Пришлось срочно покинуть завод.
Вторично Гусаров приехал на моторостроительный, когда прошло что-то около недели.
Аркадий Дмитриевич просматривал компоновку и, углубившись в чертеж, не расслышал, как открылась дверь. Неожиданно у его стола словно вырос Гусаров. В гимнастерке и галифе он казался ниже ростом и не таким широкоплечим, как в длиннополой шинели, и всем своим обликом напоминал кого-то виденного не то на портретах, не то в жизни.
Они встретились так, как подобало людям их положения. Еще не зная друг друга, каждый понимал, что независимо от того, как сложатся их отношения, между ними должна быть та главная связь, которая зовется доверием. Иначе невозможно. Без этого можно рассчитывать только на скрытую неприязнь.
Гусаров заговорил первым. Против ожидания, он начал не с вопросов, а с фразы, которая мгновенно расположила к нему:
— Я ведь тоже некоторым образом авиационник, правда, скорее в душе.
Он произнес это с улыбкой, которая объясняла больше, чем значила.
— Это очень приятно, — откликнулся Аркадий Дмитриевич, как бы предлагая собеседнику высказаться подробнее.
Гусаров выложил подробности в нескольких словах: в молодости был на партийной работе, потом запросился на учебу и дошел до последнего курса авиационного института, но неожиданно его отозвали и снова направили на партийную работу. Так и не состоялся в его лице инженер авиапрома.
Николай Иванович говорил об этом спокойно, но от Швецова не ускользнула чуть затаенная жалоба. Захотелось сказать что-то в утешение этому прямому, открытому человеку.
Аркадий Дмитриевич вспомнил, что и ему диплом инженера дался с трудом. Поступил в Высшее техническое училище в 1909 году, а окончил его в 1921-м. И не то чтобы двенадцать лет грыз гранит науки, сама жизнь устроила перерыв. Кончил два курса, а из Перми телеграмма от матери: «Отец скончался». Что делать? Он и ответил домашним: «Приезжайте в Москву». Они приехали — мать, два брата и две сестры, а как жить такому семейству? Вот и пришлось бросить Высшее техническое, податься на заработки. Кем только он не работал в эти годы! Репетитором, корректором, токарем на заводе, прорабом на постройке электростанции…
Гусаров слушал с таким видом, будто был свидетелем редкого откровения. Он не предполагал, что Швецов, знаменитый конструктор, имеет за плечами такую прозаическую историю, которая пристала бы заурядному инженеру. Аркадий Дмитриевич чем-то напоминал ему мастерового, выбившегося в люди и гордившегося своим прошлым. В то же время было в его неторопливой и негромкой речи нечто такое, что выдавало в нем человека, уверенного в себе, независимого и полому откровенного.
Разговор удался, и они расстались, чувствуя друг к другу симпатию.
И вот Гусаров опять на заводе. На этот раз его привело сюда дело чрезвычайной важности. Днями он возвратился из ЦК, где шел разговор о наболевших вопросах авиации, и там договорились о вещах, в которые непременно надо было посвятить Швецова.
У Аркадия Дмитриевича только что закончилось совещание. Оно прошло бурно. Кто-то из технологов обвинил технического директора в том, что он больше главный конструктор, что интересы КБ для него выше всего прочего. Аргумент был не очень значительный, но технолог оказался человеком эмоциональным, и его речь возымела действие. Все, кто находился в кабинете, притихли, ожидая бури.
На какое-то мгновение Аркадию Дмитриевичу показалось, что его судья решил произвести впечатление, потому и отважился на дерзость. «Хотя, почему дерзость? — Швецов тут же пресек эту мысль. — Он технолог и отстаивает свои интересы. Вполне логично. Истина прорывается наружу, только и всего».
Бури не последовало. Справившись с волнением, Аркадий Дмитриевич ответил:
— Не стану отрицать. Это так.
Никто не предполагал, что главный завершит разговор таким образом. Совещание продолжалось обычным порядком, и даже прямолинейный технолог и тот помягчел. Он то и дело называл Швецова по имени и отчеству, подкреплял свои суждения, опираясь на его авторитет, и исподволь ловил взгляд главного, стараясь прочитать в нем прощение.
