Большой двор давно покрылся жидкой грязью от крупного весеннего дождя. А дождь все лил в эту грязь, делая ее еще жиже и еще глубже. Ему не было никакого дела до того, что посреди этой грязи один маленький человек бил другого маленького человека.

И ветру тоже не было до этого никакого дела. Он помогал дождю разбрызгивать водяную пыль. Ветер совсем сошел с ума в этот вечер. Он метался между постройками, расшвыривая по двору все, что попадалось под его пьяные руки. Он хватал с крыш пучки соломы, мокрые дранки, подбрасывал их высоко вверх и хлестал клочьями дождя на все четыре стороны.

Но два человека посреди двора не обращали на него внимания. Они были слишком заняты друг другом. Один человек бил кулаком по мокрому лицу другого, державшего в руках охапку дров. А тот выл от боли, склоняя лицо к дровам и пачкая их кровью, капавшей из носа.

Ему, видимо, не хотелось выпускать дров из рук. Но когда он получил удар ногой в живот, он выпустил дрова в жидкую грязь и скорчился.

Это был жестокий удар. Он вызвал угрожающий звук из горла человека, получившего этот удар. И этот человек так решительно шагнул вперед, что другой оторопел сначала и отпрыгнул назад, но потом схватил полено и крикнул: «Убью!»

Он очень громко и пронзительно крикнул это слово. И он был так страшен в своей ярости, которую не могли погасить холодные потоки дождя, и так решительно замахнулся поленом, что человек, выронивший дрова, испугался и побежал прочь.

Он побежал через весь двор, скользя в жидкой грязи на своих кривых ногах. А за ним гнался человек с поленом.

Они одновременно вбежали в маленькое строение, стоявшее в конце двора.

Внутри этого строения вечерние сумерки уже скопились настолько густо, что даже огонь, разведенный под большим котлом, вмазанным в печь, не мог разогнать эти сумерки.

Но все же свинья с поросятами из своего жилища видела сквозь щель в стене, как при розовых отблесках огня один маленький человек подымал над головой кусок дерева и опускал его очень часто на голову другого маленького человека. А тот корчился, зарываясь головой в пустые картофельные мешки. Свинья вопросительно хрюкнула и ткнула рылом в дверцу, через которую обычно выливалась к ней пища.

Тогда один человек вышел из маленького закопченного строения, потрясая кулаками и извлекая из горла визгливые и угрожающие звуки.

А другой полежал еще немного, прижимая руки к голове, потом встал, покачнулся в сторону огня, поддал ногой догоравшие под котлом поленья и тоже медленно вышел на двор.

Через минуты три он вернулся и бросил охапку грязных, мокрых дров на земляной пол у двери. Выбрав несколько поленьев, он сунул их под котел и сел перед огнем на пустые картофельные мешки.

Пламя окрасило его тусклые глаза в розовый цвет. Человек плакал, и прозрачные слезы его блестели. А из горла его вырывались звуки, выражавшие горькую обиду. Такие звуки можно услышать от некормленого пса, мокнущего под крыльцом. За стеной еще раз хрюкнула свинья, ожидавшая ужина. По шуму и запаху, доносившемуся из кухни, она вообразила, что пришло время услышать скрип раскрывающейся дверцы и шлепанье жидкой пищи о корыто. Но ни скрипа, ни шлепанья не последовало. Она еще раз хрюкнула с недоумением. Она знала, что пришло время пополнить запасы соков, высосанных из нее поросятами. Но делать нечего. Человек, сидевший у огня, оставался глух к ее намекам. Пришлось опять зарыться в солому. Она сделала это осторожно, чтобы не раздавить розовые визжащие комочки, бегавшие у ее сосцов. И на всякий случай она выставила из соломы одно ухо, чтобы не прозевать приятного скрипа дверцы.

Человек вслух изливал свою горечь, ковыряя ногою в горящих поленьях. Он размазывал мокрым рукавом кровь по мокрому лицу и силился понять что-то очень важное, пристально глядя на огонь.

Но огонь только бросал отблески на черные стены и отражался в тусклых глазах, не давая никаких объяснений. Дождь барабанил по дранкам крыши, и выл ветер над потолком.

В большом котле что-то закипало. Оттуда в щель деревянной крышки забили струйки пара. В кухне запахло вареным картофелем и капустой.

А он смотрел на огонь и силился понять что-то очень важное.

Но он, наверно, ничего не мог понять.

Никто не говорил о Пиетри Ойнас, что он плохой парень. Нельзя было этого про него сказать. Все знали, что у него была очень добрая душа и тихий нрав.

Только иногда он вел себя как-то странно. Он умолкал вдруг среди разговора и смотрел прямо перед собой своим тусклым взглядом, хлопая белыми ресницами. При этом руки его слегка поднимались и протягивались вперед, шевеля пальцами, словно они хотели схватить что-то, стиснуть, может быть смять, стереть в порошок. Потом он падал вперед лицом, не сгибая колен, и начинал бить ногами и головой обо что попало. Губы его покрывались пеной и издавали хриплые звуки, похожие на икоту. А тело перелетало с одного места на другое с такой легкостью, словно две большие невидимые руки перекладывали его с места на место, ударяя о землю то боком, то лицом, то коленями.

