Черт его знал, что так получится. Русские рванулись вперед, как дьяволы, и только очень быстрые ноги помогли некоторым финским ребятам уйти от их удара за каменное укрытие соседнего скотного двора. Но Пекка Хильясало не имел таких быстрых ног и был настигнут крайним русским солдатом на краю ягодного сада.

Сперва столкнулись их автоматы. Они столкнулись в тот момент, когда дуло автомата медлительного Пекки повернулось назад, чтобы сразить русского, а приклад русского автомата завершал взмах вслед затылку Пекки. Приклад русского получил от быстроты и силы этого взмаха дополнительный вес в сотни килограммов. И когда он вместо затылка финна встретил на своем пути ствол его автомата, руки финна не удержали оружия. Краем глаза финн успел заметить место его падения, и какой-то долей мозга успел сообразить, что попытаться отпрыгнуть к нему и подобраться слишком невыгодное дело.

Но пока одна доля его мозга занималась этим соображением, руки его уже впились в автомат русского.

А руки у него были тяжелые и сильные, способные поднимать многие пуды. Он рванул ими русского к себе, и лица их сблизились, выражая гнев и ярость. Пот обильно покрывал широкий лоб русского и, дополняемый каплями из-под зеленой пилотки, сбегал вниз по загару его молодых щек, блестя на солнце неровными, извилистыми полосами. В его светлых глазах, смотрящих прямо в глаза Пекки, была угроза, и рот раскрылся, обнажая зубы, тоже не для улыбки. Досадуя на задержку в своем движении вперед, он попробовал высвободить свой автомат из рук Пекки, ворочая им вправо и влево. Но черта с два! Не на такого он напал. Пекка рванул его к себе еще раз и опрокинул на землю вместе с автоматом. Продолжая вырывать автомат, он уперся в русского ногой. Но этого не стоило делать. Русский вывернулся из-под его ноги, заставив ее уйти в пустоту. А на второй ноге Пекка не удержался и тоже упал, ткнувшись головой в малиновый куст.

Падая, он выпустил автомат из рук, чтобы опереться на них при падении. И тяжесть, которую приняли на себя его руки, была настолько солидной, что он не сразу смог потянуться за русским, когда тот вскочил на ноги. Стебли малины помешали ему с нужной быстротой вытянуть руку, и вместо горла он вцепился русскому в гимнастерку. Рука скользнула по крепкой материи, застряла на кармане и вырвала его, но не остановила русского, успевшего не только вскочить, но и плотнее прижать рукой пилотку к своим светло-русым волосам, схожим по цвету с волосами Пекки. И когда Пекка протянул за ним вторую руку, он получил по ней такой удар прикладом, от которого треснула кость. Он взревел от этого удара и на целую минуту перестал видеть божий свет. Если бы русский не спешил, дело могло кончиться хуже, но русский торопился, и когда Пекка от его удара приник отяжелевшей головой к земле, он умчался за своими.

Когда блеск солнца снова проник в глаза Пекки, светлевшие двумя голубыми точками на его широком темном лице, он первым долгом перевалился поглубже в малиновый кустарник, подтянув к себе поближе тяжелые неуклюжие ноги, не сумевшие унести его от беды. Упираться на правую руку он не мог. Проклятый русский переломил ее у плеча. А левая рука все еще что-то сжимала. Разжав пальцы, Пекка взглянул на то, что из них выпало, и пролежал некоторое время без движения, пропуская мимо себя русские голоса и топот.

Ждать пришлось долго. И пока он ждал, пригибая голову как можно ниже, глаза его поневоле видели перед собой оторванный русский карман да еще какой-то клочок бумаги, оказавшийся в нем. Это был белый конверт, слегка измятый жесткой рукой Пекки. Что-то было написано на нем, должно быть имя этого проклятого русского, а внизу — имя и адрес того, кто ему писал. Дьявол мордастый, как он ударил его, Пекку, по руке. Этой рукой Пекка мог поднять над головой гирю в пятьдесят кило весом, а русский взял и переломил ее, как ненужную сухую хворостинку, своим глупым автоматом.

Но что-то нужно было делать, если он собирался ускользнуть от русских. Опираясь на левую руку, Пекка слегка приподнялся и сел, стараясь не колыхать стебли малины. Правая рука пошла к черту. Это он ясно понимал. Двигать ею он уже не мог, и когда приподнялся, то по ней прошла такая боль, что он даже застонал слегка, скрипя зубами. Взяв правую руку за кисть, он положил ее на колено, чтобы придать ей согнутое положение. В этом положении он достал левой рукой из кармана бинт и стянул им сколько мог место перелома выше локтя, подтянув концом бинта кисть поврежденной руки к шее, чтобы удержать руку в согнутом положении.

Но и после этого он вынужден был просидеть еще несколько часов среди зеленых ягод малины, ожидая вечера. Конечно, рука срочно требовала врача, но не попадать же ради этого к русским. Не хватало еще такого позора, чтобы он попал на попечение к своим смертельным врагам. Один русский подбил его, а другие русские будут лечить. Что может быть обиднее?

И как это он упустил его, не ответив на удар? Он мог бы достать его хотя бы ножом. О, черт! Ножом надо было его ткнуть, а не отрывать у него карман с ненужным клочком бумаги. Догадайся он вовремя выхватить нож, русский лежал бы сейчас тут с выпущенными кишками, а он, Пекка, сказал бы ему: «Что? Получил? Будешь знать, как трогать Пекку Хильясало». А теперь вместо русского перед ним только кусок его кармана и смятая бумажка с его именем. А на черта ему имя без самого русского?

Пекка шевельнулся, чтобы отшвырнуть в сторону лоскут солдатской гимнастерки и скомканный конверт, но резкая боль в правой руке заставила его замереть в одном положении. Проклятый русский! О, дьявол! Подвернись он сейчас, Пекка прикончил бы его одной рукой, несмотря на его здоровые лапы. Чертов медведь! Не хватало еще потерять руку из-за какого-то рюсси.

До позднего вечера таился Пекка в тени малинника, стараясь не шевелиться. И все это время близко перед его глазами торчал ненавистный кусок зеленого русского кармана с измятым конвертом. Написанные химическим карандашом буквы отчетливо виднелись на несмятых местах, и почти все они были похожи на финские буквы. Прислушиваясь к тому, что творилось вокруг, Пекка временами ворочал головой вправо и влево, а затем опять возвращал ее в то положение, при котором глазам ничего больше не оставалось делать, как разглядывать эти чужие буквы, составлявшие имя его врага, которого он так непростительно упустил, забыв о ноже.

До поздних сумерек сидел Пекка, пригнувшись над именем и адресом ускользнувшего от его мести русского, а потом осторожно приподнялся, окидывая взглядом ряды малиновых кустов. Они хорошо укрыли его от русских, чьи голоса доносились к нему со стороны дороги. По ней катились теперь их машины и орудия, готовые пробивать в новых местах оборону финнов. Кусты малины уходили в сторону от дороги, опускаясь к луговой низине, над которой уже поднималась белая пелена тумана. А за низиной виднелся лес куда и решил направить свой путь Пекка Хильясало.

Но едва шагнув с места в направлении тумана, он остановился. Что-то ему нужно было сделать, прежде чем уйти отсюда. Сдвинув светлые брови на темном лбу, он медленно повернул вправо и влево свою тяжелую квадратную голову, крепко сидящую на плотной шее. Взять автомат? Но какая ему польза от автомата, если он все равно не сможет из него стрелять? Нести его просто так без пользы в левой руке? Но левая рука понадобится для всяких других дел в дороге. И, неся автомат, он скорее получит пулю от русских, если попадется им на глаза. Все же что-то еще удерживало его на месте, и в поисках причины этого он кинул взгляд себе под ноги.

Да, там оно все еще лежало, имя русского, против которого кипела в нем ярость. В ожидании темноты он убил его в мыслях десятками разных способов, начиная с того, что успел выпустить в него еще до столкновения пулю из автомата, и кончая тем, что легко настиг его в беге и вонзил нож между лопатками. И, убивая его в мыслях разными способами, он привык иметь перед глазами как бы некую долю убиваемого и теперь сразу ощутил нехватку чего-то.

Не нагибаясь вперед, чтобы избежать боли в сломанной руке, Пекка медленно присел, согнув колени. И когда его левая рука коснулась земли, он сгреб ею скомканный конверт с лоскутом русской гимнастерки и сунул себе в карман. Для чего это было нужно, он и сам не мог бы объяснить, но после этого уже ничто не мешало ему двинуться неторопливо вдоль малинника в сторону леса.

Всю ночь без остановки брел он по лесу на север, прислушиваясь к отдаленному грохоту орудий и громыханью русских машин по дорогам. Встречая болото или озеро, он терпеливо обходил их и затем снова брел в сторону ночной зари. Натыкаясь на дорогу, он предварительно останавливался, высматривая и прислушиваясь, и лишь потом неуклюже перебегал ее на цыпочках, придерживая левой рукой правую. Далее он опять шел своим неторопливым крестьянским шагом, тяжело переставляя короткие, крепкие ноги, обутые в солдатские ботинки.

Недолгие сумерки летней ночи помешали ему уйти далеко, и к восходу солнца он опустился на подсохший желтый мох у края болота, сняв с головы суконную солдатскую кепку. Кусты ивы не были надежной защитой от посторонних глаз, но правая рука не позволяла забираться в густую чащу. С каждым часом она все болезненнее отзывалась на любое его движение. Извлекая из правого кармана штанов кисет, он весь изогнулся наподобие винта, едва не разорвав кармана. Развязывание шнурка кисета тоже доставило ему много хлопот. Проклятый русский! Он сейчас несется, наверно, вперед с той же торопливостью и даже не вспоминает, что оставил по себе такой след. Встретить бы его еще раз!