Оставшись один, Аркадий Дмитриевич захотел отвлечься от неприятного воспоминания и взял свежие иностранные технические бюллетени. Он свободно читал по-французски, вполне успешно справлялся с английским и немецким. Это был не просто интерес культурного человека. Преобладала потребность инженера, конструктора знать, что происходит в мире техники. Он и сотрудников своих настойчиво приучал к иностранной периодике.
На этот раз знакомство с журнальными новинками не состоялось. Никак не удавалось сосредоточиться. Вспышка технолога дала ход мысли, которая зрела уже несколько месяцев, и эта мысль целиком завладела Швецовым.
Надо полностью переключаться на работу в КБ. Занимать два кресла — это значит не сидеть ни в одном. Дело даже не в упреках, хотя они и жестоки. Налицо бессмысленность этакой двукресельности. Ведь никому не придет в голову заставить, скажем, писателя собственноручно печатать свои книги. Это было бы смешно и глупо. Разумеется, в исключительных обстоятельствах возможно всякое, но не всякие обстоятельства надо считать исключительными. В самые первые годы после пуска завода, видимо, имело смысл сосредоточить все инженерные службы в одних руках. Но сейчас-то к чему? Завод достаточно крепко стоит на ногах, все больше приходит инженеров — времена изменились.
Прав, черт возьми, этот технолог. Хорошо видит. Умница…
— О ком такие лестные отзывы?
Аркадий Дмитриевич, видно, адресовал свой комплимент технологу вслух, не то откуда бы такой вопрос у Гусарова. Его фраза отвела Швецова от окна кабинета, они поздоровались и сели друг против друга.
Секретарь обкома сразу заговорил о деле. В ЦК есть мнение провести совещание ведущих конструкторов авиапрома. Всех — и самолетчиков и мотористов. Ему придается важное значение, поскольку есть намерение именно с этого начать подъем отрасли. Совершенно очевидно, что побудительной причиной явились итоги действий нашей авиации в Испании. Разговор, следовательно, пойдет о создании новейшей техники.
Гусаров словно излагал заранее подготовленные тезисы. Он был краток, не вдавался в комментарии.
— И когда? — спросил Аркадий Дмитриевич.
— Надо срочно подготовиться и ждать вызова, — ответил Гусаров. — Скорее всего, в самом начале нового года.
Этот разговор состоялся в двадцатых числах декабря.
Аркадий Дмитриевич имел все основания полагаться на свою память. Она у него была удивительная.
Своему сотруднику он говорил:
— Мне срочно нужен английский журнал «Машиностроение». За прошлый год. Там есть статья об усовершенствовании кокильного литья. Кое-что хотелось бы посмотреть.
— Какая обложка?
— Синяя. Страница, помнится, двадцать шестая.
Когда приносили журнал, статья оказывалась именно на этой странице.
Да что там прошлогодний журнал! Аркадий Дмитриевич отчетливо помнил алгебраическую задачу, которую ему предложили на выпускных экзаменах в реальном училище. Тридцать лет назад!
Однажды, приехав с шефской миссией в Пермский моторостроительный техникум, который, кстати, помещался в здании реалки, он разговорился с преподавателями физики и математики, поинтересовался учебными пособиями. Ему показалось, что эти пособия несут печать школярства, хотя и предназначены для людей, которым нужна основательная математическая подготовка.
Ему возразили, мол, учебники написаны не для ученых мужей, ими пользуются молодые ребята. Тогда он и набросал на доске ту самую задачу, которую решал в свои шестнадцать лет.
На такую память смело можно надеяться. Не случайно Аркадий Дмитриевич не прибегал к записным книжкам и всякого рода дневникам. Огромный фактический и цифровой материал надежно хранился в памяти.