Иногда эти руки сгибали его в дугу и ставили на голову и ноги, наподобие арки; потом опять бросали о землю.

Люди отодвигались от Пиетри в этот момент, потому что пальцы его беспрерывно шевелились, хватая воздух. Это были толстые крючковатые пальцы, которые сжимали очень сильно.

Даже сам старый Уйт не мог разжать эти пальцы. Он мог бы переломить у Пиетри хребет одним ударом своей руки, но он не мог разжать эти пальцы. Люди отодвигались от Пиетри в этот момент и смотрели на него с опасением и жалостью. А потом он опять затихал, вставал на дрожащие ноги и шел прямо, не разбирая дороги.

Если его не останавливали в этот момент, то он уходил далеко в лес или на болото и потом долго разыскивал дорогу домой.

Его нужно было останавливать в этот момент. После припадка он был слаб, как ребенок, и не был опасен.

И никогда припадок не случался с ним два раза подряд.

Люди жалели его и удивлялись, почему о нем никто не заботится, почему никто не старается его вылечить? Неужели парень так и пропадет? Разве он не работает, как лошадь? Почему он получает побои вместо благодарности? Этого никто не мог понять.

Пиетри тоже напрасно силился понять это, глядя на огонь. Огонь разгорался, озаряя заплаканное, вымазанное в крови лицо, но ответа не давал.

Пиетри не знал своей фамилии. Старый Ойнас говорил, что у него никогда не было фамилии. Старый Ойнас добавлял к этому, что он и имя-то получил по ошибке, что такому ублюдку не следовало давать человеческое имя.

Но когда представитель рабочкома, обходя хутора, заглянул к старому Ойнасу и спросил его о Пиетри, то Ойнас ответил, что Пиетри — его приемный сын и что фамилия Пиетри — тоже Ойнас. Вот тут нужно было что-то хорошенько понять и решить. Но Пиетри ничего не мог понять и решить. Он очень мало знал о своем детстве.

Он не знал, что в молодости у высокой жены маленького Ойнаса очень долго не было детей, что это очень удручало обоих и они взяли из приюта в Нарве годовалого ребенка по имени Пиетри.

Жизнь Ойнаса сложилась не легко. Он так же, как и Уйт, приехал из Эстонии в царскую Россию и так же откупил у жителей русского Запада дешевые участки лесов и болот.

Но сильный Уйт один, без чужой помощи, натаскал бревен и сложил избу, а он не мог это сделать. Уйт был очень большой, и у него было много жесткого мяса на широких костях. Он мог один поставить бревно стоймя, а потом втащить его на самый высокий сруб. А Юхан Ойнас не мог этого сделать.

Правда, и его мясо было жестко, как дерево, и могло сокращаться в работе целые сутки, не отдыхая, но оно весило вместе с коротким скелетом всего четыре пуда. Поэтому Юхан Ойнас не мог один таскать огромные бревна.

Ему помогали это делать русские плотники. Они два года стучали на его земле топорами и звенели пилами. Постепенно вырос дом, потом конюшня, хлев, сарай и другие постройки, а кругом шумели высокие ели и выползал туман из болота.

Он отгородился от всего мира заборами и частоколами, и никто не мешал ему надрываться. Жена надрывалась вместе с ним. Леса и болота бедны жирными соками, и нужно вложить в них много горячего пота и проклятий, чтобы получить в обмен зерно, молоко и свиное сало.

Жена каждую неделю стирала рубахи, заскорузлые и затвердевшие от засохшего пота и грязи, как еловая кора.

На маленького Пиетри оба смотрели с надеждой и называли его милым, дорогим сыночком. Но маленький Пиетри молчал почти до четырех лет, а потом заговорил так несуразно, что Ойнас треснул его со злости по голове.

Но это не помогло. Пиетри продолжал говорить все так же несуразно или же молчал целыми днями. Обманутый в надеждах, Ойнас терял терпение. Его кулак стал чаще прикасаться к неразумной голове приемного сына. Но маленький Пиетри оставался таким же глупым.

Только к десяти годам он стал понимать, что дом есть дом, что корова есть корова и хлеб есть хлеб.

Тогда Ойнас начал вколачивать в него понятие, что работа есть работа. Он стал брать его в поле, и в лес, и на болото.

И к стирке жены Ойнаса прибавилась еще одна заскорузлая от пота рубашка.

Ойнас начал надеяться. В речи Пиетри появились проблески разума, и в работе он показывал чортову силу.

Но однажды он упал на пол и начал дрыгать ногами, выпуская пену изо рта.

И Ойнас перестал надеяться.

Он стал бить его без всякого сожаления и без всякой причины в любое время дня и ночи: и в будни и в праздники. Он мстил ему за потерянные надежды.