Один только раз. И уж теперь Пекка знал бы, как с ним разделаться.

Трубка и спички лежали у него в левом кармане куртки. Зажав коробок между коленями, он закурил. Правая рука ныла. Что-то в ней творилось неладное. Он прислушался к боли, сжимая широкие челюсти. Не случилось бы беды. Конечно, можно было выйти на дорогу, и тогда нашлось бы кому спасти его руку. Но там, на дорогах, ему нужен был только один человек. Только один, будь он проклят.

Пекка выкурил трубку, выбил ее о носок ботинка и осторожно откинулся на спину, положив согнутую правую руку себе на живот. Заснул он почти сразу, но не очень спокойным сном. Боль в руке напоминала о себе даже сквозь сон. Рука болела, когда он проснулся во второй половине дня. Что-то грызло ее внутри. Он сел, и боль немного утихла. Рука требовала, конечно, основательной перевязки, но где было ее добиться, не выходя на дорогу?

В левом кармане брюк у Пекки лежали две пластинки сухого хлеба и четыре куска сахара, оставленные от вчерашнего завтрака. Маленький запас пищи он всегда старался иметь при себе в ожидании того, что давала походная кухня. Другие ребята высмеивали его за это. Но хотел бы он знать, чем они питались вчера после того, как русские отбросили их от кухни, от штаба и от личных вещей, оставленных в бараке. Прикончив одну хрустящую пластинку и два куска сахара, Пекка выкурил трубку и снова прилег в ожидании вечера. Хотелось пить, но это можно было сделать в пути.

И опять он брел всю ночь, оберегая правую руку от встречных сучьев, и опять притаился на день. Поваленная случайным снарядом ель приютила его среди своих ветвей. За день он очистил ножом от коры всю нижнюю часть ее ствола, соскабливая с обнаженных мест белую, сладкую пленку. Этим он дополнил свой обед, после которого в левом кармане брюк у него осталось только русское письмо с обрывком гимнастерки. Рука ныла не переставая, но выходить на дорогу он не собирался. Только одно обстоятельство могло бы выманить его на дорогу. И, думая об этом обстоятельстве, Пекка заскрежетал зубами, ударив несколько раз ножом по расщепленному пню ели.

На третью ночь он едва не увяз в болотах, прилегающих к станции Тали. Свирепая перестрелка справа и слева заставила его углубиться в самые непроходимые места. Но зато по ту сторону болот он попал наконец к своим.

Лотты не решились тревожить его распухшую руку и переправили прямо в дивизионный госпиталь. Там у него спросили:

— Давно?

— Три дня.

— Что же ты сразу не явился?

— Куда? К рюссям?

— Да хотя бы к рюссям, если тебе рука дорога. А теперь за нее никто и двух пенни не даст.

Так обернулись его дела. Два пенни. Да, это была неважная цена за руку, поднимавшую когда-то над головой пятьдесят кило. И все оттого, что он вовремя не выхватил ножа. Ножом надо было ударить. Ножом! Перехватить его немного покрепче рукой хотя бы за ногу, чтобы он ткнулся носом в землю, и — ножом!

Все же в походном госпитале с его рукой сделали все, что могли. Под общим наркозом ему снова разъединили изломы кости, которые уже начали неправильно срастаться. Эта операция вызвала новое воспаление, затянувшееся на многие недели. Временами у него поднимался жар, и в полубреду он срывался с койки, требуя дать ему рюссю. Санитар перехватывал его, укладывал обратно и успокаивал как мог.

— Какого тебе еще рюссю? — говорил он. — Нету здесь рюссей.

— Все равно какого, — хрипел Пекка. — Все равно какого.

— А на что тебе рюссю?

— Мне бы только воткнуть в него нож. Только нож воткнуть.

— Э-э, когда хватился, — говорил санитар. — «Нож воткнуть». Попробуй достань их теперь, когда фронт стабилизировался. А раньше где ты был, когда они вперед прорвались? Тогда и втыкать надо было.

— Тогда и втыкать надо было, — соглашался Пекка. — Да… Тогда и втыкать надо было…

И он вновь принимался метаться в постели, скрипя зубами.

Осматривая его руку, хирурги озабоченно переглядывались и все настойчивее поговаривали об ампутации. Но доносившийся до них при этом скрежет его зубов, дополняемый злым блеском воспаленных глаз из-под сдвинутых светлых бровей, заставлял их откладывать свое намерение.

А тем временем крепкий организм делал свое дело. Жар в руке постепенно спал. Это позволило сменить временную шину на гипс. Но до гипса он успел столько раз повредить своей руке, что сращиванье кости затянулось еще на месяц. И даже после этого срока ее нельзя было считать восстановленной. Повторные ушибы отбили у нее охоту срастаться. Когда Пекка выразил по этому поводу свое неудовольствие, лотта сказала ему:

— Не надо было выскакивать из постели в погоне за рюссей да нас пугать.

Но этими словами она только прибавила Пекке горячих углей в тот жар, что пылал в его груди против рюссей.

В походном госпитале Пекка не нашел человека, умеющего читать по-русски. В тыловом госпитале он нашел такого среди санитаров и первым долгом спросил:

— Откуда ты знаешь русский?

Тот пожал плечами и ответил:

— Каждому финну следовало бы знать язык соседа, который в пятьдесят раз многочисленнее.

— А ты сам уж не рюсся ли? Откуда родом?

— Из Хельсинки.

— A-а. Ты, видать, еврей. Они всегда знают все на свете. Угадал я или нет?

— Угадал.

— А я коренной хямяляйнен и могу с гордостью сказать, что в той маленькой деревне Суокуоппа, откуда я родом, нет ни одного еврея.

— Потому-то она не более как маленькая деревня, — сказал санитар.

— А?

— Ты меня зачем звал? — спросил санитар.

— Прочитай мне вот это письмо, — сказал Пекка.

Санитар прочел ему русское письмо. В нем говорилось:

«Родной мой Степушка! Вот мы и домой вернулись. Но радоваться этому не приходится. Одна слава, что домой, а дома-то нет. Немцы при отступлении спалили всю деревню. Даже для скотины места не оставили. Живем мы в землянках. Но и землянки не у всех еще есть. А скотина, какая уцелела, под общим навесом стоит. Туго нам тут без вас приходится, Степушка, ой как туго. Только и живем надеждой, что прогоните скоро этих гадов проклятых с нашей земли и вернетесь домой. Пиши, Степан. Помни, что думаю о тебе постоянно. Девочки наши здоровы и тебе привет шлют. Крепко целую. Твоя Дуня».

А из надписи на конверте можно было понять, что того русского солдата звали Степан Петрович Смирнов и что написала ему это письмо Евдокия Ивановна Смирнова из колхоза «Луч», Еловецкого района, Ленинградской области.

Об этом колхозе и вспомнил Пекка, вернувшись домой. Вспомнил не сразу. Первые дни не было надобности вспоминать — до того обильны были они радостью. Первые дни оба его мальчика так и висли на нем, обрадованные его появлением. Три года они знали об отце только то, что он пребывает «где-то там», где очень опасно и страшно. И вот он теперь был с ними, живой и здоровый. Жена тоже сияла от радости. В первый момент она с тревогой взглянула на его правую руку. Но все тревоги ее сразу развеялись, когда эта рука обняла ее с прежней силой.

А на третий день, приканчивая свою тарелку толченой картошки с молоком, он сказал:

— Пойду опять к Эмилю Хаарла.

— Да, надо, — сказала жена. — Полтора гектара — это все-таки только полтора гектара.

Она была еще молодая и крепкая женщина, но губы ее уже начали стягиваться в мелкие морщины от постоянной озабоченности, и темные волосы заметно поредели. Прошло то время, когда из них получалась толстая коса, свисавшая почти до пояса. Теперь они легко укладывались на затылке в комок, величиной с детский кулак.

— Да, — сказал Пекка, глядя на ее щеки, потерявшие прежнюю округлость. — Надо продолжить у него осушку болота, если он, конечно, без меня не продолжил.

— Нет, — сказала жена. — Хватало у него забот и без того с таким-то хозяйством.

— Он давно вернулся?

— Недели две.

— Пойду завтра. До зимы месяц покопаю. Это двадцать тысяч. После зимы еще месяца на два хватит. А зимой топором поработаю в Мустаниеми. Будем выбираться, как наметили.

— Да, надо, — сказала жена, отбирая у старшего мальчика кусок хлеба, только что взятый им с тарелки. Разрезав кусок пополам для обоих мальчиков, она продолжала — Полтора гектара — это годилось бы где-нибудь возле Хельсинки. Там всю землю можно пустить под овощи, ягоды и фрукты. А на доходы можно еще дом для дачников построить — не только самим прожить. А здесь кому продавать, если даже в Савуселькя рабочие живут своей картошкой.

— Да, но возле Хельсинки тебе землю не продадут, — сказал Пекка. — А если и назовут цену, то на ногах не устоишь.

— А здесь не меньше пяти гектаров надо иметь, чтобы снимать все нужное для самих себя и скотину держать.

— Но здесь тебе и не продаст никто, — сказал Пекка.

— Нет, не продаст, — согласилась жена. У всех соседей та же беда, что и у нас.

— Говорят, возле Корппила можно купить землю, — сказал Пекка.

— Вот бы хорошо! — сказала жена.