Вот и сейчас, направляясь в Москву, он не обременен никакими документами. В маленьком чемоданчике — только самое необходимое: смена белья, пара галстуков, любимый одеколон да книга, которую не успел дочитать дома. Ни чертежей, ни расчетов. И не только потому, что подобные вещи брать с собой в дорогу, мягко говоря, не рекомендуется. Понадобится чертеж — он его сделает по памяти, потребуется расчет — тут же набросает.
Старенький пассажирский самолет уже около часу в воздухе. Он трудно набирал высоту, припадая то на крыло, то на хвост, и теперь, выбравшись, наконец, на положенную горизонталь, помчался молодо и резво, весело погрохатывая своим неутомимым сердечком.
Под крылом белым-бело. Только прильнув к иллюминатору, замечаешь, что из-под снежного покрывала проступает не то синь, не то чернота лесов, которые отсюда, из поднебесья, совсем не похожи на бесконечные предуральские леса, а скорее так, на небрежные посадки. Они то уходят разливом вширь и вперед, а то вдруг сужаются и выглядят вовсе узкой полоской, которая, кажется, вот-вот иссякнет и оборвется. Но там, где ей оборваться, глаз примечает еще одну полоску, набирающую силу и впадающую в другой, новый разлив, убегающий от самолета вдаль, к самому горизонту.
Верно говорят, что зрение и слух сложным образом связаны. Когда смотришь с высоты вниз, вроде не слышишь клекота двигателя. Но стоит к нему прислушаться внимательнее, перестаешь воспринимать в подробностях то, что открывается на земле.
У М-62 ровный, здоровый ход. Ни снижения тона, ни намека на перебои. Взятая при выходе на высоту нота остается неизменной. Это хорошо, верный признак безукоризненно точной регулировки.
А как капризно вел себя мотор на стенде! То стучали цилиндры, то стружка оказывалась в масле… Странно, в полете об этом думается как-то спокойно, не так, как на земле. Почему-то все представляется только в итоге, будто не было трудностей. Но они были. Люди выбились из сил, прежде чем обозначился моторесурс двигателя. Шесть часов непрерывной работы — и выход из строя, потом девять часов, потом одиннадцать… После каждого выхода из строя приходилось все начинать сначала. Ох уж эта доводка! Она выматывает всю душу.
Но она и открывает конструктору глаза. Ничто иное не дает такого обилия материала для исследований. Это процесс неприятно-необходимый. Нет, просто необходимый. Даже, можно сказать, радостный.
Вон как ладно рокочет двигатель. Пилоту это слаще музыки. А знает ли он, что если предпринять совсем несложную модернизацию, то этот самый М-62 накинет еще процентов двадцать мощности?
Хотя… Теперь-то уж вряд ли придется заниматься модернизацией. Гусаров сказал, о чем пойдет речь на совещании: о новой технике. Об М-62 там и не вспомнят. К нему успели привыкнуть, он стал «своим человеком» в нашей авиации. Спросят: «Что нового?»
Любопытно, что это будет за совещание? Возможно, придет Сталин, он весьма пристрастен к авиации. Говорят, даже сведущ во многих вопросах. Интересно…
На вираже двигатель изменил голос, он стал глуше. Самолет шел над каким-то городом, и внизу открылась россыпь зыбких огней. Обступившая их темнота резко обозначала этот мерцающий электрический островок, и он походил на причудливую деталь иллюминации, невесть откуда сорвавшуюся и упавшую на землю.
Был уже поздний час. Неподвижность и монотонный гул клонили ко сну. Хотелось сосредоточиться, представить себе завтрашнее совещание, но дремота взяла свое.
Аркадий Дмитриевич очнулся, когда подлетали к Москве. Из кабины вышел штурман и сообщил, что самолет сейчас пойдет на снижение и потому надо пристегнуть кресельные ремни. Немногие пассажиры, находившиеся в салоне, принялись выполнять приказание, и было забавно наблюдать, с какой тщательностью они это делают.
Под ногами громыхнуло — это летчик выпустил шасси. Самолет словно запнулся, слегка качнулся вперед, началось снижение.
Через каких-нибудь полчаса Аркадий Дмитриевич ступил на бетонную полосу аэродрома.