И когда неожиданно у печальной супруги Ойнаса родился настоящий сын, то Пиетри перестал быть человеком, перестал быть членом семьи, перестал жить на свете. Он только работал и ел и падал на землю там, где его бросали две большие невидимые руки. Он бился на пашне, глотая в холодной борозде глинистую землю, бился среди ярких цветов и жирной травы заливных лугов, бился в болоте, зарывая горячее лицо в прохладу влажного мха. Счастливый Ойнас больше не злился на него и бил только по привычке — лениво и нехотя.

Но когда Пиетри однажды огрызнулся и хотел дать сдачи, Ойнас весь как-то подтянулся, по-новому взглянул на Пиетри и молча жестоко избил его до потери сознания.

В тусклых глазах Пиетри Ойнас увидел смерть для себя, и он, дрожа от страха, пытался отогнать эту смерть. Он знал, какая сила таится в руках у Пиетри. Он даже боялся представить, что может произойти, если эти страшные руки вдруг выйдут из повиновения и потянутся к его горлу... Нет! Его нужно бить и бить, чтобы он не думал, что на Ойнаса можно безнаказанно замахиваться. И где только уродился такой зверь? Хоть бы его в солдаты взяли! Но никто не хотел взять его в солдаты. Даже в гражданскую войну от него отказались и белые и красные.

И вот он жил и работал, как лошадь, и наводил тайный страх на Ойнаса.

...А Пиетри не знал этого и напрасно смотрел вопрошающим взглядом на разгоревшийся огонь. Разве огонь мог дать ответ на что-нибудь? Он мог только бросать мягкие отблески на черные стены и отражаться в каплях слез. Правда, он мог еще натолкнуть на воспоминания. Пиетри вспомнил, например, как в прошлую осень он после очередного припадка обнаружил себя на чужом гумне. Как он попал туда, он, конечно, не помнил. Гумно принадлежало Отти Карьямаа. В риге перед ярким огнем сидел мальчик. Он поправлял огонь и морщился от дыма. Увидев Пиетри, он вышел из риги и вопросительно с опаской взглянул на него. Пиетри смущенно улыбнулся.

— Я... я... прямо не знаю, как это я сегодня... — сказал он по-русски. — Я возил снопы и... вот заболел... я упал около нижней ляды, а зашел вот куда... не знаю — лошадь как...

— А-а, — сказал облегченно мальчик. — Ну ничего. Лошадь не уйдет. Ты присядь, отдохни. У тебя ноги дрожат.

Пиетри сел на молотильный каток, смущенно хлопая белыми ресницами. Мальчик молчал.

Он был какой-то странный, этот мальчик. Он всегда молчал. Кто знает, откуда он забрел сюда, к братьям Карьямаа. Его язык отличался от языка других русских, живших в деревнях. Может быть, поэтому он так мало говорил! Кто его знает. Но сегодня он почему-то все же разговорился.

— Это у тебя кровь? — спросил мальчик, указывая на свежую ссадину у левого уха Пиетри.

— Да... — ответил Пиетри, потрогав ссадину. — И вот тут тоже... и здесь... Это все батька, — добавил он.

— Да... плохо тебе живется.

Они помолчали немного.

— Хуже, чем работнику, — продолжал мальчик. — Работник может плюнуть и уйти.

— Да... — сказал Пиетри.

— Ты бы заключил договор и работал как нанятый...

— А... он меня тогда совсем... выгонит...

— Да. Совсем плохо твое дело.

Они вновь помолчали.

— Так... значит я... что же... совсем пропадать... и у меня ведь никого... один совсем. Ни товарища, никого... — В голосе Пиетри были слезы.

— Тебе и не нужно никого. Ты только сам себе можешь помочь. Больше никто. Ты в три раза сильнее его. Не давай себя бить, вот и все.

Мальчик замолчал и ушел в ригу.

Пиетри хорошо запомнил его слова. Он даже пытался следовать его совету, — но что получилось? Пиетри осторожно пощупал окровавленную голову. Лучше и не пытаться следовать этому совету, иначе злой старик убьет совсем.

Пиетри вытер слезы и кровь на лице и встал. Он снял с котла деревянную крышку и начал размешивать палкой картофель и капусту.

Низенькая дверь скрипнула, и в кухню вошла вся мокрая Сальми Уйт. Она сказала:

— К вам не забегала наша телка? Вот уже целый час ищу и нигде не могу найти.

— Нет... не забегала... — сказал Пиетри.

— Прямо беда! — сказала Сальми. — Не знаю, где и искать. Я вся замерзла и промокла.

Она подошла к печурке и выставила перед огнем толстые босые ноги.

— Ноги озябли, — сказала она и улыбнулась ему, придерживая руками юбку на уровне колен.

Большой котел клокотал, и Пиетри молча тыкал в него палкой, искоса поглядывая на ее босые ноги, розовые от огня.

Сальми было двадцать пять лет, а ему двадцать два года. Она, присев на корточки и поправляя огонь, спросила:

— Ты скоро женишься, Пиетри?

Он растерянно заморгал белыми ресницами и, заикаясь, ответил:

— Кто? Я? А-а... а какая же... а кто же за меня пойдет?