— Хорошо-то хорошо, но это станет в четыреста тысяч, если не в полмиллиона марок.

Жена вздохнула и, плеснув мальчикам в кружки остатки молока, принялась убирать со стола. Чтобы подбодрить ее, Пекка сказал:

— Ладно. Выберемся.

Но жена еще раз вздохнула, и в голосе ее была жалоба, когда она сказала:

— Пора бы уж. На таком клочке одному дай бог прожить. И не земля это, а горе. В одной части голый песок, в другой — голая глина. Только на картошке и держимся. Да и мне бы тоже спину разогнуть пора. Три года — и все одна, все одна. И дети на мне оказались в самом трудном возрасте. Теперь хоть скоро к работе можно будет приучать. А я одна билась.

— Ладно, Хенни, — сказал еще раз Пекка. — Теперь все наладится. На пять гектаров нам нужно наколотить— в этом все дело. Считай, что на полтора гектара мы выручим с продажи нашего участка и даже на два, если целину купим. А на остальное вот эти руки добудут. Начнем с болота Эмиля Хаарла.

Но именно болото Эмиля Хаарла оказалось тем самым, что вернуло мысли Пекки Хильясало к русскому колхозу «Луч».

Первый день все шло хорошо. Он обновлял старую канаву, срезая острой лопатой с ее боков наплывы и углубляя дно. Эта работа была ему приятна тем, что быстро подвигалась вперед. За половину дня он продвинулся по следам своей былой работы на такую длину, какую перед войной с трудом прокапывал за два-три дня.

Сам Эмиль Хаарла пришел полюбоваться его работой. Спустившись от своей усадьбы на заливные луга, он постоял немного у того места, откуда канава брала свое начало, и посмотрел вдоль нее в сторону болота, где над ее продолжением трудился Пекка. От него до Пекки канава выглядела такой, словно ее только что прокопали заново. Темно-коричневые срезы торфа на ее боковых скатах все утолщались по мере удаления канавы в сторону болота, а срезы глины все убывали, образуя только нижнюю часть канавы, на дне которой поблескивала вода.

Канава протянулась прямая, как стрела, и Пекка выбросив наверх очередной пласт влажной глины, проверил ее ширину у верхнего края и глубину, подержав для этого свой метровый черенок лопаты поочередно в горизонтальном и вертикальном положении. Дно канавы он измерял двойной шириной железной части лопаты. Все шло гладко в его работе. Увидев подходившего к нему хозяина, он выбрался из канавы и закурил трубку. Хозяин приблизился к нему, неторопливо передвигая длинные ноги в тяжелых сапогах, и сказал тихим голосом:

— Для первого дня дело неплохо идет как будто?

Вид у него был такой, словно он стеснялся немного того, что заставил на себя работать чужого человека, и своими словами старался прикрыть это стеснение. Пекка указал ему подбородком на ту часть канавы, которую еще предстояло очистить. Чем дальше она шла к середине болота, тем больше виднелось в ней воды. И он сказал ворчливо своим басовитым голосом:

— Там было бы легче копать новую, чем очищать старую.

— Да, пожалуй, — согласился Хаарла, помедлив немного, и в его тихом голосе прозвучало такое, словно он признавал виноватым себя за эту воду, что набралась в канаву за три года. И как бы в оправдание своей вины он добавил — Зато от середины болота дальше поведешь новую. Только просеку сквозь кустарник делай не уже трех метров, как договорились.

— Да, — сказал Пекка. — Но еще хватит возни со старой.

И его левая ладонь осторожно прошлась по правой руке выше локтя. Он так ретиво действовал в этот день лопатой, что больная кость руки вдруг снова напомнила о себе. Он имел обыкновение держать черенок лопаты в ее нижней части правой рукой, и это ее утомило. В лопату попадали не только торф и глина, но и камни. Некоторые из них весили немало. А выбрасывать их на высоту метра приходилось той руке, которая держала лопату внизу. Кроме того, лопатой же приходилось обрубать корни молодых кустарников, давших первые побеги три года назад. И в этих случаях каждый удар лопатой отзывался в больной кости правой руки.

— Пойдем к нам обедать, — сказал тихо Хаарла.

— А? Нет. Зачем же, — возразил Пекка. — Мне старший мальчик сюда принесет обед.

— Ничего, пойдем. Ради первого дня пообедаем у нас, — повторил, застенчиво улыбаясь, Эмиль Хаарла.

Он был выше Пекки на полголовы, если брать за мерку его собственную голову, словно бы нарочно непомерно удлиненную от подбородка к выпуклому лбу. А если бы меркой служила небольшая квадратная голова Пекки, то разницу в росте можно бы обозначить почти целой головой. Зато туловище Хаарла, обтянутое желтым свитером, выглядело тоньше, чем у Пекки, что не было, однако, признаком его хилости. Свисающие с узких плеч жилистые руки заканчивались такими крупными кистями и ладонями, которые ясно показывали, что этот человек хватил на своем веку работы.

Он спрятал эти ладони в карманы и тем же тихим голосом повторил свое приглашение. Пекка обтер мохом запачканные глиной сапоги, и они пошли через заливные луга в сторону главного бугра, на котором стоял дом длинного Эмиля. С главного бугра они оглянулись на болото, и оно предстало перед ними полностью в окружении возделанных бугров, поросшее из конца в конец ивняком и мелкими березками, уже потерявшими свою летнюю одежду. Эмиль сказал своим неторопливым, тихим голосом:

— Когда эта канава пройдет до конца, через нее поперек проведем еще две канавы. А если и это не поможет, еще добавим. Работа тебе будет и после зимы.

— Ого, — сказал Пекка. — Это тебе гектаров шесть новых лугов.

— Не только лугов, — ответил Эмиль. — Попробую и посевы. Вон там у меня тоже было болото. А после осушки уже два раза снял овес, ячмень и тимофеевку.

— У тебя, я смотрю, ни одного метра даром не пропадает, — сказал Пекка.

— А у тебя разве пропадает?

— У меня? Из полутора гектаров? Да они у меня вот! — И Пекка вытянул ладонь, разогнув и согнув на ней пальцы — словно беря что-то в горсть. — А у тебя пятьдесят семь.

— А у меня они тоже вот, — сказал тихо Эмиль, потупив слегка от застенчивости взгляд своих выпуклых зеленых глаз и тоже вытягивая вперед ладонь, размерами покрупнее, чем у Пекки. И этой же ладонью он сделал движение, предлагающее посмотреть вокруг.

Пекка посмотрел. Действительно, все поля были удивительно ладно пригнаны друг к другу у Эмиля Хаарла, и дороги по ним были проложены очень экономно в обход пашням. Каждый луг имел свой сарай для сена. Поля, служившие для его стада дополнительным пастбищем до сенокоса, теперь были распаханы и засеяны озимой рожью и пшеницей. Они уже зеленели сплошными зелеными коврами, получив нужную долю удобрения. Картофельные поля были полностью убраны, несмотря на то, что занимали довольно большое место среди земель Хаарла. Ботва на них лежала в аккуратных кучах, готовая к тому, чтобы весной просохнуть и быть сожженной для дополнительного удобрения.

Рядом с картофельными полями шла уборка турнепса и кормовой свеклы. Этим занимались женщины, приглашенные из соседних мелких хозяйств. Немного далее работник Эмиля распахивал под зябь те из сжатых полей, которые не получили семян клевера. А на жнивье, засеянном весной клевером, уже давшим за лето первую нежную зелень, теперь свободно паслись медлительные от сытости коровы и овцы. Их стало больше у него за время войны, и это заставило его выстроить рядом с каменным коровником новое хранилище для корнеплодов, над которым сейчас трудились два плотника, взятые из соседней деревни.

Сам Эмиль был мобилизован лишь в последний год войны во время летнего наступления русских и сразу же отпущен после заключения перемирия. Это помогло его хозяйству сохраниться в образцовом состоянии.

Пекка совершил на месте полный круг, обозревая его владения. Эмиль избрал для своего дома такой бугор, откуда мог видеть самый отдаленный кусок своей земли.

— Отсюда и твоя земля видна, — сказал он. — Видишь?

— Да, отозвался Пекка. — Сдается мне, что ты и ее охотно пристегнул бы к своей.

— Это можно бы, — застенчиво ответил Хаарла. — Ты скажи, когда будешь собираться отсюда.

— Но ведь между нами лежат участки Корвинена и Раутио.

— С ними молено будет устроить обмен.

— А ты сам не продашь гектара три, чтобы мне не уезжать?

— Нет, я землей не торгую.

— Только покупаешь?

— Да, не хватает мне еще немного для одного дела, — с виноватым видом признался Хаарла, кладя свой длинный подбородок на грудь и глядя в сторону.

— Сколько же тебе надо? До войны ты уже купил участки у двух уехавших отсюда малоземельников. Вчера вдову Лойминен уговаривал продать ее гектар и тоже уехать в город. А теперь и от моего клочка не отказался бы.

— Кто откажется от лишнего гектара? — сказал кротко длинный Эмиль. — Разве ты сам не хотел бы прибавки к своему бугру?

— Я?

Пекка даже не знал, что ответить на это — настолько не подходило сказанное Эмилем в равной мере к ним обоим. И пока он моргал глазами, осмысливая услышанное, Эмиль добавил, как бы в оправдание своей корысти:

— Такая уж у человека природа, чтобы желать постоянно приобретать все больше и больше. Это вложено в него самим богом, и не нам это изменять. Но оно и есть самое главное, что помогло человеку подняться. Только любовь к собственности дала ему силу сделать на земле то, что он сделал. Это ты и по себе можешь видеть.