3
Кремлевский зал, в котором должно было проходить совещание, имел овальный рисунок, и поэтому все, кто там находился, казалось, сидели совсем близко, почти рядом.
Аркадий Дмитриевич встретил многих старых знакомых. В креслах чинно сидели Поликарпов, Микулин, Ильюшин, Архангельский, руководители наркомата авиапрома и аэрогидродинамического института, видные военные летчики, Еще больше было среди присутствующих вовсе незнакомых людей, но одно то, что они находились здесь, говорило об их причастности к авиации.
Незадолго до начала совещания, прогуливаясь в вестибюле, Аркадий Дмитриевич лицом к лицу встретился с Поликарповым. Они дружески поздоровались, обменялись ничего не значащими словами. Серьезный разговор не клеился, было видно, что Поликарпов занят своими мыслями. Гибель Чкалова, которую в конце прошлого года пережила страна, угнетала его. Ведь катастрофа случилась с истребителем И-180, который он выстрадал и на который возлагал большие надежды. А тут еще репрессии на близких ему людей, помогавших создавать эту машину. Не на него, а на них. Тяжело было смотреть людям в глаза.
Едва Поликарпов скрылся в зале, откуда ни возьмись появился Михаил Моисеевич Каганович, сравнительно недавно назначенный наркомом авиапрома. Он был озабочен предстоящим событием, что выдавал его рассеянный взгляд, однако не увидеть Швецова он не мог — Аркадий Дмитриевич и здесь был едва ли не выше всех ростом. «Что слышно в Перми? — торопливо поинтересовался нарком и, не дожидаясь ответа, кивнул на дверь зала: — Исключительно важное мероприятие!»
Глядя ему вслед, Аркадий Дмитриевич вспомнил лето тридцать шестого года. Тогда вместе с Громовым в Пермь приехал Каганович, он был заместителем Орджоникидзе по авиационной промышленности. На заводе как раз проводили техническую конференцию, впервые в отрасли, и посланец наркомтяжпрома пожелал выступить. О чем он говорил? Запомнилось только его гневное слово против постройки многоэтажных жилых домов для рабочих. Коттеджи в полтора этажа со спальней вверху — за них он ратовал. И заключил: придет время, снесем эти коттеджи и выстроим многоэтажные дома. Никто так и не понял что к чему… Теперь он нарком.
Подошел Микулин, моложавый, подтянутый. Давненько они не виделись, чуть ли не со времени его приезда в Пермь на приемку завода. Много воды утекло с тех пор, было бы о чем поговорить. Но говорить не хотелось, потому что неизбежно пришлось бы коснуться положения дел в их КБ, и тогда это уже говорили бы не уважающие друг друга коллеги, а носители противоположных идей, которым очень не просто найти общий язык.
Тогда, в 1936-м, Микулин был в составе правительственной комиссии, и его служебный долг стоял выше собственных конструкторских интересов. Все, о чем ему рассказал Аркадий Дмитриевич, он воспринял доброжелательно. Сейчас они встретились, как равные, это усугубило положение: фальшивить никто из них не умел и не хотел, а иного способа равно оценить плюсы двигателей с воздушным и водяным охлаждением не было.
Выручил Климов, который тоже коротал время. Он приветствовал обоих учтивым поклоном и тут же, взяв Микулина под руку, увлек его в зал.
Как конструкторы, Микулин в Москве и Климов в Рыбинске выступали в одном амплуа. У них были довольно сильные КБ, и школа моторов водяного охлаждения пользовалась всеми преимуществами большой объединенной школы, о чем на периферии можно было только мечтать.
Уже в силу своей «центральной прописки» она была значительно авторитетнее совсем юной школы Швецова, которая только переживала становление. Одаренные молодые люди с дипломами, стоя перед выбором, естественно, предпочитали работать в центре, нежели на Урале. Тем более, что тут были под боком крупные исследовательские центры, сулившие возможность научной карьеры.
А в Перми что? Костяк КБ составили инженеры технического отдела завода, которых главному удалось обратить в «конструкторскую веру», а обрастал этот костяк молодыми ребятами, окончившими машиностроительный техникум. Так что школа Швецова была школой и в самом буквальном смысле.