— Ну вот еще: «кто пойдет», — передразнила она. — Какую выберешь, та и пойдет.

Он опять растерянно улыбнулся и, не зная, что ответить, только ожесточеннее ткнул палкой в кипящее варево.

Ей было двадцать пять, а ему двадцать два года.

Она была здоровая, рослая девка с пышными грудями, над которыми едва сходилась кофточка.

А он был невысокий, кряжистый и крепкий, как тот чугунный котел, в котором он варил ужин для свиньи.

Она помолчала немного. Потом сказала:

— Прибавь дров, а то огонь совсем погаснет.

Он прибавил дров и при этом нечаянно толкнул одно из ее оголенных колен. А может быть, и колено толкнуло его. Это трудно было бы решить. Но Сальми ойкнула и, потерев ушибленное колено, сказала:

— Фу ты, чорт, как ты толкаешься! — и ударила его ладонью по спине.

Он, растерянно улыбаясь, схватил ее за голую ногу. И рука и нога были горячи от близости огня.

Ей было двадцать пять лет. Ей давно было пора выйти замуж, но она как-то не успела выйти замуж, она очень много работала, и ей некогда было выйти замуж. А самый близкий сосед был маленький крикливый Ойнас.

От прикосновения горячей руки она задрожала слегка и, смеясь, потянула Пиетри за лохматые белые волосы.

Ему было двадцать два года. Он никогда не думал о том, чтобы жениться. Да и кто пойдет за него? А самым близким соседом был молчаливый старый Уйт.

Пиетри еще растеряннее улыбнулся и схватил ее за вторую горячую, толстую ногу. И вышло так, что он повалил ее (а может быть, и сама она упала) на пустые картофельные мешки.

Картофель с капустой клокотали, бурлили и пенились в большом котле, прилипая друг к другу.

Когда Сальми Уйт уходила, она сказала, что на днях перенесет свою кровать в маленький амбарчик у сада и будет спать там все лето; там не жарко...

Она ушла, и Пиетри вышел вслед за ней в темноту весеннего вечера.

Была очень хорошая погода!

Землю всю кругом давно развезло грязью, а веселый прохладный дождь все лил в эту грязь, делая ее еще жиже и еще глубже. И ветер, сумасшедший ветер, помогал ему хлестать крупными каплями на все четыре стороны. Он просто бесился от какой-то радости, этот ветер, и то забивал грудь прохладным, плотным воздухом, то хлестал мокрыми клочьями по разгоряченному лицу. Все кругом выло, трещало и звенело от этой буйной веселой пляски ветра и дождя. Из большого сада слышалось шуршание деревьев, что-то лукаво шептавших друг другу. А вдали сплошным веселым гулом заливался лес, укрывшийся во мрак. Никогда раньше Пиетри не видал такой славной погоды!

Целый месяц после этого Пиетри жил в каком-то тумане, не различая дня и ночи. Дверь маленького амбарчика у большого сада старого Уйта открывалась для него каждую ночь, и жизнь походила на сплошную бурную пляску пьяного ветра и пьяного дождя.

А потом случилось то, что, конечно, должно было случиться и чего так боялся Пиетри.

Это случилось в такой день, когда погода была совсем скверная, небо было чистое и вместо веселого ветра стояла такая унылая тишина, что хотелось бросить все и завалиться спать на мягкие кочки.

Назойливое солнце грело так, словно хотело заглянуть в самую душу земли. Даже в том лесу, где работал Пиетри, яркие лучи пролезли в самую гущу молчаливых деревьев, заставляя блестеть и трепетать часть ветвей, в то время как остальные еще глубже уходили в темнозеленый мрак. Да зачем-то еще драли свои глотки разные птицы там, наверху. Откуда-то пахло муравьями, медом и смолой. Где-то вверху гудели пчелы. Это от них пахло медом. Наверно, дикий улей в дупле. Но запах меда был очень слаб. Его легко вытесняли запахи прелого моха и ранних, водянистых грибов.

Лес полон запахов. Все они переплетаются вместе. Каждый ствол, в который Пиетри вонзал топор, имел свой запах; каждый куст ольхи и вереска, вырванный им с корнем, имел свой отчетливый запах. Все расчищенное им место, все кучки сучьев и дров, наваленные им за день, переплетались самыми причудливыми запахами.

Пиетри так увлекся своей работой, что забыл про окружающее, и только когда позади него совсем близко раздались шаги, он оглянулся.

— А я хотела подойти незаметно и напугать тебя, — засмеялась Сальми Уйт, кидая на землю две ременные уздечки.

Топор Пиетри глубоко воткнулся в ствол дерева и долго сиротливо торчал так.

Лесная зелень звенела от птичьего стона, и весенние запахи плотно сплетались в самые причудливые узоры.

Вот в этот день и случилось то, чего так боялся Пиетри. Он никак не хотел, чтобы она это видела. Пусть бы это случилось с ним десять раз в день, только бы не при ней.

Они уже попрощались и Сальми уже уходила, когда он почувствовал приближение этого. Он хотел скорей уйти или просто бежать, но, как и всегда в таких случаях, не успел сделать ничего.