— Я?

— Вот здесь, например, был когда-то совсем дикий край. Одни лесистые бугры и болота между ними. А мы превратили их в плодоносящие поля, работая каждый на своей доле земли и думая только о ней. Разве не так?

— Да, так, пожалуй. Да, — согласился Пекка. — Только вот, если бы эти доли были ровнее…

— Но, обрабатывая каждый свою долю и думая только о ней, мы обжили и сделали полезным для страны целый край.

— Да, да. Но если бы…

— Вот какие результаты получаются, когда человек работает на своей собственной земле, а не на чужой, как в советской России. Там таких превращений не может быть. У них там огромные пространства земли лежат пустыми в их Сибири и Средней Азии и будут лежать. А если бы они отдали своим людям в собственность по гектару, по два, то лет через десять-пятнадцать эти земли стали бы такими же полезными и обжитыми, дающими людям хлеб.

— Да, — сказал Пекка, продолжавший думать о своем. — Собственность — это хорошо. Но плохо, когда она у многих до того мала, что даже не кормит, а у некоторых…

— Все мы через это прошли, — поспешил сказать Хаарла и повернулся, чтобы идти к дому.

Но Пекка был из тех, которые непременно договаривают начатое слово до конца, и потому сказал, зашагав рядом с хозяином:

— А у некоторых она, пожалуй, крупнее, чем надо.

— Никому в Суоми не запрещается прибавлять к своей собственности сколько он желает, — сказал Эмиль.

— Так-то оно так, — ответил Пекка. — Но сколько бы иной не желал, а прибавка всегда уходит к таким, как ты, у кого и без того много. А у кого мало, тот обыкновенно последнее теряет вместо прибавления.

— У тебя прибавится, — заверил его Эмиль Хаарла.

Да, в этом все было дело, чтобы прибавилось. В этом было все дело. И, сидя за столом Эмиля Хаарла, Пекка думал о том, что другого пути у него нет. Он должен добиться, чтобы все в жизни у него пошло как у Эмиля Хаарла. Не с теми должен совпадать его путь, кто теряет последнее, а с теми, кто умеет прибрать это последнее к своим рукам. Все те малоземельщики, что населяли Суокуоппа и владели участками от одного до четырех гектаров, не могли питать надежду на лучшую долю. С одной стороны к ним подступала хорошо обработанная богатая земля Эмиля Хаарла. С двух других сторон их подпирали без малого такие же богатые земли рыжего Карху и веселого толстяка Валкеакоски. С четвертой стороны подпирало озеро.

Улучшение доли для них означало прибавление земли. Но откуда могло прийти это прибавление? Трое крупноземельных, взявшие их в кольцо, не были похожи на благодетелей и не собирались наделять никого дополнительной землей. Так устроен человек. Чем больше он имеет, тем труднее ему этим делиться. Оставалось ждать, чтобы разорился кто-нибудь из своих же мелких соседей. Но в таких случаях земля разоренного уходила почему-то прямиком к одному из крупноземельных. Пекка только руками разводил, наблюдая это. Из восемнадцати мелкоземельных крестьян, населявших когда-то Суокуоппа, осталось одиннадцать. И земли исчезнувших не обогатили никого из оставшихся малоземельцев. Они прилипли к трем крупным землям, лежащим вокруг.

И он, Пекка, тоже, когда придет его время выбираться из Суокуоппа к месту будущих пяти гектаров, разве он продаст покидаемый участок своему соседу Корвинену или Раутио? Нет, он продаст его тому же Эмилю Хаарла. А почему же Эмилю Хаарла? А потому, что получит от него лишнюю тысячу марок.

Нет, он, конечно, не собирался глохнуть всю жизнь в Суокуоппа на полутора гектарах. Он шел к тому, чтобы жить по примеру Хаарла и питаться как он. Разве он, Пекка, не имел права поставлять своей семье ежедневно на стол такой же вкусный картофельный суп из свинины, такую же жирную ячменную кашу, сдобренную кислой капустой, а такую же яичную запеканку, какими румянощекая пожилая хозяйка Эмиля накормила одним разом не только свою семью, но и всех временных и постоянных работников.

Нет, он твердо решил идти только по такому пути. С Эмиля Хаарла стоило брать пример. Несмотря на тихий нрав, он умел держать всех своих людей в железных руках, и хозяйство его катилось вперед, как хорошо смазанная машина. Вставая из-за стола, он сказал работнику своим тихим, сиповатым голосом:

— Хорошо бы насадить ригу сегодня.

Тот развел руками:

— Не успеть мне, хозяин. Вы же велели распахать весь нижний склон за гнилой березой.

Но хозяин повторил негромко:

— Хорошо бы все-таки насадить. — И в голосе его при этом послышалось такое, словно он просил извинения за то, что ему вздумалось этого пожелать. Но виноватость в голосе не помешала ему добавить еще такие слова: — Надо кончить пшеницу из второй скирды. Эйла тебе поможет укладывать снопы. А за огнем я сам присмотрю.

Работник хотел еще что-то возразить, но Эмиль сказал ему:

— Это сейчас хорошо бы сделать, чтобы успело лучше просохнуть к четырем утра. И склон успеешь кончить. Ничего, если темноты хватишь немного. Тебе, молодому, лишняя работа только на пользу после тысячи дней сиденья в окопах.

Вот как он двигал делами в своем хозяйстве, этот смирный, длинноголовый Эмиль.

Продолжая после обеда расчистку его канавы на болоте, Пекка не один раз тряхнул одобрительно головой, вспоминая о нем с уважением. Да, именно так надо уметь вести свою линию, если хочешь успеть в жизни. Но ничего. Он, Пекка, тоже не собирался быть последним. Эмиль дал ему хорошую плату для первого месяца работы: двадцать пять тысяч марок. После зимы он заработает у него еще пятьдесят тысяч. А если потребуются дополнительные канавы, он вытянет из одного только Хаарла целую сотню.

Ничего. Еще не поздно пробить себе дорогу в тридцать лет. Рука бы только выдержала. Когда он после обеда снова взялся за лопату, кость опять напомнила о себе. Но не беда. Она привыкнет постепенно. Должна привыкнуть. Иначе и быть не могло. Чем же, как не этими руками было ему вытягивать свою семью к сносной жизни на пяти гектарах?

Но рука не привыкла. На следующий день кость уже ныла с утра. Надеясь, что она все же постепенно свыкнется с работой, как привыкают мускулы после долгого бездействия, Пекка старался не обращать на нее внимания и действовал лопатой с прежним старанием. Однако скоро пришлось обратить. Больная кость не желала привыкать к длительному напряжению подобно мускулу. Она с каждым днем все сильнее и сильнее протестовала против всякого напряжения.

Работа Пекки поневоле замедлилась. С большим трудом довел он до конца расчистку старой канавы, а на ее продолжении застрял окончательно. На продолжении канавы он сначала действовал топором, вырубая с корнями заросли ивы, и каждый удар топора отдавался резью в месте перелома. Он пробовал рубить левой рукой, но в левой руке топор был как чужой, ударяя не туда, куда нужно.

Само копание канавы требовало теперь особенно здоровых рук, потому что землю приходилось выбирать из всей толщи канавы сверху донизу. Оставив глиняную перемычку между старой и новой частями канавы для защиты новой части от воды, наполнявшей старую почти на треть, Пекка кое-как положил начало новой канаве. Но теперь ему приходилось почти каждую минуту давать отдых правой руке. Увидя вдали длинную фигуру Эмиля в теплом пиджаке поверх свитера, Пекка перехватил черенок лопаты внизу левой рукой, и хотя это было непривычно и утомительно для него, он отваливал ею землю направо и налево без перерыва, пока тот не приблизился вплотную.

— Я смотрю, у тебя медленнее дело идет последние дни, — сказал Эмиль с таким видом, словно стеснялся своего замечания.

— А? — сказал Пекка. — Разве? Хотя может быть. Рука у меня немного расшалилась. Не она ли подводит?

— Рука? Это с переломом которая?

— Да, немного было такое. Но уже проходит. И теперь пойдет дело. Пойдет. Ничего.

— А не дать ли ей отдых? — сказал Хаарла, окидывая сомнительным взглядом то немногое, что было сделано Пеккой за последние дни.

— О, что ты! — сказал Пекка. — Да она уже в порядке. Я же говорю, что позади все это.

И чтобы тут же наглядно доказать сказанное, Пекка принялся бодро срезать пласт за пластом чавкающую от влаги глину и выбрасывать ее на обе стороны канавы.

Хозяин постоял возле него еще немного и затем направился в другие места своих обширных владений, не забыв оглянуться несколько раз на Пекку. И когда его кожаная меховая шапка исчезла за гущей голых кустарников, Пекка уселся на край канавы и замычал негромко, взяв правую руку в левую и раскачиваясь туловищем взад и вперед.

Он уже не видел, как в это время кожаная шапка Эмиля снова появилась в просвете кустарников, и его длинное лицо с выпуклым лбом по крайней мере с минуту задержалось на месте, обращенное в сторону Пекки, проделывавшего свои странные движения.

Помычав и пошипев таким образом несколько минут, Пекка выкурил трубку и вновь принялся за лопату, твердо решив держать ее в нижней части только левой рукой и рубить кустарник тоже одной только левой.