Заложив руки за спину, Аркадий Дмитриевич вышагивал по ковровой дорожке и в который уж раз думал обо всех сложностях. Здесь они почему-то не казались такими многозначительными, как дома. Может быть, потому, что уже сегодня, через каких-нибудь несколько часов, будущее его КБ могло круто измениться.
От этой мысли стало легко. Очевидные минусы вдруг обратились в плюсы, и он подкрепил себя прописным утверждением о том, что все, создающееся в трудностях, приходит надолго и прочно. Те, кто свяжет свою жизнь с его школой, будут верны ей навсегда. Хотя бы потому, что она одна и расстаться с нею — значит распроститься со своим призванием.
В зале между тем были уже заняты почти все места. Пустовал только стол президиума.
Но вот открылась боковая дверь и показался Сталин. Все поднялись со своих мест, приветствуя его и шедших рядом с ним Ворошилова и Молотова. Они расположились за столом, и совещание началось.
Молотов председательствовал. Перед ним лежал список конструкторов, и он, сверкая стеклами пенсне, наклонялся к нему и объявлял имя и должность очередного оратора.
Раньше, чем сам оратор, на слова председательствующего реагировали стенографисты. Они, как по команде, припадали на правый локоть и делали свое мудреное дело в высшей степени сосредоточенно, не поднимая головы.
Оратор стоял у стола президиума и был вовсе не оратором в привычном понимании, а скорее учеником, которого внезапно решили проэкзаменовать. Сама обстановка не допускала пылкой речи, обстоятельно изложенной на бумаге и тщательно отрепетированной. Торжественный настрой исключало уже то, что Сталин все время прохаживался по залу, попыхивая своей неизменной трубкой и изредка бросая оценивающие взгляды на выступавших конструкторов.
Говорить нужно было кратко, чтобы в немногих словах ответить на вопросы, поставленные в самом начале совещания перед конструкторами: над чем работаете и над чем думаете работать?
На стенах были развешаны чертежи и диаграммы, которые прихватили с собою многие конструкторы. Они привлекали внимание. Аркадий Дмитриевич отыскал глазами схему нового двигателя Микулина и, напрягая зрение, стал ее рассматривать. Сопоставление с предшествующим образцом говорило в пользу конструктора. Двигатель был компактнее и значительно мощнее.
Получив слово, Микулин рассказал об этой новой работе. Он говорил горячо, ничто его не сковывало, и такая уверенность исходила от него, что непосвященным могло показаться, будто при них родилась сама идея авиационного мотора.
Однако в зале не было непосвященных. Были сторонники двигателей водяного охлаждения и были их противники. Сторонников числилось гораздо больше, и это все знали. Лучше всех знал об этом сам Микулин. Он отлично понимал, что в этой аудитории любое его слово на вес золота.
Аркадий Дмитриевич слушал Микулина с двойственным чувством. С одной стороны, ему очень импонировал этот выдающийся инженер, яркий конструкторский талант, племянник Жуковского. С другой стороны, никак не удавалось отделаться от странного ощущения, будто он, Микулин, заблуждается, и знает об этом, но уже не в силах остановиться и тем более свернуть со своего пути.
Это было навеяно какой-то мимолетной мыслью. Сама мысль ускользнула, а ощущение осталось.
Все же Аркадий Дмитриевич не хотел давать волю чувству. Он больше доверял разуму и предпочитал опираться на достоверные факты. А фактов у него не было.
«Слишком много нетерпимости, — укорял он себя. — Если открыть шлюзы, то это милое качество может все затопить. В конце концов, почему не могут сосуществовать водяные и воздушные двигатели? Только слепому не видно, что „водянка“ служит большую службу. А раз так, значит, она нужна.
Даже хорошо, что у „воздушки“ есть антипод. Борение не будет академическим, беспредметным. А оценки, как всегда, расставит само время…»
Охладив себя этим рассуждением, Аркадий Дмитриевич стал приводить в систему мысли, которые намеревался высказать. Он понимал, что судьба двухрядной звезды будет во многом зависеть от того, как он обоснует здесь свою идею. Нужно выразить самую суть, принцип и заключить сопоставлением с однотипным, скажем, американским двигателем.