Безжалостная холодная рука скользнула вдоль спины вверх, проникла в череп, стиснула мозги тупой болью и метнула его куда-то в черное и страшное. Пиетри никогда не помнил, что происходило с ним после этого стремительного полета в бездонный мрак.

Сальми Уйт увидела. Она уже отошла шагов на десять, когда ей показалось, что Пиетри окликнул ее. Она оглянулась и увидела, что он как-то странно взмахивает руками, словно стараясь удержать равновесие, и при этом бормочет что-то невнятное.

— Ты чего? — спросила она и шагнула к нему. Он не ответил ей, весело приплясывая и кивая головой.

— Ну что? — спросила она и шагнула еще ближе.

Его глаза, тусклые, как лужи, смотрели куда-то мимо нее, а большой рот, бормоча несвязное, испускал слюну на жиденькие светлые волосы подбородка.

Она осторожно попятилась назад.

Потом руки его согнулись в локтях, пальцы скрючились, и он, не сгибаясь, упал вперед лицом и забился на земле, икая, захлебываясь пеной и вырывая с корнями мох, черничник и все, что попадалось под скрюченные пальцы.

Она еще немного отодвинулась назад.

Она слыхала, что в такие моменты нужно держаться подальше от его рук. Эти руки очень робко и нежно обнимали ее, но люди рассказывали о них страшное. Говорили, что в прошлом году на ярмарке в Демидовке он упал у кучи бревен, и один добрый белорус хотел оттащить его от бревен, чтобы он не разбил себе голову. Но Пиетри сломал доброму белорусу руку и отбросил его ногой на целую сажень и все-таки разбил голову о бревна.

Говорили, что однажды во время рубки капусты он упал на груду очистков. В руку ему попалась кочерыжка, и он превратил ее в кашу своими страшными пальцами.

Она еще немного отодвинулась назад. Она сжимала ладонями свои круглые, загорелые щеки и готова была зарыдать от страха и жалости, глядя на то, что кривлялось у ее ног. Конечно, она знала, что это с ним случается, но она никогда не видала этого и не думала, что это так страшно. Ведь он пять минут назад так робко и нежно обнимал ее и так смешно тянулся к ее губам, а теперь он разбрасывает во все стороны клочья земли и испускает хриплые звуки, и пена бьет изо рта.

Потом она заметила, что он стал затихать. Он уже не издавал икающих звуков, и руки его уже не так скребли землю.

Он даже сделал попытку встать. Первый раз это ему не удалось, и лицо его, облепленное пеной и землей, изобразило страдание.

Наконец он встал и, глядя тусклыми, невидящими глазами куда-то вдаль, побрел прямо в болото. Его мокрые волосы цвета глины торчали клочьями. Рубашка лопнула на плече, и одна штанина вылезла из сапога.

Сальми слыхала, что в этот момент его нужно остановить, иначе он забредет бог знает куда. Она слыхала, что в такие минуты он был слабее ребенка и что никогда припадок не повторялся два раза подряд.

Она окликнула, догнала его и взяла за руку.

— Пиетри, — сказала она ласково, — не ходи туда. Не надо. Ты сядь. Посиди. Вот так. Отдохни немного.

Он покорно опустился на пень, моргая белыми ресницами и дергая, как лошадь, перепачканной в земле нижней губой.

Когда Пиетри снова увидел пронизанный жаркими лучами лес и услышал стон птичьих голосов, Сальми вблизи уже не было.

И с этого дня дверь маленького амбарчика у большого сада старого Уйта больше не открывалась для него.

Напрасно он бродил вокруг, напрасно поджидал ее. Она всегда чувствовала его близость и не появлялась.

А лето проходило, сухое и знойное. И не было у лета ни отдельных дней, ни отдельных ночей. Была непрерывная, ломающая тело работа, были жестокие побои, были прыжки в бездонный холодный мрак и режущая душу нескончаемая тоска.

В середине осени он встретил однажды в лесу русского пастуха Павлушку. Мальчик гнал домой коров. Пиетри спросил его:

— Ты никак домой... А... ведь рано еще... или дождь?..

— Я дождя не боюсь, — ответил мальчик. — Я хочу на эстонскую свадьбу успеть.

— На свадьбу? А... где свадьба?..

— А ты разве не знаешь? У Яна Уйта. Его Сальми выходит за Роберта Карьямаа.

— За Робер...

Пиетри больше не рубил частокола в этот день. Он пошел домой, забыв топор в лесу. Он, может быть, и не думал итти домой, но, выйдя из лесу, он попал в свой выгон, а выгон привел его прямо домой.

На дворе Юхан Ойнас торопливо развязывал воз обмолоченных снопов, привезенных с гумна. Он хотел убрать их в сарай раньше, чем пойдет дождь. А дождь уже капал.

— Ну, что встал? Помогай! — крикнул Ойнас.

— Я пойду на свадьбу... — сказал Пиетри.

— Куда?

— На свадьбу...

— Я тебе дам свадьбу! Таскай снопы, говорят тебе!

— Я пойду на свадьбу, — сказал Пиетри.