Но он уже запоздал с таким решением. Боль в правой руке зашла настолько далеко, что рука не только отказывалась быть направляющей при копании лопатой, но не могла даже отгибать упругие стволы ивы при вырубании их топором левой рукой. Рука распухла на месте перелома. В течение нескольких дней Пекка держал ее перед сном в теплой воде, и жена прикладывала к ней на ночь распаренную сенную труху. Но это мало помогло. Рука болела и не могла работать. Ей нужен был отдых. Но как же тогда с пятью гектарами и с первой сотней тысяч марок? Нельзя было давать ей отдыха. И Пекка продолжал ходить на болото Эмиля Хаарла, не видя из положения иного выхода.

Но в один из дождливых дней Эмиль Хаарла снова подошел к нему. Он был в промасленном брезентовом плаще с таким глубоким капюшоном, который полностью спасал даже его длинное лицо от холодных струй осеннего дождя, в то время как Пекка, раздетый до жилета, полностью принимал их на свои спутанные светлые волосы и широкое красное от холодного ветра лицо.

— Можно бы сделать передышку, пожалуй, — сказал тихо Эмиль, окинув хозяйским глазом самого Пекку и его работу.

— Какую передышку? — спросил Пекка, и сердце его защемило от предчувствия недоброго.

— Ну… оставить на этот год. Переждать зиму и тогда опять.

— Зачем же, хозяин? — вскричал Пекка, и в голосе его просквозило отчаяние. — Зачем оставить? До морозов еще недели две, а то и больше. Покопаем еще, хозяин. Покопаем. Ничего.

И, подхватив тяжелой от облепившей ее глины лопатой свежий торфяной пласт, Пекка послал в свою правую руку новую режущую боль. Но хозяина это не убедило, и он повторил как бы в раздумье:

— Да, надо бы тебе передохнуть. Два метра в день — какая уж это работа, если до края болота еще двести метров. Да, так и решим.

— Нет, нет, хозяин! Теперь-то у меня пойдет, — заверил его Пекка. — Это меня рука немного подвела, но уж теперь…

— Ладно, — сказал хозяин. — Сегодня можешь раньше закончить. Ничего. Я зачту тебе полный день. Вот хотя бы до той коряги доведешь— и все.

И он ушел, неторопливо вдавливая в моховую влажность болота свои высокие сапоги. А Пекка молча смотрел ему вслед, ловя открытым ртом холод и дождь.

Но он еще не потерял надежды. Он был не из таких. Прикинув расстояние до коряги, указанное хозяином, он вдруг придумал кое-что. Ах, так! Докопать до этой коряги — и все? Хозяин думает, что только это ему под силу? А вот он возьмет да прокопает еще метра на три за корягу. Тогда что? Хозяину показалось, что у него неладно с рукой. А, он, Пекка, докажет, что все ладно. И потом приведет его сюда и скажет: «Вот смотри. Я же говорил, что теперь у меня все в порядке с рукой и к морозам доведу канаву до края болота».

И в предвкушении этого Пекка принялся за дело, налегая как можно больше на левую руку. Однако это все-таки не спасало от боли правую. Дело не очень ускорилось. Вдобавок на пути его лопаты попался камень, потребовавший дополнительных усилий. Поддеть его снизу в один прием не удалось. Острие лопаты не нашло края камня. Чем глубже Пекка пытался под него подобраться, очищая от глины и торфа, тем шире оказывалась поверхность камня. И каждый удар лопаты о камень отдавался нестерпимой болью в его правой руке, державшей рукоять лопаты у верхнего конца.

Теперь он уже более не думал о передышке. Он торопился удалить скорее неожиданное досадное препятствие, чтобы успеть выполнить намеченное. А препятствие словно издевалось над ним, не поддаваясь действиям его лопаты. Нацеленная в мякоть болота на целый шаг в сторону от камня лопата неизменно натыкалась на поверхность все того же камня. Вместо плавного погружения в торф или глину она скрежетала по камню своим острием, выматывая из Пекки последние запасы силы и терпенья.

Он был так некстати, этот камень, словно сам черт принес его в болото нарочно для Пекки и нарочно ради этого дня. Бормоча про себя проклятия, Пекка торопливо провел рукавом серой рубашки по разгоряченному лицу, мокрому от пота и дождя, и с новым упорством налег на лопату. Он отчетливо ощущал, как усиливается в руке воспаленность от всех этих движений, таких трудных и бесплодных, однако не хотел изменять своего намерения.

Но когда он окопал наконец полностью далеко просунувшееся в пределы канавы грязное брюхо огромного валуна, он понял, что выворотить эту глыбу из канавы ему одному будет не под силу. Оставался один выход: нарушить прямую линию канавы, обогнув ею валун. Черт бы драл все на свете. Не хватало еще этой лишней работы. Но куда деваться? Надо копать. Выполняя это, Пекка заметил, что уже наступили сумерки, и сердце его защемило тоской. Огибая камень, он все еще продолжал натыкаться лопатой на его отлогую поверхность, и это отдавалось в правой руке такой болью, от которой хотелось кричать.

И в это время как нарочно усилился дождь, связывая и без того небыстрые движения Пекки. Усилился дождь, и гуще стали сумерки. Пекка оглянулся на корягу, и новые проклятия потекли из его мокрого рта. Какое там к черту на три метра за корягу! Ему и до коряги не докопать из-за этого проклятого камня. И, полный досады, он снова круто повернулся лицом к валуну. Нога скользнула по мокрому скату канавы, и он покачнулся, откинувшись назад. Правая рука, первая коснувшись земли, удержала от падения его тяжелое тело. Но зато она получила такую встряску, как будто заново переломилась в кости.

Пекка взвыл, опустившись прямо в жидкую грязь на краю канавы, и закачался взад и вперед, закрыв глаза и оскалив зубы. Все пошло к черту. Открыв глаза, он окинул свирепым взглядом утопающее в сумерках мокрое болото и сильнее сдавил в левой руке черенок лопаты. Все пошло к черту с работой на этом болоте. Что скажет он теперь своей Хенни, в которой заронил надежду на пять гектаров? К черту пошли пять гектаров! К черту! К черту!

Он хватил несколько раз лопатой по камню. Железо погнулось, покорежилось и наконец отлетело от переломившейся рукоятки. Но и после этого он продолжал бить по камню обломком рукоятки, пока один ее конец не стал похож на мочалку. Тогда он отшвырнул ее на дно канавы и заплакал тихо, полный злой обиды, поливаемый сверху осенним холодным дождем.

Конечно, Хенни не обрадовалась такому исходу дела. Но она промолчала, приготовив ему очередную припарку из сенной трухи. Только губы ее сильнее стянулись в морщины, сделавшись тоньше и белее. И еще дней пять после того, как он принес расчет от Эмиля Хаарла, она не упоминала о его работе, а затем спросила:

— Он тебе же обещал дать ее закончить весной?

— Да, — ответил Пекка.

Жена как-то неопределенно хмыкнула, доставая из печи чугун, и Пекка уловил в ее голосе не то недоумение, не то насмешку.

— А что? — спросил он.

Жена не сразу ответила. Прикрыв чугун тряпкой, она вылила из него в лохань горячую воду и затем стала толочь для поросенка оставшийся на дне чугуна мелкий картофель. Сквозь пар, поднявшийся из чугуна, Пекка не мог разглядеть как следует лицо жены, но услыхал ее голос, в который она пыталась вложить равнодушие.

— Уже копают у него, — сказала она.

— Кто копает?

— Раутио.

Он остался сидеть, как сидел. Но перед вечером, как бы невзначай, прошелся по соседним буграм, поглядывая в сторону болота Хаарла. Да, это было верно. Там копали.

На следующий день он опять сидел, и вид у него был такой, что жена избегала тревожить его разговорами. Прислушиваясь к боли в руке, подвешенной на лямке из полотенца, он смотрел на стол. А на столе перед ним лежало измятое русское письмо с оторванным солдатским карманом. Жена входила в дом и выходила, делая все то немногое, что необходимо делать, когда в хозяйстве есть одна корова с теленком, две овцы, один поросенок и полдюжины кур. А он сидел, сжимая широкие челюсти, отчего на их углах вздувались бугры, и только с приходом детей из школы убрал письмо с лоскутом кармана в комод.

К зиме он устроился лесорубом в Мустаниеми. Он и до войны уходил туда, ибо пищи с полутора гектаров хватало только до апреля. Но если раньше он возвращался оттуда домой в разгар весенней распутицы, то теперь вернулся на пятый день после рождества. Хенни всмотрелась внимательно в его лицо и, не говоря ни слова, пошла скорей в сарай за сенной трухой.

Пекка просидел дома всю зиму. И когда наступила весна, не он ушел добывать марки на покупку пяти гектаров, а ушла Хенни, чтобы заработать на сено и зерно. Первое время она терпеливо выносила это, но когда Эмиль Хаарла опять пригласил на осушку болота посторонних людей, минуя Пекку, она стала жаловаться на свою горькую долю, из которой не видела выхода до конца своих дней.

Чтобы вселить в нее бодрость, Пекка опять собрался в путь. Посадив с помощью мальчиков картофель, он ушел в такие места, где еще не знали о его руке. Но в тех местах траву было принято косить ручными косами, а ручная коса устроена только для правой руки. Уже на третий день хозяин упрекнул Пекку за медлительность в работе, а на пятый день выдал ему расчет.

Домой Пекка вернулся не сразу. Заработанных денег хватило на то, чтобы съездить в город Савуселькя и показаться доктору. Доктор сказал, что рука у него проболит месяца два, и начисто запретил ему выполнять ею после этого тяжелую работу. Он предупредил, что если Пекка еще раз потревожит кость, она разболится на целые годы. Нужна операция с удалением незажившей части. Но это риск, и это такая сумма, какой Пекке не заработать за всю жизнь.