Сверкнув стеклами, прикрывавшими глаза, Молотов объявил:
— Товарищ Швецов Аркадий Дмитриевич, главный конструктор Пермского моторостроительного завода.
Аркадий Дмитриевич легко поднялся со своего места и направился к столу. По пути он перехватил брошенный на него Сталиным взгляд, и приготовленная было начальная фраза словно растворилась в памяти, никак не удавалось ее вспомнить.
Овладев собою, он обрел равновесие, и уже ничто не могло его смутить. Здесь у стола, а не на трибуне, не надо было напрягать голос, зал хорошо слышал спокойную речь. По существу, предлагалось поразмышлять вслух, и это было по душе.
Едва Аркадий Дмитриевич заговорил о двухрядной звезде, он почувствовал себя в фокусе множества глаз. И конструкторы, и военные летчики сразу поняли, что речь идет не о «дежурном блюде», а о чем-то таком, что предлагается в противовес микулинской школе. Это было интересно само по себе, но тем более потому, что идея была не московского, а периферийного происхождения.
Воцарилась абсолютная тишина. Ее прошивали только медленные мягкие шаги Сталина, которые теперь тоже казались бесшумными.
Понимая, что нужно быть немногословным и предельно точным, Аркадий Дмитриевич сообщал самое главное:
— Наш новый двигатель будет четырнадцатицилиндровым. Все цилиндры располагаются звездообразно в два ряда. Размещенные по лучам двух одинаковых звезд, цилиндры задней звезды вписываются в интервалы между цилиндрами передней звезды. Этим достигается равномерное воздушное охлаждение всего двигателя. Предполагаем последовательно осуществить два варианта — длинноходовой и короткоходовой.
Во втором варианте, чтобы уменьшить лобовую площадь двигателя, мы решили пойти на снижение высоты цилиндров. А для того чтобы укорочение поршней не сбавило мощность двигателя, увеличим подачу топлива в цилиндры, повысив за счет этого число оборотов.
Многоопытные специалисты, сидевшие в зале, отлично понимали, какие перспективы открывает идея Швецова. Его двигатель позволит выбрать наилучшие формы фюзеляжа и, следовательно, даст возможность уменьшить лобовое сопротивление самолета, то есть повысить скорость. Ведь это выстрел в самую точку!
Но сейчас их более всего интересовала мощность двигателя, только цифра и ничто другое.
Утоляя это нетерпение, Аркадий Дмитриевич заключил:
— Теперь о мощности. Имея вес восемьсот пятьдесят килограммов, наш двигатель разовьет мощность в первом варианте — до тысячи шестисот и во втором — до тысячи семисот лошадиных сил. Это значительно превосходит однотипные американские моторы системы «Райт-Циклон».
По залу прокатился приглушенный говорок. Он тотчас же прекратился, потому что с вопросом обратился Ворошилов:
— Когда мы сможем получить двигатель?
Аркадий Дмитриевич не был готов дать ответ. Он смущенно улыбнулся, неопределенно пожал плечами.
Сталин, оторвавшись от трубки, бросил:
— Подумайте.
Это прозвучало как совет. Только потом Аркадий Дмитриевич понял, что то было приказом.
4
В марте в Москве прошел XVIII съезд партии, и Гусаров возвратился в Пермь с мандатом кандидата в члены ЦК. Неотложные дела мешали ему выбраться на завод, и он откладывал встречу с Швецовым со дня на день.
Об этой встрече Николай Иванович думал еще в Москве. Поздними вечерами, после напряженных часов съездовских заседаний и важных деловых встреч, он возвращался в гостиницу и, валясь от усталости, все же раскрывал свою записную книжку, чтобы подытожить прошедший день. Перебирая страницу за страницей, подолгу задерживался на контрольных цифрах новой пятилетки и в который уж раз углублялся в запись с пометкой «Об авиации».