— Да ты что? Совсем с ума спятил? Делай, что тебе говорят, живо! — И Ойнас ткнул его кулаком в бок.

— Я на свадьбу пойду, — сказал Пиетри.

— Ах, на свадьбу! Так на, вот тебе свадьба! На! На! Получай! Еще хочешь? На! На!

— Я на свадьбу пойду! — взревел Пиетри сквозь слезы и толкнул Ойнаса так, что тот сел на землю.

Ойнас молчал целую минуту, сидя на земле.

— Ах, так... Отца?.. Хорошо.

Ойнас медленно поднялся и, не спуская с Пиетри глаз, попятился к плетню. Он выдернул самую толстую палку и двинулся на Пиетри.

— Я тебя сейчас убью, — сказал он очень спокойно и замахнулся палкой.

— Не смей бить! — заревел Пиетри, и лошадь вздрогнула от этого крика и рванула воз, рассыпая снопы.

Пиетри прыгнул вперед и крепко схватил Ойнаса за грудь. Он тряхнул его вместе с палкой сначала в одну сторону, потом в другую и наконец бросил его от себя прочь. Старый плетень хрустнул от стремительного удара четырехпудового тела и повалился вместе с ним на грядки огорода.

А Пиетри пошел прямо через поле, не замечая кустов, не замечая тропинок, не замечая ручья, за которым начиналась земля старого Уйта.

Он просто плыл в каком-то тумане, не чувствуя своих ног. Вечерний сумрак двигался ему навстречу. Дождь все сильнее мочил его горячие щеки, и ветер проникал через открытый ворот в полотняную рубаху и вздувал ее на спине, как подушку.

Они напоминали что-то очень хорошее и сильное, эти дождь и ветер. У Пиетри наливались горячей кровью жилы на руках. Грудь его распирало гневом и тоской.

Ведь если ее не будет, то что у него останется? Ну что у него останется в жизни? Ничего не останется.

Пиетри весь нагнулся вперед, стремительно приближаясь к дому старого Уйта.

Когда он вошел внутрь, там уже горели керосиновые лампы. Первая комната была полна народу и табачного дыма. Тут перемешались вместе русские и эстонцы, парни и девушки, мужчины и дети, пьяные и трезвые, званые и незваные.

За занавеской у плиты и печки двигались женщины. Оттуда пахло вареным мясом, жареным луком, маслом и капустой. А слева, в другой комнате, за столом пировала близкая родня старого Уйта и Иоганеса Карьямаа. В той комнате тоже был посторонний народ. И Пиетри тихо прошел туда и сел в темном углу на лавку. Он искал глазами ее. Но за столом ее не было.

Ей некогда было сидеть за столом. Она уже насиделась вчера и наплакалась вдоволь со своими подругами. А сегодня она вместе с другими женщинами помогала больной матери у плиты и печки.

Вот она прошла к столу с двумя чашками студня, шурша новым голубым платьем, и у Пиетри сразу стало легче на душе. Все-таки она еще здесь. Сегодня она еще здесь. Ну и хорошо...

Она вышла в кухню, не заметив Пиетри. А он тяжело и упорно думал о чем-то, сидя в своем темном углу. Его лоб стянулся в один пучок мелких морщин. Клочья белых волос нависали над ним так низко, что задевали ресницы, усиленно моргавшие над тусклыми глазами. Эта комната тоже была полна табачного дыма, винного запаха и человеческой испарины. По этой комнате тоже все время двигались люди. Но Пиетри видел только голубое шуршащее платье, распираемое широкими бедрами, и больше ничего.

Он очень много и упорно думал в этот осенний вечер.

Сегодня вот он еще видит эти бедра, а завтра их уже не будет. И не только завтра, но и послезавтра, и через неделю, через год, через пять лет, — совсем никогда больше он их близко не увидит, не почувствует их мягкой теплоты. У него даже останавливалось дыхание при этой мысли. С завтрашнего дня к этим бедрам прикоснется тот пьяный длинный парень, который только что нечаянно смахнул на пол тарелку с пирогами и сейчас смеется, широко разинув рот. А какое он имеет право брать то, что принадлежит ему — Пиетри? Разве не сама она пришла к нему в тот весенний вечер? Почему же теперь он должен остаться в стороне? Или он хуже других людей?

Пиетри весь подался вперед от напряженных мыслей. Никогда раньше он так много не думал, как в этот вечер.

Конечно, он красив, этот Роберт Карьямаа, что и говорить. Он большой и гладкий от хорошей жизни. У него розовые щеки и пухлые губы, которые сложены беззаботно, как у ребенка. Его всегда любили девки не только за то, что он высок и упитан, но и за то, что карманы его всегда полны конфет. Еще бы ему не бросаться конфетами. В лавке его отца были не только конфеты.

У Пиетри глаза становились ярче, когда он смотрел на жениха и на его длинную гладкую шею, похожую на ствол молодой березы.

Но вот его увидела Сальми Уйт. Она остановилась нерешительно и сначала не знала, что ей делать: подойти к нему или итти дальше в кухню.