Получасом позднее молодой рабочий целлюлозного завода Тойво Вихури встретил на улице города странного деревенского парня, глаза которого дико блуждали, а широкие челюсти были сжаты с такой силой, что побелели на углах щек выдавленные ими бугры. Остановившись перед Тойво, этот парень спросил его, нельзя ли в этом городе найти рюссю.

— Какого тебе рюссю? — спросил Тойво.

— Все равно какого, — ответил парень, — лишь бы это был рюсся.

— А на что он тебе?

— Нужен он мне! — простонал парень и заскрипел зубами. — На одну только минутку нужен. На одну секунду только — и все.

— Нет здесь русских, — сказал Тойво. — В Хельсинки поезжай. Там их много сейчас. Они проверяют, чтобы мы армию честно распустили и оружие не прятали.

— В Хельсинки? А во сколько это обойдется?

— Тысячи за три доедешь.

— Нет у меня столько. О, перкеле! И половины даже нет. Всё отдал доктору.

— А зачем ты был у него?

— Рука. Не видишь разве? Рука у меня пошла к дьяволу.

— Где ты ее повредил?

— На войне. Где же еще?

— И так долго лечишь? А почему сразу не вылечил?

— Сразу. А где сразу?

— Разве некуда было обратиться?

— Некуда. Только к рюссям.

— Вот и нужно было к ним. У них врачи знаешь какие? На весь мир известные. Обратился бы к ним — и сейчас твоя правая рука была бы крепче левой.

— О, перкеле! — только и мог выговорить этот странный парень, имя которому было Пекка.

Когда он опять появился дома, Хенни не выдержала. Обратив к небу тоскливый взгляд, она всплеснула натруженными руками и простонала:

— О, я, несчастная! За что мне от бога такое наказание?

Пекка ни слова не сказал ей на это. Что он мог сказать? Но, оставшись один в комнате, он выхватил левой рукой нож и несколько раз с силой вогнал его в дерево комода возле того места, где лежало русское письмо.

Что ему теперь оставалось делать? Полностью посвятить себя собственному хозяйству? Богатое хозяйство — что и говорить: полгектара озимой ржи, полгектара сеяных трав и полгектара картофеля. Земля после трав сразу же пошла под озимый хлеб, а после него опять на один только год под сеяные травы. Иногда менялись местами рожь и картофель. А о другом чередовании не приходилось и думать, если он не хотел дробить землю и собирался снимать урожай с более или менее видных участков.

Но в этом году даже не он снял урожай. Жена выкосила клевер и тимофеевку. Он только сушил сено с ребятами и таскал на себе в сарай. Она же вспахала на лошади Хаарла выкошенный участок. Он только бросил в землю левой рукой семена. Жена сжала хлеб. Он только перетаскал на себе домой снопы. Но на копке картофеля его левая рука могла многое сделать, и это позволило Хенни уйти копать к Эмилю Хаарла, чтобы заработать на зимние дрова и обувь.

Ребята были довольны пребыванием отца дома. Но их удивляло, что они часто застают его в комнате с ножом в руках, смотрящим куда-то в одну точку с недобрым выражением на лице. Застав его однажды в таком состоянии, старший мальчик спросил несмело:

— Папа, ты, наверно, опять резать хочешь?

— Резать? — переспросил Пекка, впиваясь в него страшными глазами.

— Да… Я думал… ты, может быть, еще нам что-нибудь вырежешь смешное.

— А-а, — сказал Пекка с облегчением. И, придя немного в себя, он спросил: — А что у вас там еще сохранилось? Покажи-ка!

Мальчик вытряхнул перед ним на стол из объемистого берестяного кошеля деревянные фигурки разной формы, привезенные Пеккой домой в дни солдатского отпуска. Он сам вырезал их когда-то из березовых и сосновых чурок, скрашивая этим однообразие окопной жизни. Некоторые фигурки были уже расколоты и поколупаны малышами, но некоторые уцелели.

— Что же вы их не уберегли? — сказал Пекка, расставляя на столе уцелевшие.

Самой заметной фигуркой была та, что получила в окопах название: «Сержант Салминен поет». Она вызывала немало веселья и в их землянке, потому что приземистый и косолапый сержант Салминен получился очень похожим со своим коротким плоским носом, задранным вверх. Засунув руки в карманы брюк и разинув пасть, он откинулся назад, издавая первые звуки песни, и все лесные звери понеслись от нее кто куда.

— А где же они? — спросил Пекка, разбирая фигурки. — Ах, вот!

Он извлек узловатую березовую чурку, изображающую в замысловатом сплетении медведя, волка и зайца, ударившихся в бегство. Их испуганный вид показывал, что они только что мирно дремали и вдруг прянули с места, давя друг друга и косясь в смертном страхе назад, на глотку Салминена.

— Вот здесь им место, — сказал Пекка. — Где доска?

Мальчики разыскали дощечку, и он закрепил на ней гвоздями фигурки в нужном порядке. В целости оказалась еще фигурка зевающего деда, а все остальное уже не стоило внимания.

— Ты новое что-нибудь вырежь, — попросили мальчики.

— Новое? А из чего я вам вырежу новое?

Он прошел с ними к дровяному навесу, где запас дров требовал пополнения, и потрогал ногой сваленные отдельно самые крупные и узловатые поленья. Они оказались не по силам для женских рук, но от каждого из них была отколота какая-то доля, что убавило их размеры и обеднило форму.

— Тут не из чего выбрать, — сказал он, переворачивая ногой сколотую с двух сторон березовую корягу, у которой третья сторона еще сохранила неотрубленный изогнутый сук. — Что отсюда выкроишь, кроме разве узкой морды Эмиля Хаарла, да и его руки кстати…

Он еще раз уже внимательнее всмотрелся в корягу, а затем поднял ее за сук и внес в комнату. Там он поставил ее перед собой на стол. Мысленно он уже видел то, что она таила под своими изломами и вздутиями, и скоро его острый нож заходил по ее поверхности, извлекая скрытое наружу. Действовал он правой рукой. Это не относилось к тому трудному виду дел, что подпало под запрещение врача. Он сам чувствовал это. Работали главным образом пальцы, кисти и предплечье, а кость плеча отдыхала.

Когда Хенни вернулась домой с копки чужого картофеля, мальчики, взвизгивая от восторга, потянули ее к столу. А на столе в окружении мелких щепок уже возвышалась голова Эмиля Хаарла. Непомерно длинная и тощая, слегка наклоненная вбок от стеснительности, она высматривала что-то выпученными глазами из-под выпуклого лба. И рука Хаарла тоже тянулась от узкого туловища к тому, что он высмотрел. А высмотрел он гектар земли вдовы Лойминен. И бедная маленькая Лойминен, сделанная из отдельной пузатой чурки, вся так и приникла к земле, пытаясь прикрыть подолом юбки и передничком свой несчастный гектар, чтобы спасти его от жадной руки Хаарла.

— Мы к этой руке еще кисть приделаем с пальцами, — сказал Пекка.

Хенни взглянула на все это, сердито стягивая в морщины посиневшие на осеннем ветру губы, и молча отошла к печке. Прислонившись к ней спиной, она опустила вниз усталые руки и сказала равнодушным, бесцветным голосом:

— О, я несчастная! Есть ли на свете еще такие? Нет на свете таких.

— Все сделано по хозяйству, — сказал Пекка. — Тебе только корову подоить.

— Все сделано по хозяйству, — повторила она тем же тоном. — По хозяйству. А где хозяйство? Только обещания вместо хозяйства. Все сделано. А что там делать? И без тебя все делалось.

Зубы Пекки издали скрежет. Мальчики с удивлением на него взглянули. Он сказал им:

— Мы еще тут кисть приделаем с пальцами. Бо-оль-шую кисть вон из того полена. А пока закрепим их на одной доске.

— За что мне одной такое наказание? — сказала Хенни. — За что мне одной?

Пекка сжал зубы и молча принялся строгать ножом плоский кусок полена, готовя основу для новых фигурок.

И в течение всей зимы он только таким способом отделывался от ее причитаний. Отвечать на них, кроме молчания, было нечем. Весной и летом, когда он опять пригодился в поле, причитания немного стихли. Зато осенью они возобновились в удвоенном количестве. Не выдержав этого, Пекка стал уходить из дому и целых пять лет упорно наведывался к разным состоятельным крестьянам в пределах двадцати километров вокруг Суокуоппа. Но от каждого из них он очень скоро возвращался домой с надорванной рукой, встречаемый каждый раз все более злыми причитаниями.

Мальчики тем временем росли и скоро так втянулись в дела хозяйства, что на долю матери осталось менее половины забот по дому. А Пекка был в этом хозяйстве лишний. Это ему слишком часто давала понять утерявшая в него веру Хенни, которая сама проводила больше времени на полях Эмиля Хаарла, чем на своих.

Спасаясь от ее упреков, он, скрепя сердце, толкнулся на целлюлозный завод в Савуселькя. Но когда он там в конторе назвал свою фамилию, ему ответили:

— A-а, так вы тот самый с переломанной рукой. Жаль, жаль. Парень такой здоровый с виду. К сожалению, у нас нет работы для одноруких.

До самого вечера просидел Пекка на бревнах за воротами завода, не зная, куда идти дальше. Жизнь его была кончена начисто. Каких сомнений и колебаний стоило ему решение бросить землю и пойти в рабочие. И вот даже в рабочие его не взяли. Всюду знали теперь о его переломленной руке. Жизнь его окончательно покатилась ко всем дьяволам, прямо в преисподнюю. Но черт с ней, с жизнью. Он уже свыкся с мыслью о ее конце. Но обидно было уйти из жизни, не прикончив русского, от которого пришло все это зло. Обидно было теперь только это. На все остальное ему уже было наплевать.