Только ему одному понятными обозначениями Николай Иванович законспектировал речь Ворошилова, который по праву наркома обороны обстоятельно рассказал съезду о состоянии Военно-Воздушных Сил. Выходило, что наши дела хороши, как никогда. Во всех видах авиации — рост и скоростей, и высоты, и дальности. Собственно говоря, все это было чистой правдой, которую подтверждали внушительные цифры. С точки зрения статистики выкладки наркома были безупречны. Но одно обстоятельство вызывало недоумение: он сравнивал с 1934 годом. Словно не было в помине Испании.
Но что по-настоящему радовало, так это опережающие темпы развития истребительной авиации. Ворошилов подчеркнул: рост в два с половиной раза. Разумеется, он не упомянул Пермский моторостроительный, но Гусаров хорошо знал, чей вклад сколько весит.
Обо всем этом ему хотелось рассказать Швецову.
И Аркадию Дмитриевичу не терпелось свидеться с Гусаровым. Он знал о его возвращении и в глубине души надеялся, что вот-вот секретарь обкома даст о себе знать.
Газетные отчеты о съезде были прочитаны, но Швецову недоставало именно гусаровского восприятия событий. Ему все ближе становился этот человек, умевший за цифрами разглядеть иную суть. Подкупала в нем постоянная готовность помочь в любом трудном деле, не дожидаясь ни просьб, ни намеков. Он не вмешивался в то, что могло показаться запретным, — безошибочное чутье помогало ему вовремя удержаться от напора. Но ему давалось более трудное умение предложить свою помощь так, будто это само собой разумеющееся.
Встреча с Гусаровым была необходима. После совещания в Кремле Аркадий Дмитриевич уже не расставался с мыслью о создании современного конструкторского бюро. Ему виделось крупное предприятие с опытными цехами, с просторными конструкторскими залами и лабораториями, где работников столько, сколько их должно быть, и каждый из них по своим достоинствам — на диво.
Эти радужные мысли и обнадеживали и злили одновременно.
Швецов понимал, что самые прекрасные мечтания остаются бесплодными, если не приложить руки, но, видя конечную цель, он не знал, с чего начинать.
Часто, идя на завод, он ловил себя на том, что по-детски загадывает желаемое. Хорошо бы так: на завод пришла директива из высших инстанций — и все завертелось, пришло в движение. А что, если такая директива поступила минувшей ночью, и сейчас, едва он переступит порог кабинета, ему торжественно ее (преподнесут?
Аркадий Дмитриевич обрывал эту игру еще не переступив порога. Здесь она казалась неуместной.
В один из таких дней, истомленный неотступной мыслью, Швецов сам позвонил Гусарову. У секретаря обкома шло совещание. Было слышно, как он сказал кому-то: «Извините, это Швецов». И сразу же забросал Аркадия Дмитриевича вопросами: «Что нового? Здоровье как? Удастся ли выкроить (вечером часок-другой?»
Они сговорились о встрече, и остаток дня Швецов провел в напряженном ожидании. Ему казалось, что он не готов к серьезному разговору. Что толку вновь повторять свою идею? Нужно предложить радикальное решение.
Есть только один путь: дать новый двигатель. Ничто иное никого не убедит в верхах. Но для этого надо быстрее закончить проект и вынести его на апробацию. Тогда, на совещании, Сталин обронил всего одно слово: «Подумайте». Но оно было сказано после того, как Швецов не нашелся, что ответить Ворошилову. Там не склонны пребывать в неизвестности, а смотрят в корень: когда будет двигатель — и точка. Вот и выходит, что надо форсировать новую машину.
Гусаров внимательно выслушал эти соображения. Доводы главного конструктора казались резонными. Одного не учитывал Швецов: готовый двигатель появится не так уж скоро и, значит, нельзя ожидать решения вопроса в самом ближайшем будущем.
— Как же быть? — Аркадий Дмитриевич с надеждой смотрел на Гусарова.
Николай Иванович немного помедлил и ответил неопределенно:
— Вот и я думаю: как быть?
Теперь они были на равных, и это сблизило их еще больше.