Она сказала:

— Здравствуй, Пиетри.

И он поспешно ответил:

— Здравствуй...

Он почти встал на ноги, — так сильно он подался вперед. Он ждал, что она еще добавит что-нибудь. Может быть, она скажет, что это не ее свадьба, что она и не думает вовсе выходить замуж и что она с нетерпением ждет новой весны, когда можно будет опять открывать для него двери маленького амбарчика. Но она ничего не сказала.

Она помялась немного и вернулась к столу. Там она просунула свою белокурую голову между своим отцом и женихом и шепнула им что-то на ухо.

Жених размашисто оглянулся.

— Который? — крикнул он. — Вот этот! Эй ты! Пиетри! Иди сюда! Давай садись! Раз хороший парень и... сосед, ну и садись... и гуляй! Вот сюда садись.

Жених указал место справа от себя, и Пиетри сел между грузным, старым Иоганесом Карьямаа и его счастливым сыном.

Жених налил ему рюмку самогонки, и Пиетри, застенчиво улыбнувшись, выпил. Жених налил ему еще рюмку и придвинул к нему чашки и тарелки с разной закуской. Пиетри еще застенчивее улыбнулся и снова выпил. Потом он начал есть то, что стояло к нему ближе. За едой застенчивость его стала проходить, и мысли потекли по прежнему направлению.

Кругом в табачном дыму качались, жевали и орали разные пьяные лица: бородатые и бритые.

Всем было очень весело. И Пиетри было обидно оттого, что всем было весело. Он опять стал напряженно морщить свой бедный лоб. Он хотел припомнить что-то. Ему нужно было вернуть в голову те мысли, которые начали возникать в ней по дороге сюда. Нужно было вернуть те мысли и прибавить их к тоскливым мыслям, родившимся тут, в этой комнате. И тогда он мог бы решить что-то очень важное, может быть самое важное в его жизни. Но те мысли не возвращались, и Пиетри напрасно учащал взмахи белых ресниц.

Пиетри выпил еще рюмку. Он уже не помнил, которая это была по счету. Перед ним плавал какой-то туман. А жених все подливал и подливал ему и дружески хлопал по спине:

— Ты пей! Как тебя... Пиетри? Ты пей, Пиетри, и ешь! Чего стесняться? Попал на свадьбу, так гуляй!

Он был веселый парень, этот жених. Пиетри смотрел на него сбоку и видел, как он весело смеялся. Он прямо-таки опрокидывался назад от смеха. При этом горло его выгибалось и клокотало и какой-то шарик двигался вверх и вниз под кожей.

Он все время двигался за столом, этот жених. Уж такой он был неспокойный! Он всех задевал своими длинными руками и ногами. Он уже два раза задел Пиетри локтем по лицу и даже не обратил внимания на это.

Пиетри чуть не завыл от боли, когда большая рука грубо задела его по скуле. На скуле у него была свежая ссадина. На ней совсем недавно запеклась кровь. А теперь ссадина опять раскрылась, выпуская свежую кровь.

Красная струйка потекла по щеке быстро, словно змея, извиваясь между белыми волосами. Добравшись до подбородка, она немного задержалась в светлом пуху реденькой бороды, потом закапала на холщевую рубашку. Даже некоторые гости обратили внимание на эту кровь. Они искоса смотрели на Пиетри охмелевшими глазами, сочувственно кивали головой друг другу и вздыхали. Они знали, откуда эта ссадина.

Но Пиетри не заметил их сочувствия. Он еще больше заинтересовался женихом и смотрел на него сбоку. Его глаза были на уровне шеи жениха, и он смотрел на эту шею — такую длинную и здоровую, с маленьким бугорочком посредине, который прыгал каждый раз при смехе.

Он, по правде сказать, больше уж ничего и не видел, кроме этой шеи. В комнате было столько табачного дыма и в голове его было столько жара от выпитого вина, что у него слезились глаза и он все видел в каком-то тумане. Только жених со своей шеей выступал из этого тумана, потому что он сидел совсем близко слева от Пиетри, возвышаясь над ним.

Он размахивал руками, бил кулаком по столу, опрокидывая чашки с киселем и мясом, и кричал, чтобы все пили и ели как можно больше, потому что это он женится, это его свадьба.

Все пили и ели очень много, и говорили, и шумели, и кричали, и пели песни. Они качались за большим столом в табачном дыму, обнимались и говорили каждый про свое и веселились как умели.

Жених все подливал в пустые рюмки и выпячивал большую грудь. Он подливал также в рюмку Пиетри и хлопал его по спине. Потом поворачивался в другую сторону. Он искал глазами невесту. Но невеста была в другой комнате у плиты и помогала матери готовить новую пищу и варить кофе. Тогда он опять оглядывал бородатые лица за столом и опять кричал что-нибудь громкое — просто так, чтобы крикнуть, чтобы слышали его голос.

Он еще раз задел Пиетри по окровавленному лицу и опять не заметил этого.