Никогда в жизни не спускал он никому ни одной обиды, всегда воздавая сдачи с лихвой. Однажды его избили три здоровых парня из Тюхьясалми. Справиться с ними Пекка один не мог. Но он не успокоился, пока не переловил каждого из них в отдельности и уж такую память оставил по себе, которая сохранится у них на всю жизнь. А случай с Вейкко Силтаненом! Тот лишь слегка задел ножом его плечо, находясь в компании приятелей во время гулянья в Тюхьясалми. А Пекка три недели подкарауливал его одного на дороге и так хватил ножом, что проткнул плечо насквозь. Никогда в жизни не спускал он обиды. И вдруг теперь приходится спускать. И кому? Рюссе! О, перкеле!

До самого вечера просидел Пекка перед воротами завода на груде очищенных от коры бревен. А когда мимо него из открывшихся ворот повалили рабочие, один из них крикнул:

— A-а, старый знакомый! Ну как, нашел своего рюссю?

— Нет, — ответил Пекка. — А надо бы найти.

— Ничего нет проще, — сказал Тойво Вихури. — Поезжай в Россию — и там к твоим услугам сразу двести миллионов.

— Нет, мне бы только одного.

— Только одного? А зачем он тебе, только один?

Пекка промолчал.

— Зачем он тебе? — повторил Тойво.

— Это он мне руку сломал, — пояснил Пекка.

— Ну и что же? А у меня они брата убили на войне. Так разве они в этом виноваты?

— А кто же? — удивился Пекка.

— Ты чудак, я вижу.

— Я теперь зарабатывать себе не могу, чтобы землю купить, — сказал Пекка.

— Теперь? А раньше покупал?

— А?

— До войны ты много купил земли?

— Нет… Совсем не покупал. У меня отцовские полтора гектара.

— А хотел купить?

— А как же!

— И руки здоровы были?

— Да…

— И не купил?

— Нет… Все как-то уходило то на одежду, то на хлеб, сено, дрова…

— И теперь уходит?

— И теперь…

— Так, может быть, дело не в больной руке, а в чем-то другом? А?

— О, перкеле! — только и сказал Пекка, совсем сбитый с толку.

— А насчет России — это несложно, — продолжал Тойво. — Недавно наших двое побывали там с профсоюзной делегацией. Недели две как вернулись. Я тоже хочу съездить в следующий раз. — Он оглянулся на проходивших мимо рабочих и сказал озабоченно: — Один из них уже успел уйти домой. Жаль. Но второй задержался, и мы подождем его. Он член профсоюзного комитета. Можешь поговорить с ним. Только если ты зло питаешь к русским — ничего не выйдет. Они не любят к себе пускать враждебно настроенных людей.

— Не любят?

— Нет. Да и наши с собой такого не возьмут.

— Не возьмут?

— Нет. Кому это приятно? А вот и он идет. Хей! Пакаринен! Подойди сюда на минутку! Вот здесь парень объявился. Из малоземельщиков, насколько я понял. Очень желает побывать в России.

— Что ж, похвальное желание, — сказал, подойдя к ним, рослый, худощавый парень лет сорока. Он протянул руку, и Пекка ощутил железную силу его пальцев. — Жаль, что вы месяц назад не объявились, — продолжал он. — Мы бы вас прихватили. А вас там что интересует?

— Меня? А так… посмотреть я хотел… какие они там есть, эти рюсси… русские, то есть… Нравятся они мне очень. Хороший они народ, говорят…

— Неплохой народ, разумеется. Как и всякий народ. А финны, думаешь, хуже?

— Нет… зачем… я не думаю…

— Сумел бы и финский народ совершить кое-что мудрое, имей он право совершать. И с перешейком бы мы остались и без войны обошлись, если бы разговор с русскими вел сам финский народ. Как вы думаете?

— А? — сказал Пекка и тут же закивал головой. — Да, да. С русскими? Да, да.

— Жаль, что вы опоздали, — сказал парень с железными руками.

— А когда вы опять поедете? — спросил Пекка.

— О, не скоро теперь. Через год, наверное, а то и через два.

— Меня возьмете?

— А вы согласны ждать?

— Да, — сказал Пекка.

Железный парень удивился его терпению, но записал адрес и пообещал приехать за ним, когда их комитет получит приглашение.

Два года — немалый срок. Но Пекка высидел их дома, не отлучаясь на этот раз никуда. За это время его уши приняли несметные потоки ворчливых причитаний, переходивших теперь каждый раз в крикливую брань. Он переносил все это, сжав челюсти и не издавая ни звука. Он словно закостенел в своем ожидании, внушив себе, что уже не живет на свете и что только одно короткое дело осталось ему совершить, чтобы затем уйти из этой жизни совсем. Нож он держал остро отточенным, тщательно оберегая его от ржавчины, и русское письмо с лоскутом солдатского кармана держал завернутым в бумагу, чтобы в любую минуту без канители прихватить его с собой.

Мальчики выросли, и расходы на одежду прибавились, а доходы оставались те же. Темные волосы еще более поредели на голове Хенни, выбиваясь из-под платка растрепанными прядями, и серые глаза ее запали. Ненависть горела в них, когда она смотрела на Пекку. Да, жизнь его была кончена, и только одно короткое дело он жаждал совершить, уходя от нее. И пускай там тоже было горе и даже похуже, чем здесь, ибо люди ютились в земле, не имея жилищ, но не надо было ломать человеку кость. Не надо было кость ломать, перкеле! Вот о чем он хотел им напомнить, прежде чем самому уйти к могильным червям.

Два года высидел Пекка в своем закостенении. И к концу второго года, в середине лета появился наконец на его дворе знакомый профсоюзный комитетчик. В нем словно прибавилось железа за эти два года — такая легкость и сила сквозили в его движениях, когда он, спрыгнув с велосипеда, направился к домику Пекки.

Пекка напряг всю силу своей правой ладони, принимая его рукопожатие, и все-таки гот смял ее сопротивление. Даже сухощавое лицо гостя, не особенно богатое выпуклостями, походило скорее на вылитое из железа, нежели на живое лицо, обтянутое загорелой кожей. Он сказал Пекке:

— Ну вот. Наши ребята поговорили между собой и согласились принять вас в свою компанию на время поездки. И правильно сделали, насколько я вижу. Человеку из этих бедных землей мест очень полезно побывать в Советском Союзе, где одних только целинных и залежных земель подняли за год четырнадцать миллионов гектаров.

— Четырнадцать миллионов?

— Да. Это впятеро больше всей нашей финской пашни, поднятой за многие сотни лет.

— Они что же, отдали ее людям, и те распахали?

— Кто отдал? Кому? Она и так им всегда принадлежала. Но до сих пор ее не трогали. А пожелали сделать маленькое дополнение к основной пашне и тронули.

— Маленькое дополнение? В пять раз больше всей финской?

— Вот именно. Я вижу, вам будет очень интересно расспросить их там об этом подробнее. А пока давайте мне ваш паспорт и деньги на билет.

— Деньги?

— Да, деньги. Почему это вас удивляет?

— У меня нет денег, — сказал Пекка упавшим голосом.

Парень свистнул и побарабанил пальцами по столу.

— А как же вы думали ехать? — сказал он.

Пекка молчал, поникнув головой, но внутри у него все кричало, и стонало, и брызгало кровью.

— Никто за вас платить не станет, — сказал парень. — Если бы вы были членом нашего профсоюза…

— А много надо? — спросил Пекка.

— Тысяч пятьдесят на всю поездку.

— Пятьдесят тысяч, — прошептал Пекка, но даже в шепоте его послышался стон.

— Да, не меньше.

И сверх того тысяч десять — пятнадцать вам на одежду. Нельзя же ехать в таком виде. Русские могут подумать, что мы здесь черт знает как бедно живем. А мы же богачи рядом с ними, не так ли?

— Да… так… а?.. — сказал Пекка.

— А продать у вас нечего?

Парень обвел глазами комнату и сам же понял всю нелепость своего вопроса. Действительно, что тут было продавать? Печь с плитой? Или этот расшатанный стол? Или облезлую железную кровать? Или тот сверток тряпья в углу, что служил кому-то постелью по ночам? Пекка даже не поднял головы, зная все это.

Но гость внезапно поднялся с места и подошел к окну.

— А это чья работа? — спросил он, беря с подоконника дощечку с изображениями Хаарла и вдовы Лойминен.

— А… это так… для ребят я резал, — сказал Пекка.

— Любопытно сработано, — сказал гость, беря с окна вторую группу. — Чувствуется, что характер каждого схвачен верно. Это вы определенных лиц изображали или просто так?

Пекка назвал ему фигуры, и парень записал это зачем-то себе в блокнот. Он еще некоторое время смотрел на них с улыбкой, а потом сказал:

— Знаете что? Заберу-ка я их с собой и попробую кое-что в воскресенье. Не уверен в успехе, но попытаюсь. А паспорт все-таки дайте. В понедельник вечером приедете к воротам завода, и там я его вам верну, если дело сорвется.

Они переложили фигурки соломой и увязали в пакет. Привязав пакет к велосипеду, железный парень уехал обратно в Савуселькя.