На сей раз им не хватило ни часа, ни двух. Они просидели в домашнем кабинете Гусарова до самого рассвета, когда электричество уже не освещает. На столе осталась пепельница, которую хозяин дома к концу разговора заполнил окурками «Казбека». Холодно поблескивал давно остывший электрический чайник и обиженными казались нетронутые, успевшие зачерстветь бутерброды.
Уже потом, много лет спустя, они не раз вспоминали эту бессонную ночь. Из отдаления она представлялась наивной и даже смешной, потому что разработанный ими план оказался никчемным. Тогда, после долгих раздумий, они составили обстоятельную докладную записку, которую собирались послать в Москву. Были в ней и трижды продуманные доводы, и веские ссылки на решения прошедшего съезда партии, и добрая порция эмоций. Весь этот заряд казался им точным и неотразимым.
А где-то около полудня следующего дня Гусарова вызвали по телефону из Кремля. Закончив разговор, он тотчас соединился с Швецовым и возбужденно сказал:
— Докладную отставить. Намечено новое совещание по авиапрому. У Сталина. Там выскажете лично.
И он назвал дату.
Снова Москва, Кремль и знакомые лица — Климов, Микулин, Ильюшин, Яковлев, Лавочкин… Они разбрелись по просторной приемной и, не в силах скрыть волнения, ожидают вызова. В напряженной тишине бесшумно раскрывается высокая дверь, и с блокнотом в руках входит Поскребышев, личный секретарь Сталина. Отчеркнув что-то на листке бумаги, он называет имя конструктора.
На прошлом совещании обо всем говорили при всех. На этот раз порядок иной: Сталин решил побеседовать с каждым конструктором с глазу на глаз. Да и круг приглашенных значительно уже, чем в тот раз.
Из-за высокой двери не слышно ни шороха. Как будто там никого нет. Это усиливает напряжение ожидающих.
Одни выходят довольно быстро и, едва очутившись в приемной, утирают платками разгоряченные лица. Другие, находившиеся в кабинете дольше, торопливо достают из карманов папиросные коробки или портсигары и с наслаждением затягиваются дымом. Судя по всему, за высокой дверью разговоры не из легких.
И все-таки каждый наперед знает, о чем его спросят. Знает это и Швецов. В прошлый раз ему было предложено подумать о сроках, теперь он может их точно назвать. Разработка проекта нового двигателя окончена, значит, задержка по вине главного конструктора невозможна. Есть соображения и по восемнадцатицилиндровому двухтысячесильному двигателю, их тоже придется изложить… Теперь все будет зависеть только от быстроты продвижения проекта.
Как водится, его, моториста, захотят «спарить» с кем-либо из самолетчиков. Что ж, не исключено, что есть хороший задел у Поликарпова, или, к примеру, у Лавочкина — молодой он, а говорят — блестящий талант…
Бесшумно растворилась дверь и появившийся с блокнотом в руке Поскребышев объявил:
— Товарищ Швецов Аркадий Дмитриевич.
Прерывистый, настойчивый звонок поднял Гусарова с постели. Извинившись за беспокойство, пермская телефонистка соединила секретаря обкома с Москвой.
На проводе был Швецов. Никогда — ни до того, ни после — Гусаров не слышал его таким. Ну, можно ли было предположить, что Аркадий Дмитриевич способен запеть по телефону? Но в трубке отчетливо слышалось, как негромко, очевидно, кого-то сторонясь, Швецов пропел:
Тут же он безудержно расхохотался и, еле сдерживаясь, поздоровался с Гусаровым.
— Что случилось? — Николай Иванович был не на шутку встревожен.
— Все чудесно и распрекрасно! — кричал в трубку Аркадий Дмитриевич. — Сверх всяких ожиданий! Полное понимание и поддержка! Принято решение!
Гусаров не сразу нашелся, что и ответить. Сон у него как рукой сняло, но то, что он услышал, походило на сон.
— Аркадий Дмитриевич, дорогой! — теперь уже кричал Гусаров. — От всего сердца поздравляю! Жму руку! Это здорово!