Потом он повернулся к тестю — старому Уйту, сидевшему слева от него. Он обнимал тестя и нашептывал ему на ухо, что он, тесть, хороший человек, что свадьба прошла хорошо и он благодарен тестю за это. И пусть он не грустит. Ведь его дочь уходит не куда-нибудь: всего за три версты. Как-никак она хорошая девка и ему нравится. Правда, она не так уж молода, но ведь и ему двадцать шесть лет. В чем же дело? И не навсегда же она уезжает. Будет приезжать к ним. Чего же горевать? Не так ли?

Он много еще говорил тестю, обнимая его. А тесть сидел и молчал. Он был так пьян, что мало понимал. Он только хитро улыбался, поскабливая пальцами в седой щетине подбородка, и многозначительно крякал. Он хотел и глазам придать хитрое, недоверчивое выражение, но глаза ласково туманились, глядя на недоеденный кисель, и то и дело закрывались от усталости. Он всегда хотел спать, старый Уйт, мало спавший в молодости.

Жених опять задел Пиетри по больному месту. Пиетри весь задрожал от острой боли, и зубы его несколько раз стукнули друг о друга, — такая это была нестерпимая боль! Пиетри даже заплакал, глядя на пустые бутылки. И здесь его обижают!

Все мысли, родившиеся в этой комнате, опять наполнили его голову и вызвали в груди волну тоски и обиды.

Через горлышки бутылок он увидел Сальми Уйт. Она с неудовольствием смотрела на его слезы. Он видел по ее лицу, что она недовольна тем, что он здесь сидит за столом и пьет, и что лучше бы он не появлялся совсем. Он это хорошо понял по ее сердитому лицу.

И тогда мысли, которые едва начали у него зарождаться по дороге сюда, вдруг ярко всплыли и переплелись с мыслями, вызвавшими тоску и обиду. В его голове замелькали картины долгого, тяжелого труда, бесконечные побои за этот труд, вспыхнули воспоминания о бешеной пляске ветра и дождя, сверкнули яркие лучи злого солнца, всплыли слова молчаливого работника старого Отти Карьямаа о том, что ему никогда никто не поможет, кроме него самого, и мелькнул разъяренный Юхан Ойнас, летящий с искаженным лицом назад, на плетень, и падающий вместе с гнилым плетнем на черные грядки. И вдруг эти мысли сплелись вместе и составили новую, дикую мысль в его голове. Но никто так и не узнал, что это была за мысль. Все увидели, как Пиетри встал из-за стола и начал моргать глазами, мыча при этом что-то несвязное.

Руки его протянулись вперед и задрожали над столом. Пальцы правой руки раздвинулись, изобразив что-то вроде клещей. Потом туловище Пиетри круто повернулось влево и стало падать. Правая рука, описав над столом полукруг, тоже стала падать вслед за туловищем. Но на пути ей попалось длинное горло Роберта Карьямаа, она впилась в это горло чуть пониже подвижного бугорка и потянула это горло за собой.

Жених упал и опрокинул скамейку и всех сидящих на ней. Он изо всей силы рванул руку Пиетри от своего горла, но он не мог оторвать этой руки. И он, задыхаясь, судорожно забился на полу. Все бросились к упавшему, не понимая, в чем дело. Потом все стали кричать, что нужно оттащить больного, иначе он задушит человека. Но даже сам старый Уйт не мог оторвать руки Пиетри от горла жениха. Он мог бы переломить ему хребет одним ударом своей руки, но он никогда не смог бы разжать его пальцев. И он был пьян сегодня. Он потянул Пиетри вверх изо всех своих пьяных сил. Он приподнял их обоих над полом, но опять бросил на пол. Он не мог оторвать их друг от друга.

Пиетри мычал и хрипел, извиваясь на полу. Его тело легко перелетало с места на место вслед за судорожными рывками длинного Роберта Карьямаа. Но пальцы его не разжимались.

Тяжелый и мрачный Иоганес Карьямаа бил Пиетри ногами по голове, по спине и под ребра.

Он навалился на него всем своим семипудовым телом и придавил к полу. Но было уже поздно.

Его сын смотрел в потолок безразличным взглядом и дразнил там кого-то своим синим языком, просунутым между белыми зубами...

Пиетри стряхнул с себя Иоганеса Карьямаа и встал. Он вытянул вперед напряженные, дрожащие руки и пошел к выходу.

И на этот раз никто не остановил его. На этот раз все расступились так широко, что он не смог бы никого достать своими страшными руками.

Так он прошел между затаившими дыхание людьми до самого выхода.

Он вышел на чужой двор, и дождь и ветер ударили ему в лицо. Он глубоко вдохнул в себя этот дождь и ветер и пошел не спеша через чужой сад.

Только в конце сада он остановился. Он точно призадумался о чем-то, вглядываясь в дождливую осеннюю ночь; потом качнулся вперед и назад и задрожал всем телом. Руки его протянулись вперед и стали ловить воздух и дождь, а из горла вырвались икающие звуки. И наконец он упал, не сгибая колен, в заросли старой крапивы и забился там, взрывая землю и бурьян.

Никогда припадок не случался с ним два раза подряд...