В понедельник Пекка ушел из дому до восхода солнца, и никто даже не спросил его, куда он уходит. Так надоел он всем своим сиденьем дома, и так уверены были все в бесплодности его ухода. Никому не был он нужен дома и менее всего измученной и постаревшей Хенни. И себе тоже он не был нужен. Он мог пригодиться в жизни только для одного очень короткого дела. Это дело он уже совершал сотни раз в мыслях и даже во сне. И только ради этого дела он еще тянул свое существование на земле, твердо зная, что после этого дела оно сразу пресечется, чему он был заранее рад. Так надоела ему эта канитель, которая по вине рюсси выпала ему на долю вместо жизни. Все же он постоял немного среди поля лицом к дому, куда ему, быть может, не суждено было больше возвращаться, а затем выбрался на дорогу.

К воротам завода он пришел вовремя. Там его уже поджидали. И далее все в жизни Пекки завертелось так быстро, как не вертелось даже на войне. Его торопили. Его привезли в Хельсинки и одели в новый костюм. Его обули в новые ботинки. Его снабдили свежим бельем, запасными рубашками, платками, галстуками, чемоданом и посадили в русский вагон.

Все это, конечно, исходило от железного парня. Он сам был тут в числе двенадцати человек, едущих в Россию. И, чувствуя к нему признательность, Пекка сказал про него веселому Тойво Вихури:

— Какой-то он весь вроде как железный.

— А как же! — ответил Тойво. — В такой стране, как наша, коммунисту приходится быть железным, иначе съедят и не подавятся.

— Коммунисту? — сказал Пекка.

— Да. А что тебя удивляет?

— Нет. Ладно. Все равно. Мне нужно узнать, как сказать по-русски: «На! Получай!»

— А зачем тебе это?

— Так… Просто так. Хотелось узнать — и все.

— Спроси у того пожилого человека. Он скажет.

Пекка спросил, и пожилой человек произнес нужное ему по-русски. Эти слова Пекка повторял про себя весь вечер, пока не заснул. И, просыпаясь ночью, он опять повторял их шепотом и мысленно представлял себе, как он одновременно выхватывает нож и ударяет что есть силы. Сперва он дает ему письмо с куском гимнастерки, чтобы напомнить встречу в малиннике, а потом говорит: «На, получай!» И бьет изо всей силы, не задумываясь. Главное — напомнить ему, за что он получает наказание. Чтобы он знал, чтобы почувствовал.

Конечно, все вокруг будет отвлекать его, Пекку, от этого намерения: и свои спутники, и новый серый костюм, так шикарно на нем сидящий, и все эти удобства и сытость, пришедшие к нему так неожиданно, неведомо откуда, и вид русской страны, по которой они поедут. Но все это случайно и непрочно и минует, как пришло. Его дело— воспользоваться этим случайным, чтобы совершить единственное и главное, что осталось ему в жизни. Надо только это держать в голове, выношенное за десять лет. А остальное пусть идет мимо, Оно не его касается.

В Ленинграде он сказал, что ему хотелось бы побывать в колхозе «Луч», Еловецкого района. Зачем побывать? А затем, чтобы повидать одного русского, с которым он когда-то встречался. Финны, мечтавшие о Кавказе, выразили недовольство его желанием. Но русские считали себя обязанными исполнять желание каждого. На всякий случай они навели справку и выяснили, что человек, названный Пеккой, действительно проживал в колхозе «Луч». Только относился теперь этот колхоз к Новгородской области, а не к Ленинградской.

Радость и злость шевельнулись одновременно в сердце Пекки, когда он узнал, что русский жив. Злость оттого, что он, русский, убивший Пекку, спокойно продолжал жить на земле, даже не помня причиненного зла, и радость оттого, что он, Пекка, шел наконец воздать ему за это после десяти лет зубовного скрежета.

Зная, чем закончится эта встреча, он вызвался съездить в колхоз один. Однако Тойво Вихури уже с самого начала возымел намерение присматривать за ним на всякий случай, чтобы потом не пришлось раскаиваться всей делегации, и поехал в колхоз вместе с ним.

Но даже и Тойво не успел вмешаться — так быстро это все совершилось. Пекка слишком хорошо приготовился к тому, что вызревало в нем десять лет изо дня в день, из ночи в ночь, и теперь двигался к этому подобно снаряду, вытолкнутому зарядом из орудия. Глаза его, как и у Тойво, с готовностью озирали окружающие их русские просторы, но мысли видели только одно то, что уже было неотвратимо, как судьба. Приветливые улыбки русских будили в его сердце что-то новое, но он подавлял это, чтобы оно не помешало ему совершить неизбежное, ради чего он пока еще жил.

Только один вопрос он задал русской переводчице и то в самом конце их пути, когда они уже вышли из машины, доставившей их от станции к месту назначения. Он спросил, не ошиблась ли госпожа переводчица, привезя их в это новое, богатое селенье вместо сожженного дотла. Но она ответила, что не ошиблась, и указала ему на новый дом с высокой крышей и шестью окнами, окруженный молодыми березками:

— Сюда, пожалуйста. Он дома.

Пекка вошел. Уже ничто не могло сбить с пути летящий к цели снаряд, даже новый дом, занявший место землянки. Он скорее даже усилил полет снаряда, нежели задержал его, ибо еще раз напомнил о благополучной жизни русского в течение тех десяти лет, когда он, Пекка, уже был мертвецом.

За столом сидело несколько человек, но Пекка увидел только одного и сразу узнал его, несмотря на похудевшие щеки. Больше ему никто не был нужен. Переводчица что-то сказала русскому, глядя на Пекку, и Пекка протянул ему конверт с лоскутом солдатского кармана. Тот взял письмо, и по лицу его прошлись попеременно недоумение, изумление и радость. И когда прошлась радость, он обернулся к столу, чтобы сказать о письме еще кому-то, может быть жене, писавшей это письмо. Но Пекка не видел его жены. Ему не нужна была жена. Никто не был ему нужен в эту последнюю минуту его жизни. Только один человек был ему нужен, и только в одно лицо он впился взглядом, приближая постепенно свою левую руку к тому месту, где под полой пиджака висел его нож.

Ему пришлось шагнуть вправо, чтобы не упустить из виду лицо русского, когда тот повернулся к столу. И сбоку он видел, как вдруг нахмурился русский и как он снова начал поворачиваться обратно с вопросом на лице. Вспомнил! Хватит! Сейчас глаза встретятся! И, выхватив нож, Пекка одновременно крикнул по-русски:

— На! Получай!

Как ни быстр был в своих движениях Тойво Вихури, прыгнувший к нему через половину комнаты, он не успел предотвратить взмах ножа. Взмах ножа пресекло другое. Ловя взгляд русского, Пекка в то же время видел его руки, опущенные на стол вместе с письмом. Он видел, как они скользнули по столу, следуя за поворотом туловища. Но в то время, как правая рука русского, держащая письмо, поднялась выше стола, левая рука с черными, твердыми пальцами скользнула по нему до края и с края сорвалась вниз, повиснув мертвым грузом вдоль туловища русского. Это пресекло взмах ножа, хотя возглас уже прозвучал и острие ножа сверкало, открытое взорам всех, пораженных тревогой.

И, словно желая прикрыть от них этот блеск, Пекка обхватил острое лезвие ладонью правой руки. И в этот миг он встретил взгляд русского. Не сознавая еще сам, что делает, Пекка медленно вытянул руки, держащие нож в горизонтальном положении, ему навстречу и повторил еще раз уже совсем тихим голосом:

— На, получай…

Он повторил это и остался с раскрытым ртом, сам удивленный тем, что делает. Пот выступил у него на лбу от небывалого напряжения мысли, но голова его выдержала испытание, не допустив ошибки. И когда русский принял от него нож и ножны, Пекка сказал переводчице, тяжело выдавливая каждое слово:

— Это ему… в знак того, что… кончена… между нами… вражда.

Русский горячо встряхнул ему руку, и Пекка поморщился от боли.

— Твоя работа, — сказал он, тронув ее у плеча.

Русский тоже потрогал ее с виноватым видом. Но Пекка сказал:

— Не твоя вина. К вашим докторам нужно было мне сразу пойти. — Он подумал немного и добавил: — И не она помешала мне заработать пять гектаров, а всякие другие причины, делающие вас богачами рядом с нами. — И, подумав еще немного, он прибавил к сказанному — И могло бы совсем обойтись без драки, если бы разговор с вами вел сам финский народ.

Тойво Вихури положил ему руку на плечо и сказал русскому:

— О, Пекка у нас парень с головой. Самородный талант, к тому же. На днях отдел народного искусства в Хельсинки приобрел его резную работу по дереву за сто двадцать пять тысяч марок.

— Вот как! — сказал Пекка.

— Да что же вы стоите? — спохватился русский. — Садитесь за стол. Вот это моя жена и дочурки. Садитесь. Будем обедать вместе.

— Вот как! — повторил Пекка, чья голова получила в этот день слишком непривычную нагрузку, но все же одолевала ее. И, садясь на стул, указанный хозяйкой, он сказал: — Приезжайте и вы к нам. У меня тоже очень добрая хозяйка. Конечно, нам еще недостает чего-то такого, что помогло бы человеку, совсем потерявшему на войне руку, выстроить себе новый дом и подняться из нищеты, но надо бы подумать. Нам тоже надо бы подумать и понять, как это к людям приходит такое.

И он уселся за стол русского, полный новых мыслей и новых слов. Так все обернулось в его жизни. За стол русского он уселся, того самого русского. И это нужно было до конца понять.

Черт его знал, что все так получится. Не за этим он сюда ехал. Но хорошо, что все получилось именно так.

1954